московские буржуазные ночи

Айдар Сахибзадинов
         Московские буржуажные ночи
               (записки таксиста)

1

     Нынче иностранцы удивляются,  что в российских городах вечерами слишком людно.
    Не видали они Москвы девяностых! Безработной, бездетной, ленивой  Москвы!
         Далеко заполночь сажусь в автомобиль и еду к устью Тверской.
        Во хер?! откуда столько меншен? – взмолился бы немец, увидев на освещенных как днем тротуарах толпы гуляющих. - А на шоссе - целый штепсель! И это в два часа ночи!
   Здесь у кремля светло как полдень, и это не от  городской иллюминации. Это не те фонари светят, пресловутые и кривые, которые согнул Кинг-Конг еще в головенках дизайнеров в утробах матерей, сидевших во времена оны по кинотеатрам.
           Это собственный светоч! Зародившийся по святости мест. Гиперборейский юпитер! Он освещает былую весь, имя которой ныне Тверская.
     И жизнь здесь театр. Различимы  как на подмостках  цвета одежды, в клеточку, в крапинку и в полоску; отмечены тенью трогательные височные впадины, рельефы лбов, скул, челюстей и нежные ямочки на коленях дам.
        Кто-то бродит по тротуару, кто-то вышивает за пивным  столом крестиком, кто-то надел пяльцы с вышивкой на голову и сидит, как арабский шейх. Четвертый с удивлением разглядывает собственные ногти -  постигает экзистенцию, ту самую, которую при соцреализме клоунам разрешили называть «лепитапией», которая вот она, вот, летает в воздухе, а не ухватишь!
       Тут гуляют пары, и подозрительные  одинокие типы, и странные особы женского пола. Зрелые, в лосинах, с темной индийской кожей на голых сухих лодыжках, яркие, с цветами  за ухом, словно жены саудовских принцев. Говорят на чистом  русском,  уютные, милые, в доску свои,  они вкусно умеют пожарить картошку, снять пластилиновыми  пальцами затылочную боль.
      Есть тут и отроковицы. Скинув сандалетки, сидят с босыми ногами на парапетах,  облизывают поцарапанные коленки. Выкатывая сливовые глаза с оттенком подростковой агрессии, предлагают себя только по-английски, причем с ужасным дефектом, который приобрели в школе.
       Рядом на камне очередной философ, их сверстник, тоже экзистенциалист с серьгой в ухе, нечесаный, в дырявых носках,  ушедший после истерики из родительского дома.  Глядит в небо с застывшей мыслью на высунутом языке,  на языке сидит муха, и когда философ меняет направление мысли, перекладывая язык,  муха  значимо перелетает на другой его край.
        Тихо едут сотни автомобилей. Пассажиры из окон наблюдают за жизнью пеших.
      А вот высокая пожилая дама. Вся в черном и светящемся, словно приведение. У ней стать, как у великой артистки Ермоловой, будто сошла со знаменитой картины. Только волосы расчесаны на прямой пробор и лежат на плечах черного закрытого платья, как серебряные нити. Женщина  движется медленно, величаво, миролюбиво. Глаза тихо светится, она может даже к вам подойти и без слов лучисто глянуть в  самые глаза. А уж как вас проймет, зависит от менталитета: кто-то увидит в ней мезозойскую русалку, кто-то старую проститутку, а иной - вдову генерала с обручальном кольцом на безымянном пальце, из-под которого видна на сморщенной коже старая лагерная татуировка.   

       Нельзя сказать, что все  здесь шантрапа. Со сверлящей мечтой о западе. Здесь,  в душном воздухе, еще больше  утепленном горячими выхлопами, за тяжкими портьерами тихих ресторанов генерируется новая русская мысль, новая государственность  – и назавтра опять, будто от колики, кто-то тихо повалится на бок в городском саду, а потом его, как балку, повезут на Ваганьково. А кто-то другой, надувая жабры, как Витас, будет кричать -  настолько  пронзительно и настолько беззвучно, насколько глух палач.
       Словом, все тихо и мирно,  как на морском дне, и по струйным маршрутам движутся темные спины особей.   

       Иногда я выезжаю с клиентом на Ленинградские шоссе. Чем  дальше от центра, тем свежее влетающий в окно ветер. Останавливаюсь напротив мебельного магазина «Грант», съезжаю в посадку. Там, среди кленов, присев на корточки, курят путаны.
       Яркие , как цветы в клумбах. Сидят кружечками. У каждого своя «мамочка», свой сутенер, но  милиционер  на всю оранжерею один. Не тот сборщик,  кто прыгает тут через грязь в казенных яловых сапогах, с папкой под мышкой, собирает дань. А тот щелкан («у которой денег нет, ту с головой возьмет»), что сидит в высоком  кабинете, благообразный, влажно  причесанный, выбривший пейсы, то ли сызраньский, то ли пермский вор из заксобрания, в погонах и бородавках, который  раз в неделю  говорит по телевизору об искореняемой преступности.
     Останавливаюсь.
     Вскидывается из кустов потертая дамочка. Большие рыхлые груди болтаются, как два спущенных мяча в авоське.  Раскидывая на ходу пятки, спешит  к  опущенному окну, где мой пассажир.
     - Добрый вечер, мальчики,  – склоняется, - приятного отдыха.  Каких желаете? Много свеженьких.
     - Стодолларовых, – говорит пассажир.
     - Девочки! – звонко кричит та голосом детсадовской воспитательницы, – стодолларовые! Выходим!
         Девушки поднимаются с корточек. Неторопливо становятся вряд напротив автомобиля. Рыжие, блондинки, брюнетки. Все в мини, с жирными или тощими ляжками. Миниатюрные или длинные, как баскетболистки.
      Щурятся от яркого света фар.
      В  глазах нет стыда. Нет отчаянья и презренья. Одно безразличие и усталость.


      Через «мамочку» пассажир подзывает стройную шатенку, с короткой стрижкой, в тугих сапогах-ботфортах. Та  подходит, с напускной бодростью и улыбкой наклоняется к  клиенту.
     - Добрый вечер! – дышит хорошими духами, зубы ослепительно белые.
    Я вижу ее пальчики с синим маникюром, цепко , до побеления подушечек схватившие верх ветрового стекла.
     - Что умеешь?  - спрашивает  клиент.
     - Все, -  выдыхает нежно. От ее «орбита» в салоне становится знобко.
     - А плакаться не будешь?
     - Нет, - обещает она.
      В груди ее, в голосе столько знакомой неги!
       Кровь помнит это журчанье! знает эту масть, эти повадки! И как она легко ходит. И как быстро оборачивается. И как говорит «нет!». Эти пальцы с маникюром, с  белой кружевной манжетой на форменном рукаве я хотел целовать, но мне не дали. О ней мне пела Нани Брегвазде,  о «ночке лунной, дороге длинной». Пела ночью с виниловой пластинки фирмы «Мелодия». Эта девочка стоила тогда полмира.
       А сейчас  она – стодолларовая…
    

      В яловых сапогах с загнутыми вверх носками, как у баскака, участковый перепрыгивает лужи, кого-то ищет.  Он напоминает нашего школьного завуча-моргача. Одна щека завуча сильно дергается под сильными очками, след фронтовой контузии. Завуч мнет туфлями ворох диковинной сентябрьской листвы , ищет в школьном экспериментальном саду «солильщиков».  Мы прячемся в кустах грецких орехов, едва успевших в нашем климате завязаться в маркие зеленые плоды. Те плоды, так и не вылупившись, погибнут в ноябре…

     Ты обещаешь клиенту не плакаться. О том, как пропала твоя молодость. Как  осталась без средств и попала сюда. Как не поступила в вуз, не стала аспиранткой, матерью двоих детей,  счастливой мамой, которой все же на встрече одноклассников я руку поцелую.
       Об этом, что никогда не случится, тебе не дадут сегодня поплакать, клиент этого не любит, и ты дала сейчас слово.
       Ты пожалуешься мне.
        Когда он отлучится в супермаркет за водкой и колбасой, и мы останемся в автомобиле вдвоем. Это единственный шанс, когда девушка может поплакаться  таксисту, работяге, и он выслушает, -  о бесплатных субботниках, отнятых паспортах, о повреждениях, о разбитых о головы бутылках. 
      И капроновый маленький пропеллер у лобового стекла от нервных ударов пальцев будет быстро-быстро крутится…
      Клиент выйдет из  супермаркета, во тьме не узнавая местности от мигнувшей рекламы и поменявшихся за это время автомобилей.
     Мы узнаем его по растерянному виду, по авоське с батоном, кетчупом, куском окорока и бутылкой паленой водки.
 
                2

      Опять Лениградка, Тверская.
      Тормозят у тротуара  два парня, изящные с виду,  одетые  со вкусом,  немного странно: один в кожаных шлепках, другой в узконосых туфлях, с черной папкой под мышкой, похожей на сумку. Оба в вязанных трикотажных маечках , пахнут парфюмерией – кажется дешевой, с кисловатым душком мертвого цитруса, спроси – что за запах? – скажут: подруга своими подушила, а духи французские , Лореаль.
     И вот эта папка не папка, сумка не сумка – не поймешь этих продвинутых москвичей, и лучше вовсе не вникать.  Шуршат твои шины, поют ни о чем, и кто там едет, плевать: английская королева или далай лама.
     А москвичи - так те вообще в свои потребительские дали сквозь людей смотрят.
         Но вот затылок мой, на котором, естественно, нет глаз, да и не надо, сразу напрягся: первый пассажир, который в заднюю дверь влез, как только я тронул,  подался всем корпусом вперед, хотел что-то сказать, но сморщился и громко простонал:
      - О, как же болит жо-па!
        И убрался, пропал на заднем сидении, сник.
 
       Тебе его жаль. Геморрой – это боль. Это страшный недуг человечества: источник зла, необдуманных решений, внезапных  войн и гневных  массовых казней.
     Как бы то ни было,  кто страдал сим недугом, найдет поступкам диктаторов хоть чуточку если не оправдания, то хотя бы объяснения, доберется как биолог с лупой до истока какой-нибудь новгородской или парижской резни, и наконец извлечет из анналов истории самую причину с изложением параграфа: « предпосылки такой-то войны или « медного» бунта».
         А раз так, то все историографы, на мой взгляд, должны иметь справку о наличии у них геморроя. Как допуск. Как  дополнение к ученой степени. И тогда мы начнем новую жизнь, без насилия. Ибо станут известны истоки из века в век повторяющихся ошибок человечества. Впредь историки будут нас учить, предупреждать о болезнях современных диктаторов – об их подаграх,  паранойях и разрушительных геморроях . Контролирующее общество станет их лечить, и  тем спасать планету от кровопролития,  от закрашенных бурым  цветом контурных карт,  а неизлечимых мы будем свозить в Спарту, дабы, утерев слезы прощания, обвязав подушками, бросать со скалы в священную пропасть.
   
       
     Между тем задний пассажир  ожил, выполз на локтях как ящер и заговорил про какую-то Любку, которая  стерва! Зажала  товар и не вылазит. И трубку не берет. И что теперь делать? Помирать? Казалось, посредством этой Любки  оба шибко страдали.
      Они стали по очереди – в меру терпения и  гнева -  названивать с сотового телефона. И когда та наконец  взяла трубку, не отпускали.
      Повторяю, опытный таксист лишен любопытства, он видел все и не любит, когда его принуждают к разговору. А то ведь сядет иной растяпа, в уюте салона закурит, оценит погоду, похвалит твой автомобиль и вдруг ляпнет:
    -Скажи, командир, что это? Вчера баба ночью пьяная пришла ,а  трусиков на ней нет?
     Ты глядишь вперед. Неподвижен как скульптура. Дорога скоростная, из-под носа то и дело вылетают «шашечники»…
     - Как думаешь, командир? – переспросит бедолага уже надтреснутым голосом.
      И добавит жалобно:
      - А?..
     Чего он хочет?
     Во-первых, ему сходу нужен ответ на вопрос, который сам по себе ставит в цейтнот покрепче любого Карибского кризиса.
     Во-вторых,  что я ему - нанимался?
     Везти, вникать да еще успокаивать? Получается, обслуживать вдвойне. В качестве таксиста и качестве психолога. Между прочим, психологи нынче дорого стоят.
         Дороже такси.
         И ты молчишь. Экономишь  деньги, которые тебе все равно за консультацию не заплатят.
    И чего они все лезут к таксисту? Доверяют?  Из-за  умения слушать? Не перебивать?  Да ведь это по сути – из-за безразличия…
        А то ведь  могут поведать такое! Вплоть до трупа в канализационном люке, – и ведь не заткнутся, ибо таксист , особенно старый бомбила , который лишнего движения не сделает за рулем, если за него не заплатят , никогда не пойдет в полицию, дабы там гробить время на заявления, а потом таскаться на свидетельские допросы.
      Впрочем, такой водила о криминале  слушать не будет. А ушлый так и морду набьет, как опытный зэк. Со словами: ты что, гнида, мне это гонишь? А если завтра тебя зацокают, то на меня измену покатишь?
     Скорее, оборвет на полуслове.
     Если ничего слышал, то и нечего сказать прокурору.

    Разные есть клиенты. Разные.
    Вплоть до того, что не платят. Ты везешь его полста километров, сжигаешь время, дорогостоящий бензин, собственную энергию и покрышки . А он выходит из машины и, пообещав заплатить, исчезает в доме со сквозным подъездом.
     В то время чудили офицеры, честь нации, которую повыгоняли из армии по сокращению. Остались без денег, но со старыми замашками - мотнуть на такси. По приезде на точку вдруг устраивают скандал. В праведном гневе. И чем дальше проехали, тем праведней гнев, тем выше  подпрыгивают на заднем сиденье, как тявкающие мопсы. Вдруг хлопают дверью и стремительно теряются в толпе, мелькая  мятыми подколенниками на казенных брюках. 
          Едешь плюешься. И стыдно за войска. За державу обидно. 
         Иногда как сладкая пилюля – попадет южный фрукт, толстенький такой  маленький грузин. Скажет  – деньги нет, отдам дома.
        Что делать? Везешь.
         - А не обманешь? - отпускаешь его к бараку.
          Хотя понимаешь: что - слова? Тем более, в столице?
          Грузин в ужасе убегает в подъезду.
          Через минуту грохочет деревянная барачная лестница. На морозе слышен треск, будто там кувыркают слона.  Выскакивает с выкаченными глазами. Подбегает и сует в окно бумажки.
           - Ты что как угорелый? - спрашиваешь.
            - Тут каждый секунда дорога! Ты ждаль, переживаль. Чтоб я?!  За триста рублей?!..

         Смазливый субчик, что сидит на переднем сиденье , ведет  по телефону  настойчивые переговоры с Любкой. Вскользь догадываюсь, что Любку  заперли в квартире родители и выйти она не может. 
       - О, как же болит жопа! –  стонет в очередной раз страдалец, и у  меня  в мозгу , еще не успевшем выскочить из «Анналов» – рисуется страшная погоня Александра Великого в Бактрии, когда он, опрокинув конницу саков , преследовал врага почти сутки , подгоняемый болями от поноса и как следствие геморроя.
    

       Любку уговаривают на подвиг.
       И подвиг она должна была совершить с балкона. А там ,как я понял, восьмой этаж…
      Любка ,по всей вероятности, соглашается совершить этот подвиг. Но чего-то боится. В трубку ей кричат, что никаких последствий не будет. Все сладится мягко, как в вазелине.
       И  все же, какая нынче любовь пошла!
        В мое время парни на этажи по балконам лазили, а теперь девка сама прыгать должна. 
       Доехали, автомобиль попросили подогнать к газону, сплошь заросшем гвоздиками.
      Парни вышли, задрали головы.
      В одном из балконов многоэтажки мелькнула фигура. Я не сразу понял, что это Любка.  Потому что это был парень -   бросил  небольшой сверток и пропал. 
       Сверток на лету развернулся. Из него вывалилась картонная коробочка, упала в цветы...


      А я  уж гнал свой мотор  на разливы Тверской.
      Выйду, закажу под тентом чашку кофе,  буду пить и, глядя на серый  асфальт, крепко жмуриться, дабы его меньше  коробило после бессонной ночи.
     Хм!  И эта сумочка под мышкой,  и остроносые туфли ,  и  саратовские страдания с сочной буквой «ж» ,когда бедолага вытягивал спину, будто по ней жалят  плетью, и наркота  в картонке, брошенная Любкой этим изящным субчикам, у которых тоже наверное нежные имена...
      Как же я раньше не догадался?!
      Слава винограду!
      Как хорошо, что  в юности мы пили портвейн!  Горьковато-сладкий и с перчиком. Как хорошо, что девчонки наши били настоящими. С голыми коленками и обветренными , как лопнувшая вишня, губами.

       Я допивал свой кофе. 
       Юпитер тихо угасал, как драконий глаз.
       Ночь обезлюдела, а утро не начиналось.
       Хлебные машины не подъезжали к булочным.
       Не разгружали в  тарах молоко  у раскрытых амбразур.
       Все стихло. Какой нынче век? Почему тревожно?
       То ли Анна Ионовна нынче почила в бозе. Жутко раскидалась в перинах, как вздувшаяся жаба, и видом этим напугала мир? То ли Павел воцарился, и еще, судьбоносный, спит? 
       Вижу лишь знакомый образ.  Он выходит сюда каждое утро. В потертой пижаме,  с академической бородкой, чуть прихрамывая, идет по тротуару, накалывает на палочку окурки и складывает в карман.

      А в ресторане, а в ресторане  сидит как прежде за глухой портьерой Ктулху   , которого собственно там нет. Но он все  же есть –  в  черном пиджаке и белой сорочке с крахмальным как жесть воротником. Глотает устрицы, устрицы на мгновенье вздрагивают у него в зубах как живые.
     Точь-в точь как на ютюбе хвост упирающегося молоденького аллигатора, которого неумолимо втягивает в себя анаконда,  и мерещится мне в той судороге, в обреченной немоте бедолаги -  некий посыл,  формула той самой экзистенции.

11март 2016