Спаси-бо и спаси господи

Семира
                ПЯТЬ ДНЕЙ В ПЮХТИЦКОМ МОНАСТЫРЕ
 
    Пюхтицкий Успенский монастырь — в Эстонии, в 40 минутах езды от Йыхви. Достаточно удобный поезд отходит в час ночи и прибывает в Йыхви в пять утра. Утром есть два автобуса. Я была там в декабре 1988 года.

    Монастырь небольшой: одна высокая церковь с куполами, трапезная церковь, остальное — двухэтажные деревянные домики. Он стоит на горе, а вокруг — деревья и лес с елками. Стены не особенно чувствуются: они выше вершины холма — но, может, потому что я была там зимой, в метельную погоду, когда все было завалено сугробами и сглажено. Летом там, должно быть, живописный рельеф. Несколько бесплатных гостиниц, комнаты в которых называются кельями: на территории монастыря и за его пределами: летом в большие праздники много гостей. Монахини живут в таких же зданиях и там тоже, по двое. Есть комнаты, где живут временные рабочие.

     За оградой — кладбище, где стоит часовенка, посвященная Богоматери, рядом с дубом, где она явилась одному монаху. Дуб уже старый, с полузасохшими сучьями, которые зимой выглядят обгоревшими, обнесен оградой. На нем предупредительная надпись от туристов, по-эстонски. Туристов там — несколько толп в день. Монахинь они не раздражают, потому что монахини вообще не раздражаются — но раздражают гостей, более настроенных на созерцание. Потому что контраст действительно сильный.

    Монастырю — лет сто, на самой горе — часовня в память о человеке, давшем деньги на его постройку. Вот и все достопримечательности. "Впечатлений ярких нет,"— резюмировал Веташ. Объективно он прав, мне там было обычно. Не так чтобы как-то особенно хорошо, а именно очень нормально: как и должно быть. Зато вернувшись, я некоторое время приходила в себя от впечатлений Ленинграда. Недовольство, грубость. Расстаяло, и машина из лужи обливает двух вполне приличных дам, которые произносят с чувством: "Вот сволочь-то!" И как-то это режет. Нет душе покоя.

    В детстве я удивлялась: зачем по телевизору показывают таких невоспитанных мужчин и женщин. Неужели на самом деле все такие? Когда в этом внутри, то незаметно: жизнь все оправдывает смачно-животной сочностью. Даже вкусно. Но от контраста между миром и монастырем человека можем ожидать облом...

    Монахиням тоже не так легко жить: много работы плюс сами службы — восьмичасовой рабочий день. Бывают такие случаи, что возвращаются в мир. Правда, потом обратно уже не берут. Но возвратиться, видимо, тяжело, и нелегко найти себе место. Хозяйство полунатуральное, и на общение особо нет времени. Монахини друг другу не мешают. Личных денег у них нет. В свои родные места монахини ездят. Еще ездят в миссии.

    Гостям тоже не мешают: распорядок, в общем, свободный. Обедать тоже можно когда хочешь, а не когда позовут, и никто заставлять ничего делать не будет, если тебе не хочется — это видно ведь. Просто как-то совестно даром есть хлеб. Следить, ходишь ли ты на службы, тоже никто не будет. Я не знаю, как надо себя вести, чтобы оттуда попросили.

    Все в монастыре делается с благословения. Когда передачу про монастырь показывали по телевизору, игуменья была в Москве. "Вы будете смотреть?"— спросила одна гостья монахиню. "Если матушка благословит,"— ответила та. Матушка ежедневно звонила по телефону, осведомляясь, как дела. Это не значит, что она могла иметь что-либо против или монахини без нее не справятся. Это — действие не на своем посыле, а на посыле, идущем сквозь (на трансцендентном, если сказать философски). И это — отсутствие именно своеволия, а не своих желаний.

    Когда я пошла к незамерзающему источнику купаться в день причастия, это вызвало предостережение одной монахини; я сказала: "Священник же меня благословил".— "Как же он мог тебя не благословить, если есть твое желание". Ничего против она мне не сказала, именно потому что внутреннее желание может быть сильнее принятых правил. И это естественно: именно поэтому в монастыре присутствует ощущение свободы души – а не ее скованности, что свойственно всем другим социальным институтам России, которые навязывают свои малоестественные правила поведения всем туда входящим с ревностью, заслуживающей лучшего применения. Думаю, душа любого русского человека подсознательно боится формализма наших социальных институтов, поэтому и в монастыре люди нередко видят образ рабства. Но как раз там его нет.

    Монахини утаивают отрицательную реакцию и выражают только положительную. И отрицательная реакция у них исчезает. Они гармоничны в движениях и поведении, в церкви приятно посмотреть, как они крестятся и кланяются, и тушат свечи. Общаться с ними легко: примерно один, кроткий стиль разговора. Они говорят так, что человек может себе доверять. Не возникает ненужной реакции. Обратиться к незнакомому человеку, скажем, на улице — для нас часто определенное психологическое столкновение, даже если выражена добрая воля с обеих сторон. Здесь этой своей воли нет — и все очень спокойно. Впечатление, что у каждой монахини — соединение Солнца-Луны в гороскопе. И душа от этого, конечно, отдыхает.
   
    Я отвыкла ездить одна, но удача в дороге мне сопутствовала. Я взяла билет за 15 минут до отхода поезда и не успела растворить в уюте вагона одиночество вокзала, как подошедшая из-за соседней перегородки женщина предложила пересесть к ней поближе, и спросила, куда мне ехать. "В Йыхви: на автовокзал. Только не знаю, где он: говорят, в другом конце города,"— добавила я на всякий случай, так как вопрос звучал по-деловому. Но женщине, оказалось, тоже было на автобус, и дорогу она знала. Она, правда, ехала не в Пюхтицы, а чуть подальше: к отцу Василию, в Усть-Нарву — рыбак рыбака видит издалека. Я выяснила, что мне до Куремяя, и мы немножко пообщались.

    Тихая и немного замкнутая, как все тогдашние христианки, она была ленинградкой, а муж ее, энергичный приезжий, не разделял, конечно, ее взглядов. И она сказала, что как стала ближе к Богу, так от мужа стала дальше. К своему 15-летнему сыну, который увлекался, главным образом, музыкой и радиотехникой, она относилась с пиететом, осторожно, как вообще русские мамы относятся к мальчикам (девочек они часто забывают уважать, зная об их будущей доле) — а еще потому, что называла свою семью неблагополучной. Я сказала ей, что не так плохо, что молодежи сейчас так много открыто: они не будут тратить времени на лишний поиск, не будут чувствовать себя в одиночестве, а она подспудно таила опасения, что у них нет противоядия против того, что выливает и обрушивает на их головы хотя бы телевизор. Почему я вспоминаю этот разговор — мне понравилась его ненапряженность: говоря о себе, она как бы о себе не говорила.

    На автовокзале она встретила свою знакомую, и я их оставила. В 5 утра автобус забили главным образом рыбаки, русские. "Вот батюшка обрадуется!"— сказали они, когда я выходила.

    Я добралась до монастыря в полной темноте. Это было 7 утра: в целом, хорошее время, потому что обычно как раз начинается служба. Но накануне был праздник, поэтому все еще спали. Недалеко от входа ненавязчиво стояла очень закутанная монахиня, которая сказала мне, что служба будет в 10 и посоветовала пока пойти в гостиницу, так как холодно. "Я не могу отсюда отойти,"— сказала она, как бы оправдываясь, что не может меня проводить, пока я в темноте осознавала, куда податься дальше. Мимо прошла еще одна, направлявшаяся в церковь, монашка. "Вот церковница приехала,"— сказала первая. Та показала мне, где живет Наташа, которая у них вроде коменданта, и я пошла туда. Наташа, как мне сказали, еще спала, и я вернулась к гостинице. Средняя дверь была открыта.

    "Заходи, заходи,"— сказала женщина в платочке, что-то делавшая по хозийству и подозвала другую. Я сказала, что я в первый раз, и что Наташа еще спит. Они улыбались: "Кто тебя послал?" Я удивилась и формулировке, и смыслу — но там считают, что про монастырь знает мало кто. "У меня знакомые ездят". — "Кто, например?" — "Да вы не знаете: они типа меня такие".— "Ты нам поможешь?"— "Конечно".

    Монахиня пошла провожать меня в комнату. "Ты паспорт взяла?"— вспомнила она по дороге. Они ведут каталоги, кто приезжает. Я как-то не спрашивала, зачем, но приезжающих они спрашивали: "Вы у нас записаны? В каком году были?" Встречают они мягко и радушно: видимо, чем более чуждый человек, тем радушнее,— но я была, когда народу было мало,— а меня они приняли за свою.

    В комнате в углу висели образа. Поскольку я успела не выспаться и замерзнуть, я поблагодарила Богородицу и легла спать. К десяти я проснулась: никто меня не будил, но будильники там есть, и церковь звонит перед началом службы, но негромко — и пошла на службу. Первое, что я увидела, выходя на улицу — табличку на двери, чтобы дорогие гости не выпускали кота на улицу после 11-ти, а то там собаки. Тут же я увидела и того, кому была посвящена записка. Серый, очень пушистый и очень довольный кот сидел на снегу, с достоинством выгнув спину. Чувствовалось, что кульминационного момента своей жизни он уже достиг. В его осанке отражалось все достоинство монастыря.

    Было воскресенье, и людей на службе было много. Церковь устремлена ввысь: с очень высокими сводами. Впереди, на голубом,— Богоматерь в белой одежде среди 12-ти архангелов. Служат священники: женщинам не положено исполнять главные церемониалы. На Западе сейчас ведется борьба, чтобы доверить женщинам эти миссии. И правильно — подумала я, посмотрев на службу. Так было бы красивее.

    Игуменья даже не мажет себя миром, что делают священники не самого высокого ранга. А она уж точно достойный человек. По виду очень добрая, и лицо у ней — чуть не самое простое и смирное из монахинь. Еще больше оно мне понравилось на случайных фотографиях из миссии в Иерусалим (я впервые рассмотрела этот красивый, кстати, город с нестандартной архитектурой и множеством храмов — тогда его еще не показывали по телевизору столь часто, как потом.) Ее лицо было таким же скромным и не выделяющимся ничем, кроме своей незаметности.

    Уж у себя-то в монастыре женщины точно могли бы разобраться сами. Хотя им, при отсутствии честолюбия, и так хорошо — это же наша традиционность православия. Священники, по рассказам, не рвутся в женсский монастырь, и вид у них не самый представительный. (Может, когда будут не справляться, отвлекшись в иные сферы, как всегда уступят женщинам?) Вот ранние христианки: запросто основывали не только женские, но и мужские монастыри. А наша страна как-то далека от эмансипации. Все-таки Восток, по сравнению с Западом.

    Рядом с храмом — трапезная церковь. Трапеза для гостей общая только в праздники, а так их кормят в гостинице. Накануне был праздник Варвары — один из самых значительных в монастыре, так как Варварой зовут игуменью (17 декабря). Старушки мне сказали, что я много потеряла (другими словами, конечно). Распорядок дня такой: служба, потом завтрак, или, в праздники, обед, в шесть — вечерняя служба, после нее — ужин. Идти на службу до, а не после еды — естественно для восприятия, я и до этого так делала, хотя не знала, что так положено.

    В гостинице все очень по-домашнему. На столе стояло пару салатов, капуста, соленые огурцы, селедка, консервы, блины, оладьи, печенье, пряники, конфеты, джем — кроме первого и второго. Кроме матери Лиды, которая проводила меня в комнату, еще обедали две старушки и женщина лет 45-ти, Елена Григорьевна.

    Старушка прочла молитву, обычную перед едой (это полагается не только в монастыре, но и в домашней жизни. Я это помнила с тех пор, как наблюдала 6 лет назад христианский кружок, где я была единственной, кто не молился.) Но если в монастыре перед едой не креститься, то в лучшем случае кто-нибудь научит, в худшем не скажут ничего, при монастырской мягкости отношений. Молитвы совершенны не только выявлением психологических проблем, но и уравновешенностью содержания: сказано столько, сколько и нужно: "Очи всех, на тебя, Господи, уповают, пищу даешь нам во благовременьи, отверзаешь щедрую руку свою и исполняешь всякое животное благоволение." (Интересно сочетание последних слов, и даже в такой молитве есть смысл, над которым можно подумать.) А после еды благодарят за земные блага и вспоминают про небесное царствие.

    Молитвой, по идее, должно начинаться и любое дело: "... Ты сказал еси пречистыми устами своими, что без меня не можете творити ничего же... помоги мне грешному сие дело, мною начинаемо, в Тебе самом совершити." Чтобы не с напрягом и не в своей инерции, а — свободно. (Сейчас, в современном стрессе,  люди еще больше самоутверждаются в своих делах, чем раньше, когда работали более плавно и естественно, так что это актуально). В конце дела просят дать душе радость и веселие, что тоже не лишнее, потому что мы, во-первых, устаем, а во-вторых, привязаны к результату. Мне понравилась молитва перед чтением слова Божия, которая начинается с того, что мы на Земле — пришельцы.

    Старушки рассказывали про вчерашний праздник. Одна была более разговорчивой и душевной, вторая все молчала, зато стала мне что-то объяснять в церкви. Елена Григорьевна вспоминала какие-нибудь жизненные явления и их оценивала, будучи в стиле своего возраста внутренне требовательной. Но когда ей на какую-нибудь ее оценку кто-нибудь что-то возражал, внутренне принимала и не спорила. Это было несколько странно видеть, могло показаться, что это она нарочно, так как принимала она сначала умом. Но нет — она делала так все время и вполне искренне, подбирая ключи с другой стороны. Она явно раньше была жестче, чем стремилась быть. Это было удивительно, потому что ее возраст — не самое стандартное время для работы над собой. Но ее дети выросли и устроились, и ее ничто не держало.

    Она приехала по делам, как она говорила — пообщаться с игуменьей (она из Ростова, там было не с кем. В Ленинграде она, конечно, нашла бы.) Она с удовольствием все время что-то шила монахиням, приехала почти на месяц. Вела она себя несколько по-детски, так как светские манеры выглядят на фоне большей погруженности в себя именно так. Я тоже сначала выглядела на 18-ть, всеми силами постаравшись не рассказывать о себе лишнего и повторяя про себя: "Блажен, кто не опечалил ни одну душу, ибо таков Логос". Христиане часто не рассказывают о себе из этих соображений: есстественно человек может быть открыт только когда он умиротворен — а не когда у него внутри проблемы. Для проблем есть раскаяние и исповедь.

    Душевный мир в покое монастыря лишается части тех щитов, которыми мы с ног до головы увешаны, и поневоле начинаешь думать, что говорить, а что и не стоит. Но свою гармонию человек в таком месте находит быстро. Я поначалу действительно сошла за свою, так что монахини вечером спросили, не разговаривала ли я часом с игуменьей, чтобы здесь остаться. Это застало меня настолько врасплох, что я, уже успевшая расслабиться, смутилась и покраснела: "Что вы, у меня муж есть". И сама бы я этого не заметила, если бы это не заметили монахини. "Какая жалость!"— сказали они. И что меня сразу же стало угнетать — что покой этот временный. И такую душевную открытость не сохранить — в суете: в миру.

    Первый день был замечательный. После обеда я прогулялась вокруг монастыря и к источнику, и ко мне поселили еще одну женщину, из Москвы, с ее крестником, довольно тихим мальчиком. Света привезла его на именины: на праздник Николая Мир Ликийских чудотворца. Его родители — журналисты — часто в отъездах, а она вырастила троих детей, и пока нет внуков, переключилась на 4-летнего крестника. Знакомая монахиня привезла Свете жития святых, дореволюционный церковный журнал, и потом еще Флоренского. "А как здесь относятся к Флоренскому? — спросила я. — Он ведь немного философствует". "Ничего себе немного! — сказала Света. — Это сохранилось у одной монахини: она говорит, что ничего не понимает".

    В монастыре есть библиотека, книги там только для монахинь, но думаю, можно, попросить, с паспортом, или познакомиться по этому случаю с какой-нибудь монахиней помоложе. Но у меня не было времени выяснять подробнее: я была всего пять дней. Во всяком случае, если кто и откажет, то это будет не резко. Мне хватило тех книг, что были у соседки. В образовавшуюся пустоту моего временного спокойствия информация, люди и вещи хлынули лавиной.

    Днем я на час уснула только так, а в пять пошла в храм. Служба кончилась в 10. Света у своей монахини взяла молитвослов и предложила нам прочесть напополам канун к причастию. Я стала читать и почувствовала ее ответную реакцию, а потом она продолжила с той же интонацией другие молитвы. Я забеспокоилась, что мы задержим монахинь с ужином, а после ужина осталась мыть посуду — в связи с праздником в соседней трапезной было еще много народу. Когда мы втроем с монахинями ближе к 12-ти заканчивали убираться, они предложили мне с ними помолиться на сон грядущий — в кухне тоже образа и лампадка. Как быстро я ни читала, периодически усматривая в молитве какую-то мысль и делая на нее случайный акцент, это было страниц 15. Я падала с ног от усталости и заснула, поэтому — очень счастливой.

    Мать Лиде было не больше пятидесяти. В ней была женственность свойственная провинции и проникновенность, что бывает у Рыб (но я не спрашивала знак). Как-то за обедом я сказала, что мне понравился ее кот. Она при этом засмущалась. Кот действительно имел с ней нечто общее и был ее любимцем. Она все очень понимает, что ни скажи, — и одни раз встретившись с ней взглядом, я даже боялась особо контактировать, чувствуя, что очень ее полюблю — и меня потянет потом вернуться в монастырь от одного только от этого: дьявол-то нашего внутреннего несовершенства проявляется как раз во внешне слишком хороших ситуациях. Традиционно считалось поэтому, что в монастыре бесы одолевают сильнее. Бес — он ведь во всем подобен человеку, и именно потому, что там очень хорошее место, нельзя, чтобы наши желания совпадали с потребительскими намерениями чертей!

    Но если с мать Лидой я терялась контактировать, то все время общалась с кухаркой — она была еще не монахиней, а послушницей, и звали ее тоже Лидой — ей было лет 45. У ней еще оставались мирские моменты защиты, и мне потому так не лезла в глаза грубость моих собственных чувств. Лида, когда что-то делала, все время напевала "Богородицу". Меня забавляло — я порой едва сдерживала смех — как она произносит по всякому поводу: "Господи Всевышний — где же у нас лимонная кислота?" Когда я спросила ее, как она приехала сюда так издалека: из Куйбышева, она сначала не ответила: "Тут со всего Советсткого Союза. Ты-то сама что?" — но на следующий день стала рассказывать сама. Видимо, это еще трогало ее. Она говорила на "ль" вместо "л", и двадцать лет работала в столовой: "За человека никто не считал. А мать игуменья говорит: Богу грамота не нужна. Вот учусь потихоньку. Сначала языка (в смысле — старословянского) совсем ведь не знала. Зрение было плохое. Теперь исправилось."

    Как-то она у меня спросила: "У тебя дети есть?" — "Нет пока",— сказала я, ожидая обычного совета на эту тему. Но не стоит смешивать христианские чувства со стадными. И Лида сказала: "Оно, может, и к лучшему. Меня вот Господь с мужем развел и сюда привел. Может и тебя призовет." — "Не дай Господи,"— моментально ответила я. "А может, так и лучше,"— сказала Лида. "У нас дом хороший,— объяснила я в оправдание.— Люди любят приходить — вот как у вас здесь".

    В смысле гостей я ей очень сочувствовала. Ведь не все же сознательные люди, есть и потребители. А они им ничего никогда не скажут: "Для того Господь таких и посылает, чтобы нам спастись." Приходит человек есть в 12 ночи и не соображает, что им в 5 вставать. Лида накрывает на стол так, словно только его и ждала — даже мне не догадаться — а он еще базары разводит. А когда он уходит, говорит: "Господи Всевышний, скоро ли грядеши? Когда же твой Страшный Суд?"— Но это потому, что она еще послушница, а не монахиня.

    Читая молитвы, я очень чувствовала эмоциональную сферу Лиды, но реакции мать Лиды совсем не знала. Посередине я засомневалась и спросила, читать ли дальше, и когда креститься — если у меня книжка в руке. Мать Лида ответила: "Когда хочется." Интересно, что послушница Лида быстро поняла, что я не знаю молитв и еще много чего, и стала меня им учить, устремляя к своему идеалу. А вот мать Лида, наоборот, воспринимала меня как есть, и в таком отношении получалось, что я как бы все знаю и не нуждаюсь в поддержке. Но Лида не допускала отклонений:

    "В монастыре говорят не "Спасибо", а "Спаси, Господи". Что такое "Спасибо"? И не поймешь. Вот "Спаси, Господи" — это ясно. А "спасибо" — это в миру."
   
    Гостиницы монастыря похожи на загородный санаторий. Если столько не работать, не общаться и не читать, как я, то можно очень хорошо отдохнуть. А душой отдыхаешь в любом случае.

    Расслабляясь, душа входит в свой ритм. У меня просыпалась жажда деятельности, в городе угнетаемая теснотой нашей комнаты в коммуналке и центральных улиц. А другой, может, просто сидел бы за столом и смотрел в окно. Я спросила, чем помочь, и с удовольствием помыла пол в общежитии временных рабочих и пропылесосила ковры в гостинице, заодно рассмотрев образа, разные в каждой комнате и альбомы с фотографиями служб, миссий и Валаамского монастыря. В одной комнате был большой склад предметов, что продаются в церкви, на которые я посмотрела не без искушения положить что-либо к себе в карман — главное, этого бы никто никогда не заметил. (Но понятно, что внутренний контролер в покое монастыря не давал проявиться спортивным интересам такого рода.)

     Читала я сперва молитвослов, который вручила мне Лида, найдя, что я вполне могу совместить чтение молитв с работой на гладильной машине, достаточно однообразной. В молитвах я порой находила интересное содержание, кроме художественного совершенства, присутствие которого делает очень ненавязчивым их простота. Так я вычитала из молитвослова, что отделение души от тела — болезненный процесс, и с удивлением обнаружила, что почитала смерть блаженством, а оно, оказывается, может, и не так!

    Еще я читала жития святых — в минеях столько чудес, что убеждает само их количество. Описаны мученики как реальные исторические персонажи с указанием дат, наряду с теми христианами, которые оставили труды по богословию. Стандартная история мучеников такова: их просили принести жертву в языческом храме, но идол рассыпался на части, и тогда христиан подвергали пыткам. Палачам приходилось проявлять немало изобретательности и относиться к делу неформально, так как у первых христиан раны и увечья заживали с астрономической быстротой, а они славили Бога и молились за мучителей. Те и сами часто обращались в христианство, и их тут же казнили — что называлось крещение кровью.

     Убить же самих христиан не представлялось никакой возможности, кроме как отделив голову от тела: ибо в огне они не горели, в воде не тонули, а дикие звери повиновались им. Поэтому казнили их мечом. Если это была христианка, вершитель закона обычно в качестве альтернативы предлагал ей выйти за него замуж, что не производило на мученицу никакого впечатления, и тогда праведный солдат Рима исполнял волю государства. Какого после этого было ему, хроники умалчивают. Христиане, бывало, сдавались властям добровольно или за компанию с уже схваченными, подавая хороший пример будущим поколениям. При этом они всегда вели большую пропагандистскую работу (потому неправы католики, подвергая себя страданиям просто так). После смерти они продолжали активно помогать тем, кто их об этом просил, а иногда и по собственной инициативе.

    В "Четьях минеях" есть и другие важные идеи — смотри, например, житие Иосифа Полоцкого, основавшего монастырь, в котором не было вообще никакой собственности: обобществлялись даже личные вещи.
   
    Пишу-то я, конечно, с целью: создать более простое и более осознанное отношение к религии — ведь это тоже наша жизнь, а не что-то отвлеченное, внушающее скованность и страх перед своей аттрибутикой, мистической и не очень. По идее, христианство полагает человека свободным в своих мыслях и поведении, и не вправе даже ничего ему указать, если он не желает. Но до сих пор в культуре церкви мы понимаем мало что, поэтому до сих пор ритуальные моменты более отстраняют людей от церкви, чем притягивают, а еще более отпугивают люди, которые пытаются их объяснять (по опыту и духу это неофиты, как послушница Лида, в отличие от Лиды-монахини). Но что для меня, мирского человека, было несомненно в монастыре: воление человека, его внутреннее желание право, ибо он свободен.

      Монахини, вероятно, знают, что они не знают истины,— как это знал когда-то Сократ. Поэтому они готовы к восприятию истины. Они не навязывают другим свое мнение о ней. Но истина в полной мере может открыться только всем, как писал об этом Владимир Соловьев. Никак иначе не получится! Поэтому верующий человек не может не желать, чтобы истина явила себя в мире: ведь тогда она откроется и ему тоже! "Страх Господень", иначе предстающий как "трепет за мир" — это сознательный страх за, а не инстинктивный страх перед. И бояться можно только живого Господа, а не застывшей формы — но как же Его можно бояться!

     "Ты все о главном не говоришь",— потребовала Марго, когда я описала ей жизнь монастыря. "Я лучше напишу,"— сказала я. "Я не понимаю, как можно писать о монастыре,"— сказала Маринба, нашедшая за истекший период квартиру и работу и не очень этим довольная. "Почему же нельзя?"— ответил Веташ, приближая ее к простоте жизни. Его интересовал именно быт: образ жизни, а не духовные изыскания, которые волновали Марго. И я понимала Маринбу: можно успокоиться и замолчать. Но для меня здесь главный вопрос — духовный путь моего поколения.

      Атеист по рождению, воспитанный в атеистической стране с коммунистическими идеалами, не может воспринять Бога через призму только одной какой-то религиозной традиции прошлого, если он не лицемерит. И если Бог проявляет себя, то мы видим его не через прошлое, а через будущее. Поэтому если человек постигает глубину одной традиции, он не может не видеть глубину других. Он закрывается от части жизни? Значит, он не хочет видеть Бога. Истина откроется всем, и только всем — это главное.

      В стране с обязательным средним образованием культурные знания всем доступны. Знание — граница, ниже которой сознание человечества не смеет падать. Вера дает быстрый результат, но он часто лопается, как мыльный пузырь. Чистая вера сводится к психологии, а жизнь не сводится. Поэтому нужно современное знание, современное воприятие веры. Ее границей служит атеизм. Атеист рискует — душой? Но что мне мои духовные изыскания, и зачем мне моя душа, если истина проявит себя в мире?
   
    В монастыре гости обычно расходятся по комнатам и занимаются своими делами. Общаются обычно за работой или с соседями. В церкви запоминаются лица, которые появляются постоянно, и значит, здесь пока живут. Мимоходом высматривая кого-нибудь на меня похожего, я познакомилась с девочкой Варей. Она приехала со своей крестной Серафимой, многих тут знавшей и проявившей интерес к своей тезке, но я несколько сторонилась ее активности. Варя с детства была католичкой, но переселившись из Литвы к мужу в Ленинград, пришла к естественной мысли, что муж и жена должны быть одной веры — венчаться они, правда, все пока не соберутся. Православие для нее бесспорно затмило католичество.

    Утром она доброжелательно общалась с молодым священником, знакомым Серафимы. Главного священника звали Гермоген, он раньше служил в нашем Никольском соборе, а тот, кому она исповедовалась утром — отец Сергий. "Их тут мало,"— сказала я. "Я сказала: устаете, наверное, — ответила Варя.— Действительно: грехов наслушается, потом еще служит. Он говорит: не устает, мол, для него одно — слушать и отдыхать". Я почему-то отметила это про себя.

    "А другой там был эстонец — не знаешь, как его зовут? — странно, но умный. Он эмоционально меня убедил, что в прощение грехов надо верить, что кармы не остается, но это действительно не объяснить. "Я сейчас буду читать разрешительную молитву, а ты должна верить — всеми интеллектуальными силами души,"— Варя улыбнулась. После службы она убиралась в церкви с монахиней, кончившей наш Политех — но в монастыре не возникает вопроса, зачем туда уходят: потому что это не дело, а образ жизни, очень гармоничный.
   
    Хотя бы под влиянием стадного чувства, в монастыре наверняка потянет искупаться в незамерзающем источнике: зимой в воде плавают льдины, но купаются все, и старушки в первую очередь. Бояться не принято — считается, что заболеть нельзя. Перед маленькой часовенкой — кран, а над протекающим перед ней полукруглым ручьем сделан деревянный домик, скорее навес: там не теплее, чем на улице, только ветра нет.

     Под потолком не дереве начертан крест — чтобы помолиться. Окунаться полагается три раза с головой и не вытираться, что разумно: так как если вытираться, то можно замерзнуть — особенно в -25 — руки мерзнут, в основном. Все же надо настроиться и благословение взять, даже моржам (бани-то рядом нету!). Еще стоит взять благословение на отъезд из монастыря: ведь если в монастырь я приехала как к себе домой, то домой — наполовину оставшись еще там, и это было стрессом.

    Когда я собралась на источник, я подошла за благословением к отцу Сергию — просто других не было, а так я не очень расположена к молодым священникам. Хотя считается, что личностный момент священника при исполнении его обязанностей не присутствует (он — только проводник), священники ведь тоже люди — верующие обычно это понимают, и зачем им такие "язычники", как я? Но отец Сергий стал спрашивать обо мне, и я рассказала.

     После того, как мы выяснили вопрос с детьми, и он назвал мальтузианскую теорию моего супруга излишним мудрствованием, он спросил: "Ты занимаешься йогой?" — "Да это просто гимнастика, ее даже в школе проходят",— удивилась я: подумав, как вредно, должно быть, было бы столь негативно настроенным людям знать, что один наш знакомый недавно рассказал нам про другого своего знакомого, который получил таким образом паралич. И я сказала, что хорошо отношусь к другим религиям, так как сложно принять, что неправы целые народы, и что все они осуждены погибнуть. Где же тогда Вселенская идея христианства?

    Отец Сергий вспомнил про святого, который долго молился в пустыне, думая об этом, и Господь явился к нему и сказал, чтобы он думал не о проблемах, недоступных его разуму, а о спасении своей души, ибо в этом — больше. Наш разговор занял однако довольно много времени, и женщина с девушкой моего возраста, наверное, ее крестницей, сказала мне: "Хорошие наставления батюшка давал?"

    Я поблагодарила ее улыбкой, но этот разговор не запал бы мне в душу, если бы вечером Лида не стала рассказывать: "А то еще йоги такие приезжают: и на колени не так становятся,— она показала (по-японски).— Но может, они не умеют? Соберутся вечером в комнате и  вместе Евангелие читают. Им ночью бесы легче являются,— объяснила она с некоторым сомнением.— И чего их сюда тянет? Дух здесь хороший, наверное." — "Да, дух хороший,"— согласилась я, не зная, чем оправдать перед ней "йогов", и мне стало очень тяжело. Ну ладно, Лида — она из Куйбышева. Но священник Сергий — молодой: ему еще придется поглядеть на таких язычников, как я: так я, по его понятиям, "йог"!

    И я перед отъездом подошла к нему — во время исповеди, потому что не нашла другого времени и места. И сказала ему: "Вы говорили о моем язычестве, но я — изучала, и я понимаю и уважаю другие религии, а следовательно — почитаю их богов. Потому что заслуживает уважения другая вера и человек, когда он сам к ней пришел. Этическая сторона разных религий практически едина. Образы часто сходны. Вы читали что-нибудь?"
    — Да, я знаю: Шива, Вишну, Будда,— начал священник с колебанием, но почувствовав, что мои мысли ушли при этом в иное измерение, сказал твердо, как человеку иной веры, — Мне это не нужно,— и продолжил о единстве Бога и его единственности.— "Никто не может прийти к Отцу, как только через меня."
    — Можно ли считать, что этого не присутствует в других религиях? — кажется естественным, что вера — вещь универсальная,— начала я.— Вы знаете, был такой индийский йог Рамакришна. Я расскажу, мне это важно: типа нашего юродивого, умер сто пятьдесят лет назад, обещая родиться снова. Он всю жизнь бескорыстно помогал людям, а прикосновение монеты оставляло ожог на его коже даже во сне.
    — Дьявол,— сказал отец Сергий,— бескорыстен. Ему ничего не нужно, только наши души.
    — Рамакришна ведь крестился, тоже: почему я про него и говорю,— объяснила я.— Но всегда почитал свою мать Кали — и я добавила, как понимаю такой аспект Бога: в ожерельи из черепов. — Вы полагаете, он в геенне?
    — Несомненно, — не задумываясь ответил священник, для которого был странен сам факт существования подобного вопроса. Он мне еще в прошлый раз успел сказать: как можно сравнивать Христа — Сына Божия и Будду — возгордившегося человека? Его чуть не с улыбкой уверенность по этому вопросу меня задевала.
    — Наверное, он там грешников утешает,— сказала я с грустью.— Раз он это делал всю жизнь?
    — Там никто никого утешить не может,— сказал отец Сергий.— Добрые дела не спасают человека.
    — Вот это я как раз понимаю,— сказала я. Теперь уже я стала говорить о единстве Бога, а отец Сергий, попутно сообщив, что безлично абсолютное — только смерть, а Бог — всегда личен, смотрел на хаос моих понятий, представлявшийся мне стройным порядком, как добросовестный хозяин смотрит на случайно обнаруженную свалку вещей, не зная, с какой стороны подойти, чтобы ее разобрать. Он начал от Адама.

    Тем временем подошел еще священник, заметив, что скопилось много ожидающих. Я слабо почувствовала угрызения совести: "Вы знаете, я это все читала, и философию на эту тему — но когда я читала это такими словами, я даже не крестилась. А вот Рамакришна очень быстро привел меня к пониманию личного абсолюта и к христианской вере тоже".
    — Нельзя так говорить! Никто не может привести к Богу, только Он сам.
    — Таким путем?
    — У всех, конечно, свои пути...
    — Я зачем все это вам говорю: тому, кто верит с детства, это сложно понять, но многие сейчас уходят в другие религии. Они доступнее, потому что легче рационально объяснимы. Не нужно это отрицать: они ищут то, чего оказались лишены.

    Отец Сергий сожалел о подобных людях: тяжело тем, у кого нет страха — и Бог же не зовет к себе: даже христиане немногие спасутся — и приглашал приезжать еще. Тут к нему подошли две монахини: он их наспех благословил. "Ну вот, а говоришь, не устаешь",— подумала я. Надо было кончать. Но священник тоже молчал.
    — Ты хоть каешься? — наконец спросил он.
    — Я чувствую веру так, как я ее чувствую,— сказала я.— Мне сложно ощущать иначе и я не знаю, нужно ли. Умом принять что-либо куда легче,— и поскольку мой внутренний мир уже пребывал в достаточном напряжении от такой беседы, я вытерла глаза, не зная, что я могу еще сделать. Отец Сергий на душевные проявления не реагировал никак и стал читать разрешительную молитву. После чего я подошла к ритуалу причастия, который уже начался.

    Этот разговор как нельзя лучше проявил силу моих душевных привязанностей, как и недостаточную убедительность мыслительной концепции. Но действие равно противодействию — по своему эффекту. Я стояла, смотрела на высокие — очень высокие — своды голубого храма, и вместо того, чтобы согласно христианскому канону благодарить Бога за то, что он удостоил меня, недостойную, причаститься, видела, что христианство — это очень круто, что реальные требования его — до сих пор — на уровне первых христиан, что его отрыв и возвышение — молниеносно и коллосально, что чудеса его, даже безо всякой практической пользы — выше всякой пользы лечения и помощи, и что такую жертву, которую оно требует, я совершенно не в состоянии принести — не могу!

    Кстати говоря, после причастия не полагается становиться на колени, а также работать — как и поклоняться несвятым предметам (но иконам можно). При этом желания возникают как раз противоположные — из чувства благодарности. То, что на человека снисходит особая благодать, и он, свободный, почти Христос, и так и надо относиться — я тут не знаю, что сказать, а прямо сразу хочется упасть на колени. Я в восхищении смотрела на иконы, свечи, коврики, цветы и радовалась, что я все это вижу. Да, подумала я, если я крестилась для того, чтобы понять, насколько я люблю мир, то, кажется, мне это удалось. Неужели я предпочла жить в последний раз? — сформулировала я по-язычески. Это не был страх смерти, но яркая сила нереализованных потребностей души.

    Душевная сфера такого хорошего отношения — такого внимания к себе не ожидала и заблудилась в своем самоотрицании, повиснув где-то между куполом и желудком, и я сообразив, что это надолго, стала ее успокаивать. Тут подошла какая-то девушка и спросила, не иду ли я на источник: "Там какие-то мужики вчера сидели, мне было неспокойно". После причастия вообще-то не полагается окунаться, но если желание есть, оно право. Я обещала ее проводить и пошла надеть шаль, сопровождая домой светиного Колю. Мимолетное ощущение своей нужности не находило у чувств никакого подтверждения. Люди перестали являть опору — возможно, оттого, что я только что заступалась за них, я оказалась внутренне совершенно от них свободна – и от моего интеллигентского и от эмоционально-поискового окружения, и от всякого представления о том, что бы мне надо было сделать полезного для других людей. Храм отнял их у меня в один миг, оставив душу парить в ее одиночестве (на время лишив ее привязанностей, если сказать по-буддийски). Дух всегда переворачивает представления (по принципу тезис-антитезис — хотя потом, конечно, наступает синтез, говоря словами Гегеля).

    Вернувшись с источника, я еще посписывала молитвы, простилась с Еленой Григорьевной, поблагодарила Лиду за молитвенник и шаль, сожалея, что у меня нет еще хотя бы дня: мне было на работу. "Ничего ей не надо,— сказала Лида, уверенная, что я еще приеду, Елене Григорьевне, которая смотрела на мою сумочку 15х15 см, где лежали зубная щутка и паспорт.— Другие набирают..."

    "Почему же, я взяла в церкви просфорки,"— сказала я, тщетно пытаясь найти какую-нибудь связь меня с комплиментами и другими материальными вещами. Было бы естественно попрощаться с мать Лидой, но это надо было делать специально, и я пошла на автобус. "Неужели все?"— беспомощно думала я, глядя в сторону куполов. Что-то я там забыла. Зубную щетку взяла. Это всегда такой психологический эффект при отъезде. Нет, не так все просто. Что-то я оставила. Реальное. Кусочек своей истории. Рамакришну. Предыдущую ступеньку, если сказать словами Гегеля. Или, может, мечту о единении народов, религий и разных социальных слоев? А веру в единство всех вер? — Разумеется, нет!

    Это был день соединения Солнца с Ураном. Темнело, и когда окно автобуса молнией прорезали огни какого-то хутора, я вспомнила про Уран и подумала, что человек, переходя к последующему качеству, разрушает предыдущее, но потом все равно должен его восстановить. Странно, но планеты продолжали считать меня своей даже тогда, когда меня покинули люди и вещи. Эта мысль меня несколько согрела. Мы должны покидать прожитое, но мы отвечаем за него. Рано мне еще покидать этот мир!

    В Йыхви я нашла продуктовый: купить Виташе тяжелого черного хлеба, который он любил, и по привычке отправила кусок в рот, успев подумать: без молитвы! Пять дней — это мало в монастыре. Мало, и чтобы войти в его состояние, и чтобы из него выйти. Но чтобы получить представление о душе, достаточно.

    "Когда переселяешься?"— спросил Автандил, не оставлявший идею принять участие в реставрации буддийского храма. "Ну я же мирской человек,"— с сожалением сказала я.

    Конечно, в таких местах, как Пюхтицкий монастырь, всякий находит что-то свое. Ириний выразил искреннее удивление, как я не почувствовала, какая рядом со старым дубом у источника точка выхода в космос: "Надо было с ним поздороваться. Там ветка такая, как рука." Но на это мне не хватило фетишизма или любви к природе, — а может, мешал забор. В одиночку в монастыри ездить лучше, чем вдвоем (продуктивнее). Правда, я хорошо представляю там большую компанию, человек в семь, чтобы под эгидой традиции легко и глубоко проявлять возникающие у нас тенденции к общинности. Только при этом надо не сойти за "йогов".

    А католики и вправду ближе к человеческому, если судить по ленинградскому костелу. Мы были там с Марго на Пасху — ну не хватает отрыва! — Какую же надо иметь веру, чтобы совмещать в себе разные? Или, может, не в этом дело? Чтобы не колебалось равновесие души, надо, чтобы на обоих чашах был весомый груз — тяжелее текучести жизни. Тяжелое это бремя — наша свобода!

    Приехав из монастыря, я пару дней пребывала в таком спокойствии, что не находила нужным делать ничего, кроме домашних дел — идеал многих, совершенно разных наших знакомых. (Это идеал также будиийской притчи, в которой монаха спрашивают: "Что ты делал до просветления?" — "Рубил дрова, носил воду." — "А после просветления?" — "Рублю дрова, ношу воду.") Но так как обычно такой погруженности, сопуствующей даосскому недеянию, нет, просто жизнь — подчинение текучке, никак не затрагиваемое истинной реальностью. А негармоничность бытия подхлестывает бежать в свои нереализованные возможности, потому что уж если мы ему не соответствуем, то оно нам тем более — и нужно хотя бы его переделать. Приходится констатировать, что к настоящей духовности православия: к манифестации истины — мы пока не готовы.

    Я не знала, что делать с этой неготовностью. И вот приснился мне такой сон. Иду я по нашей улице, и на тусклых ее фонарях сказывается экономия электричества. От привычки к нашему темному климату мне часто во сне не хватает света. И на углу здания я вижу полукруглое окно — точнее, сначала нишу, в ней должна быть фреска, которая преображается в женщину, рассыпающую внутрь и на улицу золотистый свет. Поскольку там на самом деле острый угол дома, а ниши нет, я понимаю, что это видение. А место это и в самом деле хорошее — вид оттуда незажатый соседними домами. И я понимаю, что это не мне видение, а просто. Просто она есть, и дает мне возможность убедиться в своем существовании, раз я этого хочу. Она там, слитая со светом и улицей, а я здесь, в своей отдельности.

     Чуть позже я понимаю, что это сон: когда чувствую шок электрического удара и прикрываю рукой сердце, склонившись к слякости асфальта. В этот момент Виташа, обнаруживая какое-то шевеление в комнате, тоже просыпается и начинает выяснять, зачем наша кошка Дашка грызет на шкафу его скульптуру шестиголового Дракона, а я соображаю, что это я положила для разнообразия в одну из его голов сухую рыбью кость. Перед закрытыми глазами продолжают сменять друг друга разноцветные образа, и я жду, пока эта любопытная игра колбочек и палочек в моем глазу не остановится, не оставив даже грусти.

    Я не понимаю, что с этим делать — наш разум вообще не понимает, что делать с фактом существования. Он чаще всего смущается и неправильно думает, что он тут лишний. Да и зачем оправдывать себя самоутверждением? Мы ведь уже оправданы — Логосом-Христом — в это можно только верить. Но монастыри созидаются, чтобы человеку было где преклонить голову (ведь, как сказал Иисус, на Земле такого места нет, и быть не может). Преклонить — пока он ее на самом деле не поднял.

                1988

   
                ТИХВИНСКИЙ МОНАСТЫРЬ И ЕГО ИКОНА
   

    Конечно, я описала Пюхтицкий монастырь в 1988 году — а не сейчас. Сейчас он на территории чужой страны, и, возможно, что-то изменилось — и как у нас всегда, не в лучшую сторону. И тут мне хочется рассказать еще об одном монастыре, в котором мы были недавно. О Тихвинском Успенском, куда очень торжественно возвратилась икона Богоматери 12 века: до того, как ее туда привезли, и после.

    Мы поехали в Тихвин не специально ради монастыря: наша знакомая пригласила нас туда на Новый год, и потом уехала, оставив нам пустую квартиру, на все дочкины зимние каникулы. Монастырь был рядом — хоть каждый день ходи на службы. С утра наша семейная команда уезжала в лес на лыжах, стартуя прямо от парадной. А вечером было темно: вариантов для прогулок не было, кроме монастыря — и бани с прорубью напротив, и мы с большим удовольствием попеременно посещали то и другое.

    В Тихвинский монастырь тогда можно было зайти со всех сторон: идешь мимо и заходишь. И это куда приятнее, чем нежели наблюдать у всех калиток вооруженных дубинками охранников, обходя его кругами и входя через церковную лавку, где торгуют сувенирами. Тихое настроение деревенской части Тихвина, среди которой расположен монастырь, при этом как-то сразу пропадало.

    Монастырь с трех сторон омывает река, которая разливается весной, и летом оставляет с другой его стороны большое озеро. Так что он отражается в воде и с севера, и с юга. На северной стороны за рекой, где впервые появилась чудотворная икона, жил потом Римский-Корсаков, который и сочинил все свои оперы, глядя на монастырские купола. Одна старая церковь — похожая на Покров-на-Нерли, образует внутреннюю ограду, как и остроконечная колокольня с двумя куполами и 15-ю колоколами.

    А в главном соборе — потрясающие фрески 18 века или чуть раньше. Их не реставрируют пока: не знают, как взяться за дело, да и финансов нет, к счастью — потому что ведь у нас что ни делается, все к худшему. Фрески дышат жизнью: начиная с Господа Саваофа, творящего в голубом просторе Небес невидимую Землю, приветливых светил и огромной рыбы с выпученными глазами — до эпизодов с мирянами (не только святыми). Я часто жалела, что обычно в храмах нет ветхозаветных сцен. А в древних церквях они были. Сейчас же их наличие остается особенностью униатских церквей: и меня очень порадовали фрески, которые я видала в Черновцах.

    Когда мы впервые были в Тихвине, монастырь произвел на нас впечатление глубины служб, неформального погружения в его действо и близости монахов к прихожанам (при том, что первые показались более интеллигентными, чем жители заводского города Тихвина — ближе к ленинградцам). Они были настолько все вместе, что, выходя в середину церкви и в предел, монахи не казались чем-то выше и отстраненнее. И у меня возникло забытое ощущение, что они очень правильно себя ведут: двигаются, поворачиваются, кланяются, говорят. Искренность всегда естественна. С десятилетней дочкой мы ушли из церкви в третьем часу ночи в Рождество (хотя покладистой ее назвать нельзя и особо религиозной тоже. Я не утомляла ее походами в церковь, а она лет до восьми считала себя более верующей, чем мы. Но потом школа оказала свое влияние: крестик дочка носила не снимая и могла обратиться к Богу в эмоционально сложной ситуации — как все, но более тонкое понимание исчезло. А какие сказочно красивые храмы она рисовала лет в пять-шесть!) Но я отвлеклась.

    Так вот, Успенский монастырь производил впечатление естественно вернувшейся в эти места гармонии. Хранитель иконы Тихвинской Богоматери пообещал вернуть святыню на родину лишь в том случае, если будет восстановлен монастырь и в 1994 году он был восстановлен: теми небольшими усилиями, которые тихвинцы и ленинградцы сумели туда вложить без особой финансовой поддержки. Но потому-то там и не было формализма.

    В соборе пели не только монахи — всего несколько человек, и женщины среди них, но пели хорошо и старинные песнопения (и все это звучало лучше, чем отлаженное или не очень концертное пение в ленинградских церквях — проще, чище, понятней, что ли, — если говорить о знаменном распеве). Народу было не много, но и не мало: не столько, чтобы оказаться зажатым в толпе, но и не столько, чтобы быть на виду. Заводское население Тихвина оказалось хорошей почвой для возрождения веры этого исторического места. Службы в соборе шли каждый день, утром и вечером — так что верующие и просто туристы рассредотачивались, посещая храм в удобное для них время. И поблекшие, но все же несомненно яркие — и красками, и содержанием — фрески высокого собора создавали достойный культурный фон и песнопениям, и обучающимся своим обязанностям молодым монахам, и работягам, проникнувшимся духовностью своей истории.

    Скажу пару слов об истории, которую мы всегда склонны забывать или не знать, а обычно то и другое вместе. Тихвинская икона, по преданию, была написана летописцем Лукой — хотя не очень понятно, как мог сам апостол написать первую из икон, если Богородица в те времена еще не почиталась. Потребовалось несколько веков после утверждения христианства, чтобы святую женщину поставить наравне с мужчинами — и даже выше (хотя в христианстве, конечно, никто не выше). Тем не менее, предание о Луке как живописце было популярно (недаром ему соответствует трудолюбивый Телец — и знак Тельца по Зодиаку).

    И по преданию икона исчезла неизвестно куда — а потом вдруг чудом объявилась на берегу реки Тихвинки, указывая, где строить монастырь. Его построили — и он стоит сейчас — в излучине реки, на полуострове, который все время заливали весенние наводнения. Икона же объявилась на противоположном высоком берегу, где и была построена первая церковь. Прямо рядом с ней сегодня стоит дом-музей Римского-Корсакова, который и сочинил все свои русско-народные оперы, глядя из окон на монастырь.

    Предания рассказывают далее, как икона Тихвинской Богоматери несколько раз защищала Русь от вражеских набегов. Их историю вспоминать нет смысла — о ней рассказывают иконы, и все равно читатель ее забудет. Но стоит упомянуть о Великой Отечественной войне. Фашисты захватили Тихвин, стремясь сделать второе кольцо вокруг блокадного Ленинграда. Они удерживали город месяц: именно тогда норма питания в Ленинграде стала 250 и 125 г хлеба. Ленинграду бы не выжить: он потерял бы последние ресурсы, если бы наши войска не заняли тихвинский монастырь, и защита его крепостных стен не дала им возможность выбить врага с территории Тихвина. Так началось контрнаступление советской армии на северо-западном фронте. Второе кольцо вокруг Ленинграда не сформировалось.

    В 2004 год возвращения чудотворной иконы в Россию — тяжелый год очередных материальных проблем, ужесточения социальной политики, закрытия российских ВУЗов (осталось на госфинансировании 160 из 700), наступления рекламы и западного образа жизни на душу населения — в этом чувствовалось что-то символическое. В последний день нашего пребывания в Тихвине мы увидели процессию: священника в лиловом головном уборе — и почтительно сопровождавшую его свиту священнослужителей. Кто же это такой, если для него открыли главный вход в собор, был закрытый даже в Рождество? — подумали мы. Это оказался хранитель иконы. "Как вам повезло,"— сказала нам старушка из очень маленького и бедного краеведческого музея, располагавшегося на территории монастыря, который мы до этого показывали дочке.

    Священники и монахи зашли в церковь и отслужили молебен перед иконой Тихвинской Богоматери — на русском и английском. Точнее, перед ее копией: непохожей на нее, ибо икона 12 века имеет совсем другой лик. Выражение ее лица не мягкое и сочувствующее, как у поздних списков, но настолько суровое и скорбное, словно и вправду идет война. И все проблемы кажутся мелкими по сравнению с тем грузом и той тяжестью, которые выносит Богоматерь. Которые легли на ее плечи когда-то и которые лежат на них сейчас. Которые она делит с Сыном — с "агнцем, несущим грехи мира" (через популярную формулировку католической мессы смысл, как всегда, легко понятен. А для русской манеры воприятия такое выражение лица — такой лик — само по себе таинство.)
   
    Да, в Тихвинском Успенском монастыре было чудо как хорошо в морозный зимний день после пробега на лыжах. Но все переменилось после возвращения иконы.

    Службы в соборе стали проводиться лишь дважды в неделю: в субботу вечером и в воскресенье с утра, и в это время в храм набивается такое количество народу, что в него просто не войти, не то чтобы протиснуться к иконе, к которой стоит очередь, в лучших советских традициях. В другие дни монахи, вероятно, молятся где-то у себя, а для прихожан служба совершается в подсобном помещении с четырьмя большими шкафами (несколько икон там тоже есть, но такого качества, что я их не запомнила). Это помещение сбоку от алтаря даже не имеет своего алтаря, а судя по шкафам просто служило местом переодевания священников. Помещается туда в нормальном варианте человек 8, а отсилы 15 человек: я видела как люди заходили, немного слушали и вскоре вынуждены были уйти из-за тесноты, особенно если были с детьми. Интересно также, что в этом странном месте служба идет 4 часа (мы были в пост), а в соборе — часа полтора. Зато, в оправдание такого порядка вещей, у входа в храм висит не просто расписание служб, а расписание с подписью "Утверждаю" и официальной печатью настоятеля.
     Скажите мне, любители истории, Россия всегда была склонна к формализму и бюрократизму или только в последние три века?

    Второй раз мы были в Тихвине за месяц до приезда иконы — и то, как шла реставрация монастыря, весьма напоминало слова из песни Гребенщикова: "Турки строят муляжи святой Руси за полчаса". Не только потому, что нанятая команда отличалась явно нерусской внешностью, а еще и потому что новые привезенные откуда-то иконы архангелов Михаила и Гавриила напомнили моему супругу братьев-близнецов, а мне совсем ни о чем не напомнили. Главной задачей строителей были со всех сторон заделать стены монастыря так, чтобы кошка не прошмыгнула. О появившихся там позднее юнцах с дубинками в защитной одежде, цель которых — доказать, что они тут стоят не зря, я уже упомянула. Что тут скажешь: в такой ситуации не только экстрасенсу в астрал не выйти, а даже нормальному человеку что-либо ощутить не удается.

    Я правда нашла-таки "свое" время: после вечерней службы перед закрытием, на закате. В это время в храме человека три, икона в полумраке, и тем ярче сверкает и переливается ее бирюза и другие голубые и зеленые драгоценные камни. В сумерках они светятся. Скорбный лик иконы гармонирует с вечером: куда более контрастирует с дневным временем печаль ее падающих вниз глаз. Ее суровость (эмоциальная сдержанность и отсутствие надежды во взгляде) страшна при свете и смягчается в полумраке.

    Так что заходить в Успенский собор я посоветую вечером. Что удобно по дороге в баню напротив монастыря, что выходит к реке, омывающей его — правда, теперь получается крюк, не то что раньше, когда можно было зайти с восточной калитки, а выйти через западную. Теперь ворота железные, с замками. Зато торговля сувенирами в старой церковке, через которую сделан главный и единственный вход, идет бойко.

    В субботу вечером в Успенском соборе лучше чувствуется его дух, чем в воскресенье, когда там совсем уж столпотворение. Во всяком случае мой трехлетний малыш целый час слушал пение монахов и уходить не хотел: ему явно понравилось (но потом он проголодался: в конце марта была еще самая настоящая зима и в соборе холодно, несмотря на несколько обогревателей. Лучше б службы чаще вели, и было бы теплее!) В целом Тихвину и его монастырю идет зимнее убранство: летом подчеркивает его недореставрированность, зима — его белизну. Может, ажиотаж с иконой пройдет, и все вернется на круги своя — хотелось бы надеяться.
    И на контрнаступление внутренней культуры против внешней рекламы и формализма — тоже.
   
                май 2005