Паникёрша

Петр Третьяков 2
ПАНИКЁРША
Повесть

Не надо бояться страха смерти, бойся самого страха, так как он ослабляет волю, вызывает болезни, отнимает
здоровье и укорачивает жизнь; гони страх всеми возмож- ными средствами.
Автор
Не допускай суммации отрицательных мыслей.
Автор

В двадцать лет я вышла замуж. Лева мне очень понравился из-за высокого роста и спортивной фигуры. У него высокие прямые плечи, грудь всегда развернута, гордо посажена голова и легкая, кошачья, немного пружинистая походка. Он немного худ и строен. Если честно признаться, то для меня внешность мужчины была не главной и замуж я вышла, можно сказать, не для себя, а для своих братьев. У меня их два – Валентин и Костя. Они спортсмены, и все их друзья тоже спортсмены. На всех низкорослых они говорили: "Фи, моськи". А я – малявка, как говорят, видно в бабу удалась. Из-за насмешек я и боялась дружить с мелкотой. Братья же засмеют, скажут: "С моськой водится."
После десятого класса я в тот же год поступила в пединститут. На дискотеке познакомилась с Левой и обрадовалась – высокий, и тут же решила – выйду за него замуж. Я применила все искусство очарования, чтобы понравиться Леве. Через месяц мы уже были муж и жена. После свадьбы мы сняли частную квартиру с отдельным ходом, с квартплатой в 30 рублей, и кроме платы приобретать самим уголь и дрова. Лева был старше меня на шесть лет. Работал он инженером на радиозаводе. Из института я приходила раньше его, делала уборку в комнатах и готовила ужин. Приходил он всегда серьезный, как будто на заводе его обругали или он не успевал выполнить работу, был молчалив и угрюм. А я – говорунья. Мне надо все обсудить, всем поделиться – открытая у меня душа. За время нашей дружбы я несколько раз видела на его лице улыбку, которая была какой-то чужой, вроде как приказали ему улыбнуться. Сегодня он, как обычно, пришел с работы около шести часов вечера, стукнул в дверь два раза, как мы с ним условились. Открыла дверь, он молча прошел на кухню, молча снял туфли, взглянул на меня своим суровым, быстрым взглядом, всунул ноги в тапки и приказал: "Давай есть". – Прошел в комнату, снял костюм, галстук. Все аккуратно повесил на вешалку и поместил в шкаф. Лева был педантичен до крайности и не выносил даже морщинки на своей одежде. Когда я ему утюжила рубашку или что другое, то делала даже лучше, чем себе. Лева недоверчивым взглядом осматривал вещь, долго крутил вокруг и обязательно что-то находил, что и десять человек не заметили бы, и без малейшего думанья обо мне, о моем старании, о моем я, резко бросал: "Когда гладить научишься, опять как понаутюжила." Брал утюг, включал и усердно утюжил, в это дело он вкладывал столько силы, старания, что у него на лбу появлялась испарина, он всю вещь переглаживал. Я вглядывалась, искала причину его недовольства и замечала кружочек ткани под рукавом, который был не очень разглажен. Через два месяца я уже стала бояться его.
Обед не был еще готов, и я попросила: "Подожди минут двадцать, борщ еще не готов."
Лева сидел за кухонным столом, положив руки с локтями на стол и смотрел на меня, как на служанку, которая не справляется со своими обязанностями и которую надо или наказать, или прогнать. Увидев его строгий, ругательный взгляд, я опустила глаза, я сделала это потому, что инстинктивно переключилась на себя, как будто бы была виновата, что ужин не приготовила вовремя. Хотя после посещения больницы никуда не заходила, кроме магазинов, ни минуты не отдыхала.
Люба быстро прошла к печке, сняла крышку с белой эмалированной кастрюли, борщ вовсю кипел, сняла пробу и виноватым голосом сказала: "Подожди еще немножко, картошка сыроватая. Посмотри пока телевизор, я тебя потом позову".
Лева сидел и молчал. За нашу короткую жизнь я уже знала, что он ни о чем не думает, а сидит просто так, без мыслей, и вообще он считает думанье без дела бесполезным и даже вредным делом. Мне стало жаль его, что он голоден, и я предложила ему:
– Лева, есть яйца вареные, сыр, чай, можешь пока перекусить.
– Сама ты ешь всухомятку! Знал бы я, что ты такая черепаха, никогда бы не женился на тебе. В следующий раз ждать не буду, пойду к другой, которая вовремя накормит и напоит. Ты у своей подружки Вальки поучись; ее муженек хвалился – только садится за стол – обед уже стоит перед ним.
– Мне некогда было сегодня, – стала оправдываться и объяснять Люба прошедший день.
– Ты же знаешь, что сегодня у нас были лекции до трех часов, а потом пошла в поликлинику, я же говорила вчера, что в четыре часа быть у гинеколога. Врач мне сказала, что у меня токсикоз, поэтому нужно больше есть овощей, фруктов, принимать витамины и самое главное, она так и сказала, что я не должна волноваться, переживать, расстраиваться, так как это передается ребенку.
Так как Люба боялась мужа и боялась, что он ее не дослушает, оборвет и еще может оскорбить, то она говорила торопливо, длинными предложениями, без останова.
– Ты, Лева, должен все делать так, чтобы я была спокойная, не раздражалась.
– А я тебя и не раздражаю. Выдумываешь какие-то волнения, напустила на себя.
Люба любила обсуждать все вопросы жизни, которые возникали, ее стержнем семейной жизни была честность во всем и полная откровенность друг перед другом. Но как ни билась она за свои идеалы, у нее ничего не получалось. Все ее старания, откровения, просьбы были как глас вопиющего в пустыне. Лева был тверд, самонадеян, горд и на все Любины рассуждения, объяснения и мольбы отвечал:
– Я твою болтовню слушать не хочу, займись лучше делом.
– Но пойми ты, – вскидывала руки к небу Люба, – ты должен понять меня, что такое я, как понимаю жизнь, как мы должны жить с тобой.
– Нечего тут понимать, – обрывал он ее, – живи, как все, и все. Нечего философию разводить.
У Левы крепкая нервная система, у него так много энергии, что он любое свое движение ноги, руки или лица, или всего своего тела мог удерживать. В каких бы трудных или неприятных ситуациях ни был, он приказывал себе те действия, которые нужны были ему, и они у него выполнялись. На его лице никогда не было видно никаких страстей. По себе он судил и остальных всех людей. Он еще со школьных лет считал, что все люди одинаковы, поэтому тех, которые кричат, впадают в истерику, хнычут, называл нехорошим словом, ненавидел их и считал, что они играют роль. Если бы сто человек, а может и тысяча доказывали ему, что эти люди не могут себя сдержать, не могут управлять своим телом, как он, то Лева ни за что бы не поверил и счел эту тысячу заблуждающейся.
– Ты меня обижаешь и считаешь это нормальным, – возмутилась Люба.
– А что, на тебя молиться, да? У меня с часу дня росинки во рту не было.
Люба со слезами на глазах стала доказывать, что она старается изо всех сил, чтобы он ни в чем не нуждался, чтобы был счастливым:
– Я бежала из больницы домой, как на пожар, видел бы ты, как я лезла в автобус, а он был набит битком, мне нужно было пропустить его, но я думала о тебе, что время мало, и если простою полчаса на остановке, то не успею приготовить тебе обед. Меня чуть не задавили в этом автобусе, но меня ладно, могли же нашего ребенка раздавить. А люди стали, как бараны, видят что я беременная, хоть бы один пассажир помог мне пройти или уступил место – каждый только за себя, вокруг злость и хамство. Ни детей, ни взрослых воспитанных не видно. Еще несколько магазинов обежала, а в каждом очередь. Кое-как приползла домой, ни минуточки не отдохнула и сразу стала готовить.
В это время зашипело, зажурчало и от плиты поднялся вверх ароматный запах борща, приготовленного на хорошей говядине с косточкой. Люба кинулась к кастрюле, сняла крышку, а уж после переставила все варево на слабый огонь. Лева не пошевелился, только взглянул на миг и затем стал смотреть в окно.
Вечерело. Внизу по склону раскинулись коробки многоэтажных домов: прямоугольные и квадратные, низкие и высокие, усеянные светлячками окон. Слева тянулись кубики частных домиков. По деревьям и дыму было видно, что на дворе безветренная погода. От заводов поднимались столбы белого дыма, а немного поднявшись, дым чернел, расползался во все стороны, образуя черные облака, затем эти облака из копоти и дыма поворачивали на запад, и небо затягивалось черной хмарью. Лева видел этот пейзаж каждый день и так привык к нему, что казалось это естественным.
Люба была беременна. С третьего месяца супружеской жизни у нее стали появляться недомогания, и слабость одолевала ее. Она сделалась вялой и угрюмой, только ее угрюмость была не чертой характера, а признаком болезни. Ее лицо покрылось пигментными пятнами, кожа истончилась и стала сухой, пропал аппетит, мучила тошнота.
– Ты же знаешь, в каком я положении, – не выдержала Люба, – сидишь, как барин, взял бы да посуду помыл, ты же знаешь, что меня от грязной посуды тошнит.
Тут Люба обхватила голову ладонями и вскрикнула:
– Ой! Ой! Голова кружится... Лева, что-то плохо мне, ужинай сам, – и не поднимая ног, шаркая, прошла в другую комнату и легла на кровать.
Лева недовольно и сердито взглянул в сторону жены:
– А кто доваривать будет. Что, умирать собралась, что ли? – издевался он. – Распустила нюни, возьми себя в руки, мне твое нытье надоело. Моя старшая сестра, когда была беременная, никогда не жаловалась и никогда никому не говорила, что у нее внутри происходит до самых родов. Если б не ее большой живот, так и никто бы не знал, что она в положении, не то, что чужие люди, а даже свои родные. Мать бы родная не узнала, – выговорил он.
Левина душа не была наделена сопереживанием, состраданием. Он не понимал, что такое жалость, а доброту считал выдумкой людей, которые для виду хотят показать себя хорошими.
На печке опять зашипело. Лева спокойно встал, прошел к плите, снял кастрюлю с огня и выругался:
– Слюнтяйка, вечно какие-то болезни выдумывает. Глаза его сверкали гневом. Ему хотелось схватить Любу, тряхнуть раза два, затем взять ее за ухо, как самую паршивую кошку и вышвырнуть на улицу. То, что она носила под грудью его ребенка, он это не чувствовал, а поэтому у него не было никаких мыслей об отцовстве. Когда Люба напомнила ему о беременности, ему было странно, и он возмущался: "Зачем она мне это говорит. И, вообще, ей нужен ребенок, а я то тут при чем." В нем бродила излишняя энергия, которая была дана ему природой для воспроизведения потомства и которая просилась из него наружу. Инстинкт давал ему точный адрес, куда перекачивать эту энергию. С семнадцати лет он знал, что для этого нужна женщина, поэтому считал этот слабый пол вроде места, куда можно справить нужду. У него часто и днем вспыхивали желания схватить женщину и вылить из себя эту чувственность.
Люба лежала на кровати, слышала оскорбления и плакала от обиды. Она больше не стала защищать себя, не обвиняла его в грубости, она знала, что если она станет выяснять, кто виноват и какой он человек, и какая она, то кроме оскорблений ничего не услышит.
Муж больше ничего не говорил, в комнате повисла тишина. Люба положила свою руку на круглый живот и вся ушла в себя, а точнее, в свой живот, где ворочался, пинался ножками их ребенок. Люба так погрузилась в тайную жизнь своего дитя, что слезы ее высохли, а обида незаметно отодвинулась, а потом и совсем ушла. Было уже шесть месяцев беременности, и она знала, что у ее родного существа, которое жило в ней, уже есть и ручки, и пальчики, и ножки, и ротик, и носик, и глазки, и ушки; ей даже не верилось, что она не одна.
Ребенок был очень беспокойный, он все время ворочался и пинался, ему не хватало кислорода, но Люба этого не знала. Она почувствовала толчок сбоку и стала гадать, чем он ее ударил – ножкой или ручкой. Тут же она почувствовала удар с другой стороны и переложила руку на то место, где был более сильный толчок. "Воюет", – прошептала она и следом почувствовала новые удары. Любе стало радостно, интересно, что внутри нее живет человек, хоть и маленький, но уже бьется, и ее охватило желание поделиться своим счастьем с Левой:
– Лева, Лева, иди сюда, иди быстрей, иди потрогай, как шалит наш малыш.
Лева хлебал борщ и, услышав ее крик, оборвал Любу:
– Дай мне спокойно поесть, легла отдыхать, так лежи. Любу так обидели эти его слова, что она вскричала:
– Как так можно, как можно, какой ты черствый человек. Но из кухни она больше не услышала ни одного слова. Лева не хотел разговаривать, так как считал, что она, как курица кудахчет, и вступать с ней в спор – это ниже его достоинства.
Люба была чувствительной, эмоциональной женщиной, она была легко ранимой от всякого грубого слова, жесткого взгляда. Ее немного удлиненное лицо застыло, серые выразительные глаза, очерченные дугами бровей, с длинными пушистыми ресницами, блестели отчаяньем. В них не было огня, они выражали готовность просить бесконечно, перенести множество трудностей только ради того, чтобы ее понял Лева. Но, как заметил ранее читатель, она боялась его и поэтому молчала. Мысли о семейной жизни не выходили из ее головы. Вся жизнь впереди представлялась безрадостной, мрачной и грубой. Ей стало страшно, что она в семье со своими добрыми чувствами одинока. С таким пессимизмом в душе она и уснула.
На другой день Люба постаралась прийти домой пораньше, хотя ее подружка Лена приглашала сходить в кинотеатр посмотреть новый художественный фильм, но она отказалась. В Любе боролись два чувства: она и любила, и боялась своего мужа; когда его не было рядом, она страдала, ее тянуло к нему, ей хотелось глядеть на его спортивную фигуру, на его красивое мужественное лицо, любоваться, как в нем играет молодая и рвущаяся из него сила; ей многие девчата из института завидовали, что у нее такой видный муж, и она этим гордилась. Она любила его внешность и силу. Остального боялась.
Придя из института, она первым делом пообедала, достала из холодильника вчерашний борщ, разогрела, съела полную тарелку, выпила стакан томатного сока, съела кусочек сыра и сразу же стала готовить ужин.
Люба приготовила плов, сделала уборку в комнатах и, довольная своей работой, взялась за науки.
Когда за окном стемнело, Люба приготовилась встречать Леву, поправила прическу, подкрасила глаза, нарезала в вазу хлеб, затем села на диван, который стоял прямо на кухне и продолжила чтение предмета.
Прошло еще два часа, но муж не пришел. Любу охватила тревога и одновременно возмущение.
"Куда он пошел после работы, может что случилось... Он же знает, что я дома одна, мне скучно, я же беспокоюсь за него, неужели он этого не понимает, да меня еще мучает слабость."
Такие мысли приходили к ней все чаще и чаще. После девяти часов вечера она уже не могла учить "Педагогическую психологию", так как не могла сосредоточиться на предмете, ее мысль перескакивала на Левино поведение. Ей было неуютно одной, она все время прислушивалась к каждому шороху.
"А может быть, ему понравилась другая девушка или женщина, и он с ней гуляет". – приходили к ней и такие мысли. "Ну это же подло, это унижение другого человека", – возмутилась она.
Люба включила телевизор, засветился экран, шла передача программы "Время". Люба смотрела рассеянно, кусками воспринимала сообщения, и только, когда показывали спуск и приземление космонавтов, она с интересом просмотрела весь цикл.
В десять сорок раздался стук в дверь. Когда она услышала первый удар – вздрогнула, и опомнившись от испуга, с чувством облегчения и злости прошла к двери и громко спросила:
– Кто.
– Это я.
Лева уже несколько раз задерживался после работы, но тогда приходил раньше – в семь, восемь вечера. В те разы Люба сдерживалась, хотя была обеспокоена его поздними приходами. В этот же раз она была беспокойна, весь вечер не находила места, плохие мысли измучили ее, а услышав стук, вся сжалась, как пружина.
Когда вошел Лева, Люба не смогла сдержать напряжение и сорвалась:
– Где ты шатаешься, уже одиннадцать часов, – она сгоряча прибавила двадцать минут, – ты что, хочешь совсем довести меня, ты совсем совесть потерял.
Ее глаза округлились, и, размахивая руками перед его лицом, выкрикивала ему все плохое, что увидела в нем за время совместной жизни (человек проявляется в экстремальных условиях). Полгода она носила все в себе, а сейчас уже сосуд переполнился, в нем закипело и полилось через верх.
– Какую еще совесть, – возмутился Лева.
Эти слова невинности еще больше разожгли Любу.
– Ты еще о совести спрашиваешь! Я же для тебя вещь, которая нужна тебе, чтобы тебя кормила и удовлетворяла твою похоть. В остальное время ты смотришь на меня, – тут она запнулась и, не отрывая от него ненавидящих глаз, поправилась, – да ты вообще не видишь меня! Я для тебя просто животное, нет, я для тебя хуже животного. Сейчас собак купают, чешут, ласкают, водят на прогулки, играют с ними, а ты выслушать меня не хочешь, советоваться тоже, поделиться своими чувствами с тобою я не имею права!
Она была так возбуждена, так быстро выпалила все накипевшее в ней на одном вдохе, что ей не хватило воздуха, и она смолкла, но тут же глубоко вдохнув, она опять закричала:
– Где ты был, я тебя спрашиваю, где ты был? Я вся измучилась, а ты гуляешь, являешься к ночи.
– Был у друга.
– А может быть, у подруги, – гневно выговорила жена.
– А что, каждый настоящий мужчина должен иметь любовницу, – ответил Лева и улыбнулся.
– Что, что ты сказал, идиот! – взвизгнула Люба и чувство оскорбленного самолюбия молнией поразило ее мозг и перекинулось на сердце, которое бешено забилось.
Оскорбительные для Любы слова запрыгали в ее голове, и она в сильном волнении стала обвинять мужа, жалеть себя, грозить Леве:
– Зачем ты женился на мне? Как так можно, жить со мной, а ласкать другую – это бесчеловечно. Я тебе всю себя отдаю, делаю все, чтобы ты был счастливым, а ты так жесток ко мне. Если я узнаю, что ты заведешь другую, то я убью тебя! Да, да! И не смотри на меня так, убью! Я не позволю топтать мою честь, чтобы люди смеялись надо мной. Вот, мол, Люба готовит ему обеды, обстирывает, обглаживает, обласкивает и ребеночка решила родить, а он плюнул на нее и завел другую. Нет, нет! Так жить я не могу. Если я узнаю, что ты изменишь мне, я никогда, никогда больше не лягу с тобой! Я не скотина! Это только скот так может, а я – человек! Ты понимаешь – человек! Я не смогу выбросить все человеческое из себя и остаться только самкой!
– Домострой , – насмешливо и тягуче выдавил Лева. – Ты посмотри на людей, как они живут, даже людей не надо наблюдать, достаточно одного телевидения, почти в каждом современном фильме у каждого начальника, директора есть любовница. Тебе этого достаточно, чтобы ты не говорила свои глупости и не кричала. Воспитатель нашлась.
Лева, довольный своим выводом, прошел в другую комнату, снял куртку, вернулся на кухню, сел за стол и прорычал:
– Дай поесть.
– Ничего я тебе подавать не буду, сам ешь!
Люба ходила по комнате, подходила к окну, уходила в другую комнату, возвращалась на кухню – и нигде не могла остановиться, не могла найти себе места. Она была в состоянии двигательного возбуждения. Ее движения были то порывистыми, то она застывала на одном месте, руки ее повисали, как плети, голова падала низко на грудь, глаза останавливались на одной точке, то начинали лихорадочно бегать, и она срывалась, и опять ходила и ходила. Она, можно сказать, ничего не видела, хотя глаза ее были и открыты, и в глазах отражалось все, что попадало в ее поле зрения, но зрительный орган мозга был отключен от других функций более сильным возбуждением других структур мозга, которые ответственны за ее благополучие в этом мире. Зрение не давало никаких сигналов другим органам (кроме как останавливало ее около препятствий) и не производило никакой другой работы. Перед ее взором стоял Лева с немигающими, дерзкими глазами и с кривой, пренебрежительной улыбкой.
Любиной жизни ничто не угрожало, но она не получала от мужа того, чего ожидала: добрых слов, совета, нежного и заботливого обращения к ней, понимания. Все оборачивалось против нее: насмешки, равнодушие, оскорбления й унижения. Это было для Любы крахом жизни, это был стыд от людей, крах ее мечтам, полная потеря веры жить хорошо, получать похвалу, благодарность, помощь, ласку, внимательное выслушивание ее душевных потребностей и получать счастливые дни, часы или хотя бы минуты, но ничего этого она не видела впереди и ей стало страшно, она уже ненавидела его и твердила: "Зачем я вышла за него, зачем, зачем... Он же животное, животное; он лишен человеческих чувств." .......Лева хладнокровно наблюдал за Любой и ждал, когда она успокоится и даст ему поесть.
Прошло минут десять, Люба подошла к Леве и, боясь глядеть ему в глаза, спросила:
– Что ты молчишь, скажи хоть, как мы будем жить дальше. Или ты думаешь, что также будешь являться поздно вечером, а я буду одна мучиться, да?.
– Дура, жить я больше с тобой не собираюсь, – резанули страшные, жестокие, уничтожающие кроткую и слабую Любу слова.
Лева прошел своей кошачьей походкой к плательному шкафу, сдернул сверху чемодан, открыл дверцу и стал бросать в него рубашки, белье, брюки: выдвигал ящики и выгребал из них свое. Когда чемодан был полон, Лева оделся, взял чемодан и направился к двери.
Все это время, когда муж собирал свои вещи, Люба стояла посередине комнаты, как ушибленная, ее била дрожь, она со второго месяца совместной жизни чувствовала, что Лева может поступить безжалостно. Интуиция ее оказалась верной. Теперь, когда она была беременная, вдвойне боялась остаться одной.
Люба бросилась к нему, схватила его за руку, в которой был чемодан и закричала:
– Лева! Левушка! Прости! Не уходи!..
Она просила прошения, хотя ни в чем не была виновна. Ей было страшно оставаться одной. Лева отшвырнул ее, как собаку, которая вцепилась в одежду. Люба отлетела и тут же кинулась, схватила чемодан, упала на колени, и из нее вырвался отчаянный крик:
– Не пущу, не пущу!..
Он резко выдернул чемодан и ударил ее. Люба упала, и он стал бить ее ногами, как футбольный мяч. Люба кричала, извивалась, вскакивала и, как сумасшедшая, бросалась на него. Но он расчетливо и жестко хватал ее, бросал на пол и бил.
Когда Люба выдохлась и изнемогла, безжизненно затихла на полу. Разъяренный и озверевший муж остановиться уже не мог и пнул еще два раза затихшую женщину, схватил чемодан и, не оглядываясь, покинул дом.
Люба, скорчившись, лежала на полу, долго раздавались рыдания в пустой комнате, билась в судорогах. Только в полночь она очнулась от побоев и шока и почувствовала, что замерзла. Встала и, волоча ноги по полу, как дряхлая старуха, перешла к кровати, приподняла одеяло и, не раздеваясь, повалилась на постель. Так она пролежала до утра без сна, проклиная мужа.
Когда тьма рассеялась и воздух стал прозрачным, когда весь ее маленький мирок из двух маленьких комнаток стал видимым и цветным, когда за окном загудели пролетающие автомобили, ее мозг, проливший через глаза много слез, изнемог, его реакции до того замедлились, что настало отупение, мысли путались, обрывались на половине, и Люба забылась сном.
С тех пор, как муж бросил Любу, она сильно изменилась. Она перестала завивать волосы, пропал блеск глаз, лицо покрылось коричневыми пятнами, на щеках образовались ямки, кожа стала дряблой. Не зная ее жизни и характера, можно было подумать, что она перенесла длительную голодовку или длительные пытки, или длительную изнуряющую болезнь. Но читатель знает, что Люба перенесла сильное нервное потрясение. После сильного стресса она не могла оправиться. Люба потеряла интерес к людям, к жизни, она забыла друзей, не заботилась о своей внешности, о моде, о родных, перестала ходить в институт.
Когда выпал снег и облепливал крыши домов, изгороди, провода, деревья белой пеленой, она не замечала этой ослепляющей, пышной, нежной и холодной зимней красоты! Когда шла в магазин, то оступалась в ямки, ничто не интересовало ее вокруг, ни на чем окружающем не задерживалась мысль, она, как дряхлая старушка, волочила ноги, и ей казалось, что она уже умирает. Любу одолевала изнуряющая слабость, тошнота, кололо сердце. Несколько раз у нее открывалась рвота. Она испугалась и обратилась к врачу. После обследования ей сказали, что у нее пониженная кислотность желудочного сока.
– Что бывает при таком заболевании? – спросила Люба у врача. Сидевшая тут же, в кабинете, медицинская сестра объяснила:
– При повышенной кислотности бывает язва желудка, а при пониженной – может быть рак.
Люба молчала, но последние слова крепко записались в мозгу. Она сидела, убитая жестокостью, одиночеством, будущими родами, неизвестностью, но все же инстинкт самосохранения сработал, и она спросила:
– А что надо делать, как лечиться, чтобы не было рака.
– Дорогая Вы моя, – обратилась к ней врач, – ничего страшного нет, с гастритами живут до глубокой старости, может, понижение кислотности связано с вашим положением, но пока не кушайте жареного, копченого, а так можете есть все. После родов все будет нормально, – успокоила Любу доктор. – Попринимайте витамины, больше кушайте овощей, фруктов, пейте соки. Лимоны, лимоны ешьте. Возьмите рецепт; все, до свидания.
Люба шла из больницы медленно, ее ноги отяжелели, во всем теле была такая усталость, что она не могла отбросить мрачные мысли о своем физическом состоянии и о своей жизни: то она казнила себя, что вышла рано замуж, то ругала себя, что не сделала аборт, то собирала все проклятья на мужа. Усталость у нее не проходила, и она боязливо твердила себе: "У меня рак, у меня рак." Ей становилось страшно от собственных мыслей, и страх отключал ее от внешнего мира. Дома тоже ничего не радовало, все казалось ненужным и бесполезным. Ее мысль остановилась на том, сколько ей осталось жить: "Может быть, я умру завтра, а может быть, дотяну до родов?" – каждую минуту спрашивала она себя. Ее взгляд уходил в желудок, и она представляла там опухоль, а от нее во все стороны, в виде щупальцев, разрослись длинные нити. Тогда она ощупывала верх живота, надавливала, чтобы узнать, где болит, но не чувствовала боли и вспоминала, что при раке не болит. Она глядела на руки, трогала сухую, тонкую кожу, оттягивала ее двумя пальцами и опять наводила на себя ужас: "Какая у меня стала тонкая кожа!" Она слышала, что при онкологическом заболевании увеличиваются лимфатические узлы и стала ощупывать всю себя, и под мышками рук обнаружила какие-то бугры. "У меня рак, у меня рак!" – боязливо стала твердить себе Люба.
Так целыми днями и вечерами она просиживала за столом или лежала в постели с понурой головой, в безысходной панике, нагоняя на себя все больше и больше страха. Убийственные мысли не оставляли ее, и только иногда неведомый кусочек мозга, ведающий оптимизмом, просыпался и упрямо говорил: "Нет, нет у меня этой страшной болезни, врач же мне сказала, что гастрит у меня. Люба страдала от тяжести тела, она ощущала, что весит двести килограмм, голова была тоже тяжелой, ей не хватало воздуха и было трудно сидеть, и все время тянуло лечь. Она перебиралась на кровать и большую часть своей жизни проводила лежа. Сон не приходил. Люба иногда как бы возвращалась в мир, оглядывала умирающим взглядом стены, которые были голы, кроме небольшого коврика, что висел над кроватью, медленно, как бы прощаясь, переводила взтляд на пол, на телевизор, который ее уже не интересовал, и она его не смотрела, так как не могла сосредоточиться на передаче, на плательный шкаф, глядела через дверь на кухню. Она уже по несколько дней не готовила себе горячий обед, а обходилась хлебом, печеньем, фруктами, сыром, маслом, консервами и чаем. Деньги у нее были от свадьбы, им подарили две тысячи шестьсот, около тысячи рублей у них ушло на обустройство их квартирки и на плату за нее, тысячу рублей сразу взял себе Лева, он хотел купить мотоцикл, но из-за отсутствия гаража так и не купил, а на остальные теперь она питалась.
На кухне она видела холодильник, вешалку с верхним пальто.
"Мне это ничего не нужно, я все равно умру". После этой мысли ее глаза делались дикими, они не мигали и останавливались на одной точке. В такие часы она думала только о смерти. Затем, помимо ее воли она отходила от этого ада, ее сознание начинало работать отрывочно, ни на чем долго не останавливаясь. Она вспоминала институт с его высокими потолками, с длинными и широкими коридорами, увешанными портретами великих педагогов, писателей, физиков и других творцов. Она любила подолгу стоять у галереи, пристально вглядываясь в лица. Она раздумывала над судьбами великих. Когда она смотрела на Достоевского, то ужасалась, ей было непонятно, как могли такого человека приговорить к смертной казне, а потом десять лет держать в тюрьме и на каторге, и ее возмущению не было предела – она болела за врякую несправедливость. И тут же Люба восхищалась им, что писатель выстоял такие тяжелейшие испытания и после пройденного ада снова взялся за перо и стал писать.
У портрета Джордано Бруно твердила: "Звери, звери! Как вы могли живого человека сжечь!" И себе же отвечала: "Только за то, что человек иначе мыслил, чем те, которые поддерживали утвержденную науку. Гады, гады, вы считали новое учение оскорблением себя, подрывом авторитета, потерей власти в науке и уничтожали всех инакомыслящих."
После короткого прояснения Люба опять ушла в себя и стала разговаривать со своим ребенком:
– Миленький мой, родненький, плохо твоей маме, ты ведь еще ничего не понимаешь, как же нам с тобой выжить, как тебя спасти, твоя мамочка плохая совсем, но ты должен жить.
И она впадала в крайний пессимизм.
– Как же плохо будет тебе без мамы, сиротка ты моя. А отец твой подлец, скотина, хуже скотины, не всякое животное бросит своих детенышей. Когда вырастешь, так ему и скажи. Ты слушаешь меня, моя родненькая кровушка, – и стала гладить свой живот, как будто она гладила малыша по головке, и успокаивала себя.
– Конечно, слушаешь, ты же умница, ты же моя частичка. Так вот, слушай дальше, когда я была маленькая, у нас была кошка с котятами и собачка Дамка. Было лето. Муся лежала на кухне и кормила котят. Дамка забежала на кухню. Мы услышали раздирающий собачий визг. Собачка осталась на всю жизнь с одним глазом. Вот как животные защищают своих деток. А твой отец и ноги не показывает – мерзавец!
Раздался стук в дверь.
Люба, с искривленным от бессилия лицом, поднялась с кровати и, хватаясь то за спинку кровати, то опираясь о стену, то о стол, дошла до двери, спросила:
– Кто.
– Тетя Поля, открывай.
Это была хозяйка дома. Она перешагнула порог и остановилась. Обвела взглядом кухонку и выговорила:
– Чего не приглашаешь – то или занята сильно? Если я не вовремя, то могу уйти. Но тут она взглянула на квартирантку и ужаснулась:
– Чего это ты такая бледная?
– Я бледная, сильно? – испугалась Люба.
– Есть немного, тебе нездоровится?
– Болею, силы совсем нет у меня, еле ноги передвигаю, что-то совсем расклеилась, – жаловалась Люба.
– Проходите, проходите, – опомнилась Люба, – идите ко мне в комнату, у Вас какое дело ко мне?
– Нет у меня никаких дел к тебе, просто проведать зашла.
– Тетя Поля, садитесь, а я лягу. Вы уж извините меня. Я слушаю Вас.
– Рожать-то когда тебе? – поинтересовалась хозяйка.
– Через месяц, – выдавила Люба.
– Ты что же это разболелась? Болеть-то тебе нельзя. Простыла что ли?
Люба, глядя в потолок и не поворачивая головы, ответила:
– Нет. Токсикоз у меня и низкое давление.
– А что доктора говорят? Я вижу, бедненькая, как ты извелась, так мучаешься. Ты, я примечаю, все сидишь дома, тебе больше нужно бывать на свежем воздухе, больше ходить и, вообще, надо больше шевелиться – тогда и рожать легче, и ребенок будет крепче.
Люба молчала и хозяйку слушала урывками, она была так занята своими болезнями, что не могла сосредоточиться на беседе.
"У меня рак, рак," – через каждую минуту эта страшная мысль вспыхивала автоматически в ее мозгу.
Люба старалась слушать хозяйку, но у нее не получалось. Она даже повернула голову к тете Поле, чтобы не уходить в себя, чтобы перед ней был другой человек. Но ее взор опять уходил внутрь. "Все, все, – проносилось в ее голове, – рак дал уже метастазы, уже увеличились лимфатические узлы. Конец, конец," – твердила она себе.
– Ты что молчишь, ты о чем думаешь? – сердясь, допытывалась соседка.
Люба услышала обращение и, плохо понимая, о чем ее спрашивают, рассеянно поглядела на тетю Полю.
– Что-то давно я не вижу твоего супруга, – допытывалась хозяйка.
От этих слов Люба окончательно очнулась и стала изливать свою душу.
– Как мне не думать, этот подлец, зверь, я даже не подберу, тетя Поля, слов, как его назвать, избил меня, забрал свои шмотки и ушел, – и Люба заплакала.
– Ах, негодяй, какой негодяй, а я-то думала, что он в командировку уехал, а он беременную жену бросил. Ай да скотинка, и вправду скотинка. Да еще, говоришь, и побил. Да ты заяви на него, пусть спросят с него по всей строгости.
– Тетя Поля, я боюсь заявлять, он меня тогда убьет. Как так можно, ведь я под сердцем ношу его ребенка, неужели у таких людей нет жалости, неужели они совсем лишены человеческого. Или у них человеческое только выполнять какую-нибудь работу. Так работу выполняют и лошади, и слоны, и ослы.
После всплеска гнева и отчаянья Люба резко отвернулась к стене и смолкла. Тетя Поля поняла, как истерзалась у молодой душа и не находила слов, чтобы утешить, помочь советом. Тишина стояла несколько минут. Каждый думал о своем. Люба не знала, что надо бороться с плохими мыслями, которые извели ее, не знала, что они вредны и находила в них упоение.
– Деточка ты моя, плохо ты знаешь людей. Выбрось ты его из головы, на черта он тебе сдался. Таких извергов на земле сколько угодно. Ты что, не знаешь, как в войну немцы убивали людей, травили ядами, пытали, мучили в концлагерях, сжигали, а сами спокойно ели, пили, веселились, развлекались. Они, напротив, в своей жестокости находили упоение. Вот, твой муж один из таких. У нас таких тоже достаточно. Тебе бороться надо, голубушка, а то пропадешь. Пойми, таких, как ты, тысячи, и ничего, живут. Ты сама знаешь, сколько у нас матерей-одиночек. Не падай духом. А о нем больше не думай. Готовься рожать, готовь пеленочки, распашоночки, да мало ли чего надо малютке. А со слабостью сходи к доктору, чего маяться-то. Так твой совсем ушел говоришь, и ни разу не приходил?
Люба смотрела на хозяйку, слезы она вытерла, но глаза были красные и страдание не сходило с них.
– Нет, не приходил, – плачущим голосом ответила Люба.
– А что я тебе говорила, у таких людей нет ни жалости, ни доброты, они считают, что все это выдумки, а добрых людей нет. Злые все решают угрозой, кулаком, войной, добрые же люди решают вопросы жизни мирным путем.
Люба собрала всю волю, чтобы не отвлекаться и слушала хозяйку. Тетя Поля еще долго рассказывала, какие бывают мужики, как разводятся, рассказала и про своего мужа, как она тоже разводилась и сходилась.
Тетя Поля заметила, что Люба иногда не слушает ее и думает о чем-то своем.
– Ладно, ты, я вижу, устала от моего разговора. Пойду, а то дела-то мои стоят, за меня никто делать не будет.
– А что Вы делаете, тетя Поля?
– Да какие дела у женщины, ужин готовить надо. Отдыхай, а то я тебя измучила, не хворай. А ты тоже вставай, расхаживайся, тяжелую-то работу тебе нельзя, а по дому, легкую – делай, это только на пользу. Ну, до свидания, – и хозяйка поспешно вышла.
После ухода хозяйки Люба ни разу не вставала с кровати, она не спала и ругала Леву, ощупывала себя и искала признаки внушенной себе болезни, иногда разговаривала со своим молчаливым ребенком, гладила свой большой живот, ощупывала груди и часто твердила: "Мне дышать тяжело, не хватает воздуха, живот так раздуло и моему миленькому ребеночку плохо, мучается там, бьется там беспрестанно, ему тоже там плохо. Мамка твоя сильно болеет. У меня рак, рак, уже узлы на грудях, – и она опять засовывала руку под халат и надавливала пальцами груди, находила увеличенные молочные железы и повторяла ,– хотя медики и говорят, что у меня нет такой болезни, они же не знают, что у меня внутри, они только утешают меня. Умру, умру... Сколько мне осталось еще жить. До родов доживу или нет."
 
Потом взгляд ее останавливался, она подолгу отрешенно смотрела в стену, зрачки ее глаз стояли на одном месте, также неожиданно возвращался ее разум, и тогда она осматривала прощальным взглядом все любимые ею вещи. На каждой она долго задерживала взгляд и мысленно проговаривала: "Вот моя любимая кукла, мне ее подарили, когда мне было 12 лет, с тех пор я никогда не расставалась с нею; она хоть и маленькая, а у меня их было много разных, она самая красивая, а какой у ней взгляд милый и добрый, и все лицо ее доброе и прекрасное, ни одной злой черточки нет; и одежда на ней такая изящная, и она, вообще, как живая. Когда я была девчонкой, я всегда разговаривала с ней, как с живой. Я открывала ей все свои секреты, одевала и раздевала, купала, стирала ее платья, она же была моей и подружкой, и дочкой. Скоро ты будешь никому не нужна, и тебя могут выбросить или отдадут какой-нибудь мерзкой девчонке, которая тебе выкопает глаза, выдергает волосы, измажет всю и выбросит. Миленькая, как мне тебя жалко.
Потом она переводила взгляд на пальто, на зонт, который висел тоже на вешалке.
"Скоро и пальто кто-то будет носить, у меня и сестры ведь нет, значит, продадут его чужому человеку. А может, все растащат, пока мама с братом приедут".
От этих мыслей ей делалось еще страшнее: "Нет, нет, это не справедливо, все будут жить, а я не буду. Они будут видеть и солнце, и дома, и людей, и поля, и деревья, работать, учиться, разговаривать друг с другом, будут радоваться, смеяться, а я нет".
Люба перевела взгляд на окно, за которым была еще видна потухающая вечерняя улица, виднеющийся город. Вдоль тротуара росли деревья, прямо против окна топорщился переплетенный сеткой голых веток тополь, мелькали фигуры людей, доносился шум моторов машин.
"Я боюсь, боюсь, мне страшно, – шептала Люба, – я не увижу больше этот тополь, не увижу эту улицу, не буду ходить по этому городу, не услышу этот шум – это все для них, они все будут, а я умру. Не зря же тетя Поля сказала, что я бледная; зачем она мне это сказала, зачем?"
Люба страдала, мучилась, страх парализовал все функции организма, кроме инстинкта самосохранения. Она не вспоминала родных, знакомых, друзей, ни одно дело не интересовало, воля исчезла. Она не могла заставить себя что-то делать. Люба плохо ощущала время, все время находилась в каком-то полусознательном состоянии и все время умирала, но иногда вскидывала голову вверх и молила: "Помогите, спасите меня, я в западне, врачи не хотят мне помогать, но они не знают, не знают моей болезни, что мне делать, что мне делать?"
Измученная, отрешенная от всего, обессиленная Люба уснула тяжким сном уже за полночь. Это было какое-то тяжкое забытье, которое длилось часа два. Люба проснулась от страшного кошмара, ей снилось будто она умерла, но она была особая мертвая, не такая, как все. Мертвые умирают совсем, а она, хотя была и умершей, но все видела вокруг: людей, животных, природу, как будто она ходила в институт, но она была не живая, как все.
В комнате было темно. Первая мысль была проверить себя – жива ли. Она стала ощупывать себя и почувствовала свое тело, руки, ноги, прошептала неуверенно: "Кажется, живая".
Оглушенная страшными ночными видениями, изможденная анемией, токсикозом, недомоганием, а в последнее время мучаясь сильным упадком силы и духа, она лежала на спине и глядела в потолок. Ее взгляд не блуждал, мыслей не было и только инстинкт самосохранения не давал ей покоя. "Я умираю, я умираю", – твердила она. Так в ужасе, в полусне она лежала какое-то время, а потом опять провалилась в сон. Но через час или два она опять проснулась в испуге. Она проснулась от того же страшного сна, который продолжался, как только она закрывала глаза и засыпала.
"Слава Богу, живая, – в испуге промелькнула мысль, и Люба опять ощупала себя, – живая, живая – подтвердила она.
Во сне она попадала в ад, и какие-то чудовища окружали и бросались на нее. Люба боялась и хотела убежать от них, но куда бы ни кидалась она, всюду были эти звери с человечьими головами. Люба сжалась, упала на землю и стала просить: "Не убивайте меня, не убивайте, у меня же ребенок, пощадите!" Но тут она услышала смеющийся, рычащий голос: "А ты уже на том свете, а мы черти, мы все изверги и грешники. Ты добрая, честная, праведная, слабая, – вот мы и изловили тебя и к себе притянули, чтобы посмотреть, как ты будешь корчиться перед нами, нам нужны тихие и смиренные. Чертям нужны всегда работники, ты будешь нас кормить, ноги мыть, шерсть чесать, а как надоешь, так мы тебя изжарим и съедим. Мы у Бога смирных и вылавливаем. Бывает и он у нас отнимает, это когда стража уснет или сам божий человек разведает наши секреты да лазейки, да и убежит. Обычно мы долго мучаем человечка, а уж, как он обессилит, так мы его сюда, в ад". Любе стало страшно, и она как крикнет:
– Спасите!.. – и от своего голоса проснулась.
Так несколько раз в эту ночь она засыпала и пробуждалась от страха, а когда уже стало светать, измученная Люба больше не могла находиться в своей комнате. Она встала с кровати, обвела прощальным взглядом свою комнату еще раз и пошла к хозяйке. Постучала в дверь, обшитую дерматином, и стала ждать. Тетя Поля впустила ее и, заметив ее болезненность, хотела уложить в постель, но Люба наотрез отказалась:
– Нет, нет, – испуганно проговорила она, – я не буду ложиться, я боюсь, я боюсь!
Хозяйка удивленно оглядела квартирантку и, не понимая, что с ней, спросила:
– Что с тобой, голубушка?
– Я боюсь спать. Как только засыпаю, меня душат кошмары, и после сна я вся измятая, не хватает мне воздуха, я задыхаюсь, и мне страшно. Я умру, я умру, у меня рак желудка, – в отчаянье и в испуге повторяла Люба и залилась слезами.
Тетя Поля всплеснула руками, усадила Любу на диван, села сама рядом, обняла ее за плечи и, глядя на нее жалостливыми глазами, стала успокаивать: "Детка ты моя, что ж ты на себя напустила, да разве можно так. Ты же себя так совсем изведешь, тебе рожать надо готовиться, надо думать о лучшем, а ты в такую панику ударилась. Кто это тебе такую болезнь приписал? Говори! С чего это ты такое взяла?"
Люба, не поднимая головы, стала жаловаться:
– Тетя Поля, сильная слабость у меня, темнеет в глазах, тошнит, что ни поем – рвота, спать не могу, воздуха не хватает, задыхаюсь.
Я умру, умру и не уговаривайте меня.
– Что ты, что ты! – вскричала хозяйка: – От этого не умирают, беременная ты, вот все у тебя из-за этого. Надо тебе срочно в больницу. Ты посиди тут немножечко, а я сбегаю к телефону, вызову врача.
Люба сжалась от испуга, глаза ее сделались огромными и готовы были выскочить из орбит, и она жалостливо стала просить:
– Не надо, не надо, я боюсь, я боюсь! Хозяйка быстро оделась и выскочила из дома.
Через двадцать минут Любу увезли в роддом. В больнице Любе стало еще хуже. Она рассеянно отвечала на вопросы врачей, ни с кем не разговаривала и все время лежала на кровати лицом к стене. О чем она думала, никто не знал.
Врач осмотрел Любу и сказал фельдшеру:
– Готовьте ее к родам, ребенок плохо прослушивается, будем делать искусственную стимуляцию.
Люба дикими глазами взглянула на врача и простонала:
– Я боюсь, я боюсь, я умру – да? Да?.. Врач строго взглянул на роженицу:
– От этого не умирают, родите и будете еще счастливы.
– Вы не знаете, вы не знаете, у меня, кроме беременности, еще рак! – прокричала в отчаянье Люба: – Я умру, я умру!
Врач, фельдшер и еще одна роженица, которая лежала в этой палате, как-то быстро повернули головы к Любе и изучающе, несколько секунд смотрели на нее.
На Любу было тяжело глядеть, черты лица ее осунулись, глаза выражали такую безысходность, что, казалось, она умирает. За свою 17-летнюю практику фельдшерица видела всяких: и буйных, и тихих, и спокойных, и сумасшедших, но такой страдалицы не встречала.
– Да, тяжелая, придется с этой повозиться, – тихо сказал доктор фельдшерице и, повернувшись к Любе, грубо отчитал:
– Чего раскисла, ну-ка возьми себя в руки, готовься матерью стать. Кто это тебе навязал такие страшные мысли? Ты хочешь ребенка оставить сиротой, ты этого желаешь?
От этих слов у Любы все перевернулось внутри.
Она взглянула на доктора, как на спасителя, и вскрикнула:
– Нет, нет, я сама этого боюсь, мне страшно!
– Тогда выбрось из головы свою панику, возьми себя в руки, и готовься стать матерью.
– А как? – вырвалось у роженицы.
– Очень просто. Гони всеми средствами из головы плохие мысли, вспоминай хорошее, учись тужиться, готовь грудь, думай о ребенке. Думай, что ты уже не одна, а двое вас, и думай не о себе, не о своем здоровье, а о ребенке. Какой он будет, что ему надо, как будет расти, как ты будешь его воспитывать. Ты поняла?
До сознания Любы дошли спасительные слова врача, она обрадовалась, за последние месяцы никогда ей не было так хорошо, как сейчас. Любе казалось, что пришла к ней новая жизнь, все озарилось каким-то светлым настоящим и будущим? "И правду Алексей Тихонович говорит, что я сама убиваю себя, надо же о ребенке думать, его нельзя оставлять сиротой, все, буду теперь думать только о хорошем, буду все есть, буду учиться тужиться, правильно дышать, я обязательно рожу и буду жить для своего родненького малыша".

 И тут она опомнилась и услышала вновь голос доктора:
– Ты, Люба, паническими мыслями губишь свое здоровье, хуже делаешь своему ребенку. Все, миленькая, до свидания.
Круто повернувшись, врач вышел из палаты, за ним уплыла и акушерка.
Через семь часов после поступления в родильное отделение, Люба родила девочку. Во время родов она забыла все прошлое, все страдания одинокой жизни, о муже она ни разу не вспомнила. Схватки, боли, страх перед родами были всей ее жизнью. Она металась, как в аду, то стонала и корчилась, то лежала затихшая и смиренная. Акушеры сделали ей специальными инъекциями стимуляцию родов, и Люба разрешилась маленькой, красненькой крикуньей.
После родов Люба лежала разбитая и обессилевшая, к ней возвращались опять страхи и мучили ее, она отгоняла их, как учил Алексей Тихонович, но это плохо удавалось. Но когда принесли дочурку на кормление и девочка схватила грудь ее и стала сосать, у Любы просияло лицо, на губах появилась божественная улыбка, хотя ещё измученность держалась на ее лице. Новая жизнь пробивала новые мысли у молодой матери, они становились доминирующими, старое становилось торостепенным. На второй день после родов ей пришла тяжелая мысль, что она для своего младенца ничего не приготовила, и залилась слезами. Это было с утра, и Люба проплакала до обеда. А в семнадцать часов пришла проведать ее хозяйка, тетя Поля, и обрадовала Любу, сообщив ей приятную новость. Вчера приходила к тете Поле из института девушка – Аня – и сказала, что в группе сделали складчину денег и купили все необходимое для малышки, даже коляску купили, и завтра всей группой придут навестить Любу. Через неделю Любу выписали из роддома. Теперь все время и все мысли забирала дочь. Любе некогда было лежать, сидеть, думать: она стирала, развешивала, гладила, кормила, купала с тетей Полей, переодевала, баюкала, варила, бежала в магазин.
Полмесяца молодая мама жила, как заведенная машина, она валилась от усталости и недосыпания, как только засыпала ее Надя.
Надеждой она назвала малютку в честь своей любимой бабушки. Когда к ней перешла жить однокурсница Аня, Люба так обрадовалась, так засияла счастьем, как будто у нее никогда не было горя, не было ее страданий, не было ее страхов. Теперь Аня ходила в магазин, водилась с девочкой, помогала стирать, готовить обед.
Когда у Ани было свободное время, они все делали вместе. Про мужа Люба почти не вспоминала, и ее подружка напоминала ей, что сейчас матерей-одиночек миллион, это как бы естественно для нашего века. До сознания Любы дошло, что не стоит мучить себя дурными мыслями, переживать, и она стала отгонять от себя болезненные, тяжелые мысли. Любе пришла на ум хорошая мысль: прошлого уже нет... его нет, оно исчезло, оно уже никогда не вернется, а поэтому думать о нем бесполезно и глупо. Что думать о том, чего нет. Она любила повторять эти мысли, когда автоматически в мозгу вспыхивали картины ужасного прошлого, вспыхивали страхи.
Через месяц Аня оформила для подружки академический отпуск на год, а спустя еще месяц Люба уехала со своей маленькой Надеждой домой.
Эту историю рассказала мне хозяйка, у которой я потом жил на квартире, в той же комнате, 11 лет.