Дева непорочная

Евгений Богданов 2
       I
Труп покачивался на полой волне, покорный  мерным ее толчкам.
Талые  воды,   внезапно   хлынувшие  с  отрогов,  захлестнули   русло,  протоки   и  саймы Тайболы – все живое спасалось от небывалого половодья. Все, что могло бежать, уносилось прочь, к югу; все, что имело крылья, напрягало их, устремляясь на коренной берег. Обессилевший халей, род местной северной чайки, снижаясь, почти падая, коснулся трупа. Халей этот нуждался в опоре для передышки – зоб его учащенно вздымался и опадал, у основания клюва повисла капелька крови – его короткого, легчайшего прикосновения оказалось достаточно, чтобы набухшие одежды повлекли мертвеца ко дну.
С криком отчаянья птица взметнулась в воздух, а из-под сложенных на груди рук мертвого человека выскользнул, закачался и поплыл рядом плоский деревянный предмет.
Халей лег на крыло, вытянул шею, всматриваясь в предмет, и осторожно, еще не веря в спасение, снова снизился. Плавучий этот предмет был странен, от него исходило сиянье неземных красок, каких не бывает и в поднебесье, и при этом выглядел он вполне остойчиво. И тогда раненая птица вцепилась коготками в его края и распласталась на скользкой плоскости.
Предметом, спасшим ее, была икона Пречистой Девы.
В здешних глухих местах икона объявилась в незапамятные времена. По преданию, писана она была крепостным художником князя Б., писана с дворовой девушки, наложницы князя и тайной пассии живописца. Работа вышла столь пронзительно хороша, что девушка, ужаснувшись греховной жизни, повесилась. Безутешный князь в сердцах приказал уничтожить доску, но живописец презрел приказ, бежал в тайгу, где и сгинул. Тело его растерзали звери, икона же уцелела.
Ургу, нашедшего ее бродягу и конокрада, тот раз гнали батожьем с Чердыни. На случай возвращения посулили кол. Варнак лишь зубы из бороды скалил, зла на них не держал, – коли попался, виноват сам. В тайге, однако, он скоро оголодал, оборвался, жил кедровым орехом да дикой ягодой. Однажды себе на лихо разбил стан близ села Заречье. Поленившись взбираться за шишками, завалил кедр. Ан тут как тут зареченские угланы:
– Пошто кедро погубил?
– Не ваше дело.
– За срубленное кедро у нас головой платят. Молись, собачье мясо, сейчас кончать будем.
– Побойтесь бога, православные! – Урга уж на ногах, вскочил с лёжева, трясется, стражников так не баивался. – Неужле вы сами не рубите?
– Кедро – древо божье, – ему поясняют, – оно кормилец. Трогать позволительно лишь по крайней нужде. Если дом катаешь или ишо на лодку.
Побелел Урга – мужики уж топоры вынули.
– Робяты! – кричит. – А ежли я тоже строиться хочу, аль мне не можно?
– Пошто? – те усмехаются. – Стройся! Где хошь-то?
– Дак возле людей...
– Ну тожно бери лесину-то и вези. Место укажем.
– Чем же я повезу?! – Ургашка им в ноги пал. – Коня ж нету!
– Эвон что! Коня нету, а кедро срубил. Клади башку!
И тогда случилось невероятное. Урга окорнал ветви, залысил нижний сук, взвалил комлем на плечо и поволок кедр. Он волочил его весь день до потемок, рвал жилы, обливался кровавым потом и доволок. Зареченцы, подивясь немало, отступились. А Урга темной ночкой свел наилучшего жеребца из пригона старосты и был таков.
Урга – шест с петлей, применяемый для поимки необъезженных лошадей, – самое конокрадское величание.
Поскакал себе варнак вверх по Тайболе, бока почесывая, похохатывая. Вдруг приметил в кустиках чернотала золотое свечение. Спешился, подошел ближе – обмер. С иконной доски, расписанной золотом и лазурью, великой лепоты глядела на него Непорочная. Вскочил Урга на монгольца – подале отсюдова! Конь как очарымел, ни с места. Понужнул: стоит, не стронешь. Бросил поводья, вдругорядь спешился, побежал на своих двоих. Недалеко и отбежал – и будто в стену уперся. Толк-потолк, нету хода! Вон оно как, подумалось в священном прозрении, не пущает меня Мария...
На появе иконы и срубил Урга изобку, встал на праведный путь. Редко когда решал проезжего человека; обыкновенно рыбалил, охотничал, шишковал. От него и пошла Ургушь – поперву заулесица, а после уж и поселье, немалое по сибирским меркам.
При жизни Урги чудодейственная икона висела у него в доме, в святом углу, потом перешла к сыну, от сына к внуку и так шествовала до той поры, пока ургушане не поставили ей часовню.
Где она и пребывала до новейших времен.
С иконой вместе переходила из поколения в поколение наследная от Урги ненависть ургушан к Заречью и его жителям.
Зареченцы платили тем же. Если заходил у них разговор о ком-то из ургушан, начинали с обязательного предисловия: «В Ургуши живет-то? Да там хоть один путный найдется ли? Варнак на варнаке!» Слава об Ургуши, где народ аховый, натрыжный, корнями уходившая в глубину веков, проросла затем в эпоху гражданской войны, когда на сытое Заречье не раз налетал отряд отбойной ургушской голи; слава эта окрепла и разветвилась в мятеже 1921 года, прошумела кроной в коллективизацию. Затеяв мятеж, зареченцы поквитались с Ургушью, припомнили поджоги и экспроприации и едва не свели поселье, а в двадцать девятом получили сторицей – от ургушской банды Нечухрина и от ургушской коммуны «Смерть интервентам», возникших одновременно и разрубивших дотоле дружное поселье надвое.
Ближе к нашим дням былой антагонизм вроде бы поутих, но историческая взаимная неприязнь оказывала себя по разным поводам. До слияния колхозов была Ургушь самостоятельным, вполне доходным хозяйством, производила овощи и с выгодой их сбывала; после же объединения с Заречьем оказалась в подчиненном, зависимом положении – тяжким гнетом легло это на ее норов. Долгую тяжбу вела Ургушь, теперь уж бригада, с зареченскими властями из-за пристани, переведенной на центральную усадьбу без всякого согласования; немало конфликтов возникало и по снабжению. Появлялись, например, в зареченском магазине дефицитные плюшевые жакетки. Непостижимым образом про это тут же становилось известно обделенным жакетками ургушанкам, – немедленно летела нота в потребсоюз, а то и куда повыше. (То же сказать и о резиновых сапогах. Природным их потребителям, ургушским рыбакам, не доставалось, а зареченские щеголяли в броднях кому не лень.)
Как бы там ни было, связи, однако, постепенно налаживались, капля точила камень, и к началу шестидесятых годов визиты зареченцев в Ургушь, а ургушан в Заречье, сделались не то чтобы привычным явлением, но и особого переполоха не вызывали. После очередного укрупнения районов Заречье вознеслось опять, стало районным центром. Родилась еще одна форма общения: в Ургушь удаляли проштрафившихся зареченцев.

II
Приблизительно за год до описываемых событий в Ургушь был сослан Серафим Мухин.
Отслужив действительную, сей примечательный Серафим остался служить сверхсрочно. В запас вышел по умственному нездоровью, в звании старшины. Не имея в руках никакого гражданского ремесла, по совету родственников-животноводов определился в дояры. Отсюда и начинаются самые удивительные страницы его биографии. Или четырнадцать черно-пестрых коров, составляющие его группу, обнаружили в себе излишки, или повлияла на них властная ухватка отставника, как знать, – удой возрастал с каждым календарным днем. Вскорости Мухин погнал такие показатели, что к концу отчетного года имя его загремело на весь район. Газета «Маяк» посвятила ему всю вторую страницу, объявив «Мухинское движение», и жирным шрифтом напечатала «Обращение дояра тов. С.С. Мухина к животноводам района и области». Теперь без Мухина, почетно выдвигаемого в президиум, не обходилось ни одно районное мероприятие. Он научился произносить доклады, которые строил по общепринятому образцу: перечисление достижений в той или иной отрасли в сравнении с 1913 годом (почерпнуто из газет, изобиловавших подобными сравнениями) и тезисы на злобу дня (из того же источника). Завершая речь, он стремительно возвышал голос и вскрикивал: «Вот так, понимаете ли!» Получалось духоподъемно, слушатели аплодировали. Что до его коров, то, опомнившись, надои они круто снизили, хотя показатели по-прежнему оставались на высоте. Серафим процветал, набирал вес в обществе и, когда в «Маяк» поступил на него сигнал, был уж выдвинут в депутаты. Нотабене, сигнал за несколькими фамилиями – редактор был вынужден командировать литсотрудника, в частности, Вячеслава Тетерева. Очкастый этот юнец, тискавший в газете стихи и заметки, приехал в отсутствие Серафима (преспокойно отдыхающего на рыбалке), переговорил с народом и разразился статьей, в которой ядовито доказывал, что успехи маститого животновода есть результат усилий всего коллектива молочнотоварной фермы. То есть часть молока от каждой фуражной группы приписывается в зачет Серафиму Мухину. А делается это по негласному указанию заведующего, тоже Мухина, Гавриила Григорьевича. Замять скандал было невозможно, слишком много оказалось втянуто свидетелей и очевидцев. Гавриил Григорьевич был вызван на бюро райкома, где ему и вкатили выговор, а Серафима в двадцать четыре часа выпроводили в Ургушь, с глаз подальше, на вакантную бригадирскую должность .
Наставляя развенчанного героя, секретарь райкома указал ему единственный путь восстановления доброго имени: скорейший перевод бригады в Заречье, на центральную усадьбу колхоза.
В списке неперспективных деревень Ургушь стояла в первом десятке. В связи с отдаленностью и практически бесконтрольностью бригада стала убыточна и для колхоза и для района в целом и тянула вниз и колхоз и район по всем показателям. Таким образом, успешная ликвидация пресловутого поселья будет личным вкладом Серафима Мухина в дело укрепления спелого социализма: будующее в твоих руках, понял? всё-ё, выполняй…
Скорое вознесение и столь же скорое падение открыли в Серафиме способность мгновенно и глубоко задумываться. Обустраиваясь на новом месте, в пустующей комнате при конторе, опальный передовик подолгу застывал в неподвижности, невидяще разглядывал небеленую печь с развалившимися приступками, широкую деревянную лавку, прикрепленную к стене коваными болтами, крашенный в синее худоногий стол. Так же меланхолично, с большими паузами он расставлял свой нехитрый скарб: супруга в ссылку с ним не поехала.
Безусловно ценной вещью в багаже Мухина следует считать крупную черно-белую фотографию, на которой Мухин в пальто с каракулевым воротником, в каракулевой шапке и белых фетровых бурках запечатлен у подъезда некоего областного учреждения, рядом с курчавым гранитным львом. В данную минуту Мухин задумался, как всего лучше ее пристроить. Под лавкой, на ведре с водой, лежала подходящей величины доска, сильно закоптелая с одной стороны и довольно чистая с другой, служившая, видать, крышкой. Примерившись так и эдак, Мухин решил наклеить фотографию на закоптелую сторону. В снаряжении его имелся тюбик вошедшего в обиход клея «БФ», – доска и фотографическая бумага схватились намертво.
– Вот так, понимаешь! – воскликнул он, повесивши фотографию, и услышал за спиной чей-то вежливый голос:
– Извиняюся, как?
На пороге стоял мужичонка нестроевой наружности, почтительно мигал слезящимися глазами.
Мухин вперил в него недовольный взгляд:
– Тебе чего?
– Хитунов Митрий мы, – представился мужичонка. – Служащий при конторе. Зашел поглядеть, как устраиваетесь и не надо ль чего вопше.
– Не надо!
– Дак, значить, я пошел?
– Пошел к...
– Слушаюся!
– Стой!
– Ай?
– Приведи баб каких-нибудь! Пускай полы вымоют.
Митрий непонимающе уставился в пол, еще не просохший после мытья; Серафим был беспощадным поборником чистоты, сказывалась служба в Вооруженных Силах.
– Дак ить тут вроде мыто?
– В конторе, болван! В конторе пускай помоют.
– Ага, понятно! – торопливо кивнул Митрий и юркнул вон. На крылечке, вытирая изнанкой шапки взопревший лоб, пробормотал подавленно: – Н-ну зве-ерь...
– Эй! – остановил его новый окрик. – Ефанова сюда пришли, дела сдавать!
– Слушаюся!
Митрий припустил по улице.
Бывший бригадир, ныне пенсионер по старости, Ульян Михайлович Ефанов сам направлялся к своему преемнику; козырьком приложив ладонь, подслеповато всматривался в приближающегося гонца.
– Митя, это не ты часом?
– Я, Ульян Михалыч!
– Далеко ли устремляешься?
– Дак за тобой!
– А я гляжу: никак это Митя! Не иначе, думаю, за мной бежит!
– Ага, ага, за тобой послан! Дела сдавать.
– Ну, то и я подумал: вот Митя бежит, стало быть, за мной послали. Да и пора уж! Что же он, уже устроился, отдохнул?
– Не знаю, ничо не знаю, Ульян Михалыч! Только знаю, худо нам под ним будет, лешак его забери совсем.
– Чего так, Митя? Ты отдышись да и скажи членоразборчиво, чего это ты про худо заговорил?
– Дак ведьмедь, Ульян Михалыч, лютушший шатун! Вона сколько я отбежал, а все не опомнюся!
– Слабенькая у тебя голова, Митя, – вздохнул Ефанов, – больная. Ты опосле ко мне зайди, я тебе настоечки дам.
– А и то, Ульян Михалыч! Вот как, слушай, нагнуся, дак в голове, в исподлобье, ровно горох сыплется!
– Зайди, зайди. Подлечу.
– Спаси тебя Господь, Михалыч! – Хитунов благодарно поклонился, хотел поцеловать руку.
– Ну ты чего, Митя? Ты же знаешь, я этого не люблю, да и не в общине ты, чай, не с двоеданами. Ступай... сирота!
Хитунов поспешил к сельпо, где по случаю выходного дня уже толпились праздные ургушане.
И здесь судачили про нового бригадира, на вид как бы даже и порченого, с голым, ровно бы железным черепом. Обсуждая угрюмую его внешность, вспоминали случаи исцеления всевозможных порченых баушками-наговорницами. От добрых баушек незаметно перешли на злых, обладающих погибельным колдовством.
– Счас таких вроде поменьше стало, – заметил горбатенький Савватей. – А допрежь мно-огие дьявольшину знали! Умели оборачиваться в скотину, або в птицу. Одна старуха оберталась свиньей. Станет ночью поперек дороги и никого не пускат! Раз мужики ее соймали, свинью-то значит, обрезали ей уши-то. Отпластнули, короче говоря. Утром приходят, старуха та на печи стонет. Ты пошто стонешь, касатка, болит чего? А она: хвораю, детушки, хвораю. Платок-то с нее хвать, а она корноухая...
– Это что! – повернул на изначальную тему Митрий Хитунов. – Это так себе. А новый-то бригадир, Мухин-от, вот уж где страсть дак страсть! Ох и натерпелся я страху давечи!
– Да с чего он эдак-ту на тебя?
Жадно слушавшие бабы подхватили вопрос.
– С а м а ш е ч и й, – с горечью отвечал Митрий.
– Никого-то не городи, Митя, – одернул его Иван Репша, знаменитый тем, что доводился единоутробным братом песельнику Антону. – Мухин – мужик сурьезный, сильно пострадавший через зареченских сволочей. Он их вздумал покритиковать, а оне ему и подстроили. Излишки каки-то на ферме. И счас туда ревизора. Дак ведь маленько под статью-то не подвели! Спасибо, нашелся добрый человек, корреспондент с газеты, обрисовал, как было! А то ба...
– Боже, оборони... – взлетели ко лбам двуперстья.

   III
До того как стать собирателем старины, Игорь Милушин был цирковой артист. Отделенный от внешнего мира огнями рампы, жил он узким кругом профессиональных забот. Внешний мир, зачастую малопонятный, а то и непонятный вовсе, подчас враждебный, представлялся ему чем-то вроде узоров в детском калейдоскопе. Узоры составлялись из той пестрой информации, что показывали по телевизору. Газет он почти не читал, но даже если бы и читал все подряд, картина была бы для него той же. В общественной деятельности Игорь, разумеется, не участвовал, никаких гражданских интересов, кроме музыкальных, не испытывал и не имел к ним никакого влечения. Словом, он был  ц е л ь н а я  личность. В двадцать пять лет стряслось с ним, однако, нечто странное – словно бы выстрелил какой-то дремавший ген. Ген выстрелил, калейдоскоп сделал оборот, как мишень в тире, и цветные стеклышки его мироощущения выстроились в новую комбинацию: он увлекся древнерусской литературой. Случайно попался ему изданный в прошлом веке летописный свод Нестора «Повесть временных лет». Академическое это чтение до такой степени захватило его, что коллеги артисты, зачитывающиеся Сименоном, всерьез озаботились его здоровьем. Сам же Игорь не замечал ни восклицательных, ни вопросительных знаков внимания к своей особе. В гостинице, направляясь, например, в умывальник в пижаме и с зубной щеткой во рту, он сворачивал вдруг не в ту сторону и оказывался в вестибюле, чем повергал в столбняк бездомных командированных и навлекал на себя выговоры от дежурной. Можно было вообще подумать, что он живет в ином измерении, и лишь мерцавшие из-под ресниц глаза выдавали кипучую работу мысли. Он открыл для себя «Слово о законе и благодати» Иллариона и зачитал до дыр. А дальше пошло-поехало. «Моление Даниила Заточника» сменили «Жития», и это чтение надолго приковало его, да и житий было немало, он прочитал их не одну сотню. Новое потрясение подстерегало его в Москве. Здесь, у памятника Ивану Федорову, на развале, он обнаружил житие протопопа Аввакума и больше уж с этой книгой не расставался ни на один день.
В том сезоне Игорь сделал собственный большой номер. На фоне очень простой декорации (поленница, подсолнух, чурбан) появлялся деревенский щеголь – в косоворотке, с сапогами через плечо и цветком ромашки, усаживался на чурбан. Глядя в одну точку, сидел так в полной неподвижности, пока зрители не разражались хохотом: рано или поздно кому-нибудь приходило в голову сравнить сидящего с предметом, на чем тот сидит. Как бы очнувшись, малый натягивал сапоги. Они были на пресловутых гипертрофированных каблуках, и это усиливало смех в зале. Между тем паренек, проявляя признаки беспокойства, принимался гадать на ромашке. Последний оторванный лепесток означал к черту пошлет, и он, глубоко потрясенный, вскакивал на ноги. В поле его зрения оказывался подсолнух – тотчас он продолжал гадание на подсолнухе. Лепестки подсолнуха были металлические, звон каждого соответствовал определенной ноте. Один за другим он кидал лепестки на эбонитовый срез чурбана – возникала мелодия. На лепестках играл Игорь виртуозно, он мог исполнить на них что угодно, но предпочитал старинные романсы и песни. Из-за своего пристрастия к песенной старине он постоянно конфликтовал с администратором труппы, навязывавшим ему шансонетки собственного сочинения (администратор был самодеятельный композитор; подобно некоторым профессионалам, брал готовые музыкальные фразы из различных произведений и комбинировал, вгоняя их в единую тональность и единый ритм).
Итак, подсолнух был уже весь ощипан, а любимая все не шла. В полном расстройстве юноша выдергивал стебель подсолнуха. Вдруг ему приходила фантазия подудеть в него. Он подносил стебель к губам – из шляпы-раструба неслись духовые звуки. Стебель был флейта, декорированная под подсолнух. Оставив наконец флейту, он влезал на поленницу, снова высматривая любимую. Поленница рушилась к восторгу зрителей. Нижний ряд поленьев был тубофон, – Игорь играл на тубофоне. И вот когда, казалось, все средства вызвать любимую исчерпаны, он вновь усаживался на чурбан, вновь застывал на нем как чурбан, затем печально стаскивал сапоги, связывал их за ушки. Но прежде чем перебросить через плечо, брал их в руки, как берут гармошку, нажимал на невидимые кнопочки, и сапоги разражались голосом концертино.
Полноватый, неуклюжий в быту, на манеже Игорь преображался. Обнаруживалось, что он ладно скроен, спортивен, хорошо двигается. Огрубевшие от постоянной физической работы руки его (свой реквизит он мастерил сам) приобретали пластичность, чуткость, изящество. Под игру на концертино он и покидал манеж.
Поначалу в номер входила игра на пиле. Пила валялась тут же, возле поленницы. Но вскоре исполнителей на пиле развелось столько, что он решил отказаться от нее, потом решил отказаться и от поленницы с тубофоном, однако жизнь повернула так, что он вообще отказался от цирковой деятельности.
Все началось с того, что в труппе занемог коверный. Администрация предложила Игорю подменить его. Он отказался: вставлял мосты и лишен был возможности улыбаться. Администратор заглянул ему в рот, брезгливо поморщился, но тем не менее не отступился: «Без зубов ты еще смешнее!» – «Я не шут, – отвечал Игорь с бешенством, – я клоун!» – «А я хозяин и поступлю так, как пожелает моя левая нога». – «Оставьте вашу ногу в покое, она вам еще пригодится сочинять шансонетки!» Администратор едва не задохнулся от гнева – с ворота его сорочки соскочила пуговица. А Игорь с гордо поднятой головой отправился на Кузнецкий мост, на охоту за раритетами. На вечернее представление он не вышел.
Всякое событие закономерно и подготовлено множеством сопутствующих обстоятельств, развивающихся и суммирующихся в событие. Случай отрицать нельзя, но всякий случай кажется таковым только на первый и тоже случайный взгляд. Если бы Игорь накануне не опоздал к дантисту, был бы он при зубах и смог бы заменить коверного. Премьерство ему было чуждо, он был патриот арены и не посчитал бы за урон своему престижу заменить коверного. Предположим, что он все-таки опоздал к дантисту, но зато администратор пребывал в прекрасном расположении духа и выразил сожаление по поводу срывающегося представления. Игорь сам бы вызвался на подмену. Однако в данном конкретном случае все происходило так, как и должно было произойти, потому что администратор был, как говорят, с дурцой и к тому же «Комсомольская правда» высекла его за плагиат (статья называлась «Меняю скрипичный ключ на отмычку»). Естественно, администратор не мог пребывать ни в каком ином расположении духа, кроме как в отвратительном. Предположим, что ничего не случилось, что разносная статья появится в следующем номере и что столкновения между ними в тот день не произошло. И все же уход Игоря из цирка был предопределен. И немаловажную роль конечно же сыграло его внезапное чувство к Сусанне Рябовой, девице с очень незаурядной внешностью и оттого настроенной крайне эгоцентрически. Шерше ля фам, говорят французы, шерше по душе – одна из любимейших острот администратора – применительно к данному случаю – была не лишена смысла.
Помимо собственного номера у Милушина были антре, которыми он заполнял паузы между выходами товарищей. Антре с участием собачонки Чичи выглядело примерно так. В детских штанишках на одной помоче, с луком за спиною и колчаном стрел, Игорь вносил на арену расписную собачью будку. Затем возвращался с собачкой на руках, громко рыдая: собачка, точная копия Чичи, была плюшевая и, увы, с оторванной головой. Игорь ласкал собачку, прикреплял ей голову, из которой сыпались опилки, и горю его, казалось, нет предела. В конце концов он помещал ее в будку. Баюкая вечный сон собачонки, отгонял невидимых нарушители тишины, – тут Игорь всегда с трудом удерживал слезы. Он стрелял из лука, устрашая нарушителей тишины, но стрелы возвращались и втыкались в него; смысл этой части состоял в том, что добрый человек, пытаясь сделать больно кому-либо, в первую очередь делает больно самому себе. Изнемогая под ударами собственных стрел, он падал на колени возле собачьей будки, поднимал палку и играл на ней, как на скрипке. Палка была полая, с натянутой снаружи струной. Смычком служил лук. Игорь начинал играть, и это тоже был фокус: мелодия бралась популярной песенки, но звучала на его имитированной скрипке с такой силой скорби, что редкий, лишь законченно черствый человек не проникался сочувствием. Скрипка плакала и благословляла, посылала последнее прости, и тут уж раздвигались масштабы, тут уж не просто мучился игрушечным горем клоун, тут была вечная и неизбывная тема одиночества и необратимости смерти. И когда в публике становилось совсем тихо, когда светлая очищающая печаль сжимала зрительские сердца, из будки показывалась голова Чичи. Это приводило всех в счастливое изумление. Живая, невредимая, с веселым визгом собачонка выбегала из своего домика и прыгала на задних лапах.
Сусанна Рябова, побывав на представлении, почувствовала что-то вроде сострадания к этому одинокому человеку с собачкой – чувство прежде ей незнакомое и уже по одному этому признаку наполнившее ее эгоцентрической гордостью; кроме того, она давно собиралась ввести в свою орбиту кого-нибудь из мира искусств. Наметив жертву, она не отступалась до тех пор, пока жертва не оказывалась у нее в гостях. Игоря она выследила в книжной лавке писателей, умело заплела разговор, заинтриговав смелостью и новизной суждений. Именно она обратила его внимание на победно входящую в силу деревенскую литературу (термину этому до сей поры не нашли благозвучного заменителя, воспользуемся им и мы) и пообещала журнал с новинкой. Обещание свое она выполнила. Последовали новые встречи – Игорю забрезжила в ней родственная душа. Он нашел, как ему наивно думалось, человека тонкого, понимающего его, и не раздумывая сделал ей предложение. Сусанна расхохоталась, чмокнула его в нос и пообещала дать ответ на другой день. Вечером другого дня, когда он разгримировывался, Сусанна без предупреждения явилась в гардеробную. Она увидела его труд с изнанки и была неприятно поражена. Игорь страдал аллергией к волосу домашних животных – его забивал кашель. Когда Сусанна вошла, ей открылось жалкое зрелище: Игорь, совершенно расслабленный, с испариной на лице, кашлял и беспрерывно курил дрянные сигареты; всюду был просыпан пепел, беспорядочно валялись аксессуары и воняло псиной. Чича, визгливая и неопрятная, норовила вылизать ей щеки. Все, что было восхитительно из зрительного зала, в действительности оказалось совсем иным. Сусанна поставила условие: или она, или сцена! – с женской непоследовательностью опуская то обстоятельство, что увлеклась Игорем именно потому, что он был артист.
– Если я дорога вам, если то, что нас связывает, вам дорого, вы сделаете это, Горик, – потребовала Сусанна.
– Что вы имеете в виду? 
– Нашу любовь.
Ответ его оглушил. Сколько раз он видел, как это чувство разыгрывают на сцене его товарищи, сколько раз он изображал его сам!
– Хорошо, – сказал он, чувствуя, как от сладкого ужаса стынет кровь в кончиках пальцев. – Я сделаю для вас все. Сусанна моей любви.

IV
Таким образом, не произойди стычка с администратором, он все равно бы оставил цирк – ради Сусанны Рябовой.
Получив расчет и трудовую книжку с неприятной записью, он поначалу даже обрадовался свободе, но из этого почти счастливого состояния его вывел администратор, явившийся к нему в номер.
– Что вам угодно? – спросил Игорь ледяным тоном.
– Хотите «БТ»? – невозмутимо предложил тот, натренированным щелчком выбивая из пачки сигарету на длину фильтра.
Игорь хотел, но отрицательно покачал головой.
– В общем, мы посоветовались, – сказал администратор, – и пришли к мнению. – Он вытащил губами сигарету, подобно тому как нравная лошадь выдергивает из охапки сена одну-единственную травинку. – Мы могли бы сегодня же принять вас обратно. С испытательным сроком. Скажем, на один месяц... во изменение приказа.
Игорь сделал выбор тотчас же, величественно указав на дверь.
– На что же ты будешь жить, идиот! – взорвался администратор. Незажженная сигарета заплясала в его губах. – Что ты умеешь, кроме пиликанья на деревяшках! Пойдешь воровать?!
– Это по вашей части, – процедил Игорь. – Вы уже обменяли скрипичный ключ на отмычку?
Администратор вышиб ногою дверь и вышел.
Язвительно кривя губы, Игорь подошел к зеркалу. То, что открылось его глазам, несколько омрачило радость победы. Нечесаные космы свалялись, щетина проросла кустами. Не в таком виде хотелось бы ему выставить администратора.
Он постригся в салоне на Красной Пресне, сходил в Сандуны и расплатился с гостиницей. К Сусанне он явился в концертном костюме, с цветами и со всеми пожитками.
Он сдержал слово – расстался с цирком.
В коллекции Сусанны числился работник общепита, разбивший персональную машину, когда мчался к ней на свидание; был модный дизайнер, пивший горькую: этот сглупа взялся за ее портрет и никак не мог дописать, напиваясь раньше, чем приходило вдохновение. Был еще некий доцент, ради нее собравшийся уйти из дома. Для полноты букета, кроме Игоря, ей не хватало разве что кассира, растратившего на подарок ей казенные деньги. В эти дни она окучивала Вячеслава Тетерева, самородка из Сибири, хотя и студента, хотя и первокурсника, однако же подающего большие надежды, – дважды уже Вячеслав выступал как поэт с подмостков Политехнического музея. Об Игоре думать ей было недосуг. Тем более она не задумывалась о том, что повергнув его к ногам, взяла на себя определенные обязательства. Появление клоуна в ее квартире на Шоссейной улице было для нее полной неожиданностью.
– Вы? – едва вымолвила она.
Игорь потупился, давая возможность оценить его приход по достоинству.
– А... а что это за багаж?
– Мои вещи. Я сдержал слово.
– Мистика какая-то... – нахмурилась Сусанна. – О чем вы? О, господи! Да вы... вы больной?!
– Возможно. Я прекрасно болен.
– Он еще острит! Что же делать, боже мой... Поставьте наконец эти чемоданы! О, мамма мия... Идемте! Предупреждаю, я не одна, у меня друзья.
– Но...
– Там видно будет, куда вас деть.
– Но я...
– Да идите же! – Сусанна втолкнула его в комнату. – Мальчики! Представляю вам Игоря Милушина, музыкального эксцентрика и клоуна! Он не только на сцене клоун! Знаете, зачем он пришел?
Игорь умоляющим взглядом попросил ее ничего не объяснять, но Сусанна или не заметила его немой мольбы или не пожелала заметить.
– Он пришел жениться на мне!
Ответом были восторженные возгласы и аплодисменты. (Такая реакция успокоила и отрезвила его, он почувствовал себя как бы в привычной атмосфере; пришло то состояние уверенности, что в цирке называется куражом.) Отечного вида блондин, нянчивший на коленях ранний живот, что есть силы хлопал в ладоши; он и был дизайнер. Другой, с окладистой бородой и поэтическим блеском глаз, был как раз деятель общепита, – этот зарокотал баритоном. Третьим был Вячеслав Тетерев. Как и дизайнер, он обрадовался Игорю по-детски искренне и первым вскочил, чтобы представиться:
– Слава! То есть Вячеслав. Вячеслав Тетерев.
Общепитчик, с любопытством разглядывающий Игоря, поднялся из низкого кресла, в котором сидел сложившись, как опасная бритва, протянул руку с перстнем-печаткой:
– Давид Григорьевич. – Затем почмокал губами, словно смакуя собственное имя, и улыбнулся: – Но вот ей, – он кивнул пробором, – почему-то нравится называть меня Дэзи. Черт знает что, какая-то собачья кличка. Вы действительно клоун?
– С сегодняшнего числа – бывший.
Дизайнер суетливо вскрикивал:
Ну завал! Надо же, клоун! А ну-к, прикинься? Штрафную! Штрафну-ую!
Это наш контейнер, – отрекомендовал его Дэзи.
– Дизайнер я! Сколько тебя учить? Я – Сол! Это по фамилии. Соловьев я! А Славка у нас поэт! Слав, прочти это... про московские тротуары!
–Да садитесь же наконец! – приказала Сусанна.
– Благодарю, – поклонился ей Игорь. – Надо полагать, обратился он к остальным, – вы собрались здесь, чтобы присутствовать на нашей помолвке?
– Во дает! – с восторгом сказал дизайнер. – Старина, штрафну-ю. Дэзи, шампуньского. За это нельзя не выпить! Это сближает! Сузи, мы все, Сузи, категорически хотим на тебе жениться! – Несмотря на избыточную полноту, он оказался проворнее сухощавого Дэзи: тотчас уж держал бутылку. –  Салютую! – Он сорвал проволоку с горлышка.
С неприятным шипением из бутылки вывалилась пробка и к неудовольствию хозяйки дома упала в салат оливье. Выстрела не содеялось.
Дизайнер, однако, не огорчился:
– Бокалы! Бокалы! Содвиньте их разом!
– Хотите колбасы? – предложил Игорю общепитчик. – Сухая, по пять шестьдесят.
– Спасибо, я сыт, – поблагодарил Игорь.
Давид Григорьевич выпрямился во весь свой великолепный рост.
– Сузи дорогая! – торжественно начал он и осекся: Игорь вытаскивал у него из жилетки газовую косынку, только что голубым облачком колыхавшуюся на шее Сусанны. – Эт-то почему? Это что такое?
– Об этом у вас должна спрашивать Сузи дорогая, – бесстрастно ответил Игорь.
– О, бог мой... – сказала Сусанна.
– Встаньте, гражданин дизайнер, – обратился Игорь к художнику. – Что это торчит у вас из кармана?
– Из какого?
– Из левого, внутреннего.
– Из левого? Внутреннего? – Сол с готовностью полез в карман. – А вот! – сказал он, вынимая нечто розовое, воздушное. – Кажется, комбинация. Да! Совершенно верно!
Сусанна залилась краской.
– А что у вас в боковом?
– В боковом? Что это у меня в боковом? Ха, смотрите-ка, лифчик!
– Вон, – сквозь зубы сказала Сусанна.
– Кто вон? Я? – Дизайнер растерянно теребил бретельки.
– Вот этот... паяц!
Слово прозвучало, как пощечина.
От журнального столика Игорю нужно было пройти (и он с достоинством прошел) несколько шагов до двери, ведущей в прихожую. Попутно, скупыми, рассчитанными движениями вынул из напольной вазы свои цветы, выбросил в окно:
– Я смешил. Смешон не был!
Слава рванулся следом.
– Оставьте Сузи ее щипчики, – сказал ему Игорь через плечо. – Они у вас в нагрудном кармане.
Слава сконфуженно выложил на столик серебряные щипцы для сахара.
Игорь задержался в дверях, вскинул руку:
– Прощайте, Рекс! И вы, румяный! Чао!
Ген, как уже сказано, выстрелил, но самый звук выстрела дошел до него только в ту минуту, когда за ним захлопнулась дверь Сусанны.
Давно пришел вызванный Славой лифт, а он все стоял в странном оцепенении, не смея думать о том, что ждет его впереди.
Если бы не Слава Тетерев, ему негде было бы притулиться, – не только в Москве, в целом свете он был один как перст. (Родители Игоря погибли в авиакатастрофе; сестра, работавшая некоторое время каучук ушла из цирка, понравившись кубанскому казаку. Тот увез ее в Краснодар. Теперь уж сестра была многодетной матерью и мало чем отличалась от кубанских казачек. Однажды Игорь побывал у нее и наперед бывать зарекся: и сестра, и зять, сытые и довольные жизнью, были ему чужды, даже враждебны, несмотря на самое искреннее радушие. У Игоря тогда случилась короткая нужда в деньгах, и он не подумавши попросил нужную сумму у зятя. «Бачишь ли, Хорик, – сказал зять, сделав морду колодкой, – у пиисят осьмом ходу я дал одному козаку узаймы, а яво посодили. И я поклялся прахом батька не давать ни копейки никому и никогда. Я тебя люблю и кохаю, но клятва есть клятва». Игорь всякий раз корчился, когда вспоминал этот разговор.)
Слава Тетерев снимал комнату в Люблино. «Вот здесь я и токую!» – сказал он, вводя гостя в свою каморку. Эту ночь они протоковали до утра, и Слава, обладавший живым и энергичным умом, придумал выход: наняться в дворники. Игорь опешил: он, артист, и вдруг – дворник?! Слава, однако, сумел убедить его. Должность дворника, объявил он непререкаемо, по нынешним временам престижна и благородна: будешь подметать собственный участок планеты; не говоря уж о том, что Игорь не белоручка, работа эта крайне здоров; для его кашля, все время на свежем воздухе. Но самое важное – он будет иметь  с в о й  у г о л.
Последний аргумент был решающим, – впервые за двадцать семь прожитых (по гостиницам и отелям) лет Игорь обрел собственное жилье.
Сусанна, выведав у Славы адрес, дважды навестила его; первый раз сообщила, что Дэзи получил пять лет, второй – о том, что дизайнер попал в больницу для хронических алкоголиков. Игорь оба раза держался с ней изо всех сил сухо, хотя она и выражала всячески восхищение его «дворницкой» и самим фактом, что он стал дворником, и кокетничала вовсю. В третий раз Сусанна пришла, чтобы сообщить, что выходит замуж за призрачного доцента (расставшегося наконец с семьей) и, следуя своей эгоцентрической логике, осталась у него до утра. Ах, если бы подвернулся тут мудрый и близкий друг, сумевший бы предостеречь бедного арлекина, сумевший бы убедить, что лучше сожалеть о несбывшемся, чем о том, что сделано и уже непоправимо! Не было у Игоря такого советчика, не нашлось: Слава Тетерев был еще слишком юн.

V
Брак с Сусанной не принес ему ни счастья, ни радости, ни покоя. Это обнаружилось тотчас же после загса. До той минуты, как поставить свою подпись в книге регистраций актов гражданского состояния, Сусанна была влюблена в него или внушила себе, что влюблена. С последним же росчерком пера она поняла, что сердце ее принадлежит доценту. Наедине с Игорем она перестала следить за собой, тогда как наряжаясь куда-то, могла часами просиживать перед зеркалом. Самое унизительное, что, примеряя свои наряды, меняя грим, лак, украшения, Сусанна неизменно советовалась с ним, подробно обсуждая различные варианты, тем самым заставляя его участвовать в приуготовлении для другого. Игорь страдал. В часы горького одиночества он произносил страстные монологи, заклинал ее образумиться, перемениться, пощадить его. Он брал какую-нибудь принадлежащую Сусанне вещь, например, туфельку, ставил на стол и разражался речью. В этих проповедях он был остроумен и сокрушителен, но стоило ему в присутствии Сусанны раскрыть рот, как она тут же начинала вести себя точно базарная торговка, и дискуссия заканчивалась банальной ссорой, слезами, взаимными оскорблениями.
Фактически они уже не были мужем и женой. Настал день, когда Сусанна объявила, что уходит к доценту. На деле это означало, что доцент переезжает к ней.
Игорь побледнел ужасно. Эта бледность подчеркнула красноту его обветренного на службе носа; лицо превратилось в клоунскую маску – без пудры, без туши и без белил.
– В суд я не пойду, учти, – сумел он наконец выдавить из себя.
– Разведут в загсе, детей у нас, к счастью, нет. И вообще все уже устроено.
Выяснилось, что действительно все устроено, от Игоря требуется только поставить подпись.
Между тем началась зима, и он отпустил усы и бородку, преобразившие его (и внешне и внутренне) и сделавшие похожим на любимых писателей-деревенщиков.
В ознаменование вновь обретенной свободы Слава Тетерев подарил приятелю две иконы недурного письма (в свою очередь подаренные Славе почитателями его поэзии).
Подарок завершил начатое своевольным геном.
Увлеченность Игоря отечественной старинной словесностью и новейшей деревенской литературой, ставшая после разрыва с Сусанной единственным интересом в жизни, должна была во что-нибудь вылиться, и она вылилась в собирание иконной живописи, а проще сказать – икон.
Собирательство – суррогат творчества. Но когда оно вызвано рефлексом цели, тогда вполне допустимо отождествление его с творчеством. Собиратели икон самомнительно считают себя элитой в мире коллекционеров. Игорь Милушин, по природе своей личность творческая, не будь по той же природе человеком скромным, мог бы считать себя избранным среди элиты. Впрочем, чтобы считаться истинным коллекционером, ему не хватало педантизма и одержимости.
О существовании иконы ургушской Пречистой Девы впервые он узнал от Тетерева. От него же узнал и о переселении поселья в Заречье. И с той поры потерял покой. Ведь что получается, сокрушался он, переселение – это же отказ от прежнего образа жизни, от многих привычных вещей и предметов, не нужных на новом месте! Сбираясь в дорогу, человек берет только самое необходимое. Стоит ли тащить с собой прялки, кросна, дедовские обугленные временем иконы? Сейчас они валяются на чердаке и есть не просят, можно выбросить, а можно и забыть о них, как будто их вообще нет. Но стоит затеять переезд даже через дорогу (не зря говорится, что один переезд равен двум пожарам), как тотчас лишнее имущество летит в огонь. Немало поездивший на своем веку, Игорь представил эту картину и ужаснулся необратимым ее последствиям. В конце концов он настолько допек приятеля, что однажды они отправились на Центральный телеграф и вызвонили Заречье. Игорь воспрял духом, переселение еще не начато! Сообщивший об этом редактор газеты попросил при оказии прислать батареек к карманному фонарю и поделился великой радостью: в краю обнаружились богатейшие запасы нефти. «Да уж наслышаны!» – отвечал Слава. «А ты сегодняшний номер “Правды” посмотри!» – ликовал редактор.
Посмотрели.
На первой странице была напечатана карта-схема с обозначением буровых вышек.
Черный океан открываемых месторождений смыкался вокруг поселья.

VI
Мохнатая низкорослая лошаденка (ведущая свою родословную от похищенного Ургой монгольца) тащила сани легко и споро. Фыркала, шумно вздыхала, поводила закуржавевшими боками. Широкие ее копыта дробно стучали по стылой дороге, выбивали ледяную крошку. Возница то и дело утирал лицо, усатое, широкое в кости, веснушчатое и раскрашенное морозом, всматривался в утреннюю сутемь. Он тоже фыркал, трубно сморкался, придерживая одну ноздрю напалком голицы, и также весь был покрыт куржой. Игорь, укутанный тулупом и обутый в дорожные казенные валенки, сидел сзади. Он не фыркал и не сморкался. Иногда вздыхал – мечтательно и энергично.
Дорога петляла по заснеженному кедрачу, и шуршали полозья, и всем троим было о чем подумать. Лошаденке о том, что хорошо, коли есть подковы, не скользишь, как гусыня по льду, а вот коли нету, каково тогда?.. Вознице Иннокентию Сутормину думалось о предстоящем переезде в Заречье; на последнем собрании Мухин поставил вопрос ребром: либо ургушане переезжают по доброй воле и правление оказывает посильную помощь, либо пеняют на себя, помощи никакой не будет. Иннокентий, в отличие от жены Домны Ивановны, общинной начетчицы, по натуре был человек рисковый, крутые перемены нравились ему сами по себе, чем бы в дальнейшем ни обернулись. Домна Ивановна уперлась: тут наше родовое испоконное гнездо, не стронусь. Припоминая теперь ее упрямо поджатые губы, Иннокентий даже вскряхтывал от досады. Никак не хотела она понять, что, если начальство постановило, обратно не расстановит, исполнять придется, иначе стопчут и не заметят как.
А Игорь размыслялся о том, что ожидает его в Ургуши. Дорога убаюкивала, под тулупом было тепло и уютно, и почему-то верилось, что поездка выйдет удачная, сбудутся дерзкие его мечты. Готовясь в далекий путь, в ежегоднике Пермской епархии за 1889 год он вычитал: «Поселiе Ургушь стоитъ на красиваго вида бреге реки Тайболы, на месте явленiя достознатной иконы Девы Марiи. По некоторымъ источникамъ оная принадлежитъ кисти безымяннаго живописца, беглаго крестьянина князя Б.». Там же была напечатана и роскошная литография, любезно предоставленная г-номъ Н. Сыромоевымъ, ургушскимъ негоциантомъ. Стать обладателем иконы Игорь вслух не помышлял, но в глубине души его не оставляла надежда. А вдруг?.. Но далее этого а вдруг в мыслях не простирался, чтоб не спугнуть удачу. Как всякий истинный атеист, он был суеверен.
На раскатах сани круто забрасывало. Монголка, виноватясь, мотала мордой, тихонько ржала. Игорь высовывал нос из воротника, осведомлялся: и что же, скоро ли Ургушь? Иннокентий тотчас с твердостью отвечал: скоро. И понукал лошадь. Матаня, так величали бравого скакуна, набавляла ходу, чтобы через минуту перейти на свой ладный неторопкий шаг; тише едешь – дальше будешь, такова от веку лошадиная мудрость.
Из командировочного удостоверения Игоря явствовало: предъявитель сего является специальным корреспондентом журнала «Сельская молодежь». Командировку устроил Слава Тетерев, подрабатывавший в журнале на рецензировании стихов. Игорь был командирован для сбора сибирских песен и частушек – жанра, ставшего в ту пору объектом пристального общественного интереса. Слава и подменил Игоря (в самом деле, Слав, почему артист может разгребать снег, а поэт не может?).
Редактор газеты «Маяк», к которому он обратился по приезде в Заречье за помощью и содействием (вручив дефицитные батарейки), битый час рассуждал о необходимости возврата к фольклорным ценностям, выказывая широту эстетического кругозора. При этом крайне неодобрительно отзывался о современных песнях и танцах. Затем редактор соединился по телефону с Ургушью, предупредил Серафима о приезде интересного человека и потребовал прислать возчика. И вот теперь Игорь приближался к заветной цели.
Нетерпение опять высунуло его из тулупа:
– А скажите-ка... товарищ Сутормин, кажется? скажите, много ли у вас молодежи?
– Молодежи-то? – Иннокентий обернулся к седоку, подумал. – А как же! Взять хотя бы киномеханика нашего, Марьи-богомолки сын. Десятерых стоит. Этот, как его... Б;зиль!
– Баз;ль?!
– Ага. Все Васька да Васька был. А теперь прискучило, стал Баз;ль.
– То есть как это?
– Да так! Загудай. Чего возьмешь?
– Интересно... И это все?
– Пошто? У меня самого семеро человек молодежи.
– Не может быть! На вид вы... в общем, не подумаешь!
– Дурацкое дело нехитро.
Детей у возницы Иннокентия Сутормина было впрямь семеро, в порядке русского алфавита: Анатолий, Борис, Владимир, Григорий, Дмитрий, Егор и Жанна. Незадолго до появления первенца Иннокентий принес жене листок с азбукой. Вот, Донюшка, сказал полушутя-полусерьезно, рожай вплоть до буквы Я. И Домна Ивановна рожала каждые год-полтора на удивление и суд ургушских жителей. После родов, давши ребенку имя, извлекала заветный листочек, исправно обводила очередную букву, храня таким образом верность слову. В затруднительном положении Домна Ивановна оказалась, когда родилась дочка и имя следовало на букву Ж. Такого имени она не знала. Иннокентий обругал ее, велел назвать девчонку Маруськой, но Домна Ивановна стояла на своем и сыскала-таки имечко: Жанна.
– ...Вот вы назвали какую-то женщину... А кроме нее есть еще верующие? – спросил как бы между прочим Игорь.
– Кто их разберет! – уклончиво отвечал возница.
– А вы лично... веруете?
– Упаси Бог!
Санная дорога спустилась в русло реки и выпрямилась, Матаня неуросливо бежала по ней, Иннокентий скусывал с усов сосульки и втолковывал пассажиру, отчего он в бога не верует. Порядок его доказательств опирался на то рассуждение, что если бы Бог существовал, то устроил бы все по справедливости и с самого начала, а если он есть и ничего хорошего не делает, значит, нечего на него молиться. А скорей всего никого и ничего нигде нет и никогда не было, потому что все, что существует на свете, что-нибудь да делает и как-нибудь проявляется, взять хотя бы дерево или букашку.
– Вот, – говорил Иннокентий, приподымая ногу в громадном валенке, – пусть он мне новые пимы скатает! Тогда я, может, в него уверую...
Стоит ли говорить теперь, что Иннокентий был законченный материалист.
Солнце оторвалось уже от горизонта, радужным нимбом пробивало пар, густо валивший от всех троих путников.
Под неторопливую речь возницы Игорь незаметно уснул. Усмехнувшись, Иннокентий понужнул лошадь вдоль хребта, Матаня наддала, седок вылетел из саней. Иннокентий участливо побурчал что-то, смигивая куржинки с белесых ресниц, для видимости ругнул скакуна. Игорь, путаясь в тулупе, с трудом вскарабкался на прежнее место, велел трогать. Иннокентий затрясся в беззвучном смехе.
– Гм, гм! Далеко еще? – спросил Игорь.
– Да нет, – отвечал Иннокентий. – Скоро будем!
Голос пассажира показался ему странным, точно бы Игорь не за спиной сидел, а где-то вдалеке, на сильном отшибе. Иннокентий оглянулся. Из воротника тулупа вместо ожидаемой головы в шапке торчал тупорылый валенок с кожаной пяткой и двойными строчеными подошвами. Валенок был знакомый, из специальной командировочной пары – другая, почти такая же, была на нем.
Головка валенка кивнула Иннокентию, от подъема разбежались веселые морщинки: валенок приветливо улыбался.
– Что творится, мать-царица...
Иннокентий остановил Матаню, спрыгнул на дорогу и обежал сани.
– Уже приехали? – поинтересовался валенок спертым утробным голосом.
Иннокентий уставился на него в оба глаза.
Валенок высунулся на длину голенища, повертелся, как бы озирая окрестность, и скомандовал:
– Следуйте далее!
– Друг, как тебя, Игорь Ильич, игде ты? – ласково спросил Иннокентий.
– Продолжайте выполнять рейс! – приказал валенок.
– Эва как... Дивно!
Когда Иннокентий решился опять глянуть на пассажира, тот как ни в чем не бывало смотрел на него из шубы.
– Вот она, Ургушка наша! – доложил Иннокентий и повел рукой. – Ликось!
От странной осадки ургушских домов, от их нелепейших поз складывалось впечатление, будто однажды взбежали они на коренной берег, глянули подслеповатыми окнами в синюю Тайболу да так и оцепенели. Вон тот домишко осел фасадом, другой оступился левой стеной и вот-вот завалится набок, а этот встал на дыбки, заломил на затылок тесовую крышу; длинное здание конторы, изогнув конек, приготовилось к скачке; ну и ну! Впрочем, были тут дома, стоящие ровно, но их было меньшинство.
– Куда прикажешь, Игорь Ильич?
– Давайте, пожалуйста, к бригадиру.
– Тогда, значит, к Мухину, – сказал Иннокентий, поворачивая к конторе. – Тут у него генеральный штаб, тут и сам живет. – В усы возницы неприметно легла усмешка. – Только он у нас того, брат, контуженный, да и шибко.
– Это в каком же смысле?
– В смысле потери слуха... на восемьдесят процентов. Дак ты, как взойдешь, кричи громче. А то можно в трубку. Трубка у него есть навроде клизьмы. Один конец в ухо вставлять, в другой, с вороночкой который, кричать. Такая беда...
И пока озабоченный Игорь выпутывался из тулупа и обметал снег, Иннокентий уже докладывал бригадиру:
– Ну, привез я полумоченного, Степаныч! Дельный мушшина. Одно плохо – глухой, как репа. Сказывал, осложненье после гриппа, что ли. А так ничего. Грамотный и вобше.
– Не шкодил? – сурово спросил Мухин. – А то я знаю тебя, ургушая.
– Как можно, с Москвы человек! – отвечал Иннокентий с легкой даже обидой. И заторопился. – Так я побежал, Степаныч...

VII
Игорь, попав наконец-то в дом, встал выжидающе у порога. Неказистый вид бригадирского жилья наводил уныние. Большая, неопрятная печка топлена была еще накануне, и оттого в помещении было прохладно; холодом веяло и от лавки, привинченной к промерзшей стене, и от колченогого стола без скатерти. Но особенной стужей тянуло от кованой, кустарной работы койки, заправленной суконным воинским одеялом. Все выдавало неприхотливого обитателя и отвлеченный образ его мышления. На предметы старины тут нечего было и рассчитывать. Ну, может, где-нибудь в сарае или на чердаке, с надеждой подумал Игорь.
Чтобы привлечь внимание, он громко покашлял. Занавеска в кути шевельнулась, вылепила человеческую фигуру, крылом отлетела в сторону, и вот, утираясь, возник хозяин, мужик средних лет, с глянцевитым черепом. Сперва он растянул полотенце на спинке стула, затем подумал и уложил его треугольником на одеяле. Одернув синюю гимнастерку, юбкой напущенную на такие же синие галифе, протянул руку, гаркнул:
– Мухин Серафим Степанович!
–Здрассте, здрассте, рад познакомиться! – прокричал Игорь и, пожав ледяную и влажную кисть бригадира, подал командировочное удостоверение.
Серафим изучал документ, далеко отставив его от глаз, но не за тем, для чего это делают люди, страдающие дальнозоркостью, а, вероятнее всего, из презрения к человеческой суете.
– У вас отсутствует печать выбытия, – четко, как говорят с глухими, понимающими по губам, произнес он.
Игорь поискал глазами пресловутую переговорную трубку, не нашел, – снова пришлось кричать:
– Ну что вы! Это печать прибытия не поставлена!
– А я говорю, у вас нету отметки выбыл!
– Прибыл?
– В ы б ы л!
– В ы б ы л?
– Ну!
– П р и б ы л!
– В ы б ы л! – рявкнул Мухин и прибавил вполголоса: – Еще и спорит, такая мать...
Игорь мгновенно насторожился: может, этот бритый козел вовсе и не глухой, а только симулирует глухоту? Но зачем? С какой целью?
– Баран, – чуть слышно произнес он, невинно глядя в глаза собеседника. – Баранидзе...
– Что-о? – наливаясь кровью, переспросил Мухин.
– Что – что? Печать выбытия у меня есть, круглая!
– Сам ты баран!
– Кто? Я?! Вы что себе позволяете?
– Я – позволяю?! – с дрожью выдохнул Серафим. – Я позволяю... – зловеще повторил он для разбега. – Ты кто такой? По какому праву тут на меня орешь?!
– Но ведь вы не слышите! – возмутился Игорь. – Вы же оглохли в армии!
– Я оглох?! Это ты оглох!!
– Когда-а?!
– После гриппа! А может, с рожденья такой!
Игорь вытащил платок, вытер лоб.
– У меня абсолютный слух. А у вас была контузия головы!
– Какая контузия? Вы издеваться сюда приехали?! Если больной, так неча и ездить! Лечиться надо!
Выкричавшись, Мухин ссутулился, отвернул взгляд, устало проговорил:
– Морочают людям головы.
Вдруг точно бы кто невидимый уколол бригадира шилом: взмахнув руками, он вытаращил глаза (Игорю стало не по себе). – Сутор-р-р-мин! – проревел он. – Кешка, сук-кин сын! У-ы-ы.
Теперь уж и Игорь понял, что попал впросак. Иннокентий, конечно, свинья, обдумывал он ситуацию, но и этот хорош! Главное: ты... неча ездить... хамло!
Они долго молчали – с той разницей, что Серафим нет-нет да оборачивал Сутормина нецензурным словом, а Игорь косился на фотографию, запечатлевшую бригадира одесную льва. Слуга народа и царь зверей: слева направо, подумал он. Спустя некоторое время он заметил Мухину, что неплохо бы заморить червяка с дороги.
– Вы где остановились-то?
– Пока нигде!
– Куда ж вас определить? – Серафим со скрипом потер в темени. – Марья Сапегина вроде бы телк; заколола, так, верно, пельмени стряпает. Да, к ней... она и песни разные должна знать. Старинная женщина как- никак.
– Отлично! – воскликнул Игорь. – То что надо! То есть я не о пельменях, – тотчас смутился он, – я в смысле песен! Изустное народное творчество, Серафим Степанович, это наше богатство, это наш, если хотите, нравственный потенциал и...
– Понятно, – отрезал Мухин.
С замкнутым выражением лица он натянул шинель и повел Игоря на постой.
У кособокого домишки Сапегиных они натолкнулись на странную фигуру с гривою ниспадающих на плечи волос; запорожские усы в круглые скобки заключали губастый рот. Это и был Базиль – собственной персоной.
– Ты это куда, Васька? – хмуро спросил бригадир.
– Мышей ловить, – огрызнулся молодец ломким баском.
Игорь посмотрел на него с интересом, молодец с интересом посмотрел на Игоря.
– Товарищ Милушин, Игорь Ильич, – представил его официально Мухин. – У вас жить будет.
Базиль пощупал рукав кожаного пальто, в каковое был облачен Игорь:
– Клевая вещь! Мажем?
– Как это? – не понял Игорь.
– Я вам, вы мне. – Базиль с готовностью взял себя за отвороты кургузой «москвички-пятикарманки» местного индпошива, словно собираясь немедленно стащить ее через голову.
– Ты это брось! – вмешался Мухин. – Домажешься!
Базиль вздохнул и отправился своей дорогой.
– Эй, – крикнул ему вслед Мухин, – матка-то дома?
– В улье, – донесся недружелюбный ответ.
Марья Сапегина, придерживая нижнюю губу указательным пальцем, выглядывала в окно. Признав Мухина, часто-часто закивала закутанной в платок головой.
Бригадир и гость вошли в избу.
Не успел еще Мухин и рта раскрыть, как Марья повалилась ему в ноги и запричитала высоким ликующим голосом:
– Родной наш, не зори, не губи свою душеньку, Христом молю!
– Ты что? Чокнулась? – оторопел Мухин.
– Чокнулась, чокнулась, батюшко, – охотно согласилась старуха. – Оставь меня тута, касатик!
– Бабушка! – кинулся к ней Игорь. – Ну что ж вы так, я вас не стесню, честное слово! Я всего на пару недель, может, меньше!
– Ково ты? – Старуха проворно поднялась с коленок.
– Слушай сюда, Сапегина, вот этот приезжий товарищ временно остановится у тебя!
– Дак ты, стало, не выселять пришел?! А я уж и мешочек собрала...
– Короче: устраивай товарища! Покорми с дороги. Ты ведь телк; заколола?
– Заколола, заколола, касатик. И кур порешила. Все одно на этап идти... – Старуха было опять взрыднула, но, опамятовавшись, переспросила разочарованно: – Стало, не будешь разорять-то? Тута будем маяться?
– После поговорим, – ответил Мухин неопределенно.
– А покормить... Что ж не покормить? Покормлю, батюшко. Тюря с утра осталась.
           –А пельмени? – простодушно воскликнул Игорь.
– И-и, родимый! Пост ведь теперь. Какие ишо пельмени? Постуем. Но уж и тюря хороша!
– Вот ты ее и ешь, – рассудил Мухин. – А товарища как следует накорми! Лично проверю.
Проявив таким образом строгость, – лицо старухи тотчас выразило благоуветливое, счастливо-страдальческое выражение, – бригадир не раздеваясь прошел к столу. Игорь, повесивши пальто и шапку, уселся с другого торца и сидел с выражением кроткой задумчивости, положив руки на стол и переплетя пальцы. Вдруг средний палец его левой кисти стал ни с того ни с сего удлиняться, превзошел уже нормальные размеры и наконец отделился вовсе. При этом совершенно бескровно.
– Что такое? – опешил Мухин.
– А, это? С пальцем? Так, маленький фокус. Извините, я машинально.
Мухин покосился на него с неприязнью. Клоун, подумал он, возвращаясь к прерванной думе. Он размышлял сейчас о смысле жизни, о конечной цели человеческого бытия и о том еще, что время необратимо и что он, Серафим Мухин, подвигает его вперед. Да, именно на него, на его солдатские плечи легла эта тяжкая ноша: да, он, и только он перевезет поселье, он, и только он поставит крест на заскорузлом его укладе!

VIII
В тот полдневный, но уже близкий к закату час, и в ту минуту его, когда Игорь, согретый теплом и обедом, прилег на лежанку и прикорнул, когда Серафим в глубокой задумчивости брел в контору, когда Базиль Сапегин, затаившись под баней Сутормина, удозоривал дочку его Жанну, а вместо нее выскочил сам Иннокентий и огрел деревянной шайкой да еще наподдал ногой, – в тот самый час и в ту самую минуту произошло событие крайне загадочное: в горнице Ульяна Михайловича Ефанова проснулась муха.
Средних размеров, она медленно слетела с иконы, сделала неторопливый круг над головой Ульяна Михайловича, застывшего с ученической красной ручкой в руке, точно бы желала убедиться, в том ли помещении она проснулась, в каком впала в анабиоз, и те же ли его населяют лица или уже иные. Совершив облет Ульяна Михайловича, муха подплыла к окну и села на верхнее, теплое от солнца стекло.
Ульян Михайлович вылез из-за стола.
– Ишь ты, холера, – озадаченно произнес он. Некоторое время он наблюдал муху, потом решительно перенес чернильницу и тетрадь на подоконник, хорошо уселся и умакнул перо. Номер 79, – вывел он на обложке тетради. Для записи пословиц и поговорок. И чуть ниже приписал: О социалистическом соревновании. Воздев в задумчивости глаза, снова увидел муху. Она сидела на прежнем месте, умывала запылившуюся головку. Осторожно взявши муху двумя пальцами, как пинцетом, он поднес ее к глазам, внимательно оглядел.
– Эк отощала, – отметил Ульян Михайлович с сочувствием. Пальцами другой руки он оторвал ей крылышки и отпустил пастись. Перо бойко заскрипело в тетради. Вытянув губы в трубочку, старик время от времени дул на пешую муху, дабы не думала, что ею пренебрегают. Если хочешь друг с другом по-хорошему соперничать, то не надо ругаться и нервничать, написал он и снова задумался. В грамматике Ульян Михайлович был не силен. Правописание последнего слова вызвало у него сомнения. Надо с кем-нибудь посоветоваться, подумал он. И тут наудачу увидел проходившего мимо Базиля Сапегина.
– Вася! – крикнул он и побарабанил в раму. – Василий!
Базиль, не обметая снега с валенок, вошел в дом, стал посреди избы:
– Чо тебе?
– Вася, ты человек грамотный, помоги мне старому, будь добренький!
– Ну?
– Нервничать как пишется? Не врозь али вместе?
Не с глаголами пишется отдельно, – хмуро сказал Базиль.
– Вот и я то же думаю! – обрадовался Ульян Михайлович. – Да ты проходи, разболокайся, поговорим о чем-нибудь!
Базиль потянул с себя «пятикарманку». Делать ему было абсолютно нечего, а у Ефанова всегда водились настойки. Настроение же у Базиля было скверное. Когда стремглав вылетел он с подворья Суторминых, Жанна шла с ведрами от колодца. Смех ее все еще звенел в ушах.
– Упал я, дядя Ульян, – сказал Базиль. – Сильная ломота в области бедра. Скорей всего, перелом.
Ульян Михайлович искренне огорчился, ощупал ушибленное место.
– До свадьбы заживет! – был его диагноз. – Может быть, настоечки тебе боярковой? Очень от костолома полезна!
– А не повредит? – лицемерно спросил Базиль.
– И-и, милый! Этакому-то молодцу? – И добрый старик подал Базилю стакан настоечки на боярышнике.
– Письмо бабке пишешь? – спросил повеселевший Базиль.
– Да нет, разное. В назиданье приходящему поколенью. Сейчас над двумя трудами работаю, – скромно ответил Ульян Михайлович.
– Сразу?
– Сразу, сразу. Как в одной работе застряну, за другую берусь. Вот послушай. – Привязав к ушам очки без оглобелек, Ульян Михайлович вынул из комода тетрадь, в точности такую же, что лежала и на подоконнике, принялся декламировать:

Нам солнце светит над страною,
Где люди новые растут,
   Проводят жизнь они иную,
   Ее и нужно осветить.
   Свет солнца, свет науки
   Дают двойную красоту.
   Свет солнца нам незаменимый,
   Наука свет дает другой.
   Наука двери всем открыла,
   Иди, любуйся и учись,
   И развивайся всесторонно
   От света солнца и наук.

– Не глянется? – испуганно спросил он, бросив взгляд на слушателя и обнаружив скуку на его лице. – Это еще только вступительная часть.
– Нет, ничего, – сказал Базиль как бы с трудом. – Это у меня опять в кость вступило. А написано хорошо.
– Ну так я тебе на шипице настоечки дам. Враз отступит! – расцвел старик.
Настойка на шиповнике окончательно расположила Базиля к длительной сердечной беседе.
– А тут что? – указал он на подоконник.
– Тут собрание народных пословиц и поговорок. Еще не окончено. Семьдесят девятая тетрадь уже, а краю не видно. Сейчас работаю над современными пословицами.
– А зачем тебе это?
– Как зачем? – смутился на мгновение Ульян Михайлович. – Как зачем? В газету «Маяк» посылаю, для всеобщего просвещения... Может, до кого и дойдет. А как же!
– И печатают?
– Нет еще; сообщали, очередь не подошла.
– Ну так и не напечатают! – сказал Базиль.
У старика свалились очки:
– Для чего ж я тогда пишу?!
– Не знаю. Но не пропустят!
– Хм! – побледнел старик. – Почему это не пропустят?
– Потому что потому, окончание на у. – Базиль отвалился на спинку стула, заложил ногу на ногу и, держа на ладони раскрытую тетрадь, прочитал вслух:
               
В Сибирь грачи к нам прилетели,
    В пределы родины своей.
    Занявши местность поудобней,
    Гнезда строят для детей...

– Они галдят на поле громко, – с чувством, по памяти, опережая Базиля, продолжил Ульян Михайлович. – Скворцы напев свой отдают! Там муравьи зашевелились в пределах сыстари своих...
При звуках собственноручных строк Ульян Михайлович порозовел лицом. Ожили, всколыхнулись в душе волнение и радость, в каких строки эти рождались; как это не пропустят? да он в область писать будет, а там недалеко уж и до Москвы!..
– Чтобы пропустили, нужна лапа, – безжалостно сказал Базиль. – Без связей ничего не делается.
Ульян Михайлович замер с открытым ртом.
– ...Ты что думаешь, ты у нас один пишешь? Я тоже баловался. Вот, например, написал я статью, как один мой хороший товарищ, о присутствующих не говорят, полюбил одну девушку. И что? Послал в «Маяк». Через месяц получаю ответ: не подходит по тематике, конец фильма. Ты скажи, разве ж любовь – не главная тематика сегодняшнего дня? Во-от! А я, между прочим, работник кино, не то что ты.
– А если... – старик нагнулся к уху Базиля и прошептал: – ...в область?
– Тухлый номер. Без волосатой лапы ничего не выйдет.
– Да где ее взять, лапу эту?!
– Могу помочь, – прищурился на графин Базиль. – Ко мне сегодня как раз приехал нужный человек, с самой Москвы. Он в этом деле копенгаген.
Старик едва продохнул:
– Ты уж мне пособи, Вася! Ввек не забуду!
– А то давай прямо щщас!
– Счас?! Да я... Нет, как можно, с дороги человек. Пусть почивает. Нельзя.
– Ну завтра. Прямо с утра!
– Даже не знаю, что и сказать, – разволновался старик, – в голове вот сдавило и ни в какую, не работает, да и только.
– Ну так прими соответствующей настойки, – мудро предложил Базиль.
– И то, и то!
Вскоре они пребывали уже в том особенном состоянии, когда все люди делаются сплошь русские и возникает большая охота спеть что-нибудь проникновенное.

За горою, за рекою,
За зеленою дубравой,
В чистом поле повстречался
С девой красной парень бравый!

Первые две строки они выводили вместе, другие две по первому разу выводил только Ульян Михайлович, а Базиль присоединялся уже в повторе. Таким образом, каждая шестистрочная строфа приобретала почти геометрическую красоту.

За горою, за рекою,
За зеленою дубравой,
В чистом поле повенчался
С девой красной парень бравый!

За горою, за рекою,
За зеленою дубравой,
В чистом поле распрощался
С девой красной парень бравый!

За горою, за рекою,
За зеленою дубравой,
В чистом поле затерялся
Девы красной плат атласный...

IX
Однако к делу: не Ефанов отправился на поклон к Игорю, а, напротив, Игорь навестил его на другой же день, и не с утра, как было задумано Базилем Сапегиным, а после обеда. С утра Игорь имел продолжительную ориентировочную беседу с Мухиным. Они разработали план действий. Решено было обойти поселье сквозь и навылет. Таким образом, Мухину предоставлялась возможность лишний раз предупредить поселян о предстоящем общем собрании, на которое он возлагал окончательные надежды. С тем они и разошлись на целые сутки.
Итак, Ульян Михайлович радушествовал, не зная, куда посадить важного гостя, чем и попотчевать. Когда Милушин был попотчеван вишневой домодельной наливкой, дошла очередь и до угощения пищей духовной. Робко и вместе с тем не без торжественности Ульян Михайлович поднес ему кипу знаменитых тетрадей. Склонив голову на плечо, Игорь с удовольствием принял тетради и лукаво посмотрел на Ульяна Михайловича. Тот замер с открытым ртом.
– Ну? Приступать? – спросил гость, немножко даже подтрунивая над растерянностью писателя.
– Ой, не знаю... Волнуюся весь, – сказал старик с жалкой улыбкой.
Он отчего-то вдруг хихикнул, тотчас насупился и вытер дрожащими пальцами влагу у глаз.
– Итак, приступаю! – провозгласил Игорь. И с этими словами погрузился в чтение.
Было тихо, лишь цокали на стене ходики да шелестели страницы. Доброжелательное выражение на лице Игоря постепенно вытесняли досада и разочарование. Вскоре уж он стал зевать, страницы перелистывались все небрежней, все скорей. Но вот одна запись приковала его внимание. Он весь напружился, порозовел.

Ах ты, ночь ли
Ноченька,
Ах ты, ночь ли
Бурная!
Отчего ты
С вечера
До глубокой
Полночи
Не блистаешь
Звездами,
Все темнеешь
Тучами?

– Что это, откуда? – вскричал Игорь, подскочив на диване. Он тотчас простил Ульяну Михайловичу все семьдесят девять его тетрадей и готов был расцеловать.
Старик вскочил тоже.
– А вот, – сказал он сияя. – Отсюда! – И снял с полки потрепанный том. – Где-то заложка есть... Вот, двести девяносто вторая страничка. Дельвиг А.А.
– Дельвиг? – пробормотал Игорь и рассмеялся нервно. – Разумеется, Дельвиг! Ха-ха...
Полистав для приличия еще немного, он аккуратно сложил тетради в стопку и вручил автору.
– Не хотелось бы огорчать вас... но, к сожалению, ничего, представляющего интерес для журнала, я не нашел.
– Да? – виновато улыбаясь, сказал Ефанов. – Само по себе! Кабы я подучился у кого, а так что же? Все самоуком...
Игорю стало жаль его.
– Понимаете, я, собственно, занимаюсь песнями и частушками. Стихи и поэмы не по моей части.
Старик засуетился.
– Так это надо к Антону Репше сбегать! Он мастер петь! Вдвоем с супружницей поют. Уж такие песельники!
– И что же они поют?
   А всякое! Уж как поют-то – любо!
   Так я пойду, – стараясь не смотреть на старика, сказал Игорь.
– Да погостите маленько! – еще пуще засуетился тот. – Да вот чуть ведь не забыл! Что вчера случилося... уму непостижимо!
– Что же? – вежливо спросил Игорь.
– Муха проснулась!
– Вот как?
– Да-да, проспалася, знать, и проснулась! Это слыханное ли дело, чтобы в декабре мухи просыпалися! Диво, диво дивное! Вот с этой иконы стартовала. Где же она у меня... Счас, счас найду, счас.
Игорь уже надел пальто.
– Не утруждайтесь, пожалуйста. Не нужно!
– Счас, счас... Я ведь ей крылья-то оторвал, не могла она далеко убечь...
– Да черт с ней, не ищите!
– Как, милый, не искать! Ядреная такая, срыж;!
– Не нужно! Ну я прошу вас. Скажите, эта икона... Она что же, очень старая?
– Икона-то? От деда еще. Рухлядь!
– Послушайте, Ульян Михайлович... – Игорь собрался с духом. – А вы не могли бы мне ее уступить... на память?
– Что ты, батюшка Игорь Ильич! Да на ней и не видать уже ничо. Да ей цена-то копейка! Да как я могу ветошь такую хорошему человеку... Да ни за что!
Глаза старика забегали по горнице в поисках достойного сувенира.
– Вот! – обрадовался он, останавливаясь на репродукции «Утра в сосновом лесу». – Во-от что я вам подарю! Да берите, берите, пока старухи нету! Берите, не обижайте!
Поспешно сорвав с гвоздя картину, Ульян Михайлович почти насильно всучил ее дорогому гостю.
Положительно не везло Игорю в этот день!..
Антон Репша, рдянощекий, коренастый мужик, не менее получаса допрашивал, кто таков Игорь и откуда, и что это за работа такая – собирание песен, и какой оклад жалованья. Затем пошли вопросы общего порядка: почем в Москве мясо на рынке и в магазине (скотское, свиное, овечье), где можно купить бабе туфли на высокой подошве, есть ли в продаже ковры и сколько надо приплачивать. Репша безотлагательно записал адрес Игоря – на случай, если окажется вдруг в Москве, так чтобы было где остановиться. И вот уже после этих подробных расспросов согласился спеть в паре с супругою Октябриной.
Игорь насторожил магнитофон, кивнул ободряюще исполнителям.
– Как родная Ваньку мать... – вывел фальцетом Антон.
– ... пррраважала, эх! – грянули они вместе.
– Стоп! – щелкнул тумблером Игорь. – Какая же это народная?
– Самая натуральная, – набычился Антон. – Мы и на смотре ее пели. Вона грамота-то!
– Это песня Демьяна Бедного.
– И никакого не бедного, и никакого не богатого! – вступила в пререкания Октябрина. –Сроду у нас в Ургуши поют!
– Это еще ни о чем не говорит. Ее всюду поют. Я сам ее иногда пою, – возразил Игорь.
– Это песня всецело народная, записывай давай, – стал сердиться Репша.
– Да помилуйте, я ее наизусть знаю!
– Так, да? Наизусть? – взгляд Антона заострился до булавочного укола. – Какой в таком разе следующий куплет?
Игорь напряг память и не сумел вспомнить.
– Склероз, черт возьми, – проговорил он огорченно.
– Записывай! Склероз... – приказал Антон.
Игорь словчил: запустил магнитофон вхолостую. Но не тут-то было; старательно пропевши всю песню до последней строчки и с обязательными повторами, Антон и Октябрина пожелали прослушать запись. Пришлось записывать по-настоящему – опять до последней строчки и опять с повторами. Собственное пение, разматываемое магнитофоном, привело их в восторг, кроме двух последних куплетов. Исполнители потребовали переписать их.
Переписав, Игорь даже обрадовался, когда Репша недвусмысленно объявил:
– На сегодня будет.
Ночь накрыла поселье цыганской шапкой. Было ветрено, ледовито, просвечивали кое-где звезды…
Опустошенный, брел он по мертвой улице, тоскливо озирался на сумрачные строения.

X
Удивительно теплое утро начиналось в поселье! Мутное кисельное небо яснело, объемными становились силуэты двух высоченных кленов, посаженных на околице неизвестно когда и кем; светлели дома и зароды сена; волглый ветер размахивал печными дымами. В квартире Мухина сладко зевнула входная дверь и на крыльцо вышли двое: сам Мухин и московский гость.
– Ну? – подумав, сказал Серафим. – С этого краю начнем?
– Все равно! – отвечал Игорь.
В первой же избе они встретили неожиданное сопротивление: хозяин ее, Гераська Вавилов, утлый мужичонка в женином ватнике, за порог не пустил, разговаривать отказался; что же касается приказа явиться в воскресенье в клуб, выслушал его с неохотой и твердого ответа не дал.
– Герасим, явка строго обязательна! – предупредил Мухин, на что последовало неопределенное бурчание.
В следующем доме жил фельдшер Скоков. Этот пригласил в горницу, озабоченно выслушал, посочувствовал:
– Я, конечно, Степаныч. Собрание так собрание. Был бы толк. А вы, значит, стариной интересуетесь? – обратился он к Игорю.
– Фольклором, предметами старины, иконной живописью.
– Надо подумать. – Скоков прикрыл глаза, пожевал старческими пухлыми губами-сливами. – Сейчас!
Вернулся он с каким-то странным предметом. Колокольчик не колокольчик, посудина не посудина, а что-то квадратное, ржавое, в ошметьях вековой грязи. Ополоснув под рукомойником и обтерев тряпкой, подал предмет Милушину.
– Вот. Редкостное овечье ботало, – объяснил он. – Вы его потрясите.
Игорь взял ботало за кольцо, потряс. Раздался глуховатый молочный звук.
– Родители мои овец до сотни держали. Так эту штуку барану-предводителю на шею вешали. Оно вишь как мягко балабонит? А за несколько верст слыхать было!
Игорь поблагодарил; почин был сделан.
Далее обход совершался так: Мухин зазывал на собрание, наказывал являться со всеми взрослыми членами семьи, Милушин объяснял цель своего приезда. В течение часа он стал обладателем деревянных стенных часов, татарского малахая и драной кольчуги, о которую вытирали ноги в сенях Митрия Хитунова. Мокроносый, со слезящимися глазами Митрий не пожелал было расставаться с нею, угрюмо молчал, не соступая валенком с булатного половичка, как ни поталкивал его деликатно Игорь. Тогда Мухин без лишних слов выдернул кольчугу из-под ног владельца и сунул Игорю.
Вскоре тому уже и рук не хватало, и Мухин распоряжался, чтобы экспонаты доставляли в контору.
В полдень ударил крутой мороз, навешал бугристых сосулек на водостоки, вымостил улицу. Передвигаться приходилось с большими предосторожностями.
– Черт знает что за погода, – сокрушался Игорь, оскальзываясь и удерживая равновесие лишь из клоунских навыков.
Серафима же хорошо держали на гололеде военные подкованные сапоги.
– Космос, – пояснил кратко Серафим. – Все через космос.
– И это декабрь! Кто бы поверил!
Из закоулка вышмыгнул Гераська Вавилов, крикнул, чтоб обождали. Из-за пазухи его торчал мешковинный сверток.
– Ты почему не на ферме? – строго спросил его бригадир.
Гераська, воровато озираясь, развернул мешковину.
– Горбуша это! Литовка, значит, а по-рассейски, коса. Скорей берите! Пока баба не догнала. – Гераська стал совать Игорю ржавую плоскую железяку, формой напоминающую крыло курицы. – Бритва, а не литовка!
– На что она вам? – сказал бригадир Игорю, внимательно разглядывавшему диковинную косу.
– На то! – вскинулся Гераська. – Кочки обкашивать, вот на что!
– Право, не знаю... – пробормотал Игорь с сомнением.
– Тут и знать неча! – нахваливал Гераська товар. – На клейма гляньте! Вишь, два кольца? Сносу не будет! Мухин, подтверди!
– Снеси в контору! – приказал Мухин.
– Так, – понимающе кивнул Гераська.
– И шагом марш на ферму!
– А это... какая ихняя цена будет?
– Чего?
– Я интересуюся, сколько оне дадут?
– Сколько надо! Гляди, как бы баба не добавила!
– Понимаете, – Игорь попытался смягчить резкость бригадирского тона, – я ведь главным образом собираю иконы... Впрочем, если вы настаиваете...
– Никаких ему впрочем! После договоритесь.
– По-осле... – Гераська шморгнул носом. – Завсегда у вас после. Хоть бы разок счас!
– И чтоб на собрании был как штык! – пригрозил Мухин.
Последовавшая затем встреча оставила в сердце Игоря сладко саднящий след.
У обшарпанного каменного теремка (бывшая часовня, ныне библиотека) они натолкнулись на Жанну Сутормину. Девушка посып;ла песком дорожку; завидев их, отставила ведро и совок и воскликнула насмешливо звонко:
– Уж не жениха ли мне ведете, Серафим Степанович?
– Чомер  тебе жених, – буркнул Мухин.
У Игоря засбоило сердце: прекрасная незнакомка невероятно напомнила ему в это мгновение Марию из сюжета «Знамение Пресвятой Богородицы»! Та же стать, те же поразительные черты, тот же развод рук... Боже мой, подумал он, чувствуя, как чугунеют и отказываются идти ноги.
– Жаль! Даже очень! – продолжала она, обращаясь к бригадиру (хотя Игорь мог бы поклясться, что все ее внимание направлено сейчас именно на него. Так и есть!). – Что это с вами? – участливо спросила у него девушка.
– Так... ничего! Простите, – проговорил он и отвел глаза.
Новое открытие взволновало его еще больше: всем своим обликом, даже голосом незнакомка сделалась ужасно похожей на Сусанну в ту скоротечную пору, когда казалось, что они любят друг друга; какое-то наваждение, подумал он и пошатнулся. Девушка поддержала его под локоть.
– Скользко, – виновато улыбнулся Игорь. – Спасибо...
– Я смотрю, у вас прямо кровь отлила! – приговаривала она, поднимая рассыпавшиеся экспонаты. – Это вы для коллекции собираете?
– Совершенно верно, – ответил Игорь. – Я отчаянный коллекционер. А как вы определили?
– Слухом земля полнится!
– Еще раз спасибо!
Догоняя бригадира, Игорь сделал несколько удачных ложных падений, заставив девушку расхохотаться.
– Кто это? – нетерпеливо спросил он у Мухина. – Кто эта девушка?!
– Библиотекарша. Кешки Сутормина дочь.
– Как ее зовут?
– Жанна.
– Жанна?!
– Жанна-то по метрикам... А в поселье зовут Снежаной. – Серафим обозленно сплюнул. – Не имя, а коровье прозвище!
– Неправда! – запротестовал Игорь. – Напротив, очень красивое имя! Снежана! – мечтательно произнес он. – Символ чистоты, свежести, непорочности...
– Да уж, – пробурчал Мухин.
Игорь еще раз оглянулся, но девушки уже не было. Невозможно как хороша, думал он с неизъяснимым волнением.

XI
Скажи кто-нибудь, что это теперь она хороша, а в детстве была невозможно хилой, болела по семи месяцев кряду, ходила перевязанная, постоянно в болячках, Игорь бы не поверил. Между тем дело обстояло именно так. Домна Ивановна испробовала все средства – и больницу и заговоры – все было тщетно, девочка угасала.
Вот тогда-то Марья Сапегина и предложила ее крестить.
Жанна была слишком мала и слаба и не понимала, что делают с ней, что происходит, зачем нависли над ней эти страшные рожи, горячка иссушала ее третий, допустим, день. Иордань (девочку крестили в проруби) облегчила ее страдания, что было истолковано как благодать свыше, и, что более всего странно, с другого дня она пошла на поправку.
Годам к тринадцати Жанна выровнялась и похорошела. Кто первый назвал девочку Снежаной – неизвестно, но имя это на диво метко приложилось к ее льняной косе, к белому с ярким румянцем лицу, ко всей ее стройной, ладной фигурке. Оно соответствовало также и ее характеру. Ледяная купель словно бы навсегда выстудила ее сердце. Росла скрытная, молчаливая, в одиночку играла в свои игры, молчком и жестоко колачивала обидчиков. И уж тот, кто получал таску, помнил о ней пожизненно. Слишком долго была она гадким утенком; по ночам, сжав зубами угол подушки, она плакала сухими злыми слезами, а выплакавшись, воображала себя в том несомненном будущем, когда все ее обидчики, да и жалелыцики тоже, будут с благоговением произносить ее имя.
Училась Снежана с большим прилежанием. Хоть она и бывала в школе с четверга на пятницу, неизменно шла отличницей по всем предметам. Случалось, не раз доводила учительниц до истерик, требуя более высокой отметки, чем та, что полагалась по справедливости. Иннокентий, гордый успехами дочери, мечтал увидеть ее самое малое продавцом или счетоводом. Помыслы эти не осуществились: окончивши восьмилетку, Снежана подалась в Зареченское культпросветучилище и вернулась в Ургушь в качестве библиотекаря.
Никто не мог понять, отчего она решила сделаться книжной молью, тем более что книжками в Ургуши никто всерьез не интересовался, кроме ребятишек да Ульяна Ефанова, все предпочитали выдуманному миру реальный и физически ощутимый. Точно так же никто не догадывался, что Снежана неуклонно следует озарению, снизошедшему на нее в часы честолюбивых бессонниц. Она должна жить в Ургуши, ибо в Ургуши ей предстоит совершить нечто, некое деяние сродни подвигу Жанны д’Арк. Ну а коли так, то не в бухгалтеры же следовало ей податься! Работник культуры, активистка художественной самодеятельности, да к тому же недурной внешности и со средним образованием – такое сочетание выгодно выделяло ее из среды сверстников.
И вот теперь, когда встал вопрос: быть Ургуши иль не быть? – ей стало ясно, в чем ее предназначение. Она спасет Ургушь любой ценой, она отведет беду от поселья. И с этого самого дня, как она догадалась о своем высоком предназначении, она словно бы стала еще холодней и строже.
Иннокентий, вербуя дочь на свою сторону (за переезд в Заречье), высказался однажды:
– И в кого ты такая уродилась? Душа возле тебя зябнет!
– Зря, что ль, Снежаной кличут? – усмехнулась девушка.
В училище она познакомилась с Модестом Бойцовым, зареченской знаменитостью, передовым механизатором, изобретателем скоростной жатки. В культпросвете Модест преподавал практическую чечетку как единственный специалист по степу не только в своем районе, но даже и в области и, наверное, в регионе. Само собою, он выделил ее из группы, само собою, она поставила целью влюбить его. Полгода соученицы с замиранием сердца следили за развитием их романа. На практических занятиях, на училищных вечерах Снежана всегда оказывалась рядом с ним. Высокий кадыкастый Модест держался предельно прямо, подбородок вскинут, щека наклонена к плечу. Действительную службу он проходил на флоте и эту горделивую осанку (как и само искусство степа) приобрел там. Резким встряхиванием головы он отбрасывал назад длинные прямые волосы. Это движение лишний раз подчеркивало горделивую его осанку, придавая ему вид надменный и неприступный. И хотя с окружающими людьми Модест держался ровно, доброжелательно, все считали это особой формой надменности и неприступности.
К Снежане же относились почтительно, тянулись к ней, несмотря на ее насмешки, подчас откровенные и обидные. Вообще болезненное и одинокое детство выработало в ней умение схватывать главное в человеке, подмечать его слабости и смешные стороны. Этим качеством, вероятно, и объясняется ее необыкновенный дар к частушкам. Стоило ей всего раз услышать какую-нибудь частушку, как частушка запоминалась намертво. Иные корявые строки она непроизвольно переделывала на свой лад, а то и добавляла целые строки. Припевки она придумывала сама, даже не придумывала, а как бы вспоминала их, они как бы уже существовали в ее памяти, безупречные по форме и содержанию. Выводя, положим, первую строку, она еще не знала, о чем будет следующая, но следующая всегда появлялась к месту и без запинки.
То, что рано или поздно, но неизбежно случается с любой влюбленной парой, у Снежаны с Модестом произошло жаркой августовской ночью на празднике урожая.
Праздновали на берегу Тайболы, в нескольких километрах от центральной усадьбы. Из Ургуши и других производственных участков были приглашены разнообразные передовики, –Снежана выступала для них в концерте. После обязательного застолья влюбленные задумали искупаться и уплыли на противоположный берег.
Там, в копне, приютившей их, все и произошло.
Модест был тороплив и неловок и хотя и не причинил ей особой боли, равно не доставил и радости.
Снежана словно наблюдала за собою со стороны, словно не она отвечала на мужские ласки, а другая, незнакомая девушка, много старше ее и опытнее. Сама же она испытывала лишь грусть и стыд, да и то куда в меньшей мере, чем рисовалось в воображении.
– Льдышка ты, – сказал ей Модест. –  Но – все равно люблю.
Снежана тотчас ему пропела:

Мой миленочек Модест
Никогда не надоест!
Всенародно заявляю:
В сердце нет свободных мест!

В ту ночь она пообещала выйти за него замуж, как только ей исполнится восемнадцать лет. Пообещала необдуманно, и теперь, после осознания своей миссии, не чаяла как отделаться от жениха. Теперь Модест стал помехой. На его телефонные звонки в Ургушь она отвечала сдержанно, на записки и устные приветы не отвечала. И Модест ничего уж не понимал, глубоко убежденный, что девушка, отдавшаяся мужчине, принадлежит ему навсегда. Все чаще в последнее время он ловил себя на том, что вдруг останавливается посреди разговора и не слышит голоса собеседника, а то вдруг начинает совсем неуместно улыбаться или, наоборот, хмуриться и гонять желваки. Он вдруг забывал о начатом движении, будь то жест или перемещение в пространстве, и, следуя внутренней неуправляемой энергии, всем своим существом переключался на другое движение, часто противоположное начатому.

XII
Окончательно в его разум внес сумятицу эпизод в конторе бригады, отголоском которого была ехидная фраза Снежаны: уж не жениха ли привел Серафим Степанович?
Доискиваясь до причин, отчего поселье упорствует в нежелании переезжать в Заречье, Серафим Мухин пришел к выводу, что одна из причин – отсутствие положительного примера.
Он стал размышлять над тем, кто мог бы этот пример подать. Лучше всего и убедительнее всего этот пример мог бы подать Сутормин-старший. Во-первых, Иннокентий был человек уважаемый и коренной, хотя и с заскоками. Во-вторых, семья Иннокентия, включая отделившихся сыновей, состояла из пяти дворов. Мухин начал кампанию. Переговорил с сыновьями. Их ответ был – как решит отец. Ответ отца – как решит Домна Ивановна. Ответ последней был отрицательный. Напрасно Мухин улещал ее посулами, напрасно грозил административными мерами – Домна Ивановна не поддавалась.
Серафима торопило районное руководство, названивал дядя Гаврик, да еще супруга третировала устно и письменно, грозясь разводом. Было от чего болеть его голове. Стоя как-то перед колхозной Доской почета, на которой в самом верху красовались фотографии Жанны Суторминой и Модеста Бойцова, он вдруг подумал, что если бы поженить их, Снежана уйдет к Бойцовым в Заречье, и тогда Домне Ивановне выбирать не придется, поедет за дочкой как миленькая. А следом потянутся сыновья и прочие ургушины. Серафим вызвал в Ургушь Модеста, послал за Снежаной. Молодые люди вошли в контору одновременно. Оба были смущены и удивлены одновременностью вызова и, следовательно, общим делом, ради которого их вызвали.
О ликвидации неперспективных населенных пунктов, надеюсь, в курсе? – озадачил он их еще более.
Да, об этом они читали в центральной прессе.
– Нужен положительный пример, – сказал Мухин и кратко объяснил свою диспозицию. – Таким образом, – продолжал он, – ваша свадьба приобретает общественно-политическое значение. Двух мнений быть не может, и я не боюсь этого слова. Вот так!
Лицо Модеста не выражало ничего кроме сосредоточенного внимания, Снежана, напротив, залилась краской, ноздри затрепетали.
– Без меня меня женили! – проговорила она гневно. – Какое вы имеете право так рассуждать и думать?
– Вы комсомольцы. Должны проявить сознание. Сядь!
– А если мы не любим друг друга? Значит, вы нам предлагаете брак по расчету?! Модест, скажи этому человеку, что мы не пешки в его игре!
– Мы вам не пешки! – сказал Модест.
– Скажи, что между нами нет ничего общего!
Модест решительно ее не понимал.
– Да, – неуверенно сказал он Мухину. – Правильно. – И надменно и неприступно откинул назад свои прямые длинные волосы. – У нас половая несовместимость! – прибавил он уже по собственной инициативе.
Гнев на лице Снежаны сменился искренним изумлением.
– Пошляк! – воскликнула она и, влепив Модесту пощечину, выбежала из комнаты.
Несчастный жених выскочил следом, заметался по улице – Снежана как провалилась.
Позднее, обдумывая ситуацию, Модест утвердился в мысли, что никакого иного пути, кроме как заслать к девушке официальных сватов, нет.
Зареченский житель, он перебрал сначала возможные кандидатуры на эту роль у себя в Заречье: никто из его знакомых, друзей и родичей не годился. Никому он не мог открыться из опасения насмешек и отговоров – знакомые, друзья и родичи, не говоря уж о его родителях, и слышать не пожелали бы об ургушской. В их устах ургушанка всегда звучало как прокаженная.
И тут ему пришло на ум, что в самой Ургуши проживает родственница по отцу, двоюродная отцовская сестра Макрида, доводившаяся Модесту, следовательно, сродной теткой. Макрида была женщина настырная, резкая, оттого, наверно, и прижилась в Ургуши. Пережив двух мужей, в третий раз она сошлась с Ульяном Ефановым, единственным человеком из ургушан, которого еще признавали Бойцовы.
К ним, к тетке и ее мужу, и решил Модест обратиться за помощью и прибыл в Ургушь инкогнито. Но вышла досадная заминка: Макрида укатила к сыну водиться с внуками. Сообщив об этом и погоревав, Ульян Михайлович и утешил – к Пасхе Макрида обещала оборотиться.
– А когда, дядя Уля, эта Пасха будет? – уныло спросил Модест.
– Дак весной! Сразу за великим постом, в первое же воскресенье. Она всегда в воскресенье начинается, – старик лукаво прищурился, –  редко когда в пятницу!
Модест приуныл вовсе. Ждать до весны не было никакой мочи.
– Да, поди, раньше тетка-то соберется! Сам жду со дня на день.
Ульян Михайлович был настроен оптимистично; Макрида писала, что со снохой дело дошло до стычек, значит, до весны не вытерпит.
И верно, Макрида явилась в Ургушь той же неделей, на Аннин день.

XIII
Летняя кухня, не отапливаемая зимою, у Марьи Сапегиной отапливалась: ургушские староверы собирались здесь на вечери и проповеди. Игорь и Серафим, порядком намерзшись за день и проголодавшись, не обнаружили хозяйки на жилой половине и решили заглянуть в холодную. То, что они увидели там, изумило обоих. В красном углу высился алтарь, пред ним – кафедра, окантованная плакатом: «Не бойся, только веруй». Другой плакат, над кафедрой, извещал: «Бог есть любовь». Вокруг подковой были расставлены табуретки и на них сидели: ближе к кафедре Петр Гаркуша, загоревший на морозе до сизости воронова крыла; уже знакомый нам Митрий Хитунов по прозвищу Митя-Сопля и другой наш знакомец, Гераська Вавилов, втянувший голову в плечи при появлении начальства. Далее сидели Иван Репша (брат песельника), убитый недавним вдовством кривой полевод Анисимов и старик Шургин. Тучная дочь старика, Матрена, держалась за его руку, как примерная школьница. Обочь их примостился Савватей, горбатенький Матренин муж. В следующих наружных рядах дремали безликие старушки в черном и сами черные от времен, как чернозем.
За кафедрой стояла Домна Ивановна, держала речь о переезде в Заречье. Оговорим, что Указ об отселении Ургуши был воспринят здешними верующими как последний жестокий удар вероломных зареченцев. Но тут же, объективности ради, надо сказать, что и зареченцы шли на смычку с великим неудовольствием. Особенно ей противились старики, рассуждая примерно так: не за тем наши деды на Ургу топоры точили, чтобы вертался к нам своим семенем. Эта категорическая неприязнь объяснялась тем еще, что зареченские староверы держались другого толка, других святынь. Поклонение ургушан не Богородице, а Деве, возможно даже еще и не зачавшей Сына Божьего, даже не отмеченной знамением, осуждалось ими как ересь и умоблудие.
Проповедь Домны Ивановны была: не трогаться с места ни в коем случае. Где та порука, что не рухнет Божьим словом созданная и укрепившаяся в нравственности община? Нет ее!.. Уж виделось Домне Ивановне, как бродят волки безбожия по земле – без веры, без добра в сердце. Что там, на чужбине? Святотатство, голимое пьянство, разврат. Она не сомневалась в единоверцах, они не отринут душу от Бога, но дети... Дети найдут себе сатанинские поприща, и отверзнутся жилы земные, и...
Незваные гости вошли на заключительных ее словах:
– ... и разольется черная кровь окиян-морем и отравит всякое живое дыхание...
– Это что тут – крестины? или именины? – строго спросил Серафим, чтобы прикрыть строгостью замешательство.
Мужики покашляли в кулаки, бабы сдержанно поклонились. Марья Сапегина, изготовив на лице страдание, охотно кинулась было к бригадиру, чтобы пасть в ножки, – Домна Ивановна остановила ее движением брови. Стало тихо.
Игорь озирался, не понимая, куда попал. Затянувшаяся пауза обретала уже скандальные запахи, и он не придумал ничего подходящего, как (с преувеличенным чувством) воскликнуть:
– Все-таки это удивительное изобретение – русская печь! Что ни говорите!
– Совершенно правильно, – подтвердил Петр Гаркуша.
Он оглянулся на своих: рази не так? Все промолчали, и Петр, сконфузясь, покраснел, что, впрочем, под его загаром никак не прослеживалось. Игорь же с наслаждением прижал ладони к заслонке и тотчас отдернул, словно ужаленный мгновенным жаром, – на деле же заслонка была еле теплая.
– Кусается? – посочувствовал лукаво старик Шургин.
Из мужиков кое-кто всхохотнул, бабы заулыбались. Матрена встревожилась:
– Марья, ведь он сжег руки-те!
Марья сунулась к печке, опасливо потрогала заслонку; на лице ее отразилось искреннее недоумение:
– Да как это? Вот якори тебя, хол;дна она!
– Как – хол;дна?
– Да так, до свету ишо протоплена!
Чинные ряды расстроились, все повскакали трогать заслонку к досаде Домны Ивановны. Наконец до кого-то дошло, что гость подшутил над ними; кто-то рассмеялся первым, прочие подхватили. Эта непосредственная выходка незнакомца и весь его добродушный облик переменили общее настроение: на Игоря смотрели уже без настороженности, с нарождающейся симпатией.
– Так... – проговорил оставленный без внимания бригадир. – Вот где, значит, ваша бражка собирается?
– Бражка в глечике, а у нас обшина, – поправил Шургин. – Обшина залегистрованная, все чин чином! Так что не сомневайтесь.
– Старообрядческая община… – сообразил Игорь.
– Вы, может, выступите перед этими фанатиками? – сказал ему Серафим. – Раз уж мы на ихнее собрание попали.
Игорь поморщился от бесцеремонного фанатики, однако же присутствующие отреагировали спокойно, с привычным терпением.
– О чем?!
– Ну это... что-нибудь, понимаешь, о вреде и пользе религии!
– Господь с вами, о какой еще пользе?!
– Не-ет уж! Давай о том и о том! – вступился за веру Калина Оравин.
Прочие его поддержали: чтобы и про пользу тоже!
– Всегда сельскую местность ущемляют! – шмыгнув насморочным носом, подметил с обидой Митрий Хитунов (Сопля).
– Друзья! – смешался Игорь. – Я совершенно не готов ни к какой лекции!
Аудитория зароптала.
– Когда не готов, дак так и говори! А то кака польза! – выразил общее мнение Иван Репша.
Голос у него, машинально отметил Игорь, в отличие от брата Антона оказался толстый, не помещающийся во рту.
– А вот она польза-то, счас скажу! – вскочил с лавки горбатенький Савватей. – Вот эт-то бегу я с заимки, позднё уж. Как к Ургуши подбегать – будто меня кто в бок толкнул. Гляжу – баба. Волосы у ее космачом, в одной руке топор, в другой – опять голова и тоже космачом... Что, думаю, за страсть? Как да она и мою голову опростоволосит?
– Пресвятая Дева...
– Счас я про себя молитву! – восторженно доканчивал Савватейка. – Что ж ты думаешь? Бабу этую… как корова слизнула! Вот тебе Бог-от!
– Савушку, знамо дело, Бог уберег, – с ласковой серьезностью сказал Шургин. – Таких случ;ев с кажным из нас сколь хошь бывало. А, к примеру, сгорит у меня изба, а страфовка-то не оформлена; куды я пойду?
– Ага! – воспользовался случаем бригадир. – Т;к ты рассуждаешь? А почему бы тебе в правление не обратиться?
– И что будет? Ну получу я от колхоза пособие. И куды с ним? Получали, знаем! – Шургин с миганием уставился на бригадира.
– Каку холеру! – подтвердили мужики. – Дадут десятку, а разговору до второго пришествия.
А я лучше в общину, – улыбнулся им Шургин, – помогите! И братия мне, спаси их Пречистая, спомоществованье выделит.
– Просящему у тебя дай и от хотящего взять у тебя не отвращайся, – сказала Домна Ивановна.
Игорь поворачивался то к одному говорившему, то к другому, не успевая ни возразить, ни вообще вставить сл;ва.
– И все-таки я с вами не соглашусь! – наконец втиснул он свое мнение. – Вопрос это сложный, принципиальный. Извините, я атеист! И как атеист, я вижу, с некоторым допуском, разумеется, только в одном пользу от религии, притом православной, пользу исключительно эстетическую!
– Так, – кивнул Гаркуша.
– Пользу эту я вижу в том, что религия, православная церковь в частности, дала человечеству непревзойденную живопись и архитектуру. Великолепные храмы, великолепные росписи, что их украшают, великолепные иконы и вообще вся настенная живопись работы безымянных мастеров, – все это наше национальное достояние, наше богатство и наша гордость. Мы наследники шедевров мирового масштаба! Мне понятны чувства верующего, преклоненного перед изображением Девы Марии. Потому что в глубине души, сам того не осознавая, он поклоняется художнику, создавшему это чудо! Поклоняется красоте!
Далее Игорь заговорил об обрядах, их культурной ценности как драматического народного действа, массового зрелищного искусства. Воспламеняющаяся натура, он разжег и слушателей – глаза многих светились неподдельным сочувствием. Едва он сделал паузу, чтобы перевести дух, дружно потребовали:
– Еще! Говори еще! Ты баско говоришь!
Игорь конечно же знал, что сказать, и сказал бы еще многое, но был прерван ввалившимся в молельню киномехаником – расхристанным, с гитарой наперевес.
– Привет участникам конференции! – гаркнул Базиль и ударил в струны.
– Да будь ты проклят! Чирей бы в руки-то! – возмутился причт. – Опять нализался, лыва!
–Матушка Домна Ивановна! Научи, что с им делать! У всех дети как дети, а у этого ни стыда ни совести! От Писанья харю воротит! Сметану вчера сожрал! – запричитала в свое оправдание Марья Сапегина.
– Бог навязал, окаянному не взять, – посочувствовали единоверцы.
Вечеря, таким образом, была сорвана окончательно.

XIV
Иннокентий, глава семейства Суторминых, был из тех недюжинных мужиков, с которыми не пропадешь нигде – ни на войне, ни на гулянке, ни в трудном деле. Под стать ему была и Домна Ивановна. Женщина могучей природной силы, смолоду была она равнодушна ко всему, что прямо не касалось ее детей. Она любила их до безумия, и вполне могло статься, что в именах, которые она подбирала для новорожденных, достигла бы многих букв алфавита, если бы Жанна не оказалась мизинцем. Уже беременная ею, Домна Ивановна почувствовала однажды, подымая мешок с концентратами, как что-то с свистящей болью оборвалось у нее в животе. И с той поры несокрушимое ее здоровье пошло на убыль. Работа в колхозе была, пожалуй, игрушкой в сравнении с тем, что ждало ее в семье. В великих трудах обстирывала Домна Ивановна, обмывала, обшивала, выкармливала свой выводок, недоедая, недосыпая неделями. И все делала она с легкой душой. Но вот подросли дети, старшие обзавелись собственными семьями и наплодили своих детей, младшие – погодки Дмитрий и Егор – служили в армии, на попечении родителей оставалась одна лишь Жанна. Она досталась им тяжелее всех – Домна Ивановна поднесь благодарила за нее Пресвятую Деву. Иннокентий, понимая жену, в дела веры не лез, пусть ее, коли верит, – во всем остальном не было в Ургуши дружней и согласней пары. Поэтому он нисколько не сомневался, что Домна Ивановна рано или поздно согласится с ним, с его доводами за переезд в Заречье. Ведь если даже забыть про то, что решение принято на большом верху и обжалованию не подлежит, можно было, порывшись, найти в нем и хорошее: не в тайгу же гонят в конце-то концов, не в дремучий урман, а в районный центр со школой-десятилеткой, с магазинами, пристанью и шоссейкой! «Пойми же, типунная скважина, – вразумлял он Домну Ивановну, – у сынов детки подрастают!» «И слава Богу, – стояла на своем типунная скважина, – хватит толку, дак в интернате выучатся!» Иннокентий в ответ лишь сердито крякал, в одиночку обдумывая что и как. Первейшая забота: как быть с животиной, с сеном, с кормами? Или уж сдать колхозу и не музохаться? Но тоже надо принять в расчет, у сынов ребятишки малые, без молока оставлять неладно. Вот же, ясное море, жил-жил, строился, обрастал хозяйством, и на тебе, все опять да сызнова... Он-то на новом месте с испугу еще громче докукарекает, а ребят жалко...
Для всестороннего обсуждения ситуации Иннокентий созвал детей. Одинаково рыжие, крепколицые, они расселись по обе руки родителя. Домна Ивановна примостилась с другого торца стола. Снох не было, ребятни тоже – совет предстоял ответственный. Своим упорством Домна Ивановна успела довести Иннокентия до кипения; теперь же выяснилось, что и между сыновьями пошел разброд. Дмитрий и Егорка прислали письмо, в котором извещали родителей, что после дембеля не вернутся, поедут всей дивизией строить БАМ. Письмо было получено Домной Ивановной накануне и только что предъявлено Иннокентию в качестве козырной карты. Владимир с Григорием, судя по некоторым намекам, навострились в город, Борис колебался, старшак Анатолий, сам отец четверых детей, приросший семьей к Ургуши, взял сторону матери.
Снежана до времени выдерживала нейтралитет, ее час еще не пробил. Все семейство молчало на один дух, но даже в молчании не было никакого согласия: кто сопел, кто вздыхал, кто покашливал, кто просто окаменел лицом.
В эту выстуженную молчанием минуту и появился на пороге Игорь.
Без лишних слов подали ему сполоснуть руки, усадили за стол, постелили на колени холщовое полотенце.
– Пельмени в Москве едят? – полюбопытствовал Иннокентий.
– Конечно... да!
– Тогда вовсе хорошо!
На столе уж стояли эмалированные миски с фаршем; Домна Ивановна и Снежана в две скалки раскатывали тесто на пельменные сочни.
– Ну? Начнем? – Иннокентий оглядел застолье: готовы ли? Затем придвинул к гостю противень для готовой продукции, общим поклоном дал указание начинать.
Древнее это блюдо имеет укоренившийся от века обряд. Не последнее, а, может быть, и первостепенное место отведено в нем лепке. Общая неутомительная, подогретая предвкушением горячей и обильной пищи работа объединяет, успокаивает страсти и располагает к задушевному разговору и даже пению. В этот библейский час семья решает многие свои проблемы, необидно, но действенно судит провинившихся, наставляет заблудших. Здесь же идет обмен новостями и дается оценка им, не искаженная сиюминутными настроениями. Берясь за вилку и сочень, человек, защипывающий пельмень, как бы берет негласное обязательство отрешиться от всего суетного, мелочного, наносного.
Вот бы когда поговорить Суторминым о деле! Однако присутствие постороннего лишило этой возможности.
Иннокентий, давя досаду, спросил у гостя:
– Идут дела-то?
Игорь живо посетовал, что почти ничего не удалось записать из фольклора.
– Я имею в виду народные песни, частушки и тому подобное, – объяснил он.
– Вон чего, – сказал Иннокентий. – Ну это вы правильно, что ко мне пришли. Из нас целый хор можно составить. Жалко, Митька с Егоршей в армии, а то б мы спели!
Игорь почувствовал себя увереннее.
– Я хотел бы и к дочке вашей обратиться. Мне многие рекомендовали.
– И это правильно! – Иннокентий погладил дочь по плечу. – Жанна у нас первейшая певунья на все Отайболье! Что скажешь, дочка? Пособишь товарищу?
– Да ну тебя! – рассердилась девушка. – Вот бы ни с того ни с сего распелась…
– Ну тогда, может быть, условимся на определенное время? Вы подготовитесь. Нет, правда, Снежана? – Игорь не стал настаивать; песни, которые он хотел бы от нее услышать, были только поводом, Снежана заинтересовала его очень. Она же, услышав от него Снежана, покраснела, выпорхнула на кухню:
– Ой, кажется, пельмени сбежали!
Мужчины сдержанно улыбнулись.
На кухне Снежана прижала к щекам мокрое полотенце: что же это такое с нею? Отчего так приятно было услышать это глупое прозвище из его уст?
Между тем Домна Ивановна внесла первую партию дымящихся, прищурившихся пельменей, – фарфоровое блюдо заняло добрую часть стола. Той же дорогой прибыли горшок со сметаной, плошка сливочного масла: дело принимало нешуточный оборот. Снежана, справившись с собою, уже расставляла горчицу, перец красный и черный, уксус – каждую специю в своей посудине – и блюдца возле каждого едока, где бы он мог смешивать специи на свой вкус. Игорь с удовольствием наблюдал за ее руками, отмечал их врожденную грацию. Можно было подумать, что эти руки никогда не знали ни грубой мужской работы, ни крестьянских бабьих трудов. Одета Снежана была просто, по-домашнему, и оттого выглядела еще милее.
– Вы мне так и не ответили! – сказал Игорь.
– Я не знаю. Надо подумать. Как будет со временем...
–Хорошо. Буду ждать вашего решения, – с излишней многозначительностью произнес Игорь.
Иннокентий прервал их.
– Ну что, казаки? – скомандовал он бодрым голосом. – Айда? – И первым опрокинул стопку.
Домна Ивановна с привычным сожалением посмотрела на мужа, на сыновей, предающихся губительному пороку, вздохнула и ушла на кухню. С ее уходом за столом словно бы прибавилось народу; стало шумнее. Иннокентий шутил, подначивал сыновей, подкладывал Игорю пельменей и подливал в стопки. Он опять перешел с гостем на ты и требовал от гостя того же:
– Глянешься ты мне, Ильич! Проста душа! Я в твои года экой же был. Тоже все, бывало, стариной интересовался. Я, правда, клады искал. Старики говорили, основатель наш Урга где-то тут золото награбленное зарыл. Землищи я перебросал – беда. Кабы в одном месте копал, котлован бы образовался. Как только килы не нажил. Но, должен сказать, очень мне эта наука на войне сгодилась. Занимаем, к примеру, рубеж. Кто еще чухается, а я уж в окопчике. Вроюсь в землю, только меня и видели. Спасибо этому Урге, иначе б не уцелеть.
... А ведь он, кажется, неплохой человек, думал в свою очередь о нем Игорь. И сыновья один к одному, этакие боровики!
– ... Н-да, Ильич, искал я, искал, да, видать, не то. Мне бы полезное ископаемое искать, ту же нефть – теперь бы уж при Звезде сидел! Ну что, казаки? – обратился он к сыновьям. – Уважим гостя?
– Нет, батя, – отвалился от стола Анатолий. – Гость нас простит, а только счас не до песен. В другой раз!
– Так ни до чего и не договорились! – огорченно сказала Домна Ивановна.
– Завтра, маманя, – отвечал Анатолий.
– Ну завтра дак завтра! – отпустил их Иннокентий не без обиды, что, впрочем, сумел скрыть за широкой улыбкой.
– Пока, батя! – откланялись сыновья. – Не обессудь.

XV
Оставшись с Иннокентием наедине, Игорь размягченно спросил, отчего бы тому не спеть соло.
– Можно! – легко согласился Иннокентий, точно бы удивляясь, как эта простая мысль не пришла к нему без подсказки.
Простая эта мысль не пришла к нему потому, что в голове зрела другая – от лукавого.
– Сейчас сыграю, – сказал он, взбодря усы. – Ни в одном песеннике не сыщешь!
– Прошу.
Иннокентий встал, отставил ногу, прокашлялся.

Ой, да как пойду-у-у я-а во колок!
Д”наломаю расплете-ей!
Д”росплетей на ве-еничек,
Д”росплетей на в-е-е-и-ни-чек!

– Браво, – улыбнулся Игорь.

Ой, да как приду-у-у я-а из колка!
Из колка да с ве-е-ени-чи-ком!
С веничком души-и-исте-ни-ким!
С веничком души-и-ис-те-ни-ким!

Ой, да прикажу-у-у я-а да жане!
Истопи мне ка-а-ме-ны-ку!
Завари мне шшо-о-о-ло-о-ку!
Завари мне шшо-о-о-ло-о-ку!

Оседлав тему, известную в совершенстве, Иннокентий сам загорелся импровизацией, подробно выпевал весь банный труд; пел он долго, столько времени, сколько, вероятно, и понадобилось бы для того, чтобы действительно сходить в березовый лесок, наломать веток, связать из них веник, затем истопить баню и от души попариться. Особенно удачные строчки он выводил по нескольку раз, но в целом придерживался народного песенного рисунка. Игорь стал догадываться, что его дурачат, но виду не подал, проснулось еще и чисто человеческое любопытство: Иннокентий излагал такие тонкости парильного мастерства, о которых он и не подозревал.
Неизвестно, на чем закончил бы Иннокентий, если бы вдруг не растворилась дверь и к столу не пожаловала бы чета Ефановых.
Ульян Михайлович искренне обрадовался негаданной встрече с Игорем и тотчас пустился в повествование о новой работе, ради которой завел тетрадь, восьмидесятую по счету. Работа была фундаментальная, называлась «Жизнеописание рода Ефановых от пращура Урги вплоть до наших дней». Ульян Михайлович, как всегда, увлекся. Макрида зыркнула на него базедовым глазом, и старичок постно застыл над своей тарелкой.
Макрида начала издалека, с похвалы хозяевам, слепившим эдакие пельмени (игрушечки, не пельмени), воздала должное фаршу и тесту, мастерству лепки (ни единый, глянь, не разделся, сидят на блюде, ровно солдаты), затем долго и подробно охаивала сноху и городские порядки (до сроку вернулась, кишка не вытерпела). Присутствие Игоря стесняло Макриду, и речь ее, и жесты были скованы возможной насмешкой чужака, человека пришлого, других обычаев и непонятно с какой целью тут заседающего.
– Сноха-то, разъязви ее в душу, – пошла она по второму кругу, – никаку холеру не помогат, а только указыват, то ей не так, это не эдак! А ты, старый бес, – тут Макрида ухватила Ефанова за голову и с силой пригнула к столу, – ишо ей потакашь! Писатель! Нашто, скажи, прислал козьего пуху? Я тебе русским языком говорила: продай учителкам, оне просили, а деньги пришли мне, я робетешкам бы чего сладенького купила, а то пичкат их кашей из какого-то горькулеса!
– Зубата, зубата стала сношенька, – с отчетливой симпатией к невестке проговорил Ульян Михайлович.
– А как в законе сказано? Молодым везде у нас дорога, старикам везде у нас почет! По-чет! А какой я от ее почет видала?
– Дак  с т а р и к а м  же сказано! – прокомментировал Иннокентий. – А не старухам! Вот и утрись. И не веньгай.
Макрида вывалила глаза, шепотом перебирая только что самою же высказанное утверждение.
Иннокентию ее общество стало надоедать:
– Что-то ты все, Макря, как пес вкруг горячего! Выкладывай давай, с чем пришла!
– Дак ведь я, кум, к чему веду-то! Жаннушка-то ваша, доброго ей здоровья, невестой уж глядит!
– Эка новость! Что еще скажешь?
– Скажу, кум, скажу. Кабы поране Бог надоумил, засватала бы за Саньку-то нашего!
– Ну и ладно, что не надоумил. – Потеряв к Макриде интерес, Иннокентий занялся графином.
Макрида двинула напропалую:
– А слышь, кум! Ну и женишка я девке сыскала! Золото, не человек!
– Нам золота не надо. Своего завались. Ульян! Прими десять капель!
– Кум, а кум? – Макрида перехватила протянутую Ульяну стопку. – А жених-то наш вина в рот не берет и сроду не б;рывал, вот ведь какой самостоятельный!
– Привет ему сказывай, – проворчал Иннокентий.
– Да ты хоть узнай, что за человек-то, – вступилась за сваху Домна Ивановна.
– Интересно, что за человек?
– Жених-то? – уточнила Макрида. – Хороший человек. Холостым не помрет!
– Чей же такой загадочный?
– А ты сдогадайся!
– Не Серафим Степанович, шестикрылый?
– Ты в своем уме, отец? – укорила Домна Ивановна.
– А что? С этим бы я породнился, как-никак человек верховный.
– Ульян! Ты чего молчишь? – ткнула старика Макрида.
– Устарел Мухин жениться-то, да и женатый он, – сказал Ефанов. –У нас, Кеша, товар свежий, редкий товар! Можно сказать, с-под прилавка.
– Снежана с досадой обносила чаем.
– Да кто он такой, черт его бей? – тоже раздосадовался Иннокентий.
– Модест Иваныч Бойцов, превосходный механизатор района и области! – объявил Ульян Михайлович, горделиво посверкивая стеклышками очков.
В тишине, наступившей вслед объявлению, часы простучали полдень и стало слышно, как потрескивают от мороза стены.
– Что скажешь, дочка?
– Пусть передадут своему Модесту, что он дурак, – сказала Снежана и хлопнула дверью.
– Слыхали? – Иннокентий повел плечом, довольный ответом дочери. Даже не самим ответом, а формой, в какую ответ был облечен. Согласна дочь или не согласна, дело ее, а то, что зареченскому сделали окорот, пришлось Иннокентию по душе.
В жизни его хватало обид, и больших, и малых, – невозможно на святой Руси жизнь прожить, не будучи ни разу униженным или оскорбленным. Одну обиду помнил Иннокентий смолоду. Незадолго перед войной, теплой июньской ночью выкрал он на спор племенного зареченского жеребца, повторив подвиг своего пращура. По уговору сторож был предупрежден и бодрствовал в конюховке, но Иннокентий сумел неслышно залезть в пригон, обул жеребца в валенки и увел. А утром за ним пришли. Как ни отпирался Иннокентий, как ни доказывал, что конь уведен понарошке, все было напрасно. И главное, что милиционер-то был свой, ургушский. По знакомью Иннокентий попросил у него день отсрочки. Он уже видел в воображении, как соберет родню, всех дружков и товарищей и закатит пир, да такой, что и не снился никому ни в каковском сне. Он уж представлял себя, хмельного и буйного, в кавказской рубахе с многочисленными пуговичками – однова погулять, а там хоть на тот свет веди! Но милиционер не позволил. Может, и прав он был, рассуждал впоследствии Иннокентий, вполне бы я мог на той вечеринке еще чего-нибудь отколоть... Но душа всякий раз наливалась желчью. (Два года назад милиционер этот, теперь уж бывший, попался ему, в Заречье, в чайной «Золотой рог». Иннокентий приезжал за неводом и с устатку решил полакомить душу пивом. Признав «крестника», милиционер навел на него два белых, утонувших в складках кожи картофельных глазк;, заменяющих органы зрения, засипел обрадованно, в предвкушении возможной дармовой выпивки: «Сутормин! Кеша!» Иннокентий молча подвинул ему кружку, молча допил свою и так же молчком вышел.) И вот теперь стреноженная вином память его сызнова затопталась на том дальнем пятачке жизни.
– ... Слыхали? – повторил он едко. – Так и передайте! Да я ее лучше за Ваську Сапегина отдам! Вот, Ильич свидетелем будет!
Макрида подавилась пельменем, заперхала, толкнула в бок Ульяна Михайловича.
– Про Василия худого не скажу, – мягко возразил старик. – Боец культурного фронта. Но моложав он для Жанны Иннокентьевны.
– Сравняется!
– Да им чо! Оне сроду лычко с ремешком вяжут! Айда-ко, Ульян. Толку тута не будет!
– Вот уж так правильно ты сказала, Макря! – захохотал Иннокентий. – Приходите лучше кино глядеть. Накажу зятьку, чтоб бесплатно пускал!
Эта короткая перестрелка имела свою исподнюю сторону. Сказав о Суторминых оне сроду лычко с ремешком вяжут, Макрида намекала на бедность Иннокентия, у которого в доме никогда не водилось лишнего: сыты, одеты, обуты, и ладно. Пригласивши Ефановых на бесплатное кино, Иннокентий, в свою очередь, намекал на скупость Макриды, ставшую нарицательной.
– А то дак за друга моего Игоря отдам! Ильич! Возьмешь мою дочку взамуж?
– Вы шутите! – вспыхнул Игорь.
– Шучу! А кабы не шутил – взял?
– Взял бы, – без улыбки ответил Игорь.
Макрида оглоушила его взглядом:
– Милок! Поглядел картину-то?
– Вы, собственно, о чем? Я вас не понимаю...
– А и понимать неча! Раз поглядел да нагляделся, дак принеси.
– Да я... да вы что?! Я и брать-то ее не хотел! Ульян Михайлович! Что за дела?!
– Ульян! – не вытерпел Иннокентий. – Ты пошто ее никогда не поучишь? Дать тебе кнут?
– ... Заберите вашу картину! Хоть сейчас! Она у хозяйки в сенях стоит!

XVI
Хлопнула дверь, сваты ушли: Макрида с гордо поднятой головой, Ульян Михайлович – спрятав лицо в шарф.
– Не бери в голову, Игореша, – сказал Иннокентий. – Макрида эта – можжера известная.
– Нет, но... – Игорь нервно хохотнул. – Это же надо? – Он не находил слов.
– Эк тебя изнело, – посочувствовал Иннокентий. – Ты вот что: ты сбрей бородку-то. Как у телушки на мандушке, право слово. Усы оставь, а ее сбрей. Будем с тобой вроде братовьев в усах жить! – Он уж отошел от гнева. – А ловко ты меня осандалил в дороге-то! Эка с пимом напужал! Я ведь тогда мало что не поседел! Вот, думаю, штука: не пил, а блазнится! Чисто клоун, да и только!
Игорь улыбнулся, не разжимая губ.
– Вы тоже хороший гусь. Глухими нас с Серафимом сделали.
– Ладно, будем считать, квиты. Ты клоун, я шут, и оба мы с тобой скоморохи!..
Расстались они и в самом деле по-братски – с объятиями, похлопыванием по плечам и спинам, и с хлебосольного суторминского крыльца спускался Игорь одетый внакид, волоча кашне. Снежана, хлопотавшая во дворе, наблюдала за ним с критическим интересом.
– Так что? – разулыбался Игорь. – Когда увидимся?
– Сперва проспитесь.
– А я что же... пьян?!
– А то нет?
– Нич-чего подобного! И я вам сейчас докажу! Человек, который может стоять на голове, пьян?! – Стряхнувши с плеч пальто, Игорь мгновенно сделал стойку на голове. Стоял он с убедительной легкостью, сжимая ногами оползающие штанины. – Нуте-с?
– Просто слов нет! – смеясь отвечала девушка. – Как это у вас получается? Вы йог, да?
– Я клоун, – Игорь встал на ноги. На ногах он держался хуже. – Так когда мы увидимся?
– Не знаю.
– Знайте: это будет самый счастливый час в моей жизни! – Игорь поймал ее руки и прижал к груди.
Девушка отстранилась.
– Ну-ну, люди смотрят.
Она застегнула на нем пуговицы, поправила кашне, заставила надеть шапку. Игорь охотно повиновался.
– Теперь хорошо? – спросил он трезвым голосом.
– Теперь да.
– Ну так идем.
Проходя под окнами Ефановых, она вскрикнула:
– Ой, скользко-то как! Можно, я возьму вас под руку?
– Даже нужно, – сказал Игорь, подставляя локоть.
В одном из окон метнулась тень.
Спустя некоторое время Снежана сказала:
– Как странно... У нас в поселье столько собак и ни одна вас не облаяла.
– Они меня уважают, – сказал он с неподдельной гордостью.
Снежана прыснула:
– Какой вы...
– В предыдущем воплощении я был собакой.
– Да ну вас!
– Чтоб я скис! – побожился Игорь.
Праздношатающихся собак в Ургуши и правда было полно. Видимо, вокзальное настроение ими овладело тоже, и теперь они переживали нечто вроде каникул: справляли беззаботные свадьбы, носились как оглашенные, сводили счеты, с каждым днем все более отчуждаясь от любимых оград и будок. Игоря они не трогали – что верно, то верно – должно быть, из его одежды еще не выветрился запах Чичи. Тем не менее ни один пес не прошел мимо него равнодушно, всякий почитал долгом обнюхать и хоть немножечко проводить, умно заглядывая в глаза, как бы спрашивая: чем могу быть полезен, двуногий друг?..
– Эй! – толкнула его девушка. – Уже пришли! О чем вы задумались?
– О… О том, когда мы увидимся, – не сразу нашелся Игорь.
– Давайте в воскресенье, в клубе.
– На собрании? – разочарованно уточнил он.
– После собрания.
– Скажите, а... можно мне вас поцеловать?
– Можно... – От улыбки ямочки на ее щеках стали глубже, на глаза упала пшеничная прядка.
Игорь был уверен в отказе и растерялся.
– Ну что же вы? – засмеялась девушка и, чмокнув его в щеку, побежала домой.
– Вот это да...
Впервые он остро пожалел, что ушел из цирка. Ему хотелось, чтобы Снежана увидела его на арене – во всем блеске! Чтобы она сидела где-нибудь в первом ряду и чтобы его забрасывали цветами...
Хозяйки в избе не оказалось, и он прямиком, не раздеваясь, прошел на другую половину. Дверь туда была прикрыта неплотно, слышалось неясное бормотание. Игорь вошел, потом уж постучал в косяк. Марья с подвязанным шалью радикулитом сидела, склонясь над Библией. Прищемив пальцем строчку, долго смотрела на постояльца, как бы возвращалась из божественного далека. Наконец в глазах ее мелькнула живая мысль.
– Ты чо? Оголодал, ли чо ли?
– Бабушка! Бабуленька ты моя! Извини за вторжение!
– Ну, чо ишо?
– Бабуль, кажется, я тут у вас влюбился!
– Крестись, коли кажется.
– Бабуль, я серьезно!
– С  Богом говорила; помешал. Чо тебе надо? Уж я согнулась за тобой прислуживать!
Игорь несказанно удивился, слова хозяйки были явным преувеличением, однако ж не стал оспаривать.
– Можно, я сяду?
– Садись. Оскверняй Господний приют, теперь уж чо.
– Марья Давыдовна... – Голос Игоря дрогнул. – Милая бабушка, я не знаю, не смею сказать... Я люблю Снежану!
– Эвона чо! – Старуха уставилась на Игоря не мигая.
– Да! Я на все готов ради нее. На любую муку!
– И веру примешь? – недоверчиво спросила Марья.
– ... Приму!
– Наша вера смирению учит.
– Научусь!
– Ты устал, сынок. Храни тебя Господи. – Марья смахнула мутную слезинку – все, что нашлось у нее для Игоря.
– Спасибо, – прочувствованно поблагодарил он.
– Чего ты хочешь на этом свете, сынок?
– О, я много хочу! Я счастья хочу!
– Родители-то хоть есть у тебя?
– Погибли.
– Лучче бы тебя Бог прибрал. – Игорь замер с открытым ртом. – Ишь чо удумал, Снежану он полюбил! Ишо не чище! Только его и ждали. – Игорь встал как оплеванный. –За постой-то хто платить будет? Ты али Мухин? – доканывала его старуха.
– Я... Сколько я должен?
– С четверга стоишь, стало быть, пять ден уже, – пустилась она в вычисления. – Да, пять. Ну дак целковых по два за день – не убыточно будет?
– Как скажете.
– Так и скажу!
Игорь положил на стол десятирублевую бумажку и вышел вон.

XVII
Накаленный приморозками, угасал закат. Отблики его сусальным золотом ложились на снежные нахлобучки крыш, столбов, журавелей. Пришел час меженя, бестолковое время, когда день уже кончился, а вечер еще не наступил, и человеку не ясно, куда деть себя: продолжать ли суетиться на улице или пойти в дом и предаться заслуженному досугу?
Макрида Ефанова в этот самый час подъезжала с почтаркой к Заречью.
Дом Бойцовых и в сутемках светился свежим сосновым тесом. В;бок от резного крыльца – крытый двор с пригоном и стайкой. Палисад обнесен штакетником в рост мелкому человеку. Двор недавно расчистили от снега, сдолбили наледь, посыпали дорожки шлаком.
Макрида оценивающе огляделась с крыльца, вошла в просторные сени, потянула дверь, обитую дерматином. Кухня привычно удивила ее тем, что никак на кухню не походила. На стенах не было деревянных гвоздей, на которые вывешивалась бы лопотина , не было русской печи с кутью, запечником и полатями, не было лежанки и лавок вдоль стен. Здесь почти что все было по-городскому: газовая плита, белые шкафчики, белый гладкий стол без скатерти, куцые, белые же табуреточки. В углу встроена была вешалка для верхней одежды и стоял ящик с дверцами, куда ставить обувь. Макрида повесила плюшевую жакетку, разулась, ступила в одних носках на холодный желтый глянец полов. Нашто бы лучше половики-то постлать, дак нет, осудила она.
– Живые-то есть, ли чо ли?
Из горницы послышался голос племянника:
– Кто там? Тёта, ты?
Крашеные двустворчатые двери бесшумно отворились на смазанных петлях, появился Модест, наспех прожевывая кусок.
– Дорогой гость к обеду! Здравствуй, тёта! Идем к столу!
– Да какой теперь обед? Ты чо? Самое время п;ужнать!
– Вот и отпаужнаем!
– Ты один тута?
– Один!
– Слава Господи. А я боялася. С глазу на глаз оно верней.
– Да ты садись! Протряслась небось!
Горница у Бойцовых была – стадион. Громоздкая мебель совершенно терялась в ней, хотя мебели было немало: трехстворчатый шифоньер с зеркалом посередине; тахта – ложись хоть вдоль, хоть поперек; круглый стол под бархатом и вокруг – венские стулья с вышитыми подушечками, в переднем углу, раскорячив жидкие ножки, – большой телевизор под вязаной накидушкой; два серванта с хрустальными и фарфоровыми сервизами; с потолочной матки свисал пятирожковый светильник. Глухую стену целиком занимал цветастый ковер, на других висели репродукции в багетных рамах.
Из горницы две двери вели в комнаты стариков и молодого хозяина. В тех комнатах Макрида бывала раньше. У стариков – никелированная кровать с подзорами и горой подушек, сундуки, стулья, половики. У Модеста – кушетка, радиола, стол, на стенах – картинки из «Огонька».
– Ты что ж не садишься? – спросил Модест.
– А любуюся! Баско живете!
– Как умеем! – усмехнулся Модест, горделивым кивком отбрасывая назад длинные и прямые волосы.
Налил тетке борща.
– Тебе сметаны-то сколько положить?
– Нисколько не надо! Я нонче молосное не ем! Постую. Родителешки-то где-ко?
– Да где им быть? На скотном дворе! А я забежал вот, перекусить. В район еду.
– На ночь-то глядя?
– Надо!
Макрида нерешительно взялась за ложку:
– Ну разве что уж без хлебушка...
– Давай-давай. Мы без первого ни завтракать, ни обедать, ни ужинать не садимся!
Модест одет был в парадное: костюм, колом стоявшая крахмальная сорочка, галстук с широким модным узлом.
– Ишь вырядился, вытяжной сапожок!
– Ну, тёт, что новенького-то? – спросил он дипломатично.
– Дак чо новенького? Баба родила голенького! Покаместь по районам разъезжать будешь, невеста-то, поди, взамуж уйдет!
Модест пронес ложку мимо рта, расплескал на галстук.
– Ну? Не томи душу!
– Ведь я, можно сказать, прямо со сватанья! Из-за невестиного стола! – Макрида заплакала. – Отказа-ал! Отказа-ал, рыжий ирод! За Ваську Сапегина, говорит, лучше выдам!
– Да не может такого быть!
– Все может быть! Уж оне сговорятся, Домна с Марьей-то. Дело нехитро – обои богомолки!
– А Жанна-то что? – У Модеста упал голос.
– Как тебя назвала, она чашку из рук выронила. Да любит она тебя – то добрая примета!
– Что же делать? – Модест стиснул кулаками виски.
Макрида всем сердцем пожалела племянника; его горе настроило ее на боевой лад.
– Что-что! Ай мы не Бойцовы? Наперво удавку эту давай замоем.
Модест стащил пиджак, развязал галстук. Рубаха пострадала тоже – снял и рубаху. Глядя на его жилистый, поджарый торс, Макрида ощутила кровную обиду за племянника. Эдаким-то красавцем моргуют ! В самом прыску мужчина.
– Надо их, Миша , достатком ушибить! Телевизор у тебя цветной?
– Цветной.
– Стиральная машина есть?
– Есть. Шлангов только к ней нету. Некомплектную завезли. На завод писал уж...
– Мотоциклет на бегу?
– Продал.
– Да пошто?!
– Машину купил. «Жигули-Лада». За ней вот и собрался. Получать.
Макрида уважительно посуровела.
– Ишь чо... – переварив новость, сказала она. – Не жирно ей будет такого-то мужика, да ишо с машиной?
– Мотоциклы теперь у каждого, а «Жигули» у меня первого.
– Хм! Сколько оне стоят-то?
Модест сказал.
– Старымя?!
– Зачем? Новыми.
– Ну, Мишка... – выдохнула Макрида. – Костьми лягу, твоя девка будет!
Модест, переменив сорочку и галстук, вытащил из шифоньера коробку с меховыми французскими сапогами .
– Ах, добра обувка! – восхищенно сказала Макрида.
Она с удовольствием оглядела племянника с ног до головы.
– Васька-загудай нам не соперник, куды ему до тебя, не думай даже! Там ишо один объявился. По научной части приехал. Важеватый из себя, приятный. Пинжак синий, пуговки золотые, свитра под горлышко. Бороденку носит. Этот может девке голову задурить. Вот его и надо стерегчись...
– Тёта! – всполошился Модест.
– Да уж я догляжу за имя. Ульяна уполномочу.
– Тёта, а не украсть ли нам ее, а? – загорелся Модест.
– Бог с тобой, Миша!
– Я на полном серьезе!
– Твои-то родителешки как? – подумав, спросила Макрида.
– Стеной стоят. Ургушскую им на дух не надо.
– Да, дожили... С племянником впотай от брата видаюсь. Прошлый раз буркалами так и водил, оглядень. Все дознаться хотел, с чем я к тебе приезжала. И сношенница, мать твоя, чуча ей в шары-те, тоже все дозорила... Нет, Миша, я так смекаю, Иннокентия с Домной мы обротаем, а вот с твоими – морока. Надо тебе, всамделе, с девкой уговориться да и сбежать водвох.
– А... куда?
– Да хоть на Вересово зимовьё!
Модест вскинул голову, слегка набекренив ее к плечу, отчего вид его сделался особенно надменным и неприступным.
– А что!..
– Мы с Ульяном туда съездим, уготоваем все, протопим, едёшки какой спроворим. Помедуете недельку, а там уж...
– Тёта! – просиял Модест. – С дядей Улей посажоными у нас будете! – Он кинулся целовать ее раскрасневшиеся, жатой кожи щеки.
Тетка и племянник в счастливом азарте, взахлеб принялись обсуждать подробности предстоящего похищения.

XVIII
То немаловажное обстоятельство, что Снежана назвала племянника дураком, напрочь выветрилось из Макридиной головы; да полно! никогда девка этакого не говорила, разве что ей послышалось? не могла такого сказать голозадая ургушанка о нашем красавце, а если и брякнула, то так, не со зла, нравная она, горда шибко; нет уж, племянника в обиду мы не дадим, все будет лад;м, хоть наубег, да женим, и не прежние времена нонче, чтобы родители галились над молодыми, отошла ваша масленка, лиходеи-разлучники... И весь сказ!
Сказано – сделано. Макрида вернулась в Ургушь с тайной депешей. В коротких выражениях (сказывалась морская служба) Модест предлагал Снежане побег в Вересово зимовье. Снежане предписывалось взять с собою все необходимое на первый случай. Шел перечень вещей, деловитостью напоминающий повестку военкомата. Пакет, для верности прошитый шелковой ниткой, Макрида должна была вручить сразу же после ревизии Вересова зимовья.
Старый Верес был чудик, и слухи о нем при жизни ходили смутные. Был он бобыль, жил нелюдимо, наотмашь от Заречья и от Ургуши, промышлял охотой. Птицу бил круглый год. Когда его срамили за это, отвечал угрюмо: я утиц не трогаю, самцов бью. И точно, в его ягдташе всегда болтались одни селезни. Чудиком Вереса прозвали за то еще, что он сажал картофель не клубнями, как все нормальные люди, не глазками даже, а высевал семенем. Балаболки на его ботве вызревали как помидоры; Верес извлекал из них семена, сушил, сортировал и каждой весной принимался за свое безытожное дело. Чтобы избежать насмешек, Верес постепенно перенес опыты на деляну при зимовье и на людях появлялся редко. Другой его страстью была игра на балалайке. Она и по сю пору валялась в запечных тенетах.
Про достаток Вереса так и говорили: балалайка, ружье да лайка.
После смерти Вереса зимовьем никто не завладел, пользовались лишь от случая к случаю. Сору и всякой нежили там набралось изрядно. Стены избушки были сложены из пластов, то есть резанных из дерна плит; внутри сквозь ветхую жердяную обшивку проросла трава, обвисла мылкой гнилью. Снаружи зимовье по маковку завалило снегом, торчала лишь ржавая труба да еще угадывалась нора, ведущая к двери. Ульяну Михайловичу пришлось попотеть, чтобы разметать снег от входа и от узкого, в две ладони, оконца. Макрида протопила печку, помыла стены и корявые нары, натрусила на земляной пол пахучего визиля . Нары, долженствующие стать брачным ложем, она застелила кошмой, поверх уложила туго набитый сенник, припасла подушку, стеганое одеяло. Столик на окозелье прибрала, покрыла клееночкой.
– Ты, Макрюша, как для себя тут угаиваешь! – ухмыльнулся Ульян Михайлович.
Он тоже внес лепту. Натыкал по щелям хвойных лап, выгрузил полную сумку настоечек. Из съестного Ефановы привезли хлеба, сала, солений, мешок мороженых пельменей. От Вереса осталась кое-какая посуда – Макрида привела ее в божеский вид, отмыла, отчистила, отскоблила. В последнюю уж очередь достала связку свящёных свечек. Не утерпела – расставила, зажгла. Усевшись на нары, залюбовалась творением своих рук.
– Так бы тута и жила! – вырвалось у нее восхищенное.
Ульян Михайлович смигнул слезу в полном согласии, – все в избушке располагало к любовным мыслям и тихим ласковым разговорам.
– Гаси да пошли, – сказал он со вздохом.
– Оставь топор-то, – велела Макрида, припирая дверь колом. – Как да дров недостанет.
– И то, – кивнул Ульян Михайлович. Он размышлял о том, как хорошо, покойно было бы ему трудиться здесь, вдали от людской сумятицы, над историей рода Ефановых от пращура и до наших дней. – Ушло, ушло наше времячко! – сказал он вслух. – Эх, укатилося!..
До Ургуши они добрались за полдень, опростали с устатку ведерный самовар. После чаепития Макрида оделась, удозорила Снежану и вручила пакет. Та сначала ничего не поняла, долго вертела в руках, пока не догадалась вспороть нитку и прочитать.
Ее покоробил перечень вещей, которые Модест предписывал взять с собой; точнее даже не сам перечень, а факт этого перечня – за ним угадывалась некая мелочность натуры. Видно, Макрида не зря бахвалилась, какой бережливый у нее племянник, какой трезвенник и как строг с деньгами. Разумом Снежана понимала, что Модест проявил обыкновенную предусмотрительность, и разумом же одобряла его. Но форма, в какую эта предусмотрительность была облечена, была неприятна. Он мог бы написать, скажем: не забудь, чт; нужно на первый случай. И этой фразы было бы вполне достаточно. Модест расписал, что нужно на первый случай, с дотошностью умудренной бабы, и это было неприятнее, чем сам факт перечня.
Девушка решила никак не реагировать на послание. К тому же мысли ее все чаще заняты были Игорем. Кто он? Как жил прежде? Что произошло в его жизни такого, из-за чего он стал непохож на других людей? Что-то большее, чем девичье любопытство, влекло ее к этому человеку. Вновь и вновь Снежана перебирала подробности их коротких встреч и случайных столкновений, интонации его голоса, его жесты, свое поведение в его присутствии...
Еще накануне, провожая Игоря, она решила, что не лишне будет пройтись с ним под окном сватов, – домишко Ефановых стоял на пути. Выходка эта ничем ей не грозила, а Модеста следовало наказать: надо же что придумал, сватов прислал! Будто мы живем в домостроевские времена!.. После этого сватовства, после тайной записки-перечня у нее окончательно открылись глаза на своего суженого. Еще раз она убедилась в том, что Модест не пара ей в ее будущем. Он был лишен очень важного для нее качества, был, что называется, без полета. Суженый, подумала она раздраженно, умом  с у ж е н н ы й!
В Игоре она с первой же встречи почувствовала одержимость. Игорь был близок ей в том, в чем Модест безнадежно далек.
Снежане пришло в голову встретиться с Игорем именно в Вересовом зимовье. В этом отчасти была ее месть Модесту.
В субботу, накануне свидания, ей с утра было нехорошо: пропал аппетит, голова кружилась. Она посчитала это обычным женским недомоганием, но нет, по срокам до него было еще не близко. Переставляя книги и протирая пыльные корешки, она во все горло распевала частушки, заглушая бессознательную тревогу. Но стоило только подумать об Игоре, как на язык просились горькие, печальные строки. Вот она представила себя солдатской вдовой из старинной песни, вот уж она крестьянская девушка, полюбившая проезжего офицера, вот партизанка, которую ведут на казнь. Она бранила себя за эту блажь и пыталась настроиться на беспечные мысли, – все напрасно!
Работу кончила она рано, закрыла абонемент и, прибежав домой, принялась помогать матери по хозяйству. Пользы, однако, от ее помощи было мало, Домна Ивановна ее прогнала.
Обидевшись, Снежана ушла на сеновал. Там было темно, зябко... Она сидела, сжавшись в комочек, всунув руки в рукава, и плакала безутешно, как это и бывает, когда решение уже принято и обратного пути нет.

XIX
Строение, пышно величаемое в поселье Домом культуры, некогда принадлежало негоцианту Никифору Сыромоеву. Полутораэтажное, деревянное, оно чем-то напоминало средневековье: то ли двумя островерхими крышами, то ли стрельчатыми окнами со свинцовыми переплетами. Здание предназначалось его степенством под домашний театр. Благородный сей замысел не удался ввиду прихода Советской власти – меценат не учел революционную ситуацию.
В двадцатом году использовалось оно как общежитие Ургушской коммуны, но по своей нелепой архитектуре настолько не соответствовало чаяниям коммунаров, что, потосковав в нем недели две, все разбежались по своим избам. В двадцать первом оно горело, было спасено, восстановлено и передано под колонию для беспризорников. Обитатели подобрались боевитые, для почину ободрали цинковую кровлю и продали в Заречье с хорошей прибылью. А спустя еще какое-то время с фронтона исчезли позолоченные амуры, – словно отчаявшись поразить чье-либо сердце роковыми стрелами, взмахнули неслышно крылами и унеслись в иные края.
Впоследствии колонистов перевели на юг области, а бывшее их помещение (или то, что от него осталось) перевезли в Заречье, собрали заново и за недостачей цинка покрыли тесом. Во время войны жили в нем эвакуированные, потом его неоднократно приспосабливали под разные службы, кроили, штопали, переделывали так и этак, пока не вышло постановление исполкома о водворении его в Ургушь. Дом вернулся на родчее место, где и стал клубом.
Игорь с любопытством исследовал здание, такое эклектичное по интерьеру. В вестибюле, узком и дугообразном, его внимание остановило облупившееся панно, изображающее взлетное поле, аэропланы и пшеничноволосую девушку с осоавиахимовским значком на груди. Это было непостижимо: автор панно и создатель иконы Пречистой Девы, неизвестный крепостной богомаз, как будто пользовались одной моделью, писали с одного лица, и этой моделью была Снежана! Мысль яркая, неожиданная, умопомрачительная пронизала его сознание. Да ведь он и сам при первой встрече с девушкой на какой-то миг увидел в ней Сусанну Рябову!.. Значит ли это...
Рука Серафима Мухина легла на его плечо, возвращая к действительности.
– Идемте в зал, – сказал бригадир. – Народ подходит.
И в самом деле! Народ уже собирался, прогуливался в кулуарах; Базиль Сапегин крутил радиолу; раздавались голоса, смех; у тамбура толпились курильщики. Наступил тот переломный миг, когда публика либо становится аудиторией, либо расходится по домам. Игорь поспешил в зал вслед за Мухиным.
Зодчий, строивший Сыромоеву это здание, по-видимому, имел зуб на своего заказчика и успешно отмстил: иначе, как мщением, невозможно объяснить странный акустический эффект зала. Если зал был неполон, то стоило кому-нибудь произнести слово, как тотчас из всех углов вылетало такое неотвязное мощное эхо, что впору было затыкать уши. Свежий человек чувствовал себя здесь, как в детской погремушке, которую трясут изо всех сил. И сколько ни перекраивали здание, эффект этот не пропал. Вот и сейчас, едва фельдшер Скоков, одиноко сидевший в первом ряду, произнес здорово, Степаныч, как голос его взлетел вверх, оттолкнулся от потолка и пошел гулять от стены к стене, поприветствовав Мухина по меньшей мере раз двадцать.
– Тьфу! – выразил Серафим свое отношение к эху, и эхо оплевало его со всех сторон.
Мухин с Игорем поднялись на сцену. В зале уже рассаживались, хлопали сиденьями, переговаривались негромко, прилаживаясь к акустике. Мужики, поглядывая на сцену, вели разговор насчет помещения, дымоходов, крепости потолочных матиц. Бабы шушукались, обсуждая свое, бабье. Наконец Базиль выключил радиолу, и это послужило сигналом к началу собрания. Скоков предложил президиум: председателем Мухина, секретарем библиотекаршу Сутормину. Предложение приняли единогласно.
– Жанна Иннокентьевна! – позвал Мухин. – Прошу. – Вспыхнул свет, и череп его засиял, точно начищенный асидолом.
Что-то опять дрогнуло в душе у Игоря, когда девушка легкой упругой походкой пересекла зал и взбежала по ступенькам на сцену. На плечи и спину пролился золотой водопад волос; она была в синем облегающем свитере, короткой и узкой черной юбке и высоких, под самое колено, сапожках.
Мухин придвинул к ней стопку бумаги и шариковую ручку с разноцветными стержнями.
– Так, товарищи, – начал он, нависнув над столом президиума, – будем считать собрание открытым! Попрошу тишины. – Он обвел ряды требовательным взглядом. – Прежде чем приступить к работе, предоставляю слово нашему гостю из Москвы товарищу Игорю Ильичу Милушину. Он сделает сообщение.
Игорь встал, коротко, энергично поклонился.
– То, что я хочу вам сказать, – проговорил он (с переднего ряда ему улыбался и подмигивал Иннокентий, и это сбивало с мысли), – то, что я вам скажу, не сообщение, а убедительная просьба! И я вас заранее благодарю, заранее спасибо вам! – Игорь еще раз поклонился; из зала кто-то добродушно выкрикнул на здоровье. – Просьба у меня вот какая... Помогите разыскать вашу знаменитую икону Непорочной Девы!
Шаг был отчаянный, может быть, даже опрометчивый, Игорь отдавал себе отчет в этом, но иного пути не видел.
– Какие будут ваши предложения? – спросил бригадир у зала.
– Надо пособить! – с места сказал Скоков. – Икона нужна для научной цели. Правильно? Предлагаю избрать подходящую кандидатуру и поручить.
– Какие будут предложения по кандидатуре?
Собрание загомонило; мнения и толки были самые разные. Одни искренне удивлялись просьбе приезжего; другие считали нужным помочь непременно, поскольку человек приехал аж из Москвы, и, стало быть, нечего рассусоливать, зря не пошлют; третьи пустились в воспоминания об иконе, как выглядела, какими незаменимыми свойствами обладала. Мысли четвертых были философского содержания. Эти рассуждали о переменах времени, о том, что никогда загодя не узнаешь, куда оно повернет свой бег. Но и среди них не было единодушия, – кто осуждал поворот вспять, кто радовался и предрекал новые, еще более решительные повороты, кто... кто вообще ни о чем не думал.
Были названы кандидатуры для поиска иконы Непорочной Девы: сам Серафим Степанович, Васька Сапегин и Ульян Михайлович Ефанов. Приступили к разбору. Слово взяла Настя Черная, ургушская продавщица, жалостливая полная бабочка, о которой говорили, что-де неровно дышит в сторону Серафима. Настя высказалась в том роде, что помогать должен Васька, как работник культуры и как человек, которому некуда девать свободное время.
– Тоже и Мухина пожалеть надо! – говорила она, непонятно на кого сердясь. – Жизь, как челнок, туды-суды им водит, а он, сирота, успеват только оборачиваться! Верно что шпулька, отматыват с себя остатнюю ниточку!
Сравнение со шпулькой Мухину не понравилось. Осадив смутившуюся доброхотку, он предложил высказываться по существу и без личностей. Выступившие следом фельдшер Скоков и заведующий фермой Лукаш поддержали Настю. Лукаш прибавил еще, что от Ефанова проку будет мало, все-таки человек престарелых лет и на отдыхе. Таким образом, на голосование вынесли одного только Базиля.
Его и уполномочили подавляющим большинством.

XX
– Переходим к главному и основному вопросу, – объявил Мухин. – О переезде в Заречье. Докладывать буду я.
По залу расползлась тишина. Главный этот вопрос касался всякого здесь присутствующего, и все понимали, что решать его придется сегодня, это неизбежно, но, как всегда бывает перед необходимостью безотлагательного решения, хотелось его отсрочить, хоть немного еще побыть в прежнем состоянии.
– Я вот что кумекаю, – поднялся с места Антон Репша. – Икона эта увезена в область! Где-нибудь подвешена и висит.
– Кого ты городишь, Антоша! – немедленно принял тему бригадный учетчик Моршинин. – Лично мне Пелагея Аполлоновна, покойница, сказывала, икона та до пожара за три дня ушла! Прямо так вот исчезла, и ваших нет!
– Да нет, робята, это вы бросьте! – включился еще некто невидимый за спинами сидящих, судя по голосу, мужчина. – Икону Девину, надо думать, зареченские истребили! Иконы оне не всякие признают и с нашими двоеданами у них спокон веку сплошной вьетнам!
– Дак наши тоже ведь православные?
– Не-е, наши слева правые!
– Да чего оне не поделили-то?
– Кто их разберет? Одно слово, вольтанутые!
– Чирей бы тебе в язык-от! Ботало!
– Нехристь!
– Не мать тебя родила!
– Черт клепаный!
Ну вот, уже возникла и перепалка.
Игорь внимал с живым интересом – не собственно брани, а тем возможным сведениям об иконе, какие могли нечаянно в ней всплыть. Серафим, напротив, мрачнел, раскрывал рот, чтобы одернуть очередного оратора, но пока произносил имя, выскакивали другие лица, вступали другие голоса, все более громкие и речистые. Нужно было срочно принимать меры.
– Тихо! – рявкнул он зычно. – Все соображения по иконе подавать только в письменном виде!
Гомон враз ослабел.
– И предупреждаю: не будет порядка, не будет кинокартины! Сапегин! Ты где?
– Ну здесь, – подал голос Базиль из-за кулисы.
– Дай сюда ключ от кинобудки!
– Зачем?
– Выдь сюда!
Базиль неохотно, циркульной походкой подошел к бригадиру. Поймав смеющийся взгляд Снежаны, покраснел, тряхнул гривой:
– Ключа не дам!
– Эт-то почему?
– Не положено. – Базиль с вызовом отставил ногу, облаченную в исполинский раструб штанины. То была замечательная штанина: от колена и до самого низу сбегала лесенка гусарской нагрудной шнуровки; закрайка же была подбита медными бляшками. Присмотревшись, можно было узнать в бляшках согнутые пополам семишники . Ансамбль завершали прикрепленные к штрипкам серебряные бубенчики, издававшие в данную минуту чарующий перезвон.
Серафим, уставясь на необычайную штанину, привстал со стула и оцепенел в этой неловкой позе.
– Ай да Васька! – во все горло захохотал Иннокентий Сутормин. – Ну, геройская душа!
Базиль пригнулся под взрывом смеха, но устоял. В упор глядя на бригадира, перекатывал спичку в губастом рту.
Реплика Иннокентия расколола установившийся было порядок в зале. Тотчас оттуда хлынуло:
– Васька у нас молодец!
– Корпусной мушшина!
– А штаны-те! Ой не могу, бабоньки!
– Вась! – перекрыл всех прочих зов Иннокентия. – Кто тебе эдаки порточки сшил?
– Да на что тебе? – простонал кто-то в предвкушении ответа.
– Пугало, понимашь, на огороде раздето стоит!
– Бхы-хы-хы-хы!
Базиль в ярости развернулся к залу. Разлетелись полы пятикарманки, открыв на всеобщее обозрение короткую курточку, сплошь утыканную значками.
– Я ж говорю, вылитый генерал! – не унимался Иннокентий. – Глянь, скоко наград!
– Ну Васька! Не проста сопля! С пузырьком!
Последняя реплика добила киномеханика. Сжав кулаки, Базиль ринулся было на обидчика, но в последнее мгновение осознал, что не сможет истребить, стереть в порошок эту косную оскалившуюся толпу.
– Вы! Вы! – вскрикивал он навзрыд и кидался взглядом от одного ненавистного лица к другому. – Не будет вам кина!  Н е  б у д е т!
По дороге за кулисы он споткнулся и со всего маху рухнул. Реакция зала, помноженная на эхо, едва не обрушила потолки.
У Мухина от гнева на киномеханика, устроившего представление, задергалась щека; Игорь нахмурился; Снежану разбирал смех.
– Вставайте! – сказал Игорь, склоняясь над распростертым Базилем. – Я вам помогу.
Базиль поднялся сам и, хромая, пошел со сцены. Игорь отправился следом, едва не заблудившись в потемках путаной галереи. В кинобудке Базиль бухнулся на деревянное, с обломанными подлокотниками кресло, вытянул ушибленную ногу и принялся со стоном растирать колено.
От зала их теперь отделяла стена с двумя бойницами – одна предназначалась для проектора, другая, большего размера, расположенная чуть правей и выше, для киномеханика. Отодвинув заслонку и пригнувшись, Игорь заглянул в нее. Далеко внизу за трибуной стоял Мухин, жестикулировал, но голоса его было не разобрать в ровном гуле, который он сам же и производил под сводами.
Базиль, вскочив, оттолкнул Игоря, крикнул в окошечко:
– Полудурки!!!
Затем, пошатываясь, вернулся в кресло, тяжело, боком сел, уткнулся усами в спинку. Плечи его тряслись.
Кто знает, о чем он плакал, этот недоросль в сказочных необыкновенных клешах! Может, подумалось, что с нежного детства дразнят его Загудаем незнамо за что и почему, или вспомнился гвоздь, на который он наступил голой пяткой в четвертом классе, или пришел на память директор техникума, предложивший ему оставить учебное заведение, или – и так тоже могло быть – проснулись обиды, которых он натерпелся от Снежаны и ее отца.
– Назло им буду носить! – вскинул Базиль опухшее от слез лицо. – Я у одного в городе лампочки видал!
– Какие лампочки? – не понял Игорь.
– От фонарика! У него в кармане батарейка, а по шву – проводка. И вот сюда вот лампочки выведены. Если вечером, то можно включать. Законтачил – и светят.
Игорь улыбнулся.
– Зачем же – назло? Если нравятся, носи. Нужно уважать свои убеждения.
Базиль посуровел:
– Вы должны мне помочь.
– Пожалуйста!
– Дело опасное.
– Ну что ж!
– Без юмора. Я знаю, что говорю. Могут набить… лицо.
– Что же от меня требуется?
– Я люблю Снежану.
– Кгхм!
– Она меня тоже.
Игорь внимательно посмотрел на влюбленного.
– Ты в этом уверен?
– На сто процентов!
– Знаешь, Базиль, – сказал Игорь, – у меня был один, шапочный, правда, знакомый... Он всегда принимал желаемое за действительное. И знаешь, чем он кончил?
– А! – отмахнулся Базиль.
– Получил пять лет.
– Я хочу украсть Снежану.
Игорь оторопел.
– То есть как это ты себе представляешь?
– Все путем. Подгоню мотор – и в сельсовет.
– Но послушай... Это же нереально! И где ты возьмешь, например, мотор?
– Это моя забота.
– Да ведь девушка к тебе равнодушна! Ну, в лучшем случае она тебе сочувствует! Но не более!
– Не будем перерекаться. От вас требуется передать записку.
– Но...
– Без «но».
Публичный разрыв Снежаны с Модестом Бойцовым вселил дерзкие надежды в сердце Базиля. Он писал ей письма, полные любовного вздора, и специально ездил в Заречье, чтобы отправить оттуда, он посылал в областное радио заявки исполнить для Снежаны ту или иную песню, он оказывал и другие назойливые знаки внимания – все, все было тщетно! Сведения о том, что сватам Модеста был дан от ворот поворот, уже распространились в поселье, – Базиль решил предпринять новую решительную атаку.
– В долгу не останусь, – с намеком сказал он Игорю.
– Полно!
– Вы только Девой интересуетесь? Или не только?
– Не только...
– Я у наших многие иконы изъял. Сказал, мать велела.
– То есть как изъял?!
– На которых крест шестиконечный, те и брал. По двоеданской вере полагается на два конца больше.
– Да ты... Но как можно!..
– Какие вам понравятся, будут ваши.
– Это же... С какой целью ты это сделал?!
– В музей хотел передать, – ухмыльнулся Базиль. – Чтоб с указанием моей фамилии.
– Не нужно лгать, это нехорошо.
– А вы что, один разве иконами интересуетесь? Есть и другие клиенты!
– И много ты уже сплавил?!
– Без паники. Марии там не было.
У Игоря отлегло от сердца.
– Так как? – спросил Базиль. – Мажем?
– Хорошо... я согласен! Пиши записку! – Игорь вынул блокнот и ручку. – Попробую передать.
Пол в кинобудке покрылся скомканными листами – сколько-нибудь связно изложить свои чувства Базиль не смог; чтобы спасти блокнот от полного разорения, Игорь вызвался передать, что следует, на словах и ушел в зал.

XXI
Мухин еще только разворачивал свое выступление.
– ... Так выглядит Заречье в плане развития! – комментировал он цветные схемы, расставленные по краю сцены. – Бытовой комбинат с прачечной и химчисткой! Парикмахерская! Баня! Дворец культуры на пятьсот посадочных мест! Ресторан. Кинотеатр. А вот как будут устроены жилые дома для вас: каждая квартира имеет два входа – парадный и черный. Например, приходите вы с работы, идете в черный. Раздеваетесь, вешаете мокрую одежду в сушильный шкаф. Это шкаф в разрезе! Идете под душ, переодеваетесь в чистое и выходите в гостиную. Это гостиная. Она связана с кухней раздаточным окном. На кухне... (вот кухня с плитой, мойкой и полками!) баба готовит пищу. Выставляет тарелки в окно раздачи, приходит к вам в гостиную, открывает дверку окна, достает тарелки, и вы ужинаете. После ужина она складывает в окошко грязную посуду, закрывает дверку, идет на кухню, забирает посуду и моет! Двадцатый век, проект белорусских зодчих.
Затем Серафим заговорил о перспективах колхоза на ближайшее обозримое будущее и с заглядом. В райкоме было ему указано: вешай любую лапшу на уши, сули с три короба, но чтоб к Новому году с Ургушью кончить! Понял? Всё-ё, выполняй. И Серафим самоубедительно взывал к чувствам односельчан: сколько можно держаться за изживший себя старый быт? Он апеллировал к женщинам: неужто не обрыдло таскать воду с Тайболы, топить печки, месить тесто, гнуться на огороде, когда на центральной усадьбе к их услугам водопровод, отопление, пекарня и овощная лавка?
В особо выигрышных местах голос Серафима крепчал, натягивался струной.
Извлекши сильный звук и на этот раз, он осадил голос почти до шепота, сделал паузу, затем рубанул воздух ребром ладони:
– Вот так, понимаете!
Аплодисментов однако же не последовало.
– Попрошу высказываться, – сказал он и прошел на свое место за столом президиума.
Посулы бригадира были столь неправдоподобны, что возражать ему напрямик было как-то совестно.
– Может, будем голосовать? – неуверенно предложил активист Скоков.
– Поступило предложение голосовать! – объявил Мухин. – Кто за всецелый переезд в Заречье, прошу поднять руки!
– Да чо тут голосовать? Чо голосовать, когда голосить впору! – хлюпая носом, тонко выкрикнул Митрий Хитунов. – Раз Мухин единым своим словом за нас решил, считай, принято единогласно!
– Какие еще будут мнения?
– Разрешите? Я! – Антон Репша пробрался к трибуне. – Я так думаю: неча нам в Заречье делать! Благодарю за внимание. – И опять полез на свое место.
– Ты, понимаешь, не фулюгань! – прикрикнул на него Мухин. – Если есть дополнения-уточнения, скажи! А эти голословные заявления брось, понимаешь!
– В голом слове вся правда, без подливки! – отрубил Антон. – А если хошь дополнения-уточнения, дополню и уточню. – Опять он влез на сцену, взял в руки план квартиры. – Вот тут нарисовано, когда и куда входить, форточка для тарелок. Это же уму непостижимо! Баба пришла с поля или с фермы, а ей тут надо бегать туда-сюда и не ошибиться, не забежать куда не надо! Тут отвори, там затвори. Это ей курсы надо кончить, чтоб разобраться! Мы не на курсантах женились, чтоб ты тоже знал!
– Причем тут курсы?! Как тебе сподручнее, так и живи в новом доме!
– Не смогу! Теперь взять комнаты. Это вот комнаты? Это клетки для кенареек. Еще вот лестница кака-то внутри, тут и без нее теснотишша. И не полезу я на нее!
– Квартира в двух уровнях! Это лестница на второй этаж! Там у тебя спальня будет.
– Не желаю! И так до усов на полатях спал, а ты меня опять туда загоняешь. Душно, не хочу! Взять стены. Оклеены обеями. Я обеев не люблю, рвутся, мараются. У меня Октябрина к каждому празднику стены белит. И хорошо, чисто. А если обеи к каждому празднику переменять, жить некогда будет. Да и начетисто. Теперь вопрос воды. У нас как? Взял ведро и принес. А водопровод этот... ишо поглядеть надо! Летом, может, и ничего, а зимой напляшешься. Свояк с Соликамска пишет: то горячей нету, то холодну перекрыли. Семнадцать лет чинят. Дак у них все ж таки город! А у нас что? Ну пошлют, если засралось где, Гераську Вавилова, а он чо-нибудь отвернет, а назад завернуть забудет. Затопит, к холере! Ты, Гераська, не обижайся, я только к примеру. Нет, Мухин, такая квартира меня не греет. Морально в ей тяжело!
– Тяжело? – Мухин отнял у Репши схему, расправил задравшиеся уголки. – Ладно, перевози свою избу с родимыми тараканами. Выделим тракторные сани, поможем даже и собрать!
– Вот это другое дело!
– И живи как хочешь, хоть свиней в горнице содержи!
– А это уж мое дело!..
Выступающие вслед за Репшой говорили об участках, подсобных помещениях во дворе, о допустимых размерах домашнего поголовья, надежности водопровода и единодушно отвергали пресловутое окошко из кухни в гостиную. Мухин отвечал обстоятельно на все вопросы, в том числе и каверзные, и не скупился на обещания и посулы.
– Я так смекаю, мужики, – решил высказаться Ульян Ефанов. – Не Заречье бы надо укрупнять, оно и так подрастет, а Ургушь! Ее надо угаивать, дорогу подвести к тракту, мосты изладить... Опять же пристань восстановить...
– Ты за или против? – в упор спросил его Серафим.
– Я как все.
– Ехать, не ехать... Какая разница? – раздался чей-то взыскующий голос. – Живем как перед потопом! Того гляди, реки от нас отворотят либо нефть эту из земли выпустят и потравят к ядреной маме!
– Давайте соблюдать порядок в конце концов! – перебил предсказателя Серафим. – Давайте уважать самих себя! Прошу высказываться по одному и с трибуны!
– Дайте мне, все как на духу выложу!
На сцену поднялся полевод Анисимов, многодетный грустный вдовец.
– Серафим Степанович тут все правильно обрисовал! Диствительно, рази это жизь – весь век эдак угибаться? И вода под горой, и дрова эти, и скотина ишо пойла требоват! Да что говорить! Бабе любой такая жизь в тягость. А каково вдовому мушшине, когда семеро по лавкам? – Он заморгал единственным глазом, вгоняя назад навернувшуюся слезу, справился с ней и продолжал в сочувственной тишине. – Дорогие бабоньки! Свое многодетное вдовое положение я вам обрисовал. Поймите по существу и войдите в положенье: айда котора-нибудь за меня взамуж! Погибаю!..
– Перерыв! – успел выкрикнуть Серафим.
Народ с хохотом повалил из зала.
Перед клубом, на ровном, утолованном пятачке топталась досужая молодежь. На лавочку, на почетное место, уже воссел гармонист. Полушубок нараспашку, чуб заиндевел, глядит на девок хмельно, жеманно, – он тут князь. Парни жмутся вокруг, притопывают сапогами. Девки поправляют мельчайшие кудерышки, иные пускают с плеч еще не оттяпанные модой косы.
Заминка за гармонистом. Не спеша, бесстрашно стряхивает он рукавицы в снег, в ноги, врастает пальцами в кнопочные ряды. Одолев с честью разгонистый перебор, рыкает басами, рвет немудреную, однако ж занозистую мелодию. Подружка его, избоченясь крутым бедром, тотчас подхватывает, холит в низком своем голосе постанывания гармони:

Я иду, иду, иду,
Тропинка тает на ходу!
Она тает, будто знает,
Что я к милому иду!

В складное это пение врезается юный шальной басок.

Соловей кукушку
Заманил в избушку!
Накормил ее крупой,
Сам за пазуху рукой!

Хохот, крики, толкотня.
– Давай «Подгорну»! – теребят гармониста.
На круг выскакивают двое парней и девушка. Навстречу – такая же удалая троица. Руку – за ухо, каблучок – за носок, поехали!

Ах, Подгорна, ты подгорна,
Широкая улица!
По тебе никто не ходит,
Ни петух, ни курица!

– Если курица пройдет, – надставляет частушку Иннокентий Сутормин, – то петух с ума сойдет!
Его волокут на плясово. И снова смех, и снежный вихрь под ногами; сходятся и расходятся танцоры на кругу, как меха гармони.
Сибирь, Сибирь, величавая моя родина! Здесь некогда жили люди каленые, бесхитростные, – веселые потомки битого, сеченого, клейменого племени. Жили звонко, в полный замах. Что им мороз, что вьюга? Была бы песня! Ах, Подгорна, ты подгорна, шир-рокая улица!..

XXII
После стихийного перерыва ряды колхозников поредели. Даже вместе с Игорем, которого Мухин засчитал как почетного гостя, до кворума не хватало нескольких человек. Тогда Мухину пришла гениальная по своей простоте мысль: отменив голосование, он потребовал, чтобы каждый присутствующий поднялся на сцену и расписался под проектом решения. Это была победа, и Мухин в скорбном величии торжествовал ее, наблюдая, как подходят по одному сломленные ургушане и ставят подписи. Антон Репша смошенничал, расписался посередине. Реп приходилось на графу «за», ша на графу «против». Мухин его уличил, – сконфуженный Антон принужден был расписаться еще раз, слева.
Игорь был свидетелем этой сцены и, не желая иметь ничего общего с исполнителем песен Демьяна Бедного, сделал вид, что углублен в записную книжку. Не тут-то было, Антон прямиком от стола президиума направился к нему с вопросом:
– Что не приходишь песни-то писать?
– Как-нибудь на днях... Извините.
– Ты это брось, извини-ите! Когда у тебя такая должность, так сполняй честно! Обрадовался небось, что начальство далёко, не видит! Чтоб сегодня же был с инструментом!
Игорь почувствовал приближение давно не случавшегося приступа кашля – так возмутил его тон Репши. Взяв Антона за крутое плечо, он притянул его вниз, к себе, и негромко произнес фразу, от которой маленькие глаза певца стали большими.
– А еще культурный человек! – отпрянул тот.
– ... срочно! – добавил Игорь уже в полный голос.
– Вот оне, культуристы-то! – воззвал Репша к Снежане и Серафиму Мухину. – О! Видали?!
Краткий диалог между ним и Игорем взбаламутил коварную акустику зала, уже опустевшего, изрыгнул из всех углов и пазов бубнящий въедливый ропот.
Мухин сбился со счета и рассвирепел:
– Ты какого тут митингуешь!
– Дак ведь он меня послал! – воскликнул Антон. Восклицание повторила добрая сотня его мгновенно размножившихся голосов.
– Вот и ступай, куда послан! – стократно заклеймил его голос Мухина. – Обормот!
Присутствующий здесь еще Иннокентий захохотал, подхватил Антона под бока и силой увел из зала.
Тишина мало-помалу восстановилась, Игорь также взял себя в руки.
Вообще после близкого знакомства с местными жителями он вынужден был признать, что его представления о селянах, почерпнутые из деревенской литературы, сильно разошлись с действительностью. Где они, праведные крестьяне, простодушные дети природы? Где обмирающие от смущения красны девицы, жены-труженицы, бабки-сказительницы? Где убеленные сединами аристархи?.. Те, кого он успел повидать, с кем познакомился и вступил в сношения, не отличались ни особыми достоинствами, ни даже пороками. Он увидел, что сельские эти жители – самая обычная публика, такая же, как и горожане, разве что грубей в манерах и бедней в одежде.
Их нежелание переезжать в Заречье он поначалу объяснял тем возвышенным соображением, что здесь каждый из них был личностью с именем, отчеством и фамилией, то есть здесь знали по имени и его отца, и его предков, тогда как на новом месте их личности неизбежно растворились бы в безликой массе. Теперь же он не знал, что и думать на этот счет, и поделился своими разочарованиями с Серафимом.
– Что тут думать! – сказал Серафим сердито. – За свое хозяйство переживают! Вон у каждого корова, а то и две, телята-поросята. Дворы полны птицы. А в Заречье не разбежишься, там подожмут хвосты-то. Вот где собака закопана!
Такое объяснение вконец расстроило Игоря.
– Но есть же что-то святое, должно же быть?!
– Святое на небесах. А на земле экономика. И она должна быть по силе возможности экономной.
Закурив, Игорь сумел предотвратить начинающийся приступ кашля, но поток безрадостных мыслей остановить не смог. Как же он был наивен, как заблуждался! И вот итог – стекляшки заимствованных представлений просыпались серой кучкой, едва соприкоснулись с жизнью.
Тут могло быть две причины: либо литературные стереотипы не соответствовали действительности, либо Игорь не умел сопоставить одно с другим и оказался в положении ребенка, забивающего гвозди в зеркало.
Снежана между тем дописывала протокол собрания. Игорь подошел к ней, присел рядом на свободный стул.
– Есть разговор, тет-на-тет.
– Не получится, – улыбнулась Снежана. – Тут такое эхо...
– А я шепотом, – сказал он.
Снежана склонила голову.
– Некто Базиль поручил мне переговорить с вами.
– Васька?! Он что, совсем уж?
– Тс, не так громко... Он утверждает, что обожает вас и что... что это взаимно.
– Вот дурак!
– Он намерен вас умыкнуть и просил обговорить детали.
– Да что они, с памерок съехали...
– Они? Кто?
– Есть еще один, зареченский... – Снежана вдруг откинулась на спинку и пропела звонко:

Умыкнуть меня желали
Трое хахалей моих:
Целый год соображали
Четвертинку на троих!

– Прекрасный экспромт! – прокричал Игорь через взбесившееся эхо. – Сейчас мы это... на карандаш!
Серафим с негодующим видом оторвался от своих расчетов:
– Ну ты нашла время репетировать, понимаешь!
Игорь, пряча блокнот в карман, спросил:
– Так что мне ему сказать?
– Пошлите его подальше.
– Не могу, приставлен ко мне в помощники.
– Ладно, скажите ему, пусть приходит в библиотеку. И заодно погасит задолженность. С прошлого года две книжки держит.
– Что же он читает? – с веселым интересом спросил Игорь.
– «Всадник без головы» и еще эту, «Семнадцать левых сапог». Тоже про какого-то дефективного.
– Вы уж с ним поласковее, Снежана. Его и так сегодня обидели.
– Ладно, – усмехнулась она. – А что же вы мне свидание не назначаете?
– Не смею.
– Сутормина! – позвал из своего угла Серафим. – Ты скоро там?
– Заканчиваю! – отвечала Снежана и шепнула Игорю: – Как стемнеет, приходите на росстань! Ну, к развилке! Где два клена!
– Все понял, – прошептал Игорь.
Тотчас он ушел домой.
Базиль встретил его в дверях:
– Ну что? Как она? До чего договорились?
– Ликуйте, Вася. Девушка ждет вас.
– Ну? Что я говорил? – Базиль мгновенно преобразился, губастое его лицо растеклось в улыбке. – Все они только о Васе Сапегине и мечтают!
– Какой у тебя план действий? – крякнув про себя, поинтересовался Игорь.
– Там видно будет, – беспечно отвечал Базиль, натягивая пятикарманку. – Прошу пожелать удачи!
– Ни пуха ни пера.
– К черту!
Ну, дура-ак, подумалось Игорю. Он представил, какая встреча ожидает бедолагу-киномеханика и искренне ему посочувствовал.
Снежана, однако, встретила малого вполне дружелюбно. Слегка пожурив за просроченные книжки, принялась расспрашивать о постояльце: каков он в общении, что делает вечерами, какими вещами пользуется. Ее интересовал даже бритвенный прибор, каким Игорь подправляет усы и бороду. Базиль отвечал неохотно, все более хмурясь. Наконец высказался напрямик:
– Что нам, кроме него, и поговорить не о чем?
– Почему же! – спохватилась девушка. Она знала Сапегина практически всю жизнь; детство и юность его, за исключением того времени, когда он учился на курсах киномехаников, а она в культпросветучилище, прошли на ее глазах, так что недостатка в темах для разговора у нее не было. – А помнишь, Вась, как ты засунул в нос пробочку от одеколона? Кажется, это было во втором классе!
– В третьем... – с неудовольствием поправил ее Базиль.
– Ну да, в третьем!

XXIII
История с пробочкой от одеколона была такова. В третьем классе Васька Сапегин, балуясь, засунул в ноздрю пробочку от одеколона. Пробочка вошла так ловко и прочно, что никак не хотела вылезать обратно, сколько ни дулся, сколько ни тужился несчастный мальчик. Перепуганный не на шутку, он ничего не сказал матери. Товарищи, с которыми он поделился несчастьем, пришли к единому мнению, что смерти не миновать. Один смышленый малыш предложил гениальный план: ввинтить пузырек от одеколона в застрявшую пробочку и выдернуть вон из носа. Стали искать пузырек. Он куда-то запропастился. Наконец нашли, но тот же мальчик, предложивший гениальный способ извлечения пробочки, случайно уронил пузырек на крылечный скобель и отбил резьбу. Другого такого пузырька не было во всей Ургуши – Васька был обречен. Леденящая новость облетела школу, исключая, естественно, учителей (Гертруду Ивановну и Гентруду Сергеевну). Несколько дней Васька купался в лучах трагической славы. Это ему понравилось чрезвычайно. Ему позволялось все то, за что прежде его колачивали. С ним делились все кто чем мог. Все безропотно сносили его капризы, памятуя о близкой его кончине и, стало быть, о близком конце своего терпения. Васька оказался необыкновенно живуч. Иногда, чтобы приподнять ореол смертника, он ложился ничком на парту и не отзывался на зов учительницы и товарищей. Иногда особо приближенным давал потрогать ту часть носа, что была заминирована смертоносной пробочкой. Однажды, окруженный сочувствующими, он зачитал свое предсмертное завещание. Один из пунктов гласил: перочинный ножик (который он накануне зажилил у Егорки Сутормина) отходит во владение Петьке Моршинину. Этот Петька только что отдал Ваське два сырчика . Егорка Сутормин искренне возмутился и стал доказывать, что нож принадлежит ему, к нему и должен вернуться, и притом немедленно. Васька покачал головой, заявив, что воля покойного есть закон, никто не вправе ее оспаривать. Тогда Митька Сутормин вступился за интересы брата. «Отдай нож Егорке, это его ножик», – сказал он требовательно. Васька опять покачал головой, язвительно ухмыльнувшись. Митька, недолго думая, двинул его кулаком. Удар пришелся по носу столь удачно, что злополучная пробочка вылетела из ноздри пулей. Все замерли. Васька обескураженно шмыгнул носом и сделался обыкновенным прежним Васькой Сапегиным по прозвищу Загудай. Об этом-то случае и напомнила ему Снежана.
– Так с чем ты ко мне явился? – спросила она, просмеявшись.
– Я хотел спросить... – замялся Базиль, – хотел спросить, какую картину брать в прокате. Предлагают на выбор, одну про любовь, другую политическую. Что-то о третьем мире.
– Бери про любовь!
– Я лично хотел бы политическую, – сказал Базиль.
Снежана ничего не имела против.
– Ну, все?
– Все.
– Пока?
– Пока...
Базиль поплелся на выход.
– Да! – спохватился он. – Я, это...
– Что?
– Так, ничего...
Пока он дошел до дома, его пустой разговор с девушкой незаметно преобразовался почти что в любовное объяснение. Все глубже вдумываясь в пустые реплики, которыми они обменялись, Базиль находил в них многозначительные нюансы. Он легко привел себя к мнению, что Снежана ждала от него признания, а он оробел, но оробел очень красноречиво, и она (как девушка тонкая и тоже умная) должна была понимать и конечно же поняла, чт; было причиной робости, какие чувства его одолевали в продолжение разговора. Например, она сказала «пока?», а могла бы сказать «пока!», и этот нюанс придавал свиданию волнующий смысл.
В дом Базиль входил в полной уверенности, что он тонко и проницательно чувствующий человек.
Эту свою уверенность он попытался внушить и Игорю, на что тот фыркнул и перевел разговор на поиски иконы Девы Марии.
– Ваше дело не трепыхаться, – уклончиво отвечал Базиль. – К чему эта спешка?
Игорь с неприязнью посмотрел в губастый рот, из которого свисала спичка, и его едва не стошнило.
– ... На первом месте у меня личная жизнь!
– А скажи, пожалуйста, что ты станешь делать, если... Если у тебя ничего не выйдет с похищением девушки?
– Что... – Базиль встряхнул патлами. – Как Есенин писал, я камин затоплю, стану пить, хорошо бы овчарку купить!
– Во-первых, это Бунин. Во-вторых, не овчарку, дон Базилио, а собаку!
– А овчарка кто? Не собака, что ли? – с вызовом сказал Базиль, опуская замечание об авторстве стихов. – Ого-го! И вообще, не называйте меня Донбазилио.
– Но почему? Дон Базилио – это звучит гордо!
Возразить юноша не успел. Неслышно распахнулась дверь, и в горницу пожаловали нарочные гонцы общины: Петр Гаркуша (еще ярей почерневший, чем в начале нашего повествования), Митрий Хитунов (с обострением насморка) и старик Шургин. Позади тряслась в счастливых взрыдах Марья Давыдовна.
– Здравствуйте, молодцы удалы! – выступил вперед Шургин. –  Сумерничаете?
Игорь вскочил с лежанки, Базиль пробурчал что-то насчет незваных гостей.
Шургин услышал.
– Пришли, конечно, не звано, но, поди, и уйдем не драно? У нас к тебе, Василка, разговор, айда-ко с нами!
– Не хочу! – Базиль заметался взглядом между матерью и постояльцем.
Марья, благословляя сына под мученический венец, запричитала:
– Покорись, покорись, Васенька!
Гаркуша сунул за пояс вачеги :
– Айда, коли зовут. Некогда нам тут с тобой, прости Господи!
Базиль не сдавался:
– Что там у вас еще? Учтите, время у меня ограничено!
Хитунов высморкался и заверил:
– Разграничим.
Конвоируемый староверами, Базиль очутился в молельне. На категорический вопрос Гаркуши где иконки отвечать категорически отказался.
– Тожно посиди тута, Вася, – ласково сказал Шургин. – Повспоминай. Ты хоть и мусляст, да башковит. Мы тебя заложим , чтоб никто не мешал. Дежурного приставим. А как вспомнишь, побрякай в дверь.
Базиля скосоротило:
– Засужу!
– Сдюжим, – и тут заверил его Хитунов.
– Сын милой, и скажи, куды ты их дел?! – взмолилась Марья.
– Маманя, – скрипнул зубами Базиль. – Уйди от греха!
– В кои веки разумное слово от паренька слышу, – сказал Шургин. – Пошли, Маша. Пошли, робяты.
Заточение Базиля предоставляло Игорю полную свободу действий.

XXIV
Игорь основательно продрог, топчась в сумерках в указанном месте, но не ощущал холода. Все силы его души были устремлены к Снежане. Он обращался к ней мысленно с самыми проникновенными словами, какие знал (и этих слов ему не хватало); ему нужно было позарез рассказать ей, как он счастлив, что встретил ее в этом холодном враждебном мире, как он безмерно счастлив!
Снежана появилась внезапно, не останавливаясь, прошла дальше, в сторону от поселья.
Игорь догнал ее. Пошли быстро, торопя шаг, словно боялись опоздать на собственное свидание. Девушка шла чуть впереди, и он не спрашивал, куда она ведет его, не замечал и самой дороги, не видел ни бора, сказочно обындевелого, ни звезд, расцветивших небосвод; ничего он не видел, кроме узких плеч, сбившегося платка и тусклого высверка заколки в косах.
Снежана вдруг остановилась.
– Так и будем молчать? – спросила она шепотом.
Игорь обнял ее, с силой прижал к себе.
– Не надо... – слабо запротестовала девушка.
– Как скажешь... – Он чувствовал себя как новичок на батуте, которому никак не удается привести сетку в состояние покоя. Сердце ухало в бездну с каждым толчком крови.
Снежана снова ушла вперед, но теперь она шла тише, и чем ближе было до цели, тем медленнее, неувереннее делалась ее походка.
– Может, вернемся? – сказала она у свертка к зимовью. – Может, не надо... Игорь?
– Надо, –  сказал он, вкладывая в это слово все, что переполняло его в этот миг.
Снежана подчинилась. Теперь впереди пошел он и... верно угадал поворот! Это ее поразило: как будто он уже бывал здесь!
Игорь замедлил шаг, подождал ее:
– Ты знаешь, такое ощущение, что когда-то я уже бывал здесь...
– Пришли, – прошептала она.
Стояла такая тишина, что, казалось, было слышно, как осыпаются снежинки с веток.
– Какая жуткая тишина... – Он приложил ко рту ладони и, набрав полную грудь воздуха, вытолкнул его с оглушительным воплем. – Эг-ге-гей!
– Сумасшедший! – отшатнулась девушка.
– Все в порядке! Ни чертей, ни леших. Идем, трусишка! – Он уже отворачивал кол, подпирающий дверь зимовья. – Не бойся, тут никого нет!
Снежана робко вошла в избушку.
– Жить можно! – сказал Игорь, чиркая спички. –Только холодно! Холодней, чем снаружи!
Снежана молча отняла у него коробок, склонилась к печке, развела огонь; задымилась, заполыхала, треща и скручиваясь, береста. Зимовье стало наполняться теплом и паром. Потом она увидела свечи и зажгла их.
– Вот это да! – вырвалось у Игоря.
Ему подумалось, как славно было бы, вероятно, поселиться здесь навсегда, читать, обрабатывать собранный материал и размышлять над ним. А что! Время его еще не ушло, будет, будет еще у него дом в лесу в девственной тишине!..
– Ой! – вскрикнула девушка. – Ты щеку ознобил!
Игорь потрогал щеку. Кожа действительно онемела.
– Нос, надеюсь, в порядке?
– Он красный, как морковка. А щека белая. Сейчас я тебе ее разотру. – Снежана схватила варежку и принялась растирать обмороженное место. Боль, невольно причиняемая ее руками, как ни странно, была приятна. – Был бы гусиный жир, я бы тебе смазала, и все прошло бы.
– Мне кажется, в этой избушке есть все, даже гусиный жир, – сказал он. – Что, например, вот в этих посудинах?
– Какие-то настойки, – сказала Снежана.
– Надо продегустировать. Только сначала давай разденемся. А то жарко.
– И правда! Что это мы.
Они разделись, повесили одежду на гвозди у двери и уселись к столу. Снежана перебирала дары Ульяна Михайловича, вынимала пробки, – терпко запахло вином и цитрусами.
– Начнем с мандариновой, – сказал Игорь.
Снежана наполнила стакан золотистой жидкостью, отпила, поднесла к его губам. У обоих перехватило дыхание от крепости напитка, оба не сразу пришли в себя, ловили воздух раскрытыми ртами.
– Есть хочешь? – спросила девушка.
– Очень!
Она принялась хозяйничать, он с удовольствием наблюдал за ней, потом высмотрел в углу балалайку Вереса.
– Это что же такое? – спросил он с преувеличенным интересом.
– Балалайка, – улыбнулась Снежана.
– А что, на ней играют?
– Наверно!
– Вот как? Разрешите попробовать?
– Извольте, – ответила она в тон.
С балалайкой у Игоря тоже когда-то было антре. Вдвоем с партнером они изображали обед в гостях. Игорь набрасывался на блюдо, держа вилку в правой руке, а нож – в левой. Партнер указывал ему на дурные манеры и поучал, как правильно пользоваться ножом и вилкой. Игорь, смутившись, отвечал под хохот зала, что он левша. И чтобы показать, что это действительно так, откладывал нож и вилку, брал балалайку правой рукой за гриф и легко и непринужденно играл на ней таким несуразным образом. Он и сейчас взял балалайку не с той руки. Снежана, заметив это, глядела на него с веселым недоумением. Игорь подкрутил колки. Одной струны недоставало, но он пренебрег этим. Усевшись по-турецки на сенник, он ударил в струны и заиграл, да так, что не только на двух, но и на трех струнах невозможно было бы повторить обыкновенному музыканту. Балалайка в его руках не просто издавала мелодичные звуки, она пела, смеялась и ликовала.
Снежана слушала с восхищением.
– У меня все готово! – спохватилась она, когда отзвучал последний аккорд. – Иди к столу!
– Нет, лучше ты иди ко мне... Смелее.
– Что мы делаем...
Игорь покорно отпустил ее, и тотчас погасла свечка.
– Дурная примета! – прошептала девушка.
– Напротив! – возразил он. – Очень хорошая! Потушить остальные?
– Как знаешь...
Раздевшись, Снежана скользнула под одеяло. От ее движения заметались язычки пламени на оставшихся свечках, раскачали тени. Игорь осторожно лег к ней, прижался всем телом, хотел сказать что-то – девушка закрыла ему рот ладошкой:
– Молчи...
Некоторое время лежали молча, затаившись, прислушиваясь к перестуку своих сердец. Потом руки их встретились, Игорь почувствовал легкое пожатие ее пальцев. И тогда он жадно припал губами к ее груди и, уже умирая и с восторгом прощаясь с самим собой, с бренной своей оболочкой, успел подумать: это неправда! Этого не может быть...
О Дева Пречистая, Прекрасная, Непорочная! Приди, взываю к тебе с любовью! Я опускаюсь пред тобой на колени: приди! приди! Сердце мое обуглилось в ожидании...

XXV
Никогда еще Игорь не чувствовал в себе такую жажду, такую готовность любить, – на сей раз он был уверен, что любит по-настоящему. Боже, как долго он жил одной стороной души! Точно так скряга, выстроивший хоромы, но всю жизнь проютившийся на кухне или в чулане, вдруг на закате дней рвет остатки своих волос и думает с ужасом: да как он жил-то? для чего берег постылую площадь? для каких праздников? для каких гостей?! Те размытые временем связи, в которые он вступал с актрисами, в счет не шли и по сути были деловым соглашением о совместном столе и совместном ложе. Впервые чуть-чуть приоткрылся он для Сусанны, – отныне же все, все до самого дальнего тупика души принадлежало Снежане Суторминой. Он спасет эту девушку. Всего себя он посвятит ее образованию, развитию ее способностей и дарований. Ему показалось даже, что именно ради нее и забрался он в эту дикую глушь, он будто бы наперед знал, что судьба, подвигнув его на поиск легендарной иконы, приведет к Снежане Суторминой…
Он проснулся от ее взгляда.
– Эх ты, соня, – ласково сказала девушка. – Светает уже!
– Кажется, я только-только закрыл глаза, всего на минутку! И, знаешь, мне приснилось, что мы вдвоем, в заброшенной лесной избушке...
– Сон в руку, – рассмеялась Снежана. – А я совсем не спала. Я все думала, думала...
– И что ты придумала?
– Что я счастливая.
– Я тоже, – улыбнулся он.
– Я – больше.
– Это почему же?
– Потому что я у тебя не первая, а ты у меня – первый!
Сон мгновенно слетел с Игоря; его закорежило от этой лжи:
– Да ты что?!
– Да, милый, да, любимый мой...
Говоря о том, что Игорь у нее первый, Снежана, вероятно, имела в виду впервые пережитое с ним чувственное наслаждение, пережитую в эту ночь радость. То, что случилось на берегу Тайболы, стерлось в ее памяти, отлетело, как пустой и ничтожный звук.
Игорь вздрогнул, уставился на догорающую свечу, торопя секунды, когда она наконец отчадит, погаснет и наступит мрак, и не надо будет отводить глаза.
Свечи погасли, стало темно, лишь переливались голубым жаром угли в открытой печке.
– Я подброшу дров! – обрадовался он поводу встать с постели. – И еще я хочу есть!
– Знаешь, что я придумала? Вот послушай! – сказала Снежана, закутываясь в одеяло.
Планы ее сводились к следующему: они, разумеется, поженятся и будут жить здесь, в Ургуши. Он станет работать в клубе, ведь он такой одаренный и многому научит ургушскую молодежь. Со временем Ургушь разрастется, приедут новые люди, подрастут юные ургушане, и тогда в поселье будет не просто клуб или Дом культуры, а дворец искусств. Они будут жить здоровой, умной, интересной жизнью, и люди невольно потянутся к ним и за ними. Конечно же так будет, Игорь!..
Если бы Снежана могла видеть его лицо, то стала бы свидетельницей целого парада масок: от снисходительной улыбки до неподдельного негодования.
– О чем ты говоришь? – воскликнул он. – Какой дворец? Каких искусств?! Поселье-то ликвидируется! Не ты ли вела протокол собрания?
– Ургушь останется, даже если в ней будем жить только ты и я! Я нарожаю тебе детей, и нас опять будет много.
– Из тебя Ева, может быть, и получится, но я?.. В роли Адама?! Нет, не гожусь!
Игорь всхохотнул растерянно: не Снежану надо было спасать, а самому спасаться, уносить ноги, пока не поздно! И потом: откуда тут, в этой избушке, все эти вещи?! Выходит, к встрече с ним она готовилась заранее? И, может, в подготовке принимала участие вся ее родня, этот рыжий прохвост отец, братья, религиозная фанатичка мать?! Ведь предусмотрено буквально все, даже такие детали, как, например, свечи и... балалайка!.. Он присвистнул, потрясенный своим открытием.
– Выслушай меня, Игорь, – нахмурилась девушка. – Я говорю совершенно серьезно! – Те смутные, тревожно-сладкие грезы, безвыходно томившие ее воображение, этой ночью обрели плоть. Теперь она знала, что спасет поселье, и знала, как это будет (пусть ей даже придется погибнуть, как Жанне д’Арк, не зря же ее нарекли именем Орлеанской девы). – Я уверена, –помолчав, продолжала она, – если мы с тобой объявим о нашем решении, многие к нам присоединятся. И никто, никакая сила не заставит никого переезжать в Заречье! Надо знать наших ургушан! – Угли в печке вспыхнули наконец пламенем. Игорь решился взглянуть на девушку. Отсветы огня сделали ее лицо жестким, контрастно резким, как если бы цветное изображение сделалось черно-белым. Больше всего поражали ее глаза, – они стали такой космической синевы, что казались черными. Игорь зажмурился. – Я жду ответа, – потребовала она.
– Мне нужно подумать!
– Думай. А теперь уходи. Пока ты не дал согласия, нас не должны видеть вместе.
Игорь кивнул и стал одеваться.
Выйдя на вольный воздух, он глубоко вздохнул. Как все было великолепно еще вчера, под гроздьями ночных звезд, и как тошно сейчас, в безжалостном свете утра! Он вдруг представил себя ургушанином, представил Снежану в роли жены, увидел себя и ее как бы со стороны и ужаснулся снова: перед глазами встали жвачные морды Антона и Октябрины Репшей; ему привиделось еще, что они со Снежаной выступают на смотре художественной самодеятельности, – он показывает фокусы, а она исполняет шансонетки администратора. Свят, свят, свят, пробормотал он.
На большаке путь ему преградила танковая колонна. Игорь остолбенел. Но, всмотревшись, обнаружил, что серо-зеленые, обметанные инеем махины не имеют ни башен, ни стволов, ни армейских звезд. То были тягачи-тяжеловозы, тащившие санные платформы с вагончиками, трубами и стальными фермами.
Люк одного из них приподнялся, встал торчмя. Высунулась голова человекоподобного существа, огляделась, оскалила белые зубы на черной маске. Затем скрылась, люк захлопнулся, и колонна с ревом и свистом пронеслась мимо, оставив в воздухе взбитую снежную пыль и запах перегоревшей нефти.

XXVI
В поселье, не заходя домой, Игорь двинул напрямик в контору. И едва переступил порог, как сердце его взмыло в восторге. Господи, чего только ему не натащили! На столе, на скамейках и стульях и просто на полу стояли, лежали, валялись самые неожиданные предметы. Деревянное колесо без обода, с растопыренными спицами, подобное циклопическому пауку, соседствовало с трехведерным самоваром о пяти кранах – изобретение причудливого ума; хомуты с поломанными клещевинами, подбитые кожей, войлоком и чем-то навроде плюша, гуськом тянулись вдоль стены; из груды глиняных посуд торчало чучело медвежьей морды; гнутые стулья – иные без спинок, иные без сидений, иные без ножек – сбились в углу в табун; тускло мерцало зеркало в деревянной раме с отбитыми финтифлюшками; пузатые балясины от неведомых перил свалены были в кучу, как кегли; стопы книг, парчовая пола от поповской ризы, сабля, засиженные мухами лубочные картинки, медные с прозеленью лампадки, кованые подсвечники и шандалы, прялки, веретешки, чугунная цепь, мучной ларь, ржавые замки от амбарного, пудов д; два весом до крошечного шкатулочного, который уж и на замок-то был не похож, а так, что-то неразборчивое, какой-то железный комочек с петелькой, затем кросна и бёрды, напоминающие гребни для причесывания исполинских причесок, и еще, по справедливости сказать, черт знает что, – все это великолепие открылось за порогом конторы.
Ждали Игоря с нетерпением. Один за другим и все вместе владельцы старины отчаянно нахваливали принесенное, совали под самый нос, заставляли пощупать, понюхать, попробовать на зуб, на удар, на сжатие и растяжение; все говорили разом, стараясь оттеснить и перекричать друг друга. Пришли также владельцы деревянных часов и татарского малахая. Пришел фельдшер Скоков, подаривший уникальное овечье ботало.
– Вы еще что-нибудь принесли? – спросил Игорь приветливо, протискиваясь мимо него к столу.
Скоков пошлепал губами-сливами:
– Нет. Я за ботало рассчитаться.
И Игорь, вздохнув, ничего не стал объяснять. Скоков же взялся устанавливать очередность. И нужно было! Двое мужиков уж разодрались, бабы, закипая злобой, с мужиками не связывались, но прицеливались в волоса друг дружке. Игорь, пробравшись за бригадирский стол, тщетно призывал к спокойствию. Наконец пришел учетчик Моршинин с лепным, догончарного периода глечиком и растолкал всех. Народ, остолбенев от этакого нахальства, дружно навалился на учетчика, взял в тычки и вынес вон. Кто-то запер за ним дверь на крюк, и Моршинин, с расквашенным носом, беспомощно скакал на завалине у окна, ломил кулаком в раму. Скоков, чтобы не видеть его, постылого, задернул шторы.
Игорь меж тем рассматривал сосуд, принесенный учетчиком, с благоговением. Неправильной формы, изготовленный из копченой и лощеной глины, глечик смело можно было отнести к первому веку до нашей эры.
– Впустите владельца глечика! – потребовал он решительно.
Очередь зароптала.
– Иначе прекращу прием!
– Как это прекратишь? – взял на горло нервный мужик Корчомкин. –А мы на тебя жалобу – пондравится, нет? Это куды мы, к какому будущему придем? Если он, к примеру, маломальский начальник, дак ему без очереди можно? Я тут с; брезга жду!
– Пока не договорюсь с ним, ни с кем ни о чем разговаривать не буду!
К столу протесался вдовец Анисимов.
– Эка невидаль, глечик! Из-за какого-то черепка весь народ страдать должен? Пусти-ко!
И не успел Игорь сообразить что-либо, как злополучный глечик разлетелся под ударом медного пестика.
– Во товар! – Вдовец совал пестик онемевшему Игорю. – Чистая медь! А ступку робятёшки куды-то дели! После принесу.
Игорь схватился за голову:
– Что вы наделали?!
– Не хошь кривое, бери гнутое!
В запертую дверь били чем-то тяжелым.
Тут уместно будет сказать, что после памятной (нечаянной) лекции Игоря о достоинствах и красоте православных треб, присутствующие на ней общинные староверы разбрелись по домам в смущении. Нет, им по-прежнему нравились их аскетические обряды (главным образом, простотой и доступностью понимания), но вторжение Игоря на вечерю, его искренние, горячие высказывания на сей счет заронили сомнения, так свойственные русскому дотошному человеку. Стали поговаривать, что неспроста пастыри упразднили многие из икон, неспроста собирал их загудай Васька. С тем и потянулись к Марье Сапегиной. Исподволь заводили разговор, в каком-де месте хранятся, не мешаются ли в хозяйстве.
Марья этих обиняков решительно не понимала. Тогда вопрос был поставлен прямо: где наши образа? Марья зашлась ликующими слезами: сбылось желанное, выпало, выпало ей страдание! Кровиночка ее Васенька заключен в темницу, ее же гонят и попирают, – ну что же! Так гнали и Господа нашего Иисуса!.. Марья почти светилась.
– Сестра, –усмехнулась Домна Ивановна, – ты уже там, на небе?
– Изгаляйся, сколько тебе охота, все равно я буду любить тебя и братьев и сестер наших, – отвечала в сладостной муке Марья.
– Ты не выблаживай, а отвечай, пошто собрала иконки? Ты знала, что за им'я приедут?
Марья только кивала, не желая вникать в мирские, далекие теперь от нее дела.
– Что молчишь-то? Отвечай, когда спрашивают!
– Едино перед Спасом ответ держу. Он мой руководитель. А тебя люблю и буду любить, как ни хули.
– Ну, девка, да ты, видать, с ума собрела! Ну погоди, я тебя введу в понятие.
– Страшшай, страшшай меня! – восхищенно всклыктывала Марья, норовя поцеловать ручку.
Базиль, побушевав под замком, отбил кулаки, сорвал голос и ни на какие расспросы и уговоры не реагировал.
– Ну что же, Вася, – резюмировал старик Шургин, – посиди ишо. Правду нам баюнок скажет.
Вот уж Игорь добыл себе и прозвание.
Тем же дозором (Шургин, Митрий Хитунов и Петр Гаркуша) с приданным для усиления горбатеньким Савватеем отправились на поиски баюнка...
К конторе они подошли, как раз когда учетчик Моршинин, раскрашенный юшкой, в одиночку штурмовал дверь. Ухватив средней величины бревешко, он отбегал с ним шагов на десять и затем (левое плечо вперед) устремлялся к двери. Следовал глухой удар, запоры, однако, не поддавались.
– Подсобите! – приказал он вновь прибывшим.
Дозорные переглянулись, взялись за таран; дверь слетела с первой же пробы.
Моршинин с гиком ворвался в самую гущу продавцов древностей:
– Где мой глечик?!
Ответом были вопли и брань.
– Осади! – рычал Петр Гаркуша, продавливаясь к баюнку. Игорь, припертый толпой к стене, как распятый, с ужасом взирал на происходящее. Митрий, Шургин и Савватейка, двигаясь помалу и поминутно извиняясь, взяли его в заслон.
– Ургуш;ны! – прогугнил Митрий. – Где хоть стыд-то у вас?
В ответ опять загалдобили, но уже слабее. Один только Корчомкин надсажал горло:
– Давай не варгай тута! Будет ишо нам проповеди петь, в;згрень конская!
– Слышь, Корчомкин, а Корчомкин? – позвал его Петр Гаркуша, становясь рядом с Митрием. – Я не погляжу ведь, что устав не велит, возьму грех на душу! – И он поднес к ноздрястому носу Корчомкина загорелый кулак. – Чуешь, чем пахнет?
Самое вовремя прибежал Мухин, полы шинели разлетались, как крылья кочета.
– Вон отсюда! Чтоб духу вашего тут не было! Морщинин, иди умойся! Глядеть на тебя противно! Скоков, ты-то где был? Почто допустил? – Разбрасывая в стороны окрики и приказы, Серафим погнал галдящую вразнобой толпу. – На улицу! Охладитесь! Все на улицу! Милушин, ты целый?
– Все в порядке, – ответил Игорь хриплым от пережитого волнения голосом. – Извините, мы немного насорили, кажется...
– Уберется, – озабоченно разглядывая его, сказал бригадир. – Ну хорошо, коль целый! А я сижу, чай пью, девчонка в окно стучит, уполномоченного, дескать, валтузят.
– Товарищ, – к Игорю с ласковой улыбкой подсунулся старик Шургин, – я извиняюсь, тебе Марья Давыдовна иконки не предлагала?
– Нет, – ответил Игорь, – не предлагала...
– Ну, мы вам желаем, – кивнул Шургин. – Пошли, ребятушки.
Владельцы антиквариата толпились теперь на крыльце конторы, ропща на действия Серафима.
Постепенно порядок был налажен; Игорь получил возможность заняться отбором и оценкой древностей.
Вошел притихший, с заискивающим лицом Корчомкин, – как выяснилось, владелец старинного зеркала с отбитой резьбой, – умильной скороговоркой объявил цену:
– Дорого не возьму, рублей тридцать... девять!
– Вынужден вас огорчить, – сказал Игорь. – Зеркало мне не нужно.
– Понимаю, понимаю. А какая будет ваша цена?
– Да никакая.
– Ага, – сообразил что-то Корчомкин. – Тогда так: четвертак, и ни рубля мене.
– Я же вам сказал: зеркало мне не нужно.
– Что значит, не нужно?
– То и значит, –ответил за Игоря Серафим. – Очисть помещение!
– Мене чем за двадцать не уступлю! Учтите!
– А что значит возгренъ? – спросил у него Игорь.
– Возгрень-то? Это навроде сапа, насморк такой у лошадей бывает. Двадцать, и по рукам! Добро?
– Вот у вас на лбу очень некрасивая бородавка, – проговорил Игорь, опуская последние слова Корчомкина. – Но никто же вам ею глаза не тычет. Возьмите ваше зеркало. И чаще в него глядитесь. Следующий!
– Чтоб у тебя самого хрен во лбу вырос! – проурчал Корчомкин.
Уже с улицы он постучал в окно, привлекая внимание скупщика и бригадира, с маху хряснул зеркало о колоду.
– Ургушай. Что с него взять! – мрачно заметил Мухин. – Все такие. Наплевать им на вашу старину. Без вас выкинули бы и позабыли.
Скрепя сердце Игорь принялся за работу.

XXVII
Подобно тому как бочарный обруч держит сталью дубовую клепь, так и Ургушь, сплоченная вековым укладом, до сей поры была единое целое. Увы, чей-то тупой бездумный обух вышиб один лад, выломал из утора, и бочка рухнула, – груда кривых дощечек валяется на земле, и бондарь глядит печально на то, что еще недавно было гордостью его рук...
В пятьдесят дворов, негустое, в сущности, поселье вдруг оказалось битком набито народом. Понаехали знакомые и незнакомые люди, казенного назначения и просто так, по личному устремлению. Послезали с печек древнейшие старики, про чье существование уж и позабыли. Какой-нибудь дед Евмен, проживающий в заугорской части поселья нежданно-негаданно встречал на площади годка из угорья, столь же ветхого обличья, с такой же траченной молью бородой, удивленно шамкал:
– Ванькя! Ты рази живой? А мне баяли – закопали!
Старики обнимались и плакали. Пряча растерянность перед грядущими переменами, хорохорились, распрямляли согбенные спины, куражливо косились на старушек, бывших своих подруг:
– Клавдя? Ты никак опеть в поре? Иди ко мне, мара моя желанная! Тольки не задень ненароком, паду!
– Ентыя чья така черноброва? Неуж Малашка?
– Как не она? Она!
– Здор;во, солодкая!
Старушки в обиду не давались:
– Дунька! Эвона твой махалязник-от!
– Да на ем ишо пахать да пахать!
– Правда что конь!
– Мухортой  масти!
– Иди отсель, лешагон! Шшупаться лезет, молья  гребная.
Старикан польщенно осклаблял рот, показывая вдовые десны:
– Я таковской!
– Зубы ишо не выросли, а туды же!
Ургушь скликала на помочь своих детей, ушедших в примаки, замуж, переведенных в разное время на другие производственные участки.
Кто ехал в Заречье собственным домом, те уже крушили заплоты, пригоны и стайки, коверкали кровлю, обнажая скелеты стропил, раздевали окожушенные стены, – кракали и лопались гулко, как выстрелы, ржавые гвозди, выдираемые из гнезд. Ревела скотина, приговоренная к ножу; смолились янтарные туши свиней, павших первыми, еще затемно. И всюду полыхали костры. Все летело в огонь – старая лопоть, мешки с реможиной, лавки, полки, конская и коровья оброть, сети, снасти, остовы телег и саней, словом, самая разная изжиль, скапливающаяся возле жилого, от которой одно спасение – пламя. Падала на свежий ночной снег тяжелая сажа, скакали у костров чумазые ребятишки, от избытка чувств захлебывались лаем собаки. Между дворов шарашились пьяные; кто пел во всю дурнинушку, кто еще собирался петь и приноравливал дыхание к шагу, а кто уже свое спел и теперь брел без видимой цели, но с большим упорством.
В дыму костров вставало незрячее солнце.
Уже были натоптаны и тропинки – одним концом они неизбежно упирались в сельмаг. На двери магазина мелом было начертано: ликвидация. Но мало ли каких слов не пишется на дверях и заборах? – у магазина отрастала очередь.
Окна были наглухо закупорены ставнями, изнутри просачивалась какая-то жизнь.
Внутри магазина горела тусклая лампочка, освещала тесное помещение, загроможденное сдернутыми с места ящиками, коробками и мешками. Представительницы потребсоюза, две немолодые полные женщины с перманентом, составляли опись. Видно было, что накануне они хорошо выпили, попели и посудачили, и сейчас движения их были замедленны, вздохи часты и раздражительны, голоса грубы. Дело шло через пень колоду. Настя Черная на правах хозяйки суетилась подле, путая бестолковыми разъяснениями. Та, что была старше, толще и кучерявей, ловила ее за хлястик ватника, осаживала сиплым басом:
– Уймись, зараза!
Настя садилась, но так как не могла и минуты вытерпеть без суеты, опять вскакивала и опять совалась то к одной, то к другой, внося еще больший беспорядок и неразбериху.
В дверь, запертую на засов, снаружи ударили кованым каблуком.
– Настя! – заорали там, –отпирай: время!
– Закрыто на ликвидацию! – отвечала через дверь Настя. И с деланным испугом обратилась к товаркам:– Бабы, ведь оне не дадут нам работать-то! Ведь оне двери выломают!
– Настя! – словно в подтверждение ее словам, проорали из-за двери зло и весело. – Дверь поломам! Открывай, язви тя в душу!
Старшая отодвинула засов, отворила:
– Это кто тут такой деловой?
– Это я тут такой деловой! – улыбаясь широко и развинченно, отрапортовал Корчомкин, всовывая в притвор сапог. Под правым его глазом настывал синяк свежего происхождения. –Вишь, обновка? Обмыть надо!
– Счас под левый получишь, для симметрии! – посулила старшая.
– Ишо раз обмоем! – захохотал Корчомкин.
Вторая представительница выглянула тоже.
– Закрыто на учет! Не ждитя, не стойтя, ничего не будет!
Дверь захлопнулась и задвинулась на засов, но секундой раньше Корчомкин, взмахнув нелепо руками, кувыркнулся в снег.
Снаружи долетел то ли восхищенный, то ли возмущенный рев.
Представительницы повеселели.
– Ловко ты его, Макаровна, – тоже повеселев, похвалила Настя затрещину. – А счас битва будет. Штурм Зимнего. Вы их не знаете, ургушаев наших!
И точно: богатырский удар потряс магазин до основания.
– Пресвятая Дева, – побелела старшая. – Разнесут.
Моложавая взвыла в голос:
– Да что же эко делается-то!
– А пускай зальются, бабы! Отоварить их, и с концом! – предложила Настя.
– А мы тут зимовать будем? Чудесно! – озлилась Макаровна. – Это когда ж мы управимся?
Настя виновато моргала.
– Что вытворяют, ширмачи! Ой, ой, ой!
– Надо открыть!
– Чтоб я ишо куда поехала! – всхлипнула моложавая. – Отворяй, ли чо ли!
Настя отодвинула засов. Дверь, распахнувшись, смела с крыльца передовой отряд. Устоявшие с хохотом и победными кличами ворвались вовнутрь.
Последним вбежал горбатенький Савватей:
– Не вакуировали? Слава Богу, поспел!
Понеслась бойкая, в шесть рук торговля.
– Ну, Настька, за день три плана тебе сделаем! Как с нами рассчитываться станешь? – проворчала Макаровна, отмякая душой.
– У меня припас есть! Сухое марочное!
– Это кислушка-то?
– Ха-ха!
– Опара и то крепче!
В обсуждение качеств сухого марочного вина немедленно включились все без исключения покупатели. Выяснилось, что в Ургуши вообще нет ни одного человека, которому нечего было бы сказать о сухих марочных винах. У каждого было свое особое наблюдение. Даже Савватей, не пьющий из религиозных соображений и присланный в магазин соседями, и тот имел что сказать.
От сухих марочных вин разговор перетек на сухие просто, затем на другие благородные и менее благородные напитки с названиями самыми разнообразными: бормотуха, муму, пятый угол, кубанское противозачаточное, баллада о солдате, косорыловка, «вырастешь, Ваня, узнаешь», аскольдова могила, портвейн двести шестой, части первой, второй и третьей, утро стрелецкой казни, пиночетовка, встречный план, семнадцать мгновений весны и... всего и не упомнишь, имей хоть семь пядей во лбу!
Покупатели уже совершили покупки, но расходиться не торопились. Всякий припоминал что-нибудь особенное, какой-нибудь факт, связанный в его биографии с напитками, и, переждав выступление товарища, одаривал присутствующих этим особенным фактом. Факты были фантастические, совершенно не возможные ни в какой иной стране, ни в каком ином государстве, кроме как в свычной с волшебством Руси. Слыхали ли вы когда-нибудь, чтобы человек, гостюющий у городского шурина и мучимый с утра известным недомоганием, приплелся сдавать посуду, а приемщица одну бутылку будто бы не приняла под предлогом, что не снята пробка; когда же пробку сняли, – что вы думаете? – бутылка оказалась полной!.. Или более того невероятный случай: человек с известным недомоганием, разбираясь в голбце, обнаружил вдруг за печным фундаментом семь полных мерзавчиков  выпуска 1932 года, абсолютно не выдохшихся и приятных на вкус! А вот такое слышать вам вряд ли когда доводилось: один коварный мужчина однажды пришел домой чудесным образом ни в одном глазу. Притворившись, однако, пьяным, устроил теще нервное потрясение и даже проломил дверь гирей. Пока теща смоталась за участковым, навесил новую дверь, заранее изготовленную, лучше прежней. И вот теща с представителем власти подбегает к дому и видят прекрасную дверь и трезвого, как ангел, зятя. Взбесившийся участковый волокет тещу в КПЗ за ложные показания; и там подлюка отсидела-таки пятнадцать суток!.. Но даже если вы слышали про такое, то наверняка не знаете истории лукашовской пегой коровы. Старая Лукашиха споила ей сослепу недобродившую барду, в результате чего млекопитающее три дня подряд доилось кумысом! Притом очень высокого качества – специально водили к татарам на экспертизу.
Истории, одна диковиннее другой, текли раздольно и плавно, словно Тайбола в половодье.
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

XXVIII
Ульян Михайлович Ефанов в эти часы помогал собраться в дорогу учительницам Гертруде Ивановне и Гентруде Сергеевне, тихим феям ургушской начальной школы. Седенькие, рано состарившиеся вековухи, с годами они сделались похожи, как сестры. Все их различия состояли лишь в том, что одна вела нечетные классы, вторая – четные, да еще в том, пожалуй, что имя одной расшифровывалось как Герой Труда, второй – как Гений Труда. Может быть, из всей Ургуши только две эти старые жительницы осознанно переживали свой переезд. Здесь отпылали их девичьи зори, здесь прошла молодость и подкралась старость, – боже, сколько сладких и горьких воспоминаний привязывало их к этой нерадушной земле! Им предстояла также разлука друг с другом – по решению роно Гертруду Ивановну направляли в Заречье, а Гентруду Сергеевну еще далее. Неслышные слезы струились по увядшим щекам – громкие пролились раньше.
Все у них было общим: посуда, нехитрая мебель, учебные принадлежности и пособия. Они и жили в одной комнате, в школьной пристройке, как некогда студентками педучилища в наемной комнате в деревянном университетском Томске. Они теперь думали не о себе, а каждая мучилась о другой; каково будет той без нее? И острая жалость к другу, удерживаемая изо всех сил, проливалась все новыми и новыми слезами. Сердце вещало обеим, что это их прощание – навсегда, что уж больше им не свидеться на земле, не подать руки, не услышать милого голоса.
– Обещай мне, Герка, – сквозь слезы выговаривала одна другой, – что не будешь выскакивать на улицу на босу ногу! Я тебя знаю, ты ветреница. Вот я связала тебе носки.
– Геночка, милая! – всплескивала ладошками другая. – Да когда ты успела?! Ну, конечно! Вязала по ночам! Это с твоим-то зрением!
– Еще я хотела связать тебе хорошие варежки, да не успела. Возьми, пожалуйста, попросишь кого-нибудь там... довязать. Всего-то работы осталось – пальчик на левой варежке. – Гентруда Сергеевна подала Гертруде Ивановне варежки с одним незаконченным пальчиком и клубочек ниток, намотанный на бумажную папильотку. Вид этого сиротского клубочка исторгнул у Гертруды Ивановны новый поток слез.
Ефанов, помогая упаковывать школьный скарб, расстроился тоже, вышел в коридор. Застарелая вина подтачивала его сердце. Овдовев после войны, он запохаживал в учительскую пристройку, внес смятение в мирный очаг юных дев. Он и сам не мог определить, кто ему больше нравится (ему нравились обе), и чем дольше ходил сюда, тем больше запутывался в своих симпатиях. Дело кончилось женитьбой на Макриде. Теперь он понимал, что жизнь прошла чужим руслом. Если бы он женился на одной из них, все обернулось бы по-иному, возможно, он стал бы человеком умственного труда, ведь были, были же у него задатки! Ведь только бы ему пособить на первых порах, один только толчок! – и он бы покатил-поехал самостоятельно. Теперь что? Теперь рассуждать поздно. Так и протаскал свой талант мертвым грузом до седой старости, и учителок обделил. А будь одна из них его супругой, были бы у нее дети, были бы радость и полнота существования. Да, подумал он, но что сталось бы с другой? И как три десятилетия назад, Ульян Михайлович разволновался вновь, размышляя, кому из двух подруг следовало отдать предпочтение.
Эти раздумья прервал Мухин, обмявшийся и осунувшийся за последнее бурное время. Глянцевитая, туго натянутая прежде кожа на бритом черепе Серафима сморщилась, потускнела. Большие эволюции произошли и в его характере. Он стал податлив и не то чтобы спокоен, а как-то неховат. Слово это, означающее вялого, рассеянного, медлительного человека, в данном случае точно определяло состояние бригадира.
Поздоровавшись с Ефановым, он заглянул к учительницам. Они сидели, обнявшись, на куцем диванчике. Мухин поздоровался и с ними, но его не услышали и не увидели.
– Ну, я на тебя надеюсь, Ульян Михайлович, – сказал он, тяжело вздохнув, и пошел в контору.
Там уже собрался актив. Председатель сельсовета Гуменный нервно курил под уважительными взглядами активистов.
– Прощу извинить, – сказал Серафим, выискивая свободное место (его бригадирское было занято председателем).
– Все в сборе? – спросил Гуменный.
– Кроме Бори, – буркнул кто-то.
– Все; теперь все, – ответил Мухин.
– Так вот, дорогие. Мы собрали вас сюда с тем, чтобы объяснить складывающуюся ситуацию.
Ситуация складывалась из многочисленных непременных условий. Следовало провести разъяснительную работу среди населения, дабы не разоряло оставляемые дома, – могут понадобиться нефтяникам для обустройства базы. Из этого обстоятельства вытекало следующее, которое заключалось в том, чтобы в Заречье увозилось домов как можно меньше, а лучше бы вообще не увозилось. Далее подробно оговаривалась организация переезда. Уточнялись даты, очередность переселения, численность и стоимость транспорта, условия размещения в Заречье, порядок оформления ордеров и тому подобные важные частности и обстоятельства.
Ургушане слушали почтительно, охотно кивали, когда встречались глазами с председателем сельсовета, но когда он закончил и вытер лоб, не проронили ни слова.
Наконец прорезался первый голос:
– Дак, стало быть, нас  в ы с е л я ю т?
Гуменный смешался; полтора часа объяснял обстановку, и все-таки его не поняли.
– Ну чего вы за нее держитесь, за Ургушку вашу? Ведь одни развалки! – сказал он с сердцем.
– А хотя бы! – вскочил с места Антон Репша. – Тебе развалки, а нам – родимая мать! И ты (далее последовало выражение, которое можно перевести как выходец из братской республики Украина) этого не поймешь вообще!
Наступила взрывоопасная тишина.
– Какая разница, Антон Тимофеевич, выселяют тебя или переселяют? – мягко, раздумчиво заметил Мухин. – Если каждый на своем месте, будь то колхозник, буровик-нефтяник, слесарь-токарь и так дальше, станет трудиться с полной отдачей, от этого в конечном счете выиграет кто? Весь наш многонациональный народ и в том числе – ты, безымянный строитель социализма! – Подстегивая себя собственным красноречием, он заговорил в полную силу своего былого ораторского мастерства. Активисты поначалу слушали, не перебивая, затем стали переговариваться, всякий раз извиняясь молчу, Степаныч, и Серафим в конце концов растерянно замолчал.
Гуменный, переборов обиду, вновь взял инициативу в свои руки:
– Ну, я думаю так, товарищи... задача ясна? Не будем терять время. За дело!
Активисты, облегченно и громко разговаривая, повалили из бригадирского кабинета…

XXIX
Между тем поселье все более оживлялось, толпы людей делались все обширнее.
Игорь вбирал в себя красочные движущиеся картины. Он переходил от одного двора к другому и таким образом приблизился к постройкам Суторминых. Во дворе с распахнутыми воротами он обратил внимание на стайку мальчишек, окруживших паренька лет двенадцати. Паренек в лопоухой шапке, огненно-рыжий, по всем статьям – суторминский отростелек, разделывал свиную голову. Вот, прижав ее к чурбаку, он ловко отпластнул ухо и бросил в корыто с дымящимися потрохами.
– Вы разве ушки не кушаете? – заинтересовался Игорь.
– Чай, не собаки…
– А я вот читал у одного писателя, что сырые свиные уши – большое лакомство для детей!
– Пускай он их сам и гложет! – Отделив второе ухо паренек вытер нож о штаны. – А то попробуйте?
Он протянул окровавленное ухо Игорю.
Нет-нет!
– То-то, – сказал юный Сутормин. Остальные дружно засмеялись. Паренек бросил ухо в корыто и прибавил со знанием дела: – В холодце его ничем не заменишь, спору нет!
Далее Игорь побывал в школе, в клубе, в сельпо. В школе ничего интересного он не увидел, задал несколько незначительных вопросов Ефанову – и был таков. В клубе удостоился чести быть представленным инспектрисе райотдела культуры Валентине Петровне Подобной, прибывшей на ликвидацию. Валентину Петровну в районе называли не иначе как Громобоем. Рослая, дебелая женщина, она обладала еще и необыкновенным басом, почти штоколовской густоты, и когда выступала в хоре, а она очень любила выступать в хоре, то всегда становилась к мужчинам. Крупные, отлитые из бетона черты ее вызывали ассоциации с монументальной скульптурой. Игорь совершенно оглох от ее баса, усиленного загадочным акустическим эффектом клуба, и, выждав момент, улизнул. В сельпо ему представилась возможность не только разжиться ящиками, но и выслушать также мнения ургушан о достоинствах сухих вин.
Захваченный общим дорожным ажиотажем, он поспешил в контору.
Мухин разбирал архивы. Одну за другой вынимал из шкафов папки с документацией, складывал на столе заседаний.
– А, москвич! – поднял он голову на приветствие. – Добрый день! – Представил Гуменному: – Товарищ Милушин: с Москвы.
– Наслышан, как же! – протянул обе руки Гуменный. – Ну, здрассте! Как успехи? Как народное творчество? Предметы старины?
– С фольклором неважно, – отвечал Игорь. – А вообще попадаются удивительные экспонаты! Например, деревянные самоходные часы. Хотите взглянуть?
– С удовольствием, –  отвечал Гуменный.
Они прошли в бухгалтерию, временно использованную Игорем под хранилище. Гуменный с видом знатока щупал и осматривал музейные редкости, цокал языком. Игорь, сообщая по ходу приблизительную родословную каждого предмета, принялся сортировать и укладывать их в сельповские ящики. Тары явно не хватало, – Мухин, заглянувший к ним, предложил свою, приготовленную для архивов. Занялись упаковкой втроем. Игорь ревниво следил за помощниками, дабы не помяли, не сломали чего-нибудь.
– Н-да, – вздыхал Серафим, – кто бы знал, как я рвался из этой дыры, как рвался! А вот теперь надо уезжать, и не поверите: щемит! – Он приложил руку к сердцу. – Ну, что вы скажете?
– А что мы тебе скажем, Серафим? Ничего мы тебе не скажем! – посочувствовал председатель сельсовета. – А как вот насчет обеда?
– Хороший вопрос! – Серафим отложил в сторону молоток, вынул изо рта гвозди. –Распоряжение я уже дал, пойду взгляну.
– За Громобоем пошли кого-нибудь, – подсказал Гуменный. – В клубе она. Неудобно, знаешь, вместе ж приехали.
– Это само по себе, – кивнул бригадир.
В его отсутствие Гуменный сказал философически:
– Сдал, сдал Серафим! А ведь в Заречье каким орлом глядел! И надо ж было на этого писаку, щенка мокроносого, нарваться!
Игорь промолчал; о том, что Гуменный имел в виду Славу Тетерева, он догадался тотчас. И тотчас же потянуло его в Москву...
Мухин вернулся, в целом довольный приготовлениями. Вскоре появилась и Валентина.
– Десять лет в системе культуры, а такого еще не видывала! – загремела она с порога. – Вы счас упадете: бильярд продран, кии все поломаны, шариков не хватает! Ехала сюда, мечтала – закатаю партию! И на тебе, пожалте бриться!
Никто, однако, не упал, не пожелал бриться. Председатель сельсовета успокаивающе сказал:
– Сп;шете, Валентина Петровна! Обещаю лично подписать акт.
– А струнный оркестр, а радиола, а баян? Тоже списать прикажете?! А кому холку намылят? – Она пошлепала себя по шее грубой красной ладонью. – Ведь все на балансе отдела!
– Спишем, Валентина Петровна, спишем!
Серафим, глянув на часы, объявил:
– Прошу ко мне на товарищеский обед! Милушин! Игорь! Кончай с ящиками. Идем.
Игорь стал отнекиваться, бригадир настаивать, председатель и инспектриса горячо поддерживать бригадира. Игорь нехотя согласился.
У Мухина было непривычно тепло и даже уютно благодаря стараниям Насти Черной. Пахло жареным луком. Стол был застелен скатертью, и на нем стояли приборы и бумажные салфетки в вазочках. Сама Настя, празднично одетая, гляделась невестой. Гуменный подмигнул Игорю: не так уж и сдал Серафим-то! Какая ляля вокруг порхает!
Товарищеский обед – с жареным поросенком, соленьями и моченьями – затянулся, Игорь не чаял, когда его выпустят из-за стола. Предстояло объяснение со Снежаной, и он хотел поскорее покончить с этим малоприятным делом и освободить душу.
– Что это тебя корежит, Ильич? – говорил ему ласково Серафим. – Ты не заболел?
– Игорь! Игорь! – басила Валентина Петровна в самое ухо. – Ну что ты как ни рыба ни мясо? Выпьем за культуру! Мужики, поддержите!
Настя, сбившись с толку, какой из гостей важнее и за кем, следовательно, надо больше ухаживать, на всякий случай ухаживала за бородатеньким. Впрочем, Игорь ей сразу понравился обходительностью манер и деликатностью, с какою кушал; помимо того, он совсем не пил, и это возвышало его в глазах Насти; она то и дело подкладывала ему кусочки пожирней и поаппетитней.
– Да не журись ты, товарищ мой милый Милушин! – тискал Игоря бригадир. – Ну не сыскалась эта твоя икона! Так, может, ее и не было никогда! Чего переживать-то! Хочешь, я тебе лучше фотографию подарю? Снялся вот на карточку, впоследствии увеличил. И ведь так хорошо вышло! – объяснил он Гуменному и Подобной.
Несмотря на протесты Игоря, он содрал со стены доску со своей фотографией, размашисто начертал поперек льва: И.И. Милушину от С.С. Мухина на вечную память!
Затем обернул в газеты и перевязал крест-накрест шпагатом:
– Держи! И не забывай Серю Мухина!
Игорь сдержанно поблагодарил.
Валентина Петровна, обняв его за шею, взревела:
– Или вы зе-ельем меня опои-или, так что за ва-ас я душу отда-ам!..
С трудом вырвавшись из железных ее объятий, Игорь простился и побрел к себе.
В доме Сапегиных было тихо. Базиль, видимо, сбежал из-под стражи и скрывался неизвестно где, Марья Давыдовна металась по поселью, наслаждаясь гонением, выпавшим-таки на ее долю.
Всем своим существом Игорь чувствовал, что обстоятельства влекут его куда-то совсем не туда, куда должно. И потом, эта ложь Снежаны, разбившая ему сердце, – зачем ей это понадобилось? Как уживались в ней романтические мечты о возрождении поселья и эта ложь? Что было в ее жизни до встречи с ним? Все это представляло загадку, которую ему тоскливо и скучно было разгадывать.
Он уложил в сумку магнитофон, пасту, щетку, мыльницу, полотенце и стал размышлять, как поступить с подаренной Мухиным фотографией. Кстати сказать, в каталоге русских икон он встречал репродукцию Герасима Иорданского; святой был изображен на корточках, ласкающим льва, в виду храмов и зеленых лугов.
– Обитель преподобного Герасима иже на Иордани ему лев покорился, – рассеянно проговорил Игорь, глядя на фотографию Серафима. – И умре преподобный, и лев на гробе...
Ему пришла мысль отделить фотографию от доски и затем скрутить в трубку. Мысль была дельная. Сходив на кухню за хлебным ножом, он стал осторожно подсовывать лезвие под бумагу. Клей в некоторых местах прихватился намертво, в иных фотография отслаивалась легко. Уже завершая работу, Игорь поторопился и неосторожно дернул. К тыльной стороне фотографии прилипли кусочки ссохшейся черной олифы и масляной краски. Один кусочек был довольно велик. Откуда-то еще краска, рассеянно подумал он.
Без особого любопытства он скользнул взглядом по доске, по тому месту, где скололся большой кусочек. Через мгновение глаза его против воли снова потянуло туда. Трясущимися руками Игорь схватил доску и кинулся с нею к окну, к свету.
Из-под щербины выметнулась чистейшей воды лазурь и на ней – обрывок славянской вязи, писанной золотом: Свя... дево Мар...
С б ы л о с ь!

XXX
День уже догорал, когда Игорь примчался к Мухину с просьбой немедленно отправить его в Заречье.
– Да куда ты на ночь-то глядя? – подумав, удивился тот.
Настя Черная, возившаяся в кути с посудой, высказалась в том же роде:
– Посидим, выпьем, ну что вы, Игорь?
Игорь из суеверия и осторожности ничего о находке им не сказал, хотя какой-то бес так и подмывал сказать, и сослался на неотложные дела, о которых было запамятовал, но, к счастью, вспомнил.
– И на чем я тебя отправлю? Кабы раньше сказал, с начальством бы на «газике» укатил! Почтарка тоже уехала, молоковоз на завод ушел... Давай, слушай, завтра?
– Серафим, Серя, милый, не могу!
Серафим глубоко задумался. Игорь изо всех сил уперся взглядом в лоб бригадира, подталкивая его мысль.
– ... На лошади разве отправить? Так кто согласится везти? Сейчас у всех своей заботы вскрай. Погоди-ка. Лошадью править можешь?
– Да я на конюшне вырос!
– Хм?
– В цирке вырос, с детства при лошадях! – боясь, что ему не поверят, горячо заговорил Игорь. – Мальчишкой в конных антре участвовал!
– Да ну? – всплеснула руками Настя, а Серафим даже привстал из уважения к неизвестному научному слову антре.
– Да-да! Приедете в гости, я вам фотографии покажу!
При слове фотографии его опять обожгла радость.
– Прямо жалко и отпускать, – огорчился Мухин. – И главное, молчал все время. Эх ты, а еще друг!
– Помогите мне, Серафим Степаныч! Я вас очень прошу! Очень!
– Ну что, хм... Велю Кешке запрячь Матаню. В Заречье приедешь, поставишь на конный двор. Завтра зоотехник к нам собирается, вот на ней и прикатит.
Игорь схватил обе руки бригадира в свои, потряс:
– Спасибо громадное!
– Не за что... А с хохоряжками твоими как быть?
– Какими хохоряжками?
– Ну, этими, что у народа собрал.
– Как быть?.. Отправьте, при оказии, в область! Да, в краеведческий музей! Пусть это будет ваш дар музею!
– Хм, – подумав, сказал Мухин. – Ну, идем к Кешке-то.
– Прощайте, Настя! – поклонился Игорь.
Изба Суторминых была неприлично голой; громоздились, застя свет в окошках, сундуки и ящики, из нетопленой печи тянуло уже запахом мертвечины. Иннокентий, с ломом в руках, собирался ее крушить. Оба они: и он, и Домна Ивановна были одеты и обуты по-уличному, Домна Ивановна закутала голову до самых глаз, на Иннокентии косо сидел треух с подвернутыми наушниками. Оба смотрели на печь с одинаковым выражением страха, как бы готовясь совершить нечто преступное и жестокое. Печь, расписанная по челу синими петушками, обреченно стыла. Пустые печурки, где до сего дня сушились вачеги и растопка, зияли, как пустые глазницы.
– Ломай, чего теперь, Кеша! – сказала Домна Ивановна. Свое она уже отжалела. Кончено, не будут больше скрипеть ургушские журавели, навсегда исчезнут эти милые сердцу дома и подворья, и курные бани на берегу Тайболы, не будет этой избы, этой лавки и этой печи; не будет ничего!
Н и ч е г о...
Тут-то и появились Игорь и Серафим. Иннокентий с облегчением опустил занесенный для удара лом.
– Кто к нам пожаловал! – хрипло сказал он. – Милости просим, дорогие гости! Проходите, садитесь кто на чем стоит! Табачку не найдется? Я свой весь скурил.
Игорь тотчас вытащил сигареты. Снежаны дома не оказалось, следовательно, можно было избежать объяснения. Все складывалось как нельзя лучше.
– Ты вот что, Сутормин, – сказал бригадир. – Ты бы запряг подводу. Товарищ Милушин в Заречье едет.
– А кто повезет? Мне, вишь ты, недосуг!
– Я сам, сам, – поспешно сказал Игорь.
– Ну коли так, можно. – Иннокентий размял сигарету, привычно потянулся в загнетку за угольком, дернулся как от ожога, закусил ус. Игорь дал ему спички.
– Вот она, жизнь! Как раскорячивает! – сказал Иннокентий, закуривая. – Почитай, сто лет простояла! – Он кивнул на печь. – Раза два, не больше, перекладывали. А я вот ломать собрался.
Домна Ивановна громко всхлипнула.
– Ладно, мать, будет! – одернул ее Иннокентий. – Н-да, братцы... На этой самой печи весь суторминский род вылежал. И кормилица, и гостиница, и лекарка, и баня – все в ней... Да будет тебе! – повернул он голос на Домну Ивановну. – Кому сказано!
Домна Ивановна утерлась концом платка, села на опрокинутую кадушку.
– Значит, сделаешь, Иннокентий? – без обычной властности повторил распоряжение Серафим. – Я на тебя надеюсь!
– А чо нам, – кивнул Иннокентий. – Счас вот перекурим с Ильичом и сделаем. Кого запрягать-то?
– Да хоть монголку! – Серафим заторопился к Насте. – Ну, москвич, будем прощаться?
– Счастливо вам! И спасибо за все! – Игорь с чувством пожал руку бригадиру.
– В гости жди, – сказал тот уже на пороге.
– Обязательно!
Прощания со Снежаной Игорь не избежал.
Девушка появилась тотчас, как вышел Мухин.
– Где тебя носит? – недовольно сказал ей Иннокентий.
Снежана не отвечала, прислонясь к косяку и пристально глядя на Игоря. В этой позе была она поразительно похожа на Непорочную, изображенную на арочном столбе в храме Софии Киевской. Только в левой, вознесенной руке Снежана держала не пряжу, а пуховый платок, а правая, безвольно опущенная, была пуста, тогда как из десницы Марии свисало веретено.
– Вишь? Ильич уезжает! – сказал Иннокентий. – Ты, тово, ступай-ка с ним, Матаню ему запрягешь.
– Это... правда? – спросила девушка.
– Отзывают, – неловко солгал Игорь, – экстренно...
– Ну, некогда мне тут с вами, – проворчал Иннокентий, снова берясь за лом.
– Отец! – крикнула Снежана. – Не смей!
– Ты чего?
– Не делай этого! – Снежана вырвала у него лом и прислонила к стене. – Я остаюсь! Мне тут жить…
– Та-ак! – с веселым изумлением произнес Иннокентий. – Так-так...
– Мне тут жить, – повторила Снежана. – Вы – как хотите!
– Мать, – сказал Иннокентий. – Твоя пропаганда? И агитация?
– У нее своя голова на плечах...
– Ну, дева, спасибо тебе, – проговорил Иннокентий огорошенно. – Нечего сказать, утешила!
– Я понимаю, в этой обстановке то, что я скажу, прозвучит дико, неуместно, но сказать я должен!.. – Игорь глотнул воздуха, придержал в легких, чтобы унять волнение. – Дело не в том, где жить, а в том, как жить – по совести или корысти, по сердцу или рассудку... – Он оборвал себя, припоминая слова, приготовленные загодя для объяснения.
В тягостной тишине мелко вызванивала кованая, черной меди заслонка, опасно выдвинутая из пазов.
Иннокентий, не дождавшись продолжения, фыркнул:
– Ну, брат, сразу видать, у Маши Сапегиной две недели прожил! Голову наотрез – сомустила старая!
– Кеша, – с тихой укоризной сказала Домна Ивановна.
– Что Кеша? Зря, что ль, ваша бражка у ней сходится носами шмыгать?
– Да нет, – торопливо сказал Игорь. – При чем тут кто-то? Я о другом. Мне уже двадцать семь, и я считаю себя вправе говорить избитые истины... Одна из них заключается в том, что главное в жизни – правда! И только через правду – любовь. – Как человек, сорвавшийся с высоты, понимает, что назад, в верхнее положение, ему уже не взлететь, так и Игорь понимал, что произносит не те слова, которые прямо и точно выразили бы его чувства; но вот же не приходили они, прямые и точные!.. – Я хочу сказать, в любые времена, в любых обстоятельствах главное не в том вовсе, справедливо к нам отнеслись или, на наш взгляд, несправедливо, хорошо нам будет или плохо, главное: что мы такое? Что представляем собой? Насколько искренни? Насколько правы?
– Любовь есть Бог, – сказала Домна Ивановна. – Им все движется.
Иннокентий с раздражением взглянул на обоих.
– Ну понесла лихая! Ильич, ты, кажись, ехать собрался? Ну и будь здоров! Прощай! А лошадь тебе дочка запрягет. Иди, доча, заодно и головушку охладишь! Ступай, проветрись.
Снежана резко повернулась и толкнула дверь.

XXXI
Лишь у самой конюховки она расцепила зубы:
– Я думала, ты не такой, как...
– Как кто?
– Как некоторые!
Она вынесла упряжь, затем вывела из пригона недовольную Матаню.
А, вещая каурка! – воскликнул Игорь. – Привет!
Матаня посмотрела ему в глаза – рука Игоря повисла в воздухе. В прищуренных зрачках лошади читались откровенные презрение и неприязнь.
Снежана спятила ее в оглобли, перевернула хомут. Вдруг обнаружилось, что дуга чужая, правый торец в гуж не влазил, как ни старались. Снежана ушла за другой и принесла сразу две. Дугу с грехом пополам воздвигли, но теперь запропал чересседельник. Седелка была на месте, а чересседельник, видать, кто-то пустил для иных целей. Тут же недосчитались шлеи. Это бы еще полгоря, но вожжи! Вожжей решительно не оказалось никаких, даже самых ветхих.
– Придется заночевать, – вынесла приговор Снежана.
– А если верхом?
– Попробуй!
Вершая сбруя была в полном сборе: седло с потником, подпругами и стременами, клепаная уздечка, нагрудник и даже камча старинной татарской выделки.
Матаня, отвыкшая от верховой езды, сердито храпела, мотала мордой, выплевывала удила. В особенности ей не понравился пинок в брюхо, когда затягивали подпругу. Владей она человеческой речью, она выразила бы свое неудовольствие приблизительно так: ну знаете, это уж ни в какие ворота!.. И наверняка добавила бы кое-что еще, когда Игорь взлетел на нее черным вороном.
Сумку он привязал к луке; теперь хорошо было бы нагнуться к девушке и поцеловать. Матаня, вертясь бесом, такой возможности не дала.
– Ну... прощай? – сказал он Снежане торопливо и облегченно.
– Прощай,  б а ю н о к!
Игорь не услышал: Матаня, кроша подковами дорожную наслудь, с места взяла в намет.
– Браво, – похвалил он лошадь, забирая в кулак поводья.
При такой езде можно было, пожалуй, доскакать до Заречья прежде чем ознобишь щеки. Борода не грела, но защищала нижнюю часть лица, на верхнюю он нахлобучил шапку по самые брови. Грудь была ветру недоступна: ее защищала Дева Мария.
Дорога уже ступила на лед Тайболы, затем понеслась бором. Скакать было в удовольствие. Матаня давно перешла бы на привычную рысь, но проклятая камча (откуда только ее выкопали?) принуждала держать галоп.
У лесополья Игорь должен был свернуть вправо. И тут Матаня сделалась неуправляемой. Может быть, ненависть к Заречью запала и в ее гены, как знать, чужая душа – потемки. Игорь натянул правый повод – Матаня повернула влево. Крутнулись. Игорь снова послал ее вправо – Матаня злобно и резво вскинула костлявый круп. Игорь, усидев, дал в отместку камчи.
– На сердитых воду возят! – сказал он ей назидательно.
Лошадь в ответ взвилась на дыбы. Всадник, однако, сидел как впаянный.
Матаня с удивлением оборотилась, встретила его насмешливый взгляд, в сердцах клацнула, как собака, зубами. Игорь влепил ей пощечину.
В единоборстве с лошадью он упустил одно немаловажное обстоятельство: на манеже ему доводилось иметь дело с вышколенными цирковыми кониками, Матаня же была гордая дочь тайги. Покорившись внешне, свернув-таки на зареченскую дорогу, она неожиданно метнулась в сторону и завалилась на бок. Игорь едва успел выдернуть ногу из стремени. Такого пасса он не ожидал, и если бы не профессиональные навыки, беды было бы не миновать. Матаня тут же встала на все четыре ноги, отскочила и разочарованно наблюдала, как он, целый и невредимый, выбарахтывается из сугроба. Игорь погрозил ей кулаком, не зная еще, смеяться ему или плакать.
– Ну хорошо, побаловались, и довольно! – сказал он строго. – Иди сюда!
Матаня на всякий случай отбежала подальше.
– Послушай ты, мустанг чертов! – прикрикнул Игорь. – Брось эти штучки!
Матаня фыркнула, заржала и припустила назад, в Ургушь.
– Да будь ты проклята, человеконенавистническая кобыла! – заорал он ей вслед. – Будь прокляты твой овес, твой хлев, твои хозяева! и ваша вера! и ваши идолы! все, все проклинаю!..
Едва замерли эти святотатственные слова, на землю упала ночь – внезапно – будто Игорь не из седла выпал, а из бела дня.
Итак, коня он лишился. Притороченная к седлу сумка не потеряется. Главное, главное, главное, Дева с ним, вот она, на груди! И потому – что значат физические лишения? Вперед, всадник без головы!

XXXII
Снежана, проводив его, одиноко сидела на завалине конюховки, усунув руки в рукава и сжавшись в комочек. Падал медленный редкий снег, засыпая дневную человеческую суету, пустые следы обид, недоумений, разочарований.
Нужно было жить дальше! Стряхнув с плеч оцепенение, она упруго выпрямилась и пошла в контору.
Кабинет Мухина был пуст, разорен сборами. Снежана сняла телефонную трубку, попросила соединить с райкомом. Телефонистка после короткой паузы спросила, с кем именно. И услышав ответ, почтительно приглушила голос:
– Соединяю...
Снежана представила длинный-длинный стол и на дальнем конце его, за отдельным приставным столиком – высокие накладные плечи, острые лацканы, белый воротничок и очки в роговой оправе. Ни глаз, ни носа, ни губ у абонента не было, как не было и волос, – во всяком случае, она не могла вспомнить. Чтобы заполнить это пятно, она мысленно вставила в пиджак гипсовый бюст вождя, стоявший там же в углу на тумбочке.
– Слушаю, – прошелестело в трубке, как бы из глубины времён.
Снежана назвалась, напомнила о недавней встрече.
– Помню, помню... Ваше письмо мы изучили.
– И что решили? – затаив дыхание от собственной дерзости, спросила она.
– Разумеется, ваши аргументы против ликвидации Ургуши не лишены логики. В самом деле, не надо бы трогать этот исторически и... м-м... экономически сложившийся населенный пункт. Мы это понимали сразу, и наше мнение в области известно. Но решение уже принято.
– Значит, я опоздала?
– Выходит, так.
Короткие гудки отбоя прозвучали сигналом ее судьбы – настойчивым и неотвратимым. Она постучала по рычагу и, услышав голос телефонистки, назвала номер Бойцовых.
– Алло? – тотчас донесся голос Модеста. – Кто это?
– Я.
– Ты?!
– Здравствуй... Миша.
– Здравствуй! А я ведь к тебе... – Модест захлебывался словами, – к тебе собрался! В пальто стою! Машина во дворе греется!
– Слушай меня внимательно. Никуда из Ургуши я не поеду.
– Но почему, почему?
– Если ты не передумал на мне жениться...
– Да ты что-о? Конечно, нет!
– ...тогда так: переезжай ко мне.
– Ты в своем уме?! Кто меня отпустит? А родители? А коллектив?
– Это твои трудности, – сказала Снежана и, чтобы смягчить сказанное, прибавила: – Свадьбу сыграем на Новый год.
– Ох, Жанка... – вздохнул Модест. – Что ты со мной делаешь...
– Ты меня любишь?
– Да! Да! Да!
– Тогда делай, как я велю.
– Но постой, Ургушь-то переселяется!
– Это нас с тобой не колышет. Одни уезжают, другие приезжают.
– А кто еще? – обрадовался Модест.
– Пока – ты.
– Хм...
– Можешь отказаться. Хозяин – барин.
– Я? За кого ты меня держишь? – оскорбился Модест. – Да я всей душой! Чтобы ты и я!.. Жанн, а ты меня любишь?
– Я тебя буду очень любить, милый.
– Так! – энергично сказал Модест. – Сейчас без четверти семь. В десять буду у тебя. Только уложу вещи.
И Снежана представила себе, как он надменно и неприступно откидывает со лба волосы.

XXXIII
Игорь почувствовал, что замерзает. Санный след, припорошенный сеном, с кочками конских яблок, сворачивал куда-то вбок, возможно, к лесным покосам. Ему пришла спасительная идея найти хоть маленькую копну. Тогда бы он зарылся в нее, докопался до сухой сердцевины и запалил. Пока прогорало сено, он успел бы наломать сучьев и поддержать огонь. От одной этой мысли у него прибавилось сил, и он побежал, колченого выбрасывая негнущиеся от стужи ноги.
Колея все глубже уводила в лес.
Он с ужасом уже стал догадываться, что ни копны, ни стожка искать нечего, и все же оставалась надежда на какую-нибудь полянку, случайно скошенную, с хоть маленькой кучкой сухой травы – только бы всунуть руки и чиркнуть спичкой.
Все вокруг было груды снега. Но вот и вправду открылся просторный дор. Сердце Игоря стеснилось радостью: стояла тут, стояла копна, веселая, средней величины, в белом малахае снега! Он ринулся напропалую, с наскока увяз по грудь и полез к ней, барахтаясь, по уброду. Под одежду, в штанины набился снег, – впрочем, ног он уже не чувствовал.
Метрах в пяти от цели он вскинул голову и застонал: копна оказалась обыкновенной елкой, разлапистой, как бывает, когда дерево растет вольно, не теснясь соседями. Она была сплошь обложена снегом и охлопана ветром, как снеговик. Ну и глупо, подумал он. Хотя для клоуна в самый раз, повздорил с лошадью и... замерз! Он с тоской оглянулся на свой ломаный след и понял, что назад, к дороге, уже не выбраться.
В голове мелькнуло кощунственное: расщепать, разгрызть (!) и поджечь икону. Древнее сухое дерево легко вспыхнет, от него займутся еловые лапы, а дальше дело пойдет само. Костер согреет его, костер кто-нибудь да увидит и придет на помощь.
Нет, черт возьми! Нет, Господи, – поправился он, – тысячу раз – нет! Что он такое без Девы Марии? Он подумал о своем нелепом положении в обществе, вспомнил унизительный брак с Сусанной, ужаснулся задним числом капкану, поставленному на него ургушской библиотекаршей, из которого лишь чудом вырвался, – выходило, что все, чего он добился в жизни, равно нулю, все его благие помыслы – всё впустую! Ну нет... Уж лучше замерзнуть, согревая на груди божественное творение, уж лучше умереть, увековечив мечту собственной смертью, чем прозябать и дальше…
Есть высокий смысл в мечте и бессмыслица и распад в ее осуществлении, подумал он с беспощадной ясностью.
И в тот же миг роспашь, насколько хватало глаз, полыхнула живым цветением. Что такое, почему, откуда зимой?! Все цветы его жизни стремительно распускались пред его глазами – в корзинах, закупаемые администрацией для торжественного выноса на манеж, в скромных букетах, что преподносились искренними ценителями его таланта и дорогого стоили, и даже какие-то одуванчики... ах да! это автобус мчится по Киевскому шоссе и широкие обочины залиты трепетным живым золотом; и вот еще крошечные незабудки, брошенные ему за барьер сестренкой, когда он был просто Гориком, любимцем труппы и впервые принял участие в номере Карандаша. Дева Мария, море, море цветов!..
Уже остывающей памятью он увидел себя мальчиком, совсем маленьким, бегущим по снежному полю. Мальчик словно бежал навстречу сотням городов и сел, бежал на свет прожекторов и запах опилок, бежал к площадке в тринадцать метров диаметром, к признанию публики, к ссоре с администратором, к несчастным любовям, к поиску иконы Пречистой Девы... Все это было еще впереди, еще только предстояло в прошлом, волшебным образом обратившемся в будущее, а пока что мальчик бежит по искрящемуся солнцем насту и подковки его красных ботинок тонко и радостно звенят в морозной солнечной тишине.

1978 г.