Сказки старого крейсера

Кирилл Булах
производственный роман




             Отзывы на рукопись

Кирилл! Молодец! Читаешь — молодеешь. Спасибо.
И. Белостоцкий. 26.10.91.

Полностью присоединяюсь.
В. Обухов. 25.01.94.

Кирилл! Этой памяти героев нашей юности надо выйти в свет.
В. Конецкий. 14.06.93.

Доблестному собрату по развенчанию военно-морских
мифов — глубокое уважение и пожелание издания.
И. Бунич. 15.03.95.

                От автора

  Всегда умиляет меня рассказ К. М. Станюковича «Нянька»... Воспитателем сынишки уважаемого и любимого моряками командира корабля назначен старый матрос-парусник, отдавший флоту более двух десятилетий жизни и подлежащий вскоре отправке в отставку. Время еще крепостное, ограниченная и капризная жена командира нет-нет, и посылает старого служаку во флотский экипаж за очередной порцией розг... Но ветеран любит ее сына и рассказывает мальчику одну за другой «морские сказки», в которых участвовал сам или которые слышал от их участников.
  В каторжной жизни крепостных матросов на паруснике старик находит светлое и благородное, только этому он учит маленького барчука — будущего морского офицера.
  Прошло уже сорок семь лет с того дня, когда я впервые вступил на палубу гвардейского легкого крейсера «Красный Крым». Тысячу дней прослужил я на этом корабле, выбился из «молодых», стал гвардии старшим инженер-лейтенантом, получил назначение с повышением на современный строящийся крейсер...
  Всем известно, что морская служба трудна и тяжела. Но невыдержанный, непоследовательный, обозленный на всех командир корабля делает эту службу особенно тяжелой. Таков был командир «Красного Крыма». Под стать ему оказался и его заместитель по политической части — далекий от флотских задач человек, пришедший на крейсер по партийному призыву из вторых секретарей райкома — специалистов по сельскому хозяйству.
  От этой «единоначальной» пары недалеко ушла когорта младших политработников. В годы махрового сталинизма их главной задачей считалось «всеми формами и методами» поддерживать решения начальников и добиваться безоговорочного их исполнения без размышлений о смысле и целесообразности. Среди младших офицеров были они «пятой колонной», все вынюхивали и обо всем докладывали «большому» замполиту. Жить с ними рядом порой казалось отвратительно.
  Но нашлось в те годы много и светлого, солнечного — был я окружен хорошими и добрыми людьми: офицерами, старшинами-сверхсрочниками и, в первую очередь, безответными и верными матросами. Только не понимал я тогда, что именно они не позволили мне дать съесть себя черному злу эпохи, а видел в окружающем лишь безрадостное и маравшее жизнь. И не хотел почувствовать, что светлого вокруг во много раз больше.
  Каким же ярким и радостным кажется это светлое сейчас, на пороге надвинувшейся старости!
  Вот она — презиравшаяся мною до последних лет ностальгия.
  Матрос Чижик — нянька будущего флотоводца — замечал и  запоминал только хорошее в своем тяжелом матросском прошлом. Мальчику он рассказывал только хорошие «сказки».
  Пришло время рассказывать о прошлом и мне.
  Книга эта посвящена запомнившимся мне событиям из трехлетней жизни экипажа крейсера, в которой я принимал участие и которую воспринимал своею душой, видел своими глазами. Поэтому, книга, конечно, субъективна. Она — не научное исследование, а просто воспоминания одного конкретного человека.
  В них я рассказываю о разных сторонах жизни военно-морского флота более чем сорокалетней давности. Я вспоминаю о трудностях службы, измывательстве над нижестоящими, о стремлении к правде молодых офицеров, о матросской верности и о всяких «хохмах».
  До сих пор я тесно связан с флотом и знаю, что все эти проблемы не только остались до наших дней, но многие из них выросли. Нынче Военно-Морской флот, как и все Вооруженные Силы, терпит тяжелое бедствие. Корабли не выходят в море — нет топлива. Высшие чины командования флотами частенько пускаются в сомнительные коммерческие авантюры. Офицеры по много месяцев не получают денежное содержание. Матросы голодают. Черноморский флот раздирают на части. А правительство врет...
  В наши годы космических полетов, всепланетных рассуждений о разоружении, постоянного огульного шельмования всех сторон жизни периода нашей молодости я не могу надеяться на то, что мои «сказки» привлекут общее внимание. Читать их будут не все.
  Но их прочтут многие мои сверстники-моряки и погрустят над давнишними, не только невеселыми, но и над забавными случаями. Вероятно, пролистают их некоторые нынешние флотские офицеры и смогут в чем-то сравнить прошлое с настоящим. Возможно, столкнутся с этими воспоминаниями курсанты. И удивятся, что у их дедов тоже были человеческие чувства, смешные происшествия в службе — все, что престарелые педагоги сурово осуждают, величаво глаголя о необходимости служить по Уставу.
  Уверен, что их от строчки до строчки прочтут все мамы флотских курсантов и офицеров всех поколений — они самые внимательные и благодарные читательницы морской беллетристики.
  Так что аудитория, как-никак, наберется.
  Но мне хочется также, чтобы прочитали мои воспоминания мальчишки. Чтобы из событий, более близких к ним по времени, чем описанные не только Станюковичем, но и Соболевым или Колбасьевым, увидели они интересные стороны жизни на военном корабле. Чтобы поняли дух и бездоходное благородство нашей военно-морской службы.
  Я буду считать свою задачу выполненной, если хоть некоторые из этих мальчишек под влиянием моих рассказов почувствуют и теперешнюю необходимость корабельной службы, захотят  связать свою жизнь, свое будущее с Военно-Морским Флотом Родины.
  Во всем, что я расскажу, изменено или придумано очень мало. Только имена людей, о которых я пишу жестко, искажены или не приводятся. Многих из них уже нет в живых; да и не так уж много плохого они сделали, чтобы тревожить их в могилах. А какими стали через четыре с лишком десятка лет остающиеся пока на этом свете, мне неизвестно. Возможно, они давно уже стали другими, перестроились и нет нужды к светлым сегодня именам привешивать какие-то ярлыки прошлого.
  Мой друг по духу и сверстник по молодым годам флотской службы, а ныне — известный и любимый морской писатель, читал мои первоначальные варианты этих записок и говорил:
  «Пожалей неподготовленного читателя. Ему трудно понять калейдоскоп ясных только для нас с тобой и для наших сотоварищей событий, рассуждений и домыслов. Расположи материал так, чтобы не приходилось рыскать по нему взад-вперед в поисках логики. И доходчиво объясни все новое для берегового гражданского читателя».
  Пусть не осудят меня моряки, я пытаюсь выполнить эти советы мэтра.
  Хочется также привести еще одно важное, на мой взгляд, рассуждение:
  «Мемуары — предательское дело для самих авторов, да и для публики.
  Для авторов потому, что слишком велик соблазн говорить обо всем, что для читателя вовсе не интересно, перетряхивать сотни житейских случаев, анекдотов, встреч, знакомств и впадать в смертный грех старчества.
  Для публики потому, что она так часто не находит того, что законно ждет, и принуждена поглощать десятки и сотни страниц безвкусных воспоминаний, прежде чем выудит что-нибудь действительно ценное».
  Так высказывался более ста лет назад в своих мемуарах П. Д. Боборыкин.
  Поэтому написал я о своей жизни на крейсере в виде «производственного» романа во взаимосвязанных рассказах, отбросив мемуарную форму и старческие философские рассуждения. «Из песни слова не выкинешь...» и жизнь свою не переделаешь. Так что пусть простит меня читатель за повторы того, что раньше уже публиковалось — иногда без этого обойтись было трудно.
  Итак, в путь!


                КРЕЙСЕР ЕЩЕ НЕ ВИДЕН

                I

  До самой смерти хранила моя мама весточки от меня. Она оставила их в большой связке по годам.

  13 августа 1946 г. Дорогая мамочка!
  Доехал я сравнительно хорошо: на 3-й полке. Продолжаю работать в гараже. Достал руководство по автомобилям и изучаю. Кормить стали хуже, но жить вполне можно.
  Очень тоскливо, хочется плюнуть на все и уйти (это бывает, когда я один и нахожусь в праздном состоянии). Когда я с ребятами на работе или на строевой, тогда не так.
  15-го кончаем работы, начинаем заниматься только строевой, а 19-го едем в лагерь, он где-то за Терийокками в старом финском форте.

  24.08.46.
  Сейчас мы в лагерях. Живем хорошо. Занимаемся строевой, стрелковой, физической и морской подготовкой. Стреляли. Попал, как всегда, все. Ходили на шлюпке 3 раза. Мне очень это понравилось. Научился вязать узлы, учусь семафорной азбуке.
  Будем тут до 5-го сентября. Потом опять в город. 25-го зачислят приказом в курсанты, а с 1-го октября — занятия.

  10 сентября 1946 г.
  Приехали в училище 4-го вечером, а 5-го нас распределили по ротам. В гараж меня не назначили, но зато совсем пошел в гору, у меня в подчинении сейчас 34 человека, работают они на фасаде подсобниками, а я командую. Весь день снаружи здания — хожу, куда хочу, читаю книги и т.д.
  В воскресенье был в увольнении. С Таней отношения восстановлены  полностью. Поел вдоволь пирогов, поиграл в винт.
   Папа мне приносит папиросы, но денег нет ни копейки. Очень хочется получить отпуск, но по всему видно, что никто никаких усилий к этому не приложит. С нетерпением жду начала занятий и получения формы.
  Страшно скучно тянется время от ужина до отбоя. Завтра начнем снова шлюпочные занятия, начнем готовиться к соревнованиям. Всего нас 7 человек на шлюпке. Соревнования эти будут 25—26-го.

  18.09.46.
  Уже приближается день нашего зачисления, а я до сих пор не предполагаю даже, на какой факультет попаду. Сейчас по-прежнему работаю старшим на окраске фасада. К началу занятий 01.10 нас должны обмундировать во 2-й срок, т.е. в одежду, которую носили один год, а к 7-му ноября — в 1-й срок.
  Половина Адмиралтейства уже покрашена, почти все леса сняты и, если начнутся дожди, скоро все будет, как новое.
  Курсанты из отпуска еще не вернулись, пока в училище только мы и дипломники. Многие из них уже защитились. А мы готовимся к шлюпочным соревнованиям.
  Ко мне часто приходит папа, прямо на мою работу. Я имею права, подобные прорабу, так что могу втихомолку ходить в город. Но не хожу, т.к. нет ни копейки, а у папы тоже. Мне же просто необходимо 80 рублей на переделку бескозырки, да и вообще они никогда не мешают. В воскресенье ходил в увольнение с 15-ю копейками в кармане. Пришлось продать собственную тельняшку, мыло и махорку.

  (Письма эти были сложены солдатским треугольником, на них треугольный штампик «НКМФ» и оттиск «Проверено военной цензурой» с маленьким гербом).
  После окончания войны у нашей семьи не было жилья. Родители десять лет числились в разводе. Отец после ареста в 38-м году по 58-й статье право на жилплощадь в Ленинграде потерял. Мама же до самой войны проработала на шахте вдали от Ленинграда и жилье за собой не закрепила — побаивалась появляться в Питере из-за репрессий, хоть и была разведена.
  В войну же все смешалось. И нам пришлось жить на птичьих правах в квартире Народного артиста Гардина — мужа тети Тани, сестры отца. Как только сняли блокаду и стало возможным, мама опять уехала в поселок Сланцы на шахту начальником строительства (восстановления). С собой она забрала моего брата — шестиклассника Андрея.
  В это время наш отец, как репрессированный, после отбытия наказания и солдатской службы во время войны бесправно работал в системе строительства шоссейных дорог НКВД. Исполняя обязанности главного инженера строительства дороги, он был на положении рядового с соответствующим материальным обеспечением. Жил на частной квартире, снимавшейся на деньги Гардиных.
  Отношения между всеми были напряженными.
  После окончания 10-го класса я хотел поступить в Мореходное училище. В море звал пример мало знакомого мне молодого моряка-одессита. Игорь Марков — он был старше меня на 12 лет — след в моей душе оставил неизгладимый. Он вышел из семьи моряков, с которой дружила моя мама. Она была одесситкой, в Ленинград приехала уже взрослой девушкой — учиться в Политехническом институте.
  Игорь убежал из дома в двенадцать лет (я в этом году родился) и ушел на каботажном судне юнгой до Херсона. Потом стал электриком, перешел на морские суда, начал ходить за границу. Впервые я увидел его в девять своих лет. В Ленинград Игорь попал из полуторагодового плена у итальянцев на острове Мальорка, захваченном у республиканской Испании.   Двадцатилетний в то время Игорь оказался в плену вместе со всей командой парохода, доставлявшего республиканцам нашу помощь. Его рассказы о море, о героизме испанских патриотов, о несгибаемости моряков, томившихся в камерах-ямах без крыш, потрясли мое детское воображение.
  Снова я увидел Игоря за неделю до начала войны. Он только что возвратился из Германии, сдав в Гамбурге из трюмов своего парохода десять тысяч тонн пшеницы. Рассказывая, как сказочно экономные немцы выметали из трюма все до зернышка, он и не подозревал, что через полмесяца его судно будет законсервировано в Ленинграде до конца войны, а вся их команда переберется в Одессу поездом для комплектования резерва тамошних экипажей.
  В войну Игорь уцелел, получил три ранения и два ордена. Увиделись мы с ним весной сорок шестого, когда я оканчивал десятый класс. Он приехал, чтобы перегонять в Одессу законсервированное в июне сорок первого года судно.
  Одессу Игорь не видел с сентября сорок первого, когда недалеко от мыса Тарханкут потопили судно, на котором он в то время трудился. Продержавшись в холодной воде около восьми часов, он был случайно кем-то подобран и долго мучался потом с простудой и облезающей кожей на всех сгибах. Возил боеприпасы из Новороссийска в Севастополь. Предотвратил взрыв начиненного толом судна, стоявшего среди нефтяных причалов. Потом перебрался в составе судовой команды во Владивосток.  Ехали они больше месяца, перецепляя свою теплушку от поезда к поезду по собственной инициативе. Перемещались через всю державу без продовольствия и денег, добывая пищу одесской обходительностью с женским полом. А потом возили военные грузы из Сан-Франциско через акваторию, контролируемую подводными лодками воевавшей со Штатами Японии.
  Стать по его примеру гражданским мореплавателем мне помешала судимость отца за контрреволюционную деятельность. Об этом я сдуру написал в анкете и в Мореходке сразу же получил отказ.
  Документы приняли в Дзержинке по указанию ее начальника, к которому съездил побеседовать Владимир Ростиславович Гардин. Что он говорил, я не знаю. Но приемные экзамены сдавать мне разрешили.
  После многочисленных экзаменов я был зачислен в роту кандидатов, которых начали обучать строю. Занятия проводились после утреннего чая, а потом всех отправляли на работы по благоустройству училища. При этом старались учесть навыки кандидатов. Я с седьмого класса занимался мотоделом, вернее, — готовился к мотокроссу. В Осоавиахимовском кружке научился разбирать и ремонтировать мотоцикл, учился на нем ездить, освоил правила дорожного движения. Поэтому меня назначили работать в гараже: мыть машины, подкачивать баллоны, а потом даже притирать у двигателя клапана. Здесь я и подружился на всю жизнь с Глебом Умеренковым, встретился с которым еще перед приемными экзаменами.


                II


  О годах, проведенных под шпилем Адмиралтейства, можно вспоминать бесконечно. Встретилось много трудного, но было постоянное познание нового, была постоянная целесообразность бытия и выковывалась дружба, прошедшая потом через десятилетия.
  Недосягаемо величественными казались тогда первокурсникам курсанты старших курсов. Командиры отделений с тремя и помкомвзводы с четырьмя шевронами, не говоря уж о старшине роты, стали вершителями наших судеб. Они затмевали мало знакомого командира роты, почти незнакомого начальника факультета, не говоря уж о начальнике училища. Высшее же командование флота казалось далеким, как звезды.  Но устав требовал знать всех своих прямых начальников вплоть до Генералиссимуса.
  Об одном из изменений в перечне прямых начальников мы узнали от нашего старшины роты, громогласно объявившего на вечерней поверке: «Главнокомандующий Военно-морскими силами адмирал флота Кузнецов смещен. На его место назначен адмирал Юмашев».
  Старшина роты объявлял это с таким пафосом, будто перемещения делались по его личному приказу. Шла экзаменационная сессия за первый семестр, начинался 1947 год. Были еще только первые месяцы службы в училище, так что нам с однокашниками слова горластого старшины казались откровением свыше.
  В начале службы легких мгновений не бывает. Трудное же растягивается, как кажется, на годы. Поэтому в моей памяти объявление старшины отстоит на большие сроки от неожиданного обращения к замыкающему нашего строя незнакомого адмирала — рослого, с необычно большой, «маршальской», звездой на погонах и с длинным, обшитым золотом, козырьком:
  — Вам винтовка тяжелой не кажется, товарищ курсант?
  Вопрос этот был задан во время подготовки к первому в нашей жизни параду — первомайскому на Дворцовой площади. Адмиралом же, как нам потом объяснил кто-то из старшин, был Николай Герасимович Кузнецов, на какое-то время после смещения с высочайшего на флоте поста назначенный руководить Военно-морскими учебными заведениями.
  Объявивший о смещении Кузнецова старшина роты командовал нами недолго. Его уличили в воровстве. Не один месяц после получки у многих из нас по ночам пропадали деньги. В обшаривании карманов застали старшину, якобы проверявшего правильность укладки обмундирования спящих курсантов.  Официальное расследование подтвердило курсантское обвинение.
  Перед строем всего училища зачитали приказ о разжаловании и отчислении вора из училища. С него сорвали погоны старшины и шевроны курсанта, вручили зеленый вещевой мешок и дали команду: «Вор, из училища шагом марш!». Под сухую дробь барабана двадцатидвухлетний «молодой» матрос ушел во флотский экипаж. Никакие современные потуги милосердия и «мамочек воинов» не были проявлены в те годы. После трех лет спецшколы и почти четырех лет Дзержинки он прослужил матросом на крейсере полных пять лет.
  Через десять лет после этого разжалования и отчисления мне в чине капитан-лейтенанта и в должности командира БЧ-5 эсминца довелось прийти в Североморск. Рядом с причалом на одном из складов была крупно написана фамилия нашего первого старшины роты: «Борц. 1952. ДМБ». Мои однокашники, попавшие после выпуска на Север, подтвердили, что это писал изгнанный из училища вор. Справедливость была соблюдена.
  Такой же справедливостью мы считали и замену Кузнецова на посту Главкома Юмашевым. Раз сменили, то, значит, за дело. Осторожные в то время ветераны — курсанты старших курсов, не говоря уж об офицерах, никогда не упоминали о том, что в течение многих лет Николай Герасимович был кумиром флота. На его примере воспитывалось стремление к «маршальскому жезлу, лежащему в ранце у каждого солдата». Любой, ведь, мог верить в такую же счастливую судьбу: Академия через четыре года после окончания училища, командование крейсером — через семь, флотом — через одиннадцать, всеми военно-морскими силами страны — через тринадцать лет.
  Новый Главком адмирал Юмашев кумиром не стал. Для большинства «европейцев» был он мало известен — последние восемь кипучих предвоенных, военных и послевоенных лет он прослужил на Тихом океане. На взгляд большинства из нас он казался очень старым — ему исполнился уже пятьдесят один год. О нем не рассказывали биографических чудес, он не шагал по службе семимильными шагами. Наши молодые горячие сердца не ценили действительное чудо биографии Ивана Степановича Юмашева: он от юнги царского флота через все ступени матросской, старшинской, командирской и флагманской службы, не перешагивая ни одной, дошагал до поста Главнокомандующего.
  Не пропагандировали его и наши педагоги: Юмашев прошагал через все служебные ступени почти без образования. Еще до первой мировой войны он окончил школу артиллерийских кондукторов (морской техникум). Через десяток лет, после революции, ему довелось год проучиться в классах штурманов, да еще через десять лет — на трехмесячных курсах командиров кораблей. Его служебный рост без знания высшей математики, истории ВКП(б) и ряда других «основополагающих» дисциплин был явно антипедагогичен. (Об образовании «великого зодчего» в те годы помалкивали.)


                III


  Начинался ноябрь 1948 года, когда мы впервые увидели адмирала Юмашева.
  Под сумрачным осенним небом бодрости не возникало. Уже вечерело и в начинающихся сумерках резко вычерчивался на фоне еще светлого неба шпиль Химкинского речного вокзала. Слегка накрапывало, но площадь перед вокзалом оставалась почти суха: уже не первый час сотни курсантских ног печатали на ней строевой шаг под сто двадцать барабанных ударов в минуту.  Морcкой парадный полк проходил тренировку перед генеральной репетицией ноябрьского парада на Красной площади.
  Нескладная для строя, грузная и длинная трехлинейка образца 1891/30 года прижата к плечу занемевшей левой рукой. Машинальные движения правой рукой «вперед — до бляхи, назад — до отказа». Прямые ноги с оттянутыми носками и подъемом на тридцать сантиметров от земли. Поднятые подбородки и скошенные направо глаза. Так наши шеренги ходили уже, наверное, сотый раз.
  Главной задачей каждого курсанта было пройти одинаково со всеми остальными, не нарушая равнения, мимо подъезда речного вокзала, где на возвышении стоял командир морского парадного полка инженер-контр-адмирал М.А.Крупский и его помощник по строевой части капитан 1 ранга К.В.Радько. Мы любили и уважали обоих — они были нашими начальниками не только в Москве на параде, но и дома, в Дзержинке.
  Начальник училища «Миша Крупский», как звали мы его в своем курсантском кругу, был всегда спокоен, немногословен и, как мы считали, исключительно справедлив. Из уст в уста передавалась курсантская легенда о том, что он за неотдание чести адмиралу, то есть самому себе, посадил на гауптвахту своего сына четверокурсника. В день же рождения своей жены, а его матери, адмирал разрешил на полчаса свозить арестованного под конвоем поздравить мать.
  Начальник строевого отдела «Костя Радько» славился звонким всепроникающим голосом, всевидящим глазом, феноменальной памятью на лица, фамилии и проступки и опять-таки незыблемой справедливостью.
  Трудно сказать, как бы пересекали смотровую линию курсанты перед другими начальниками, примеров этому не было. Но перед Крупским и Радько усталость каждый раз проходила, плохая погода забывалась, нога поднималась выше и била по асфальту сильнее.
  Частенько на наших тренировках у парапета цоколя вокзала, а иногда — рядом с Крупским и Радько, стояли различные московские офицеры — представители коменданта гарнизона. После их посещения Радько строил полк и с явным неудовольствием сообщал о замеченных недостатках. Иногда с нами говорил помощник коменданта по морским частям полковник В.Н.Карпецкий. Он не только перечислял замеченные недостатки, но и объяснял, как их не допускать. Он не только говорил, но и показывал.
  Подтянутая фигура полковника была образцом строевой стойки. Винтовка в его руках летала, ложилась на плечо, принималась на караул безупречно. Строевой шаг казался недостижимым образцом. «Грудь держите прямо!» — восклицал полковник и мы ясно понимали, что не сумеем пройти даже на тройку. Слаба, ведь, у медведя надежда протанцевать по образцу Улановой.
  Утешал от чувства безвыходности только Радько, заключая после ухода Карпецкого его «показы» и рекомендации: «Для строя главное — не артистизм индивидуальностей, а единообразие всех. Ходить так, как ходили!»
  В этот дождливый вечер рядом с Крупским и чуть впереди него вдруг оказался грузный высокий адмирал. Из-за отворотов расстегнутой на две пуговицы шинели белел широкий шарф. Стоял адмирал, в отличие от наших начальников, не по строевой стойке, а свободно расставив ноги. Левая рука была у него в кармане шинели, а правой он вместо отдания чести очередной шеренге заправлял выбившийся шарф. В отличие от нас, проходивших мимо него в бескозырках, он стоял в зимней шапке. В общем, сегодня проверял нас какой-то странный нестроевой адмирал.
  Только в конце плаца, когда обычно равнение ломалось и головы свободно поворачивались, по шеренге пошел шепот: «Это — Юмашев, Главнокомандующий». И сразу же прозвучали пессимистические ожидания: «Ну, теперь-то находимся по площади».
  Полк постепенно скапливался на исходном рубеже. Подходили задние шеренги, формировали прямоугольники полубатальонов. Думалось с грустью об уходящем в далекое будущее ужине.
  Когда полк возвратился на место, Юмашева на смотровой площадке уже не было. Он усаживался в подкативший к подъезду вокзала ЗИМ. Крупский что-то сказал Радько и тот звонко на всю площадь прокричал: «Полк! По машинам!». Как мы узнали в своем лагере, Главком на будущие дни отменил тренировки после обеда и, якобы, сказал: «Этому делу они научены достаточно. Пусть лучше с московскими девками погуляют».
  После обеда начались посещения музеев, а после ужина — театров и вечеров отдыха на заводах.
  Довелось нам на одном из московских парадов близко познакомиться и с Военным министром. Был им в то время Булганин, который на своем маршальском жеребце удерживался только ухватившись за луку седла. Правильное направление движения маршала по площади обеспечивали два адъютанта-кавалериста, прижимая его коня с двух сторон боками своих лошадей. В нужное время они перемещали периодически жеребца вместе с министром по площади, устанавливая их в нужных местах. После этого маршал осторожно кричал, стараясь не уронить пенсне: «Здравствуйте, товарищи!». Бодрый ответ тысяч глоток заставлял красавца коня вздрагивать и сучить ногами. А это очень мешало министру членораздельно прокричать бесконечную фразу: «Поздравляю вас с международным праздником солидарности трудящихся — днем Первого Мая!». Поэтому ответное троекратное «Ура!» у всех получалось нестройным.
  Все это мы увидели и прочувствовали на первой общей репетиции парада, проводившейся на Центральном аэродроме. Командовавший парадом настоящий служилый генерал дал после репетиции указание всем войскам отработать крики «Ура!» не по словам маршала, а по громкому счету специально назначенных лиц из строя вне зависимости от издаваемых министром звуков. Впереди для тренировок было еще несколько дней, а потом — ночная генеральная репетиция на Красной площади.
  При отработке встречи Принимающего парад во время очередных занятий в Химках мы попросили самого близкого к нам начальника — командовавшего нашей шеренгой лейтенанта Астратова объяснить, почему маршал останавливается совсем не перед нами, когда подходит наш черед отвечать ему. Лейтенант пригладил смоляные цыганские усы и объяснил все на примере.
  — На площади нарисованы круги, например, вот тут,— и он отошел в сторону от нашего строя шагов на сорок. — Представьте, что я — маршал.
  Напевая встречный марш, лейтенант запрыгал на одной ноге к указанному месту, для наглядности ухватившись двумя руками за воображаемую луку седла перед собой.
   - Тут конь останавливается и вы слышите голос маршала.
   Астратов прекратил подпрыгивание, повернулся все еще на одной ноге к строю, приложил руку к козырьку и промямлил что-то неразборчивое.
   - А вам надлежит отвечать, как положено, — закончил лейтенант свое объяснение, встав на обе ноги.
  Мы правильно отвечать научились, чего нельзя было сказать об отработке посадки на коне министра. На Красной площади я стоял во второй шеренге и хорошо видел всю площадь и Сталина на трибуне Мавзолея. Булганин передвигался, здоровался и поздравлял ничуть не лучше, чем на первой репетиции. Когда же он косолапо слез с коня, сразу же уведенного адъютантами, и поднялся на мавзолей, Сталин демонстративно попрыгал так, как прыгал накануне перед нами Астратов. Многотысячный строй войск на площади чуть заметно сдержанно заколыхался.
  Вероятно из-за этого неудачного первого блина министра, на следующем параде в ноябре, принимал парад истинный конник маршал Тимошенко. А министр спокойно стоял на трибуне рядом с полководцем всех времен и народов. Тимошенко вождю передразнивать не пришлось. Зато речь свою с трибуны Тимошенко говорил отдельными словами с бесконечными промежутками между ними. Речь тянулась раза в три дольше, чем у Булганина, а нашему полку, вооруженному винтовками, все это время приходилось держать оружие «на-караул».
  Сейчас уже трудно вспомнить, с каких пор маршалы стали ездить по Красной площади не на жеребцах, а на автомобилях. Так им, конечно, легче — на репетициях ведь, тренируются только шоферы. Да и хлипкий голос теперь до нужной степени усиливает радиотрансляция. Облегчений же для участников парада за последние пятьдесят лет пока не предусмотрели. Готовятся они точно так же, как готовились мы: несколько месяцев дома, отрывая время от учебы, и месяц в Москве, вообще забывая о своей подготовке по специальности. Зато смотрятся с трибун хорошо!
  Думаю, что в строевом отношении нас подготовили в училище неплохо...
  Но главное-то было море!


                IV


  Мы — восемнадцатилетние мальчишки, хилые после военных лет и умственных перегрузок первого курса. Еще вчера — последний экзамен и набивка скудным казенным барахлом брезентовых морских чемоданов. Еще вчера — чувство небывалой свободы после слов: «До свидания, товарищи курсанты!», услышанных от командира отделения — старшекурсника, уезжающего на практику в другом направлении. Целый учебный год старшины педантично замечали все наши ошибки и не прощали их. А теперь до самой осени не будет над нами всевидящего старшинского ока! Впереди — три месяца моря и отпуск!
  Роты первокурсников, набив морскими чемоданами кузов училищного «Студебеккера» (который мне довелось мыть и немного ремонтировать в кандидатские времена), с песнями зашагали на Васильевский остров. Там ждал дореволюционный пароходик «Краснофлотский», обычно ходивший регулярными рейсами на «Рамбов», как мы по-флотски называли Ораниенбаум или нынешний Ломоносов. Сегодня этот пароходик должен был доставить курсантов в Кронштадт на учебный корабль.
  У стенки завода Марти ржавыми махинами громоздились корпуса недостроенного линкора и нескольких крейсеров. На засуриченной корме одного из них просматривалась еле видная бронза названия «Валерий Чкалов». Рядом автогеном резали надстройку еще одного крейсера c совсем не флотским, на наш взгляд, именем «Полина Осипенко». Через открытые ворота одного из эллингов был виден нос подводной лодки. Потом начались причалы с огромными горами угля, длинные склады, подъемные краны.
  Но вот пошло более понятное: поросшая уже зазеленевшим кустарником дамба канала, руины Стрельны и Петергофа, а прямо по курсу — купола и заводские трубы Кронштадта. Еще немного, и «Краснофлотский» подошел к борту корабля, ставшего нашим первым морским домом.
  Ломаным строем стоим мы на палубе «Комсомольца», звавшегося когда-то «Океаном» и давшего первые уроки моря десяткам тысяч военных моряков. Корабль старый-старый, он отличился еще в походе к пощадившему его Цусимскому проливу, вместе с «Авророй» участвовал в первом после революции плавании вокруг Скандинавии. Его деревянная палуба истерта тысячами кирпичей и десятками тонн песка так, что заклепки и угольники крепления торчат из нее на полдюйма. Сияет «медяшка», блестит старательно отмытая краска кормовой надстройки. Как достигается эта чистота, мы поймем и прочувствуем сами уже в ближайшие дни, но ее необычность и непривычность осознаем уже в первый вечер.
  Наутро ветер разогнал облака, день был ясным и солнечным. Нашему классу повезло: этот день нам отвели для изучения корабельных устройств, палубных механизмов и шлюпок. В итоге мы не уходили с верхней палубы до вечера.
  Позади остался Толбухин. Его белая башня долго была видна за кормой. А впереди уже открывался остров Сескар.
  Встречным курсом шел небольшой сухогруз. Было ясно видно, как бежал с мостика матрос к флагу на корме, приспустил его и не поднимал, пока с мостика «Комсомольца» не послышались два коротких свистка.
  Проводивший с нами занятия старшина с «Комсомольца» приказал нам при этом подняться с палубы, на которой мы сидели вокруг него кружком, и повернуться в сторону проходившего судна. Старшина объяснил, что на нашем военном  корабле флаг на гафеле не приспускается во время похода ни при каких обстоятельствах. Встречные же суда приветствуются «Захождением». Начало приветствия - длинный свисток с мостика, который мы по неопытности не услышали, окончание же — два коротких свистка - заметили все. Бывалый старшина добавил, что военным кораблям захождение подается горном, звуки которого в этом случае хорошо согласуются со словами: «Кто же там идет?», а его короткое двухсложное окончание — с бравым выводом: «Черт с ним!». Реплику эту старшина произнес менее цензурно, чем вызвал наш гомерический хохот.
  Потом встретилось еще много судов, но это скоро стало привычным. А затем мы пошли северным фарватером и встречи прекратились.
  Лавенсаари мы увидели только издали, но гордой красотой своей изумил Гогланд. Навсегда запомнились его высокие скалистые берега с тянущимися к светло-голубому небу золотистыми мохнатыми соснами. Так и думалось, что именно отсюда прибыл варяжский гость в «Садко».
  В Таллиннскую бухту мы входили уже ночью, во время дождя, и город с моря не увидели.
  Таллинн — сладкая память сердца!
  Где-то в недосягаемой вышине — тонкий крест на шпиле Олевисте. Зелень скверов и синь прудов под откосами Вышгорода, Длинный Герман над его неприступной стеной. Хрупкая косуля у обрыва. Глубокие амбразуры и тень в проезде башни Толстая Маргарита. Над ратушей трубит Вана Тоомас... А ты бредешь по булыжнику узенькой улицы Пикк и на полном серьезе ждешь за поворотом рыцаря в латах.
  Потом — двести шагов извилистой улицы Виру с иноязычной толпой, чисто вымытые стекла витрин, невиданные до этого никогда звонки в квартиры у запертых входов на лестницы. И первое в твоей памяти — курсанта с одним шевроном — уважительное и серьезное обращение продавщицы в магазине или официантки в сосисочной.



                V


  Настоящее море началось после Таллинна. «Комсомолец» совершал прибрежное плавание для навигационной практики будущих штурманов из училища имени Фрунзе. Нам удалось исполнить свою мечту и хоть чуть-чуть повидать заморские берега. Мы обошли остров Борнхольм, прошли вдоль низкого длинного берега Готланда, часа полтора шли вдоль материковой части Швеции. А потом резко пошли на юг в польский порт Свиноуйсце.
  По всей Балтике в эти годы шло боевое траление. На десятках минных полей, вдоль и поперек пересекавших неласковое зеленовато-серое море, трудились «морские пахари» — тральщики, полоска за полоской «пропахивавшие» заминированное море. Трудились они во время наших первых в жизни походов уже второй и скоро — третий год, а мины все не убывали. Поэтому днем и ночью под гюйсштоком любого корабля или на носу судна, шедшего по Балтийскому морю, стоял впередсмотрящий. Задачей его было вовремя заметить плавающую по курсу мину, немало которых срывало с якорей во время шторма.
  На тральщиках же неожиданный взрыв мины во время траления был реальностью, поэтому на них все были в постоянной готовности оказаться за бортом. Первым правилом этого была ежесекундная готовность сбросить тяжелые, тащившие на дно, рабочие ботинки «ГД» (г...давы). На линкорах, крейсерах и эсминцах, а заодно — и на «Комсомольце», появилось конкретное определение неряшливого матроса, ленившегося шнуровать «гады» (то есть, ГД), — «Федя с тральца».
  В кампанию сорок седьмого года основной тралящей силой были угольные тральщики — трофейные кораблики экономных немцев. Они требовали горы каменного угля. Пополнение запасов угля в местах базирования тральщиков было в тот год постоянной учебно-боевой задачей экипажа «Комсомольца» и приписанных к этому экипажу курсантов. Вместе с матросами мы грузили силезский уголь в Свинемюнде или Штеттине, переименованных поляками в Свиноуйсце и Щецин, и выгружали его в Либаве. На нашу долю досталось две таких эпопеи авральных, (то есть всем экипажем и практикантами) погрузок-выгрузок.
  Метод погрузочно-разгрузочных работ совершенством не отличался. Поскольку он не менялся в течение многих лет, злые на язык матросы параллельно с совершенствованием техники, стали называть его «методом шагающего экскаватора»: берет бравый моряк на плечи мешок с углем и шагает.
  В польских портах нам приходилось шагать по длинным сходням с баржи вверх — на палубу корабля. В родных портах мы шагали вниз — с корабля на причал. Шагали мы часов десять-двенадцать, с перерывами на пятнадцать минут каждый час. Да еще на час делались перерывы во время обеда и ужина.  Трехпудовые мешки (пятьдесят килограммов) таскали более бравые. Менее бравым доставалось лопатами загружать мешки или помогать высыпать уголь. Через некоторое время бравые становились способными работать только лопатами, так что менее бравые заменяли их на сходне с мешками. Это повторялось неоднократно.
  На «Комсомольце» оркестра не было — он не положен на корабле второго ранга. Поэтому наш авральный труд мало походил на показываемые в кино погрузки угля на броненосец «Потемкин» или на цусимские броненосцы. Да мы и не видели со стороны эти авралы. Просто каждому из нас с раннего утра до позднего вечера было тяжело, жарко и бесконечно долго.
  Потом проводилась полная авральная приборка корабля от клотика до самого глубокого трюма. Корабль становился опять безукоризненно чистым и, на первый взгляд, почти новым. Угольная пыль оставалась только у нас под ногтями и въедалась в веки, надолго делая нас писаными красавцами. А от солоноватой балтийской воды, которую ради экономии пресной подавали в души, да еще от хозяйственного мыла наши «коротко-аккуратные» (по уставу) прически торчали ежиком.
  Однажды после очередной разгрузки нас прихватило штормовой полосой и пустой корабль сильно раскачало. Была тут и бортовая и килевая качка. Внутри корабля трудно понять, что пошло вверх, а что проваливается в бездну. Но понимать было некогда: наш класс отправили на вахту в одно из угольных котельных отделений. «Верхогляды» же — фрунзенцы в это время несли штурманскую вахту на спардеке.
  Не знаю, где в эти часы труднее — на верхней палубе или внизу, но хорошо запомнил, как громыхали но ребристым листам-паёлам кочегарки от борта до борта пустые угольные бадьи и как в угольной яме я четыре часа падал, поднимался, греб тяжелой лопатой уголь к лотку и снова падал. А перед сменой, после чистки топки одного из котлов, старшина вахты назначил меня на вынос шлака.
  Горячие остатки сгоревшего угля обливались водой и цепным элеватором поднимались на верхнюю палубу. В тихую погоду рядом с элеватором на борту вывешивался шлаковый рукав, куда и надо было тащить и вываливать бадьи со шлаком. На волне же этот рукав могло сорвать, погнуть обшивку борта, унести кого-нибудь невезучего в море. Поэтому рукав вывешивался в наиболее защищенном месте — на юте, за тридевять шагов от элеватора. Так что, пока тащил бадью, времени посмотреть на бушующую стихию было достаточно.
  Я увидел и запомнил свинцовые гряды вздыбленной воды, темно-серое небо с летящими почти черными облаками, уходящую из-под ног палубу. Ее настил был влажным, но волны по нему не ходили. Только после гулкого удара в борт перелетали через фальшборт потоки брызг и пены. А потом волна отходила в сторону, фальшборт быстро шел вниз и гребень глядел на нас сверху. Корабль имел высокий борт, проектировался в качестве госпитального судна, поэтому даже на океанской волне начинающие мореплаватели могли оставаться невредимыми и относительно сухими.
  Наш первый в жизни шторм в течение нескольких часов у многих создал разное отношение к качке, сохранившееся надолго, а у некоторых — навсегда.
  Повезло тем, кто в это время был в работе: постоянная занятость наложила рефлекс равнодушия к уходящей из-под ног палубе. Но, загнанное в глубину души чувство необычного, почти у всех вызвало характерное состояние несвоевременного голода. Многие годы спустя, как только начинало всерьез качать, я посылал вахтенного трюмного на камбуз за каким-нибудь пропитанием.
  Куда хуже било вахтенным, не занятым физическим трудом и имевшим возможность надолго отвлекаться от дела и уходить в себя. Еще в более плохом положении оказались вообще не занятые каким-нибудь делом. У тех и других практическая бездеятельность помогала ощутить томительную беспомощность желудка, периодические его подсосы и переполнения в такт качке. Начиналась борьба со стремлением желудка освободиться от переполнения, когда палуба уходила из-под ног. Хорошо, если на боевом посту, а тем более - в кубрике, все сумели это стремление преодолеть. Но хоть один не выдержавший заражал остальных. И вылечиться от этого впоследствии смогли только те, кто постоянно занимал себя во время качки чем-нибудь дельным.
  Самыми несчастными оказались те, кто в это время трудился на камбузе, помогая кокам. Запахи очисток прошлогодних овощей, пары от кипящего варева, хлюпающие под ногами лужицы расплесканного супа вызвали у кого-то первого рвотный рефлекс. А потом все пошло-поехало у одного за другим.


                VI


  На «Комсомольце» одновременно разместились мы — дзержинцы, фрунзенцы (по нашему — «фрунзаки») и курсанты училища связи, носившие по причине какой-то бюрократической неясности погончики с пехотным красным кантом, как у докторов или интендантов. Главный боцман «Комсомольца» упорно называл их «товарищами ШИМС», что расшифровывалось: «школа имени связи».  Через год-другой бюрократы разобрались и сделали у них такие же флотские погончики, как и у нас с фрунзаками — с белым кантиком. Их училище получило имя изобретателя радио Попова.
  Учебными программами предусматривалось для всех практикантов давать одинаковую подготовку рядового матроса без определенной специализации, а потом — в равных объемах ознакомление со всеми боевыми частями от штурманской до электромеханической. Но «всякому — свое», — сказал на первом общем построении курсантских рот командир корабля капитан второго ранга Ложкарев и повторил бессмертные слова Козьмы Пруткова: «Нельзя объять необъятное».
  После этого литературно-исторического экскурса всех распределили по их будущим специальностям, а другим «наукам» отводили времени не больше, чем ознакомлению туристов с устройством крейсера «Аврора». Для дзержинцев такая специализация выразилась в ежедневных приборках трюмов и несении вахт в машинных и котельных отделениях. Верхнюю палубу мы драили только после угольных авралов, а к медяшке, краске и парусиновым обвесам нас вообще не допускали — боялись, что мы их можем испортить своими промасленными и пропитанными угольной пылью руками.
  В корабельных кочегарках, расположенных глубоко ниже ватерлинии, стояло по четыре котла с раскаленными прожорливыми топками. У открытой топки профессиональные кочегары выдерживали три-четыре секунды — ровно столько, чтобы бросить пару лопат угля, после чего держать дверцу топки открытой было невозможно. Дверец этих по три на каждом котле. И в каждую из них надо бросить пару лопат. А потом длинной стальной шуровкой, как кочергой в печке, уголь надо равномерно распределить но всей топке. Сгорал слой угля минут за пятнадцать—двадцать, после чего снова требовалось минут пять забрасывать новую порцию топлива и разравнивать его слой. И так — в каждом из четырех котлов поочередно.
  Уголь подтаскивался в металлических ящиках — бадьях от куч рядом с бортовыми угольными ямами и высыпался на ребристые паёлы перед котлами. С паёл кочегарам удобнее забирать уголь совковыми лопатами и бросать его в топку. Для бросания угля в топку и шуровки нужна недюжинная сила и опыт. Поэтому «кочегарили» обычно штатные матросы. Иногда они поручали это дело курсантам наиболее крепкого вида, но надолго тех не хватало. Так что основной задачей курсантов в кочегарке было подтаскивание угля к котлам, вынос шлака и работа в угольных ямах.
  Угольными ямами назывались двухъярусные бортовые отсеки длиной во всю кочегарку, a высотой — от днища корабля до его жилой палубы. Уголь, загруженный в ямы сверху через специальные трубы, в кочегарку поступал через квадратную горловину с затвором и лотком. По мере расходования угля, его следовало подгребать из дальних углов за десяток метров и пересыпать через люки из верхнего яруса в нижний. Делалось все это лопатами, в темноте и угольной духоте.
  Четыре часа вахты в котельном отделении запоминались надолго. Вахт же этих оказалось немало — корабль был на ходу почти половину трехмесячной практики.
  Частенько будущим механикам доводилось нести вахту и в машинных отделениях. Физической нагрузки там практически не было: вахта являлась не работой, а бдением. Каждый из вахтенных наблюдал за порученным ему подшипником паровой поршневой машины или валопровода, обеспечивал его смазкой, каждые полчаса наощупь проверял температуру и главное — боролся с жарой и подступавшим из-за однообразия вахты сном.
  У меня был практически нулевой опыт службы в сухопутных частях. Пара месяцев допризывной подготовки в горнострелковой школе должны были, по идее, дать какую-то базу для рассуждений о службе. Но исполнилось мне тогда лишь шестнадцать лет, все казалось новым и необычным, слова командиров воспринимались как бесспорная истина, уставы считались незыблемыми законами, смертельное острие трибунала военных лет направлено было, казалось, прямо в сердце (о затылках мы в те годы еще не знали). Боялись мы тогда даже отвлечься мыслью, а не то, что задремать, на занятиях по устройству трехлинейной винтовки или но действиям отделения в бою. На посту же караула с продырявленной трофейной винтовкой в руках и обоймой патронов без пороха в подсумке так и казалось, что шпионы и диверсанты ползут со всех сторон к охраняемому тобою чулану с парой мешков пшена и большим ящиком проросшей картошки. Сон и служба оказывались понятиями несовместимыми.
  Совсем по-иному числился сон в Военно-морских силах в годы моей юности. Сон являлся естественным состоянием уважающего себя курсанта на занятиях, собраниях и при несении караульной и дежурно-вахтенной службы. Только спать следовало вполглаза и вчетвертьуха. Над пойманным в спящем состоянии посмеивались все и с удовольствием рисовали его сонный облик в стенгазетах и боевых листках. Спящих напропалую, но не «горящих» на этом и получающих поощрения за «усердие», уважали. Многие наши отличники для завоевания авторитета даже имитировали сон на лекциях и самостоятельных занятиях, слушая или уча науки с закрытыми глазами. Приятно, ведь, казаться способным и схватывающим все на лету, в редкие минуты пробуждения.
  Поэтому и ценился вахтенный пост на линии валопровода.
  На линиях валопровода располагалось по пять-шесть подшипников, но здесь паровая машина далеко, вокруг — борт и днище корабля, омываемые снаружи забортной водой, так что приходилось бороться не с жарой, а с прохладой.
  «Комсомолец» числился военным кораблем, для которого потеря хода в бою равносильна гибели. Поэтому для повышения боеспособности на нем было установлено две паровых машины с двумя валопроводами и двумя гребными винтами. Так что мест для несения вахт оказалось много — хватало на целый класс. За два самых хороших места — на линиях валопроводов — шла борьба.
  В коридоры линий валов из машинного отделения попадали через лазы с герметичными дверьми. Если удавалось пронести в коридор бушлат, против чего велась постоянная борьба всех начальников, то можно было с комфортом продремать всю четырехчасовую вахту. Просыпаться приходилось только при проверках старшиной вахты. Внимательный курсант эту проверку всегда мог уловить по звукам отдраиваемой двери из машинного отделения. За несколько секунд удавалось успеть подбежать к ближайшему подшипнику.


                * * *

  Море прочно вошло в наше сознание за училищные годы. Из пяти лет учебы более года мы провели на кораблях.
  С Черным морем я познакомился после четвертого курса, когда проходил практику на только что вступившем в строй крейсере «Куйбышев». А после учебы на пятом курсе, перед началом дипломного проектирования, почти три месяца я стажировался в должности командира машинной группы на гвардейском крейсере «Красный Кавказ». Именно в это время сменились два его легендарных командира — Коровкин и Романов. Команда боготворила обоих. Старшим механиком был опытный и спокойный инженер-капитан второго ранга Резников. Моим же непосредственным начальником и воспитателем — командир дивизиона движения инженер-капитан-лейтенант Горбань.
  За три месяца гвардейцы стали казаться мне родной семьей. Впоследствии много раз я радостно встречался с Горбанем, дружил с комдивом живучести Сашей Мусаэляном, не раз виделся и толковал о жизни с моим сверстником мичманом Михайловым, остававшимся при мне на сверхсрочную службу. В училище послали запрос командира бригады о назначении меня на этот крейсер. Вызов этот через полгода сыграл предательскую роль.
  Оказалось, что гвардейская служба не везде такая, как на «Красном Кавказе».



                МЕЧТЫ И РЕАЛЬНОСТЬ


                I


  Среди моих однокурсников, были ребята различного уровня подготовки, с очень разными интересами и способностями, имевшие неодинаковую жизненную школу — от окончивших десять классов в мирной и достаточно сытой Сибири, до призванных, в семнадцать лет и прошедших фронтовыми дорогами. Были с трудом усваивавшие азы преподносимых нам наук и были светлые, почти гениальные, головы. Были служаки, карьеристы, но были и недотепы, весельчаки, «разгильдяи». Кое-кто сочинял «нужные массам» стихи и громко читал их на вечерах самодеятельности, некоторые писали тайком о наболевшем и прятали их в дальнем конце своей конторки. Таков был и я:

     Великий океан...Твой путь — Норд-Вест.
     В лицо — муссон, от пряностей хмельной.
     Остался за кормою Южный Крест,
     Направлен курс Полярною звездой.
     Как я хотел бы, стать таким, как ты -
     Герой морских чарующих романов,
     В реальность обращающий мечты,
     Властитель счастья, бурь и океанов.
     Приют любви — Таити — позади,
     А ждет тебя загадочный Бомбей.
     Любовь, быть может, снова впереди —
     За милями тропических зыбей.
     Прощай, беспечный солнечный прибой,
     Над теплою лагуной стон гитар,
     Дыханье дев, танцующих с тобой,
     Душистых плеч волнующий загар.
     Немного грустно — ты опять один,
     И вновь пересекаешь океан,
     Ты видел море у полярных льдин
     И у атоллов самых жарких стран.
     И снова — ночь. И снова— тишина,
     Лишь скрип снастей, журчанье под килем...
     И снова одинокая луна
     Плывет над одиноким кораблем.

  Вот, что мерещилось мальчишке. И висли от тоски уши, когда начинались политпроповеди о протяженности наших морских границ и наших задачах по их охране и защите. Мы были достаточными патриотами и без этих проповедей.


                II


  Вспоминаются училищные будни. После торжественного стакана горячего темного настоя с куском рафинада и стограммовым ломтем сероватого «пшеничного» хлеба, что в комплексе называлось «вечерним чаем», мы строем выходили на вечернюю прогулку. Под внимательным взглядом дежурного по училищу все курсанты шли четкими рядами, распевая строевые песни. Будущие инженеры корабельной службы отрабатывали при этом совершенно необходимые для последующего обучения подчиненных навыки.  Считалось, что дифференциалы и интегралы со временем забудутся, а общие для всех «Нале-во», «Шагом — марш», «Запевай» останутся вечными.
  Каждый вечер мы по двадцать минут шагали под символом Ленинграда — корабликом и в непосредственной близости от дежурного запевали песни, не воспринимавшиеся им нестроевыми или не утвержденными. Как-то старшие по возрасту курсанты запели:

       «Ой, куда ты, паренек, ой, куда ты?
       Не ходил бы ты, Ванёк, во солдаты!»

  Известные уже двадцать лет слова пролетарского поэта воспринялись, как крамольные. Песня была немедленно прекращена, заменена высочайше утвержденной «Морской гвардией», а старшина роты и комсорг на следующий день довольно долго простояли в политотделе на «полусогнутых». Им удалось оправдаться, лишь показав общесоюзный сборник с этой песней. Но все равно на будущее было запрещено исполнять эту «двусмысленную» песню. Тем более, что курсанты старались пропустить куплеты, в которых Ванёк стыдит свою несознательную родню, советующую новобранцу не идти в Красную Армию, а жениться на Орине.
  Ходили мы по булыжной мостовой, окружавшей великое строение Адриана Захарова и отделявшей его от «Сашкиного», то есть «Александровского», сада или официально — сада трудящихся. За витым забором из тонкой узорной проволоки виднелись завлекательные трудящиеся — дамочки не курсантского пошиба, выгуливавшие собачек и собачищ. Девушки же курсантского пошиба прогуливались парочками вдоль витого забора с нашей стороны — по «плитуару» из кривобоких мраморных плит дореволюционного возраста. Они с усмешкой слушали песенный винегрет, распеваемый всеми нами от выпускников до первокурсников.
  Не исключено, что исполнение крамольной песни про сознательного Ванька вдохновило меня на создание собственного песенного шедевра. Основой для него послужила песня

           «Школа младших командиров
           Комсостав лихой стране кует.
           Все на бой идти готовы
           За трудящийся народ!»

  Слова моей песни были рифмованным изложением общих положений Устава внутренней службы. Многие строфы могли вызвать слезы любителей Уставного порядка. Поскольку поэтически обработанный устав довольно объемист, приведу только некоторые строфы:

               Если едешь ты в трамвае,
               И старшой вошел в трамвай,
               Поприветствовавши, сразу
               Ему место уступай.
                При себе иголку с ниткой
                Завсегда ты сохраняй.
                Галифе и гимнастерку
                По фигуре подгоняй.

  Эти общеизвестные правила воинской вежливости и поддержания образцового внешнего вида перемежались словами о повышении боеготовности на основе патриотизма и самопожертвования.

              Знай, люби военну службу,
              Хоть она и нелегка.
              Сберегай свое оружье
              От приклада до штыка!

  Здесь говорилось о трехлинейной винтовке образца 1891/ 30 года системы Мосина, за ржавый штык или затыльник которой мы частенько получали неувольнения.
  Песня моим однокашникам понравилась. Опасаясь комсомольских активистов и принципиальных молодых коммунистов, я свое авторство скрыл и объяснил знание этой песни своей учебой в горно-стрелковой школе, где ее пели будущие младшие сержанты. Наша рота во всю глотку орала наивно- издевательское изложение связывавшего нас по рукам и ногам общевойскового устава. Посмеяться над глупой пехотой каждому моряку было приятно.
  Слушать эти слова было приятно и некоторым дежурным по училищу, перед которыми сотрясала воздух тупо-патриотическая песня, явно созданная никогда не носившими военной формы «военными» поэтами и композиторами. Можно было в душе посмеиваться над этими недоразвитыми «знатоками» службы, чей дешевый дух смогли понять и тонко высмеять хором будущие истинно флотские офицеры.

                III


  Одной из героических личностей нашего курса считался Артем X. — представитель кремлевской элиты. Его отец — генерал-лейтенант — служил начальником выставки трофейного оружия в Москве. В молодости же отец был адъютантом Ворошилова, в начале войны командовал армией. Поэтому Артем учился в школе для кремлевских детей, в одном классе с дочерью Молотова. Но затем за тихие успехи и громкое поведение его отправили подальше от этой привилегированной школы — на казарменное положение в Бакинское военно-морское подготовительное училище. Окончив, десятый класс в «подготии», Артем попал в Дзержинку. Мы оказались с ним в одном классе.
  Учился Артем неважно, зато увлекательно рассказывал всякие небылицы и самозабвенно играл на аккордеоне. Кроме того, он славился постоянными мелкими нарушениями порядка (недраенной бляхой, мятыми брюками, беспорядком в тумбочке, опозданием к отбою, разговорами в строю и множеством другого), вследствие чего почти никогда не получал разрешения на увольнение. В субботы и воскресенья он становился душой общества наказанных, концентрировавшихся в умывальнике и слушавших «травлю» Артема или его джазовые вариации любых мелодий вплоть до Интернационала. Артем у нас всегда был «притчей во языцах».
  Поэтому в моей поэме о курсантской жизни главным героем стал Артем X. Хочу привести из нее десяток пеевдо-онегинских строф о нашей первой практике.

                1

      В те дни, когда мне были новы
      Все впечатленья бытия:
      И взоры дев, и шум дубровы,
      И свист полночный соловья,
      Тогда любил я шепот моря,
      Тогда любил, с волнами споря,
      Вести на шлюпке вольный бег,
      Оставив неподвижный брег.
      Теперь же страшен вал суровый,
      Земля мне кажется верней.
      Хочу уйти я от морей
      В гостеприимные дубровы.
      Не жду я в море ничего —
      Люблю я с берега его!

                2

      Ужасный случай приключился:
      Артем на практику попал,
      На «Комсомольце» очутился
      И понял, что теперь пропал.
      Как страшно Тюше показалось,
      Когда «коробка» закачалась,
      Морскою поднята волной...
      Светить уставши день деньской,
      Погасло дневное светило.
      Ночной повеял ветерок.
      Издавши хриплый вопль-гудок,
      «Коробка» с рейда выходила.
      Избави, боже, навсегда —
      Кругом соленая вода!

                3

      На корабле служить не просто
      И, если правду вам сказать,
      Труднее раз примерно во сто,
      Чем сквозь экзамен проползать.
      Но жизнь заставила Артема
      Забыть про все, что ждало дома,
      И вахты тяжкие нести,
      Порою спать лишь до пяти.
      Но, ведь, привычка век от века
      Заменой счастья нам дана.
      Как и любому человеку,
      Артему помогла она
      Понять порядки и устав,
      Службистам верить перестав.

                4

      Артем отныне не терялся,
      Корабль с вниманьем изучал.
      Нашел места, где не боялся
      Поспать — и отдых получал.
      Он сачковал всегда умело:
      В котельный кожух лазал смело,
      Где можно спать и день и ночь.
      Как в летаргии быть, точь-в-точь.
      Но странным был тот сон мертвецкий:
      Лишь на обед горнист сыграл,
      Артем, как крепко он ни спал,
      Вставал, зевал по-молодецки
      И шел, почесывая бок,
      Узнать, что приготовил кок.

                5

      Когда ж на вахте быть случилось,
      Он осмотрелся неспеша:
      К гребным валам всегда стремилась
      Его пытливая душа.
      Курить там можно, коль хотелось,
      А можно песни петь, коль пелось.
      Но чаще свет он вырубал
      И беспробудно засыпал.
      Когда ж распластанное тело
      Его толкали, наконец,
      Был недоволен молодец,
      Что вахта быстро пролетела.
      Так длилась практика его
      Ничуть не трудно для него.

                6

      Тянулось время. Дни и ночи
      Ползли под небом голубым.
      И ветерок был тих, как в Сочи.
      Под светом солнца золотым
      Лазурь морская чуть блестела.
      Стихия моря присмирела,
      Не беспокоя нас совсем,
      Что очень нравилось нам всем.
      Но для Артема это горем
      Казалось по его словам.
      Он и теперь расскажет вам,
      Как недоволен был он морем:
      Ведь только в шторме, как-никак
      Счастливым может быть моряк!

                7

      Он говорил: «Какое счастье,
      Когда бушует все кругом,
      И все ж, не глядя на ненастье,
      Снабжают полным нас пайком.
      Один — лежит, другой — «рыгает»,
      А третий маму вспоминает.
      Но тот, кого шторм не берет,
      За них всю пайку рубанет!»
      Он шторма ждал, и вот — дождался:
      Взревело море, полны бьют
      И жить спокойно не дают...
      Вот на обед сигнал раздался,
      Но где ж Артем? Он не идет —
      Его обед нам впрок пойдет.

                8

      Все ж, где Артем? К нему, читатель,
      Перенесемся мы теперь.
      Но, коль брезглив ты, мой приятель,
      Брезгливость на момент умерь.
      Артем лежит, закрывши очи:
      Он кончил жить, он жить не хочет.
      Теперь спросите — он забыл,
      Как в непогоду рыб кормил.
      Так подойдем к нему, поможем,
      От борта Тюшу отнесем.
      Куда там? Вновь и вновь Артем
      Ползет к шпигату, шепчет: «Боже!»
      Но отойдем... Неровен час —
      Вдруг стравит заодно и нас.
    
                9

      Все! He горюйте! Хватит, полно
      О неприятном говорить.
      В моей, ведь, власти злые волны
      Вмиг успокоить и смирить.
      Затихло море. Снова солнце
      Смеется, в круглое оконце,
      Которое морской народ
      Иллюминатором зовет.
      А вот — и дудки засвистали:
      «Аврал!» На палубу — бегом,
      Скорей все смыть, скорей — песком
      Отдраить палубу! Устали
      За шторм мы все, но все же трем
      И все и вся в душе клянем.

                10

      И снова наш корабль лениво
      По восемь миль за час ползет.
      И снова дым лохматой гривой
      Коптит прозрачный небосвод.
      Мы ждем, чтоб солнце заходило,
      Мы ждем отбой. Как сердцу мило
      Слова услышать: «Койки брать!»
      И тотчас завалиться спать.
      Вот туг курсанты не дремали
      И не прошло пяти минут,
      Как каждый был раздет, разут,
      А через десять — все уж спали...
      Корабль все так же вдаль идет,
      Все стихло. Только рында бьет.

                11

      И дни, как капли две, похожи...
      Писать довольно про поход,
      Зачем болтать одно и то же,
      Ведь, впереди свобода ждет!



                IV


  После июня, июля и августа на «Комсомольце» нас ждал отпуск — целый месяц, весь сентябрь! А потом — осень, зима и весна второго курса, ноябрьский парад на Дворцовой площади, Первомайский парад в Москве.
  Следующее лето — еще три месяца корабельной практики. Мне довелось провести их на эсминце «Строгий», базировавшемся на Либаву.
  Еще один год — и два осенних месяца на линкоре «Октябрьская революция». Переходы из Кронштадта в Таллинн, гром тяжелых залпов при стрельбах главным калибром, классическая стройность службы броненосного корабля под командованием контр-адмирала. Захватывающая бравурность боевых тревог:

        Трепещет на фалах «иже»
        И в тридцать секунд звонок...
        На трапах и выше и ниже
        Лишь топот бегущих ног.
        Дорога и ночью знакома,
        Домчался — и «К бою готов!»
        Досмотрим когда-нибудь дома
        Мечты недосмотренных снов.


                V


  К четвертому—пятому курсу мы взрослели. Романтика первого знакомства с военной службой, первой практики, первого московского парада заменялась привычкой. Возникали и крепли мысли о создании своей семьи. Откровенней становилась любовь к матери, чего первые годы разлуки с нею по молодости стеснялись мы все.
  В моих стихах появляются мечты о любви, о любимой женщине и, конечно, — сомнения в ее верности.

     Как-то раз случайно, в разговоре
     Вдруг спросила девушка одна:
     Видит ли моряк в далеком море
     Два таких простых, обычных сна?
     Первый сон, конечно, мать-старушка.
     Ждет его домой из дальних стран.
     В этой близкой с детских лет избушке
     Ей, наверно, снится океан.
     Океан, который почему-то
     Должен обязательно качать...
     (Ты его не видел ни минуты.
     Но об этом лучше промолчать.)
     Сон второй: знакомое окошко,
     Под которым часто он стоял,
     Узкая тенистая дорожка,
     Та, где он ее поцеловал.
     За окном — любимая. Не спится...
     Поздний вечер, может быть и ночь.
     Плачет, не с кем, видно, поделиться.
     Ждет его — и некому помочь.
     Тот поможет ей и не обидит,
     У кого не облако в штанах.
     Но моряк его во сне не видит:
     Он всегда единственный во снах.
     Девушка была права отчасти:
     Только так должно все это быть,
     В этих женщинах ты видел счастье,
     А о счастье трудно позабыть.
     Мама! Кто же может быть дороже
     Той, которая нам жизнь дала.
     Проследила шаг ребячьих ножек
     И вперед по жизни повела?
     Той, что больше всех тебя любила,
     Больше всех хвалила за успех,
     Всех понятней с сыном говорила,
     И всегда была красивей всех?
     Ты порой бранила нас за смелость,
     Письма слала нам по всем морям...
     В пояс поклониться бы хотелось
     Нашим терпеливым матерям.
     Мать тебя дождется — можешь верить,
     Даже если редко пишешь ей.
     Даже если некогда проверить,
     Та же ли она в любви своей.
     Ну, а та — вторая, о которой
     Говоришь, мечтаешь и поешь?
     Может быть дождется... Если скоро
     Ты к ее окошку подойдешь.
     Ну, а если скажет: "Жить-то над
     Ждать да ждать — так молодость пройдет..."
     Да и что ты сможешь дать в награду,
     Коль она и вправду верно ждет?
     Если ж луч надежды не потерян,
     Если веришь: ждет тебя она...
     Счастлив тот, кто может быть уверен,
     Что правдивы оба этих сна!

  Только в приглушенных вечерних беседах с самым близким по духу товарищем говорили мы о своем сокровенном. О желанной многие годы и негаданно случившейся встрече. Об ожидании девичьей неиспорченности и женской решительности. О доверии в первый же вечер и о вере на многие годы. О мгновениях счастья, озаряющих бесконечную разлуку. Мы верили в возможность этого и мы это ждали.
  Откуда это было у нас? Мы так любили в юности широкие клеши и песни о портовых проститутках, мы зачитывались томительными страницами «Соленой купели», мы ходили на танцы в «Володарку» и дальний угол «Мраморного зала», мы «тралили» по Невскому. Мы мало видели порядочных девушек и редко бывали у них дома.
  Складчина на Новый Год и в революционные праздники. Сбереженные на это курсантские тридцатки (додевальвационными деньгами). Неизвестная коммунальная квартира и скудный стол, который готовили еще неведомые большинству из нас девушки. Только после первой рюмки — робкое знакомство с оказавшейся по воле случая соседкой. Довоенное «Утомленное солнце» из старого хриплого патефона. Утомленные и несытые взрослые, выглядывающие из-за занавески. ..
  Разве было это знакомством? Разве были мы у кого-то дома? Да еще, как правило, выпивка «для смелости» перед началом вечеринки в одной из многочисленных забегаловок. А потом — показ «флотской лихости» за столом... Где уж тут было до знакомства с порядочной девушкой?
  Если же у кого-нибудь случалось это чудо, если начинались постоянные встречи, то начиналась и любовь. Начинались томительные ожидания увольнения, пролетающие впустую часы самоподготовки, попытки дозвониться по телефону без гривенника, безответные письма. За этим шли все более непростительные нарушения по службе, все более тяжкие задолженности. Свидания становились все более редкими, но тем более желанными и волнующими. Приходило знакомство с родными девушки.
  Растущей обоюдной привязанности почти всегда старались помогать матери. Они четко понимали преимущества зятя— военного моряка. Несравнимая с сухопутными курсантами развитость и начитанность, традиционное морское товарищество, будущее высшее образование. Представлявшаяся наивной маме будущая материальная обеспеченность и отъезд зятя после выпуска из Ленинграда без жены («так всегда было»). Всех этих качеств хватало с избытком, чтобы можно было приветить и привадить военно-морского курсанта.
  Иногда же привязанность была односторонней. Она вырастала из самых предучилшцных, почти взрослых знакомств. Девушка развивалась быстро, а курсант в училищных оковах мало уходил от недавнего десятиклассного миропонимания. С каждым годом все шире расходилась пропасть взаимного непонимания, росло ее равнодушие, горше становилась его безысходность.

        Похорошела и взрослою стала.
        Можно ль еще хорошеть?
        Только вот юного мало осталось...
        Может, устала лететь?
        Мы — молодые, но годы успели
        Вышить на нашей канве...
        Только вчера еще с девочкой Нелли
        Вместе купались в Неве.
        Шли корабли, грому рокотом вторя.
        Солнце и дождь, и волна.
        Я размечтался о флоте, о море...
        Вот — получаю сполна.
        Помню, мы радугу вдруг у видали —
        Выгнулась в небе дугой.
        Вместе потом у цыганки гадали.
        Я же гадал о другой.
        Завтра — три года, как все это было.
        Прежним нам мы не родня:
        Нас потрепало, мы оба любили.
        Только вот ты — не меня.
        Глупо и грустно сложилась жизнишка:
        Женщиной сделалась ты,
        Я же — состарился тем же мальчишкой.
        Жизнь поломала мечты.
        Все это так. Но, когда против воли,
        Вижу тебя вновь и вновь,
        Сразу становится ясным до боли:
        Это — рождалась любовь.
        Ты представляешься мне, как когда-то:
        Дождь, по колено в волне
        Радостно слушаешь грома раскаты
        И улыбаешься — мне!
 
  Встречаясь теперь, через десятки лет, со своими однокашниками, я не вижу обычно среди их жен этих не сравнимых когда-то ни с кем, этих когда-то любимых. У большинства друзей давно сыграны серебряные свадьбы, дети их вырастили уже мальчиков и девочек, ходящих в школы. Кое-кто из однокашников задумывается о замужестве внучек и поступлении в училища внуков, а некоторые эти вопросы уже решили. Но у большинства однокашников жены — не ленинградки, не дочери тех наивных мам, а девушки из «занюханных» институтских общежитий, куда мы один за другим начинали ходить на старших курсах.
  Знакомились на студенческих вечерах в институтах Герцена или Текстильном, иногда — в Медицинском, очень редко — в Университете. Не обходили и Холодильный, частенько бывали в Библиотечном, но никогда — в Горном. Знакомилась одна пара, а тянула за собой десяток. Шла цепная реакция. Девушки из общежитий не боялись Севера и Камчатки. Они не только шли замуж за моряков, но и становились женами-морячками.
  Любовь же с первого курса так и оставалась только безнадежной первой влюбленностью. И советы матери оставались для любимой только советами.
  Когда за какую-нибудь провинность или нежданную двойку лишали увольнения кого-нибудь из посетителей общежитий, об этом узнавали все подружки его девушки. Затворника-погорельца жалели, к нему приходили в училище на свидание у пропускного пункта или просвета в заборе.
  Но когда эта же беда случалась с одиночкой, влюбленным в «интеллигентную мамину дочку», его не жалел никто. А у любимой из-за этого срывался поход в театр или поездка за город. Если это случалось часто, то обычно не прощалось. Всегда находились подруги, у которых все было, «как у людей». Всегда встречались на пути более старшие, самостоятельные и уверенные в себе гражданские, то есть распоряжающиеся своим временем, конкуренты. Всегда можно было почувствовать, что с военным моряком лучше не связываться.
  Да и что он мог дать на любой из окраин страны после Ленинграда? Кто мог отговорить от этих сомнений? И не было близких примеров радости встреч после разлуки, как в женских студенческих общежитиях.
  Не мог что-нибудь восстановить даже безоглядный риск самовольных отлучек.
  Приходил разрыв. А душа-то была уже обожжена. Она не могла не любить. Перелюбить же в двадцать лет невозможно.
  И приходило отчаяние...

      Что любить, кого лелеять?
      Нечего тужить!
      Лучше жить нам веселее —
      Легче так служить.
      Коль уволен, не тушуйся:
      Деньги есть — кути,
      Денег нет, так скорешуйся,
      С кем в шалман идти.
      Пей, насколько хватит силы —
      Ты, ведь, черту брат!
      Если ж денег не хватило —
      Дай часы в заклад.
      Пьяным легче в воскресенье
      Девочек искать.
      Знай: на Невском в воскресенье,
      Что ни дева — б...
      Подцепи ее скорее,
      Всю распотроши...
      Может быть, заглушишь с нею
      Боль своей души?

  Конечно, пьянство это было условным. Являлись мы из увольнения, как правило, своим ходом и вовремя. Переваливали же через забор кого-нибудь лишь в случае его крайнего состояния. Тогда щелкал каблуками на докладе у дежурного вместо переброшенного один из отчаянных товарищей. И друг друга мы не продавали.
  Только путеводная звезда училищных лет доставалась чужому...


                ЕДУ В ОДЕССУ

                I
               
  Первые пять лет моей военно-морской службы под сенью шпиля Адмиралтейства ничем принципиально не отличались от службы «дзержинцев» нескольких десятков наборов. Так что эта жизнь в училищные годы описана множеством других авторов и тратить время читателя на еще одно приевшееся перечисление деталей казарменной жизни, курсантского быта, учебы и несения гарнизонной, караульной и внутренней службы не стоит. Все это было, как у всех.
  Но у каждого из нас было что-то свое. Нынешние разговоры о сталинских «винтиках» — чушь. Нивелировали нас, как военных людей, — это бесспорно. Без единообразия невозможно выполнение уставных требований, а без них армия и флот небоеспособны. Эти истины известны уже тысячи лет и нечего валить их на Генералиссимуса. Каждый, кто был кадровым военным, понимает это и принимает безоговорочно. Писать о «винтиках», выступать о них по радио и телевидению могут только те, кто видел военную службу через призму исключающих ее очков, отсрочки от призыва из-за необходимости непрерывного образования или других, освобождающих от всеобщей воинской обязанности обстоятельств.
  Каждым из нас руководил, каждого воспитывал и учил не командно-административный аппарат, а конкретные люди, более старшие, более опытные и побывавшие, как правило, в нашей же шкуре. С первых дней службы я помню постоянные разговоры об индивидуальном подходе в воспитании и обучении. Требования индивидуальной работы с подчиненными прошли через все тридцать пять лет моей службы.


                II


  Последний год училища мы думали, конечно, только о выпуске, о кораблях, о перспективах. Самое интересное, что никто не думал о материальной стороне службы. Да и не знал никто, сколько он будет после выпуска получать, где служить лучше, а где — хуже. У каждого было его единственное и, естественно, самое правильное, с его точки зрения, решение, исключавшее материальные и мелкие бытовые расчеты.
  Хоть это и не модно сейчас, но спасибо «великому вождю», подписавшему Постановление Совета Министров об ускоренной выслуге лет на кораблях. А главное — спасибо Николаю Герасимовичу Кузнецову, вновь ставшему самым главным военно-морским начальником, пробившему это Постановление и объявившему его приказом Министра. Подумать только, был у нас свой министр, без шумихи строился океанский флот, море не считалось легче воздуха и служба на нем приравнивалась к авиационной. Не экономило наше государство в те годы на спичках, стараясь показать вероятному противнику свое стремление к ананасам и шампанскому.
  Приказ этот перед нашим строем пятикурсников читал наш однокурсник старшина роты Лева Магомаев, не прославившийся еще всемирными успехами своего младшего брата, а сам по себе знаменитый, как верный товарищ, отличный строевик и Сталинский стипендиат. Не было в те минуты среди нас не всколыхнувшейся души, не было не забившегося благодарно сердца. И даже наш ротный меланхолик Вадим Б., укачивавшийся на речной прогулке от Эрмитажа до ЦПКиО, строил планы своей океанской службы. После выпуска же мы с жалостью смотрели на однокашников, назначенных на строящиеся корабли. Их ускоренная по сравнению с пехотой выслуга начиналась только после прихода на действующий флот. Нас же, сразу назначенных на плавающие корабли, всего одиннадцать лет отделяло от золотого подбородного ремешка капитана первого ранга.
  Через восемь с половиной лет я с волненьем косил глазом на латунные усики, крепившие «дубовые листья» к козырьку впервые одетой мною фуражки капитана третьего ранга. До «черного полковника», как оказалось впоследствии, мне еще предстояло служить полтора десятка лет. Но я уже притерпелся, яркие грезы курсантских лет забыл и радовался только что полученному «майорскому» чину. Ушел к тому времени Кузнецов, на нескончаемые годы пришел Горшков, пришел и ушел Жуков, а «равенство» с «царицей полей» как пришло, так и не ушло. Даже кортики получила пехота. Слава богу, что не докатились до введения единой для всех родов войск формы одежды.

Когда уже в сокорапятилетнем возрасте (вместо тридцатитрехлетнего) я получил достойный итог службы — почти адмиральскую фуражку капитана первого ранга, то гордился ею недолго. Золотой ремешок вскоре нацепили не только всем флотским, авиационным и сухопутным офицерам, но даже рядовым милиционерам, железнодорожникам и метрополитеновцам.
  Почему никто не подумал о жалких крохах отличия военных моряков, почему никто не добился их сохранения? Ведь, за прошедшие с дней нашей молодости десятилетия так и не стало квартир, приличных домов офицеров, яслей и детских садиков, работы для жен. Море, как было, так и осталось суровым и жестоким, а походы из полуторанедельных переросли в многомесячные. Разлука с берегом и семьей стала почти непереносимой. А жизни — простой человеческой жизни — не прибавилось ни на йоту. Одна только гордая радость согревала — понятная только нам моряцкая особость. Но и ее остается все меньше и меньше.


                III


  Не было этих грустных мыслей у нас, двадцатитрехлетних, съезжавшихся через месяц после выпуска в столицы наших флотов и флотилий с предписаниями в отделы кадров.
  В Севастополь нас приехало человек пятьдесят — «дзержинцев» всех специализаций. Среди моих однокашников были «названые братья» Глеб и Юрий, комсорг роты Алейзик Марунченко, одессит Белостоцкий — по курсантскому прозвищу «Морской индюк», наш одноклассник и «старослужащий» на первом курсе Альберт Владимиров, еще десятка полтора наших «паросиловиков».
  Кое-кто приехал на день-другой пораньше, надеясь выбрать место получше. Таким кадровики предложили самые неприглядные места: дореволюционные миноносцы «Незаможник» и «Железняков», спасатель подводных лодок «Коммуна», трофейный линкор постройки 1913 года «Новороссийск» и такой же древний линкор «Севастополь», наш славный гвардейский «Красный Крым». Места на всех этих кораблях были вакантными, потому что с этого старья более или менее подходящих офицеров прошлых выпусков повысили или перевели на строящиеся современные крейсера или эсминцы.
  На «Красный Крым» в Одессу рвался Белостоцкий, у которого в славном городе моряков и жуликов были родители, жена и квартира. Я приехал в срок, полагаясь на вызов конкретно на другой гвардейский «Красный Кавказ». Белостоцкий свои намерения осуществил, получил обещание от кадровиков о назначении и, не дожидаясь официального приказа, уехал в родные края. Меня же кадровики обманули: пообещали переназначение на «Красный Кавказ», но временно, до открытия намечавшейся вакансии, назначили на «Красный Крым». Пока я «временно» начинал гвардейскую службу, мой желанный крейсер перевели в разряд самоходных целей для испытания нового оружия. Вместо открытия для меня вакансии, на нем сократили штатное расписание, а потом потопили ракетой.
  Так что никакого переназначения я не получил, оставшись на плавучей «тюрьме народов», носившей название «Красный Крым».
  Лучшие места на только что пришедших из Николаева новых эсминцах получили разгильдяи, приехавшие в Севастополь позже всех. Среди них были Глеб Умеренков, Юрий Душин, Алька Владимиров и еще один наш одноклассник Геннадий Шкарин. Именно их я перечисляю потому, что до сих пор вижусь с ними, как только попадаю в Севастополь.
  С подписанием приказа о назначении тянули дней двадцать. Денег ни у кого из нас давно уже не было, на довольствие никуда не ставили. Жить нас определили во флотском экипаже на знакомых по курсантским годам двухъярусных койках в огромных матросских кубриках. Спасибо, хоть постельные принадлежности выдали.
  Как мы вытянули эти голодные полмесяца начала офицерской службы, сейчас уже трудно вспомнить. Иногда кому-нибудь приходил от матери перевод, хватавший всей «капелле» на одну заправку хлебом и самыми в ту пору дешевыми консервами «бычки в томате». По возможности, применялся метод знакомства с сорокалетними, вышедшими в тираж, буфетчицами ларьков, подавальщицами столовых или продавщицами продовольственных магазинов. «На амбразуру» бросали жертву розыгрыша «морским боем» — первые дни наше «столичное» воспитание не позволяло идти на самопожертвование добровольно.
  «Обольститель» добивался от дамы приглашения в гости. По пути им «случайно» встречалось несколько друзей, которых, шутя, приглашали к новой подруге. Друзья, тоже шутя, в гости заходили и по-бурсацки дружно съедали все, что удавалось выдавить из неудачливой хозяйки. Обычно с гостями ее покидал и новый друг. Остававшимся же полагалось на следующий день изображать щедрого хозяина и снова звать всю братию.
  Только через пять лет я понял причину совершенно непонятной нам задержки с подписанием приказа. Мы бедствовали, просили куда-нибудь поставить на довольствие или заранее выплатить подъемное пособие, но объяснение было одно: все это может быть сделано лишь после подписания приказа комфлотом, а он в настоящее время отсутствует. Для береговых офицеров приказы благополучно подписывал кто-то другой, но только не для новых корабельных офицеров. Причина же было простой: нам решили на год позже выплатить тринадцатую получку, положенную через пять лет службы на корабле. Стаж определяется на пятое декабря, поэтому приказ о нас береговые крохоборы подсунули комфлоту на подпись только десятого числа. В итоге на корабли мы все попали на неделю позже пятого числа и на год позже стали получать поощрительную получку.
  Каждого из нас после этого кадровики и финансисты обманывали неоднократно. Поэтому через много лет я не удивился, когда одного из начальников финансовой части приказом Главкома наградили золотыми часами «за экономию государственных средств». Как можно их экономить за счет недодачи командировочных, проездных, льготных или поощрительных денег, то есть путем десятков и сотен обманов, я узнал за свою службу достаточно хорошо. Как и убедился, что совести у этой категории штабных работников нет даже в зачаточном состоянии.
  Мы все были собраны 11-го декабря 1951 года в каком-то замызганном зрительном зале небольшой воинской части. Нам зачитали приказ о назначении и какой-то невзрачный «флотоводец» в чине контр-адмирала минут двадцать что-то нудно проповедовал. Потом выдали подъемное пособие и мы все, как один, отправились в ресторан «Приморский».
  Это богоугодное заведение каждый из нас потом посещал десятки раз, проводя в нем время до последнего звука оркестра. Но в этот первый раз мы пришли задолго до этих звуков и ушли до них. Мы не развлекались, не отдыхали, а насыщались. И ничего не пили, потому что сразу же собирались отправляться по кораблям. Уезжавшие в другие города могли, конечно, заказать рюмку-другую, но от товарищей отделяться не хотели.
  А потом все мы стояли на откосе берега Южной бухты над Телефонной пристанью и галдели о будущем. Со многими из них я так и не увиделся потом ни разу за время службы на трех флотах.
   Телеграмма маме от 12.12.51:
   
    "ЕДУ В ОДЕССУ"


                IV


  Мама родом происходила из Одессы и любила ее не меньше, чем Валентин Катаев, Ильф или брат Катаева Евгений Петров. И рада была несказанно, когда меня назначили на базирующийся в Одессе корабль. Она всегда гордилась, что ее старшая сестра Вера в далекие дореволюционные годы вышла замуж за морского офицера, блиставшего в редкие свои посещения Одессы кортиком, портупеей и прочими регалиями во время прогулок с женой по Дерибасовской. Мама представляла в таком же виде на Дерибасовской и меня. И верила, что на современных одесситок я буду производить не меньше впечатления, чем производил на ее одноклассниц муж сестры. Для проверки этого мама ежегодно приезжала в отпуск хоть на недельку в родной ей город.
  По ее настоянию я ехал в Севастополь за назначением через Одессу, повидал там Игоря Маркова, познакомился с его шурином Андреем Муратовым и приятелями Володей Дубиной и Жорой Выдрицким.
  Андрей Елизарович Муратов, худощавый одесский грек, был старше меня на двадцать лет и потому для меня особого интереса не представлял. Но он был хранителем одесских «хохм» еще времен НЭПа. Он мог, например, остановить троллейбус на полном ходу в любом указанном месте, вызвать открытие его дверей и высовывание их них водителя. Делал это он на спор за посещение забегаловки «Зеленый попугай» (деревянный ларек зеленого пугающего цвета), где можно было «остограммиться» под кружку пива. Чтобы спор выиграть, Андрей изображал глухонемого, переходящего улицу в самом оживленном месте.  После остановки издававшего бешеные сигналы троллейбуса «глухонемой» вдруг через стекло обращался к водителю с вопросом, какой это номер маршрута. Побагровевший от злобы водитель открывал дверь, высовывал голову и высказывал победителю пари все, что он о нем думал.
  С Жорой Игорь дружил с детства, а с Володей восемь месяцев провел в плену у итальянцев в 37—38 годах.
  Характеры у друзей были разные, поэтому воспоминания о любом порте из трех уст получались очень разносторонними. Широкоплечий и рослый Володя медлительно описывал путь от причала до ближайшего погребка. В этом он, правда, сходился с Игорем, но для того погребки были не целью, а средством. Виски или джин скрашивали для него последующее знакомство с прекрасным, но недостижимым женским туземным населением.  Жесткие правила поведения за границей, недостаток средств и опасения за визу позволяли Игорю только побывать в каком-нибудь театрике да полистать яркие журналы. Жора же безболезненно проходил эти преграды по пути к торговым рядам для самых неимущих моряков типа «рой-рой». Каждый искал свое и каждый посмеивался над двумя другими. Но дружбе это не мешало и они старались всегда плавать вместе.
  Вместе они «погорели» на «Победе», когда возвращались из Средиземноморья с дипломатами и репатриированными армянами. Дипломатов высадили в Одессе, а репатриантов повезли в Батуми. На траверзе Ялты при демонстрации кинофильма вспыхнула пленка. Киномеханик не нашел ничего лучшего, как выбросить горящую бобину в коридор. Вспыхнули ковровые дорожки и обработанные за рубежом каким-то дезинфицирующим раствором переборки. Судно охватил пожар. Тушить же его оказалось нечем, поскольку все противопожарные средства — огнетушители и шланги — были забиты контрабандой.
  Экипаж дал SОS, спустил шлюпки и отошел в них от борта, оставив в суматохе немало репатриантов на судне. Большой удачей оказалось, что пожар погас сам собой. Подошедшим с помощью крейсеру и эсминцу ничего делать не пришлось. Зато много пришлось делать следователям. Капитан и некоторые его помощники были осуждены к большим срокам заключения, а вся команда лишена на много лет визы к заграничному плаванию. Потому Игорь, Володя и Жора томились в резерве или на крымско-кавказской линии.
 

                ПЕРВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ

                I

  После назначения я добирался до Одессы на теплоходе «Украина», где электромехаником оказался мой старый знакомый Игорь Марков. Почти вся ночь перехода, не говоря уж о вечере, прошла во «флотских байках». Экипажу в баре находиться не положено, да и закрывается он в час ночи, поэтому «травля» шла в маленькой каюте Игоря. Курили так, что лиц почти не было видно. В беседе участвовали третий механик Володя Дубина и моторист Жора Выдрицкий. Жора в основном молчал, но был хорош тем, что его невеста Тоня работала буфетчицей в баре и до утра пополняла постоянно иссякавшие у нас запасы пива.
  Утром в семь тридцать «Украина» ошвартовалась в Одессе. Володя, холостяковавший в это время, остался на судне спать, Игорю предстояло достаивать еще несколько часов суточную вахту, а Жора отправился со мной. Сойти он собирался минут на десять позже меня и, кроме моего чемодана, попросил захватить довольно тяжелый пакет:
   - Вынеси, пожалуйста, его на причал, а то у меня рук не хватит.
  К моему удивлению ждать его пришлось не больше минуты и вышел он со сходни с пустыми руками. Перехватив свой пакет, он разъяснил:
   - Это я из Севастополя везу пуд масла. Тебя-то в форме никто не проверит, а нам приходится хитрить.
  Оказалось, что в Одессе сливочное масло продается только по коммерческим ценам, а в закрытом городе Севастополе — по государственным. Поэтому Жора снабжает им родных и знакомых. Что одесситы занимаются таким снабжением не «за так», я узнал позже, а в этот раз умилился его заботой о близких.
  Стараясь поскорее уйти от опасных взглядов помполита и грузового помощника, Жора быстро пошел по причалу вдоль борта «Украины».
   - А вон и твоя бандура, — вдруг сказал он, пройдя мимо форштевня своего теплохода.
  В сумерках начинающегося дня по другую сторону ковша рядом с ограничивающим порт волноломом смутно различалось что-то темно-серое. Издали не было видно никакого движения. Казалось, серая масса спала.
  Вдруг над ковшом порта разнесся протяжный переливчатый звук горна. Играли «Повестку»: через четверть часа должен состояться подъем флага. Было без пятнадцати восемь.
  К восьми часам мы с Жорой, моим чемоданом и его пудом масла поднялись вдоль Потемкинской лестницы на трамвайчике фуникулера к подножию Дюка и смотрели вниз на порт.
  Зрелище одесского порта с площадки у памятника Герцогу де Ришелье всегда завораживает — порт огромен и виден весь от мола с Воронцовским маяком справа до завода Марти, нефтяных причалов и скопления заводов Пересыпи слева. А далеко впереди — за Пересыпью, едва видны широкий пляж Лузановки и с трудом различимый береговой обрыв Дофиновки. Внизу, прямо под ногами — причалы с кранами и краны на причалах. Всюду суда — грузовые, танкеры, пассажирские. Дымят по акватории малыши-буксиры. За опоясывающим весь порт волноломом-брекватером, на внешнем рейде, всегда несколько иностранных сухогрузов, ждущих на якорях своей очереди или отстаивающихся в карантине.
  В восемь утра 15 декабря 1951 года ничего этого еще не было видно — до восхода солнца оставалось около получаса. Но ковш прямо напротив Потемкинской лестницы был уже хорошо различим. На его границе у брекватера стоял корабль, названный Жорой моей «бандурой». Такому оскорбительному наименованию крейсера я не удивился из-за возникшего за прошедшую ночь детального знакомства с лексиконом одесских моряков. И не обиделся, хотя в душе таилась гордость за ожидаемую, но еще не виданную мной стройность и красоту этого гвардейского крейсера.
  Крейсеров мне довелось повидать уже немало. Были эти крейсера вполне современными: самый старый из них, головной «Киров», вступил в строй за год до начала войны с Финляндией.
  На послевоенном крейсере «Куйбышев» я проходил практику после четвертого курса. Видел я и однотипные ему более старые «Фрунзе», «Чапаев», «Чкалов», «Железняков». В последний год учебы меня с однокашниками водили на грандиозное зрелище — спуск co стапеля на воду крейсера «Свердлов» — головного из крейсеров, доплававших затем до начала девяностых годов.
  Все эти крейсера в принципе внешне похожи. Их орудия размещены в трехорудийных башнях, две из которых одна над другой ступенькой стоят в носовой части, а две или одна — в кормовой. Между носовыми и кормовыми башнями вздымается мощная фок-мачта с мостиками, рубками и дальномерами, переходящая в невысокую по сравнению с нею, чуть скошенную дымовую трубу. Грот-мачта поменьше, но тоже имеет мостики и надстройки. Вокруг этих мачт и труб почти сливаются с корпусом корабля установленные на спардеке орудийные башни среднего калибра. Зоркий глаз замечает на мостиках стволы зенитных автоматов. Крейсера эти в те годы казались «обтекаемыми»: длинными и низкими.
  Гвардейский «Красный Кавказ», на котором я проходил преддипломную стажировку и куда надеялся попасть служить, имел довольно похожий силуэт. Правда, спроектирован и заложен он был еще до первой мировой войны под именем «Адмирал Лазарев». Достраивали же его в годы первой пятилетки и значительно усовершенствовали по сравнению с уже вступившими в строй «Адмиралом Нахимовым» («Червона Украина») — в 1927 году и «Светланой» («Красный Крым») — в 1928 году. На «Красном Кавказе» пушки главного калибра были установлены в четырех башнях, тоже расположенных ступеньками в носу и корме. Полубак переходил в спардек, тянувшийся до грот-мачты.  Вторая труба в отличие от «Кирова» или «Свердлова» располагалась ближе к первой, а грот-мачта — позади от нее. При тщательном рассматривании крейсера удавалось заметить, что в каждой его башне размещено не по три орудия, а всего по одному. Но знающие моряки на это могли сказать, что зато орудия самого большого для крейсеров калибра, самые дальнобойные и самые точные.
  Силуэт «Красного Кавказа» был своеобразен, но не менее мощен и прекрасен, чем у современных крейсеров.
  «Красный Крым» до этого я ни разу не видел. Фотографии же кораблей в те годы постоянной бдительности не помещали не то что в газетах или журналах, но и в учебниках.
  Вдали у брекватера я увидел нечто среднее между крейсером «Аврора» и знакомым по исторической книжке миноносцем «Стерегущий», погибающим в период русско-японской войны. Корпус «Авроры» был слегка растянут и сплюснут. Одиночные пушки с небольшими щитами смотрели в разные стороны. Три трубы были разной высоты, причем вторая и третья торчали одиноко, а первая почти сливалась с фок-мачтой. В нижней части мачты различались три яруса небольших мостиков, обтянутых белым брезентом. К мачте спереди крепились две рубки, а сверху на нее была одета еще одна серая рубка. Напоминала мачта шампур с наполовину объеденным шашлыком. Грот-мачта торчала из кормовой надстройки, как одинокая спичка.
  Людей на желтоватой, явно — деревянной, палубе с этого расстояния видно не было. Жизнь корабля подтверждала только струйка черного дыма, тянувшаяся из первой трубы. Потом стало видно, что орудийные щиты поворачиваются и возвращаются в прежние положения. Видимо, пока мы поднимались на фуникулере, флаг уже подняли и сейчас проводились осмотр и проворачивание оружия и технических средств.
  Мой привыкший к виду современных крейсеров глаз не был очарован красотой гвардейского крейсера. «Красный Крым» внешне оказался «бандурой» не только в просторечии одесситов.


                II


  По курсантской привычке приходить «под завязку» я прибыл на крейсер к самому концу рабочего дня. Зато я обошел всех знакомых, оставил свой чемодан на берегу и взял с собой в выпрошенном у одесситов «банном» чемоданчике только туалетные принадлежности и смену белья. От жены моего однокашника Белостоцкого, назначенного на этот же крейсер и уехавшего поездом раньше, я узнал, что он начал службу уже два дня назад и за это время два раза приходил домой по вечерам. И наивно решил, что в офицерском положении так и должно быть: «кончил дело — гуляй смело». Поэтому рабочий день, как мне казалось, я всегда смогу «перебиться» без оставленных на берегу вещей, а все остальное заберу на корабль вечером.  Ночевать же я намеревался на корабле в своей каюте.
  Не знал я тогда, что Белостоцкий пришел на корабль раньше срока, и потому его отпускали по вечерам.
  Через будку контрольно-пропускного пункта (КПП) я прошел к военной части порта. Это — большой ковш, ограниченный тремя железобетонными причалами. Рядом с правым, у выхода из ковша, стоит четырехмачтовый парусник со скатанными у рей парусами. Потом я узнаю, что это — учебное судно нашей бригады «Дунай». В его кают-компании следующим летом мне придется пару раз ночевать, опоздав к последнему катеру нашего крейсера. За парусником, уже у гражданского причала, виден борт огромного и белого издалека дизель-электрохода «Россия». Вблизи борт окажется грязным,
полуоблупившимся, с выступающими из-под заклепок потеками ржавчины.
  У левого причала один за другим стоят эсминец и тральщик, выход же из ковша в районе этого причала перекрыт поперечным пирсом. Вдоль него теснится десятка полтора всякой мелочи: сторожевые и торпедные катера, малые охотники. Это — силы охраны водного района, которые скоро будут преобразованы в погранохрану.
  Средний причал пуст. Только на его середине стоит бесформенная группа из десятка матросов и нескольких офицеров, да рядом с нею болтается у причала большой рабочий барказ. К этому барказу направил меня матрос с контрольного пункта:
  - Идите на Арбузную пристань. Туда подходит барказ с крейсера.
  Название пристани говорило само за себя: сюда, видимо, в былые времена приходили днепровские шаланды с дарами сельского хозяйства. Прямо над военным портом начиналась улица, по-старому называвшаяся Торговой, с большим крытым рынком. Проза эта резала мое романтически настроенное ухо.
  Я подошел к барказу. По рыже-черным ленточкам двух матросов в нем я понял, что барказ гвардейский, крейсерский. Подтвердил это и флаг, вдруг слегка развернувшийся от повеявшего легкого ветерка.
   - На барказе! — закричал я. — Когда пойдете на крейсер?
   - А чего нам идти? Его самого сюда тянут, — ответилмне один из матросов-гвардейцев.
  Из-за парусника в это время показался медленно идущий буксир. Через две-три минуты стал виден и нос крейсера, постепенно выходившего вслед за буксиром на просматривавшуюся часть акватории. На полубаке в строю стояло десятка полтора матросов, одетых в шинели, из-под которых торчали брюки серого рабочего платья. На головах у моряков чернели шапки. Видимо, у брекватера на ветру было прохладно и швартовные команды оделись по-зимнему.
  Группа матросов, стоявших на причале вблизи от барказа, тем временем разделилась на две неравные части. Человек десять, которыми командовал невысокий старший лейтенант, построились в одну шеренгу вдоль причала. Им, вероятно, предстояло помогать крейсеру швартоваться. Человек пять вместе с высоким бородатым старшим лейтенантом интендантской службы отошли в сторону и минут через десять стали разгружать подошедшую с деревянными бочками автомашину. От машины стали доноситься команды бородатого интенданта, ежесекундно скрашивавшиеся по-боцмански отборным матом.
   - Что, лейтенант, к новому месту службы следуете? — вдруг спросил меня отошедший от своей команды старший лейтенант.
  Получив утвердительный ответ, он окинул меня внимательным взором, задержал взгляд на молоточках, свидетельствовавших о моем механическом назначении, и отошел, полувопросительно сказав:
   - Ну-ну?!
  Как я узнал потом, это был только что назначенный командир БЧ-2, то есть старший артиллерист, для которого я не представлял интереса.
  Крейсер пробуксировали мимо входа в Военную гавань за причал катеров, после чего буксиры потянули его кормой вперед к Арбузной пристани. Загрохотали якорные цепи, отданные почти у входа в ковш. Все ближе был ют крейсера с построенной на нем кормовой швартовной командой. Транец все приближался к причалу и становился все больше.
   - Лейтенант! Отойдите к группе старшего лейтенанта Гаранина! — крикнул мне уже знакомый «старлей».
  Так я узнал фамилию бородатого интенданта, поскольку других групп и других старших лейтенантов поблизости не было. Отошел я вовремя, поскольку почти сразу на это место подбежало несколько матросов швартовной команды. Над их головами пролетел бросательный, матросы перехватили линь и побежали с ним от края причала, «ходом» вытягивая тяжелый швартов. Донеслись издалека с крейсера какие-то усиленные мегафоном команды. Транец завис почти над самым причалом и перестал двигаться.
  Через десяток минут на палы причала было надето несколько стальных швартовов, на причал спущена сходня. Послышалась по трансляции команда: «Флаг перенести!» и прямо над транцем рядом со сходней заколыхался поднятый флаг с извивающейся гвардейской лентой. Рядом с флагштоком встал часовой с винтовкой у ноги.
  С причала было видно, что буксиры отошли от бортов крейсера и задымили к выходу из ковша. Швартовные команды на юте и на причале построились. Из дверей кормовой надстройки один за другим вышли три офицера в фуражках с блестевшими золотом козырьками. Первый из них быстро пробежал вдоль обоих бортов от швартова к швартову и сказал что-то второму. Второй был повыше ростом и спокойнее. Он отошел к ютовой команде и что-то им объяснил. Моряки отмотали с кнехта один из швартовов, протянули его на шпиль и обтянули сильнее. Первый из офицеров в это время ушел в сопровождении третьего, просто стоявшего все время на палубе и ничего не осматривавшего. Как я узнал потом, первым оказался командир, а третьим — его заместитель по политической части.
  Оставшийся на юте офицер был старшим помощником командира. Доведя все швартовы до нужной кондиции, он снял трубку телефонного аппарата, закрепленного рядом со шпилем. Через некоторое время по трансляции раздалась команда: «От мест отойти!»
   — Лейтенант, не забудь сдать продовольственный аттестат сегодня же, — услышал я от интенданта, величественно проследовавшего мимо меня к сходне.
  Швартовная команда уже поднялась на корабль и я последовал за Гараниным.


                III


  И вот я в салоне командира. Представляюсь, как меня учили в курсантские годы. Командир — капитан второго ранга в хлопчатобумажном рабочем кителе сидит за письменным столом почти спиной ко мне. Сухая фигура, жидкий зачес светлых волос прикрывает плешь. Лицом ко мне на обтянутом парусиновым чехлом диване полулежит капитан третьего ранга в бостоновом кителе. Из расстегнутого воротника без подворотничка выпирает багровая шея. Широкая физиономия бесстрастна. Это — замполит.
  Командир поворачивается ко мне на вращающемся кресле и короткими резкими фразами говорит что-то богоугодное. Показывает на Корабельный устав и поясняет, что он должен быть у меня «настольной книгой». Уточняет также, что я должен заниматься «индивидуальной работой непосредственно у материальной части». Впоследствии такого корявого словоизвержения, как у Виктора Григорьевича Гаврилова, не слышал я ни от кого.  Может быть, просто это было первой моей встречей с серостью, перечеркнувшей романтические надежды на офицерскую культуру моряков-гвардейцев. А может быть и другое: сам я стал таким же серым и не замечал больше этого качества у других.
  Замполит в богоугодной беседе не участвует, а только иногда перемежает напутствия командира глубокомысленными подтверждениями его правоты:
   — Да-а-а...
  Первая встреча с моим непосредственным начальником — командиром дивизиона движения гвардии старшим ннженером-лейтенантом Борисом Васильевичем Щепалиным не запомнилась. Запоминается, ведь что-то резкое, неприятное, ломающее. А «Боря», как называли мы его за глаза с Белостоцким, был добрым и мягким человеком. Первые месяцы службы мне даже хотелось «поплакаться» ему на жестокость более высокого начальника — старшего механика по-граждански или командира БЧ-5 по-военному — гвардии старшего инженера-лейтенанта Вячеслава Ивановича Аввакумова — «Славика» в нашем просторечьи.


                IV


  Курс первых корабельных наук преподнес нам с Белостоцким командир БЧ-5 «Слава» Аввакумов. Трудно сказать сейчас, в тот же вечер, когда со мною «беседовали» командир и замполит, или на следующий день он вызвал нас с Ильей в свою каюту. Кстати сказать, Белостоцкий сам себя называл Ильей, хотя все мы звали его Изей — полное его имя было Израиль. Но Белостоцкий это имя не признавал и всю свою жизнь бился за Илью, поменяв имя во всех документах. Так что справедливости ради я называю его благоприобретенным именем, а не сохранившейся до сих пор училищной кличкой. Как он зовется сейчас, исчезнув из родной ему Одессы после распада СССР, да и жив ли он, не знаю.
  Каюта старшего инженера-механика была просторной и удобной. За деревянной, отделанной под орех входной дверью с бронзовой табличкой «Командир БЧ-5» стоял поперек корабля широкий трехстворчатый металлический шкаф с зеркалом на дверце. За открывшейся дверью маскировалась вешалка с несколькими бронзовыми крючками и полочками для фуражек, закрепленная на поперечной переборке. Дальше вдоль этой переборки стоял обшитый кожей диван, вполне пригодный для лежания. За диваном сверкал иллюминатор с бронзовой отделкой и блестящими барашками. Вдоль борта размещался широкий двухтумбовый письменный стол-конторка. Все, что лежало на столе, можно было одним движением закрыть жалюзи с запором — очень удобное устройство для сохранения от чужих глаз прерванной из-за ухода работы. За шкафом вдоль другой поперечной переборки стояла старорежимная полутораспальная кровать с ящиками- рундуками внизу. Там же располагался умывальник и туалетный шкафчик. Широкий шкаф имел отделения, открывавшиеся и в сторону кровати. Спальная часть каюты отделялась от рабочей шторой на бронзовом карнизе. Переборки и борт были отделаны ореховыми панелями, закрепленными планками с бронзовыми шурупами.
  Аввакумов усадил нас на диван, дал каждому по листку бумаги и карандашу, после чего коротко и резко перечислил свои требования и наши задачи по их выполнению. О только что врученных бумажках в наших руках он сказал, что они — дань нашим училищным привычкам, которые надо поскорее преодолеть. На корабле все не так, как нам объясняли в училище. Мудрые училищные формулы здесь нам никогда не пригодятся, а вместо записей у каждого должна быть память. Первой ее тренировкой будет изучение нами руководящих документов по организации службы и боевой подготовке.
  Исходя из нашей неподготовленности, он продиктовал названия полутора десятков документов и рекомендации, где их можно на корабле отыскать. Срок на их изучение он отвел три дня, после чего планировал проверить наши знания и начать изучение корабля.
  Семнадцать водонепроницаемых переборок делили этот крейсер на восемнадцать отсеков. Нам надлежало ежедневно пролезать один очередной отсек «на брюхе» от верхней палубы до киля и от борта до борта, запоминая взаимное положение всех помещений, основных механизмов, систем, оружия. Перед ужином каждый из нас должен был прийти к нему в каюту и на память нарисовать изученный отсек в продольном и поперечном сечениях.
  При этом, паралелльно, нам надлежало изучать вверенный личный состав, материальную часть, обязанности по всем расписаниям, нести через два дня на третий службу дублером дежурного инженера-механика, составлять и выполнять
планы боевой и политической подготовки своих подразделений.
  На раскачку командир БЧ-5 не давал ни дня, сдать же экзамен на самостоятельное дежурство по боевой части требовал через месяц. Для этого же надо было изучить не только корабль, его организацию, взаимоотношения между всеми лицами дежурно-вахтенной службы, но и все, что относится к жизни БЧ-5 на стоянке. А это не мало: помещения всех подразделений боевой части, составляющей больше трети команды крейсера; организацию дежурной службы этих подразделений, ее функции; устройство и эксплуатацию работающих на стоянке парового котла, турбогенератора, вспомогательного холодильника, трюмно-пожарного насоса, паропроводов и трубопроводов; правила ведения десятка различных суточных и вахтенных журналов...
  План нашей подготовки давал возможность схода на берег лишь в случае своевременной сдачи положенных к изучению вопросов. Это «Славик» выполнял свято. Почти месяц я просидел на корабле, сходив лишь один раз часа на три за чемоданом. Впервые дежурить под наблюдением одного из опытных механиков командир БЧ-5 разрешил мне через три недели. А через месяц с небольшим после прибытия я был официально допущен к несению дежурств приказом командира корабля.


 
                НАЧАЛО ОФИЦЕРСКОЙ БИОГРАФИИ


                I


  На корабле я пробыл всего неделю и знал пока лишь руководящие документы, перечисленные нам с Ильей командиром БЧ-5, три самых носовых отсека, кубрик и боевые посты своей группы, каюты начальства да места, связанные с собственным бытом. И радовался, что почти незнакомые мне подчиненные достали где-то (украли, вероятно) немного белил и покрасили входы в машинные отделения.
  Радоваться мне пришлось недолго. Вскоре я был наказан непосредственно по указанию командующего Черноморским флотом адмирала С.Г.Горшкова.
  В эти дни в кают-компании старпом зачитал шифротелеграмму Военно-морского министра о том, что трюма на кораблях содержатся плохо, корпуса ржавеют, корабли преждевременно требуют ремонта. Предписывалось командирам, невзирая на высокие ранги, лично проверять трюма своих кораблей. Контролировать же это должны были командиры соединений, то есть адмиралы.
  В ближайшую субботу, во время большой приборки, без торжественной встречи и совершенно неожиданно в Одессу прибыл командующий флотом — сорокалетний низкорослый и туго затянутый в узкую шинель адмирал. Прибыл он на эсминце, не поднимая своего адмиральского флага, и вызвал на причал Арбузной пристани всех одесских командиров соединений и кораблей во главе с командиром базы контр-адмиралом К.Д.Сухиашвили. Был здесь и наш комбриг с начальником штаба, политотделом и флагманскими специалистами, были начальники технического отдела и тыла базы со своими офицерами. Не было только нашего командира, да и вообще на крейсере не знали о прибытии комфлота и вызове им всей нашей командной верхушки. Собиралась она где-то в районе парусника «Дунай» и к нам нагрянула неожиданно.
  На рейде, когда крейсер стоит на бочках, неожиданностей с прибытием на борт начальства, в принципе, не бывает; видно далеко, есть время подготовиться. А у причала все мгновенно налетает, как шквал. Не прошло и полминуты после того, как из-за борта парусника вышла большая группа офицеров и адмиралов, а комфлот был уже у нас на юте. Внезапность его появления усилилась еще и за счет того, что между парусником и нами стоял танкер, скрывавший передвижения этой группы.
  Испуганно заорал «Смирно!» вахтенный старшина у сходни, по кораблю загремели пять коротких звонков — сигнал о прибытии высшего начальства, сбивая с ног приборщиков юта, подбежал к адмиралу зазевавшийся вахтенный офицер. Командующий его не слушал и, ни на кого не глядя, шел мимо шарахающихся в стороны матросов к входу в одно из машинных отделений.
  За адмиралом гуськом безмолвно двигалась собранная им свита. Комфлот привел ее на крейсер, на котором сам правил службой до войны и где мог детально показать, как надо исполнять шифровку министра. Он знал, что в любое из (моих!) машинных отделений легко спуститься по пологим старорежимным трапам, что там хватит места для всех сопровождающих, а грязь и ржавчину под механизмами там можно увидеть, даже не нагибаясь. Поэтому он уверенно шел на один из моих боевых постов, где входная шахта и тамбур только вчера были покрашены.
  Рукой в черной кожаной перчатке комфлот оперся о переборку. Правила Корабельного устава, естественно, адмиралов не касаются. Поэтому они могут вопреки уставу ходить в нос по левому борту, стоять в узкостях, трогать «медяшку», задерживаться на трапах, опираться о краску, не задумываясь о ее свежести. Рука комфлота не нашла неуставной опоры и скользнула по непросохшей краске. Адмирал резко остановился, повернулся в сторону свиты и сбросил на палубу слегка измазанную перчатку. Затем барским жестом была сброшена и чистая перчатка. Прекратив обход корабля, адмирал со словами: «Очковтирателя — наказать!» сошел на причал.
  Командир наш только это и услышал, прибежав по пяти звонкам, да так и не пробившись сквозь свиту с докладом. Я же видел все, стоя у входа в машинное отделение.
  Долго потом мои машинисты пытались натянуть адмиральские перчатки на свои мозолистые ручищи, но, в конце концов, отдали их за какую-то бюрократическую мзду тонкоруким писарям.
  А я получил свои первые пять суток ареста при каюте.
  При этом никто не разбирался, имею ли я хоть какое-нибудь отношение к происшедшему. Да и вообще, как можно было начать втирать очки за сутки до этого — когда никто еще не знал, куда отправится в субботу комфлот, бывший в пятницу вечером в Севастополе. Но «очковтиратель» был найден и наказан!
  К слову сказать, наказывали меня подобно множеству других офицеров — многократно и, как правило, с такими же «вескими» основаниями. Мне угораздило за первый год офицерской службы получить 69 суток ареста при каюте. И, что почти невероятно, звездочку старшего лейтенанта на неделю раньше самого раннего срока. Оказалось, что одно другому не мешало.
  Горечь незаслуженного первого наказания почти прошла, когда до нас дошли слухи о еще более печальном начале службы нашим примерным однокашником Алейзиком Марунченко. Он по возрасту и опыту жизни был старше всех нас остальных: пришел в училище коммунистом. Был он сперва комсоргом, а потом — парторгом роты. Единым для всех нас — черноморцев приказом его назначили командиром котельной группы линкора «Новороссийск». Он при своем высоком морально-политическом уровне получил в первый же месяц службы двадцать суток ареста с содержанием на гарнизонной гауптвахте.
  Это наказание лучшего из нас поддержало всех остальных, которые были все пять лет в училище хуже его по духу.
  А участь Марунченко была простой и совершенно естественной по бюрократическому пониманию.
  В день подписания приказа о нашем назначении штаб флота проверял на линкоре организацию службы. В одном из котельных отделений, где уже несколько месяцев не было руководителя — офицера, поверяющие нашли окурки. Виновник этого безобразия был, конечно, найден. Правда, поиски его начались чуть позже: надвинулся конец года, всех завалило отчетами. А после Нового года ни у кого не было сомнений: виновником являлся командир котельной группы — лейтенант Марунченко. От неполного служебного соответствия, как было сказано в приказе, его спас только малый срок нахождения в этой должности.
  Никто невиновного Марунченко не защитил, никто даже не высказался о необоснованности этого приказа. И Алейзик в первый месяц своей службы отсидел двадцать суток практически в тюрьме. Ни за что! Где уж тут было служить «с комсомольским огоньком», как чистосердечно призывал он нас все училищные годы. Служба его с самого начала пошла «наперекосяк». Возможно, эта первая неудача спасла ему жизнь, когда через четыре года линкор погиб. Марунченко в эту трагическую ночь служил уже на берегу и готовился к демобилизации.


                II


  Получить первое офицерское взыскание я мог еще раньше.
  Дня через три после прибытия на крейсер, я отправляюсь в патруль. Повесив на бок тяжелый пистолет ТТ, я иду охранять Одессу от пьяных военнослужащих.
  Как я узнал потом, в патруль обычно ходили матросы, лишенные увольнения за пьянство. От крейсера в этот раз полагалось три патруля. Матросов послали из этого расчета— три по три, то есть девять человек. Офицера же решили отправить только одного.
  Считая, что в патруль назначены надежные гвардейцы, комендант решает доверить им без офицеров патрулировать три улицы, на каждой из которых забегаловки. Я же должен осуществлять общее руководство гвардейскими патрулями.
  Пока я выгоняю патрульных из одной забегаловки, два других патруля выпивают с комфортом. В итоге напиваются все девять моряков. Понимая свою ответственность и оберегая честь гвардейского флага, они не разбегаются в разные стороны и слушаются меня, когда я собираю их в общую кучу.
  Увести незаметно своих патрульных в порт я не успеваю. Мы очень скоро замечены и увезены в комендатуру на дежурной машине. Полковник-комендант сразу отправляет патрульных в камеру временно задержанных и садится писать записку об арестовании — я должен прийти на гауптвахту завтра, поскольку сейчас я с оружием.
   - Не волнуйся, лейтенант! — успокаивает меня стоящий напротив коменданта маленький капитан-лейтенант в измазанной известкой шинели. — Сейчас я сообщу о коменданте кому следует.
  Он подходит к стене, левой рукой как будто снимает трубку с якобы висящего на стене телефона, «прижимает» ее к уху, а правой рукой «набирает» номер.
   - Москва? — громко кричит каплейт. — Дайте мне самого главного коменданта!
  Немного помолчав, он откашливается и, глядя на коменданта,  орет «в телефонную трубку» на всю комендатуру. При небольшом росте голос его поразительной силы. Как я узнал потом, он служил в этот период командиром мачты на паруснике «Дунай».
  - Товарищ генерал! Разрешите доложить о состоянии одесской комендатуры. Начну с коменданта. Фамилию его не знаю, да и знать фамилии таких типов не обязательно. Мундир у него старый и грязный, вероятно, новый материал продает на толкучке. Каблуки на сапогах сбиты, сапоги давно не чищены — денег ему полковничьих на набойки и гуталин жалко. Пуговицы он не драил с прошлого вашего приезда. Смотрите, у него и ширинка не застегнута! Товарищ генерал, да полковник, ведь, пьяный! Он, пока меня забирал в ресторане, все из моего графина и выпил.
  Маленького крикуна здесь все, вероятно, хорошо знают и явно не хотят с ним связываться. Полковник багровеет, бросает мою недописанную записку об арестовании на пол и приказывает дежурному отправить нас обоих на машине в военную гавань. Косолапя стоптанными сапогами, он проходит мимо нас, стараясь дышать в другую сторону и застегивая замеченные нарушителем пуговицы. Дверь во внутренний коридор захлопывается с оглушительным стуком.
  В кузове комендантского грузовика мой спаситель говорит:
   — Я их всех могу на чистую воду вывести. Потому и стал из кап-три каплеем. Скоро, наверное, перейду в старлеи — тебе навстречу. Только правду говорить не перестану!
  Печально, что мне в то время не хватало чувства юмора, все неурядицы я принимал всерьез. Позади были пять лет черствого казарменного быта, оставившие в памяти многие примеры сурового наказания за мелочи. Так что и в офицерском положении не возникало при получении взыскания крамольной мысли: «За что?». Думалось лишь: «Сколько?» и иногда: «Почему так много?». Света впереди не виделось. И не помогала крылатая фраза тех лет: «Лейтенанту на флоте лучше иметь твердый шанкр, чем мягкий характер». Служить же было надо — в те годы альтернативой плохой службы могли быть лишь наказания: задержка очередного звания, снижение в звании или должности, уголовная ответственность за отлынивание от службы. До волны увольнений в запас было еще несколько лет и этой возможности я тогда не мог предполагать.

                III

  Каюта, в которой я наивно собирался отдыхать, называлась шестиместной.
  Вообще-то по табелю это была четырехместная каюта для кондукторов, то есть унтер-офицеров сверхсрочников царского флота. При проектировании крейсера «Светлана», еще до начала первой мировой войны, не могли предусмотреть изобретение химического оружия, радиолокации, установку зенитной артиллерии, а следовательно - и увеличение числа офицеров. К тому же и требования к идеологической работе стали в наше время совсем иными. Вместо одного иеромонаха, размещавшегося в каюте-выгородке матросского кубрика напротив каюты боцмана, воспитанием личного состава занимались шесть политических работников - офицеров от лейтенанта до капитана третьего ранга.
  Естественно, что в мое время кают для офицеров на крейсере не хватало, да и в старшинских каютах места оказалось маловато.
  Как же выглядела наша шестиместная каюта с точки зрения незнакомого с флотом человека?
  В узком и низком помещении размерами три с половиной на три и высотой два метра сделайте посередине короткой стены круглую форточку - иллюминатор. С другой стороны прорежьте в более длинной стене дверной проем, а напротив установите раковину-мойку. Рядом с дверью и раковиной разместите пару высоких узких шкафчиков-рундуков. По двум более длинным стенам закрепите одну над другой две пары узких сетчатых коек. Под нижними койками установите длинные ящики. Это — тоже рундуки для вещей.
  Между койками втисните и прикрепите к полу небольшой металлический стол, а в остатки свободного места затолкайте пару тяжеленных металлических стульев. Естественно, что палуба, переборки, койки и рундуки тоже металлические.
  Осталось только опустить металлический потолок так, чтобы до него можно было достать рукой, и укрепить его через каждый метр железнодорожными рельсами - вот и готова каюта для четырех унтеров.
  Теперь над вертикальными рундуками-шкафчиками закрепите под самым стальным потолком - подволоком еще одну постоянную койку, а над столом на цепях подвесьте другую, и вот вы в офицерской каюте гвардейского крейсера. Как в ней жить, когда одному надо к четырем часам утра заступать на вахту, у другого - расстройство желудка, третий волчком крутится на койке, мечтая о своей страстной жене, а четвертому надо немедленно заполнять формуляры механизмов? Что уж говорить о пятом и шестом, «благоденствующих» на дополнительных койках?
  На нижних койках за обтрепанными репсовыми шторами пятнистого, когда-то бывшего зеленым, цвета большую часть суток проводили гвардии старшие лейтенанты Юрий Попов и Петр Шаров — командиры батарей главного калибра. На ночь и, иногда, после обеда за задернутые шторы наверх допускались прибывшие месяц назад лейтенанты: зенитчик Юра Гусев и "главный противогаз"  начальник химической службы Лева Мухин. На кривобокой койке над шкафчиками ютился начальник несуществующей радиотехнической службы нашего доисторического корабля Валя Обухов, прибывший за неделю до меня. Моим же местом была сетчатая койка над столом, опускавшаяся в рабочее положение от подволока только на ночь, когда никому уже не был нужен стол.

                IV

  Отдыхать и заниматься до опускания моей койки в рабочее положение можно было, правда, в кают-компании.
  Кают-компания нашего дореволюционного крейсера была расположена по-барски, как на парусных фрегатах, имевших командирский мостик на юте, в корму от бизань-мачты, а потому и кают-компанию в самом близком к мостику месте — в кормовой части. К слову сказать, все офицерские и флагманские каюты у нас тоже были в корме. Переход к паровому флоту и перенос мостика и боевой рубки в носовую часть не смогли сломить традиции парусного кораблестроения вплоть до революции, так что не только у нас, но и на поставленной для резки на Черную речку «Червонной Украине», на всех еще здравстовавших и плававших русских линкорах «аристократическая» часть экипажа размешалась в корме — далеко-далеко от своих мест в бою. Только на спроектированных уже в советское время кораблях офицерские каюты и кают-компания переместились к ходовому мостику, а в кормовой части разместились матросские кубрики и помещения для сверхсрочников.
  Наша кают-компания имела форму трапеции, сужавшейся к кормовой доске корабля — транцу, на котором снаружи был прикреплен выпуклый массивный герб, а выше трепетал гвардейский флаг со стоящим рядом круглые сутки часовым. Спиной к транцу усаживался в кают-компании ее руководитель - старший помощник командира корабля — «старпом». Усаживался он на П-образный, расширяющийся в нос и закрепленный у бортов массивный кожаный диван. Внутри этого дивана стоял трапецеобразный стол, за которым размещались старшие офицеры — «большой» замполит, то есть заместитель командира корабля по политической части, и командиры боевых частей — старшие специалисты, то ость штурман, артиллерист, торпедист, связист, механик. Рядом со старпомом одно место резервировалось всегда для командира, приходившего иногда в кают-компанию, если ему надоедало одиночество в собственном салоне, а также для проведения сборов офицеров, занятий или разборов. Жил командир в кормовой надстройке по левому борту, по правому же борту располагалась каюта флагмана с такими же, как у командира салоном, кабинетом, спальней и ванной. Если флагман находился на корабле, командир посещал его салон, а в нашу кают-компанию спускался только для занятий и «раздолбов», как все называли разборы.
  Посередине кают-компании стоял прямоугольный стол человек на шестнадцать, окруженный тяжеленными металлическими полукреслами с кожаными спинками и сидениями. Здесь размещалось среднее звено офицеров — командиры дивизионов и мелкие политработники. Во главе этого стола, единственный во всей кают-компании спиной к старпому усаживался помощник командира, а в конце его, лицом к помощнику — интендант, всегда исполнявший роль хозяйки-побегушки и имевший на этом месте наибольшую свободу для наблюдений и действий. Обычно Миша Гаранин спокойно и несколько величаво принимал пищу, макая иногда бороду в соус или суп, и всем своим видом показывая, что по пище никаких претензий, пока на крейсере за снабжение отвечает он, быть не может. Но он всегда замечал первым преждевременный приход в кают-компанию дежурного по кораблю и мгновенно убегал к матросскому камбузу, предваряя доклад дежурного старпому и замполиту о каких-нибудь там матросских претензиях.
  В вечернее время этот стол был центром партийно-политической работы: на нем устанавливался биллиард, а в холодное время года и летом во время дождя в дни показа кинокартин — киноаппарат. Экран в этом случае вывешивался на штатном месте старпома. Усаживались рядом со средним столом во время кинофильма только ветераны корабля и только на традиционно закрепленные места. Незрелая молодежь или пригибалась и по-голубиному выворачивала шеи, сидя на «детских» местах за старпомовским столом, или по-гусиному шеи вытягивала от своего и штабного столов — с мест курильщиков и опоздавших. При первом походе в кино меня не миновала горечь почти всех, впервые приходивших на кинофильм в кают-компанию, — я сел на штатное место ветерана. И у меня этим ветераном оказался «большой» зам, согнавший нового лейтенанта на детское место и важно изрекший шаблонную фразу о необходимости уважения старших по службе.
  В самой носовой части помещения, по обе стороны от его двери стояли у бортов еще два прямоугольных стола таких же размеров, как и средний. Принципиально они считались равноценными — со стороны бортов по проекту стояли кожаные диваны, а ближе к середине, по-морскому — к диаметрали, были предусмотрены обшитые кожей стулья. По правому борту размещались офицеры штаба, а по левому — молодая поросль командного состава, в основном — лейтенанты.
  Все столы по-дореволюционному изготовлены полностью (а не отфанерованы) из полированного ореха. Ореховой же облицовкой отделаны переборка и борта до уровня шести ярко блестевших бронзовых иллюминаторов. Выше облицовки и на подволоке (потолке) наклеена плотная ткань с рисунком под елочку, окрашенная белилами. Стыки кусков ткани по бортам и подволоку прикрыты рейками из красного дерева, привернутыми бронзовыми шурупами. Броневую палубу прикрывает светлокоричневый линолеум. Входная двустворчатая дверь из ореха выходит в коридор офицерских кают.
  По вечерам столы были покрыты зеленым сукном, диваны и стулья обтянуты красными плюшевыми чехлами, между старпомовским и лейтенантским столами сверкало белыми зубами раскрытое пианино и связист наигрывал что-то четырьмя пальцами. В одном из углов тихая пара офицеров размышляла над шахматной доской, а несколько болельщиков внимательно ждали очередного удара биллиардным кием. Так и казалось, что ты попал в кают-компанию фрегата «Паллада» или другого не менее сказочного корабля, смутно помнящегося по полузабытой книге.
  Для лейтенантов это очарование в определенной мере смазывалось: на игру в шахматы у молодого офицера времени не хватало, к биллиарду его не подпускали старослужащие офицеры среднего звена, играть на пианино в связи с отроческим воспитанием в суровые годы войны он не научился. И оставался только «козел» — домино вчетвером до 101 очка. Но шуметь в кают-компании разрешалось только старшим офицерам, а тихохонько, без азарта ставить костяшки было скучно. Поэтому лейтенанты появлялись в своем «офицерском клубе», как выражался «большой» зам, только в кино, на «раздолбы» и, естественно, на приемы пищи.
  Четыре раза в день вестовые снимали суконные скатерти, а с утра до вечера — и парадные чехлы с мебели, и накрывали столы для завтрака, обеда, ужина и вечернего чая. Крейсер прошел долгую службу и боевую жизнь. Это весьма отразилось на оборудовании стола младших офицеров. Все нехватки многих лет сконцентрировались на нем. Из дивана, разбитого многими поколениями худосочных лейтенантских задов, торчали ржавые пружины, а стулья с другой стороны стола заменяла пара банок из матросского кубрика. Скатерть была самая затрепанная и застиранная, посуда, ложки и вилки — разнокалиберные, подставки и салфеточные кольца порастерялись, а ножи выдавались, как в современной столовой самообслуживания — по счету и чуть не под расписку. Если на остальных столах устанавливались салфетки в именных кольцах и большие суповые миски с крышками и поварежками — наливай сам по вкусу и аппетиту, то на лейтенантском столе каждый получал свою тарелку остатков первого после разлива по мискам из рук вестового. Он не спеша, как к старпомовскому столу, носил эти тарелки из раздаточного окна, прорезанного в переборке непосредственно рядом с лейтенантским столом и служившего постоянным источником дразнящих запахов, усугублявших тягость ожидания.
  Интендант Миша Гаранин любил на второе побаловать шашлыками. На лейтенантский стол, правда, они подавались в последнюю очередь — полуостывшими и самыми хилыми после отбора более качественных начальству за тремя другими столами. Поэтому и следили лейтенанты за вестовым — кто-нибудь из старших мог еще не доесть первого или польститься на его добавку, кое-кто мог заговориться с соседом и не спешить, если сегодня по графику у него не было схода на берег. И тогда удавалось перехватить тарелку вне самой последней лейтенантской очереди.
  Работать же над бумагами удавалось только в шестиместной каюте.

                V

  Ежедневно мы составляли суточные планы боевой и политической подготовки своих подразделений. Гвардейцы-комбаты только подписывали и несли по начальству добротную продукцию своих помощников-мичманов. А не произведенная еще в гвардейское звание и не допущенная к самостоятельному управлению подразделением молодежь корпела над бумагами.
  Бланков для планов не было, каждый готовил таблицы для них по способности: кто от руки, кто — с помощью обложки затрепанного устава или пистолетного ремня. Особенно тяжко было начальникам служб Мухину и Обухову, носившим планы на утверждение старшему помощнику командира корабля, в просторечье — старпому. Поэтому на общем собрании обитатели каюты решили купить линейку. Это было поручено Гусеву и Мухину, поскольку еще более молодые Обухов и я в предстоящий вечер оказались занятыми по службе на корабле.
  Общественное задание привело к тому, что на следующее утро старший в каюте Попов был вынужден провести с ее обитателями политическую информацию по образу и подобию проводившихся с матросами. Он сообщил нам о срыве поставленной задачи офицерами Гусевым и Мухиным, которые купленую за 20 копеек (дохрущевских) деревянную ученическую линейку обмыли в ресторане почти на всю свою первую корабельную получку. Естественно, они попали в комендатуру, где линейку утратили. Наши уполномоченные получили по 5 суток ареста с содержанием на гарнизонной гауптвахте. В данный момент они прибыли на корабль всего на несколько часов для помывки в бане, медицинского осмотра, переодевания в повседневную одежду и получения продовольственных аттестатов.
  Как и положено, в конце политинформации давались руководящие указания: в дальнейшем при планировании продолжать пользоваться подручными средствами, во избежание дополнительней нагрузки оставшихся на корабле офицеров вахтами арестованных нарушителей повторную покупку линейки не производить, рекомендовать молодым офицерам посещать места с алкогольными напитками только совместно с гвардии старшими лейтенантами вверенной Попову каюты.

 
                СНОВА ПЕРВОГОДОК

                I

  Командир крейсера и замполит беседовали со мною в первый день моей корабельной службы так формально и поверхностно, вероятно, из-за того, что беседы эти им изрядно надоели. Я оказался последним из прибывшего на корабль офицерского пополнения — очень значительного и включавшего десяток человек от лейтенанта до капитана II ранга. И с каждым приходилось беседовать на богоугодные темы.
  Да и сама «единоначальная» пара занимала свои должности всего месяца два: командира Виктора Григорьевича Гаврилова повысили из старпомов в октябре, после ухода на более современный крейсер прошлого командира, а замполит пришел еще позже по партийному призыву с места секретаря райкома партии по сельскому хозяйству.
  По сути дела, кроме командира БЧ-5, старшего врача, интенданта и нескольких младших офицеров-артиллеристов (три политработника — не в счет), все этой осенью или переместились вверх по служебной лесенке, или пришли в гвардию новичками. Стал помощником командира бывший минер, командиром БЧ-2 — бывший командир дивизиона главного калибра, командиром зенитного дивизиона — бывший командир батареи. За пару недель до нас с Белостоцким прибыл из Академии новый старший помощник командира, из Классов повышения квалификации прибыли штурман и связист — командиры БЧ-1 и БЧ-4. Нашим командиром дивизиона движения стал бывший комдив живучеcти Щепалин, а его место занял командир машинной группы Кравец.  Вакантным было к нашему приходу только место командира котельной группы — его замещал мичман-ветеран.
  Новенькими из училищ были не только мы с Ильей, но и минер — командир БЧ-3 — фронтовик, слушатель училища, капитан III ранга. Естественно, что новенькими были и мои соседи по шестиместной каюте лейтенанты Гусев, Мухин и Обухов. Только они казались мне равными, как Белостоцкий. На остальных, в том числе и на новенького командира БЧ-3, я смотрел, как первогодок на служилых воинов. Тем более, что все они числились гвардейцами и гордо носили на груди бронзовые колодки с черно-оранжевой ленточкой. Вдобавок к этому, все прошлогодние первогодки по новому положению, восхитившему нас при возвращении к власти Н. Г. Кузнецова, сделались уже старшими лейтенантами.
  Мне же звание старшего лейтенанта теперь стало казаться недостижимым: наши начальники на две ступеньки вверх, в том числе Аввакумов — выпускник шестилетней давности, командир БЧ-5 крейсера — носили на погонах по три звездочки. Где уж тут было надеяться на такую честь через год...
  Огорчало, что прибывший на корабль месяц назад лейтенант со средним образованием — выпускник Политического училища и заместитель командира БЧ-5 по политической части — хорошо уже понял, что он из другой касты, выше командиров групп на голову и что они в его власти. Пять лет «Дзержинки» приучили к осторожности с политработниками, так что я с серым «Толей» не спорил и вообще старался не связываться.
  С первого же дня гвардейской службы началась нескончаемая работа.
  Как трудился это время Белостоцкий, я почти не знал: нас разместили врозь, начались ремонтные работы, встречались мы лишь во время докладов у комдива и проверки нашей подготовки у командира БЧ-5. Виделись мы, конечно, и в кают-компании во время приемов пищи, но и тут было не до бесед: дело не ждало и засиживаться не позволяло. Сутки за сутками летели в бешеном темпе.
  Думаю, что женатому Илье было тяжко: для подготовки у него не было многих вечеров и ночей, а дни были посыпаны «сонью». На ночь он убегал в дни схода Аввакумова: или пользуясь мягкостью комдива «Бори» или по-курсантски решаясь на самоволку от отбоя до побудки.

                II

  Смелость и решительность — привлекательные черты мужского характера, тем более — флотского офицера.
  Быть смелым и решительным инженером-механиком надо, но постоянная необходимость готовности всех механизмов требует еще ума и предусмотрительности. Поэтому среди корабельных офицеров механик всегда кажется осторожным перестраховщиком, а следовательно — трусом. Он не может бездумно действовать, «как бог на душу положит» — это почти всегда чревато серьезными опасностями для техники и для механика.
  Необходимость осторожности и предусмотрительности, опасность игры «ва-банк», требования опыта и ума приводят к тому, что механики из года в год отстают по службе от своих ровесников командных специальностей — штурманов, артиллеристов, минеров.
  Командир боевой части 5 (старший механик) крейсера Вячеслав Иванович Аввакумов был человеком смелым и решительным. Поэтому его, видимо, назначили на такую серьезную самостоятельную работу в чине старшего лейтенанта, через четыре с половиной года после окончания училища. Было это необычно и почетно.
  В это время на других крейсерах старшими механиками служили капитаны второго или третьего ранга, окончившие училище лет десять назад. Они прошли огонь войны, но оставались после этого осторожными и предусмотрительными.
  Нашего же «Славика» сгубили смелость и решительность.
  Командиру захотелось лихо перейти с якорной стоянки на Стрелецком рейде у входа в Севастополь к бочкам около Инженерной пристани в базе. Прозвучала боевая тревога, предусматривающая экстренное приготовление корабля к бою и походу. Надо было давать пар в холодные турбины и развивать ход.
  Построенные еще до первой мировой войны турбины нашего корабля были громоздкими и массивными. Каждая турбина весила около ста тонн и требовала длительного прогревания. В обычных условиях оно занимало около трех часов. Разрешалось давать ход и без прогревания, но пар в холодные турбины следовало давать осторожно, увеличивая его количество по мере прогревания турбин. Поэтому ход при холодном пуске следовало развивать не так, как хотелось командиру, а так, как это позволяло состояние турбин. Командиру в развитии хода следовало подчиняться механику.
  Но командир-гвардеец был лихим и заходить в базу, «как лапоть», не хотел. Машинным телеграфом он требовал развить такой ход, который температура турбин не позволяла. Старший механик-гвардеец тоже оказался лихим и позориться перед командиром не захотел. Поэтому турбины развивали ход, который требовал командир. И одна из турбин «заскрипела» — вращающийся ротор стал тереться о неподвижный корпус из-за неравномерного их прогревания. Произошла серьезнейшая авария турбины — внутреннее касание. Причиной ее стали смелость и решительность.
  Произошло это за полгода до моего прихода на крейсер. Корабль доплавал кампанию на трех турбинах. Аварийная турбина была отключена от своего валопровода и бездействовала. На зиму крейсер стал в ремонт для внеочередного вскрытия и осмотра этой турбины. Присутствовать при вскрытии должна была специальная комиссия представителей из Москвы и Севастополя. С первого дня моего прихода на «Красный Крым» я был включен в эти работы.
  Готовились к вскрытию мы около двух месяцев: разбирали паропроводы и трубопроводы, снимали изоляцию, отдавали болты на фланце разъема турбины, устанавливали подъемное приспособление. Когда все было готово, приехали представители комиссии.
  Ночью перед вскрытием наш старший инженер-механик вновь проявил смелость и решительность. Ему не терпелось узнать объем аварии для корректировки собственного поведения перед комиссией. И под его руководством, без каких бы то ни было представителей комиссии, мы втихомолку подняли тридцатитонную крышку. Повреждений, по сути дела, не было: ротор немного потерся бандажом о корпус и блестел в местах касания. Турбину явно можно было эксплуатировать дальше, не мешая механику и дальше шагать так же широко.
  При опускании крышки произошло непредвиденное: несколько рядов лопаток ротора зацепились за лопатки корпуса. Мы этого не заметили, тяжеловесная крышка легко опустилась на свое место, смяв тонкие лопатки. Увидела все это наутро уже комиссия. Когда завершились работы по анализу состояния аварийной турбины, техническая комиссия признала личный состав виновным во внутреннем касании ротора турбины о корпус вследствие неправильного прогревания при экстренном переходе со Стрелецкого рейда в Северную бухту. Главным же виновником полного выхода из строя турбины был признан такой для нас старый и опытный (двадцатисемилетний с пятилетней инженерно-механической службой) гвардии старший инженер-лейтенант В.И. Аввакумов. К мелкой и просто устранимой неисправности, вызванной недолгим касанием бандажей ротора о корпус, он добавил смятие нескольких рядов лопаток, не устранимое без изготовления их на заводе и замены поврежденных лопаток новыми.
  Турбина всерьез вышла из строя. За три года службы на «Красном Крыме» мне так и не довелось увидеть ее в действующем состоянии, хотя дважды мы пытались ее отремонтировать с помощью ведущих турбостроительных заводов.
  Наш смелый и решительный старший механик получил назначение на другой корабль, с понижением, на несамостоятельную должность. Его заменил куда менее решительный, но зато более предусмотрительный и опытный Николай Иванович Рогушин. Окончил училище он еще до войны, не первый год ходил в звании инженер-капитана третьего ранга и был ровесником командира.
  Суровая школа Вячеслава Ивановича и его собственный горький пример взлета и падения на всю жизнь сделали меня стойким к тяготам и, по-возможности, предусмотрительным во всем. Его же метод подготовки молодых офицеров я применял многие годы ко всем приходившим под мое начало выпускникам училищ.
  Николай Иванович Рогушин ничему нас не учил, во всем нам верил, «молодыми» не считал и во всем на нас надеялся. Он был убежден, что долго плавать нашему крейсеру не предстоит, и имел смелость командовать электромеханической боевой частью, даже не изучив ее устройство. Да и в целом корабль он изучил, думается, не больше, чем «большой» замполит.
  Через несколько дней после смены старших инженеров-механиков мы окончили ремонт и вышли в море.

                III

  В первые месяцы моей борьбы за гордое гвардейское звание до этого было еще далеко.
  Зима и весна почти полностью были отданы работам с аварийной турбиной.
  Эту турбину можно очень приблизительно представить как мясорубку, увеличенную до размеров автобуса и веса в 100 тонн. Если разрезать ее по горизонтали вдоль оси, то внизу получится корпус, сверху — крышка, а внутри — ротор. Каждая эта часть длиной — шагов пятнадцать, шириной — пять-шесть. Размещена турбина в узком и невысоком машинном отделении, рядом с нею — главный конденсатор (в просторечии— «холодильник»), похожий на положенную на бок поллитровую банку. Вокруг, на свободных местах теснятся различные насосы, в масштабе похожие на спичечные коробки. Над этими механизмами — переплетение паропроводов.
  Вскрытие турбин делается поочередно один раз в четыре года для профилактического осмотра и чистки внутренних частей. В этот же раз вскрытие было внеочередным и сжатым по срокам. Сложностей встретилось немало: перетаскивание с помощью талей многотонного ресивера, соединяющего турбину с «холодильником», разъединение фланцев турбины, установка и регулировка подъемного приспособления. Для отвинчивания заржавевших гаек размером в пару матросских кулаков часто применялся «русский ключ». В его состав входили три компонента: зубило, кувалда и серия нецензурных выражений. Для этого нужен опыт, которого у меня было много лишь в выпускной аттестации.
  Многотонные механизмы, паропроводы, ресивер матросы разбирали и перетаскивали под руководством комдива Бори Щепалина. Это делалось днем, и я этому учился.
Вечерами же мне приходилось либо лазать «на брюхе» по отсекам, либо дублировать дежурного инженера-механика. А через месяц с небольшим я стал дежурить самостоятельно, в течение суток отвечая перед дежурным по кораблю за все на свете в боевой части — за людей, за распорядок дня, за бесперебойную работу механизмов. Эти механизмы постоянно давали кораблю электроэнергию, воду, тепло, обеспечивали пожарную безопасность и непотопляемость, охлаждали артиллерийские погреба и камеры с продуктами. Половина всей дежурно-вахтенной службы корабля относилась к нашей боевой части и подчинялась дежурному инженеру-механику.
  Наличие иностранной техники в машинных отделениях изумляло после многолетнего обучения на фоне борьбы с космополитизмом и влиянием иностранщины. Главную турбину обслуживали: мокро-воздушный насос «Вира-Дюаль», масляный насос «Вортингтон», циркуляционный насос и вентиляторы «Метрополитен-Виккерс». В отделении стоял трюмно-пожарный насос «Вира» и единственное отечественное чудо техники — водоотливная гидротурбина системы Ильина. Внутри же турбины было не меньше иностранщины: колеса Кертиса и Рато, ступени Парсонса. Знакомство с истинным происхождением и устройством техники этого дореволюционного корабля наголову разбивало все утверждения академических борцов за первенство отечественной науки для всех веков и народов.
  Возраст корабля сказывался во многом. Когда-то ровные заклепочные швы со временем становились волнистыми. Терялась герметичность иллюминаторов, дверей, люков. Если же не выдерживала и рвалась заклепка, расходился шов переборки или борта. Металл «плакал», во многих местах воду не пропускала лишь шпаклевка и краска.
  От долгого нахождения под нагрузкой при высоких температурах кое-где металл перерождался. Сталь становилась хрупкой, как чугун, — при ударах откалывались куски соединений паропроводов, а иногда и их утолщения, бобышки. Медные трубы теряли упругость и «дышали» при изменении давлений изнутри и снаружи трубы. Так, например, отработавший пар от турбогенераторов уходил на конденсаторы по широким длинным рессиверам. И оказалось, что при большом «вакууме» эти рессиверы сплющивались давлением атмосферы. Пришлось работать с небольшим вакуумом, что значительно ухудшало экономичность работы турбогенераторов и увеличивало расход топлива на их работу.
  Борьба за безопасный низкий вакуум запомнилась молодым при мне матросам, как первый поцелуй. Года через два, когда рессиверы были заменены и выдерживали любой вакуум, инерция молодости осталась. Проверяя как-то ночью вахту, я услышал наставления только что назначенного нового старшины отделения Габадзе. Он обучал молодого вахтенного по своим двухлетним воспоминаниям.
   — Вакуум надо держать не более двухсот миллиметров.
   — Но шестьсот пятьдесят—семьсот — это будет выгоднее, — отвечал толковый и грамотный начинающий машинист.
   — Так учил нас гвардии старший лейтенант, когда он еще был лейтенантом, а я — матросом, — растолковывал гвардии старшина второй статьи.
  Мне приходилось нести службу дежурного инженера-механика не реже, чем раз в четверо суток — когда все были здоровы. При сокращенном учебно-боевом штате нашего крейсера, кроме командира боевой части и его замполита, офицеров было пять человек. Привлекать к этому дежурству многоопытных мичманов Аввакумов опасался из-за их невысокой грамотности, корявого почерка и потому — опасного для инспектирующих лиц заполнения журнала дежурного. При таком частом несении дежурств, ночных работах у турбины, не считая редких сходов на берег, даже при моей затюканности первогодка, проверять службу часа в три-четыре ночи мне казалось верхом пренебрежения к самому себе.  В эти часы вахтенные у механизмов и дневальные по кубрикам практически не проверялись. Дежурный по кораблю в это время тоже спал в своей каюте, а его помощник — дежурный по низам — дремал в рубке дежурного, находясь в немедленной готовности у средств связи и сигнализации.
  Это время очень любил командир. Возвращаясь с берега в эти поздние (или уже ранние) часы, он обязательно по пути в каюту забегал в какой-нибудь отсек, где должны были бодрствовать дневальные пли вахтенные. И, найдя по своему обыкновению какие-нибудь непорядки, вызывал соответствующего дежурного и «раздалбывал» его.
  Так, однажды меня вызвали в кубрик электриков около четырех часов ночи. Выслушав от командира обычные высказывания, что с такими механиками ему страшно плавать, вдоволь надышавшись исходившими из его уст ароматами и получив приказание после смены с дежурства прибыть к нему для разбора, я остался в кубрике один-на-один с застигнутым в лежачем положении дневальным. Вызванному мною дежурному старшине-электрику я приказал заменить дневального и вышел на шкафут.
   — Сколько? — поинтересовался вахтенный офицер Лева Мухин.
   — Узнаю после смены, — грустно ответил я, поскольку аресты командир накладывал только на офицеров, не стоящих в данный момент на вахте или в дежурстве; отстранить же меня от дежурства и сразу наказать в данном случае контуженный гвардеец не пожелал.
   — Значит, он вам двоим — и тебе и Бегуну сразу отвалит, — сделал вывод Мухин. — А дневальные все равно в это время будут спать!
  Дежурства продолжались сутки, дежурных было, максимум, четверо. На выполнение задачи по изучению корабля и своего подразделения времени оставалось не так уж много: идет ремонт, в подчинении десятки старшин и матросов, каждый день заполнен множеством мероприятий из плана боевой и политической подготовки.
  Наконец, крышка турбины поднята и закреплена на специальных колоннах. Первая неприятность — смятие нескольких рядов лопаток при тайном преждевременном вскрытии — была только началом долгих трудностей. Следовало определить зазоры, то есть, расстояния между вращающимся ротором и неподвижным корпусом в радиальном и осевом направлениях. У турбины было семьдесят четыре ряда лопаток ротора и семьдесят два ряда лопаток корпуса.
  Анализ этих зазоров должен был помочь полностью определить состояние турбины и потребности ремонта. Виновник аварийного выхода турбины из строя был комиссии ясен, нужны были конкретные технические данные. Никаких выводов о наказании виновника, то есть старшего инженер-лейтенанта Аввакумова пока сделано не было. Все продолжали начатый маневр — внеочередное вскрытие турбины и анализ ее состояния.
  Кропотливая, долгая и нудная работа по замеру зазоров была поручена мне.
  Зазоры по бортам я измерял длинным деревянным клинышком, который вставлял до отказа в щель между лопатками. Это место отказа я отмечал мягким карандашом, клинышек вытаскивал и с помощью микрометра измерял его толщину рядом с карандашной отметкой. Замер я записывал в заранее разграфленную тетрадку, а карандашную отметку соскабливал лезвием бритвы и начинал следующий замер.
  Замеры я делал по ночам, пока мои машинисты, Боря и Слава спали. Утром же я должен был представить командиру БЧ-5 результаты моих замеров, аккуратно переписанные на широкий разграфленный лист и проанализированные. Анализ этот заключался в сравнении результатов замеров с записанными в формуляре установочными зазорами и в обведении карандашом значений, выходящих за допустимые пределы.
  Затем мне разрешалось по возможности и, не вызывая гнева строевых начальников, спать до обеда и в «адмиральский час», то есть во время всеобщего послеобеденного отдыха.
  Машинисты же под руководством комдива за рабочий день поднимали тридцатитонный ротор, укладывали под него полторы сотни тоненьких и мягких свинцовых проволочек, опускали и снова поднимали ротор. После этого толщина проволочек показывала зазоры в радиальном направлении между ротором и корпусом. Мне надлежало эти зазоры измерить.
  Подходила ночь. Я принимался измерять с помощью микрометра эти полторы сотни свинцовых выжимок. На каждой из них, изогнувшейся в виде буквы «П», надо было сделать для точности по три измерения полки и каждой ножки. В тетрадку я записывал вычисленные в уме средние значения одного радиального и двух осевых зазоров, полученных при измерении одной П-образной проволочки. А их было сто сорок шесть!
  Всю ночь я ползал по лопаткам корпуса под висящей громадой ротора и представлял иногда себя в виде этих проволочек в случае срыва ротора со своих креплений. Утром же я приносил командиру БЧ-5 новый лист проанализированных замеров.
  Потом я с грехом пополам отсыпался, а машинисты опускали ротор, укладывали на него такие же проволочки сверху. Затем опускалась, обжималась несколькими болтами крышка. К моему приходу в машинное отделение крышка поднималась, ставилась на колонны и все было готово к следующей бесконечной одинокой ночи. Следует сказать, что стояла холодная зима, за бортом — ледяная вода, паропроводы в отделении — разобраны. От пронизывающего холода ночь казалась еще более бесконечной.
  Время никого из нас не щадило: корабль должен был плавать как можно быстрее. Но все замеры следовало проводить снова и снова — после каждого изменения положения ротора на четверть оборота. Трудились мы над замерами почти месяц: с перерывами в понедельники с политзанятиями, в субботы с большими приборками и стирками и в воскресенья с прекращением всех работ, поскольку «Славик» сходил на берег. В отсутствие же командира БЧ-5 работы с главными турбинами не разрешаются. На эти дни приходились мои дежурства по боевой части.
  Все это время группа не только занималась турбиной, но и жила своей обычной жизнью. От руководства этой жизнью никто меня не освобождал. За все промахи старшин, за плохую приборку, за нарушения машинистами распорядка дня и за многое-многое другое уже в полную силу спрашивали с меня.

                IV

  Пришел я, конечно, на давно уже вспаханное и хорошо засеянное поле. Последние пять лет группой поочередно командовали Аввакумов — нынешний командир БЧ-5, Щепалин — нынешний комдив движения, а затем около года — очкастый и больной сердцем лейтенант, память о котором сохранилась только в местных анекдотах. Общий любимец группы — острослов и старший матрос Вадим Ушаков «в лицах» показывал, как этот предшественник писал в вахтенном журнале не то и не там, путал номера машинных отделений и названия механизмов, невразумительно отвечал по телефону и прилагал максимум усилий, чтобы оказаться на корабле ненужным. Его и перевели в какое-то береговое учреждение. Положительных следов его деятельности в группе не замечалось. Отсутствие записей за год его службы в формулярах показывало полную техническую бездеятельность. Контроль за его работой должен был осуществлять тогдашний комдив Овод, сам имевший две пары очков, неожиданно откуда-то пришедший и так же неожиданно ушедший. Так что контроля не было.
  В день моего прибытия на корабль группой руководил главный старшина сверхсрочной службы Алексей Александрович Савушкин, равнодушный к главной машинной установке, поскольку сам он отвечал за турбогенераторы, шпили и рулевую машину. Но отработанный многими годами порядок в группе поддерживался и без него. Да и недавно перемещенный с дивизиона живучести на дивизион движения старательный и пунктуальный Боря Щепалин постоянно присматривал за машинистами. Удерживал машинистов в рамках устава и сложившийся десятилетиями общий порядок гвардейского корабля.
  Прошло много лет с тех пор и сейчас трудно оценить объективно тогдашние мои взаимоотношения с подчиненными. Но я с уверенностью могу сказать, что старшины и матросы меня слушались. Я не помню ни одного случая пререканий со мной по служебным вопросам или по специальности. Моряки трудились: разбирали и перетаскивали тяжеловесные механизмы, многократно вскрывали и закрывали турбину, перебирали механизмы, красили трюма. Круглые сутки работали турбогенератор и вспомогательный холодильник. Работа была постоянно и ее хватало на всех.
  Думаю, что все шло нормально и без криминалов, а лишь с обычными в любом деле мелкими прохлопами, практически неустранимым сачковством прирожденных лентяев и хитрюг, ошибками молодых и самоуспокоенностью старослужащих — не из-за моих успехов в воспитательной работе и дисциплинарной практике, а вопреки им. Просто честными были моряки и всегда понимали, что если они что-то не сделают, то никто за них это не сделает. Они верили в объективную необходимость своей службы. Они видели незыблемость существующих порядков. Они верно служили Родине.
  Надо было только не нарушать их понятий справедливости и не мешать им служить — выполнять то, что они обещали давно уже забытыми красивыми словами Военной Присяги. Коллектив не очень грамотных и политически развитых моряков сам, без вмешательства командиров, заставлял каждого выполнять это обещание. Группа имела своих, как теперь принято говорить, неформальных лидеров. Я не понимал тогда, что должен благодарить Аввакумова и Щепалина за то, что они сумели почувствовать и найти этих лидеров и сделать их старшинами. Потому и получалась у меня «воспитательная» работа с подчиненными.
  К чему мы не были с Ильей Белостоцким подготовлены совершенно, так это именно к вопросам воспитания и контакта с подчиненными. В училище этому был посвящен жалкий семестровый курс по два часа в неделю «Партийно-политическая работа в подразделении», да цикл лекций раз в неделю в течение трех месяцев «Основы воинского воспитания». Первый из них проводил с нами какой-то майор, выходец из сухопутных войск, приютившийся на кафедре марксизма-ленинизма. Лекции по воспитанию читал нам бывший командир нашей роты Владимир Васильевич Матвеев, получивший звание инженер-капитана 2 ранга и ушедший от нас на третьем курсе в преподаватели. До прихода в училище одновременно с нашим набором он служил на Амурской флотилии флагманским механиком бригады мониторов.
  Следов от этих наук в наших душах и мозгах не осталось.
  При подготовке офицеров, повидимому, большое значение придавалось освоению курсантами старшинских обязанностей. Для этого, начиная иногда с третьего, а иногда — с четвертого курса, командирами отделений, помощниками командиров взводов (кстати, командиров взводов по штатам военно-морских училищ не предусматривалось) и старшинами рот назначались старшекурсники на все курсы. Охватывали такие назначения примерно четверть курсантов. Естественно, что назначали на эти должности наиболее активных и успевающих курсантов. Они могли поддержать среди «шульцов» требуемый порядок. «Слабаков» же, нарушителей дисциплины, рассеянных и несобранных курсантов так и оставляли все пять лет рядовыми - «шульцами». Так что три четверти лейтенантов до выпуска никогда не руководили даже десятком подчиненных и воспитательную работу начинали с нуля.
  Мне в этом отношении повезло: на втором и третьем курсе я был старшиной своего класса, а на четвертом — помощником командира взвода у второкурсников. Меня даже за низкую требовательность к подчиненным разжаловали в рядовые на практике после третьего курса. Так что хоть какой-то опыт я имел. Белостоцкий же ни минуты не чувствовал тяжести старшинских лычек и все начинал впервые. Правда, его тогдашних трудностей я не знаю, потому что у меня самого было их столько, что интересоваться чужими просто не было времени и охоты.
  В подчинении у меня оказалось около восьмидесяти матросов и старшин срочной службы — сейчас трудно восстановить точную цифру. Лица и фамилии многих из них не остались в моей памяти, но десятка два узнал бы и правильно назвал через прошедшие сорок пять лет (конечно, если бы они встретились мне тогдашними). К слову сказать, один из них — тогдашний матрос Воробьев — узнал меня при случайной встрече в электричке совсем недавно. Я помню многих одногодков Воробьева. Это были матросы, проходившие вместо учебного отряда специальную подготовку на «Красном Кавказе», когда я там стажировался. Мне даже довелось несколько раз проводить с ними занятия. Может быть, поэтому я запомнил двоих помощников паровозного машиниста Васильевых из Бологого, бывшего плотогона Лобанкова, не поступившего в институт Ворохобина, агронома Абакумова, учителя Бывших, снабженца Моисеева, сына советских субтропиков Габадзе. В мой первый корабельный Новый год они начали службу по второму году.
  Хорошо запомнил я и «годков». Это были старшины команд Семин и Москалев, командир отделения Зеленков, по недоразумению разжалованный в старшие матросы Рослов. В лицо я помню старшину команды компрессоров и мастерской и командира отделения палубных механизмов, не забыл их стремления в гражданской жизни. Лишь последний из них, шофер по дослужебной профессии, мечтал работать «таксером», как он говорил, в Харькове. Все же остальные гордились полученной на флоте специальностью машиниста-турбиниста и надеялись, что их с радостью возьмут на любую электростанцию, которые в те годы усиленно строили. Несколько рядовых «годков» мне не запомнились, значит ничего плохого они не делали.
  Из машинистов по четвертому году в моей памяти остался лишь командир одного из машинных отделений Демин. По знаниям дела и фактической службе на корабле таким же был и старший матрос Вадим Ушаков (имя я запомнил только его) — наш машинный анекдотчик. Он был на год младше Демина, призван же на год раньше срока и юнгой сразу же прислан на корабль, так что их корабельная служба сравнялась.
  Вероятно, подавляющее большинство остальных моряков группы служили достаточно добросовестно и не приносили неприятностей, но и особой активности не проявляли. Потому их имена стерлись из моей памяти.
  С первых же дней службы мне пришлось заниматься воспитательной работой с этими подчиненными. Чему было их воспитывать, я не знал. Как надо было воспитывать, никто меня не учил, кроме В.В.Матвеева и майора-политработника. Науки тогдашние, вероятно, не запомнил никто. Так что воспитательные азы остались для нас «белым пятном».

                V

  Стержнем и основной формой моего идеологического и воспитательного общения с матросами должны были стать политические занятия. Это, все-таки, изрек замполит между своими бесчисленными подтверждениями правоты командира при нашей первой с ним беседе. Нам с Белостоцким повезло: через две недели после нашего прибытия начался новый учебный год в системе политической подготовки. Так что мы успели получить инструктаж замполита и подготовиться к первому занятию.
  Инструктировал нас заместитель «Славика» по политической части лейтенант Кидаев. Приставку «гвардии» он еше не заслужил, поскольку из Киевского политического училища прибыл всего месяц назад, пока только дублировался в роли вахтенного офицера на стоянке и сдать зачеты был еще не в силах. Ему это было не так уж просто, ведь его училище было средним, да еще с идеологическим уклоном. Командир же требовал от вахтенных офицеров достаточных военно-морских знаний, сам принимал зачеты и никому спуска не давал. Зато инструктировать офицеров с высшим образованием по воспитательным вопросам Толя Кидаев мог с успехом — в этих вопросах нет весов для определения правильности или неправильности даваемых рекомендаций. А дурь малого замполита и его серость видели только мы двое — инструктируемые подчиненные.
  Политические занятия проводились одновременно на всех кораблях флота. Это было святое время по понедельникам до обеда.
  Нас с Ильей назначили руководить группами своих подчиненных по второму-третьему году службы, так что на первом занятии мы услышали равнодушное сопение матросов, получивших возможность физически расслабиться после трех часов нагрузки, включавших физзарядку, приборку, осмотр и проворачивание, не считая увязывание и укладку коек, несколько построений и пару переодеваний. Только «политически активный» (как это стало известно позже) Воробьев задал вопрос:
   — Зачем про борьбу рабочих до революции, когда мы это уже в прошлом году изучали?
  Я на вопрос ответить не успел, поскольку раздался язвительный голос еще не знакомого мне в те дни Ушакова:
   — Тебя, салагу, еще раз пять этому учить будут, а ты все равно не поймешь ничего. Правильно я говорю, товарищ гвардии лейтенант? — обратился он, игнорируя меня, к проверявшему начало занятий малому замполиту Кидаеву.
   — Прекратите разговоры, Ушаков! — ввязался в «активное собеседование» мой помощник главный старшина Савушкин, оторвавшийся от тетрадки учета посещения политзанятий, где он проставлял условные значки причин отсутствия не пришедших на занятия матросов.
  Кидаев сделал вид, что ничего не услышал, и отошел в глубину кубрика к доске наглядной агитации. Замятия проводились в кубрике машинистов, где предварительно расставили обеденные столы и банки. Всю организацию подготовки и рассаживания матросов обеспечил опытный сверхсрочник Савушкин, мое дело было проводить само занятие, а Кидаева — проверять его. Так что отвечать на псевдо-подобострастный вопрос старшего матроса, даже назвавшего его еще незаслуженно гвардейцем, замполит не стал. Возможно, он не сообразил, что ответить — слишком уж сложной была постановка этого неожиданного вопроса.
  Во всех группах вели занятия весь год самые младшие офицеры — командиры батарей и групп, начальники мелких служб. Командиры дивизионов и небольших боевых частей проводили занятия со старшинами и старослужащими матросами. Политработники же, которым сам Бог велел проводить такую учебу, были поверяющими.
  В этой воспитательной работе частенько бывали срывы. Заканчивался четвертый месяц моей гвардейской службы, когда для проведения завершающих ремонтных работ силами завода нас перетащили из Военной гавани в ковш судоремонтного завода. В числе моряков, работавших в цехах, оказался и мой молодой матрос Лобанков. Он быстро, по-хозяйственному, выполнил порученную ему работу, вслед за чем также быстро выдул без закуски пол-литру, купленную по просьбе «бедного матросика» цеховой уборщицей.
  Немного погуляв по цеху, моряк присмотрел склонившуюся к станку фрезеровщицу с аппетитными формами. Не долго думая, он стал ее «охмурять». Выразилось это в том, что, не говоря ни слова, он дыхнул ей в затылок винными парами всей бутылки и схватил могучими руками наиболее привлекательные места.
  Испуганная работница закричала диким голосом и повернулась к нашему Дон-Жуану лицом. Было ей под шестьдесят, что потрясло страстного юношу сильнее крика. Он отпрянул и стал мелко креститься. Происходил он из вологодских староверов-плотовщиков, с десяти лет помогал отцу валить лес и ладить срубы, а после ледохода — спускать бревна до Астрахани и там собирать избы. Вера в Бога, стремление заменить чай водкой и познанная с волжскими рыбачками женская доступность впитались в его душу с отрочества.
  Меня вызвал на палубу дежурный по кораблю и сообщил, что где-то в заводе буйствует пьяный матрос-гвардеец. По спискам дежурного там в это время могли быть только мои подчиненные. Приказав двум старшинам следовать за мной, я бросился в механический цех.
  Работницы уже успели вытеснить Лобанкова в проход между зданиями цехов. Увидев своего командира и пару старшин, нарушитель схватил валявшуюся поблизости длинную трубу и, размахивая ею над головой, забрался на кучу угля. Естественно, что команда захвата держалась от этой кучи подальше. Матрос же, чуя неотвратимость своего поражения, решил сперва покрасоваться перед трудовым народом обоих цехов, прекратившим работу и столпившимся у окон. Со всей откровенностью простого плотовщика пьяный стал позорить военную службу, которая не дала ему ничего, кроме этой презренной форменной одежды.
  И он начал быстрый стриптиз, на время отложив трубу. Мы бросились в атаку, но матрос снова схватил свое оружие и замахал им. Моя команда позорно отступила, а Лобанков в одних полотняных кальсонах, у которых он не смог по пьянке развязать на поясе тесемочки — заменители пуговиц, бросился между цехами к блестевшей пятнами мазута водной глади заводского ковша. Подбежав к краю причала, он повернулся к нам и крикнул, что вместо этой проклятой службы лучше утопится. Я надеялся на его протрезвление в прохладной апрельской воде и при сотне свидетелей прокричал неразумные слова:
   — Ну и топись, пьянчуга!
   — Товарищ командир, он же плавать не умеет! — крикнул его старшина Москалев.
  Но было поздно: Лобанков перекрестился, сложил руки лодочкой и животом вперед плюхнулся в воду с четырехметровой высоты. Мы подбежали к месту старта, Москалев стал раздеваться, а пышноусый Семин принялся расшнуровывать ботинки. Никому из них прыгать в воду, конечно, не хотелось.
  Лобанков был где-то в глубине, но пузырь пока, слава Богу, на поверхности не появлялся. Мои же мысли неслись к своему приказанию топиться, отданному при многочисленных свидетелях не умеющему плавать матросу... и к ожидавшему меня суду.
  Вдруг из водных глубин пробкой вылетел утопленник, успел обхватить у среза воды бревенчатый кранец причала и застыл, как мертвый.
  За событиями уже наблюдала большая группа моряков, сгрудившаяся на баке нашего крейсера. Подавались различные издевательские советы, сыпались насмешки в адрес «маслопупов». Матрос-рассыльный принес помощь от вахтенного офицера гвардии лейтенанта Обухова — шкентель от коечного обвеса, то есть длинную тонкую веревку.
  Тем временем мокрый нарушитель пришел в себя и запросил пощады. Он сам нацепил себе под мышки широкий узел, завязанный нами на конце шкентеля, и даже пытался помочь своему извлечению на причал. Но выпитое и испытанное снова лишили его чувств, лишь он оказался в безопасности на суше. Был он весь перемазан в мазуте, плававшем на поверхности воды, а на грязном причале его облепила еще земля и уголь. Тащить бесчувственное тело под руки было немыслимо и я принял решение: связать шкентелем руки и ноги нарушителя, засунуть между ними ту же трубу и нести нашу добычу, как носит свиные туши рабочее подразделение при погрузке на корабль продовольствия.
  Когда торжествующие загонщики с трофеем на плечах и мною во главе подходили к крейсеру, горнист проиграл «Захождение» и по сходне нам навстречу спустился командир бригады контр-адмирал Козлов. Он с интересом посмотрел на висящую грязную тушу, справился, мой ли это подчиненный, и, получив утвердительный ответ, коротко бросил: «Десять суток», после чего ушел в сторону города.
  Мы же двинулись в сторону моря — на родной корабль. То, что сутки относятся непосредственно ко мне, разъяснил комдив «Боря».

 
                ВСПОМИНАЮТ ВЕТЕРАНЫ


  Крейсер имел славную историю. Всю войну он бороздил черноморские просторы по минным полям и под бомбами «юнкерсов»: участвовал в десантах под Одессой и в Феодосии, челноком сновал от Новороссийска до Севастополя все восемь месяцев его обороны. На второй год войны он получил гвардейское звание. И его фронтовые ветераны гвардии мичмана — кочегар Новиков, электрики Шадыря и Папка — были примерами честной боевой службы без всякой собственной похвальбы о ней.
  Лишь однажды интеллигентный и безукоризненно вежливый Павел Павлович Шадыря, учащенно дыша из-за астмы, рассказывал о своей дружбе с бывшим командующим флотом адмиралом Октябрьским. Мичман вспоминал о совместном своем лечении с адмиралом и о неспособности современной медицины справиться с астмой при любом чине больного. Различие лишь в том, что из-за болезни адмиралу можно выйти в отставку, а мичману, наоборот, приходится упрашивать медиков о продолжении корабельной службы. Хорошо, что одолеть комиссию мичману помогает пока адмирал в отставке.
  Грубоватый и прямолинейный Григорий Сидорович Новиков рассказывал иногда, как вели себя паровые котлы во время шторма в Бискайском заливе в 1929 году при переходе тогдашнего «Профинтерна» с Балтики в Севастополь. С сокрушением говорил он, что к началу войны очень износились трубки в котлах и часто при бомбежках приходилось их глушить. Вспоминал он фамилии матросов, отваживавшихся для этого залезать в раскаленные топки и пышущие паром коллектора только что выведенных из действия котлов. О своем участии во всем этом он не рассказывал и стеснялся в праздничные дни надевать парадную тужурку, увешанную боевыми наградами.
  Невыдержанный и резкий в движениях Иван Владимирович Папка сказал как-то, что он не был очевидцем разрыва снаряда в коммунальной палубе, где сейчас установлена памятная доска с фамилиями погибших моряков. Ему было в это время не до наблюдений: он сидел на связи в телефонной станции. При этом Папка не рассказывал, что эта станция располагалась как раз под пострадавшим постом артиллеристов, что его напарник в станции был убит, а сам он контужен.
  Зато служилые наши мичмана любили скрасить разговор байками о некоторых комических эпизодах из жизни известных сослуживцев. Так, например, комдив движения в годы войны и главный инженер судоремонтного завода ныне «Жора» Вуцкий всегда отличался завидной плотностью «морской груди», то есть живота. Командный пункт размещался у него, как теперь у Бори Щепалина и у меня, в первом машинном отделении по правому борту. За продольной переборкой находилось второе машинное отделение. Для наблюдения за турбиной левого борта в переборке сделан просторный иллюминатор, через который надо было каждый час лазать из машины в машину и ослушивать турбины. Можно, конечно, переходить и по двум трапам, отдраивая и задраивая каждый раз по паре броневых люков. Но для упрощения жизни довольно ленивый Жора приказал сделать ему длинный-предлинный слухач вроде трехметрового медицинского стетоскопа. С помощью этого слухача комдив движения и ослушивал периодически через иллюминатор турбину номер два, не утруждая себя лазанием по трапам или через иллюминатор.
  Однажды у левого борта рванула авиабомба. Пробоины не было, но во второй машине «скисли» механизмы и стал уменьшаться ход. Жора забыл о своем животе и рванулся во вторую машину через иллюминатор. Застрял он в этой узкости так основательно, что извлечь его удалось только провокационным криком, что в первой машине обнаружена бомба замедленного действия. Через мгновение комдив оказался уже во второй машине.
  Любили вспоминать командира боевой части Миму. Главным его корабельным качеством было изобретение системы «вводных». Это изобретение сделано было уже после окончания войны. В те годы политические работники постоянно заботились о достойном выполнении руководящих рекомендаций Верховного Главнокомандующего: «Наш народ вложил в великую победу все свои силы. И никогда он не должен забывать о своей победе». Рекомендация эта подспудно подсказывала, что участники победы не могут наказываться и должны всегда чувствовать себя «участниками». Наказывать же приходилось — жизнь есть жизнь.  Иначе победители забудут чем они обязаны родной Советской власти. И не будут слушаться представителей этой власти, то есть своих начальников по службе.
  Капитан второго ранга Мима решил этот сложный вопрос гениально просто: он никого не наказывал. Но виновникам посылал «вводную», лишающую его вожделенного отдыха на берегу в последнее мгновение, когда это можно было сделать, и совершенно случайно, без всякого злого умысла. Мой первый командир БЧ-5 В.И.Аввакумов умел это делать с гвардейским блеском. Перед ужином он разрешал сход на берег. Но перед сходом, когда катер уже у борта, он присылал матроса-рассыльного с бумажкой-вводной. Вводная, то есть неожиданное поручение, была незначительной и элементарно простой, например, доложить число часов работы масла в одном из машинных отделений. Посмотреть это в журнале, добежать до каюты старшего инженера-механика и доложить требуемое было делом пяти минут — и ты свободен!
  Но непревзойденный гвардейский блеск заключался в том, что бумажка-вводная вручалась у трапа, когда в катер уже были посажены матросы и сверхсрочники и давалась команда: «Офицеры приглашаются в катер!». За время просмотра журнала, беготни по трапам и коридорам, короткого доклада катер уходил. Следующий катер отходил от борта, в лучшем случае, часа через полтора, если его просил кто-нибудь из офицеров штаба. Обычно же катер уходил к желанному берегу за полчаса до прибытия матросов из увольнения.
  В годы войны будущего изобретателя этой системы очень ценил за порядок в электромеханической службе командир бригады крейсеров контр-адмирал Басистый. И, значительно продвинувшись по службе после войны, он продвинул и ценимых им офицеров. Мима, в частности, был назначен на берег начальником учебного отряда с штатной контр-адмиральской должностью. Тут и произошел столь любимый нашими сверхсрочниками случай.
  Однажды после воскресного отдыха на ялтинском пляже начальник учебного отряда обогнал на своей казенной машине какую-то «Победу», долго мешавшую ему на извилистой в те годы горной дороге в Севастополь. С гордостью законного победителя Мима показал седокам «Победы» кукиш. Потом он спокойно почаевничал дома, так же спокойно провел ночь и утром спокойно прибыл в свою будущую адмиральскую резиденцию. Там его ждала телефонограмма о перемещении на должность начальника шхиперского отдела флота. Этот отдел отвечал за снабжение кораблей краской, тросами и паклей и не обеспечивал своему начальнику адмиральского звания... Телефонограмма была подписана бывшим комбригом, а теперь — командующим флотом адмиралом Басистым, которого несостоявшийся контр-адмирал Мима наградил торжествующим кукишем.
  В своей службе старые мичмана мудро учили ненужности резких воспитательных воздействий и доверию к самостоятельным способностям матросского коллектива.
  Значительную часть вечеров и выходных дней я сидел на корабле и частенько заходил в их четырехместную каюту, находившуюся в том же отсеке, но по другому борту, в десяти шагах от нашей. Нас разделяла только площадка, всегда теплая от находившихся снизу паропроводов третьего и четвертого машинных отделений. Официально эта площадка звалась III-IV-й машинной палубой, а в просторечьи — «Курским вокзалом». Здесь, как на этом тесном и многолюдном в те годы вокзале Москвы, собирались вечерами «годки» всех боевых частей и, сидя на теплой, покрытой линолеумом палубе, беседовали о будущей жизни и кончающейся службе. Служба эта исчислялась тогда почти шестью годами.
  Слушая старых сверхсрочников, я достаточно быстро понял, что во многом надо сохранять разумную бездеятельность и не портить то, что сделано моими предшественниками и войной. Под их мудрым воздействием я стал активно вмешиваться в жизнь своих подчиненных матросов и старшин только года через полтора, пройдя весь круг боевой подготовки, ремонт, многие походы, подолгу замещая комдива Борю во время его отпусков.
  Сверхсрочники — наши ближайшие помощники по штату — фактически были самыми независимыми людьми на корабле. У этих, в матросском просторечьи — «сундуков» — были конкретно обусловленные договором срок и место службы. Роста в чине им добиваться было незачем, поскольку этот рост был невозможен. Надо было только не «погореть» на чем-нибудь. Спихнуть же возможный «погар» на своего командира, то есть лейтенанта, при многолетней службе было задачкой для детского сада.
  Поэтому сверхсрочники тихо-спокойно отсиживались в каютах днем и почти каждый вечер сходили на берег в базах, где жили их семьи. Это было весьма просто, поскольку их лейтенанты всегда за что-нибудь сидели на корабле. В Севастополе — на Корабельной стороне, а в Одессе - на Молдаванке строили сверхсрочники собственные домики, служили и не тужили, безболезненно переживая не первую и не последнюю замену своего очередного юного начальника.
  Молодые сверхсрочники иного склада — с еще матросскими замашками, но с офицерскими претензиями. Таким был мой строевой старшина группы Алексей Савушкнн - он бессовестно обманывал меня, когда просил «добро» на берег. Жена забеременела, из квартиры выгоняют, дочка обожглась молоком — каждый раз появлялись веские причины.
  Через год, в Поти, я увидел еще один штрих поведения молодого «сундука».
  Сверхсрочник кочегар Паша Прахов идет вместе со мной в комендатуру города Поти за задержанными матросами. Я — за машинистами, он — за кочегарами, так как Белостоцкий пойти не может — дежурит по боевой части. Паша говорит, что надо купить курево и отстает у одного из многочисленных ларьков. Я немного отхожу и оглядываюсь. В этот момент Паша с запрокинутой головой держит у рта уже опорожненный стакан. Я обеспокоенно возвращаюсь к ларьку, но он уже опрокинул второй стакан. Увидев меня, ларечник вытаскивает на прилавок чистый тонкий стакан и большую бутыль с чачей.
   — Что, товарищ офицер тоже замерз? — спрашивает меня гостеприимный хозяин.
  Не отвечая ему, я тяну могучего Пашу в сторону и хочу отправить на корабль.
   — Товарищ гвардии старший лейтенант! Я, ведь, не в сухую, — говорит кочегар и закуривает. — А полста грамм — так это для голоса, простыл совсем.
   — Какие же полста, когда ты два полных стакана дернул? — возмущаюсь я.
   — Для меня литр, что для вас сто грамм. Я из Сибири — спокойно объясняет сверхсрочник и уверенно движется к комендатуре за матросами-пьяницами...


                СВЯЗИСТ И СТАРПОМ

                I

  Командир БЧ-IV капитан-лейтенант Л.Л. Цветаев был спокойным и рассудительным офицером лет тридцати. Он тщательно одевался и его стройная невысокая фигура всегда казалась олицетворением требований устава но соблюдению формы одежды. Только однажды он попал впросак: ему довелось первым заступать дежурить в соответствии с только что пришедшим на корабль новым уставом. По новым положениям следовало дежурить не с пистолетом, а с кортиком. Это новшество потребовал немедленно исполнить командир, перехватив Цветаева по пути на развод. Капитан-лейтенант быстро спустился в свою каюту, без суеты достал из аккуратно заправленного рундука свое личное оружие, спрятал в сейф кобуру с пистолетом и вдруг замер: он забыл, как правильно одевать кортик. Однако, время не ждало и дежурный одел кортик подобно пистолету — на правый бок.
  С некоторой задержкой начавшийся развод караула, вахты и суточного наряда прошел по всем правилам. На докладе о смене командир даже поощрительно заметил Цветаеву, что он достаточно быстро заменил оружие и развод провел своевременно. Оба дежурных, сам командир, дежурный механик и встреченные на палубе офицеры не нашли ничего странного в ношении кортика на правом боку — каждый из них одевал этот кортик один раз за службу, при выпуске из училища. Неправильность заметил только старпом, проучившийся три года в Академии и освоивший все строевые порядки. Он довольно долго продержал Цветаева за закрытыми дверями, воспитывая его и потребовал перевесить оружие на другой бок. Выходя от старпома, капитан-лейтенант бурчал:
   — Не зря говорится, что кортик учит флотской службе — в нашей черной, как его портупея, жизни надо извиваться змеею между кровожадными львами.
  Он намекал на снаряжение к кортику тех лет — черный муаровый пояс и две пряжки спереди в виде львиных морд, соединяемых змееобразной зацепкой.
  — Так тебя, связист, и не научил ничему Старушкин, — ехидно заметил, услышав эти стенания, оказавшийся поблизости новый старший механик Рогушин — мой командир боевой части.
   — Да я его и не видел ни разу в жизни, - удивленно ответил дежурный.
   — А кто ходил к коменданту с вырезкой из газеты и попал на гауптвахту в прошлом году? — поинтересовался механик.
   — Я всего полгода назад прибыл сюда с Классов, — победно бросил Цветаев сквозь пушистые рыжеватые усы. — С заметкой ходил не я, а Цветков и не с нашего крейсера, а с «Ворошилова».
  Речь шла о всегда модном старшем лейтенанте Цветкове, любившем гулять по Приморскому бульвару в белых брюках и черной тужурке, за что он неоднократно задерживался патрулями и получал взыскания от коменданта гарнизона полковника Старушкина. Задержания и наказания по мнению Цветкова были несправедливыми, поскольку в правилах ношения форменной одежды было примечание: «При форме дня № 3 (тужурка, брюки, фуражка) во внеслужебное время разрешается ношение белых брюк». Старушкин считал, что офицер служит все время, кроме отпуска, и поэтому примечание это для сходивших на берег не считал действительным. Цветков же написал об этом письмо в Москву и получил подтверждающую его правоту заметку в общефлотской газете. С этой заметкой, в своей излюбленной форме он сам отправился в комендатуру, естественно, пройдя перед этим пару кругов в очереди перед киоском винзавода «Массандра». Старушкин без разговоров снова отправил искателя правды на гауптвахту. На вопрос же старшего лейтенанта, читал ли он сегодняшний номер «Советского флота», полковник ответил, что читал и забирает правдолюбца не за белые брюки, а за отсутствие одного белого полуботинка.

                II

  Старший помощник командира нашего крейсера был человеком оригинальным. Почти никогда не ошибающаяся корабельная молва сообщала о нем краткие биографические данные. Начал он службу на Тихом океане, недолго покомандовал артиллерией небольшого корабля и был назначен дивизионным артиллеристом. Подготовка и старательность у него были, повидимому, нестандартными, вследствие чего он быстро дошел до поста флагманского артиллериста большого соединения крупных кораблей.
  Интересная работа по специальности, отсутствие в подчинении матросов, которых надо ежечасно воспитывать и за которых надо постоянно отвечать, сход на берег по-штабному, без очередности — что еще могло быть лучше? Но Виктор Иванович Андреев, дослужившись до звания капитана второго ранга, попросился на учебу в Академию. Предложение пойти по артиллерийской специальности он отверг и учился на командном факультете. Блестяще окончив учебу, он отказался остаться на педагоги-ческой работе и попросил назначить его старпомом на старый отработанный крейсер.
  Андреев был очень выдержанным и вежливым человеком. Вспыльчивый и бестактный пьяница-командир нередко ругал его при младших по службе свидетелях за то, что его голоса на корабле, якобы, не слышно. Результатом одного из таких воздействий был придавленный крик старпома на вахтенного офицера — вечно сонного от бесконечного несения службы Леву Мухина: «Вы почему на вахте не кричите? Так у вас вся служба заснет!». На большее старпом не был способен.
  На корабль он пришел почти одновременно с нами, сменив в должности только что повышенного по службе Гаврилова. Командир этой перемены долго не мог осознать и изображал из себя собственного старпома с ухватками только что протрезвевшего боцмана и правами командира пехотной дивизии. Андреев же трудился и молчал. Лишь через год, когда швартовавшийся на большой волне буксир помял нам борт и сломал леерную стойку, вбежавший в каюту Белостоцкий с восторгом оповестил меня:
  — Старпом крикнул капитану буксира: «Едрена мышь!»
  Большей грубости капитан второго ранга Андреев не позволил себе ни за два года старпомства, ни за последующие годы командования крейсером. На фоне всеобщей грубости, хамства и матерщины это было непостижимо. Назначение же его затем на одну из ведущих кафедр Академии было вполне объяснимым и естественным итогом службы.
  Плохим для нас в старпоме было то, что он не жалел своего времени, практически никогда не сходил на берег и никто не знал, когда он спит. Обнаружить какую-либо недоработку он мог в любое время суток. Причем недоработки он находил не быстрым «чапаевским» взглядом, как у командира, а в итоге длительного и внимательного осмотра помещения, механизма или моряка. На моряков он, правда, ориентировал только что назначенного нового помощника командира. Но, не дай Бог, если ему самому удавалось заметить у матроса какой-нибудь непорядок. Неладное же в помещениях и на боевых постах от его глаз не ускользало.
  Соболевское правило «Если хочешь спать в уюте — спи всегда в чужой каюте» на нашем крейсере выполнялось трудно.  Лейтенантские каюты были четырех- или шестиместными, заполненными чужими заботами и попытками выспаться перед или после вахты. Не знаю, как смог «Славик» добиться для нас с Белостоцким двухместной старшинской каюты, но он ее добился месяца через два после нашего прибытия на корабль. Больше никто из младшего офицерского звена в двухместной каюте не жил.
  По обоюдному согласию с Белостоцким я занимал верхнюю койку. Частенько, «бросив кости» на нее после доклада командиру БЧ-5 и утреннего чая, я приспосабливался не замечать дневного рабочего шума котельной группы во главе с довольно крикливым Белостоцким. Но частенько же вынужден был и подниматься, быстренко промывать глаза и двигаться по вызову старпома в неприятном направлении. Старпом никогда не разбирал неверные действия офицера в присутствии его подчиненных и вообще при младших по службе. Поэтому неприятной целью моего движения обычно была каюта старпома.
  Я быстро усвоил и проводил в жизнь рекомендации В.И.Аввакумова: передвигаться к вызывающему начальнику хоть валиком, но перед дверью его каюты резко участить шаг, «запыхаться» и доложить о прибытии, еле переводя дух. От нас он требовал этого постоянно. Но с Андреевым это не помогало: для него была важна суть дела, а не показное старание.
  Старпом в своей каюте при «раздолбе» обычно стоял в отличие от многих других начальников, которые при этом могли сидеть, лежать, быть расстегнутыми или полураздетыми. Андреев же, тщательно одетый по-уставному, стоял против тебя, иногда обходил то справа, то слева и укоризненно тихо говорил. Он досконально перечислял все, обнаруженное им, подробно разъяснял всю пагубность этого и сам искал истоки такого непорядка для его надежного искоренения. Никогда он не использовал чисто риторическое: «Почему...?», за которым у других начальников обычно следовало их собственное разъяснение: «Потому что служить не умеете!» с добавлением привычного числа суток ареста при каюте.
  Андреев же наказал меня только один раз примерно через полгода нашей совместной службы. Мы стояли тогда в Тендровской бухте и я решил незаметно избавиться от ненавистной мне ржавой ванны, стоявшей за переборкой нашей каюты в бане смерхсрочников. Я давно вел уже борьбу против этой ванны, находившейся в моем заведовании. Она была ровесницей корабля и потому — облезшей и вонючей. Мне удалось уже сделать в бане новые души, выкинуть оттуда полусгнившие скамейки у переборок и заменить деревянные решетки - «рыбины» на палубе. Но в штатной ванне и под нею оставалось царство неудаляемой грязи, постоянно грозившее мне «фитилем» (в старые времена — у гранаты, а в нынешние — у имитационного взрывпакета поджигался фитиль, который медленно тлел и почти неизбежно приводил к взрыву — вот откуда, вероятно, пошло крылатое название раздолба и наказания).
  В один из тихих летних вечеров, когда на вахте стоял Юра Гусев и по дружбе мог не заметить моих действий, дюжина самых здоровых машинистов вытащила ванну на палубу. Под моим личным руководством богатыри-машинисты раскачали ванну и бросили ее далеко за борт. Поскольку в это время был вывален левый трап, а вдоль левого борта стояли командирский катер и рабочий барказ, ванну мы бросили с правого борта. Она упала плашмя, сразу не потонула, а сперва сильно ударила в борт.
  На этот шум, показавшийся в вечерней тишине изрядным ударом незаметно подошедшего буксира или водолея, выскочил на шкафут из находившейся неподалеку каюты взволнованный и незастегнутый на все пуговицы старпом. Увидев наполнявшуюся водой ванну, он с ходу дал мне пять суток за безвозвратное уничтожение числящегося за кораблем имущества. Вследствие серьезного и скрупулезного отношения Виктора Ивановича к вопросам воспитания, это взыскание с полной формулировкой причины наказания было внесено в мое личное дело. Самое интересное, что остальные шесть десятков суток ареста первого года службы, включая наказание от имени комфлота, за мною официально в карточке учета не числились.
  Возвращаясь к месяцам ремонта, надо признать, что вежливые, добрые и поучительные, но бесконечно нудные разъяснения старпома (грех их называть «раздолбами»), были тягостны. Иногда они вызывали желание лучше получить законные и уже привычные сутки и поскорее уйти, чем безболезненно, но долго, выслушивать его упреки и советы.
  Однажды мне так стало скучно, что я задремал стоя и встряхнулся, лишь когда у меня подогнулись коленки. Старпом возмущенно спросил:
   — Вы что? Не спали, что ли?
  На это я отвечал утвердительно и рассказал о положении дел с работами и замерами.
  Андреев меня сразу же отпустил и никогда больше не «долбал» до обеда даже после окончания ремонта.
 

                СУРОВЫЕ БУДНИ


                I

  В те времена, о которых идет речь, в конце каждого года плавающие офицеры получали «Штурманские справки» от старших штурманов кораблей, на которых выходили в море. Нужно это было, повидимому, для определения опыта плавания, учитывавшегося отделами кадров при перемещениях плавсостава. Вероятно, придумано это было Министром Н.Г. Кузнецовым, старавшимся поднять значимость истинных моряков над носящими флотскую форму на берегу. Но продолжалось это недолго: ему на смену пришел Горшков и главное значение приобрел не опыт морской службы, а личные связи. Штурманские справки отменили за ненадобностью. Случайно где-то завалялась самая первая из моих справок. Потом я нашел ее среди старых бумажек и сохранил.
  «Красный Крым» простоял в ремонте до середины мая 1952 года. Не восстановив аварийную турбину, крейсер проплавал лето и осень, после чего снова стал в ремонт. Из 366 суток года корабль был в кампании всего 155 суток. Остальные 211 суток он числился в ремонте. За пять месяцев кампании мы были на ходу 54 суток, стояли на рейдах ровно столько же, а в базе — 47 суток — в Одессе, Севастополе, Новороссийске, Поти. Прошли немного — 6150 миль за 556 ходовых часов, «парадной скоростью» около 11 узлов, то есть менее 20 километров в час (как на велосипеде). Только трудов на это пришлось положить не меньше, чем на современном корабле со значительно большей скоростью хода.
  Аварийная турбина стала совершенно естественной для меня характеристикой нашего крейсера все мои годы службы на нем. После вскрытия турбины в первый год моей службы ремонт запланировали на следующую зиму. Поэтому окончательно турбину мы не собирали, а только обеспечили штормовое крепление всех ее снятых частей. На следующий год мы снова не смогли завершить ремонт из-за отсутствия запасных лопаток и турбину полностью не собрали. Не привела к положительным результатам и попытка поправить поврежденные лопатки нашими силами под руководством шеф-монтера с Кировского завода следующей осенью. Еще через год крейсер снова стал в ремонт после получения с завода заново изготовленного комплекта лопаток.
Тут я и был переведен к новому месту службы.
  Мне кажется, что на корабле все перестали замечать ущербность нашей турбинной установки, как не замечал, наверное, Квазимодо свой горб и кривую физиономию. Поскольку в строю оставались еще три турбины, их вполне хватало для выполнения стоявших перед крейсером учебно-боевых задач. Так что нам «на трех лапах» приходилось плавать куда больше, чем новым боевым крейсерам, не связанным с обеспечением практики курсантов.

                II

  Мы знали, что на всех севастопольских кораблях молодые офицеры пытались жить по принципам, широко освещенным в соболевском «Капитальном ремонте». Шалопайство на берегу, шалопайство на корабле, пикировки и розыгрыши, попытки разухабистости с начальниками... Узнавали мы об этом при коротких встречах на берегу, особенно — во время бесед в очереди за стаканом портвейна «Южнобережный» около массандровского павильона у входа на Приморский бульвар Главной базы флота. В очереди этой всегда казалось, что времени и денег много, не говоря уж о свободе высказывания язвительных замечаний в адрес своих начальников.
  Может быть, на линкорах, новых крейсерах и в «Голубой дивизии», где служили сплошь чьи-то сыновья, флотская жизнь могла иногда идти по иным правилам? Или, как обычно, желаемое выдавалось за действительное?
  На нашем же «могучем» крейсере, переведенном в разряд учебных кораблей, о таких вольностях можно было только мечтать. Существовали мы по сокращенному учебно-боевому штату, так что постоянно не хватало офицеров даже для до предела уплотненного несения дежурно-вахтенной службы (ее у нас никто не сокращал, она соответствовала службе полностью укомплектованного крейсера). Плавать же нам приходилось значительно больше, чем любому другому крейсеру: мы обеспечивали штурманскую, артиллерийскую и электромеханическую подготовку курсантов училищ, а в те годы начала строительства океанского флота училищ было немало. На флотских учениях мы изображали группу кораблей вероятного противника — линкоры «Айова», «Миссури», авианосец «Форрестол», неожиданно прорвавшиеся в Черное море. Для неожиданности мы уходили из базы совсем в другую сторону задолго до дня начала учений, болтаясь в море несколько лишних суток. Когда же понадобилось испытывать крылатые ракеты, то именно нам пришлось не один месяц ходить на полигоне от темна до темна.
  Так что на лейтенантское шалопайство времени было явно мало, да и не об этом нам приходилось думать.
  Когда надо изо дня в день и неделю за неделей плавать, неделями стоять на рейдах, по десятку раз в день отрабатывать действия по «боевой тревоге», надо и работать со своими старшинами и матросами. Сами собой все эти дела не получатся. Моряков надо знать, то есть представлять умение каждого из них действовать на своем посту при несении вахты и во время боевых учений, уметь предотвращать их ошибки, предусматривать возможные нарушения. Как быть, когда сам еще слабо представляешь свои собственные обязанности, не изучил до конца технику, путаешься в очередности команд?
  Мы с Белостоцким начали плавания дублерами вахтенных механиков, которых было всего двое: наш комдив «Боря» и командир дивизиона живучести Володя Кравец, пришедший из училища на два года раньше нас. Службу на ходу мы несли по четыре часа через четыре — хуже, чем матросы. Тягость такая сильно подогревала наши стремления к самостоятельному несению вахты, да и наши «шефы» прикладывали к этому максимум усилий. Так что недели через две-три нас обоих допустили к самостоятельному несению вахты на ходу. Более сложное руководство старшинами и матросами во время приготовления материальной части к походу и при переводе на якорный режим комдивы оставили за собой еще на месяц-полтора. Конечно, сравнительно быстрое освоение нами всей крейсерской установки объяснялось, в первую очередь, знаниями и навыками вахтенных старшин и матросов, которые, в принципе, и без нас могли все сделать самостоятельно.
  Специфика корабельной службы состоит, в частности, в том, что для каждого матроса, старшины и офицера жестко предусмотрено место нахождения и конкретные обязанности при любом состоянии корабля и в любое время по распорядку дня. Поэтому на ходу и по всем тревогам, то есть по сигналам для ведения боя, ликвидации пожаров или поступления воды из-за борта и выполнения многих других боевых обязанностей, и я, и все мои подчиненные находились в различных помещениях и общались лишь по телефонам и переговорным трубам. В это время хорошо узнать я мог лишь матросов и старшин первого машинного отделения, где находился сам по всем тревогам и как вахтенный механик на ходу. Постепенно я узнавал и своих подчиненных во втором машинном отделении, куда мне полагалось каждый час вахты лазать через иллюминатор в переборке минут на пять для проверки работы всех механизмов и прослушивании турбины. Но вторая турбина все годы моей гвардейской службы оставалась неисправной, так что через иллюминатор я лазать избегал и личный состав отделения узнавал медленно.
  Старшины и матросы двух других турбинных отделений, турбогенераторов, рулевой машины и линий валов в тех условиях оставались вообще вне зоны моего внимания. Как только нас с Белостоцким допустили самостоятельно нести вахту на ходу, начались отпуска комдивов, а потом Илья исчез в родной Одессе. Так что вахту на ходу так и приходилось нести по четыре часа через четыре или, в лучшем случае, через восемь. И тревогами командир нас «радовал» частенько. Когда же давали отбой тревоги, то каждый свободный от вахты пытался где-нибудь уснуть на час-полтора или хоть на десяток минут до следующей тревоги или вахты — надо было хоть урывками набрать установленный природой для отдыха минимум. Тут было не до общений и изучения личного состава.

                III

  Особенностью нашего крейсера было полное отсутствие каких бы то ни было описаний материальной части и заводских инструкций по ее эксплуатации, разборке и сборке. Бумаги, написанные в незапамятные времена для крейсера «Светлана», сгорели, видимо, в огне революции. Достраивая крейсер еще до первой пятилетки, на отсутствие заводских документов, видимо, внимания не обратили из-за общенародной борьбы против бюрократизма. При плановом же ведении хозяйства в последующем было не до затрат средств на разработку документации для уже плавающего устаревшего и единственного в своем роде корабля.  Так крейсер и проплавал тридцать лет на основе устного народного творчества: из поколения в поколение ветераны пересказывали молодежи то, что сами они запомнили из таких же рассказов в прошлом, да увидели своими глазами.
  Современному человеку, привыкшему к описанию и инструкции по обслуживанию автомобиля, холодильника, часов, детского трехколесного велосипеда и даже соски для младенца, невозможно представить, как жила, плавала, воевала эта громада без единого описания и инструкции. И тем более — понять, как вновь пришедшие на корабль люди его осваивали. Нам же приходилось не понимать, а осваивать. Конечно, это еще больше затрудняло наше изучение подчиненных.
  В базе или на рейде во время приборок, ухода за материальною частью или ремонта тоже было не до задушевных бесед: матрос работал, а офицер, в меру возможностей, за этой работой следил и, как правило, ругал за недоработки. На построениях перед подъемом флага или до начала осмотра и проворачивания, при разводе на работы после «адмиральского часа» и на вечерней поверке, то есть три раза в сутки, лейтенанту давалось по 2—3 минуты для «излияний» перед личным составом. Остальное время было занято работами, учениями, занятиями. Для бесед времени не оставалось.

                IV

  Не только жизненная необходимость, но и рекомендации наших идеологических руководителей всех рангов, повисали в воздухе: невозможно было «ходить по боевым постам, изучать людей, узнавать их домашние заботы и жизненные планы». Тем более, что сами рекомендатели этого не делали, хоть и не имели никаких конкретных служебных или боевых обязанностей, кроме, «обеспечения всеми формами и методами» нашей конкретной работы...
  Исключительно вдохновляли нас рекомендации заместителя командира крейсера — гвардии капитана третьего ранга Черенкова. Особенно хорош он был тем, что с нами — молодыми офицерами, отдельно («индивидуально») не разговаривал, а у многих не знал даже круга обязанностей. Зато любил он свободный задушевный разговор с матросами и старшинами. В этом он иногда достигал истинных успехов, подавая неумелым лейтенантам живой пример активного партийного работника, находящего с народом общий язык.
  Мне запомнилось, как на рейде Чауда «большой» зам подсел однажды на юте к группе мичманов и, как положено, стал хвалить прошлые времена. Тогда, ведь, все делали лучше, чем теперь (более сорока лет прошло с тех пор, а направленность критики перед народом все та же). Ярким свидетельством сказанного замполитом было его личное наблюдение: ботинки его сверху давно прохудились, а изготовленные, вероятно, значительно раньше подошвы до сих пор не износились. Один из охваченных беседой мичманов задушевно ответил, что в каюте на ковре обувь не протирается снизу, но верха ее всеравно преют по причине потения ног.
  Вечером в кают-компании перед всеми офицерами замполит поставил меня «на три точки» за плохую воспитательную работу с подчиненными, что явилось причиной дискредитации заместителя командира крейсера. «Фитиль» этот я проглотил без звука и не пытался оправдаться тем, что я комсомолец, а мичман — член корабельного партбюро, что он старше меня лет на тридцать и пришел на флот по комсомольскому набору одновременно с нашим министром... Да и вообще, что он не из моего подразделения.  Но через 7—8 месяцев после начала службы все, что высказывал замполит, было мне уже безразлично, как и всем другим офицерам в нашей кают-компании. Так что я просто промолчал.
  О какой воспитательной работе мог говорить наш главный корабельный воспитатель при таком «глубоком знании» поднимавшегося им перед офицерами вопроса?

                V

  С началом кампании самым болезненным стал вопрос увольнения на берег. Мне трудно говорить о нынешней обстановке на кораблях — я ее не знаю уже много лет. Мои же предположения о незыблемости требований боеготовности и трудной их совместимости с моральными и физиологическими потребностями здорового и сытого молодого мужчины могут в чем-то оказаться несовременными. Поэтому я говорю сейчас только о начале пятидесятых годов.
  По общевойсковому Уставу внутренней службы, обязательному и для моряков, увольнение для матросов и старшин именовалось «отпуском из части», а для офицеров и сверхсрочников такого понятия вообще не существовало. Пехотным этим документом подразумевалось, что они ходили на службу, как на работу: поутру из дома и вечером — домой.
  Только для нас — корабельных людей — все это было совсем не так. Съезд с корабля разрешался только части экипажа. Главным всегда был не отдых, а поддержание постоянной боеготовности.  Оставшиеся на корабле должны были обеспечить приготовление корабля к бою и выход в море в установленные для полного списочного состава сроки. Поэтому съезд офицеров и сверхсрочников на берег был редким и кратковременным, по сути дела отличавшимся от матросского увольнения только возможностью возвратиться на корабль утром, за полчаса до подъема флага.  Попадать на берег, хоть и нерегулярно, удавалось несколько вечеров и ночей за месяц, а некоторым счастливчикам или хитрецам, иногда и пару раз в неделю.
  Матрос же служил пять лет, из них на корабле — четыре с половиной, и часто не бывал на берегу месяцами. Было у матроса за службу два месячных отпуска с выездом на родину, остальные же 58 месяцев он мог быть лишен даже мизерного кусочка свободы — увольнения на несколько часов. Да и отслужив, мог быть отправлен домой не с фанфарами и митингами в сентябре, а под наблюдением работников комендатуры в последних числах декабря.
  Конечно, не у каждого моряка была такая тяжкая доля. Старательные матросы увольнялись регулярно и при стоянке в базе раз в неделю бывали на берегу. Но «споткнувшегося» первый раз обычно ждали месяцы неувольнения, приводившие к повторным пьянкам при следующем попадании на берег, даже просто на завод или для получения какого-нибудь имущества для корабля. Таким, например, стал и мой Лобанков, несмотря на всю его добросовестность на корабле. Таким же был и словоохотливый Ушаков. Понимая все свои безрадостные перспективы, будучи даже назначенными на старшинские должности, они напивались при первой же возможности и, махнув на все рукой, брели в «злачные» места.
  Куда они рвались?
  В Одессе — на Пересыпь, в Севастополе — в Мартынову слободу или «Шанхай» за Северным доком, в Поти — в «дом Черчиля».
  Вертепы тех мест надо было видеть. В операциях отлова их посетителей я участвовал, будучи в патрулях, или просто при поиске не возвратившихся на корабль моряков. В малом масштабе можно понять, что было в них, прочитав соответствующую главу «Соленой купели» Новикова-Прибоя, в которой он описывает посещение торговками-проститутками матросского кубрика парохода, пришедшего из длительного плавания.
  Женские общежития с дюжиной незанавешенных коек в обшарпанной комнате, пьяные пары под сбившимися одеялами... Грязные стаканы и объедки на столе, блевотина у входа...
  Это был мир, отталкивающий для лейтенанта, но вполне приемлемый для его ровесника-матроса в пьяном виде.
  И оставались женские общежития вертепами, несмотря на всю воспитательную работу и неустанную борьбу комендатуры, горсовета, горкома комсомола. Оставались, пока не снесли их бульдозерами в связи с созданием благоустроенных домов. Как теперь, после этого благоустройства, решаются молодые плотские стремления моряков, не знаю — из патрульного возраста давно вышел.

                VI

  Пьяницы знали свои грехи и не роптали на начальство за строгий с них спрос. Начинался же этот спрос, если их не задержали патрульные и работники комендатуры, с корабельного карцера. В нем моряка держали с момента его возвращения на корабль до утренней приборки. У нас карцером было тесное помещение два на полтора метра со стальной водонепроницаемой дверью и зарешеченным иллюминатором, задраивавшимися снаружи. Во избежание порчи краски содержавшимися в карцере пьяными, стальные переборки, палуба, подволок и дверь изнутри были только засуричены. Внизу было первое котельное отделение, в котором на стоянке всегда работал котел, так что даже зимой в карцере ниже + 30° не было.
  Загружали карцер вечерами по непосредственному указанию самого старпома, обычно присутствовавшего во время приема с берега увольняемых. Всех, неспособных без посторонней помощи выйти из барказа и подняться на палубу по трапу, отправляли в карцер. Многолетней практикой были отработаны два способа доставки. Тех, кто мог передвигаться с подпорками, дотаскивали до гостеприимных дверей карцера силами подвахтенных дневальных. Для нетранспортабельных вооружалась грузовая стрела с сеткой для подъема бочек. Выпивох в барказе складывали в эту сетку, летом иногда сетку пару раз «макали» в воду на минутку, а после ее подъема, растаскивали ее содержимое на палубе по боевым частям. Под руководством дежурного офицера дневальные доставляли бесчувственных пьяных по душевым помещениям, раздевали их и, накрепко заперев двери, включали на полную силу забортную воду но все души.
  Минут через пятнадцать-двадцать в душевых начинались крики, доносилась брань н угрозы выломать двери. Иногда эти угрозы сопровождались ударами голых пяток и кулаков. На моей памяти выломать водонепроницаемую дверь удалось лишь однажды ударами оторванной от переборки скамейки, когда на это хватило сил и согласованности в действиях большой группы вытрезвляемых.
  Протрезвев, пьяницы переходили к просьбам закрыть забортную воду и обещаниям не сопротивляться при их переводе в карцер. Через некоторое время это и делалось...
  Мне запомнилась ночь после увольнения в Новороссийске в начале осени пятьдесят второго года. Больше месяца мы ежедневно ходили на полигон для отработки новой техники, изображая линкор или авианосец вероятного противника. За этот труд нам платили значительную надбавку. Увольнения же все это время не было. Но вот что-то случилось с танкером и мы сами пошли в Новороссийск на заправку. Мазут обещали дать только утром, и под давлением замполита командир разрешил увольнение в две смены: днем и вечером. Старшины по «матросскому телеграфу» мгновенно приняли единое решение: в списки увольняемых с обеда до ужина внесли только тех, кто не мог получить замечаний и тем самым вызвать запрет увольнения в темное время суток.
  В знойном городе мужчин практически не было. Первая смена молодежи и комсомольских активистов только раздразнила пылких казачек. И пара сотен моряков второй смены попала в рай. Были у моряков деньги, томил душу жгугий черноморский вечер, прошел уже сбор винограда... И главное — была бесшабашная молодость!
  Утром нашему командиру с трудом удалось забрать из комендатуры три десятка задержанных, без которых мы не могли выходить в море на длительный срок. До утра на корабль по темным улицам возвращались опоздавшие. Всю ночь на корабле работали души и наполнялся карцер.
  К утру на трех квадратных метрах горячей палубы карцера лежало полтора десятка тесно сплетенных тел. Вечером холодный душ помог им на время выйти из беспамятства и дойти своим ходом до места изоляции. Но жара в задраенной клетушке сделала свое дело и многие, снова запьянев, начали кричать. Тогда «для порядка» иллюминатор задраили.
  Боцман споро организовал обливание кучи сплетенных в карцере тел забортной водой и вытаскивание их на вольный воздух. На палубе водные процедуры продолжались еще минут пятнадцать.
  Наконец, мокрые и жалкие нарушители стояли и строю и слушали воспитательный монолог высокого и величественного помощника командира крейсера. Суть монолога Попова заключалась в том, что долго бездельничать нарушителям не придется и впереди у них после конца рабочего дня пять вечеров по очистке от ржавчины форпика, малярной и шкиперской кладовых и цепного ящика — самых тесных, грязных и душных помещений на корабле. О каком-нибудь официальном наказании неувольнением не было и речи — любому было ясно, что до Дня Красной Армии в феврале следующего года, он сможет попасть на берег, лишь обманув бдительность своего командира подразделения и упросив старшину отправить его в патруль для борьбы с очередными нарушителями порядка.
  Райский вечер оплачивался по высшей ставке.


                НОВЫЕ МУНДИРЫ

                I

  Серо-голубые глаза командира побелели от ярости. Всего несколько минут назад он подошел к трапу на катере и успел только бросить вахтенному офицеру: «Поднимайте флаг» в ответ на его доклад: «Время вышло».
  Офицеры стояли на юте в две шеренги. Это отклонение от устава, требовавшего построения офицеров вместе с подчиненными им матросами и старшинами, командир придумал, когда был еще старпомом. Тогдашний же командир — величественный и вальяжный «Гаврила» Громов — разрешал своему старпому любые нововведения «для пользы службы», лишь бы они его самого не беспокоили.
  В это утро сразу после подъема флага командир произнес короткую, но содержательную речь. Чисто конспективно она заключалась в следующем. Офицеры не следят за своим внешним видом, несмотря на большую заботу Партии и Правительства. Офицеры отдают форменный материал женам на юбки и в общественных местах появляются в безобразном состоянии. На корабле они ходят в отрепьях, посещая кают-компанию в рабочих кителях. Во избежание этих безобразий необходимо в дальнейшем строиться на подъем флага и посещать кают-компанию только в новом шерстяном обмундировании. Для схода же на берег и посещения торжественных мероприятий немедленно сшить в ателье парадные тужурки с золотым шитьем на воротниках, введенные приказом министра. У кого этих тужурок не будет, тот не поедет в отпуск и не будет переведен к новому месту службы.
  Ситуация прояснилась, когда у трапа, на шкафуте, офицеров перехватил опоздавший к подъему флага и прибывший на рабочем барказе Миша Гаранин. Он собственными глазами видел, как на причале с командиром беседовал контр-адмирал Козлов — наш командир бригады. Говорил адмирал с возмущением и тыкал пальцем в допотопный командирский мундир. Слова адмирала были понятны по смыслу его жестов.
  Став командиром, Гаврилов больше двух лет, до самого своего перевода на другой корабль, не доверял вновь назначенному старпому — выпускнику Академии, опытному и образованному капитану второго ранга Виктору Ивановичу Андрееву. Нам казалось, что командира что-то жжет изнутри. С утра до вечера, а частенько — и по ночам, он исполнял старпомовскне обязанности: собирал и инструктировал офицеров, проверял приборку и состояние трюмов, давал наставления увольняемым на берег, командовал ныряющими с борта матросами во время купания и вмешивался во все, что ему попадалось на глаза.
  Глаз же у командира был зоркий, во всем находились нарушения, начинался «раздолб» с обязательным добавлением наказания. Поэтому командир, как правило, оказывался на баке, рострах, том или ином шкафуте практически в одиночестве — только в сопровождении дежурно-вахтенной службы. Увидев его издалека, все гвардейцы от матроса до гвардии капитана третьего ранга включительно перебегали на другой борт, спускались или поднимались куда-нибудь по трапу и вообще старались убраться с глаз долой. В ходу у гвардейцев был известный с военных лет сигнал фашистских летчиков:  «Покрышкин в воздухе». На местах оставались только привязанные инструкцией дежурные, дневальные и вахтенные.
  До всех офицеров результаты очередного обхода корабля командир доводил на утреннем построении.
  Получив за две-три минуты стояния на юте необходимые ЦУ и не заслуженные обычно «фитили», офицеры расходились по своим подразделениям и могли минут пять что-то внушать матросам. Распорядок дня большего им не давал: в 08.10 на горне игрался соответствующий сигнал и по трансляции подавалась команда: «Оружие и технические средства осмотреть и проверить».  Задержка строя после этой команды считалась преступлением.  Труднее всех приходилось нашему бородатому интенданту Мише Гаранину: его подчиненные строились на баке, за полторы сотни метров от места построения офицеров. Частенько добраться к ним он не успевал до команды по трансляции.
  Крейсер стоял у волнолома-брекватера одесского порта на своем обычном месте в дни прихода в город-маму. Базировались мы на нее, но бывали на Дерибасовской и Ришельевской нечасто. В дни прихода на первом катере первым и единственным пассажиром обычно был командир. Он убывал, как записывалось в вахтенном журнале, «в штаб базы», но был облачен при этом почему-то в старомодный парадный мундир с пуговицами от бока до бока, многочисленным золотым шитьем на воротнике, бортах и рукавах и широкими рядами орденских планок.
  Капитан второго ранга Виктор Григорьевич Гаврилов участвовал в боевых походах на Севере, воевал в штрафном батальоне на Рыбачьем после не вполне верных действий на борту развалившегося в океане эсминца, смыл позор преступления контузией, снова воевал на кораблях и дослужился после войны до командования нашим крейсером. От этих лет у него остались многочисленные награды, а от контузии — бешеный характер.
  Вот и сейчас, возвратившись с желанного берега после всех съезжавших на него офицеров, командир был зол донельзя. Недопил он там или перепил, повздорил с подругой или вообще не смог ее подобрать — нам оставалось неизвестным. Было ему лет под сорок, многие его сверстники выбились высоко вверх, а он всего первый год командовал самым допотопным в мире крейсером, не надеясь в перспективе ни на что лучшее. Да и как надеяться, когда было у него что-то неясное в семье, жил он по-юношески корабельным бобылем, частенько посещая рестораны все с новыми и новыми знакомыми и возвращаясь на корабль в самое неожиданное время, в самом неожиданном состоянии духа.
  Из одежды командир не имел ничего, кроме мундира образца последнего года войны и тоненького рабочего кителя, сшитого в корабельной швальне по его специальному заказу из какой-то синеватой хлопчатобумажной ткани. Иногда, правда, командир появлялся в кают-компании в форме при галстуке, но лацканы и воротник тужурки были так засалены, а рукава так изношены, что сходить на берег в ней он не рисковал.
  Нам — молодым лейтенантам — на приказания и угрозы командира было наплевать: все положенное обмундирование мы имели, даже некуда было его укладывать. При выпуске из училища выдавалось со склада и из пошивочной мастерской столько добра, что у многих выпускников возникала трудноразрешимая задача его доставки к месту будущей службы. Я, например, будучи ленинградцем, в несколько приемов отнес эти вещи домой — к маме. А потом отослал все багажом в Севастополь в огромном фанерном ящике. Для иногородних же моих однокашников тогдашние «умельцы» делали чемоданы самых различных размеров. Многие заказывали чемоданы «на весь аттестат». Объем вещей, положенных по аттестату, умельцы знали и размеров заказанного чемодана поэтому не спрашивали. Большое удовольствие у всего нашего курса вызвал чемодан самого малого ростом выпускника. Владельца без труда можно было самого упаковать в его чемодан.
  От той поры у меня осталось хлопчатобумажное одеяло, выдававшееся всем молодым офицерам любого рода войск и служащее теперь в качестве подстилки для собаки в автомашине. Да еще осталась пара выпуклых лейтенантских звездочек, изготовленных умельцами из жести. И еще, конечно, нескончаемые воспоминания. После командирского сурового указания задергались служилые офицеры — были они женатыми, форму получали материалом и, действительно,отдавали этот материал женам.
  С этого утра вовсю заработали матросы-портные в корабельной швальне, ремонтируя старенькие кителя наших командиров дивизионов и боевых частей. Командир же крейсера на некоторое время «приболел», перестал выходить на подъем флага и посещать кают-компанию. Командира спасло назначение нового командира бригады, переход штаба на наш крейсер, выход крейсера па рейд Тендра и жаркое лето.

                II

  Наш новый флагман — капитан первого ранга Домнин — высокий и плотный красавец — начал по-первости играть в демократию. В связи с жарким временем и нахождением на отдаленном рейде он приказал офицерам на все построения и сборы ходить в рабочих кителях. И сам стал ходить так же. Так что командир наш ожил, а тем временем Миша Гаранин сумел сварганить для него новый бостоновый китель из материала «в кредит».
  К осени Домнин получил звание контр-адмирала, бригаду нашу преобразовали в дивизию, прибыл новый начальник штаба — капитан первого ранга Россиев. Это был медлительный энглизированный офицер старорежимного склада, всегда сжимавший в зубах изогнутый мундштук трубки. От него так и веяло интеллигентностью и барскими привычками мореходов Джозефа Конрада. Он любил побеседовать с таким же интеллигентным старпомом, присесть в кают-компании залейтенантский стол и поговорить с молодежью о военно-морском флаге, Синопе и дальних плаваниях.
  Адмирал в кают-компанию не спускался, а обедал с командиром и начальником политотдела в своем салоне в кормовой надстройке. Начштаба же предпочитал блеснуть за одним из кают-компанейских столов белыми накрахмаленными манжетами из-под рукавов широкой и длинной тужурки с неуставными заграничными пуговицами.
  С приходом штаба жить стало легче, кончилась безудержная власть контуженного деспота, мы почувствовали, наконец, себя офицерами.
  И Домнин и Россиев частенько показывали офицерам крейсера, что с матросом надо общаться, а не только на него орать. Контр-адмирал любил выходить на бак во время перекуров и начинать с матросами шутливые разговоры на различные бытовые темы: то о суворовском «доедаем, даже не хватает», то о сравнительных размерах верхних и нижних бюстов у «марух» с Пересыпи и Молдаванки, то о словарном запасе боцманов старой гвардии. Как-то на ходовой вахте наш машинный острослов гвардии старший матрос Вадим Ушаков пересказывал услышанные им от адмирала степени состояния матросских носков: первая — прилипают к переборке; вторая — отваливаются из-за тяжести; третья — сохраняют форму ног без ног; четвертая — ногти можно подстричь, не снимая носков; пятая — можно снять носки, не снимая ботинок и так далее — до десятой степени.
  Капитан же первого ранга Россиев закуривал на баке свою обычно бездымную трубку, щекотал огрубевшие от махорки матросские ноздри запахом «Кепстена» и начинал расспрашивать моряков о тех или иных береговых ориентирах. Постепенно он втягивал в беседу нескольких человек, наталкивал их на более или менее правильные ответы, а потом сам рассказывал о создании этого маяка, здания или фабричной трубы, о связанных с ними исторических событиях, о действиях флота в тот период.
  Обычно матрос замкнут в своей матросской среде, да и в ней он близок только со своими одногодками, земляками или бойцами своего боевого поста. Постоянные работы, дежурства, вахты, учения не оставляют времени на чтение, на познание чего-нибудь нового, необычного. И не балуют матроса беседами ни его начальники-специалисты, ни «инженеры человеческих душ» — политработники. Во всей своей массе матрос на корабле одинок.
  А тут — пожилые опытные руководители соединения, вознесенные судьбой до двух звезд на флагманском флаге, запросто с матросом беседуют, смеются, рассказывают флотские байки или исторические казусы! Думаю, что для старого нашего корабля, который уже многие годы держали где-то в предутильном состоянии, месяцы плавания под флагом с двумя звездами стали живительной струей. Даже командир как-то внешне преобразился, меньше свирепел и безудержно орал.

                III

  Но приказание командира оставалось приказанием: сшить парадную тужурку было необходимо.
  Мой отпуск по плану предвиделся еще не скоро, так что у меня время терпело. За лето мне удалось пару раз сходить по одесскому полуденному зною, во время «адмиральского часа», то есть послеобеденного отдыха, в военно-морскую пошивочную мастерскую, гордо носившую вывеску «Военное ателье третьего разряда». В ней шили себе форму все «моряки» не с кораблей, а из самой «жемчужины у моря» — тыловики многочисленных отделов, штабов и складов. Они могли, естественно, посещать это ателье хоть каждый день и «не мытьем, так катаньем» выходить себе одежду, более или менее пригодную для одевания. А как «пробить» заказ корабельному офицеру? Тем более, если наш командир этот вопрос решил жестко:
  «В рабочее время сход в ателье разрешаю три раза для заказа, примерки и получения».
  По такой разнарядке примерок и подгонок у одесских портных третьего разряда, до предела загруженных работой и заботами о минимальном расходе материала, сшить что-нибудь приличное было невозможно. Я получил, в конце-концов, парадную тужурку с широкими, как брюки, и короткими рукавами, не застегивающуюся из-за узкости на криво пришитые пуговицы, и парадные брюки, чуть-чуть короче тех, в которых принято «бегать от долгов». Но главное, все-таки, было сделано: отъезду в отпуск не могло помешать отсутствие парадного одеяния. Утешать себя при ношении этой формы крылатой фразой «народ одевает — народ смотрит» я не собирался. Поэтому, сдав Мише Гаранину накладную о получении парадной формы для внесения ее в мой аттестат, я стал обдумывать, как мне от нее избавиться. Места для нее в моем рундуке просто не было.
  Ничего не придумав, я захватил обнову в отпуск и попытался в Ленинграде сдать ее в один из работавших в то время почти на каждом углу скупочных пунктов.
   — Мы не берем военные вещи — сказал мне в одном из таких пунктов старый сгорбленный приемщик. — И никуда больше не идите, никому эти вещи не нужны.
   — Может быть, отпороть нашивки и шитье на воротнике, перешить пуговицы? — попытался я найти выход.— Не везти же эти вещи назад в Одессу!
   — Так вы, дорогой юноша, из Одессы? Почему же вы об этом сразу промолчали? В городе Одессе прошло мое радостное детство и прекрасная юность! — восторженно закартавил приемщик, усилив характерный акцент и подчеркнуто выговаривая Одессу с «е» и одним «с». — Ничего не спарывайте, идите на барахолку и просите там любую цену, которую вы хотите. Всегда найдется дурак, который подумает, что он все это спорет и получит вещь. Пусть он так думает и платит.
  Все рекомендации старика я выполнил и все его прогнозы подтвердились. Я с тужуркой, таким образом, выкрутился.
  Куда хуже получилось у нашего командира электротехнического дивизиона Марка Бегуна. Был он уже гвардии старшим инженер-лейтенантом, опытным и весьма предусмотрительным офицером. Опыт его проявлялся во всем.
  Однажды я принял у Марка дежурство и шел вместе с ним докладывать об этом начальству. Марк уже «намылился» на берег и был одет с иголочки. Но меня удивило отсутствие у него на груди гвардейского значка и на погонах — молоточков. Он разъяснил:
   — На ЧеФе сейчас только три гвардии старших инженер-лейтенанта — и все с нашего героического крейсера. Так пусть уж меня, в случае чего, ищут среди нескольких сотен просто старших лейтенантов.
  Жену он в это время отправил в Ленинград и собирался где-то основательно и неофициально отдохнуть.
  Проходя мимо люка электростанции, я учуял запах тлеющей резины.
   — Марк, у тебя что-то горит, — сказал я и хотел спуститься вниз по трапу для выяснения.
   — Неужели ты думаешь, что за минуту гореть начнет сильнее? — спросил меня электрик. — Да там и вахта есть. К тому же идти на доклад мы могли совсем иным путем или у нас мог быть насморк.
  Он быстро потащил меня к дежурному по кораблю, доложил о сдаче обязанностей и, не теряя ни секунды, сбежал по сходне на причал. Я же бросился в электростанцию. Пожар этот был, действительно, незначительным возгоранием изоляции ослабевшего соединения двух проводов. По для Марка эта незначительность бесспорно вызвала бы запрет схода на берег по заведенным на крейсере жестоким порядкам. На следующий день Марк объяснял свою поспешность принесенным с берега анекдотом.
   — Один заяц приглашал своего приятеля скорее бежать из леса, поскольку приехала комиссия и отрезает у всех лишние, сверх-комплектные части заячьего мужского хозяйства. Не пожелавшему бежать приятелю, ничего лишнего не имевшему, первый заяц разъяснил, что комиссия сперва режет, а потом уже проверяет. Так и мне сперва бы резанули берег, а потом уж разбирались бы.
  Бегун готовился в Академию. Пару последних месяцев он не отрывался от учебников, не пререкался ни с кем из начальников и политработников и вообще был образцом. Вызов на сдачу экзаменов лежал уже в штабе дивизии и не сегодня-завтра должен был оказаться на корабле.
  Но на экзамены Марка должны быть отпустить только тогда, когда в его аттестате будет числиться парадная тужурка. Да и фактическое ее наличие в условиях Академии было необходимо.
  Тужурка была заказана опытным Бегуном своевременно. Марку удалось побывать не только на одной разрешенной примерке, но и ухитриться сходить на подгонку еще пару раз. Так что своевременное и качественное выполнение заказа сомнений не вызывало. Беда пришла совсем с другой стороны.
  В то время начальником клуба у нас служил веселый рыжеватый старший лейтенант Иван Бегунков. Болезнь одного из политработников нарушила график отпусков и Ивану неожиданно, в летнее время дали «добро» на поездку домой. Готовясь к отпуску по графику в октябре, он и не думал еще о парадной тужурке — только заказал, а на примерке еще не был. И вдруг — отпуск!
  Иван, естественно, помчался в ателье. Заготовки его тужурки еще не были даже сметаны белыми нитками, а брюки — раскроены. Меньше, чем дней за десять, при любых одесских «благодарностях» получить заказ он не мог. А уезжать надо было завтра.
  И вдруг девица-выдавальщица лениво промолвила: — Но второй ваш заказ уже готов. После такого сообщения она принесла на плечиках парадную форму Марка Бегуна. Был Бегун длинный и худой, а Бегунков — роста среднего и полноватый в теле. У тужурки пришлось укоротить рукава и перешить пуговицы. Брюки Иван примерять не стал, думая хоть эту вещь честно отдать заказчику. Иван получил вещи и накладную, а «Бегун» приписал «ков» и обеспечил свой беспрепятственный отъезд. Пошивку же своего «второго» заказа он попросил ускорить, не дожидаясь примерки.
  Через пару дней один из матросов-снабженцев принес Марку Бегуну готовые новые брюки и попросил передать Бегункову свои после получения их из ателье. Почуяв недоброе, будущий академик побежал в коммунальную палубу — самый большой кубрик на крейсере, где в маленькой выгородке стоял печатный станок с наборной кассой, а рядом — закуток с койкой начальника клуба, являвшегося одновременно и редактором корабельной «многотиражной» газеты (надо заметить, что за три года службы на крейсере мне не довелось увидеть хоть один экземпляр этой газеты). Наборщик газеты, одновременно являвшийся письмоносцем и приборщиком каюты начальника клуба, заявил, что его гвардии старший лейтенант еще вчера убыл в очередной отпуск.
  Приказ об откомандировании Бегуна в Академию пришел, и Марк, скрепя сердце, забрал из ателье то, что осталось на его долю. Тужурка была для него короткой и широкой, кисти рук далеко высовывались из рукавов. Одна радость была, что брюки еще не прострочили, а только сметали начерно. Их Бегун без претензий получил на руки и с ехидной улыбкой попросил наборщика передать начклубу после его возвращения.
  Как Марк ходил по Академии в своей обновке, неизвестно, поскольку экзамены он сдал успешно, был зачислен на учебу и назад не возвратился. Встретиться же нам с ним больше не довелось.
  Иван же долго еще ругал Марка, когда в корабельной швальне ему прострочили новые парадные брюки. Одна штанина при этом оказалась уже и короче другой, тоже достаточно длиной не отличавшейся. Марк, понятно, тут был не при чем, а просто Иван в свое время, торопясь в отпуск, не ублажил закройщика. В этих брюках Бегунков смог только несколько раз заступить на вахту в ночное время. Днем же старпом пригрозил в следующий раз снять с вахты за такие безобразные брюки и наказать.
  А потом не пришлось одевать эти брюки и ночью. Каждый лейтенант, менявшийся вахтой с Бегунковым, и любой засидевшийся до ночи за «козлом» офицер почитал своим долгом внимательно рассматривать Ивановы брюки, указывая на их недостатки пальцем и издеваясь в присутствии личного состава.


                ВСТРЕЧА МИНИСТРА


                I

  Стрелецкий рейд от далекого горизонта, переходившего в яркое небо, до желтых откосов Учкуевки, серого монолита Константиновского равелина и зелени деревьев на берегу Стрелецкой бухты был залит жарким августовским солнцем. С равелина один за другим доносились сухие залпы салюта. Черноморский флот встречал для всех легендарного Николая Герасимовича — по-иному Военно-морского министра называли только в приказах, шифровках и официальных извещениях перед строем.
  Пустынный обычно рейд, на котором только иногда неделями и даже месяцами бедовал один-другой корабль, отправленный подальше от базы для отработки надлежащей организации службы, сегодня был заполнен стройными серыми громадами. Желая показать флот во всей красе, командующий для встречи министра вывел на рейд все корабли, кроме стоявших в капитальном ремонте. Даже из завода по его приказу вытащили буксирами и поставили в назначенные точки несколько ремонтировавшихся и не прошедших еще испытаний кораблей. Встречать министра надлежало на якоре, так что ход был не нужен, а покрасить за ночь обшарпанный у заводской стенки корабль особого труда не составляло.
  Корабли выстроились в одну линию так, чтобы при господствующем ветре они составляли кильватерную колонну, когда нос одного из кораблей смотрит в корму другого. Далеко впереди, почти у боновых заграждений разместились линкоры «Севастополь» и «Новороссийск». За ними виднелись ветераны-крейсера, прошедшие войну, «Ворошилов» и «Молотов», а потом — достроенные в первые послевоенные годы «Фрунзе» и «Куйбышев». Двенадцатью пушками главного калибра и десятками зенитных стволов ощетинился только что пришедший с государственных испытаний «Дзержинский». Колонну замыкал самый боевой, но и самый древний крейсер — наш гвардейский «Красный Крым». Дальше тянулся хвост из эскадренных миноносцев, сторожевиков и подводных лодок.
  Расчет комфлота на господствующий ветер не оправдался. Ветер резко переменился и теперь на линии строя остались только носы кораблей. Кормы оттянуло ветром вправо. С «Красного Крыма» вместо кормы «Дзержинского» был виден его левый борт с вываленным выстрелом, парой катеров под ним и рабочим трапом — всем тем, что было бы скрыто от глаз министра, если бы корабли стояли строго в кильватер.
  Теперь же, чтобы пройти мимо нашего правого борта с построенной для встречи командой, катеру с адмиралами надо было после «Дзержинского» резко повернуть направо, обойти его корму и затем уже разворачиваться к нашему носу. А при таком маневре открывался непарадный борт. Левый борт — рабочий, его на параде показывать не принято. А заводские корабли за ночь и покрасить его по-человечески не могли.
  Так что у комфлота, видимо, оставалась только одна надежда — на закоренелую привычку любого большого начальника смотреть туда, куда ему показывают подчиненные. И белоснежный катер «Орион» с понимающим всю ситуацию старым мичманом у штурвала шел зигзагами, не поворачиваясь ни на мгновение мостиком в сторону левых бортов. По курсу катера была или сверкающая гладь рейда или нос и правый борт очередного корабля. А на нем уже по всему борту стоял белоснежный строй моряков, трепетали на легком ветру флаги расцвечивания, поднимал к козырьку руку в белоснежной перчатке командир корабля, стоя на верхней площадке правого трапа, звонко заливалась яркая медь горна: «Кто-то к нам идет...» Звуки захождения звали адмиралов вновь поднимать к своим широкополым фуражкам ладони только что опущенных усталых рук, вглядываться в праздничные очертания очередного корабля и не смотреть на рабочий борт уже пройденного.
  Да и за левыми ли бортами кораблей хотелось смотреть в этот день Николаю Герасимовичу?
  Стоял конец лета 1952 года — уже полтора года длился второй счастливый виток его судьбы. О конце первого витка почти шесть лет назад и о том, как стало это известно первокурсникам, я рассказывал. В отличие от подавляющего большинства не угодивших в чем-то вождю, он благополучно, без физической репрессии и исключения из партии, закончил свою небывало блестящую карьеру. Он остался адмиралом, но из живого и здравствовавшего кумира почти мгновенно превратился в бывшего: «Вот при Николае Герасимовиче...».
  О Юмашеве так потом не говорили, хотя дело он делал. За четыре с половиной года командования всеми флотами нашей Родины, став Военно-морским министром, адмирал И.С. Юмашев сумел организовать восстановление разрушенных войной судостроительных заводов, достройку заложенных до войны кораблей, проектирование, закладку и постройку более современных, открытие новых, необходимых для растущего флота, военно-морских училищ. Проходило все это с трудностями, нехватками, на энтузиазме, а зачастую — и на жестокости. Так диктовало тогдашнее время. А мы только попрекали «втихаря» министра за это, будучи убежденными, что при Николае Герасимовиче все происходило бы по-иному.
  И вот в 1951 году, за несколько месяцев до моего с однокашниками окончания училища, министром назначили Николая Герасимовича (естественно, не в связи с нашим предстоящим производством в офицеры). Постаревший, больной и выжатый, как лимон, Юмашев был переведен на должность начальника Академии — ирония судьбы для человека с неоконченным средним образованием.
Кузнецов в звании вице-адмирала возвратился в Москву и ознаменовал свой приход обнародованием подписанного Сталиным Постановления о сокращенных сроках выслуги в званиях для плавающих офицеров. С возвращением к власти Кузнецова выпускник училища мог пройти все ступени офицерской службы и стать на кораблях в мирное время капитаном первого ранга за одиннадцать лет! Приказ этот стал новой ступенькой восшествия Николая Герасимовича на пьедестал кумира флота.
  Через несколько месяцев издали новый Корабельный устав КУ-51, подписанный Кузнецовым. Устав впитал в себя опыт Отечественной и Второй мировой войн, излагался лаконично и четко, все положения сразу же казались незыблемыми аксиомами. Это не удивительно: в его написании участвовали бывшие адмиралы Галлер, Степанов и Алафузов, которых не пощадила сталинская рука и отправила в заключение по тому же обвинению, что сделало Кузнецова контр-адмиралом. Служивший революции с первых дней и пришедший из царского флота старшим офицером линкора, капитаном второго ранга, Галлер — бывший заместитель Главкома по вооружению — так и умер в тюрьме над листами своего последнего детища. Так что новый устав не был творением Кузнецова. Да и сокращенные сроки службы для плавающих офицеров «пробивал» не он. Все это делалось при Юмашеве и потребовало не один год...
  Но тогда мы — молодые моряки — ничего этого не знали и воспринимали и заботу о моряках и достойный истинного уважения устав как светлые знамения возвращения Николая Герасимовича Кузнецова.

                III

  О приезде министра на флот мои сверстники узнали с восторгом. «Вот теперь он разберется во всех наших флотских безобразиях и повернет нашу жизнь к лучшему» — думалось каждому. И не понималось, что нелегкая жизнь наша изменена быть не может, поскольку ее трудности объективны.
  Более зрелые, прослужившие уже несколько лот офицеры относились к приезду министра по-иному: «Опять лишние хлопоты по наведению порядка, который навести невозможно». Ничего хорошего от приезда начальства любого калибра они по своему личному опыту уже не ждали.
  Конкретных изменений в своей судьбе могли ждать лишь адмиралы, командиры кораблей и их старшие помощники. Что-нибудь хорошее любое высокое начальство обычно не замечало, замеченное же воспринимало, как должное. А вот какая-нибудь оплошность в подготовке корабля или в ответе команды на приветствие, неожиданная «шапка» дыма из трубы или неверно принятый сигнальщиком семафор могли во мгновение ока загубить командира и вознести на его место старпома или, наоборот, перечеркнуть старпомовские перспективы — в зависимости от совершенно не предполагаемой заранее реакции высокого начальства. Мог пострадать при этом и адмирал — командир соединения или начальник штаба. Только политработникам ничто не грозило — во всех этих оплошностях не полагалось предполагать антисоветчину или антипартийность.
  Для матросов же эта встреча оборачивалась еще одной тщательной приборкой корабля, подкраской бортов, надстроек и мачт, стиркой парусиновых обвесов и собственной парадной «формы раз» (то есть белого обмундирования) с многочасовым стоянием на палубе под палящим солнцем. Радостным во всем этом было только по возможности одновременное кричание во всю глотку дикими голосами: «Здравия желаем, товарищ адмирал!» и скорое после этого звучание горна: «Ту-ту», расшифровывавшееся, как: «...с ним». Отбой захождения давался, как только катер с начальством подходил к корме корабля и начальство давало рукой небрежную «отмашку».
  Если крик «Здравия желаем ...» был громким и одновременным, то после «ту-ту» вахтеный офицер по трансляции облегченно произносил: «Команде разойтись» и строй расползался по кубрикам переодеваться и на бак перекуривать. Впереди было часа полтора-два ничегонеделания и ожидания указаний, как дальше жить.
  Если же крик был слабым и нестройным и начальство перед отмашкой укоризненно качало головой, то по трансляции звучал суровый голос старпома: «Офицерам на ют» и начиналось свирепое «вливание» командира, а потом — тренировки ответа на адмиральское приветствие по подразделеним. Солнце продолжало палить, курить хотелось все больше, а отдых сокращался.
  Неудивительно, что к достойной встрече министра на крейсере готовились все.
  Сложную задачу для старпома принес семафор с флагмана: «Офицерам быть в белых перчатках и кортиках поверх кителей», что соответствовало требованиям нового устава. О белых перчатках за последние годы на кораблях забыли — не до парадности было офицерам оставшихся в строю ветеранов царского и довоенного флота, когда на кораблях каждую минуту что-нибудь выходило из строя. И парадные перчатки на этой рухляди казались неуместными даже при торжественных подъемах флага во время праздников. По аттестатам такие праздничные атрибуты не выдавались, как специальный инвентарь по линии снабжения не поставлялись, в военторге на далеком берегу не продавались. А семафор надо было выполнять.
  Кортики тоже были необычным облачением. Лежали они мертвым и ненужным грузом в рундуках: дежурные и вахтенные офицеры несли службу по оставшимся еще с войны правилам — не с кортиком, а с пистолетом. А теперь вдруг московское начальство потребовало такой красящей корабельную службу парадности.
  С кортиками, правда, удалось разобраться быстро: вытащили их из рундуков, подогнали ремни и выяснили, с какого бока он должен висеть. А вот с перчатками дело было хуже — их попросту не оказалось почти ни у кого на корабле. В запасах интенданта с далеких прошлых времен нашлось десятка полтора пар, большинство из которых пошло командованию и командирам боевых частей. Офицерам помладше — командирам дивизионов — дали по одной перчатке для прикладываемой к головному убору руки. Половине из них пришлось приспосабливать левую перчатку на правую руку. Левые же руки у них и обе руки у лейтенантов решили забинтовать.  Когда же доктор Витя Ястребцев впал в истерику из-за таких затрат перевязочного материала, большой замполит глубокомысленно предложил для лейтенантских рук развести в ведре мел или известку, если они найдутся у боцмана. Но до этого не дошли — доктора в приказном порядке удалось превозмочь.
  Я в этот день был дежурным инженером-механиком и стоять в строю мне не предстояло. Единственный изо всех офицеров одетый, как в обычные дни, в черные брюки и хлопчатобумажный синий рабочий китель, с сине-белой повязкой «рцы» на левом рукаве я должен был всю свою энергию направить на то, чтобы все иллюминаторы на корабле были задраены и работавший котел не дымил. Об этом мне каждую минуту напоминали то дежурный по кораблю, то старпом, а то — и командир. Правда, командир эти напоминания делал мне на совсем не командирском месте — на левом срезе полубака, куда он периодически вызывал меня через рассыльного.
  Место это было довольно необычным для командира крейсера, когда весь личный состав стоял в строю по правому борту, а на Константиновском равелине бухали залпы салюта. Но только не для капитана второго ранга Гаврилова. Во многих отношениях он был человеком страстным. И каждой своей страсти отдавался с головой даже в самой неподходящей обстановке.
  Часть пушек нашего крейсера стояла на полубаке и шкафутах или торчала из кормовой надстройки. А по две пушки с каждого борта высовывались в носовой части из корпуса корабля под его полубаком. Для того, чтобы эти пушки могли стрелять не только вбок, как на парусниках Ушакова и Нахимова, а еще и в стороны носа и кормы, часть полубака была по бортам сделана поуже, «срезана». Из этих срезов и выступали броневые щиты носовых орудийных плутонгов (секторов). Срезы были сделаны до уровня средней части корабля — шкафута, на котором совсем рядом со срезами располагался камбуз. А рядом с левым срезом в борту находился шпигат — решетчатое отверстие, через которое с камбуза сливались в море все отходы пищеварительного процесса.
  Рыба ловилась здесь лучше всего: видимо, ей нравился стойкий запах борща и макарон, липших под водой к борту многие десятилетия. Личный состав ходил только по шкафутам, а на срезы по требованиям безопасности Корабельного устава разрешалось входить только с ведома вахтенного офицера или помощника командира корабля. Так что укромный и привлекательный для рыбы уголок левого среза полубака становился штатным местом нашего командира.
  Вот и сегодня с самой побудки начался клёв. За пару часов командиру удалось с пятидесятиметровой глубины рейда вытянуть на донку уже трех камбал. Он даже не завтракал, а свое захватывающее занятие прервал только для того, чтобы наскоро переодеться в белую форму. Кортик и перчатки он отдал на сохранение вахтенному старшине на шкафуте, поддержание порядка в строю и в районе правого борта доверил старпому, приказав лишь доложить ему, когда с министром поздороваются на «Дзержинском». И, не угнетая свое сознание возможными неприятностями при плохой встрече начальства, командир занялся куда более важным делом, методически подергивая леску и то потравливая ее, то выбирая.
  Указания командира о безоговорочном обеспечении бездымной работы котла я принял без каких-либо попыток подстраховаться: я был убежден в предстоящей бездымности. Мой командир боевой части еще раньше дал мне исчерпывающие разъяснения, которые я довел до сведения всех вахтенных матросов. Все время, пока адмиральский катер будет поблизости от нас, не следовало делать никаких переключений и изменений режима работы котла. Даже, если на корабле погаснет свет, надо переждать, пока начальство не уйдет за пределы видимости. А если, не дай Бог, засорится на котле форсунка и начнет давать черный дым, то надо сразу же котел из действия вывести, остановить турбогенератор и ждать в темноте ухода министра. На торжественность встречи это не повлияет. Для контроля за дымом мне надлежало стоять в районе первой дымовой трубы со стороны непросматривающегося левого борта вблизи от переговорной трубы действующего котельного отделения.
  Место моего бдения было совсем рядом с камбузом и левым срезом полубака, так что командира и его леску я видел так же четко, как и дымовую трубу работавшего котельного отделения.
  И вот на соседнем крейсере дружно прокричали: «Здравия желаем...» Вахтенный старшина подбежал к сидевшему на корточках командиру и, вытянувшись «во фрунт», доложил ему о приближении начальства. Но в это время на леске почувствовалась какая-то нагрузка — видимо, рыба начала «обхаживать» наживку. Несколько секунд командир не замечал вахтенного старшину. Но вот леска опять спокойно зависла и командир смог оторваться от нее. Он быстро застегнул ремень кортика, натянул перчатки и побежал к трапу.
  Горнист затянул уже свое: «Кто-то к нам идет...», когда командир заметил на площадке трапа стоявшего там старпома уже с приложенной к козырьку рукой.
  Труба не дымила и я, маскируясь за белоснежным строем матросов, пытался тоже увидеть «Орион» и Николая Герасимовича. Ростом он значительно отличался от стоявшего рядом с ним щуплого комфлота, но больше разглядеть ничего не удалось: катер проскочил мимо видного для меня интервала между строем и бортовым орудием. Послышался усиленный мегафоном голос министра: «Здравствуйте, товарищи гвардейцы!». После долгого промежутка над крейсером разнесся разноголосый и явно слабо отработанный ответ гвардейцев, прозвучало «...с ним» горниста, но никакой команды по трансляции долго еще не раздавалось.
  По пустому левому шкафуту к срезу полубака пробежал командир. Не снимая перчаток и кортика, он ухватился за леску и сразу почувствовал тяжесть. Медленно выбирая желанную добычу, Виктор Григорьевич забыл обо всем. И тут только прохрипела трансляция: «Команде разойтись». Видимо, командир так спешил к начавшей клевать рыбе, что не обратил внимания ни на нечеткий ответ команды, ни на недовольный качок фуражки комфлота, замеченный всеми. Он крикнул старпому: «Действовать по распорядку» и стремглав бросился на левый борт. И пока старпом успел отдать приказание вахтенному офицеру, а тот нажать кнопку трансляции, леска была уже в руках командира.
  Добыча оказалась велика — она шла с натугой и часто тянула вбок. Падкие на любые зрелища матросы сгрудились прямо над командиром на полубаке и рострах — шлюпочной палубе. При глубине рейда более пятидесяти метров леска на донную камбалу вытравливалась метров на сто. И выбирать ее следовало, как минимум, минут пять.
  Наконец, где-то на пяти-шестиметровой глубине стала видна здоровенная рыбина, белевшая на конце лески и нехотя подчинявшаяся рыбаку. Всем нам знакома летучая фраза о том, что у настоящего рыболова самая крупная добыча — сорвавшаяся. И командир все время помнил об этом, не давая рыбе сорваться — то ослаблял натяг, чтобы усыпить ее бдительность, то снова начинал выбирать, не давая ей времени опомниться. Свою фуражку он сбросил на палубу и его редкие волосы «бокового» зачеса развевались на ветру вокруг чуть заросшей мелким пушком лысины. Ответственный момент приближался — добыча была у самой поверхности.
  И вот — последний рывок — подсечка, а потом — быстрые-быстрые движения рук — подтягивание к палубе уже обессилевшей рыбины.
  Командир первым заметил то, что стало после этого одной из загадок старого крейсера — на его крючке болталась увесистая и распластанная вширь соленая треска из корабельно-продовольственной кладовой. Она была надежно и глубоко зацеплена за бок, поэтому сильно парусила и планировала по сторонам, четко имитируя сопротивление и попытки сорваться с крючка живой крупной рыбы.
  Капитан второго ранга ошеломленно отпустил леску и треска шлепнулась в воду. Рыболов медленно натянул фуражку и еще медленнее пошел по шкафуту, по которому он так резво бегал туда и обратно всего несколько минут назад. На его щеках играли желваки.
  Толпа матросов молчала.
  Никто из офицеров так никогда и не узнал имени дерзкого и умелого насмешника. Торжество же единственной в нашей истории встречи министра с пушечным салютом и парадом всех кораблей на гвардейском крейсере было начисто «похерено». На «Красном Крыме» об этом параде вспоминали только как о прелюдии к веселой шутке матросов по отношению к «любимому» командиру.


                КОРАБЕЛЬНЫЙ ДЕТЕКТИВ

                I

  Над палубами и надстройками крейсера, во всех его отсеках, кубриках, каютах и коридорах гремел яростный и бесконечный звонок боевой тревоги. Она не предварялась трижды тремя короткими звонками, что означало бы «учебная», она не была заранее запланирована в качестве тренировочной, поскольку зазвучала через несколько минут после сигнала по трансляции «Команде ужинать». Да и вряд ли нам была нужна сейчас тренировка в приготовлении к бою, когда мы всего пару часов назад вернулись с Тендровского рейда, где почти полмесяца отрабатывали именно это приготовление. Дать тревогу не мог и поверяющий, поскольку проникнуть на крейсер незаметно и пробраться в рубку вахтенного офицера, откуда эта тревога дается, было практически невозможно.
  Большинство офицеров эта тревога застала в кают-компании. Наш интендант Миша Гаранин хорошо присматривал за офицерским столом и частенько баловал питомцев кают-компании порционными блюдами. Вот и в этот раз на второе подавались шашлыки с рисом и красной подливкой.
  Звонок загремел в коридоре дверей. Все замерли, как в немой сцене «Ревизора», даже чувствовавший свою бесспорную значимость вестовой. Первым отреагировал на изменение обстановки старпом — он встал и внушительно произнес: «Товарищи офицеры! По местам!». Почти одновременно с ним встал и, не слушая этих слов, быстро пошел к дверям от нашего стола гвардии старший лейтенант Гудков — он был зенитчиком и его батарея сегодня дежурила по противовоздушной обороне. Около его автоматов боевые патроны, готовые к выпуску по самолетам противника, все сутки дежурства хранились в кранцах, то есть ящиках, «первых выстрелов». Гудков со своими подчиненными должен был в случае необходимости открывать огонь не позже, чем через минуту после начала сигнала тревоги. В кают-компании он ничего не терял, поскольку вестовые были его подчиненными и давно уже накормили его самым густым борщом и самым сочным шашлыком.
  Почти вслед за Гудковым из-за среднего стола поспешил к выходу командир зенитного дивизиона гвардии капитан-лейтенант Смолянинов, одетый и новейшую бостоновую тужурку и полностью готовый не к боям, а к береговому отдыху. Вместе с ним поднялся и мой командир дивизиона — гвардии старший инженер-лейтенант «Боря» Щепалин, которого я вежливо пропустил вперед, и быстро затрусил за ним по коридору на наш общий командный пункт и первом машинном отделении.  Перехватить шашлык я так и не успел.
  Навстречу нам по офицерскому коридору пробирались, стараясь не потеснить офицеров, но и не становиться для их прохода «к борту», как это было принято делать в мирное время, матросы — приборщики кают, чтобы задраивать иллюминаторы, машинист и электрик в румпельное отделение, находившееся под кают-компанией. Корабль оживал по-боевому.
  Наш с комдивом пост был одним из самых близких от кормового офицерского отсека, так что мы подбежали к люку, ведущему в машинное отделение, когда еще не окончился требовательный звон, продолжавшийся по уставу тридцать секунд. Недалеко от входа на наш пост из двери в рубку вахтенного офицера торчала кормовая часть моего однокашника, а Бориного подчиненного, командира котельной группы Ильи Белостоцкого. Его можно было узнать по замасленным и обтрепанным брюкам, прикрывавшим длинную костлявую нижнюю часть тела, равно истощенного как гвардейской службой, так и молодой женой, к которой он по ночам бегал в самоволку. Верхняя половина гвардии инженер-лейтенанта скрывалась в рубке, где стоял береговой телефон.
  В этой рубке помещались штатные корабельные телефоны, звонки вызова рассыльного из кают и датчик сигнализации с микрофоном и педалью включения. Пользоваться всеми этими средствами можно было только стоя — на большее не хватало места.
  Белостоцкий, как он сам потом объяснял, позвонил капитану порта для передачи заявки на мазут и котельную воду, за что он отвечал по штату и максимальный запас которых обязан был обеспечивать. Заявку долго не принимали и он из-за этого опоздал на ужин. Придти же после старпома, входившего в кают-компанию с точностью кремлевских курантов, было недопустимым нарушением, да старпом и не разрешил бы ему войти. Спешить было некуда и можно было потрепаться с принимавшей телефонограмму девицей об одесских новостях. Белостоцкий был одесситом по рождению и по духу, так что упустить такую возможность он считал грехом.
  Даже сейчас, под звуки боевой тревоги, он продолжал обмениваться с берегом любезностями и анекдотами. И сигнала не слышал. Возможно, правда, мы с Борей выполнили его достаточно быстро и успели добежать до входа в машинное отделение меньше, чем за полминуты. Но в период инспекции за такое же время Миша Гаранин успевал добежать до самого носового кубрика — коммунальной палубы, — где жили его снабженцы, и разогнать эту сугубо не боевую братию по боевым постам. Так что сигнал, вероятно, не был излишне долгим. Но не услышать его за тридцать секунд являлось исключительным разгильдяйством.
  Комдив дернул подчиненного за полу задранного выгоревшего кителя и крикнул:
  — Прекращайте болтовню и бегом по тревоге!
  Илья послушно положил трубку, задним ходом извлекся из рубки, повернулся и удивленно посмотрел на нашего начальника. Звонок к этому времени уже кончился и лейтенант не мог «с ходу» понять, почему вместо ужина, который был всего несколько минут назад, все бегут и задраивают люки. Но понял все быстро, по-гвардейски, и побежал на свой пост.
  Тут появился командир со слегка помятым лицом и набросился на стоявшего рядом со своей рубкой вахтенного офицера:
   — По чьему приказанию вы дали сигнал боевой тревоги? И почему не доложили мне?
   — Я не давал сигнала, — отвечал стоявший на вахте лейтенант Юрий Гусев и сам не понимавший случившегося. — Я в рубке не был в это время. Там разговаривал по береговому телефону командир группы кочегаров.
   — Тогда кого из штаба дивизии вы допустили на ходовой мостик? — продолжал допытываться командир, который, вероятно, воспользовался отсутствием высшего начальства, пропустил «с устатку» пару рюмочек под шашлык и прилег вздремнуть до кинофильма. На берег он явно не мог собираться, поскольку со дня получки прошел уже почти месяц. Так что все желанные пути на берегу для него были перекрыты. Оставалось только отдыхать.
  Вообще-то командира беспокоило не возможное неожиданное начало войны, нападение на базу и тому подобные неприятности, а более конкретный вопрос: кто же помешал ему отдыхать?
  Так и не разобравшись в этом вопросе, он отправился на мостик, где в это время старпом принимал от командиров боевых частей доклады о готовности к бою.
  — Позвоните в базу и выясните обстановку, — бросил через плечо командир Гусеву, удаляясь усталой походкой по шкафуту.
  Мне только теоретически известно, как должны были готовиться к бою машинные группы на других кораблях. Но, попав впоследствии командиром дивизиона движения на новый крейсер, я старался там приучать подчиненных к уже привычным для меня порядкам "Красного Крыма" и это старание воспринималось вышестоящими начальниками положительно. Да и Корабельный Устав общими фразами предусматривал именно такие конкретные действия. А они требовали, в первую очередь, максимальной натренированности каждого и взаимопонимания, сработанности всех в целом.
  С любого места, где его застал сигнал тревоги, любой моряк, будь это офицер, старшина или матрос — все едино, должен стремглав мчаться к месту выполнения своих боевых функций — на подачу снарядов, наведение орудия, наблюдение за работой парового котла, управление стрельбой торпедных аппаратов и так далее... Чем быстрее каждый моряк в отдельности и весь экипаж в целом смогут выполнять эти функции, тем быстрее корабль будет готов к бою.
  С первого же дня прихода каждого члена экипажа на корабль им отрабатываются действия по приготовлению к бою. Каждый должен безупречно знать правильный путь от места отдыха до боевого поста. И такой путь, который не мешает всем остальным бегущим морякам. Путь прокладывается в нос по правому борту, в корму — по левому. На всем своем пути моряк должен уметь отдраить и задраить люки и двери, включить освещение, использовать средства борьбы с водой или пожаром. Делать это в темноте так же быстро, как и при освещении. И прибежать на свой пост в любых условиях не более, чем за минуту-полторы.
  Вот и бежит по коридорам и палубам рядом с матросом-первогодком пожилой уже капитан второго ранга — старпом. А последний из бегущих герметично закрывает за собою на водонепроницаемые задрайки все двери и люки.
  На своем посту каждый проверяет состояние механизмов, оружия, средств связи, средств борьбы с пожарами и водой. И, если это предусмотрено, приводит свою технику в боевое состояние. Зенитчики, например, проворачивают все приводы управления автоматами и устанавливают в назначенном раз и навсегда исходном направлении, готовятся зарядить стволы боевыми патронами. Дизелисты с электриками запускают дизель-генераторы и готовятся принять на них повышающуюся в бою нагрузку. Штурмана включают гирокомпас и навигационную аппаратуру, связисты — все радиопередатчики и приемники, радиоэлектронщики — радиолокацию обнаружения и наведения. А кочегары и машинисты начинают экстренный подъем пара в котлах и приготовление турбин к даче хода...
  Для всего этого и еще многого другого каждый должен уметь безошибочно выполнять свои конкретные действия по специальности.
  Вся жизнь корабля, начиная от его спуска на воду и кончая его сдачей на слом, подчинена этой главной необходимости — готовности к бою. Ее отрабатывают только что скомплектованные экипажи новых кораблей. И военно-морской флаг поднимают на корабле лишь когда его экипаж научился готовиться к бою и умеет выполнять это за установленное время.
  Дается же готовность к бою бесконечными тренировками как каждого отдельного члена корабельного экипажа, так и совместными учениями малых и больших подразделений и общекорабельными учениями. Вряд ли можно найти корабль, на котором за день не было сыграно ни одной тревоги. Обычно же их бывает в день несколько. Только для тренировок часто делают учебные тревоги, что поясняется дополнительными звонками и словами по трансляции. Если же этих дополнений нет, то все учебные условности отпадают, ждать надо самое серьезное, действовать как можно быстрее, четче и безупречнее.
  По такой тревоге мы и бежали теперь на свои места в бою. Весь экипаж крейсера выполнял хорошо знакомые, отработанные действия.
  Неожиданная боевая тревога у одесского причала кончилась очень быстро. Не успели мы доложить по инстанции о готовности своих подразделений к бою: я — Боре, Боря — в пост командира боевой части, а оттуда — на мостик, как раздались три коротких звонка и слова «Отбой боевой тревоги. Принадлежности убрать и уложить». И через пару минут, ушедшую на очередные доклады, по трансляции послышалось: «От мест отойти. Военному дознавателю прибыть в каюту командира корабля».
  На нашем крейсере педали включения звонковой сигнализации были установлены на ходовом мостике и в рубках дежурного и вахтенного офицеров. Допускались к ним только определенные офицеры — командир, старпом и несшие в данный момент службу дежурный по кораблю и вахтенный офицер. Для остальных это было «табу». Обеспечение запрета выполняла вахтенная служба: на мостике — вахтенный сигнальщик, в рубке вахтенного офицера — вахтенный старшина на шкафуте, в рубке дежурного по кораблю — вахтенный телефонист. Незаметно дать звонок длиною в тридцать секунд было практически невозможно. А звонок прозвучал!
  Военному дознавателю Гудкову никакими перекрестными допросами дежурно-вахтенной службы не удалось найти человека, незаметно для других надавившего на педаль сигнализации. И он пришел к выводу, что сигнализация сработала вследствие внутренней неисправности одного из датчиков. Значит, виноваты были электрики слабого тока во главе с мичманом Папкой, а также их прямые начальники — командир электротехнического дивизиона и командир боевой части. Придя к такому окончательному выводу, Толя Гудков написал акт дознания, аккуратно подшил в папку бланки допросов и улегся в койку — шел уже второй час ночи. Проклятая внештатная работа опять не дала отдохнуть после похода и дежурства по ПВО. Дознания же ему приходилось проводить частенько: то при самовольных отлучках матросов, то при их потасовках или попытках неподчинения старшинам. И каждый раз было много писанины, еще больше — траты времени вечером и ночью. До окончания же этой каторги было еще не меньше полугода — пока командир не назначит своим приказом нового дознавателя, что обычно делалось в начале года.
  Илья Белостоцкий с детства любил Конан-Дойля, а в училищные годы увлекался приключениями Нила Кручинина и его непонятливого помощника Грачика. Поэтому он всегда посмеивался над сомнительными дознаниями Гудкова, обычно или не приводившими к конкретным результатам или опровергавшимся потом следствием штатных юристов прокуратуры. И теперь Илья с азартом принялся за самостоятельное расследование, стремясь посрамить Гудкова. Действовал он по принципам логики и метода исключения — совсем, как Шерлок Холмс.
  Самопроизвольное включение и выключение звонков по его логике следовало отвергнуть: такого раньше никогда не бывало, что утверждал мичман Папка, при котором в довоенные годы эта сигнализация была смонтирована. И после тревоги она работала нормально. И разборка всех датчиков с педалями показала их исправность. Значит, было длительное незаметное нажимание на педаль.
  На мостике постоянно находились двое вахтенных сигнальщиков, а во время звучания сигнала туда прибежали еще несколько матросов и старшин. Сговориться все они вместе не могли, так что мостик исключался. Аналогично исключалась и рубка дежурного по кораблю, поскольку там в это время находились вахтенный телефонист и рассыльный, а главное — туда во время звонка заглядывал сам командир. Эти исключения пока полностью совпадали с аналитическими размышлениями Гудкова, записанными им в акт дознания, но пока еще никому не сказанными.
  Значит, сигнал был подан из рубки вахтенного офицера, где в этот момент находился он — Белостоцкий. Такой вариант Гудков рассматривал, допрашивал Илью и вахтенного старшину и пришел к выводу, что Белостоцкий находился под наблюдением старшины, держал в одной руке журнал телефонограмм (маленький столик был занят телефонным аппаратом), а в другой — телефонную трубку, так что на педаль он нажать не мог вообще, а к тому же — еще и незаметно. Старшине же было снаружи не дотянуться до педали, да это и заметили бы все пробегавшие мимо рубки во время звонка. Для верности Гудков взял об этом подтверждение у моего комдива и у меня. Здесь-то и возникли расхождения в анализе детектива по приказу и детектива-любителя.
   — Я вычислил злоумышленника! — похвастался Белостоцкий перед всем лейтенантским столом во время завтрака.
  Гудков уже доложил результаты дознания командиру, получил его утверждающую резолюцию на акте и знал, что на подъеме флага командир «фитильнет» электрика Марка Бегуна за неудовлетворительное содержание корабельной сигнализации. Поэтому дознаватель только презрительно хмыкнул с высоты своих трех звездочек и корабельной службы на год большей, чем у хвастуна.
   — Я провел следственный эксперимент! — не унимался дилетант. — И он подтверждает мою правоту.
   — Да ты и не умеешь делать такой эксперимент, — заметил один из сидевших рядом лейтенантов.
   — Это я-то не умею? — возмутился Белостоцкий. — Да это же я сам зацепился за педаль кителем. А, когда комдив меня за китель дернул, педаль освободилась и сигнал прекратился.
   — Ну и дурак же ты! — наконец оценил результаты чужого исследования Гудков. — Теперь «фитиль» получит не Бегун, а ты.
  Однако, привычного ареста при каюте Белостоцкий не получил. Командир оказался безжалостнее: он назначил любителя сыска военным дознавателем вместо Гудкова.

 
                ХОДИЛИ МЫ ПОХОДАМИ

                I

  В училище на вечерних прогулках мы часто с удовольствием пели «высочайше утвержденную» песню, передававшуюся в те годы по радио. Особенно нам нравились слова:

        «Ходили мы походами в далекие края:
        У берега французского бросали якоря,
        Бывали мы в Италии, где воздух голубой...
        Но там сердца матросские печалились тоской:
           Где ж вы, где ж вы, зори золотые,
           Где ж вы, наши русские поля?..»

  В первые годы офицерской службы мало кому из нас удалось увидеть далекие края — был «железный занавес». Как на чудо, смотрели мы на своих товарищей, побывавших в зарубежных походах. С трепетом душевным слушали мы как-будто мимолетные и ничего не значившие слова Адьки Мишуева: «Когда мы стояли в Дурресе...»
  Ему удалось побывать в Албании и встретить там девушку-балерину, которую полюбил еще курсантом в Ленинграде, когда она училась в хореографическом училище. Мало того, им удалось получить разрешения глав государств на заключение одного из первых в советской истории браков между людьми разных стран. Нам и это казалось чудом.
  Ходили мы походами в те годы не дальше Батуми. Да и то бывало это для эскадры раз в год, когда после завершения подготовки одиночных кораблей и небольших соединений проводилось общефлотское учение и «мандариновый» поход с конечной точкой в районе Гагры или Туапсе. До систематических выходов через Босфор, а потом — и через Гибралтарский пролив или Суэцкий канал было еще далеко. Удерживала флот от этого не только несгибаемая сталинская политика, но и допотопное состояние большинства тогдашних кораблей. Новый флот только еще строился.
  Так что не довелось мне в первые годы офицерской службы сходить за рубеж. Но не так уж мало удалось увидеть и без этого.
  Конечно, море вдали от берегов и небо над ним очень разное в разных точках земного шара, в разное время года, в различные периоды суток и при разной погоде. Кое-что из этих разных разностей удалось увидеть за три года и командиру машинной группы гвардейского крейсера «Красный Крым». Плавать по Черному морю пришлось во все времена года, так что прочувствовал и непереносимую августовскую жару в работающем машинном отделении и увидел ледовый панцирь палубы, фальшборта и лееров после вахты во время январского похода. Перед глазами было то лазурное море с прыгающими дельфинами, то желтоватое от все смывающих паводковых потоков кавказского побережья, то угрюмое и серое перед ноябрьским штормом. Но главным на ходу для любого механика всегда остается его работа, несение вахт, а не наблюдение за окружающими водными просторами и их особенностями.
  Поэтому, кроме однообразных воспоминаний о бесконечных вахтах и боевых тревогах, от походов у меня прочными остались только впечатления о черноморских портах, куда мы заходили, и рейдах, на которых мы стояли. Портами этими были: Одесса, Севастополь, Феодосия, Новороссийск, Поти и Батуми. Одесса была редким и желанным родным домом, Севастополь — значительно более частым и куда более суровым пристанищем. В Феодосию с корабля съезжала только «единоначальная» пара — командир с замполитом, в Поти же мы не один месяц простояли в ремонтах и город приелся. Да и не может он поразить ждущее романтики сердце молодого офицера-моряка. Так что «Калькуттой» и «Бомбеем» для меня стали Новороссийск и Батуми. Неизведанным же, вновь открытым континентом явился мыс Пицунда.

                II

  Самая южная точка Кавказского побережья Черного моря прекрасна. Но северянину она кажется самой жаркой, слабые же воспоминания из географии для начальной школы говорят ему еще и о том, что там выпадает самое большое в нашей стране количество осадков. Поэтому северяне там практически не бывают, оседая на пляжах Сочи и его окрастностей. В Батуми попадают лишь пассажиры экскурсионной Крымско-Кавказской линии теплоходов. Но они ходят по городу большими группами, разыскивая в магазинах дешевые сувениры на остатки карманных денег. Так что на улицах Батуми, как правило, встречаешь только батумцев. Это — аджарцы, то есть грузины мусульманского вероисповедания, оставшегося от многовекового турецкого владычества этим куском Грузии.
  Грузины, в том числе и аджарцы, очень любят рассказывать о своей родине. Поэтому батумец, если он хоть чуть-чуть изъясняется по-русски, постарается объяснить все, что он знает по заданному ему приезжим вопросу. Такой вопрос задал я пожилому на мой взгляд аборигену, оказавшемуся поблизости от стоящего на постаменте древнего паровоза - «овечки». На постаменте висела большая бронзовая доска, но надпись была грузинская, поэтому у меня возник вопрос о ее содержании.  Оказался я рядом с этим паровозом, впервые сойдя в Батуми с крейсера, подошедшего для заправки непосредственно к нефтяному причалу. Вместе с толпой уволенных матросов я вышел из огороженной части порта на пыльную дорогу, ведущую в город. От толпы я отделился, перейдя параллельные этой дороге железнодорожные пути по перекидному мостику. Тут и увидел этот паровоз, а рядом — местного жителя.
  Оказалось, что на паровозе ездил товарищ Сталин еще в 1901 году, предвосхитив такую же поездку вождя революции через 16 лет. Это — не единственная историческая ценность города. На соседней улице сохранились два дома, где жил в те годы товарищ Сталин, и мастерская, где он работал. На той же стороне мостика, откуда я пришел — железнодорожные мастерские, где он организовал забастовку. Главная и самая красивая улица в городе названа его именем, а на площади рядом с театром стоит большая статуя, изображающая великого вождя народов в форме Генералиссимуса. Всюду, где он жил, работал и боролся за революцию, имеются такие же доски, как на этом паровозе.
  Исчерпав тему о величайшем из своих земляков, просветитель стал рассказывать об истории города. Он не замечал моих попыток завершить ознакомительную беседу и даже не собирался при этом уйти куда-нибудь в тень из-под палящего солнца. Повидимому, он считал, что нас достаточно защищали от перегрева моя белая фуражка и его темносиний «аэродром» туземной кепки. Сейчас я радуюсь, что много лет назад не смог перебороть свою робость и распрощаться со словоохотливым человеком, не дослушав его. Тогда же я обливался потом и с тоской ждал окончания монолога.
  По словам знатока, уже много веков на берегу вот той речки (он указал на какую-то заросшую лопухами канаву) живут люди. Это были грузины: сперва — христиане, а после турецкого владычества — магометане. Здесь когда-то побывали греческие аргонавты, а в прошлом веке город некоторое время считался «вольным», никому не принадлежавшим «порто-франко». Никто, даже ученые, не могут точно определить происхождение названия города. Одни считают, что оно — от греческого «батус», то есть, глубокий. Сразу у берега дно уходит глубоко вниз (я-то знал, что так не только в Батуми, а везде на Черном море: рельеф подводной части сходен с рельефом оловянной матросской миски). Другие ищут истоки в турецком «батак», то есть болоте, характерном для когда-то существовавшей местности рядом с когда-то существовавшей речкой (это до сих пор характерно для расположенного в полсотне километров Поти, так и не названном Батуми). Короче говоря, в этом вопросе определенности нет.
  Зато народ вполне определенно говорит о корнях названий других близких населенных пунктов. Поселок Махинд-жаури, где турки впервые встретились с коренным христианским населением, назван в память «махин», то есть — безобразных, «джаур» (гяур), то есть иноверцев. Город Кобулетти назван в память какого-то предательства. Там, видимо, безобразные гяуры изменили завоевателям. Чуть дальше расположенный город Махарадзе до этого советского названия носил имя Озургети. Это значит, что здесь только успели издать звук, от которого воздух портится сероводородом. Турки в этих местах продержались, видимо, только необходимое для этого короткое время.
  Рассказав все это на ломаном русском языке, знаток местной истории стал звать меня в гости, обещая рассказать обо всем поподробнее в более прохладном месте со стаканом в руке. С большим трудом смог я убедить нового знакомого в служебной необходимости немедленно возвращаться через мостик в порт, в своей искренней благодарности за приглашение на стакан вина, в своей готовности придти по этому приглашению в следующий раз, как только представится возможность. Мы словесно обменялись адресами, поскольку в те времена стержневых ручек не существовало и записных книжек никто с собою не носил. Батумцу очень понравилось, что я — ленинградец. Он довольно повторял мой адрес. Я тоже несколько раз повторил неудобо-варимое название улицы, где жил он, и попытался запомнить номер дома. Потом мы долго жали друг другу руки и искренне улыбались.
  По перекидному мостику я возвратился на пыльную дорогу из порта в город и побрел в ту же сторону, куда час назад ушла толпа гвардейцев.
  Оказалось, что в самой южной и самой влажной точке Черноморского побережья Кавказа не такой уж страшный климат. Город открыт морю, а за его спиной, у самых окраин — горы. Здесь свято исполняется природой знакомый нам из той же географии для начальной школы закон периодических изменений направления ветра. Бриз дует, как говорят в Одессе, то с моря, то — обратно. Он уносит жар, в том числе и полуденный. Вероятно, только поэтому я не излился до конца потом, пока выслушивал исторический обзор аборигена. Заодно с жаром уносится и влага, пот легко испаряется и охлаждает тело. Продрогнуть, конечно, из-за этого трудно, но в парной бане себя не чувствуешь.
  Вдоль всего города тянется широкий пляж из отшлифованных прибоем круглых камней размером в небольшой булыжник. Между пляжем и первой от моря улицей города протянулся парк из пальм, бамбука, магнолии «в цвету». Узкой полоской со стороны пляжа этот парк окаймлен распластанными сосенками-пиниями с зеленым ковром настоящей российской травы под ними. Запахи тут родные — хвои и подсыхающего сена.
  Вечером парк освещен яркими разноцветными фонарями, до поздней ночи слышна музыка, сверкают фонтаны, полно гуляющих.
  Значительные же осадки, как правило, проходят в виде ливневых дождей глубокой ночью. А утром все сверкает, умытое, под ярким южным солнцем. Говорят, что бывают в Батуми и беспросветные дождливые недели. Но чаще они осенью и зимой. Летом же, приходя в этот порт, мы только однажды попали под проливной дождь. Но он начался еще до разрешения на съезд с корабля, так что никто и не съезжал и город под ливневыми потоками не видел.
  Не забыть мне один из черных летних вечеров в батумском приморском парке. В те годы никаких пограничников и прожекторов на берегу еще не придумали, а после полуночи парк почти не освещался — время там на час раньше, чем корабельное, то есть московское. В корабельную полночь уже прошел час после здешней. Музыка затихла, фонтаны выключены, разноцветные фонари не горят, гуляющие разошлись.
  Нас было несколько человек. Крейсер стоял на рейде, а мы только что вышли из ресторана гостиницы «Интурист». Сидели на булыжниках пляжа в темноте, слушали плеск волн и ждали катера, который в 24.00 должен был подойти прямо сюда.
  Темнота перед нами была сплошная. Только где-то вдали чуть виднелись якорные огни нашего корабля, да почти у самых ног слабенько рябилась отсветами городских фонарей и окон прибрежная полоска воды. Мы молчали и после грохота и завывания ресторанного джаза жадно слушали такую для нас редкую морскую тишину.
  И вдруг из этой тишины, из темноты моря до нас донесся серебристый юношеский голос. Он протяжно и печально пел о чем-то таком для него дорогом, что слушать хотелось, затаив дыхание. Голосу юноши стал тем временем вторить задумчивый мужественный баритон, а затем в пение вплелся и бас. И тихо запели хором еще несколько мужчин. Женских голосов слышно не было. Да их и не должно было слышаться: ясно, что песня была о безответной любви к женщине. И женским голосам в этой песне делать было нечего.
  Мне никогда больше не пришлось услышать эту песню хотя бы еще раз. И мелодия ее ушла от меня, как уходит из памяти приснившаяся прекрасная сказка. В тот же вечер песня эта наполняла и наполняла наши души. Она становилась все громче и яснее — пели ее в лодке, тихонько шедшей на беззвучных веслах вдоль берега. Певцы и сами, видно, чувствовали, как прекрасно их пение, и песню не заканчивали. А может быть, она была очень-очень длинной, как норвежская сага или русская былина?
Лодка медленно прошла мимо нас. Чуть видны были светлые рубашки сидевших в ней людей да короткие бесшумные гребки весел. Потом песня стала слышаться все слабее и слабее, пока совсем не затихла в темноте моря.

                III

  Неизведанный берег я увидел в конце первого года службы на крейсере.
  Дело происходило на Пицунде, еще не загаженной и не застроенной многоэтажными пансионатами. После флотского учения присутствовавший на нем Главком Кузнецов дал личному составу трое суток отдыха. Корабли стали на якорь на широком пицундском рейде. Для моряков устроили увольнение. С целью поддержания порядка с матросами на берег отправили и некоторых офицеров. Я с интересом пошел поддерживать порядок, узнав от бывалых мореходов, что до Гагр отсюда километров пятнадцать, а ближе нет ни одной питейной точки. На берег нас выбросили с рабочего барказа, уткнувшегося носом в глубокое прибрежное дно.
  Пройдя шагов тридцать по хрустящему желтому песку, мы вошли в тень широких сосен-пиний. Под ногами зеленела трава и ползали муравьи. По стволам деревьев тоненькими ручейками ползла блестящая смола. Было тихо-тихо, только наверху шумели на ветру мохнатые сосновые лапы. Кое-где сквозь них пробивались солнечные лучи. А за неширокой рощей виднелись плетни деревушки с мазаными низкими домиками, резко отличавшимися от потийских домов-журавлей на сваях. Людей видно не было, только вдали лаяла на кого-то собака.
  Трудно сейчас по памяти описать тогдашний пейзаж, но ясно помнится сладкое и пьянящее чувство впервые открываемого берега, охватившее меня. Никогда не приходилось мне с корабля попасть в почти первозданный лес, окаймленный нетронутым пляжем. Да и как пахнет, как слышится лес, я давно уже забыл. А может быть, никогда и не знал. Многие последние годы ходил я только по грязному асфальту среди каменных громад под шум автомобильных гудков и в смраде автомобильных выхлопов. На корабле же вокруг было железо и шум корабельных вентиляторов.
  Обычно говорливые и грубые в толпе матросы молчали. Некоторые садились на траву и незаметно гладили ее. Другие трогали кору сосен и смотрели на их кроны. Было слышно дыхание.
  Потихоньку все вышли к деревушке и только тут разговорились. А потом разбрелись в разные стороны.
  За полчала я обошел поселок и его достопримечательности. Ими были сарай, называвшийся рыбокоптильным заводом, и древние развалины стен с полуразрушенным сводом. Рядом с развалинами стоял почти такой же древний стенд, объясняющий, что это — храм очень давнего, не помню какого, века. В последние же десятилетия советской власти этот храм восстановлен, то есть построен заново, как видно по теперешним его размерам, в нем играет орган. И вообще все стало совсем другим, цивилизованным. Желтый же песок и пинии отданы иностранцам за валюту.
  Когда я возвратился к месту высадки, нашего барказа не было, но на его месте уткнулся носом в берег командирский катер. Заходящее солнце освещало рощу снизу. На самой ее опушке стоял шезлонг, из которого торчала трубка начальника штаба. Я подошел поближе и увидел весь наш зоопарк, окружавший старого моряка. Не было только аквариума с золотыми рыбками, стоявшего в салоне флагмана.
  В компанию, кроме медвежонка, входила рыжая кошка с медными кольцами на лапах, рыжий щенок и большая темнобурая черепаха. Кошка и щенок были на всякий случай привязаны к шезлонгу, в котором полулежал капитан I ранга Россиев, а черепаха и медвежонок пользовались доверием и были свободны. Над их головами широко распластывались ветви с длинными острыми иголками, под их ногами теплел крупный желтый песок.
  Ночью мы внесли свой вклад в экологию — тушили в пиниевой роще пожар хвои. Видно, кто-то не почувствовал всей святости этого места и бросил окурок. По кораблям, растянувшимся вдоль всего мыса, прозвенела аварийная тревога. Тушить пожар послали нашу аварийную партию. Следующие же два дня Главком увольнение больше не разрешил.

                IV

  Было бы преступно не занести на страницы истории Военно-Морского Флота один из переходов нашего крейсера.
  На исходе лета, битком набитые курсантами, мы шли из Новороссийска в Одессу. Командиру, видимо, очень не хотелось заходить в Севастополь, где корабль могли проверить и найти на нем непорядки, естественные после длительного плавания. После проверки, тоже естественно, был бы объявлен организационный период для устранения недостатков продолжительностью в месяц на рейде Бельбек, о котором пели:

        «Ох, Бельбек, ох, Бельбек!
        Не видать тебя бы ввек!»

  Самое неприятное для командира в оргпериоде было лишение права съезда на берег всего экипажа, в том числе и его «единоначальников». У Виктора же Григорьевича после длительных плаваний вдали от ресторанов душа горела и влекла в «жемчужину у моря». Туда мы могли к следующему вечеру дойти экономическим ходом без пополнения запасов.
  В Севастополь была отправлена шифровка о состоянии корабля, ненужности дозаправки мазутом и планирующейся стоянке в Одессе. После этого средствам радиосвязи была объявлена боевая тревога и начато боевое упражнение по одиночному переходу в режиме радиомолчания. Напрасно оперативная служба флота пыталась вызвать корабль и изменить его курс. Наши радисты ничего этого «не слышали» и числили «радиопомехами противника». Как ухитрялся командир выходить сухим из воды при таких фортелях, не знал никто.
  В это время Белостоцкий был в плановом отпуске, а комдив Щепалин уехал неожиданно на родину по трагической телеграмме. На все котлы и машины остался я один. Трудно и страшновато оказалось быть единым в трех лицах, начав плавать всего три месяца назад. Для внеочередного отпуска комдива меня официально допустили приказом к исполнению его обязаностей. Мы с Борей обменялись сменными рапортами, мне по тогдашним законам стали платить добавку за временное исполнение должности, что сделало для меня вполне реальным «небо в крупную клетку». В те времена за аварии частенько практиковались суды.
  Авария же в этот раз была не за горами...
  Надо заметить, что каждый корабль имеет определенный экономический ход, при котором он на пройденную милю расходует меньше всего топлива. Если же немного увеличить скорость, то расход топлива резко возрастет, а дальность плавания так же резко уменьшится. В момент «чапаевского» решения командира мы могли нашим двенадцатиузловым экономическим ходом дойти до Румынии, а на четырнадцати узлах не добирались и до Тендровской косы перед Одессой.
  Вахтенными механиками в это время были только мы с Володей Кравцом. Приходилось нести вахту не легче, чем молодым матросам: через четыре по четыре. Даже безжалостный командир понимал трудность этого и не препятствовал нашему отсыпанию между вахтами во время тревог. Володя был для меня не только более опытным механиком, но и ближайшим на корабле человеком. Был он бесшабашным старшим лейтенантом и веселым холостяком. Его вечное жизнелюбие и убежденность, что хуже все равно не будет, часто скрашивали мое горькое одиночество в долгие вечера многочисленных арестов и просто отсиживаний ни за что с ворохом еще не написанных бумаг на следующий день.
  Ночью с полуночи на вахте стоял Кравец. Его друг-приятель штурман позвонил с мостика и сообщил пренеприятнейшую перспективу: на двенадцатиузловом ходу крейсер ошвартуется в Одессе лишь в девятнадцать часов, а в это время в любом ресторане все столики уже заняты. Надо было увеличивать ход, но тайком от командира, лично поставившего ручки машинного телеграфа на «Полный вперед» и назначившего двенадцать узлов этим полным ходом. Изменение назначенного полного хода мог сделать только командир, перестановку же телеграфа на «Самый полный вперед» надо было записывать в вахтенный журнал и докладывать об этом опять-таки командиру.     Обсудив проблему, приятели решили телеграф и командира не трогать, а увеличить число оборотов машин на десять, как будто временно, для изменения дистанции до впереди идущего мателота. Для этого существовали специальные звонки Валлеси, сигналы которых записывались только в журналы машинных отделений. Штурман дал нужный сигнал и винты завращались чуть быстрее, скорость увеличилась на целый узел. Но «единожды солгавши...» и обороты этим же способом увеличил вахтенный офицер. Шли мы в одиночку, мателотов у нас не было, увеличивать обороты можно было хоть десять раз. Как бы по забывчивости сделал это и командир, не меньше инициаторов спешивший в свою возлюбленную «Волну».
  Корабль вышел на самый неэкономичный пятнадцатиузловый ход. За вахту это давало двенадцать миль выигрыша, то есть приход на час раньше.
  К моему заступлению на вахту в четыре утра ход был сбавлен до заданного, а в начале девятого все повторилось. Меня в эту игру не принимали, поскольку по лейтенантской простоте я мог об этом доложить командиру БЧ-5 и сорвать задуманное. В точность же замеров топлива они не верили и надеялись на «куркульский» лишек мазутчиков.
   — Товарищ гвардии лейтенант! — часов в семнадцать разбудил меня один из этих «куркулей». — У нас совсем не осталось мазута.
  Я бросился с их сводкой к Николаю Ивановичу. Стармех мирно дремал, свернувшись калачиком, на знакомом мне до дыр диване. Разглядев и расшифровав матросские каракули на схеме трех десятков цистерн, он тиху ругнулся и стал одеваться. ’
   — Как же ты считал перед Севастополем? — угрожающе пробурчал мой начальник, но я сунул ему тогдашнюю сводку.
   — Так как же ухитрились столько сжечь? — подвел он итоги подсчетов, отправил меня в машину и пошел с безрадостным докладом на мостик. Тут мы оба и увидели тайные пятнадцать узлов.
  Тендра была уже пройдена. Возвращаться туда и становиться на якорь в ожидании танкера не могла позволить амбиция командира корабля. И он поставил перед механиками однозначную задачу: дойти до Одессы любыми средствами. Ход, естественно, снизили, за дым перестали ругать, разрешили кренить корабль для перекачки «мертвого», то есть не забираемого насосами, запаса. В каждой цистерне такого запаса должно было оставаться примерно по полтонны, что в сумме могло обеспечить выполнение поставленной нам задачи.
  Крейсер шел, как после Цусимского боя: накрененным и пускающим из труб попеременно то черные, то белые клубы дыма. Вахту несли мы оба с Кравцом под руководством Рогушина. Я вместе с мазутчиками измерял остатки топлива в цистернах, а Кравец руководил выполнением оригинальнейшей идеи Николая Ивановича. Трюмные его дивизиона придавливали из пожарных шлангов мазутные цистерны так, чтобы тонкий слой мазута поднялся поверх заливаемой воды до уровня приемников перекачивающей системы. Но корабль был стар и ветх, через заклепочные швы борта нижние части большинства цистерн давно уже затопила забортная вода. Мазута в цистернах ниже приемных патрубков системы почти не оказалось.
  Вдали открылся обрыв Большого Фонтана. База была близка, но еще ближе была потеря хода боевым кораблем из-за явно неграмотных действий личного состава. А это — ЧП союзного масштаба, снятие с должностей, возможно — для кого-нибудь и трибунал. Но и тут Виктор Григорьевич придумал очередную хитрость: отработку боевого упражнения по вводу корабля в базу при получении тяжелых повреждений. Как это было оформлено в журналах и отчетах, да и было ли вообще оформлено, я не знаю. Но бланк семафора с вызовом буксиров на внешний рейд с этой целью видел собственными глазами.
  Только упражнение не получилось. Мы «скисли» до подхода буксиров. Один за другим сами собой погасли все котлы, в которые вместо мазута пошла вода. Медленно и постепенно, как в хорошем кинотеатре, погас свет и замолкла радиотрансляция. В наступившей тишине затарахтел слабенький дизельгенератор, по мощности способный обеспечивать электроэнергией не крейсер, только что бывший на ходу, а какой-нибудь сельский клуб. Свет вспыхнул на четверть минуты и погас уже надолго: предохранители электросети у дизельгенератора не выдержали нагрузку включенных по всему кораблю электросветильников и вентиляторов. По темным снова отсекам забегали электрики, наощупь отключая лишние потребители, а Рогушин пошел на мостик объяснять командиру состояние, возможности и потребности вверенной ему электромеханической боевой части.
  Бессильный крейсер стал дрейфовать на мель. Командир приказал отдать якорь и корабль замер безмолвной темной громадой на фарватере, преграждая путь гражданским мореплавателям. Уже начало смеркаться, надо было включать стояночные огни. Но электричества не было, а в фонарях «Летучая мышь» у сигнальщиков, как и следовало ожидать, не оказалось керосина. Слава Богу, дизель снова дал питание и предохранители не перегорели. Загорелись стояночные огни на баке, юте и мачтах, кое-где электрики включили освещение верхней палубы, у сигнальщиков заработал фонарь Ратьера, обеспечивая связь с подходившими буксирами. У всех на душе стало спокойнее.
  Буксиры подошли, но мощности дизельгенератора было недостаточно для работы якорного шпиля. Поэтому якорь предстояло выбирать вручную. Вот где должны были пригодиться морские навыки полуграмотного главного боцмана. Как было зафиксировано в вахтенном журнале, «курсантам военно-морского училища была предоставлена практика по использованию якорного устройства в аварийной обстановке при выходе из строя электромотора шпиля». В головку шпиля вставили восемь длинных прямоугольных деревянных брусьев-«вымбовок», за каждую из которых ухватилось по трое курсантов. Под пронзительные крики гвардии главного старшины Степаненко «И-раз! И-два! Пошел! Пошел!» курсанты начали вращать головку и тянуть из моря якорную цепь. Пока выбиралась слабина, дело шло сносно. Надо было видеть гордо поднятый перед неопытными курсантами подбородок долговязого гвардии капитан-лейтенанта Попова и довольную потную физиономию боцмана Степаненко, пока цепь шла...
  Но, когда цепь натянулась и курсанты своими хилыми младенческими силами не могли протянуть по цепи многотысячетонную громаду крейсера, вращение шпиля застопорилось.
  Как затосковали помощник командира и главный боцман! Замена курсантов на более плечистых, попытки раскачать корабль вперед-назад сиплыми уже криками Степаненко: «Вперед-назад» или «Под-тяни-потрави», демонстративные подталкивания курсантов в спину помощником командира ничего полезного сделать не могли. Вытянуть якорную цепь хоть еще на полоборота шпиля не удавалось, корабль «завяз». Буксиры болтались около нас бессмысленно, а тем временем наступала уже ночь.
   — Давайте, вызовем танкер, наберем мазута, введем машины и войдем в базу, как люди, — предложил Рогушину Кравец,перечеркнувший свою надежду побывать на Дерибасовской.
   Тяжких последствий расшифровки этим нашей потери хода в море из-за отсутствия топлива он, хоть и давно уже был гвардии старшим инженер-лейтенантом, предположить, видимо, не мог и этим от меня, неопытного лейтенанта, ушел недалеко.
   — Ты что, все это наворотил, а теперь, не только себя, по и всех других погубить хочешь? — полуспросил, полуукорил его Рогушин и снова пошел на мостик.
  Прошло четверть часа и один из буксиров стоял у нашего борта. Был он недавней немецкой постройки с дизелем и гребным электродвигателем. Наши электрики во главе с мичманом Шадырей быстро протянули от мощного генератора буксира кабели прямо к электродвигателю шпиля и якорцепь пошла из воды. Тем временем мотористы таскали с буксира ведрами соляр, поскольку в цистерне нашего дизельгенератора был запас минут на сорок. Дело и том, что из этой цистерны почти все содержимое по указанию командира корабля было отдано на рейде Феодосии рыбакам в обмен на хороший куш свежей рыбы для матросов и бочонок настоящей керченской селедки для кают-компании.   
  С другого же, работавшего на мазуте, буксира, по другому борту протянули шланг в топливную ццстерну одного из котлов и быстренько перекачали в нее несколько тонн мазута. Здесь пригодился опыт мичмана Новикова. Зажечь факел холодного мазута в топке котла невозможно. Для подогрева же нужен пар, которого на корабле не было третий час. Поэтому несколько дюжих кочегаров прямо в котельном отделении пилили и кололи на дрова аварийные подпоры для заделки пробоин и подкрепления борта — главное оружие (кроме огнетушителей и пожарных шлангов) дивизиона Володи Кравца. Другие кочегары вместе с Новиковым вскрыли топку одного из котлов и выложили в ней из этих дров шатер, как у индейцев на Аляске. На шатер плеснули немного соляра, снизу сунули подшивку газет из кубрика кочегаров и, задраив топку, запалили костер. Минут через десять котел нагрелся, как самовар, и запарил. Для работы нефтеподогревателя и перевода котла на мазут этого пара оказалось достаточно.
  Через час мы стояли у стенки  волнолома-брекватера одесской гавани и принимали с танкера мазут. Работало все освещение и вентиляция, дизельгенератор давно был остановлен и электропитание давал турбогенератор, получавший пар от котла. Ничто не давало повода заподозрить недавние драматические события. Капитаны и механики обоих буксиров не имели морального права трепаться, поскольку они минут по десять посидели в каюте у Рогушина, после чего вышли па палубу с повлажневшими глазами и старательно координированными движениями.
   Началом приемки топлива с танкера руководил лично командир БЧ-5, чего до этого не было, вероятно, в истории нашего крейсера. К моему удивлению, Николай Иванович во всеуслышание громко крикнул па мостик танкера, что мазута нам надо примерно вдвое меньше, чем требовалось на самом деле. Затем у Рогушина и капитана оказались общие знакомые, фотографии которых они оба отправились смотреть в каюту нашего старшего механика. В итоге мы приняли мазута тонн на сто больше, чем записали в журнал.
  Всю ночь мы подгоняли журналы к тому, что в момент «стоянки» у входа в Одессу мазута у нас было около ста тонн, что часть котлов работала, а машины были готовы немедленно дать ход. Вахтенный журнал нам с Кравцом пришлось переписывать за несколько суток, повторяя заново все записи с первого листа и корректируя записи злосчастных последних суток. Старшины машинисты и кочегары трудились до утра над своими, заново заведенными с начала полугодия, журналами. Лишь разгильдяям-мазутчикам трудиться пришлось минут двадцать, поскольку из-за отсутствия Белостоцкого и моей бесконтрольности они вообще не вели журнал последние двое суток и могли быстренько записать любую липу на незаполненных вовремя листах.
  Утром новые журналы были просмотрены Николаем Ивановичем, прошнурованы, опечатаны и подписаны. Помяв листы вахтенного журнала и потерев его обложкой по дивану, Рогушин велел котельные и машинные журналы повозить по палубе в коридоре и кое-где похватать листы масляными руками. Не удовлетворившись «старением» вахтенного журнала, стармех собственноручно надорвал его обложку и забрызгал водой из-под крана одну из страниц. После этого все участники переписывания были собраны в действующем котельном отделении и собственными руками совали в топку котла старые замененные журналы. Естественно, что охоты болтать об этом ни у кого не возникало.
  О позорной потере хода в море никто из начальства не узнал, а особист, вероятно, убедился в юридическй чисто сработанной фальсификации и во избежание собственной лишней работы не пустил дело по «особистской» линии.
Так возвращались мы из очередного похода. Но чудеса ждали нас и на берегу — в никогда и никем не изведанной до конца Одессе.

                V

  Возвращаюсь в Одессе из ресторана и вижу, что на катер опоздал. Времени — до самого утра. Середина лета, я в белых брюках и голубой бобочке — догадайся-ка, что я офицер. Хочется пить и я отправляюсь искать пиво. Я решаю, что в три часа ночи ресторан может работать только на вокзале. Безрезультатно дергаю запертую дубовую дверь и слышу за спиной чей-то вежливый голос:
   — Что надо на вокзале молодому человеку?
  Я оборачиваюсь и вижу милицейского сержанта чуть старше меня по возрасту.
   — Ресторан, — отвечаю я.
   — Вы хотели там поесть, выпить водки?
  Я отрицательно качаю головой.
   — Тогда, значит, вы хотите пива?
  Я огорченно киваю.
   — Ну, так это я могу вам устроить, — вдруг говорит блюститель порядка и ведет меня вокруг вокзала к ряду запертых ларьков. При этом он говорит о трудностях милицейской службы, о переносимых по ночам дождях и холодах, а также о его всегдашнем стремлении помочь.
   — Вы сможете за двадцать пять рублей утолить мою жажду и сами согреться? — спрашиваю я и вытаскиваю четвертную.
   — Даже по ночным ценам эго — три бутылки пива, сто пятьдесят грамм и огурец, — прикидывает милиционер.
  Он берет деньги, подходит к одному из ларьков и стучит в его дверь явно условным сигналом. Начинаются тихие переговоры, в ларьке на какое-то время загорается видный через щели свет. Потом свет гаснет, дверь открывается и мой ночной благодетель приносит мне пивную кружку и три раскупоренных бутылки. Убедившись в моем удовлетворении, он на минуту отходит ко все еще открытой двери и возвращается, хрупая огурцом.
  Кружку и пустые бутылки я поставил рядом с ларьком и мы пошли назад мимо вокзала.
  — Вы не хотите выслушать пару анекдотов? — любезно спросил меня страж порядка, проходя мимо вокзального подъезда.
  Услышав утвердительное «Да», он крикнул в сторону подъезда:
   — Гражданин Пишпутский! Вы слышите меня?
   — Да, гражданин милиционер, — послышался ответ из-под лестницы, прикрытой заборчиком с дверцей.
   — Тогда подойдите сюда.
  Дверца раскрылась и сквозь нее появился на тротуаре согнутый в три погибели мужской силуэт. Распрямившись, он оказался худым, длинным и сутулящимся оборванцем.
   — Это бывший редактор газеты «Черноморская Коммуна», — представил мне оборванца милиционер.
   — Вы ошибаетесь, гражданин милиционер. Я был только редактором отдела юмора и сатиры, а после гибели моей семьи — просто фельетонистом.
   — Ну и расскажите нам что-нибудь юмористическое.
   — Пожалуйста. Я расскажу о логике. Миша испортил в классе воздух и его из класса выгнали. Он ходит по коридору и думает: «Где же логика? Я испортил воздух, но дышу свежим, а они — наоборот!»
  Фельетонист был жалок и мне не захотелось слушать второй анекдот. Отпущенный милиционером, он снова согнулся в три погибели и забрался под лестницу.
   — Он стесняется. Отделом и юмором он заведовал до войны. А во время обороны города отвечал за всю газету. Его эвакуировали, а семья осталась здесь. Ее расстреляли гестаповцы как евреев — родственников комиссара из газеты. Возвратившись, он об этом узнал и свихнулся. Вот и живет здесь, а днем подметает мостовую.
  Мы подошли к началу Пушкинской улицы.
   — Куда же вы теперь? — спросил заботливый попечитель.— Если хотите, у меня тут есть знакомая. Чистая, их на работе раз в месяц проверяют.
   — Мне надо к Арбузной пристани.
   — Так вы офицер? Я так сразу и догадался. А то одесситы — народ нахальный, никогда бы так с милиционером не говорили. Вы поедете на такси?
   — Но ничего, ведь, нет.
   — Сейчас будет, — успокоил он и засвистел в свой свисток.
  Вдалеке раздался ответный свист.
   — Надо такси, — вовсю заорал милиционер.
  Вдалеке снова раздался свист, на который послышался еле слышный ответ.
   — Надо такси, — еле послышалось дальнее разъяснение.
  Минут через пять таксомотор стоял рядом с нами.
   — Товарищ таксист! Везите товарища офицера к Арбузной пристани и не вздумайте везти его через Молдаванку. На рейс вам положено три с половиной километра.
  Такое «заморское» обслуживание было иногда в родной базе.

                VI

  На ходу море не давало мне ярких впечатлений Айвазовского...
  Вахта в машине. Жара под пятьдесят. Висящий в потоке воздуха от вентилятора полуведерный медный чайник. Шик механика — попить с высоты, запрокинув голову и попав тонкой струей из носика в широко распахнутый рот. И не расплескать ни
капли. 
  Когда же после вахты или тревоги выходил на палубу, то любоваться окружающими просторами желания или необходимости не было: желание было спать или необходимость была писать какие-нибудь бумаги. Да и много ли с палубы увидишь?
  Описывать море — удел морских писателей штурманской или, в крайнем случае, артиллерийской специальности. С мостика или от дальномера им видно все. Я же в те годы на мостике побывал лишь однажды, по вызову командира корабля после подмены меня на вахте вызванным из каюты Кравцом. Дело было в шапке дыма из третьей трубы. На вопрос вахтенного офицера по телефону: «Почему дымите?» я дал конкретный технический ответ: «Не знаю, сейчас разберусь». Командиру он показался недостаточно точным.
  При прямом контакте Виктор Григорьевич разъяснил мне:
   — Потому что служить не умеете! С вами — механиками мне плавать страшно!
  Для большей наглядности гвардии капитан второго ранга побелел, затрясся, бросил на палубу фуражку с белым чехлом и стал ее топтать. Запасной «головной прибор» держал наготове за спиной гвардии капитан интендантской службы Миша Гаранин. «Стравив пар», командир отправил остатки фуражки за борт, натянул новую и бросил в мою сторону:
   — Пять суток при каюте.
  Хотелось бы из того далекого прошлого припомнить какой-нибудь прекрасный черноморский пейзаж и порадоваться этому светлому воспоминанию. Воскресить перед своими глазами, например, вход в Севастополь: далекий амфитеатр Инкерманских высот с белоснежным створом-маяком, серая громада Константиновской батареи слева от бонового заграждения и полуразрушенный Херсонесский собор — справа. Потом — бухта с крутыми берегами: обрывистыми желтыми на Северной стороне и ступенчатыми зелеными, с проглядывающими между деревьями белыми домами — на Южной. Голубизна неба, синь воды, белые мачты яхт и шверботов у берега. А надо всем — золотой крест Владимирского собора... Прекрасно?
  Но мне трудно это вспомнить и порадоваться этому, ибо я — механик. Входа в бухту я не вижу потому, что нахожусь по авралу глубоко внизу — на своем посту в машинном отделении. Когда же крейсер застынет, наконец, на бочках, в безопасной с точки зрения самовольных отлучек дистанции от пленительных берегов, любоваться пейзажами все равно будет трудно: надо вычитать и подписать каракули старшин в шести вахтенных журналах за весь поход, составить заявку на пополнение запасов, просмотреть списки на увольнение и подписать увольнительные записки, просидеть минут сорок в кают-компании на разборе выхода. И, по возможности, отсыпаться...
  Так что видишь ты пейзажи только со шкафута, пока ждешь катер для редкого схода на берег, да с самого катера, если тебя по молодости ,не загнали к матросам и старшинам в кубрик, освободив место у флага для более старослужащих офицеров. На берегу же все внимание не природе, а встречным офицерам, каждый из которых старше тебя по званию, может за что-нибудь «прихватить». Да и сходы твои настолько редки, что влечет тебя в них не окрестная природная красота, а возможность встречи со всегда прекрасной и желанной Незнакомкой.
  Воспоминания тех лет о томящей южно-курортной природе сочетаются у меня всегда с воспоминаниями о дежурствах, когда заняты все 24 часа и на бухту смотришь только при подходе катера с увольняемыми, гадая о количестве своих пьяных подчиненных на нем. Да еще с многочисленными сутками ареста, когда можно было смотреть на берег из иллюминатора в свободное от службы время.
  Над темной же бухтой все такие вечера призывно блестели далекие огни Приморского бульвара и доносились иногда звуки танцевальной музыки.
  Был, правда, случай, когда нас поставили на чужие бочки напротив штаба флота, занимавшего в те годы единственное уцелевшее в войну трехэтажное здание рядом с Графской пристанью. Командир из-за этого в лютой злобе бегал по палубам и рострам, выискивая там какие-нибудь недостатки: в любой момент к нам мог пожаловать какой-нибудь штабной поверяющий, естественно, недовольный этим поручением и готовый сделать максимум замечаний. Матросы же с нескрываемой радостью лазали на кормовой мостик к дальномеру: напротив был женский пляж. На отгороженном символическим заборчиком узеньком прибрежном участке лежали одна рядом с другой высокопоставленные жены и дочки. Это был участок Спортивной водной станции флота, куда допускались только избранные. Некоторые из дам воспринимали женскую автономию пляжа, как неотъемлемое право загорать в костюме Евы. Я тоже было полез к дальномеру, но меня пристыдил мой пьяница Лобанков укоризненным бурчанием под нос, что «товарищ гвардии лейтенант на берегу бывает, а я это дело с самого призыва не видел».

 
                ЧЕЛОВЕК ЗА БОРТОМ


  Было жаркое черноморское лето. Крейсер уже несколько дней стоял у одесского брекватера.
  Как-то ночью вахту правил опытный, знающий и аккуратный гвардии старший лейтенант Толя Гудков. Он был старше нашего многочисленного пополнения 1951 года и для нас во многом был недосягаем по причине любви к службе. Но шалопаев не закладывал.
  Около трех часов ночи вахтенный старшина на шкафуте доложил Толе, что в ковше между нашим бортом и причалом Арбузной пристани что-то подозрительно плещется. В те времена мы начитались брошюр типа «Битвы в узких морях» Питера Скотта или отрывочных переводов из «Десятой флотилии» Валерио Боргезе и верили в возможность применения человекоуправляемых торпед, взрываемых катеров, пловцов-диверсантов и в наше мирное время. Поэтому Гудков передал на все посты приказание: «Усилить наблюдение за акваторией», а сам для обеспечения безопасности корабля быстро поднялся на мостик и с помощью вахтенного сигнальщика осветил сигнальным «фонарем Ратьера», то есть маленьким прожектором, подозрительное место.
  Метрах в сорока от борта крейсера на поверхности замазученного внутреннего ковша Военной гавани бултыхалось что-то, похожее на брошенного в воду огромного щенка. Диверсантом это «что-то» не пахло.
  Вахтенный офицер крикнул в мегафон, который в народе называют «матюгальником»:
   - Кто плывет?
  Бултыхающееся что-то подняло вверх из воды руку и булькающе ответило:
   — Офицер!
  На большее у плывущего сил не хватило, но ответил он на вопрос вахтенного в строгом соответствии с указаниями «Шлюпочной книги». Хотя руку плывущий поднимал не в шлюпке, его действия явно показывали, что это не иностранный агрессор. Плохо только, что он периодически погружался под воду, проявляя явную тенденцию к уходу на грунт.
   — Спасательную шлюпку — на воду! — скомандовал Гудков по матросской линии трансляции и послал, кроме того, с этим приказанием рассыльного на антресоли коммунальной палубы, где спали гребцы и матросы батареи, отвечавшей за спуск шлюпки.
   Минуты через три гребцы сидели уже,в шлюпке, а моряки дежурной батареи разносили по палубе тросы носового и кормового полиспаста шлюпбалок. Человек тридцать схватили оба троса, сложили их один с другим и по команде дежурного боцмана с силой потянули. Шлюпка поднялась к самым шлюпбалкам, команда отцепила от них подвесные цепи. Понемногу отпуская сложенные тросы, дежурная батарея ровнехонько опустила шлюпку на воду.
  Освещенный прожектором горе-пловец в это время уже был в основном под водой, беспорядочно махал руками и отчетливо пускал пузыри.
   — Пловца поднять в шлюпку и доставить на корабль, — приказал вахтенный офицер старшине шлюпки, поскольку ее командир — гвардии лейтенант Гусев — был в это время на берегу.
   Десяток гребков — и полубезжизненное тело поднято в шлюпку. Еще столько же гребков — и шлюпка у трапа.
   — Товарищ гвардии старший лейтенант! — послышался голос старшины шлюпки. — Разрешите вперед смотрящему и баковым покинуть шлюпку.
   — Зачем?
   — Чтобы поднять на борт нашего командира шлюпки. Шлюпочники помогли подняться по трапу Юрию Гусеву — гвардии лейтенанту в одних трусах. С него стекала гаванская (из гавани, а не из Гаваны) вода пополам с мазутом.
   — Прибыл без замечаний, — доложил гвардии лейтенант вахтенному офицеру — Без десяти четыре подними меня на вахту.
   Оставляя на деревянном настиле палубы мазутные следы босых ног, Гусев поплелся по шкафуту в далекую коммунальную палубу, где размещалась его шестиместная каюта. Для того, чтобы умыться, отдохнуть и приготовиться к вахте у него оставалось минут пятьдесят.
  В шесть часов одновременно с сигналом побудки на палубу вышел старпом. Сегодня по плану он проверял физзарядку. Поморщив нос во время рапорта вахтенного офицера, старпом окинул взором палубу. Морщить нос уже стало привычным делом: шли отпуска, кое-кого перевели, кое-кто болел, так что оставшиеся четыре вахтенных офицера иногда между вахтами ухитрялись не только трудиться по должности и спать, но и на несколько часов отпрашиваться на берег. А что им там оставалось делать в эти редкие три-четыре часа?
  Страшным был не перегар, а возможный из-за этого непорядок. Вот и сегодня по шкафуту от левого трапа в нос к полубаку были ясно видны маслянистые следы босых ног. Во время приборки они с песочком сразу же будут удалены. Но сейчас это — следы не только босого человека, но и какого-то ночного непорядка.
   — Вахтенный офицер! Вы видели, кто здесь ходил голым? — вопросил старпом.
   — Никого я не видел, — совершенно честно ответил Гусев, поскольку самого себя он мог увидеть только в зеркало, которого по штату на шкафуте не было.
  Старпом пошел по этим следам, но ближе к коммунальной палубе они были уже затерты многими десятками матросских ног — моряки выносили из кубриков на палубы койки для укладки их на день в коечные сетки.
  Загадка вскоре все-таки разъяснилась. На первом же катере пришел на корабль начхим Лева Мухин — вечный спутник Гусева на берегу. Его вахта была следующей — сразу после подъема флага. Он в катере задремал минут на двадцать после его подхода к причалу Арбузной пристани, а при подходе к крейсерскому трапу проснулся и скорее побежал наверх.
   — Товарищ гвардии лейтенант! — кричали ему с катера крючковые. — Вы забыли взять вашу форму три.
   — Пусть лежит, потом заберу, — крикнул в катер Лева, увидев в опасной близости старпома.
   Но поздно: старпом эти крики слышал и оставленной формой заинтересовался. В ней оказались документы стоявшего на вахте Гусева.
   Старпом на этот раз оказался добрым. Наказан не был никто: Гудков после вахты отдыхал до подъема флага, Гусев самого себя голым не видел, Мухин за чужие вещи не отвечал и торопился к тому же на вахту. Фискальства же старпом ни от кого из нас не требовал — он не был замполитом Черенковым.



                ВИВАТ НАЧМЕДУ


   Витя Ястребцев, временно исполнявший обязанности начальника медицинской службы крейсера, всегда щеголевато одевался. Особенно хороша была у него фуражка — истинно докторская, по размерам и форме не уступающая адмиральским. Для военно-морских врачей, выпускников Медицинской академии, характерна тяга к красивой форме и особенно — к неуставной широкополой фуражке, сшитой по заказу. Не глядя на погоны, в группе корабельных офицеров любых специальностей врача можно определить, в первую очередь, по фуражке. Объяснений этому дается много: в ней они ходят лишь на подъем флага и на берег, при усилении ветра за целостность фуражки не опасаются, все рабочее время ходят не в форме, а в халатах... Корабельному офицеру всегда немного обидно, что у берегового по духу и перспективам доктора с некорабельными погонами форма куда более флотская, чем у него.
   Мне довелось присутствовать при «утверждении» представления Вити Ястребцева на должность начальника медицинской службы.
   Осенью первого года моей корабельной службы мы пришли в Новороссийск за топливом. Нефтяные причалы были заняты и мы получили приказание ждать освобождения одного из них до утра на рейде. По трансляции прозвучало объявление: «Через пятнадцать минут катер отойдет к причалу. Офицерам, убывающим на берег, приготовиться». До этого мне бывать в Новороссийске не приходилось, я получил разрешение на сход, быстро переоделся в тужурку и выбежал к трапу.
   Катер уже стоял у правого трапа, по которому мне для схода на берег спускаться еще не доводилось. Этот трап предназначен только для командира корабля и его начальников. Обычно же катер подходит к рабочему левому трапу, предназначенному для всех остальных, включая как офицеров штаба, старпома и замполита, так и легкопереносимые грузы, не говоря уже об остальных офицерах, старшинах и матросах.
   На нашем крейсере было несколько барказов — больших шестнадцативесельных шлюпок с установленными на них моторами. Один из этих барказов был обтянут сверху парусиновым чехлом, поперечные банки на нем были частично заменены скамьями вдоль бортов. Предназначался он для перевозки людей и назывался рабочим катером. Два других барказа чехла не имели, в них можно было грузить продовольствие, бочки со смазочным маслом, ящики с запасными частями и любое другое мелкое имущество, перевозили в них и матросов, не брезгали ими и офицеры младшего поколения, рвавшиеся на берег. Увольняемых по вечерам привозили с берега только в этих барказах, поскольку их было легче отмыть от следов увольнения. Числились они рабочими барказами.
   Но был и командирский катер — остроносое металлическое судно, способное протаранить насквозь небольшую боевую единицу вплоть до морского охотника. Трапы же этот катер ломал без какого-либо труда. Он имел длинную каюту-салон с иллюминаторами, снабженную по бортам мягкими диванчиками, между которыми размещался стол, способный принять шестерых едоков. Отсек был в носовой части катера и отделялся от его середины переборкой с дверью. Середина представляла собой небольшую квадратную комнатку с банками по бортам для сидящих пассажиров и продольными поручнями под подволоком для стоящих. Раньше в среднем отсеке размещались маленькие котел и паровая машина, а из крыши торчала медная труба, за что катер посвойски называли «самоваром». Но время шло, машина старела и в связи с прогрессом техники была заменена мотором от грузовика, занимавшим значительно меньше места. Получился отсек для пассажиров. А трубу сняли и наш катер стал внешне отличаться от парового катера линкора «Севастополь», так и оставшегося «самоваром». В кормовой части был штурвал, около которого нес свою службу старшина катера, и небольшой участок палубы, где могли довольно тесно встать пять-шесть человек.
   Флагмана на крейсере не было, значит на берег от правого трапа должен был идти командир. Он и появился вскоре в сопровождении замполита. Командир для схода на берег одел тщательно отпаренную приборщиком тужурку, на лацканах которой хорошо виделись многочисленные сальные пятна, а что края рукавов были подвернуты, тоже хорошо замечалось по далеко высовывавшимся из них рукам Виктора Григорьевича. До получки оставалось всего дней пять, мы находились далеко от базы, но наша «единоначальная» верхушка все же съезжала на берег. Это мне показалось странным.
   — Катер останется у причала до нуля часов, — сообщил командир вахтенному офицеру. — Начинайте посадку.
  Матросов и старшин у трапа не было и вахтенный офицер сразу скомандовал:
   — Офицеры приглашаются в катер.
   Я вступил, как самый младший, на площадку трапа, отдал честь флагу и сбежал по ступенькам вниз. Следом за мною по старшинству спустились в катер доктор и замполит. Я открыл дверь в салон, собираясь уйти от флага внутрь, но замполит милостиво бросил: «Младшие офицеры могут оставаться на палубе». Относилось это и ко мне и к Ястребцеву. Мы все встали лицом к борту корабля. Раздался крик «Смирно» подошедшего к трапу старпома, командир бодро спустился по ступенькам и спрыгнул в катер. После крика старшины катера «Смирно» командир приказал отваливать, крючковой оттолкнул нос от борта корабля и мы двинулись. Крючковой на самом носу встал с поднятым вертикально отпорным крюком (по-сухопутному — багром), а сверху раздалось протяжное пение горна: «Кто от нас ушел?». Вслед за командиром все мы приложили руки к козырькам и смотрели в сторону старпома, вышедшего на верхнюю площадку трапа. Находившиеся на палубе матросы повернулись в нашу сторону и стояли по команде «смирно». Никто на корабле не двигался.
   Пройдя таким парадным образом почти вдоль всего крейсера, командир демонстративно широко махнул рукой, отрывая ее от козырька, и повернулся к уже далекому трапу спиной. Мы последовали его примеру, а горн дал короткое «Ту-ту», расшифровывавшееся неофициально, как «... с ним». На корабле все зашевелилось, мы для него перестали существовать. При любых происшествиях, нападении противника, аварийных повреждениях и любых бытовых надобностях теперь на корабле следовало действовать нашим заместителям. Мой заместитель главстаршина Савушкин в этих случаях смотрел кино или ложился спать, а вот старпом становился «Факиром на час», полностью отвечая за корабль и будучи готовым при необходимости сыграть боевую тревогу, сняться с якоря, открыть огонь по противнику.
   Внешний рейд Цемесской бухты далеко отстоит от набережной Новороссийска. Мы проходили мимо разрушенных в нескольких местах волноломов и ржавой груды металла, оставшейся от потопленного здесь в годы войны лидера. Далеко справа тянулся негостеприимный хребет полуголых гор, окаймленных снизу кудрявой зеленью садов. Прямо впереди виднелись хоботы подъемных кранов, а слева белели среди зелени невысокие и немногочисленные дома. Набережная во многих местах представляла собой нагромождение камней, а также развалин зданий. Восстановление разрушенного войной города и порта только еще начиналось.
   Бывалый моряк и воин гвардии капитан второго ранга Гаврилов внимательно смотрел по сторонам и иногда высказывал свои военноморские суждения такому же бывалому воину, попавшему в моряки, гвардии капитану третьего ранга Черенкову. Первый говорил понятные каждому банальности, а второй значительно кивал головой и иногда еще более значительно отвечал: «Да-а-а!». Быть в их присутствии внимательным и одобряющим слушателем казалось мне неловким, но я тоже изображал солидарность и заинтересованность, не отставая в этом деле от Вити Ястребцева. Но был счастлив, когда под крик старшины «Смирно» командир выбрался на высокий причал и в сопровождении замполита и доктора отправился вглубь города.
   Получив от старшины заверение, что раньше двадцати трех тридцати командир с замом на катере не появятся, поскольку так ни разу не было за последний год — полтора, я отправился искать главпочтамт. Был я любящим и довольно внимательным сыном, часто писал домой письма и по возможности разговаривал с Ленинградом по телефону. Мама моя всегда была любительницей путешествий, хорошо знала все черноморские города и звонок сына еще из одного нового для него порта должна была посчитать радостным подарком. Почтамт, как объяснили мне туземцы, находился в другом конце города, за нефтяным причалом.
   Город оказался одной длинной асфальтированной улицей, на которой были сосредоточены все основные социально-бытовые объекты: кинотеатр, ресторан «Прибой», универмаг, парк культуры и отдыха, горком и горисполком, управление капитана порта, вход в порт, забор цементного завода, женское общежитие, комендатура, остатки (в будущем — мемориальные) сгоревшего вагона и, наконец, двухэтажный оштукатуренный дом «Почта—Телеграф». В одну сторону от этой, естественно, улицы Ленина за неширокой полосой восстановленных в основном городских низкоэтажных зданий, за заборами и причалами виднелась бухта. Это была промышленная часть города. В другую сторону отходили пыльные немощеные улочки с глинобитными заборами и свешивающимися через них кронами деревьев — от главной улицы сразу начиналась мелкособственническая садово-огородная окраина.
   На почте заказать телефонный разговор не удалось, я написал открытку и послал телеграмму. Больше делать было нечего и я двинулся назад к катеру. Солнце уже зашло и надвигались быстрые южные сумерки. Одна за другой встречались мне группы говорливых темноволосых и пышногрудых дивчин, щелкающих семечки. На меня они смотрели, как на заморское чудо: флот, видимо, этот город своим посещением не баловал. Из парка культуры и отдыха донеслись звуки музыки — начинала, вероятно, свой вечерний труд танцплощадка. Танцы я никогда не любил, поэтому в парк не свернул. Да и в кинотеатр на сеанс, оканчивавшийся в двадцать три, заглянуть не рискнул. Идти на катер и ждать там часа два с половиной не хотелось. И я, естественно, завернул в ресторан "Прибой".
  Со скромным желанием наскоро выпить пару стаканов «Улыбки» или «Абрау-Дюрсо» и съесть антрекот я обратился к приветливо встретившей меня у самого входа официантке. Она заботливо взяла у меня фуражку, уложила ее в шкаф, где было еще три флотских и пара армейских, и заперла шкаф на ключ. Такую заботу я осознал позже, когда два армейца попытались уйти, не заплатив, — роль бдительного швейцара сыграла запертая дверь шкафа с фуражками.
   — Проходите вот за тот столик, товарищ моряк, — гостеприимно показала мне официантка рукой. — Там уже сидят трое ваших товарищей.
   Когда успели сойти на берег мои обычные спутники по местам отдыха и кто это был, я не знал и увидеть пока не мог. Ресторан имел вид бумеранга, во внутреннем углу которого размещалась эстрада. Здание было построено на косогоре и поэтому около эстрады надо было спуститься на несколько ступенек, чтобы попасть в более низкую вторую половину. Рядом с этим спуском располагалась отдельная кабина, в которой за плохо задернутыми шторами я увидел двух сухопутных сверхсрочников в походных гимнастерках. А рядом с эстрадой за одним столиком сидели три военных моряка. Это были мои старшие по чину спутники на катере!
   Я захотел поскорее забыть свой заказ и ретироваться, ибо сесть за стол ресторана в присутствии политработника считал не только святотатством, но и гибелью. Но мое стремление было перечеркнуто властным голосом командира.
   — Командир машинной группы! Для вас здесь забронировано место.
  Когда же я робко на это место уселся, Гаврилов заключил:
   — Мы заранее знали, что вы придете сюда.
  А замполит объяснил:
   — Потому что здесь больше идти некуда.
  Довольные своей логикой наши начальники лихо осушили по рюмке. Витя Ястребцев рюмку поднял, подержал ее немного и поставил на стол. А у меня вообще еще ничего принесено не было.
   — Медсанчасть, почему не пьете? — спросил замполит, втыкая вилку в кусок селедки.
   А командир, не перебивая вкус выпитого закуской, сурово посмотрел сперва на доктора, потом — на меня и сказал:
   — Товарищ Ястребцев! Ради такого случая следовало бы и самому выпить и механику налить.
   И Гаврилов своей осушенной рюмкой указал на рюмку в моем еще не тронутом приборе. Витя покорно налил мне водки, чокнулся со мною и с явным отвращением глотками выпил свою долю. Под внимательным взглядом Черенкова я вдохнул немного воздуха и, не желая позориться подобно Ястребцеву, одним махом опорожнил рюмку. Заедать же пока еще было нечем и я отделался только выдохом.
   — Товарищ замполит! — раздался голос внимательного командира. — Обратите внимание на поведение этого лейтенанта на берегу. Он слишком натренирован!
   Принесенный мне графинчик с портвейном был раскритикован старшими по службе и по их рекомендации заменен пропорциональным количеством водки. Пить же они нас с доктором заставляли с собою наравне. Я быстро понял, что не допивать под их внимательными взглядами нельзя и вспомнил слова Швейка о том, что самым пьяным всегда оказывается самый младший по званию. И стал поднимать рюмку одновременно с ними, выплескивая водку через плечо. Командир и главный воспитатель не замечали этого, поскольку смотрели в этот момент на свою рюмку, а дисциплинированный доктор был занят борьбой с собственным отвращением.               
   В ходе обмена мнениями, слушая тосты, отдельные высказывания командира и подтверждающие «да-а-кания» замполита, я понял, что «обмывалось» предстоящее назначение Вити Ястребцева на место недавно переведенного на строящийся крейсер майора-медика Камнева. Майор много лет прослужил на «Красном Крыме», был значительно старше Ястребцева и вполне мог быть заменен более опытным врачем с другого корабля. На эсминцах нашей дивизии «Ловком» и «Легком» врачи давно уже выходили срок службы на майоров, умели в одиночку справляться с медицинскими сложностями и серьезно претендовали на замену Камнева. Но командиру не требовались незнакомые кадры, куда более приемлемым ему казался пускай неопытный еще, но дисциплинированный Витя. И «единоначальная» двойка побеседовала с крейсерским терапевтом о перспективах его службы. Срочность беседы обусловливалась возможностью отправки шифровки по базовскому телеграфу прямо во флотский отдел кадров. В этой шифровке командир мог представить Витю Ястребцева к назначению на освободившуюся должность.
   Любой хороший солдат носит в своем ранце маршальский жезл. И совершенно естественно, что молодой еще доктор не захотел упустить предлагаемую ему возможность. Подождав начальство минут двадцать в береговом штабе и услышав от командира об отправке представления на него по телеграфу, Витя не осмелился отстать от единоначальников. Оказавшись вместе с ними в ресторане, он стал заказывать ужин на всех, что показывало его желание расплатиться за этот ужин в одиночку. И, видя деланно равнодушные взгляды Гаврилова и Черенкова, когда графин пустел, заказывал добавку и сам пил с отвращением.
   Наш мирный ужин прервали крики официантки, доносившиеся из занавешенной кабины. Привыкший к наведению порядка Гаврилов стал подниматься на нетвердые уже ноги. В это время из кабины, пошатываясь, вышли два общевойсковых старшины-сверхсрочника и двинулись к выходу из ресторана. Забегая перед ними и пытаясь их задержать, официантка кричала, что эти «военные» полностью не расплатились. Пехотинцев задержала запертая дверца шкафа с фуражками. Дважды споткнувшись на ступеньках около эстрады, командир сумел опередить старшин и преградил им выход.
   — Вы почему обижаете женщину? — грозно крикнул Гаврилов.
   — Товарищ подполковник! Она нас обсчитала, — стал оправдываться один из сверхсрочников.
   — Это я — подполковник? — трагическим голосом заревел командир. — Я командую кораблем первого ранга, а ты называешь меня этим поганым пехотным званием!
   И Гаврилов, подняв сжатые в кулаки руки, бросился на оскорбителя. Старшины легко оттолкнули его со своего пути и без фуражек выскочили на улицу. Стало уже совсем темно, фонари на этой боковой улочке не горели и, пехотинцы, естественно, бросились не в сторону главной магистрали, а в кромешную мглу, скрывавшую все в противоположном направлении. Командир устремился за ними, я — за командиром, замполит дальше двери продвинуться не смог, а Витю Ястребцева официантка из-за стола не выпустила и держала в роли заложника.
   Оскорбителей, конечно, поймать не удалось, хотя Гаврилов и пугал их криками «Стой!» и «Стой, стрелять буду!». По пути гвардии капитану второго ранга попалась канава, в которую он так неудачно упал, что вырвал кусок брюк. После прекращения погони и возвращения к праздничному столу, успокоившаяся в связи с этим официантка, бегло осмотрела Виктора Григорьевича. Она обнаружила не только висевший угол габардина под командирской коленкой, но и разошедшийся шов на плече. Мило пересмеиваясь, официантка и ее напарница перенесли наши графинчики и остатки снеди в кабину, где Виктор Григорьевич разоблачился до рубашки и трусов. Мы продолжили мероприятие, а официантки унесли командирское облачение для ремонта.
   Деньги у Вити по его молчаливым подсчетам подходили, видимо, к концу. Несмотря на непривычное опьянение, доктор вполне разумно уже рассчитался за все, пока мы гонялись за сверхсрочниками. И увидел, что в карманах у него не осталось почти ничего. Об этом он поведал мне заплетающимся языком, пока Гаврилов в уголке кабины разоблачался при помощи Черенкова. Я отдал Вите то немногое, что у меня было. Так что на роскошное завершение мероприятия рассчитывать не приходилось.
   Души же наших начальников требовали разрядки после неудачи в показе преимуществ флота или, по крайней мере, его лихости по сравнению с «царицей полей». Командир уселся в угол кабины, замаскировав свою нижнюю половину туловища и волосатые ноги столиком, а замполит значительно посмотрел на доктора и затянул свое «да-а-а». Витя вышел из кабины и, вернувшись через пару минут, сказал, что нам еще принесут сейчас «алкоголя», но буфет уже закрывается и больше ничего не будет. Видимо, он объяснил официантке, что у всей нашей группы финансы иссякли, так что надежды девушек на продолжение контактов после закрытия ресторана оказались материально необоснованными. Официантка, чтобы не смущать Виктора Григорьевича, подала наполовину заполненный графинчик из-за шторы, а потом таким же путем сунула в кабину брюки и тужурку, попросила окончательный расчет и, получив его, извинилась, что черных ниток в ресторане не нашлось. Повреждения были через край устранены толстыми белыми нитками.
   Мы быстро расправились с завершающей добавкой и вышли в зал. Горела только лампочка у выхода, персонала видно не было, а фуражки наши кучей лежали на ближайшем к выходу столе. Из дверей показалась старуха со шваброй и заторопила нас.
   На катере командир стал объяснять старшине, как выйти на внешний рейд этого совсем незнакомого порта. Но старшина не мог разобраться в огнях й темных береговых ориентирах, так что командир вынужден был стать к штурвалу. И катер, естественно, сел на мель. Нам с трудом удалось выйти на чистую воду. Оба крючковых были по пояс мокрыми — они сталкивали катер, спустившись за борт. Один крюк упустили. До прохода через волнолом добираться пришлось «по приметам» минут сорок малым ходом вдоль берега и мола. Только выйдя на внешний рейд и увидев одинокие якорные огни крейсера, мы развили, наконец, подобающий гвардии ход и бодро подошли к правому трапу.
   Корабль спал. На шкафуте стояли вахтенный офицер и старшина — командир вахтенного поста. Невнимательно выслушав рапорт вахтенного офицера, командир приказал принести ему журналы входящих и исходящих семафоров, устало перешагнул через комингс входа в кормовую надстройку и величественно удалился в свою каюту. Замполит шел за ним по коридору довольно странно: ногами — по левой стороне прохода, а плечом — по правой переборке. Лица привычных к такой картине вахтенных оставались бесстрастными. Витя Ястребцев из каюты катера не вышел и вылез на палубу крейсера только во время физзарядки по шторм-трапу, поскольку катер всю ночь простоял под выстрелом.



                РЕМОНТ В «ЛИМОНИИ»

                Почем рыбка?

   Осенью крейсер поставили на ремонт в Поти.
  Гвардии капитан интендантской службы Михаил Михайлович Гаранин был опытным и очень разворотливым снабженцем. Если представлялось возможным, он частенько шел на различные хитрости для улучшения питания экипажа. При стоянке на Тендре к нашему борту нет-нет, да и подходила шаланда днепровских рыбаков для обмена царской скумбрии на соляр, который Марк Бегун, командовавший мотористами, списывал на работу аварийного дизель-генератора с целью «боевых упражнений» мотористов. В августе у нашего борта стояли и баржи с «кавунами» из-под Херсона, что вызывало недовольство боцмана и помощника командира вследствие засорения палуб и шпигатов семеч-ками, а воды вокруг корабля — арбузными корками.
   Благодаря его заботам на корабле постоянно работал и ходил с нами в море гражданский парикмахер из бывших корабельных сверхсрочников. На несколько месяцев в году в корабельную швальню от своей старухи переселялся старый портной, в годы войны шивший форму даже адмиралу Басистому. На офицерском камбузе трудился кок-ветеран, плававший на нашем крейсере еще до войны.
   Неудивительно, что осенью пятьдесят второго года Гаранин не только получил очередное воинское звание «капитан», но и воспользовался редким явлением природы — многомесячными ветрами на Черном море в одну сторону — в береговой треугольник Колхиды. Как объяснил всем нам штурман, эти ветры согнали планктон, то есть всякую мелкую и мельчайшую живность моря, в юго-восточный угол еще рыбного в те годы бассейна. И вся рыба собралась между Сухуми и Батуми. За рыбой, естественно, сюда же собрались и все рыбаки. Особенно хорошо ловилась рыба на стыках соленой и пресной воды, где скапливались наибольшие массы пищи для нее. Поэтому большинство рыболовецких сейнеров бороздило прибрежную зону моря недалеко от полноводного устья Риони — в непосредственной близости от Поти. Вывозить эту рыбу железная дорога не успевала, рыбой были завалены все причалы, где она портилась, после чего зловонные кучи сгребали в мусорную баржу, вывозили в открытое море и вываливали там за борт. Круг замыкался без всякой пользы для потребителя. А вред был большой  — затраты на топливо для сейнеров и премиальная оплата напряженного груда рыбаков с выбрасыванием результатов их труда в виде отбросов, не говоря уже о бессмыс-ленном уничтожении рыбного поголовья.
   Деньги текли рыбакам рекою. В редкие часы отдыха, когда удавалось уговорить капитана не выходить в море с вечера или когда штормило и могло волнами порвать снасти, группы рыбаков бороздили пустынные улицы Поти. Курсировали они от забегаловки к забегаловке, никого на своем пути не встречая, кроме групп собратьев по труду. Местные жители избегали попадаться на их пути, поскольку рыбаки всегда были в сильном хмелю и болезненно реагировали на любой косой взгляд. Встретив коллег, они радостно отправлялись в очередную забегаловку и отмечали встречу. Пили элементарно — стакан чачи, называвшейся в общепите по-образованному «виноградной водкой», и на запивку — стакан сухого грузинского вина. Время на ожидание закуски не тратили, выпивку повторяли и начинали выяснять отношения. Сколько было подбито рыбацких глаз, выбито зубов и вывернуто челюстей не знает никто. А поскольку рыбак рыбака в беде не бросает, то неизвестно и количество других незначительных травм типа вывихов и отбитых печенок. Потийская медицина сталкивалась только с проломленными черепами, но этих случаев было мало — дрались рыбаки только кулаками, не применяя твердых предметов и не пиная упавших ногами. Ножей они принципиально не носили, поэтому убитых не бывало. Большинство пострадавших кое-как добиралось до своих суденышек и утром еще затемно выходило за рыбой.
   Многие капитаны старались как-то уменьшить эти пьянки и стычки, стиравшие почти на нет плоды нелегкого многонедельного труда рыбаков. И искали способы безденежной сдачи улова за официальные обязательства оплатить полученную рыбу впоследствии. Один из капитанов далекого приодесского рыболовецкого колхоза на почве этих поисков «вошел в контакт» с нашим снабженцем.
   Хозяйственная душа Миши Гаранина обливалась кровью при виде десятков тонн ставриды, превращавшейся из трепещущего серебра в зловонные кучи. Причал в Поти, где мы стояли во время ремонта, был всего в сотне метров от железнодорожного полотна, по которому должны были подходить за свежей рыбой морозильные вагоны. Но туда обычно подходила только мусорная баржа. Вагоны-холодильники подходили редко: город Поти в завозе замороженных свежих продуктов не нуждался и жил «на собственных харчах». Внеплановые вагоны за рыбой не присылали (а умопомрачительные уловы были внеплановыми). Холодильники приходили только с мороженными продуктами для воинских частей и кораблей. В них везли мясо и рыбу — треску из какого-то общесоюзного центрального склада снабжения вооруженных сил, расположенного в «Волго-Вятском районе» и получавшего рыбу из Мурманска. Так что на наш камбуз попадала рыба, плескавшаяся полгода, а то и год назад в Баренцевом море. Интендант решил вместо нее кормить моряков свежей ставридой.
   Продукты получают со складов по специальным «чековым требованиям», в которые записывается вид, сорт и количество выписанного добра. Чек отрывается от книжки и сдается на склад, а в книжке остается копия чека. Чек становится документом, по которому тыловые снабженцы получают денежные перечисления из города постоянного базирования корабля. Если же продукты получены от гражданской организации, например, от рыболовецкого колхоза, то стоимость продуктов перечисляется в банк на текущий счет этого колхоза.
   Приодесский сейнер почти каждый день стал подходить к нашему борту. Был он маленьким и давал нам зараз тонны две рыбы. Этого было раза в полтора больше положенного нам по норме, но капитан не возражал, как потом стало известно, против записи в чеке только уменьшенного Гараниным количества. Это были верные, непропитые деньги для всех членов его экипажа, который теперь должен был возвратиться к своим семьям без поломанных носов и выбитых зубов. А гвардейцы блаженствовали!
   В кают-компании нет-нет да и возникали хвалебные разговоры. Особенно хвалил Мишу Гаранина за «государственный подход» «большой» зам. Да и наш старший механик Николай Иванович как-то подсчитал и рассказал во время ужина, какие затраты несет государство за перевозку трески с крайнего севера па крайний юг и хранение ее длительное время в замороженном состоянии. По его прикидке на каждый килограмм «мурманской курицы» тратилось рублей пять-шесть. Треска, действительно, превращалась в курицу по денежным затратам. Хорошо, если ее привозили хоть безголовую по принципу «голова — на севере, а хвост — на юге». Но очень часто мороженная рыба была с головами, которые по весу входили в расчет выдаваемого на корабль количества, а по делу шли в мусорный рукав. У морского окуня головы составляли четверть веса. Миша возмущался всем этим, Николай Иванович прикидывал ежедневные затраты денег и недодачу людям из-за бесхозяйственности хозяйственных работников, а замполит успокаивал массы заверениями, что это — временные трудности. И массы снова переходили на восхваление капитана интендантской службы.
   Ветры продолжались месяца полтора. И почти все это время гвардейцы ели свежую рыбу. Последовать нашему примеру пытались многие, но следовать ему было трудно: к нашему борту сейнер мог подойти и мы сразу брали весь его груз, остальные же корабли стояли в военной гавани, закрытой для плавания гражданских судов, да и были они мелочью по сравнению с крейсером; береговым же частям нужен был грузовик и подъемный кран. Так что мы оставались единственными баловнями судьбы. И гости нашей кают-компании — офицеры штаба базы, инженеры завода, работники политотдела — всегда нам по-хорошему завидовали и хвалили старательного и разворотливого интенданта.
   Большие похвалы услышали снабженцы и от маленького шарообразного майора с узенькими белыми погонами и малиновыми просветами на них. Это был дальний посетитель — фининспектор из родной Одесской базы. Приближался конец года и довольствующий нас финотдел проверял правильность заполнения раздаточных денежных ведомостей, оплаты разрешавшейся тогда работы экипажа в заводе по совместительству, удержания займа и недавно введенного налога с холостяков и бездетных. Майор-шарик нашел, что все это в порядке, и готовился к отъезду домой на одном из пассажирских теплоходов. Узнав от замполита о государственном подходе нашего интенданта к продовольственному снабжению, он предложил к положительной оценке финансового снабжения добавить в акт проверки и ценное начинание Миши Гаранина. Командир, замполит и мичман-финансист, остававшийся за Гаранина во время его отпуска, с радостью включили в акт и подписали этот пункт. Как возмущался и «кусал локти» Миша, узнав об этом после возвращения!
   Опытный снабженец не зря кусал локти: через пару месяцев из Одессы на него пришел начет почти на двадцать тысяч рублей — его полугодовую получку. Возвратясь потом в Одессу, Гаранин узнал, что «шарик» получил от своего финансового начальства «втык» за отсутствие замечаний по проверке денежного снабжения — всем, ведь, известно, что проверка без замечаний — это не проверка, а фининспекторы для того и созданы, чтоб находить, хоть копеечную, но недостачу. И майор, желая этот втык загладить, подсчитал разницу в стоимости мороженной трески и свежей ставриды. Отчисляя в банк для колхоза стоимость полученной по чекам рыбы (книжка с корешками к тому времени была уже в Одессе), майор доложил эту разницу руководству. А там пошла работать штабная машина: издали приказ командира нашей основной базы о растранжиривании государственных средств, превышении установленных прав, объявлении выговоров нашему командиру и Гаранину и удержании с него переплачиваемых сумм.
   Маленький майор не учел, что Миша все это предполагал заранее, чеки рыбацкому капитану выписывал на меньшее, чем положено, количество рыбы и компенсировал этим разницу в ценах. Никакой переплаты для нашего ведомства не было, а колхоз об этом вообще догадаться не мог, поскольку свой улов он сдавал государству по закупочным ценам, составлявшим около половины оптовых отпускных. Колхоз оставался даже «в наваре».
   Все это можно было в конце-концов доказать, но приказ-то уже был написан. И Миша сам с себя стал удерживать всю свою получку, а воспевавший его государственный подход замполит на партсобрании настоял на объявлении выговора (правда, без занесения в учетную карточку) нарушителю установленных прав. Какое партвзыскание получил капитан второго ранга Гаврилов мы не знаем, поскольку в этот период его наказывали по совокупности за целый ряд нарушений. Как его подчиненных, так и собственных.
   Материальный выход нашел старпом. По его предложению все офицеры сбросились и за пару месяцев оплатили долг всего экипажа, начисленный на инициатора борьбы с бесхозяйственностью. Гаранин был искренне благодарен офицерам за помощь и несколько раз угощал посетителей кают-компании внеочередными шашлыками и кебабами под красной подливкой. Он даже расщедрился как-то на жареную картошку, что на крейсере в кавказских условиях попросту немыслимо.


                И НА СОЛНЦЕ ЕСТЬ ПЯТНА

                I

   Зимой 1952—53 года крейсер стоял на ремонте в Поти. Командир базы легендарный адмирал Чанчарадзе решил предотвратить систематическое пьянство офицеров в пьющем с утра до вечера южном городе. По его приказу комендант гарнизона полковник Мумишвили, которого по созвучию называли неприлично, вывесил в комендатуре список предприятий общественного питания, которые разрешалось посещать офицерам и сверхсрочникам. Это было кафе в доме офицеров, где иногда продавалось пиво, и столовая военторга с полным набором алкогольных напитков. Столовая эта размещалась через дорогу от комендатуры, в столовой постоянно находился патруль и один из помощников коменданта, так что набор напитков в ней использовался с большим риском. В остальные заведения заходить было нельзя, многочисленные патрули сразу же за это задерживали.
   Вскоре нам удалось узнать, что в Поти, кроме столовой военторга имеется еще тридцать две точки с горячительными напитками. Узнали мы это со слов «большого» зама, получившего точную информацию от парторга Леши Мигунова и малого замполита моей боевой части Толи Кидаева. Мигунов и Кидаев дружили и вместе ходили на берег. Однажды им удалось нарушить установленный в базе сухой закон, после чего они в бодром состоянии отправились на танцы в дом культуры. В фойе продавали пиво и друзья прохладились. А потом, в темноте на балконе, освободились от лишнего груза под обычный потийский дождь. И было бы все в порядке, если бы это не заметил проходивший под дождем патруль.
   Руководил патрулем пехотный капитан, который попытался задержать нарушителей. Но высокие ростом флотские старшие лейтенанты оттолкнули его и, дыша винным перегаром, выскочили на улицу. В мокрой темноте потийских улиц догонять нарушителей было безнадежно, да и понимал патрульный, что никто из местных офицеров не пойдет в этот невзрачный светоч культуры. Поэтому он проследовал в комендатуру и подробно доложил обо всем полковнику Мумишвили. А тот сразу же позвонил по телефону нашему командиру и потребовал сообщить фамилии офицеров с такими приметами, находящихся в данное время на берегу, а также доложить о времени их прибытия. Командир, люто ненавидевший много напортивших ему в жизни работников комендатур и не переносивший каких-либо указаний не от прямых начальников, ехидно посоветовал полковнику самому разбираться в волнующих его вопросах, но полученные сведения учел. Вызвав рассыльного с журналом схода офицеров на берег, он сразу же установил нарушителей, приоткрыл дверь из своего салона в коридор и стал ждать.
   Нарушители же по пути поссорились. Никто не хотел брать на себя инициативу выпивки, от которой отказаться было практически невозможно из-за запаха и значительной искушенности в этом вопросе обоих «единоначальников». Балконный же грех они, несмотря на ссору, решили категорически отрицать и приписывать его антифлотским настроениям патрульного капитана. Оба не предполагали о телефонном звонке коменданта и сообщение, которое придет не раньше утра, решили свалить друг на друга. Поэтому каждый сделал вид, что он пошел в свою каюту, чтобы потом в одиночку отправиться к своему покровителю и наклепать на приятеля. А утром запах пропадет, сообщение комендатуры не подтвердится.
   Мигунов пользовался поддержкой командира. Постояв немного на шкафуте рядом с вахтенным офицером, Мигунов убедился, что Кидаев удалился в сторону коммунальной палубы, где была его каюта, и решительно двинулся в салон командира. Виктору Григорьевичу не пришлось ловить рыбку — она сама пришла к нему. И, пользуясь обычным, слегка «поддатым» состоянием ловца, рыбка спокойно представилась трезвой и обвинила в пьянстве своего собутыльника. Командир тщательно разобрался в происшествии и отправил Мигунова отдыхать. А сам подождал немного и направился к замполиту, чтобы прихватить его в спящем уже состоянии и хорошенько раздолбать за любимого им Кидаева. Зам последнее время, по мнению командира, стал наглеть и его надо было поставить на место.
   А у Черенкова уже заканчивался аналогичный разговор с Кидаевым. И «большой» полностью верил «малому», поскольку перед сном сумел заговорить командира БЧ-5 и Николай Иванович, чтобы избавиться от настырного замполита, плеснул ему немножко в стакан из тридцатилитровой бутыли с надписью «Для технических надобностей». Для этой цели у Николая Ивановича имелась специальная резиновая клизма с длинным носиком. Отправив Кидаева отдыхать, замполит направился к командиру. Надо было призвать его к партийному порядку и прекратить получение командиром информации о политработниках от Мигунова, надеявшегося вскоре занять место Черенкова.
   Командир и замполит встретились в офицерском коридоре. И не смогли удержаться от взаимных попреков, а заодно во всеуслышание рассказать о подвигах Мигунова и Кидаева. Через тонкие двери кают все это доносилось беспрепятственно. В конце-концов «единоначальники» смогли прийти к единому решению: оба нарушителя должны представить справки из всех питейных заведений, что они там не пили. Нужно это было для защиты командира и замполита от политотдела базы, куда комендант обязательно сообщит о своих претензиях к офицерам крейсера... Так мы узнали о количестве питейных точек в базе.

                II


   Вспоминается, что среди постоянно фискаливших на нас приближенных «большого» зама трудилась яркая и отличная от остальных фигура. Был это «малый» зам одного из командиров боевых частей гвардии старший лейтенант Георгий Здоровяков. Жора вызывал интерес хотя бы тем, что воевал на торпедных катерах Северного флота и служил мотористом в экипаже дважды Героя Советского Союза Шабалина. Черноволосый, высокий и худощавый Жора казался не политработником, а переодетым старослужащим матросом: не было у него ни офицерской выправки, ни говора «инженера человеческих душ». Жора часто помогал своим матросам не пустой болтовней далекого от их жизни воспитателя, а конкретным делом. Матросы его боевой части нет-нет, да ездили на родину починить одинокой старухе-матери крышу, запасти на зиму сена или помочь с уборкой урожая на приусадебном участке. Здоровяков умел найти такие обоснования, что официально эта поездка числилась направлением к родным по причине стихийного бедствия.
   Ходили, правда, слухи, что Жора у опекаемого матроса просил взаймы тогдашние полсотни и отдавал только в случае возникавшего по этому поводу стремления у кредитора, но это лишь слухи. Плохого о Здоровякове от матросов никто не слышал.
   Жора любил сойти на берег, но нам не было известно — женат он или холост, приходит в незнакомых базах с берега к подъему флага законно или, нарушая основы ячейки социалистического общества — советской семьи. Общепринято не замечать таких приходов у холостяков, но строго контролировать их у женатых. Различия в статусе общекорабельных офицеров и политработников не позволяли нам узнать реакцию «большого» зама на утренние приходы Жоры в необорудованной семьями базе по имени Поти.
   Месяца через два после нашего прихода в этот благословенный уголок Жору перевели большим замполитом на строящуюся подводную лодку в Николаев. Он уехал к новому месту службы на всем нам дорогом теплоходе «Украина», в ресторанах которого почти весь офицерский состав крейсера периодически отдыхал от корабельных трудностей.
   Всего через несколько дней от Жоры в адрес командира пришла горестная телеграмма: «ОБОКРАДЕН ПОЛНОСТЬЮ УТРАЧЕНЫ ВСЕ СЛУЖЕБНЫЕ ПАРТИЙНЫЕ ДОКУМЕНТЫ ДЕНЬГИ ОКАЖИТЕ ВОЗМОЖНОЕ СОДЕЙСТВИЕ».
   Содействие было единственно возможное: всей кают-компанией мы сбросились и послали в Николаев Жоре денег на первое время. Удостоверение командир не мог выписать заново, потому что наш отдел кадров находился в Одессе, а партийные дела должны были решать уже на новом месте, потому что у нас Жора был снят с учета. Пожалели мы его, да на том и забыли в гуще повседневных дел.
   А весной о нем нам напомнил политотдел здешней базы. Пришла в политотдел одна из потийских потаскушек и сказала:
   — Тут ко мне ходил один из ваших. Жорой его звали. Сказал, что больше не придет, потому что куда-то уезжает. Я-то знаю это вранье — просто на другую нацелился. Чтоб еще раз пришел, я у него ночью кое-что из кармана забрала, а он так и не пришел. Может, заболел или, правда, уехал. Я вам и принесла.
   И она выложила на стол удостоверение личности и партбилет Здоровякова.
   Отправляя Жору к новому месту службы командир должен был заверить подписью и печатью запись о новой должности в удостоверении личности, а парторг Леша Мигунов принять партвзносы за последний месяц, отметить это в партбилете и только после погашения задолженности отправить учетную карточку коммуниста по новому адресу специальной почтой. В партбилете, принесенном потаскушкой, не были отмечены взносы за пару месяцев до отъезда Жоры. Не наше дело разбираться в тонкостях учета и отметок, но явный сговор и обман по крайней мере троих в этом деле понятен,
Но пока солнце всем им продолжало светить.

                III

   Одной из весьма колоритных личностей среди непосредственных подчиненных «большого» зама был пришедший на смену Бегункову начальник клуба — редактор многотиражки лейтенант Пищалов. Подчиненных у него было всего двое — киномеханик и наборщик, одновременно исполнявший роль почтальона. Оба они ежедневно ходили на берег, в меру иногда выпивали, но по служебной необходимости права на сход из-за этого не теряли. Да и за нарушения этих «идеологических» работников замполита обычно не ругали. Печатный станок давно был поломан, так что газету или листовки не надо было готовить, а утвержденные политотделом плакаты на все случаи жизни «В море — дома, на берегу — в гостях» и «Учить тому, что нужно на войне» давно уже висели по обоим бортам в коммунальной палубе, кроме кубрика исполнявшей и роль клуба. А за наглядную агитацию в других кубриках отвечали командиры и политработники отдельных подразделений.
   Начклуба был на корабле человеком новым — месяца полтора назад он приехал после окончания училища. Особым умом он не отличался. Так, например, он поддался на «покупку» начальника химической службы — «вечного» лейтенанта Левы Мухина. Все мы, служившие уже год-два, ходили в потертых кителях, на которых не было свежего суконного ворса, свидетельствовавшего о юности владельца. У начклуба же ворс был и ему хотелось поскорее от этого позорящего признака избавиться. Лева Мухин по-дружески посоветовал «побрить» китель безопасной бритвой. Запершись в своей типографии и отправив на бак наборщика и киномеханика, начклуба принялся за работу. Начал он но большому счету — посередине спины от воротника до нижней полы. Образовалась полоса материи, похожей на мешковину со средней крупности ячейкой. Лейтенант сделал еще несколько проходов, понял обман и побежал с жалобой к «большому» заму. Лева Мухин получил очередные пять суток за дискредитацию политра-ботника, а дискредитированный китель начклуба стал одним из экспонатов корабельной кунсткамеры для всех гостей корабля. Нового-то кителя надо было ждать еще пару лет, так что пока приходилось жить в бритом.
   Лева за эти пять суток в долгу не остался. Как-то, стоя вахтенным офицером, он отправлял на берег старшин по служебным делам. Попутно своему старшине-химику он подписал требование на получение какого-то имущества. Крутившийся рядом и совавший во все свой нос, как и положено идеологическому работнику, начклуба поинтересовался, что это за бумага.
   — Чтобы выписать то, чего не хватает, — ответил Мухин.
   — Как это? — не понял начклуба.
   — А очень просто: вот у тебя не хватает двух извилин — впиши их в эту бумагу, тебе и выдадут.
   Стоявшая в строю «баковая аристократия» — почтальон, киномеханик, технический содержатель, пара продовольственников — тихонько и почти незаметно захихикали. Начклуба побежал к замполиту с жалобой и Мухин получил новое наказание.


                ОЧЕРКИ МЕСТНЫХ НРАВОВ


   Командир базы контр-адмирал Чанчарадзе и комендант гарнизона города Поти полковник Мумишвили основную роль в наведении порядка среди матросов отводили помощникам коменданта и патрулям из числа сухопутных войск. На флотских патрульных они не надеялись, так что от нашего корабля за полгода в патруль никто не ходил. Помощники же коменданта и пехотные патрули усердствовали.
   Оригинальным человеком был один из помощников лейтенант Кириллов. Одновременно он исполнял обязанности начальника гарнизонной гауптвахты, находившейся далеко за городом и обнесенной земляным валом и рвом, как старинная крепость. Охраняли ее комендантские матросы, называвшиеся в народе эсэсовцами. Были все они высокорослыми, плечистыми и безжалостными — такими их подбирали среди молодежи, а чего не хватало, тому воспитывали. Лейтенант Кириллов был такого же образца. Комендант нашел его в какой-то пехотной части и теперь переделывал в моряка по форме и «эсэсовца» по содержанию.
   Форма начальнику гауптвахты поставлялась постепенно. К нашему прибытию у него уже имелись фуражка и шинель. Шинель он носил наглухо застегнутой, но из ее ворота высовывалась зеленая гимнастерка, а снизу торчали хромовые сапоги. На ходу в разрез шинели проглядывали зеленые галифе. Кириллову казалось, что все видят эти дефекты его формы — поэтому к взглядам старших по званию он относился с подозрением, а на равных и младших оттачивал жестокую натуру. Косо посмотревшего на него матроса или старшину на улице он забирал в комендатуру за плохое отдание чести, несоблюдение формы одежды, неверно оформленные документы или что-либо другое, что держит в запасе комендантская служба. Если же его жертва была на гауптвахте, он добавлял ей трое суток за несоблюдение режима ареста или за что-нибудь другое.
   Был, правда, случай, когда Кириллов проявил необычную мягкость характера. Об этом я узнал от матроса Ворохобина, арестованного командиром на десять суток за что-то, как всегда, незначительное. С огромным трудом, сделав несколько заходов на далекую гауптвахту, главстаршина Савушкин смог, наконец, посадить матроса под арест. А через трое суток тот благополучно возвратился на корабль с запиской о досрочном освобождении в связи с образцовым поведением. Ворохобин рассказал, что прошедшим утром всех арестованных построили в одну шеренгу и рассчитали на «первый-второй». Вышел к строю лейтенант Кириллов и объявил, что у него сегодня день рождения. Поэтому все первые номера он досрочно освобождает. Но чтобы порядок не страдал, всем вторым номерам он добавляет по пять суток.
   Меня Кириллов уважал, так как я был владельцем мотоцикла. Однажды вечером я приехал в комендатуру разобраться в замечаниях, полученных в этот вечер нашими матросами. Кириллов сказал, что он все эти замечания ликвидирует и утром не будет о них докладывать коменданту, если я дам ему доехать до гауптвахты, а сам сяду сзади. Я рискнул, замечания были забыты, но начальник гауптвахты стал частенько наведываться ко мне на корабль в гости. У него проявлялось ко мне, как говорят одесситы, «два интереса»: старый рабочий китель вместо резавшей глаз гимнастерки (такие кителя выдавали только корабельным офицерам) и катание на мотоцикле, когда в одну сторону за рулем сидел он.
   Знакомство наше поддерживалось с обоюдным удовольствием, поскольку мои матросы больше не получали замечаний от комендатуры. Однажды даже «эсэсовцы» привезли на корабль гвардии старшего матроса Ушакова в лежачем положении, не записав его и, естественно, не задержав. Знакомство дошло до того, что комендантский лейтенант пригласил меня на свою свадьбу.
   Жениться Кириллов собирался на местной девушке. Событие было далеко не обычным и привлекло, как теперь говорят, большое внимание общественности. На скрижалях истории города Поти еще не было записано случая бракосочетания русского офицера с грузинской девушкой. Обычно назначенный сюда офицер представлял это временной ссылкой и считал минуты, превращавшиеся в годы, до перевода в русские места: в Севастополь — для флотских или для пехоты — в СССР, как шутили местные железнодорожники, отправляя составы за пределы Грузии. Жениться же в «Лимонии — стране беззакония» мог только тот, кто решил оставаться здесь всю жизнь.
   Что решил лейтенант Кириллов, было известно только ему одному. Но полковник Мумишвили, узнав о совращении его помощником дочери здешнего заведующего коопторгом, сказал решительно:
   — Умел сходиться — умей жениться. Свадьба — через неделю, пока живот не стал выпячиваться.
   На попытки лейтенанта открутиться от этого мероприятия или хоть отсрочить его полковник отреагировал однозначно:
   — Если свадьба затянется, будешь ее праздновать на турецкой границе. Перевести туда всегда смогу, а там ты с нашей душечкой будешь жить, как голубок.
   Жизнь в безлюдьи диких гор с единственным компаньоном в виде жены улыбалась еще меньше, чем жизнь с нею в Поти на коопторговских харчах. И Кириллов стал готовиться к свадьбе. Властью коменданта ему срочно сшили в ателье тужурку, а на одном из кораблей получили рубашку с галстуком. Дело оставалось за ботинками, но вполне смотрелись и сапоги под брюками навыпуск. (Трудной, но, все-таки, преодолимой, была жизнь здешней военно-морской комендатуры, стоявшей на вещевом довольствии в сухопутном Кутаиси). За пару лет службы в Грузии после училища горьковчанин Кириллов освоил основы грузинского языка, необходимые для комен-дантской службы, посещения магазина, рынка, ресторана и даже для общения с девушками. Этим, кстати, и покорил он свою будущую супругу, а не бравым видом в морской шинели и зеленой гимнастерке. Соблазняли, правда, еще и усики лермонтовского типа, но их носили тогда многие, а покорилась она только ему одному. Теперь он в ходе подготовки к свадьбе осваивал свадебные порядки и готовил тост.
   Будущий тесть, стремясь прикрыть позор дочери, перешедшей уже на ношение платьев расширенных фасонов, готовил грандиозный пир. Наступила середина апреля, стало тепло и необычно сухо, праздненство могло проводиться на свежем воздухе. Во дворе коопторговского склада сколачивался стоместный стол и длинные скамейки, весь двор сверху затянули брезентовой крышей. Из ближних и дальних селений съезжались родственники, готовились и местные «большие» люди. Посаженным отцом предполагался адмирал Чанчарадзе, а тамадой — военный комендант. Продуктов и вина готовили на три дня!
   И вдруг в день свадьбы жених забастовал. Вместо прибытия на машине коменданта к ЗАГСу, где его ждала невеста с родителями и почетными гостями, лейтенант Кириллов забаррикадировался на гауптвахте и выставил вокруг нее усиленный караул. Шофер машины, прибывшей без пассажира, доложил коменданту, что «товарищ лейтенант сейчас занят документами арестованных и прибыть не может». Вскипевший полковник помчался к виновнику порисшествия, но часовые не допустили его к гауптвахте криками: «Стой! Стрелять буду!», что делали совешенно точно по уставу. Полковник доехал до своего кабинета и пытался дозвониться до гауптвахты, но телефонистка доложила, что там вышел из строя аппарат, а ремонтника не допускают часовые.
   В битву полковника и лейтенанта ввязались народные массы. Сельские родственники на своих арбах («Жигулей» в те времена у местного населения еще не водилось) в сопровождении местных сочувствующих осадили гауптвахту, но крепость оказалась неприступной. Попытки начать штурм сразу же были прекращены предупредительными выстрелами часовых в воздух при нарушении границ их постов. Остановленных нарушителей поворачивали лицом к толпе, заставляли их брать руки за голову, а особо непокорных укладывали на землю лицом вниз. Все делалось по караульному уставу и уважавшие силу нападающие покорились. Задержанные были обысканы начальником караула и уведены на гауптвахту, а толпа начала понемногу разъезжаться. Поле боя освободилось полностью, когда разнесся слух, что свадьба состоится и приглашенные уже начали рассаживаться. Оказывается, махнувшему рукой на незавидного лейтенанта отцу невесты удалось с успехом предложить руку дочери молодому вдовцу из своих подчиненных. Большинство приглашенных так и не поняли, зачем они атаковали какую-то земляную крепость на дороге в Батуми. Очень скоро за столами появились и задержанные, чем неприязнь к Кириллову со стороны масс была снята.
   Неприязнь к лейтенанту осталась лишь со стороны его главных начальников — адмирала и полковника. В назидание всем остальным и во избежание случайных инцидентов с родственниками бывшей невесты Кириллова отправили на двадцать суток под арест в Кутаиси. Когда, как и следовало ожидать, он понадобился коменданту уже на второй день, в Кутаиси его не оказалось. Оттуда ответили, что еще вчера лейтенанта переотправили на гауптвахту в Батуми, как это попросил сам товарищ полковник. Ничего Мумишвили по телефону не просил, а Кириллов в Батуми не появлялся. В Поти он возвратился 1-го мая с запиской об освобождении неизвестно с какой гауптвахты на основании праздничной амнистии для арестованных.
   Что стало дальше с этим лейтенантом, мне неизвестно: сразу после майских праздников мы из Поти ушли.


                А ПРИЧЕМ ТУТ МОТОЦИКЛ?


   Плачевное состояние техники доживающего свой век корабля проявлялось не только в аварийной турбине. Древность корабля проявлялась на каждом шагу. Самым страшным бичом была безжалостная ржавчина и старение металла. Они и привели к серьезному решению главного инженерного начальства: нам было предписано в ремонте заменить все стальные трубки в котлах и мельхиоровые в конденсаторах. Для этого мы привезли на своем борту около десяти тысяч стальных трубок диаметром, как водопроводные и длиной по пять-шесть метров. Купроникелевые (мельхиоровые) трубки были такой же длины, а диаметр их близок к диаметру каркасов у раскладных кроватей. Трубки эти в коммерческом Поти стали большим капиталом.
   В период нашего ремонта потийский горсовет проводил «революционные» преобразования. На главных улицах портовой части города было предписано перед каждым домом в сжатые сроки сделать красивые заборы и заасфальтировать тротуары. Не выполнившим это предписание в срок грозило немедленное выселение из города. За большие деньги эти работы стали выполнять строители-шабашники. Лучшим материалом для заборов оказались старые котельные трубки. Вырубая из котлов, Белостоцкий со своими кочегарами сдавал эти трубки в утиль. И на следующий день они уже приспосабливались для заборов. А сдаваемые на тот же склад старые трубки от конденсаторов с выгодой передавались кустарям, изготовлявшим раскладушки и карнизы для занавесок (телевизионных антенн в те годы еще не существовало).
   О ценности нашего утильсырья мы узнали не сразу. В первые же дни ремонта я попросил мастера о неофициальной услуге: сделать несколько деталей для ручек управления и седла мотоцикла, который я хранил в укромном уголке своих кладовых и мастерских. А через день меня вызвал на причал матрос, охранявший несколько сотен уже вынутых из конденсаторов старых трубок. Он просил моего разрешения на погрузку этих трубок в заводской электрокар. Время было позднее, завод во вторую смену не работал, и я погрузку не разрешил. Тут и появился почти в истерике мой мастер, показал изготовленные для меня детальки и демонстративно бросил их с причала в воду.
   — Пусть ими рыбы пользуются, если ты мне не хочешь оказать дружеской услуги, — обиженно прокричал он.
   Не поняв его обиды, я приказал вахтенному матросу никому ничего не давать и ушел на корабль.
   На следующий день мастер успокоился и рассказал мне начистоту причину своего нервного состояния: за воротами эти трубки уже ждал грузовик с коммерческими людьми. За каждую трубку ему была обещана десятка. Теперь он хотел делиться этими десятками со мною. За котельные же трубки он предложил Белостоцкому делиться пятерками. Квитанции о сдаче нам металлолома он обещал обеспечить путем сдачи валявшихся на территории завода старых якорей, часть которых во вторчермете посчитают отлитыми из цветных металлов, если приемщиков мы тоже чуть-чуть включим в наше акционерное общество. Мы обещали подумать.
   А ночью около наших трубок на причале разгорелась целая баталия. К куче металлолома подъехал грузовик, его пассажиры дали вахтенному матросу бутылку водки и квитанцию вторчермета и стали быстро загружать кузов. Сельский учитель до службы и приборщик моей каюты матрос Бывших принес мне бутылку и бумажку. Поднятые по тревоге матросы группы отбили металлолом от неведомых расхитителей, которые с угрозами уехали. Бутылка и квитанция остались моими трофеями.
   Утром, понимая невозможность длительной борьбы и, главное, ее бессмысленность при сдаче трубок на склад, где их все равно продадут умельцам, мы заключили с мастером договор. Он мог полностью распоряжаться всеми старыми трубками, представляя за них квитации и оплачивая «нашими» деньгами капитальный ремонт нашей каюты и находящегося рядом с каютой туалета и душа сверхсрочников по составленному нами проекту. В официальную ремонтную ведомость эти работы включены, естественно, не были.
   Надо было видеть, как возмущался и брызгал слюной командир Виктор Григорьевич, когда вошел в нашу каюту с новой палубой, шкафами, столами, койками современного образца и обшитыми авиационной фанерой переборками. Бешенство его дошло до предела при виде новых унитазов, свежего кафеля и никелированных труб душа в старшинском санузле.
   — Подсчитать все затраты и удержать из денежного содержания! — кричал гвардии капитан второго ранга.
   Нам неизвестны слова и выражение лица Гаврилова, когда он получил от завода официальный ответ, что такие работы силами завода и из его материалов не производились. Рабочих же, трудившихся на этих объектах, найти не удалось. Непонятно только, как наш деспот не решился силами матросов все сломать и привести в первоначальное безобразное состояние. Переселить же нас в другую каюту он хотел, но от этого его удержал лишь очередной взрыв ярости по поводу кого-то другого.
   Командир все-таки сумел довольно быстро показать свой характер: во время одного из осмотров корабля он наткнулся на мой мотоцикл, замаскированный за токарным станком в замыкавшейся на меня корабельной мастерской. Обычно он никогда не заходил сюда, но после инцидента с каютой, его «как черт нес» в самые опасные для меня места. Увидев мой родимый «ИЖ-350», он вызвал с верхней палубы десяток матросов-артиллеристов, которые по его приказанию вытащили мотоцикл на шкафут и с гиканьем бросили за борт. Присутствовавший при этом «большой» зам беззлобно сказал свою обычную при ремонте агитационную фразу:
   — Надо тщательно убирать рабочее место.
   Присутствовавший здесь же ветеран мичман Новиков миролюбиво комментировал это высказывание:
   — Вам-то что? Рот закрыли — рабочее место и убрано. Говорил он это тихонько, только для меня слышно и только для моего ободрения.
   Пришлось снаряжать водолаза, а потом ремонтировать аккумулятор, заменять электропроводку, бороться со ржавчиной, появившейся во всех щелочках и отверстиях. Больше я на мотоцикле не ездил, а командир к его хранению на корабле не придирался. И отремонтированная каюта осталась за нами.


                МОРСКАЯ ГВАРДИЯ ИДЕТ УВЕРЕННО...


   Моряков-гвардейцев в Поти не любили. Видимо, еще с военных лет остались здесь о гвардии какие-то нехорошие воспоминания. Они распространялись даже до Батуми. Гвардейцев-одиночек на территории Поти-Батумской военно-морской базы били. Избили даже одного из моих матросов местного происхождения Габадзе, пошедшего проведать родителей в одиночку в бескозырке с гвардейской ленточкой. Били гвардейцев матросы потийских кораблей и береговых частей, носившие черные негвардейские ленточки. Нам представлялось, что основной причиной этого служили все же не военные воспоминания. Просто мало в базе женского контингента, а редко бывавшие на берегу гвардейцы завлекали женщин не только своими черно-оранжевыми околышами бескозырок, но и более полными, чем у постоянно болтавшихся на берегу потийцев, карманами.
   На крейсере большую цену приобрели бескозырки с черными ленточками. Носили их молодые матросы, недавно прибывшие из экипажа или учебного отряда. До тех пор, пока молодежь не сдавала экзамена на самостоятельное обслуживание заведования, несение ходовой вахты и заместительство в бою, то есть пока она не становилась полноценным пополнением, она числилась вторым сортом. Молодых подвешивали в шутку за ворот рабочего платья в кубриках на гаки (крюки) для коек-гамаков, их не допускали на рундуки не то что полежать, но даже посидеть, их заставляли делать всю грязную работу: бачковать, мыть посуду, расставлять и убирать столы и банки, дневалить по гальюнам. Признаком такой презренной молодости считалась черная лента и отсутствие приставки «гвардии» к званию матрос. Все это давалось только по приказу командира корабля.
   В Поти молодые матросы пошли в гору. Увольняющемуся старослужащему для безопасности хотелось идти в город с черной ленточкой. Особенно, если он собирался следовать к подруге в одиночку. Просто отобрать у молодого на вечер бескозырку нельзя — на вечерней поверке это обнаружат. С ним надо по-честному на этот вечер поменяться, да еще договориться со старшиной, чтобы тот не замечал ношение гвардейской бескозырки негвардейским «салагой». И меняться надо через иллюминатор после схода на берег, поскольку дежурная служба и начальство гвардейца в черной ленте с крейсера не выпускали. С молодыми пришлось стать ласковыми, шутки и лишнюю работу отменить.
   Уходить из Поти после ремонта мы намечали в начале мая. Комсомольским активистам удалось уговорить «большого» замполита на грандиозную прощальную акцию — строевую прогулку всего экипажа по городу. В праздничный день второго мая часть моряков уволилась на берег. Впервые все они, как один, шли в своих штатных бескозырках, закрепив на груди полосатые гвардейские значки. Весь остальной личный состав, кроме дежурно-вахтенной службы был построен на берегу. Блистали оранжевые околыши бескозырок, блистал извивающейся гвардейской лентой шелковый Военно-морской флаг, блистал своим мундиром Виктор Григорьевич Гаврилов, прикрепивший на нем весь иконостас. Старшины вступили в предварительный сговор и на корабле оставили одну молодежь. Гвардия же шла в бой!
   Потийские моряки тоже не дремали, уволились в максимально возможном количестве и концентрировались в конечной точке нашей прогулки — на центральной в городе площади Берии рядом с танцплощадкой.
   Строй гвардейцев двигался торжественно. Первым по асфальту улицы Молотова вышагивал командир. Был он человеком лихим и поэтому неистово махал руками в белых перчатках и выпячивал грудь с многочисленными наградами. По левому боку его бил зеленоватый от прожитых лет кортик, подвешенный к позолоченному шарфу-поясу. Больше такого пояса ни у кого не было, поскольку Миша Гаранин смог его достать на время только для командира.
   За командиром мичман Привалов нес гвардейский флаг. Мичман тоже был в белых перчатках и при кортике, но на обычной черной портупее. Рядом с ним шагали два ассистента — старшины с автоматами на груди.
   Вслед за флагом вышагивали наши шестнадцать оркестрантов, громко и бравурно, но несколько нестройно и фальшиво исполнявшие «Морскую гвардию» и «Варяга». Эти две вещи они разучили за прошлую неделю и повторяли их одну за другой, поскольку иных маршей в данный момент играть не умели.
   За оркестром в колонну по четыре шел личный состав. Командир не был уверен в достаточной строевой выучке офицеров и сверхсрочников и поэтому приказал им идти вне строя к конечной точке прогулки. И мы плелись по корявому тротуару вслед за замполитом. От строя нас отделяла канава с квакающими лягушками. Мириады земноводных не испугались звуков оркестра и топота сотен ног и таращили из воды свои крокодильи глаза.
   На невиданное зрелище смотрели и местные жители. За железными заборами, за зиму сделанными из сданных в утиль старых котельных трубок нашего крейсера, стояли разнокалиберные деревянные дома на сваях с наружными деревянными лестницами и широкими террасами. На этих террасах и размещалось заинтересовавшееся местное население в виде женщин и стариков. Мужчины были где-то в других местах на праздниках. А мальчишки, как это им положено, болтались между командиром и знаменосцами, пытаясь идти в ногу с Виктором Григорьевичем.
   Наши уволенные матросы неорганизованной толпой плелись за строем по другой стороне улицы.
   В точке отдыха ничто не предвещало осложнений. Танцплощадка окружена небольшим сквером из пальм с уже зелеными травяными газонами. День небывало ясен для Поти, почти по-летнему греет солнышко. На скамейках и около них разместилось довольно большое количество местных Дульсиней славянского происхождения с мельничного комбината, элеватора и судоремонтного завода. Грузинские девушки на такие мероприятия не ходили в связи с суровостью местных традиций. Кое-где в скверике стояли группы потийских матросов и какой-то гражданской молодежи. Как это стало ясно потом, «молодежью» оказались потийские сверхсрочники, одетые по-граждански. Строю дали команду «разойтись» и свободные пространства в скверике заняли наши моряки. По примеру замполита в скверик вошли и офицеры со сверхсрочниками.
   Оркестр заиграл «Амурские волны», командир схватил в объятья одну из оказавшихся поблизости девах и закружил ее в блеске довоенного крупногабаритного вальса. Вслед за ним повел даму передавший флаг своему сменщику мичман Привалов. Он демонстративно улыбался и крутил головой так, чтобы на южном солнце все увидели сияние его зубов. Зубопротезную эпопею мичмана-артиллериста Привалова знал весь экипаж.
   Осенью предыдущего года, когда мы встали в Поти на полугодовой ремонт, Привалов решился, наконец, привести в порядок зубы.Служил он уже давно и старательно. Было ему далеко больше сорока, а времени на ремонт зубов урвать от службы он не мог. В Поти же был хороший госпиталь с зубным отделением. Только что воцарившийся в медицинском отсеке Витя Ястребцев, оставшийся на крейсере единственным врачом, направил мичмана в госпиталь. И там Привалову починили все, что у него осталось для этого пригодным, удалили непригодное и вставили мосты в верхнюю и нижнюю челюсть. Поскольку в верхней челюсти спереди все оказалось для лечения непригодным, то мост сверху напоминал известный всем по фотографиям столицы мост через Москва-реку. На его изготовление ушел весь период ремонта корабля. Спереди, где улыбка раздвигает уста, мост сверкал золотом. Привалов своим мостом очень гордился и всем на корабле его показывал.
   Замполит не танцевал, но давал руководящие указания присутствовавшим не отставать от командира и ветерана. В круг танцплощадки вливались все новые пары. Кавалеры были как с ленточками оранжевого или черного цвета, так и в гражданской одежде.Три-четыре пары с гражданскими кавалерами терлись все время около командира и сопутствовавшего ему Привалова. Терлись явно вызывающе, толкаясь локтями и наступая на ноги. Потом две пары сильно раскрутились и сделали командиру с его партнершей «коробочку» с двух сторон, а потом еще одна пара попыталась его сбить с ног. Как всегда, перед обедом Виктор Григорьевич принял, повидимому, привычную дозу. Она хорошо его вела перед строем, она помогала ему лихо вращать партнершу, но теперь ввела его в порыв безудержной ярости.
   — Гвардейцы! С вашим командиром хамят! — голосом командира фрегата во время урагана заревел Гаврилов и рванул за воротник одного из обидчиков.
   Крик командира стал искрой-детонатором. На танцплощадке и во всех уголках скверика началась драка. Гвардейцев оказалось больше, их не разделяло незнакомство между собою потийских матросов с разных кораблей, их объединяла обида за побои в течение всей зимы и весны и за необходимость пресмыкаться перед молодыми. Потийцы разбегались, добиваемые уволенными гвардейцами. К моменту приезда коменданта гарнизона с грузовиком автоматчиков все было кончено. Практически невредимые гвардейцы строились для обратного перехода на корабль. Ни одного уволенного на площади Берии не было. Все они сплоченной группой шли на корабль по боковой, недоступной для комендантского грузовика улочке.
   У нас оказался только один пострадавший. Но его травма была такой, что пришлось вызывать из госпиталя санитарную машину. Травму эту получил мичман Привалов. Увидев, что командира обижают, он по-гвардейски бросился на помощь. И получил прямой боксерский удар в зубы. Удар был не сильный: бил переодетый сверхсрочник с уважением к ветерану, бил только для острастки и так, чтобы не оставить следов, кроме разбитой губы. Но удар этот согнул драгоценный мост, отогнул его вниз, насильно открыл Привалову рот и далеко вниз опустил челюсть с прижатым языком.
   Ошалелый мичман, почувствовав свою полную беззащитность, бегал по танцплощадке и пытался что-то произнести. Но издавал он только неразборчивый продолжительный вой. Случайно он попал под чей-то удар сбоку. Открытая челюсть вывернулась из своих суставов. В таком виде его и увезли в госпиталь.
   На корабль Привалов возвратился нескоро, когда мы уже пришли в Севастополь и стояли в доке. Челюсть ему вправили и более или менее привели в порядок, но жевал и говорил он с усилием. Постепенно связи челюсти восстанавливались, положение челюсти изменялось, а соответствие между нижним и верхним мостами, отремонтированными вместе с челюстью, нарушалось. Когда на корабле появился зубной врач, Привалов стал ходить к нему систематически для корректировки положения своих мостов.


                ГВАРДИЯ НЕ СДАЕТСЯ


   Воспоминания о ремонте тесно связаны у меня с Поти. Этот грязный полутораэтажный городок я увидел впервые поздней осенью. Полутораэтажным он был потому, что его одноэтажные частные домики стояли на сваях высотой в человеческий рост. Поти разместился на болотистой равнине устья многоводного Риони, который иногда становится еще более многоводным, выходит из берегов и топит всю округу. Для этого случая и нужны сваи. Для отвода же лишней воды, когда Риони возвращается в свои берега, вдоль всех улиц вырыты канавы, заполненные лягушками. Вода из канав не уходит, постоянно пополняясь за счет почти беспрерывно идущего дождя. Иногда этот дождь такой сильный, что вода стоит толстым слоем даже на асфальтовой мостовой и приходится идти по середине ее по щиколотку в потоке.
   Из-за обилия болотной живности город называют «Квакенбургом». Народный эпос посвятил ему двустишие:

           Вдали от снежных гор, у моря, на болоте
           Какой-то (тип, хрен и т. п.) построил город Поти.

   Полгода базирования на этот субтропический оазис на всю жизнь осталиь в памяти. Местное население общалось с нами лишь в магазинах и забегаловках. Многочисленные ларьки-парикмахерские всегда были заняты ведущими с парикмахером бесконечные беседы приятелями. На рынок мы не ходили, его посещали только матросы, спровоци-рованные на это отеческим высказыванием большого зама. Пытаясь предотвратить пьянство, он говорил перед строем увольняемых:
   — Местное население хоронит своих покойников только по субботам. Поэтому всех умерших в воскресенье и в первые дни недели здесь сохраняют до похорон в водке, называющейся чачей. Из-за этого на рынке чача дешевая, ее пьют только не знающие такого обычая люди. Надеюсь, что вы будете заботиться о своем здоровье и не будете покупать на рынке чачу.
   Гвардейцы были убеждены, что замполит всегда говорит для пользы дела все наоборот, поэтому все уволенные стали ходить на рынок и по-дешевке там выпивать. Никто почему-то от этого не заболел. Но офицеры рынка избегали, опасаясь увидеть там крейсерских матросов и потом тратить время на разбирательства с ними. На берегу гвардейцы-начальники старались не замечать гвардейцев-подчиненных, предоставляя заботу об их поведении комендатуре.
   Перед уходом из Поти гвардейцы успели отличиться дважды: дракой под руководством командира с местными моряками на площади Берии и хулиганством нескольких офицеров под руководством командира в районе Морского вокзала. О первом случае знали все, второй же стал известен официально только после перевода Виктора Григорьевича Гаврилова к новому месту службы.
   После строевой прогулки в комплексе с массовой дракой душа Виктора Григорьевича горела. Теплохода «Украина» в это время у потийсного причала не было, поэтому командир пошел в запретный по причине «сухого закона» ресторан Морского вокзала. Компанию ему составили замполит, старший штурман и старший артиллерист. Четверка уселась за столик в углу и занялась запретным, но приятным делом. Долго засиживаться они не собирались, так как день был праздничный и после вечерней поверки в кают-компании должны были крутить кино.
   Я в этот вечер сидел на корабле и тоже ждал вечернего развлечения. До поверки оставалось еще минут двадцать, когда я решил закурить очередную «Беломорину» после вечернего чая. Но пачка оказалась пустой и последней. Заранее ругая кутаисскую табачную фабрику за низкое качество продукции (частенько получая посылки с ленинградскими папиросами фабрики имени Урицкого), я одел фуражку и прямо в рабочем кителе отправился в ресторан Морского вокзала за куревом. Нас от вокзала отделял только узенький пирс с городским холодильником, так что этот ресторан мы считали своей вотчиной вопреки требованиям комендатуры. На подходах от вокзала к крейсеру стоял часовой, пропускавший к сходне только гвардейцев.
   В вестибюле вокзала оказался важный полнотелый комендант гарнизона. Понимая риск своего прохода в ресторан, я попытался дать задний ход, но Мумишвили меня увидел и поманил пальцем. Не выполнить это приглашение было безрассудством, ибо краем глаза я заметил, что за моей спиной появился патрульный. Я четко подошел к полковнику и, застегнув крючки неподшитого белым воротничка довольно промасленного рабочего кителя, постарался еще более четко представиться. Моя судьба на конец праздничного вечера казалась вполне ясной.
   Но полковник распорядился моим вечером совсем по-иному.
   — Пройдите в ресторан и предупредите сидящего там подполковника, что через пять минут он будет мною задержан, если не покинет ресторан немедленно.
   Я прошел мимо буфета, где купил папирос, и осмотрел зал. Подполковника в нем не было, но был гвардии капитан второго ранга совместно со своими сегодняшними собутыльниками. Докладывая командиру об угрозах коменданта, я подлил масла в огонь, упомянув о назывании гвардейского командира пехотным званием.
   — Передайте ему, чтобы он убирался, а дежурному по кораблю дайте от моего имени команду: «Караулу в ружье! Построиться у входа в Морской вокзал!».
   Я с удовольствием выполнил первое. Комендант заскрипел зубами и бросился в кабинет морского диспетчера, где стоял телефон. Меня никто не задерживал и я возвратился на корабль с приказанием командира. Зная о большой вероятности сваливания всего на младшего по чину, я больше на берег не спускался, а с чувством выполненного долга пошел смотреть кино в кают-компанию.
   Примерно через полчаса туда же ввалились развеселые штурман и артиллерист. Командир и зам разошлись по своим каютам, а их более молодые собутыльники с хохотом рассказали, как они опозорили коменданта. Прибывший взвод «эсэсовцев», вооруженных только кулаками, встретил крейсерский караул с заряженными карабинами. Бешенство оставшегося с носом коменданта перешло почти в эпилептический припадок, когда Гаврилов в знак презрения выпустил в его сторону все выпитое им пиво. Его примеру последовал штурман. Замполит и артиллерист, не любившие запивать водку пивом, этот жест презрения выполнить не смогли.
   Месяца через три штурмана уволили в запас, а командира перевели на другой флот. Замполит и артиллерист ушли от нас с повышением. А всем офицерам зачитали приказ комфлота, в котором были слова: «Распоясавшиеся хулиганы Гаврилов и Рапортов (это штурман) грубо нарушили общественный порядок». Черенков и Махалов (артиллерист) в приказе не упоминались, поскольку их фамилии, как мелких нарушителей, комендант в своем рапорте адмиралу Чанчарздзе не подавал.

 
                ПОД ФЛАГОМ КОМАНДИРА МАШИННОЙ ГРУППЫ


   Мы стояли в Севастополе на своем обычном месте — около Инженерной пристани. Совсем недалеко от кормовой бочки тянулся причал, упиравшийся с другой стороны в одноэтажные здания складов, стены которых, казалось, состояли из одних ворот. Плоские серые крыши складов переходили в желтые ракушечные обрывы Северной стороны.
   Наш крейсер, как и все остальные крейсера и линкоры, стоял наискосок — кормой к ближайшему берегу и Инкерману ,а носом — к середине бухты и выходу из нее у Константиновского равелина. Северная сторона была у нас по правому борту, а слева серела громада линкора «Новороссийск» и зеленел госпитальный сад за ним. Прямо по носу были видны Водная станция, Графская пристань, штаб флота и городская возвышенность с собором.
   Мы только что возвратились из десятидневного похода с курсантами, и назавтра снова предстоял выход, причем на корабле ожидался для проверки практики курсантов какой-то важный начальник-адмирал. Поскольку курсанты практиковались не по моей специальности, то поверяющий меня мало волновал. Меня волновали участившиеся поломки материальной части. Пошло какое-то поветрие: одна за другой вышли из строя три паровые машинки вдувных и вытяжных вентиляторов машинных отделений. Всего их было по четыре в каждом из четырех машинных отделений. Из аварийного машинного отделения пришлось взять уже три вентиляторных машинки для замены вышедших из строя.
   Поломки были одинаковыми и явно говорили о вине моих матросов: они спешили с запуском вентиляторов (лето стояло очень жаркое), плохо прогревали цилиндры и недостаточно продували трубопроводы. В цилиндрах появлялась вода, которая при пуске вызывала гидравлический удар и разрушение крышки цилиндра. С матроса «взятки были гладки», естественно, виновником всего этого признали бы меня. Но я пока пользовался запасом вентиляторов неработавшего отделения, опасался дальнейших ошибок матросов и прорабатывал возможности безболезненного объяснения причин поломок и необходимости ремонта.
   Мой комдив отдыхал в это время в отпуске, и мне удалось уговорить старшего механика включить в ремонтную ведомость на предстоящую зиму все шестнадцать вентиляторов. Николай Иванович сначала противился этому, но я смог «убить» его глубоко «научным» объяснением необходимости такого ремонта. Я напомнил стармеху о магической цифре 10 в седьмой степени — десяти миллионах изменений нагрузки при испытаниях материала на выносливость. Соответствовавшая этой цифре прочность по моим незначительным остаткам знаний курса «Сопротивление материалов» являлась «пределом выносливости».  Значит, рассуждал я, если изменять нагрузки больше, чем 10 в седьмой степени раз, то предел выносливости будет превзойден, и совершенно естественно произойдет поломка. Доказать же, что за двадцать пять лет службы крейсера поршни в машинках вентиляторов сделали столько ходов туда-обратно было пустяком.
   — Так они все должны уже развалиться! — сделал вывод из моего сообщения стармех, окончивший училище за пятнадцать лет до меня и помнивший «сопромат», естественно, еще слабее.
   — Три уже вышли из строя, — доложил я, наконец, о своих мелких авариях, как о совершенно естественном явлении. — А остальные еще работают, наверное, из-за качественных германских материалов.
   Мы срочно сочинили «научное» обоснование необходимости ремонта всех вентиляторных машинок и дополнительную ремонтную ведомость. Поехать же в Техническое управление с этими бумагами из-за предстоящего снова выхода просто не было возможности.
   И вдруг невозможность превратилась в необходимость: оказалось, что в журнале вахтенного инженера-механика осталось лишь три свободных листа. Это обеспечивало ввод машин, четырехчасовую вахту и вывод машин. А нового чистого журнала не оказалось — прошляпил отвечавший за это матрос-снабженец. Журнал наш особенный — на тринадцать паровых котлов и четыре турбины, так что достать его на соседних кораблях невозможно — на них журналы совсем другие. Журнал для нас можно было получить только в Техническом управлении Флота.
   Меня доставили на командирском катере к Телефонной пристани, прямо над которой оно и размещалось. Времени было отведено немного — в десять часов корабль должен был сниматься с бочек. Белостоцкий готовил котлы и машины к походу, заполняя одну из последних страниц вахтенного журнала. По всем формальным требованиям, если бы я не привез новый журнал, нам следовало прекращать котлы и не выходить в море.
   В моем посещении Техупра больше всего времени заняло оформление пропуска. Береговые специалисты постарались надежно отгородиться от нежелательных посетителей в виде механиков, просящих дополнительный ремонт, запасные части, материалы, руководящие документы. Незваный гость, как правило, внутрь войти не мог не днями, а неделями. Разрешить выписать пропуск имел право тот специалист, к которому пытался пройти проситель, или начальник этого специалиста. Но начальники оставались за броней сокращенного списка местных телефонов в бюро пропусков, да и в случае выхода на них по телефону, все равно «отфутболивали» посетителя к самому низовому работнику этого направления.
   Придя к дверям Техупра в момент начала его работы — то есть в восемь ноль-ноль, когда на кораблях поднимают флаг, я попал внутрь минут через сорок. Выписать несколько журналов и получить их из кладовки у мичмана-канцеляриста я успел за десяток минут. Столько же времени заняла и передача дополнительной ремонтной ведомости нужному специалисту. Сначала он отодвинул ведомость в мою сторону на край стола и сказал, чтобы я пришел в приемные часы на следующий день. О нашем выходе и невозможности посещения в указанное им время он и слышать не хотел. Но прочесть наше коротенькое обоснование после моих просьб он милостиво согласился.
   Магическое число 10 в седьмой степени и здесь сработало бесповоротно. Ведомость инженер-капитан второго ранга взял и обещал в ближайшее время разобраться. Тогда я еще не понимал, что придумал для Техупра прекрасный способ по-научному объяснять многие неприятности н в ряде случаев выходить сухими из воды перед более высоким московским начальством.
   Довольно насвистывая, с пачкой журналов подмышкой я впрыгнул в катер и крикнул команде, забравшейся в рубку:
   — На корабль!
   — Больно долго ходили, товарищ гвардии старший лейтенант,— послышался ответ старшины катера, и не думавшего выходить из рубки и даже подниматься с диванчика.
   — Так через час крейсер уходит, — возмутился я.
   — Ну и пусть уходит. Нам все равно дальше брандвахты не пройти — начались политзанятия.
   Дело происходило в понедельник — всеобщий день политических занятий. Все матросы и старшины флота, кроме стоящих в караулах, на вахтах и в дежурствах должны были с девяти часов до двенадцати сидеть за столами и политически расти. В их числе следовало находиться и старшине нашего катера с обоими крючковыми. Для борьбы с нарушителями этого порядка член военного совета вице-адмирал Кулаков придумал метод захвата с разбором. Комендантская служба задерживала в это время всех матросов и старшин, оказывавшихся в городе. Их концентрировали в комендатуре и к обеду отводили в Политуправление. Кулаков вызывал туда командиров частей и кораблей, к которым относились задержанные, разбирался с командирами сам и им лично отдавал нарушителей.
   В бухте за порядком на воде следила не комендатура, а брандвахта. На выходе из Южной бухты, напротив Павловского мыска и совсем рядом с Водной станцией круглые сутки дежурил катер, называвшийся брандвахтой. Этот катер следил за соблюдением Правил рейдовой службы всеми плавучими средствами, выполнением ими порядка безопасной перевозки людей, действиями по сигналам с Павловского мыска. Во время политзанятий брандвахта задерживала ходившие по бухте катера и сдавала их команды в комендатуру для отправки потом в Политуправление. Пройти мимо брандвахты беспрепятственно мог только катер с адмиралом или командиром корабля первого ранга.
   Но что бы там ни было, а на корабль я должен попасть. Без меня выход бы сорвался — вахтенный журнал у Белостоцкого сейчас обеспечивал только четыре часа хода. Действовать следовало решительно.
   — Старшина! Заводи мотор! — твердо приказал я. — Выставить двух крючковых!
   — Ну, Вы и даете! — отреагировал старшина. — Это же для адмирала!
   — Отвечаю за все я, а ты — обязан выполнять любое мое приказание. Ты, ведь, в моем распоряжении?
   - Так точно, товарищ контр-лейтенант! — четко ответил старшина и нажал кнопку стартера.
   Мы лихо прошли мимо брандвахты, только постарались идти как можно дальше от нее и ближе к Павловскому мыску, чтобы не так бросались в глаза узкие, совсем не адмиральские поля моей фуражки.
   Идти прямо к нашему крейсеру не разрешалось — по правилам пересекать Северную бухту можно только под прямым углом к берегу, а вдоль бухты проходить только в определенном направлении — к Инкерману — под берегом Корабельной стороны, а к бонам — под берегом Северной стороны. Поэтому нам предстояло пройти между госпиталем и левым бортом «Новороссийска», повернуть за его кормовой бочкой и пересечь бухту в непосредственной видимости с линкора «Севастополь». На нем находился командующий эскадрой — не менее свирепый, чем Пархоменко — контр-адмирал Уваров. Отовсюду могли подозвать бесхозный катер и играть в адмирала следовало почти до подхода к нашему кораблю.
   Я попросил сташину держаться как можно дальше от обоих линкоров, и мы шли почти у берега госпиталя. Но два крючковых свое дело делали: часовой у гюйса на «Новороссийске» взял «по-ефрейторски на караул» и я ему коротко, по-адмиральски, отмахнул к козырьку и вниз. Опасность представлял вахтенный офицер линкора — он мог почуять неладное и просемафорить о нарушителе на флагман. А «Севастополь»-то властью Пети Уварова меня бы отловил наверняка.
   Но с «Новороссийском» все получилось отлично: вахтенный офицер, выйдя на верхнюю площадку левого трапа, сразу же понял, что в катере у флага стоит не адмирал и даже не старший офицер. Вместо отдания чести вахтенный офицер поднял бинокль и посмотрел прямо на меня. Я понимал, что он видит не только мои звездочки на погонах, но и выражение моих глаз. Я заговорщически улыбнулся, издевательски махнул рукой в сторону рубки катера и, сложив руки ладонями, склонил к ним щеку и закрыл на секунду глаза, изображая спящего. Вахтенный офицер по-дружески махнул мне рукой и ушел с трапа. Он, видимо,решил, что я доставляю на корабль одного из серых московских начальников, которых развелось множество после объединения наших министерств.
   Дважды я еще почувствовал себя флотоводцем, проходя мимо флага «Новороссийска» и гюйса «Севастополя». Тут я отвечал на приветствия часовых уже достойно и медлительно. Трап же «Севастополя» находился далеко, и вахтенный офицер в нашу сторону, вероятно, даже и не посмотрел.
   Я слишком поздно крикнул: «Убрать крючковых!». На «Красном Крыме» решили, что идет тот самый начальник, из-за которого готовились к выходу в море. Командир стоял уже на мостике и проверял работу машинных телеграфов. Его наметанный морской глаз издалека заметил крючковых и отдание чести часовыми. Он крикнул уже перешедшему на мостик вахтенному офицеру «Горниста и караул к трапу» и не спеша пошел туда же сам. Вывален был только правый трап.
   Пока мы обходили кормовую бочку и подходили к трапу, командир разглядел в катере только одного из своих младших офицеров и понял мою хитрость. Но был он человеком по натуре недобрым и оценить мой риск ради своевременного прихода на корабль не захотел. У него хватило терпения и злости дождаться моего подъема на шкафут.
   — Пять суток при каюте с приходом в базу за нарушение рейдовой службы, — услышал я голос стоявшего рядом с трапом Гаврилова.
   — Вот и окончился переход по рейду катера под флагом командира машинной группы, — подвел итог оставшийся у трапа после ухода командира дежурный по кораблю. — В вахтенный журнал это событие записывать не будем.

 
                МОИ ВСТРЕЧИ С ВЫСОКИМ НАЧАЛЬСТВОМ

                I

   В июне 1953 г. после ужина в пятницу, немного задержав офицеров в кают-компании, старпом сказал:
   — В воскресенье на наш праздник приглашаются все крупные военачальники во главе с Николаем Герасимовичем. Командование решило отправить с пригласительными билетами одного из самых подтянутых, воспитанных и обаятельных гвардейцев. Прошу всех офицеров помочь ему в подготовке к этому серьезнейшему делу, ведь, он будет нашим лицом перед Главнокомандующим и командованием флота.
   В этот день исполнялось двадцать пять лет лет со дня подъема на корабле Военно-Морского флага и одиннадцать лет присвоения ему гвардейского звания. Должен был состояться торжественный подъем флага, концерт художественной самодеятельности, шлюпочные гонки, состязания по специальности, спортивные игры и праздничный обед.
   Старпом выжидающе помолчал, заставляя каждого офицера поежиться перед перспективою назначения на это дело самого лучшего в этих отношениях, то есть — его самого.
   — Завтра с этой целью в город будет направлен гвардии старший инженер-лейтенант Булах. Зайдите ко мне для инструктажа. Офицеры свободны.
   Весь вечер приборщик нашей каюты матрос Бывших стирал и гладил мои белые брюки и китель, мазал зубным порошком полотняные полуботинки, бегал по всем офицерским каютам в поисках белых носков, получал у вещевиков новые белые перчатки. Я подгонял снаряжение кортика, изучал и отрабатывал практически нужные положения строевого устава. Моим тренером был Илья Белостоцкий, с удовольствием выслушивавший мои слова:
   — Товарищ Адмирал Флота Советского Союза! Командир машинной группы гвардейского легкого крейсера «Красный Крым» гвардии старший лейтенант Булах. Разрешите доложить?
   Белостоцкий величественно слушал и изрекал:
   — Слишком торопливо, часть слов непонятна, вместо «Советского» ты сказал «светского», «легкий» проглотил, фамилия твоя непонятна. В общем, надо потренироваться в одиночку. А теперь слушай меня за Главкома: «Докладывайте!»
   — Завтра, 23-го июля 1953 года, исполняется 25 лет со дня подъема Военно-морского флага на крейсере «Красный Крым» и одиннадцать лет со дня присвоения ему гвардейского звания. На корабле состоится торжественный подъем флага. Командир корабля и личный состав просят Вас прибыть на корабль в этот торжественный день. Разрешите передать Вам приглашение от личного состава.
   Длительные споры вызвали у нас вопросы подхода и отхода при этом, до каких слов держать руку у козырька, как быть с придерживанием кортика, если в левой руке будет конверт с пригласительным билетом. В общем, поработали мы с однокашником на славу, а потом все повторилось в каюте старпома.
   Мне было поручено вручить пригласительные билеты на крейсер всем адмиралам, имевшим прямое отношение к его «боевой и повседневной» деятельности. Снизу вверх это были: командир крейсера в годы войны, а ныне — начальник управления вооружения и судоремонта контр-адмирал Зубков, начальник штаба флота вице-адмирал Пархоменко, член военного совета вице-адмирал Кулаков, командующий флотом адмирал Горшков, Главнокомандующий ВМФ Адмирал Флота Советского Союза Кузнецов.
   Наутро, в субботу сразу после подъема флага, старпом вручил мне конверты с отпечатанными несколькими цветами в корабельной типографии шикарными пригласительными билетами. На каждом конверте витиеватым писарским почерком были написаны воинские звания и фамилии адресатов. В билетах перечислялось все, что я должен был сказать единым духом. Кроме того, сообщался распорядок праздничного дня. Золотом было напечатано: «12.00. Праздничный обед».  Это явно делалось по настоянию или инициативе наших двух «единоначальников», организовавших довольно значительные поборы в кают-компании на приобретение памятных подарков и напитков. Под этим, как сказал интендант Миша Гаранин, подразумевались коньяки разных сортов. Обед предполагалось накрыть на юте под натянутым на праздничный день тентом. Бутылки с дорогим коньяком предназначались начальству, которое, естественно, прикажет эти подарки раскупорить и тем подаст пример в выпивке для всего состава кают-компании.
   Небывалое свершилось: в гордом одиночестве в командирском катере я был доставлен к Графской пристани — месту подхода в те времена только катеров с командирами кораблей. На кораблях шла большая приборка, а я поднимался по тем же ступеням, что и Нахимов ровно сто лет до этого после победы у Синопа. Теперь он стоял на площади, поставленный по воле горсовета спиной к бухте и Графской пристани, внимательно рассматривая что-то на Матросском бульваре. Возможно, он любовался памятником шлюпу «Меркурий», не проявляя почтения к штабу флота, размещавшемуся в здании справа от него.
   Но меня в этом здании, одном из трех уцелевших во время войны, заставили проявить достаточно почтения к штабу флота. У парадного входа стоял плотный матрос с карабином и в белых перчатках. Пользуясь своим старшинством в звании я попытался спокойным шагом пройти внутрь здания. Мне хорошо было известно, что таким путем всегда можно нагло пройти на завод, причал или склад, охраняемый военнослужащим. Логика элементарна: «Если офицер идет уверенно, значит имеет на это право». Знай это шпионы и диверсанты, у нас давно не осталось бы целым ни одного военного объекта, охраняемого военнослужащими срочной службы. Вероятно, враги не знают нашего слабого места. Я не думаю, что у врагов просто нет потребности уничтожать наши военные объекты.
   Опасность для диверсанта представляют только инвалиды с ружьем или, что еще хуже, женщины с дореволюционным наганом. У них-то бдительность на высоте. Возможно, по причине их относительной физической ущербности, а возможно — и вследствие дефицитности мест, где вместо работы надо только бдеть. Видя перед собою здорового молодого матроса, я спокойно шел по проходу для адмиралов.
Но чуть пониже третьей сверху пуговицы моего белого кителя вдруг засверкал кинжалоподобный штык, а ноги зацепились за твердую преграду, оказавшуюся кирзовым сапогом, скрытым под отглаженной флотской брючиной контролера.
   — Предъявите пропуск! — прозвучала непреодолимая фраза.
  Что-нибудь объяснять было бессмысленно. И я пошел вокруг здания во двор, где находилось бюро пропусков. Я понял, что служба на задворках берегового штаба, а иногда и власть над любым, не имеющим пропуска, куда слаще, чем благородная участь корабельного матроса. И за это надо биться не меньше, чем инвалидам с трофейной винтовкой или женщинам с револьвером времен русско-японской войны.
   Я вспомнил запомнившиеся мне с юных лет, с первого чтения, мудрые слова Козьмы Пруткова: «Если хочешь быть покоен, не принимай горе и неприятность на свой счет, но всегда относи их на казенный». Задержка с попаданием внутрь штаба на мне никак не могла отразиться, да и для корабля пока тоже горем и неприятностью не была. До обеда далеко, да я и не собирался на корабле обедать. Поэтому я спокойно объяснил свои потребности мичману за окошечком бюро пропусков. Он посмотрел все пригласительные билеты, проверил мое удостоверение личности, после чего велел подождать минут пять и захлопнул окошечко. Через стеклянную дверцу я видел, что он куда-то звонил по телефону и долго что-то говорил. По серьезному виду мичмана я понял, что он говорит о деле, а не рассказывает анекдот подобно Райкину.
   — Сходите пока в Вооружение и судоремонт к адмиралу Зубкову, а через час приходите сюда, и вас проведут в штаб, — сообщил мичман окончательное решение и объяснил, как пройти в ведомство Зубкова.

                II

   Десять минут и я оказался у входа в двухэтажный дом на самом верху крутого берега Южной бухты. На высокой противоположной стороне желтели суровые старорежимные здания Учебного отряда, ниже их под обрывистым склоном раскинулись цеха, причалы и подъемные краны судоремонтного завода с занимавшей половину всей стенки китобойной базой «Слава», стоящей на ремонте. Почти внизу маслянисто поблескивала поверхность Южной бухты, сплошь перечеркнутая у нашего берега торчащими носами эсминцев, танкеров, водолеев, спасателей. Сам берег с Минной и Телефонной пристанями не был виден за почти отвесным склоном. Влево противоположный берег снижался и переходил в Павловский мыс с метеорологической станцией, отделявший излучину бухты с артиллерийским заводом от главной севастопольской акватории — Северной бухты, места стоянки на бочках всех линкоров и крейсеров.
   Два года назад, получив назначения по кораблям, именно на этом месте наш выпуск прощался друг с другом. Только что нам зачитали приказ Командующего флотом о назначении.
   Вот и стоял я теперь опять на этом же месте, смотрел на бухту и думал, что место для начальника вооружения и судоремонта выбрано исключительно удачно: видны все заводы и все корабли в них. О подробностях расставания с однокашниками я не вспоминал: в двадцать четыре года еще очень далеко до ностальгии.
   Зубков оказался на месте. Я вошел в его кабинет, смотревший окнами совсем не на бухту, а в какой-то чахлый садик из акаций, поскольку он находился на первом этаже. Комната адмирала довольно большая, уставленная вдоль стен стульями. В глубине комнаты у раскрытого окна стоял наискосок большой стол, заваленный папками. За столом сидел пожилой лысоватый человек в расстегнутом рабочем кителе с потемневшими золотыми погонами, на которых еле виднелась сливающаяся с погоном шитая звезда с черными вставками.
   Я пошел к столу по проложенной от дверей ковровой дорожке, лихорадочно корректируя отработанную накануне процедуру приглашения.
   — Что, опять пришел новые автоматы вымаливать? — сурово спросил начальник вооружения и судоремонта, не поднимая головы и лишь покосившись на меня от раскрытых бумаг. — Не до тебя, приходи после отъезда Главкома.
   — Товарищ адмирал, я с «Красного Крыма», — начал я свое священнодействие, опуская все уставные положения перед расстегнутым адмиралом, принявшим меня за совсем другого человека и начавшего разговор вообще без обращения к нему младшего офицера.
   Зубков резко поднял голову, посмотрел на меня и, не узнав (откуда ему было меня знать), встал, вышел из-за стола и протянул руку. Я пожал сухую узкую ладонь.
   — Гвардии старший лейтенант, — он посмотрел на мою гвардейскую ленту на груди и на погоны. — Да еще и механик. Давай, говори, что нашему ветерану надо. Да садись ты, не стесняйся.
   И он подтолкнул меня к ряду стульев у стены, сам усаживаясь рядом. Я назвал свою фамилию и объяснил причину прихода.
   — Подумать только, одиннадцать лет уже прошло, как я гвардейский флаг на юте целовал, — засокрушался Зубков. — А все, как вчера. Только забыл, ведь, об этом юбилее. Хорошо, что напомнили. А как там Гаврилов командует?
   На мое невразумительное вякание и явную неспособность прямо ответить на заданный вопрос, он отреагировал решительно:
   — Ладно, завтра сам ему скажу! Ну, спасибо. Иди, я то тут совсем в бумажках зарылся.
   Он, сидя, пожал мне торопливо руку, пересел за стол и углубился в какую-то лежавшую там ведомость. Я тихо вышел из кабинета и только на улице вспомнил, что не отдал конверт с пригласительным билетом.
   — Товарищ адмирал! — виновато обратился я к Зубкову, снова войдя в кабинет. — Я вам приглашение принес и забыл отдать.
   — Ну, давай, — сказал адмирал, на секунду подняв голову. — Что ж, без бумажки и не пустили бы?

                III

   В бюро пропусков штаба флота я успел вовремя. Около окошечка меня ждал матрос, возможно, тот самый, который преграждал раньше путь. Он провел меня в здание черным ходом, минуя контролера, и далее — в самый конец коридора второго этажа. Чуть не ежесекундно, заставляя меня чувствовать всю мою мизерность, навстречу нам мелкой трусцой пробегали капитаны первого или второго ранга, державшие в руках папки или отдельные бумажки. По корабельной привычке я уступал им дорогу, притискиваясь к стене и порываясь повернуться боком. Провожатый матрос недовольно сбавлял шаг, дожидаясь меня и не обращая никакого внимания на встречных старших офицеров.
   Наконец, мы подошли к предпоследней двери коридора, рядом с которой на стене висела синяя стеклянная табличка с большими литерами «НШФ». За дверью трудился свирепый и безжалостный начальник штаба флота вице-адмирал Пархоменко. Из-за него, в первую очередь, и был убит на тренировки чуть не весь вчерашний вечер. Я робко постучал в дверь, но ответа не услышал.
   — Вы заходите и сразу ему докладывайте, что нужно, хоть там кто будет. Он сейчас тут старший — Главком и комфлот полчаса назад ушли на «Ангару».
   Матрос явно стремился поскорее выполнить полученное задание: не только довести меня до начальства, но и увести назад из штаба мимо мичмана. Стала понятна и хитрость опытного служивого из бюро пропусков: он меня на время из штаба отослал к Зубкову, чтобы моя встреча с Кузнецовым и Горшковым состоялась где-нибудь вне его ведомства. Вряд ли его доверенный матрос советовал мне что-нибудь задерживающее наше совместное пребывание в штабе. Я решился и открыл дверь без разрешения.
   В глубине большой комнаты над широким низким столом склонилось несколько офицеров. Стоявший спиной ко мне плотный офицер среднего роста в обтягивающем белом кителе повернулся на мое громкое «Разрешите войти!». По короткой жесткой прическе, отсутствию промежутка между тяжелым подбородком и воротом кителя, ну и по мрачному взгляду, брошенному исподлобья, я сразу же узнал Пархоменко. Мне довелось уже видеть его однажды на «Волге», когда он при всех «ставил на три точки» нашего командира.
   — В чем дело? — пробасил адмирал.
   Я показал всю свою выучку и четко доложил обо всем. В левой руке я уже держал конверт для него. Остальные конверты для Главкома, комфлота и члена военного совета я под кителем засунул за ремень кортика. Помня об этих конвертах все время, я старался не сгибаться и дышать неглубоко, чтобы их не помять. За майку же опустить их я не решился из-за жары и опасности вспотеть. Вообще-то форма «раз» явно не приспособлена к ношению чего-нибудь, кроме документов в открытых наружных карманах кителя да носового платка и кошелька в карманах брюк. Бывалые черноморцы осмеяли потом меня, не догадавшегося взять у доктора компрессной бумаги, обернуть в нее все конверты и засунуть в фуражку. Флотской смекалки я не проявил.
   Пархоменко недовольно дослушал до конца мою тираду, взял конверт, швырнул его на стол и, поворачиваясь в сторону лежащей на нем разрисованной карты Черного моря, безразлично бросил:
   — Идите...

                IV

   «Ангара» стояла совсем рядом с Графской пристанью за каменным забором. Матрос у ворот меня не пустил дальше так же точно, как и его предшественник у входа в штаб. Но был это матрос уже не штабной, а корабельный. Так что он подробно мне объяснил, что уже второй день Главком проводит какое-то совещание с приехавшими со всего флота адмиралами и офицерами. Занятия проходят до обеда, потом все отдыхают как положено. Всем здесь отведены каюты и никто никуда не уходит. Потом все заняты еще часа три, а к вечеру, когда не жарко, Главком идет на Водную станцию купаться на адмиральском пляже.
   «Ангара» — это трофейное судно. У немцев она выполняла роль штабного корабля их главнокомандующего адмирала Деница. Говорили, что точно такая же белая яхта была и у Гитлера, и что получившие ее в качестве трофея американцы поставили яхту под огромным прозрачным колпаком в качестве музейной ценности. Ну а у нас такая яхта музейной ценностью не являлась, а очень хорошо использовалась для размещения московских командированных начальников. Иногда на яхте, пользуясь полным государственным обеспечением и черноморским гостеприимством, жили не только московские начальники, но и жены этих начальников с московскими мальчиками и девочками.
   - Доброжелательному матросу следовало верить, тем более, что становилось все более жарко и время подходило к обеду. И я, поверив матросу, отправился сам в холодок и в бездеятельное состояние. В те годы справа от входа к памятнику Казарскому и далее — на Матросский бульвар, была в склоне возвышенности этого бульвара затененная виноградными лозами галерея со столиками, буфетной стойкой и приятным обхождением часов с восьми утра до часов одиннадцати вечера. Сюда я и пошел на период жаркого времени.
   Пищи в галерее не оказалось никакой, кроме печенья и мороженого. Зато нашлась запивка этой незначительной пищи — прекрасное и охлажденное до нужной температуры «Советское шампанское». Надо сказать, что в те годы ширпотребом считалось только сладкое и полусладкое шампанское, вызывавшее в жаркую погоду и в правильно охлажденном состоянии лишь стремление продолжить знакомство с ним. Времени же в данном случае у меня по корабельным понятиям было бесконечно много и сколько бокалов шипящего напитка ушло на его сокращение, сказать трудно.
   Но «делу — время, потехе — час». Мне вполне хватило часа, чтобы понять необходимость немедленно позвонить маме, и я отправился на Главпочтамт. За шампанское я расплатился по-гвардейски, вытащенные из-за пазухи три оставшихся конверта были сухими и почти не измятыми (в пределах нормы, как говорили знакомые медички). Я шел по Большой Морской с чувством собственного достоинства и почти выполненного долга.
   — Дяденька моряк! — услышал я лепет явно воспитанника детского сада. — Возьмите конверт, который потеряли.
   Я повернулся так же величественно, как и шел, и увидел маленького мальчика, протягивавшего мне знакомый по очертаниям вытянутый голубой пакет. Витиеватым почерком нашего писаря Серебрякова на нем было выведено: «Члену Военного совета Черно-морского флота вице-адмиралу тов. Н. М. Кулакову». Внезапно вспотевшая правая рука нащупала под левой подмышкой еще только один конверт. Он оказался для комфлота Горшкова.
   Вспотел внезапно и лоб. Я почувствовал, что пара бутылок шампанского даже в жаркий июльский день мгновенно могут превратиться в бутылку ледяной воды. Моя величественность сразу же превратилась в почти безнадежную обреченность. Я медленно побрел назад только что пройденным путем, внимательно рассматривая все бумажки на асфальте. Севастополь до сих пор — самый чистый из городов, в которых я бывал. А в те далекие годы я видел, что нигде до самой площади Революции, ничего, кроме половинки троллейбусного билета, не валяется.
   Я быстро пробежал, заглядывая во все подъезды, дворы и закоулки свой только что пройденный в самозабвении путь. На это хватило минут пяти. Конверта для Главкома нигде не валялось...
   Я до сих пор горжусь тем, что нашел в себе силы принять верное решение. От дежурного связиста бригады эсминцев на Минной стенке я дал семафор на флагманский линкор «Севастополь», обезличив себя до любого чина, вплоть до маршальского (единственный Генералиссимус в это время был уже мертв):
   «Прошу передать КрКрКр утрату письма Главкому тчк Жду дубликат Графской немедленно тчк Булах».
   По четырехчасовому солнцепеку я поплелся на Графскую пристань и стал там искать прохладу в узкой тени колонн и портика.

                V

   Отчаянная наглость сработала с коэффициентом полезного действия сто процентов. Минут через сорок в ступени Графской своим бортом ткнулся наш бывший «самовар», а ныне — командирский катер. Около флага рядом со старшиной катера стоял наутюженный капитан второго ранга Андреев. Старпом внимательно посмотрел на меня, испытующе повел носом и, убедившись в моем вполне боевом состоянии, снял свою безукоризненную фуражку. В ее глубине хранился завернутый в кальку конверт с пригласительным билетом.
   Катер пошел назад к крейсеру, старпом с высоко поднятым подбородком и готовой для ответа на приветствия правой рукой ушел в сторону адмирала Нахимова, а я остался рядом с новым матросом-караульщиком, стоявшим у тех же закрытых наглухо ворот. Часы подползали к пяти вечера — так много за считанные минуты смогла вместить в этот день моя «неудавшаяся» жизнь.
   Самым удивительным во всем этом деле было то, что Виктор Иванович Андреев даже не спросил меня ни о чем — он просто отдал мне заветный конверт и ушел в глубины города-героя Севастополя. У старпома, видимо, даже на мгновение не возникло подозрения в том, что я не смогу выполнить возложенное на меня. К своему личному позору я позже узнал, что приглашения всем начальникам разослали за несколько дней заранее подписными телефонограммами, а меня послали «для форса гвардии ЧФ». Так что встреча моя с нашим военно-морским командованием была совсем не обязательной и предназначалась лишь, при возможности, для показа самым главным адмиралам, что и мы «не лыком шиты».
   Но я-то этого не знал!
   И я дождался момента, когда из охраняемых ворот один за другим вышли Горшков, как всё указывающий хозяин, шагов через десять за ним Кузнецов с каким-то капитаном первого ранга почти в обнимку и еще значительно погодя — Кулаков с целой кучей окруживших его соратников от капитана первого ранга до лейтенанта включительно. Куда следовало бросаться при таком рассредоточении?
   Я через всю площадь бросился наперерез Главкому. Шагал он при своем большом росте довольно широко, да и ни с кем свой шаг на еще мало спавшей жаре не согласовывал. Так что выскочить наикосок и пойти вбок почти строевым шагом удалось мне только у самого входа в Водную станцию. Так еще по-довоенному назывался зеленый кусочек берега с пляжем и плавательным бассейном, скрытый зданием штаба флота и небольшим забором.
   От неожиданного моего налета строевым шагом Николай Герасимович отшатнулся и остановился, широко расставив ноги, как до этого шагал. Шедший рядом с Главкомом капитан первого ранга шагнул в мою сторону с явно видимым желанием прикрыть своей грудью адмирала от лейтенанта-злоумыщленника. В то лето началась первая волна массовых увольнений в запас, причем увольняли нежелающих этого — недоучившихся из-за войны, фронтовых выдвиженцев, произведенных в офицеры сверхсрочников, но оставляли служить многих желавших уйти с военной службы — молодых выпускников училищ. И те и другие писали о своих нежеланиях или желаниях во все инстанции и обращались к большим начальникам зачастую в самой неподходящей для этих начальников обстановке.
   Меня, видимо, и приняли за такого жаждущего решения своей судьбы непосредственно Главнокомандующим.
   Пока я представлялся, Кузнецов и его защитник поняли по моему парадному виду и четкости доклада, что бояться каких-либо неожиданностей с моей стороны не следует. И адмирал милостиво разрешил мне доложить.
   Заученное сообщение о празднике и приглашение звучали довольно долго, так что к последним словам и протягиванию конверта я оказался окруженным свитой политработников. Кулаков даже потеснил немного от Главкома его недавнего собеседника.
   Взяв конверт в левую руку, Главком протянул мне свою правую для пожатия. Этот момент мы с Белостоцким предусмотрели и я почти заученным движением повторил виденное нами на каком-то из парадов в училище: я мгновенно сдернул с правой руки белую перчатку и уже без нее прикоснулся к адмиральской ладони. Рукопожатие наше вышло вялым — я сжимать руку стеснялся, а Кузнецову это делать, видимо, не хотелось.
   Не дожидаясь моего уставного «Разрешите идти?», четкого поворота и отхода, Кузнецов продолжил свой путь к Водной станции. Потерявшая свои первоначальные очертания свита двинулась за ним. Тут я и перехватил члена военного совета, почти по-домашнему вручил ему приглашение и спросил, как мне быть с таким же докладом комфлоту.
   — Обгони Главкома и беги в угол адмиральской купальни. Комфлот там воду пробует.
На мое счастье, пройдя ворота Водной станции и попав в тень, Кузнецов остановился и, сняв фуражку, на прохладном ветерке продолжил беседу все с тем же капитаном первого ранга. Член поенного совета освободился от своих провожатых, обошел Главкома и, расстегивая китель, двинулся в сторону купальни. Жестом он показал мне, чтобы я поспешал впереди него.
   Адмиральская купальня ограничивалась с одной стороны стеной из ракушечника — продолжением забора Водной станции. Сразу за этой стеной простирался «дикий» пляж напротив памятника затопленным кораблям, к которому могли подходить все желающие уже со стороны Приморского бульвара. Но в адмиральскую купальню можно было попасть лишь через ворота, пропускной пункт и садик Водной станции. Во избежание заплыва нежелательных посетителей ракушечная стена продолжалась и в воде шагов на пятнадцать в виде невысокого деревянного заборочика. От садика купальня отделялась бетонной балюстрадой — явным продолжением балюстрады на набережной Приморского бульвара.
   Значительно более слабая преграда в виде довольно густых кустов отделяла адмиральский кусочек берега от уставленного топчанами участка для высокопоставленных жен. На этот пляж любили наводить дальномеры матросы всех стоявших поблизости кораблей. Одно время это место облюбовал дельфин, частенько подплывавший к купающимся дамам и обязательно сопровождавший одну из девушек, любившую отплывать от берега подальше и вылезать позагорать на пустовавшую крейсерскую бочку.
   Адмирал Горшков, к которому я тогда шел, еще не покомандовал тридцать лет всем Военно-Морским Флотом страны и не совершил еще всех своих великих деяний. В частности, не было еще у Севастопольской бухты дамб, перетянувших ей горло и убивших почти все живое в бухте, но расплодивших в ней нечистоты. Дельфины резвились у Водной станции, рыбаки сушили сети у Аполлоновой пристани, мальчишки ловили крабов в бухте Голландия, крупные раковины-рапаны можно было найти на камнях, нырнув рядом с Артиллерийской бухтой. Кораблей в те годы стояло в бухте не меньше, чем теперь, паровой флот и строившие его в Севастополе заводы существовали уже лет семьдесят, число жителей вокруг бухт от Инкермана до Карантинной и раньше было не меньше, чем сейчас. Но полноводно текла в бухту Черная речка и без всякой болтовни об экологии бухта жила и позволяла жить рядом с нею.
   Сергей Георгиевич, как никогда никто из флотских его не называл в отличие от Николая Герасимовича, был только в трусах и, присев на одной ноге, осторожно макал в воду другую. Черные трусы «домашнего» образца и довольно дряблая незагорелая кожа начинавшего уже полнеть низкорослого тела не вызывали чувства робости при виде голого комфлота.
   — Товарищ адмирал! Разрешите передать вам приглашение на годовщину крейсера «Красный Крым», — закричал я через балюстраду без строевого шага и отдания воинской чести.
   — Положите в кабинку, — через плечо ответил Горшков и медленно полез в воду.
   Прямо у ракушечной стены стояло несколько фанерных шкафчиков, в одном из которых на плечиках висела форма комфлота. Я положил последний конверт на адмиральскую фуражку. Порученное мне дело было выполнено.

                VI

   На следующее утро вместе с крейсерскими офицерами построился на торжественный подъем гвардейского флага, гюйса, стеньговых флагов и флагов расцвечивания только контр-адмирал Зубков. На своих местах по обоим шкафутам стояли матросы, на баке выстроились проходившие практику курсанты. Все были в белом.
   Уже без пяти девять. Надо начинать церемонию. Дежурный по кораблю подошел с рапортом о построении личного состава по большому сбору к старшему на борту — адмиралу Зубкову. Тому надлежало обойти строй, поздороваться с моряками, поздравить их с гвардейским и корабельным праздником и приказать вахтенному офицеру поднять флаг. Зубков принял рапорт и в сопровождении командира и большого зама пошел вдоль строя. В этот момент к нему подбежал вахтенный офицер:
   — Товарищ адмирал! К правому трапу идет катер под флагом командующего.
   Зубков и командир с замполитом отвернулись от строя, опустили приложенные к козырькам руки и медленно пошли к правому трапу. Командир вышел на его верхнюю площадку. Торжество было сорвано.
   — Исполнительный до места! — послышался в наступившей тишине крик сигнальщика на мостике.
   Это значило, что до подъема флага оставалась всего лишь минута. Вслед за флагманом на всех кораблях в этот момент поднимались на реях «до места» исполнительные флаги. На всех кораблях подавалась команда:
   — На флаг и гюйс — смирно!
   Прозвучала подобная, но более пространная команда и у нас:
   — На гвардейский флаг, гюйс, стеньговые флаги и флаги расцвечивания — смирно!
   И в эту минуту торжественного молчания к правому трапу подошел катер командующего флотом, на рубке которого развевался должностной флаг с тремя звездами. На корме катера, приложив руку к широкополой фуражке и втянув короткую шею в плечи, стоял вице-адмирал Пархоменко. Главком и комфлот в этот день были уже где-то далеко от Севастополя. И почтить наш корабль прибыл оставшийся за комфлота Пархоменко. У Кулакова же, видимо, нашлись дела поважнее, чем сходить на единственный оставшийся на флоте гвардейский корабль.
   Встреча врио комфлота получилась весьма необычной: захождение не играли, личный состав лицом к борту не поворачивали, «смирно» не кричали — все это было уже сделано для флага, святее которого нет ничего на свете, так что временный командующий никаких положенных ему почестей не получил. Он только успел подняться по трапу и выслушать рапорт командира, за несколько секунд до этого перешагнувшего с верхней площадки на палубу и ждавшего там адмирала с приложенной к фуражке рукой.
   — Товарищ адмирал, время вышло! — закричал из-за спины командира вахтенный офицер, услышавший доклад вахтенного сигнальщика: «Исполнительный пошел!», по которому быстро спускался исполнительный флаг, знаменуя начало подъема флага на всех кораблях одновременно.
   — Поднимайте флаг! — буркнул Пархоменко, оставаясь на трапе.   Повернувшиеся лицом к середине корабля Зубков, командир, замполит и вахтенный офицер оказались к адмиралу спиной, как и все стоявшие на правом борту матросы и курсанты. Так и простоял Пархоменко одиноко с приложенной к фуражке рукой за спинами нескольких сотен подчиненных минут пять: пока поднимали флаги расцвечивания, пока трижды играли куплеты Гимна Советского Союза — сократить один куплет из-за присутствия большого начальника музыканты не решились.
   Когда оркестр замолчал, Пархоменко сошел, наконец, с трапа на палубу и пошел по шкафуту в сторону носа. Команды «вольно» он не дал и командир шел за ним с приложенной рукой, считая, что вице-адмирал сейчас будет здороваться с личным составом и поздравлять его. Но Пархоменко, взбешенный сорванной церемонией встречи, делать этого не собирался. Да и не хотел, видимо, нарушать Корабельный устав, ревнителем которого был постоянно. Из-за этого не мог он и к командиру предъявить какие-либо претензии: устав не предусматривает у адмиралов опозданий.
   Так и шли они вдоль строя по команде «смирно»: набычившийся и по-наполеоновски сунувший большой палец правой руки за борт кителя вице-адмирал, гвардии капитан второго ранга с приложенной к фуражке рукой и повторявший его позу дежурный по кораблю. Зубков остался там, где оказался при подъеме флага. Когда Пархоменко скрылся в дверях коммунальной палубы, Зубков посоветовал вахтенному офицеру: «Дайте вольно».
   Старпом после этой команды отпустил с юта офицеров к своим подразделениям, а сам перешел на шкафут к Зубкову.
   Минут через пять на палубе вновь появился вице-адмирал со своим небольшим сопровождением. Он, ни на кого не глядя, прошел к трапу.
   — Смирно! — крикнул сохранивший самообладание старпом — Правый борт кругом! Горнист — захождение!
   — Кто от нас ушел? — заныли немножко вразнотон, с гвардейским шиком, оба горниста.
   Пархоменко держал чуть растопыренную патерню у своего «аэродрома» недолго.
   — ...с ним! — радостно ту-тукнул один из горнов.
   Оказалось, что начальник штаба флота в честь двадцатипятилетия гвардейского крейсера прошел на антресоли коммунальной палубы, где потрое на одном штатном месте размещались курсанты, вывернул на палубу содержимое пары до отказа набитых рундуков и со словами: «Немедленно устранить бардак» отправился к трапу.
   Праздник долго не налаживался.
 

                ФОРМА «РАЗ» ПО УСТАВУ

   Приглашать всех адмиралов поручили мне по предложению старпома. Не знаю почему, но Виктор Иванович Андреев меня выделял из лейтенантской когорты в лучшую сторону. Естественно, что на последнем месте у всего начальства числились разгильдяи Юра Гусев и Лева Мухин, откровенно не хотевшие служить, ничего и никого не боявшиеся, нарушавшие порядок на берегу и пререкавшиеся в случае любой несправедливости. Мой однокашник Илья Белостоцкий был худым, длинным и нестроевым с виду, так что к адмиралам пускать его было опасно. Деловитые Петя Шаров и Толя Гудков командовали артиллеристами, прибиравшими верхнюю палубу, так что посылать их с корабля в субботу во время большой приборки было бы ошибкой. Красавец Валя Обухов отдыхал в это время в отпуске. Вот и пал выбор на меня. Но выбор этот Виктор Иванович решил показать, как большое поощрение.
   — Не зря я в прошлом году в Новороссийске отправил вас за парусиновыми туфлями! — вдруг порадовался Виктор Иванович во время инструктажа. — Да и с формой «раз» не зря гонял!
   В Новороссийске мы как-то стояли у нефтяного причала днем, так что старпом нарушил установившуюся уже традицию: при стоянке у причала старпом сидит на корабле, а командир сидит в ресторане. Поскольку командиру днем на берегу делать было нечего, на несколько часов с корабля сошел Виктор Иванович. Был он одет по форме «раз», весь отутюженный, с надраенными до солнечного блеска пуговицами, туго растянутым чехлом на фуражке, но в черных форменных ботинках. Для матросов при белой форме и предусматривались черные ботинки, белые по норме не полагались. А офицерам рекомендовалось носить покупную белую обувь, хотя разрешались и черные ботинки.
   Нигде не указывалось, какой должна быть покупная белая обувь, поэтому она оказывалась самой различной. Мне, например, удалось купить в Одессе глухие белые сандалии с ремешком поверх стопы. Эти сандалии вызывали недовольство начальства ремешком и глубокими вырезами по бокам. Но запретным эго нигде объявлено не было, не разрешались только фигурные узоры и сквозные дырочки, так что начальство с моими сандалиями вынуждено было мириться. Да и не часто лейтенанты одевали эту форму: на корабле она была только по праздникам, а на берегу в летнюю жару потеть в наглухо застегнутом кителе и фуражке вынуждены были только патрули. В белом на берегу постоянно ходили лишь работники штабов, береговых учреждений и комендатуры. Да вот теперь довелось и мне. Старпом радовался, что я пойду к адмиралам не в надоевших ему сандалиях, а купленных по его указанию полотняных туфлях образца трудовых тридцатых годов. После войны их еще кое-где выпускали.
   — Идите в универмаг и купите себе белые туфли, — порекомендовал мне Андреев, встретившись со мною минут через сорок после схода на единственной и одновременно — главной улице Новороссийска. В руках на магазинной веревочке у него болтались две коробки с обувью. — Вот и для командира заодно купил.
   Добрая улыбка освещала некрасивое лицо гвардии капитана второго ранга. По-домашнему тепло смотрели обычно внимательные и требовательные глаза. Сейчас он не требовал, он просто советовал, как близкий и опытный старший товарищ. Не в силах сопротивляться, я повернул к универмагу.
   Радовался старпом и победе надо мною в вопросе соблюдения артикулов материала для белой одежды. Моя душа рвалась к морской романтике. К белым сандалиям я, не размышляя, купил белый полушерстяной китель с витыми пуговицами и такие же брюки. Покупая эти неуставные вещи в одном из одесских комиссионных магазинов, я услышал утверждение продавца, что это — вещи капитана-директора китобойной флотилии «Слава» Соляника, за время рейса ставшие для него узкими. Естественно, что к такой форме я заказал у кустаря и соответствующую фуражку с адмиральскими полями и шитым «голландским» козырьком.
   Я рвался попасть в новой шикарной одежде на Дерибасовскую. Сверстники рекомендовали мне идти без погон и с «крабом» без звездочки, чтобы не нарваться на комендантских работников. Но мне-то хотелось показаться именно в форме! И я подогнал к широкоплечему кителю свои лейтенантские погоны, прицепил к новой фуражке распластанный заказной «краб», отутюжил шерстяные белые брюки. Не реагируя на реплики более старших офицеров типа: «Я — романтик моря, а впереди — одна только ночь...», я спустился по трапу первым, как самый младший, и осторожно прошел в носовой отсек катера, где уже сидели сверхсрочники. Моя форма была единодушно одобрена, выяснена ее стоимость, но всеми признана неподходящей мне по чину.
   Беда пришла совсем не со стороны комендатуры. Я гордо вышагивал по Дерибасовской, поглядывая достойно и немного свысока только на самых шикарных встречных женщин. На обычных я вообще внимания не обращал. Мне казалось, что на меня с восхищением смотрят все. Эго основывалось на комплименте фотографа, к которому я зашел в первую очередь, и его утверждения, что такие молодые люди к нему уже давно, еще с довойны, не заходили. Естественно, он спросил и цену всего, восхитился ею, посоветовал обязательно сфотографироваться в фуражке и пожалел, что я не захотел дополнительно сфотографироваться в рост, чтобы снять и туфли-сандалии.
   Я не стал терять времени на фотографирование в рост и вышел на магистраль знакомств. Мне так и казалось, что в таком виде я немедленно познакомлюсь с прекрасной дамой: это был один из первых моих сходов на берег в Одессе после пятимесячных ремонтных работ, становления на ноги, переходов в Севастополь и обратно, стоянок на рейдах. Был я еще неопытен и наивен. Как следует знакомиться, я еще не знал. Думал, что все получится само и шел, собою восхищаясь и ничего, кроме встречных прекрасных незнакомок, не замечая.
   — Лейтенант! Подойдите ко мне! — вдруг услышал я громкий, совсем не женский окрик сзади.
   Я повернулся и увидел нашего начальника политотдела — всегда надутого громоздкого капитана второго ранга, которого я несколько раз видел у нас на корабле. Одет он был сейчас как и ходили обычно политработники: «Народ дает — народ смотрит». Обычные хлопчатобумажные брюки со склада, такой же китель со старыми погонами, натянутая почти до ушей фуражка с безобразно поднятым сзади полем. Рядом с ним стояла расфуфыренная, не по-черноморски крашеная блондинка древнего на мой взгляд сорокалетнего вида — его жена, повидимому. Такую я среди встречных, естественно, увидеть не мог. Заодно не заметил и ее спутника.
   — Почему не приветствуете? — заревел на меня капитан второго ранга, не стесняясь окружающей совсем не военной публики,— Вы что, как на берег сорвались, так на всех начальников наплевать? Немедленно возвращайтесь на корабль!
   Он повернулся, согнул в локте правую руку, которой по идее должен был отвечать на приветствия таких, как я. За эту руку уцепилась его спутница и они отправились дальше по улице.
   До самого первого катера оставалось еще часа три, спешить на Арбузную пристань пока было незачем, я огорченно пошел в кино. На выходе после окончания фильма я снова напоролся на начальника политотдела. Теперь он уже не спешил и внимательно меня рассмотрел. Форма моя ему явно пришлась не по душе. Чин мой, конечно, для нее не подходил. Носить ее он мне запретил, а за невыполнение приказания о возвращении на корабль объявил пять суток ареста. Вот и пришлось перейти на форму со склада.
   Когда мы оказывались вдали от политотдела, я несколько раз одевал свою обольстительную форму при сходе на берег, стараясь при этом миновать любое начальство. С командиром мне в этом отношении повезло, но старпом всегда встречал катера и барказы с увольняемыми, так что в этой неуставной форме меня видел.  Поскольку витые пуговицы я перешил на обыкновенные, замечания мог вызвать лишь артикул материи — шерсть вместо специально придуманной снабженцами толстой, непродуваемой и мгновенно мнущейся хлопчатобумажной материи. Однажды старпом сказал мне об этом, но деликатно, в форме совета.
   — Ваша форма красива, но свою задачу не выполняет. Она должна быть свежей изнутри, как новая сорочка. Для того и придумали эту форму стирающейся. А если вашу часто отдавать в химчистку, то за все лето и придется одевать ее три-четыре раза.
   Я понюхал изнутри пропотевший китель и мне расхотелось в нем ходить. Да и действительно, его давно надо было отдать в химчистку не из-за подмышек, а из-за обшлагов и локтей уже снаружи. Шикарным китель, не говоря уже о брюках, казался лишь в сумерки. Я перевел брюки в разряд гражданской одежды, почистив их и соединив с бобочкой, а китель решил покрасить в синий цвет и носить на корабле. В результате он сел, стал жеваным по швам, вследствие чего я его в конце концов выбросил.
   Так что для приглашения адмиралов моя форма опасности не представляла.

 
                ДАМЫ ПРИГЛАШАЮТ КАВАЛЕРОВ

                I

   Почему комендатура висела над нами всеми от матроса до командира крейсера, как Дамоклов меч? Почему единственным способом нашего подъема духа и сплочения сошедшего на берег коллектива была выпивка? Почему единственными представительницами прекрасного пола, с которыми общалось большинство из нас (им были холостяки), становились тайные или явные потаскухи из дома офицеров, матросского клуба, дворца культуры, танцплощадки или просто с улицы — Дерибасовской, Большой Морской, приморских бульваров? Почему верхом блеска офицеры считали времяпрепровождение в ресторане, а на пошедшего невзначай в театр или концертный зал, не говоря уж о филармонии, смотрели, как на ненормального?
   Видимо потому, что каждому из нас хотелось жить по-человечески, а жизни такой у нас не было. Суровая монашеская жизнь на корабле требовала душевного тепла, а оно осталось далеко дома. Одесса же и Севастополь для холостяков домом не были, не говоря уже о Поти или редко посещавшихся Феодосии, Новороссийске, Батуми. В душе изо дня в день копилось одиночество, забиваемое только бурсацкими взаимоотношениями со сверстниками. Особенно всплывало это необоримое одиночество, когда оставался в каюте один.

      Вот так и сегодня: один я в каюте,
      Никто не мешает — сегодня среда...
      И можно не думать о смазках, мазуте,
      О всем, что ржавеет что в трюме вода.
      Я знаю, что я — не из тех, кто безгрешен:
      Быть может, других я страдать заставлял,
      Но я от разрывов не был безутешен,
      От редких побед утешений не знал.
      А что же тогда мне для сердца осталось?
      О ком хоть какой-нибудь в памяти след?
      Досталось лишь то, что другим доставалось,
      И даже имен в моей памяти нет.

      Так как же найти мне такую родную,
      Чтоб ближе вовек никогда не сыскать?
      Чтоб я никогда не хотел на другую
      Ее, до конца разузнав, поменять?

   Корявые или стандартные рифмы, обыденные, трафаретные рассуждения. Стихов таких я стыдился, писал их тайком и никому не показывал. Хорошо, что сохранил всю тетрадь с этими тайными мыслями и могу сегодня взглянуть в себя двадцатичетырех-летнего.
   А о чем тайком думали и писали такие же, как я, когда они оставались в одиночку? Некоторые из них становились печатающимися поэтами, даже уходили в корреспонденты. Но писали они стихи бравурные, вроде сочиненных мною еще в курсантские годы для стенгазеты

       Трепещет на фалах «Иже»
       И в тридцать секунд звонок...

   Думаю, не стоит повторять юношеское мое восхищение стройностью флотской службы броненосного гиганта...
   В корабельном одиночестве не хватало бодрости и восторгов для создания «произведений», зовущих автора в теплые и сухие объятия флотских и даже центральных изданий. А только они в такие издания и могли попасть, так что я оставался инженером-механиком, скрывающим свои литературные склонности. Нужное политработникам я не писал. Не могло же им понравиться такое мое тайное послание заместителю нашего начальника политотдела, пробиравшего меня за неясные взаимоотношения с ближайшей подругой дочери Члена военного совета и вице-адмирала:

     ... Почему же я пью? Да, бывало, случалось
         Посидеть в завершенье удачного дня.
         Только странно, что там мы обычно встречались,
         А на берег Вы ходите чаще меня.

         Почему у меня каждый вечер другая?
         Постоянство хотите увидеть во мне?
         А Вы помните: «Пустишь к себе, дорогая?» —
         Это Ваши слова, но не Вашей жене.

         Можно много припомнить, но Вам не по нраву.
         Вы хотите, чтоб стал я не так отвечать.
         Не хочу: наказать Вы имеете право,
         Но не исповедь здесь, лучше буду молчать...
               
                II

   Естественно, что за такие произведения выбиться даже в нештатные корреспонденты невозможно. Помещаю все это в свой рассказ лишь потому, что было это более сорока лет назад, написано было не о современном политработнике, и я не лезу в заместители флотского поэта Н. Флерова. Просто я хочу более красочно показать мысли тогдашнего молодого офицера, слегка погоревшего в бытовом плане. Бытовка же возникала каждый раз, когда потаскушка вдруг решала, что она сможет женить на себе своего очередного друга.
   Сперва проводилось одиночное воздействие по типу: «Тебя я сразу полюбила, потому сразу и сблизилась. Ты у меня второй, но тот был нахал, он меня почти изнасиловал, поэтому ты — почти первый». Встречи устраивались почаще, приятельницы на время не вмешивались и не отбивали. Приходила привычка и второй месяц связи, когда можно было уже начинать разговоры о беременности. Подруги «случайно» заставали пару в постели и становились свидетельницами. А там начинались анонимки в политотдел и даже в центральную прессу. Беда, если кандидат в мужья был партийным инженер-механиком — тут разговоры начинались уже по крупному счету.
   — Какова мощность машин вашего корабля? — любил спросить на партийной комиссии член военного совета вице-адмирал Н. М. Кулаков.
   Поскольку мощности бывали большими и заходили за десятки и даже сотни тысяч лошадиных сил, известнейший довоенный бабник Севастополя закатывал круглые карие глаза и, по-кировски размахивая огромной растопыренной ладонью, возмущался:
   — Он командир кавдивизии (около пятнадцати-двадцати тысяч лошадиных сил), а волосы протирает на чужих подушках!
   Дело, как правило, кончалось выговором по партийной линии и женитьбой. Потом мужа переводили на другой флот, жена оставалась стеречь квартиру, которую добросовестно использовали как ее подруги-свидетельницы, так и она сама. Подруги для холостяков-лейтенантов становились опасными по причине возникшего у них опыта, зато хозяйка квартиры делалась соблазнительным и совершенно безопасным фруктом.
   Таких жен были единицы, известных всем поголовно, а жаждущих холостяков — великое множество. Поэтому и приходилось холостякам довольствоваться мимолетными знакомствами с посетительницами мест группового отдыха с танцами и горячительными напитками. Главным неписанным правилом, передававшимся из поколения в поколение, был закон трех встреч. Первая из них бывала, как правило, ознакомительной — с первого раза девушка не рисковала, да и ухажер на многое не надеялся. Вторая встреча обычно имела конечный результат, но «первый блин всегда комом», поэтому часто бывала и третья встреча — наиболее полноценная и удовлетворявшая обоих. Потом начиналась борьба: женский пол стремился к повторам встреч, надеясь на возникновение привычки; мужской пол под предлогами несения службы, выхода в море, болезни и тому подобного старался больше не встречаться и передать подругу другу по принципу фронтовой листовки: «Прочитал — передай товарищу».
   Если же возникала привычка — побеждал женский характер, дело шло к созданию еще одной псевдосемьи, а потом — еще одного узаконенного вертепа. С этим я и боролся, избегая встреч с хорошенькой двадцатидвухлетней коммунисткой — комсомольским секретарем одного из предприятий. Симпатизировавший ей адмирал Кулаков любил ее на людях обнимать, слегка тискать и называть дочкой.
   Моего друга «Джона» исключили из партии по групповому анонимному доносу приятельниц одной забеременевшей севастопольской шлюхи. Но она себя не называла открыто проституткой и валюту ни с кого не брала (тогда это слово было мало кому даже знакомо). Просто была честной потаскушкой, денег не бравшей, а вполне удовлетворявшейся посещением ресторана и захотевшей с этим делом покончить, выйдя замуж. Ее лицо, как и лица ее приятельниц, давно было знакомо всем холостякам эскадры. Многие о ней делились с собеседниками:
   — Сначала наши взаимоотношения были элементарными, но потом я понял, что у нее такое тело, что его надо воспеть.
   Воспевали это тело многие, поэтому его хозяйка решила уехать в другой город на несколько месяцев. За это время приедут новые лейтенанты, попритрутся на танцах и в ресторане, узнают всем цену, а тут приедет она — новенькая, незнакомая, «импортная». Так и притянула она к себе нашего Джона, доведя его общеизвестным методом до парткомиссии. Несговорчивый «жених» лишился партбилета, а она родила незаконную дочку и лишила себя жизни. Джон же вырастил дочку, двух дочек этой дочки и выдал замуж старшую из них. Никто не может сказать, как могла сложиться у Джона жизнь, но мать его дочки мы уважаем до сих пор за искреннее выражение безвыходности, когда это счастье не получилось.
   Вообще ее компания была неплохой волейбольной командой. Так называли эту постоянную группу посетительниц Дома флота за их количество и любовь перебрасывать своих ухажеров друг дружке, как мяч. Все холостяки их хорошо знали, по-своему с ними дружили, иногда делились сокровенными намерениями в отношении порядочных девушек столицы флота и получали от них действенную помощь. Сходились эти девушки по обоюдной симпатии без каких-либо материальных интересов. Все три года черноморской службы мне среди них нравилась красивая и изумительно сложенная Зоя — блондинка с карими глазами и черными бровями. Она работала в штабе машинисткой и печатала на Джона анонимные письма. Но и сама рассказала об этой деятельности мне — ближайшему другу жертвы их команды. Когда же в ресторане у меня не хватало денег, она под столом незаметно протягивала мне свою сумочку. В конце концов она счастливо вышла замуж, надолго куда-то с мужем уехала, а теперь воспитывает в Севастополе внуков.
   Идеологом команды считалась дочь капитана первого ранга Света по прозвищу Морская. Она была самой образованной и умной. Но никого на себе женить не смогла, хотя отличалась тонкой молдавской красотой. Ребенка же без отца родить смогла. Кажется, потом у нее все тоже сложилось неплохо.
   Высокая, смуглая и черноволосая Нонна и маленькая, пухлая блондинка Аллочка по вечерам были неразлучны. Они не любили случайные связи и входили в контакт только со знакомыми мячиками своей команды. Если же никого знакомых не было, а в ресторан, как всегда, хотелось, они отрабатывали «туалетный вариант». Потанцевав с незнакомыми кавалерами, поев чего-нибудь вкусненького и выпив по аппетиту (Аллочка только чуть-чуть отпивала шампанское из бокала, зато Ноннка не отставала от кавалеров по части водки или коньяка), они ждали момента расчета. Убедившись, что официантка получила причитающееся, они уходили прихорошиться в туалет. А потом скрывались через черный ход, в холодное время одевая вынесенную уже в определенное место подругой-официанткой верхнюю одежду. Несколько раз их на этом ловили и били, но они продолжали в том же духе. Аллочка мне объясняла:
   — Все равно их нам вести некуда: я живу в одной комнате с дядей и тетей, а у Ноннки мать на ночь спускает собаку, которая лает на всю округу. Да и комната у них тоже одна. А поужинать-то хочется — мы, ведь, всю получку старшим отдаем, а они вечером не едят.
   Для друзей же команды у них имелось несколько знакомых старух, за маленькую мзду пускавших на ночь в отдельную комнатушку.
   «Капитаном» команды был доктор из поликлиники — высокий добродушный капитан медицинской службы, относившийся к ним одновременно, как к дочкам и как к женам мусульманского семейства. Он обеспечивал их лечением при нежелательных контактах и абортами при неудачных попытках выйти замуж. Не его вина, что у Светы и подруги нашего Джона дело зашло слишком далеко.

                III

   Летом наш крейсер значительно чаще бывал в Севастополе, чем в Одессе, а однажды простоял все лето в доке, когда у него вышел из строя батопорт — ворота между водой в бухте и сухим пространством в доке. Батопорт почти два месяца не могли привести в порядок и мы не могли выйти в бухту. Самое забавное было в том, что становились мы в док всего на неделю, так что из кампании нас не вывели и вымпел с грот-мачты не спустили. По финансовым законам моряки, находящиеся в кампании, получают морское довольствие. И мы, стоя больше двух месяцев в доке, получали добавочно по тридцать процентов, как на плавающем корабле.
   Эти два месяца и явились причиной моих многократных встреч с браколюбивой работницей комсомола. Потом я подружился с волейбольной командой, поскольку туда давно уже проник Джон, которого они всем коллективом не сумели женить и из-за этой неудачи в игре даже потеряли подругу.
   Встретив молодую коммунистку, я не выдержал правило трех встреч. Мало того, я вступил с нею в связь в комнате общежития, где «спали» еще две ее соседки. Неудивительно, что утром она представила им меня, как жениха, а мне заявила, что я «сорвал ее цветок». Правда, я в этом усомнился, но дело было сделано.
   Естественно, что это сближение, а потом — моя измена нашли отражение в моих стихах. Приведу некоторые строфы.

    ...Ждал наших встреч, а теперь — опасаюсь.
    Думал о нашем совместном пути...
    Нынче ж на улице тщетно пытаюсь,
    Встретив тебя, незаметно пройти.
    Вот и сегодня пришлось повстречаться.
        Ты все сказала, что я ожидал.
    Знал, что не хочешь со мною расстаться,
    Знал, что готова пойти на скандал...
    Что ж, что скандал? Не такое бывало.
    Может ты думаешь, я карьерист?
    Я покупал то, чем ты торговала,
    И перед собственной совестью чист.
    Думаешь, я из боязни огласки
    На потаскушке портовой женюсь?
    Не заблуждайся: ты продала ласки,
    Я же за звездочки не продаюсь.
    Сделай аборт и начни все сначала,
    Я же в мужья для таких не гожусь.
    Я покупал лишь, чем ты торговала.
         Оба мы квиты и я не стыжусь.

   Какие наивные для нынешнего свободно-сексуального времени взгляды! В те бы времена благородную ныне для многих интер-девочку! Интересно, в случае ее жалобы потащили бы тогда на парткомиссию?
   Побывав на беседе в политотделе и ожидая соответствующего разбора по комсомольской линии, я поделился своими заботами со своим обычным компаньоном по сходу на берег Володей Кравцом. Он был старше нас с Белостоцким по выпуску на два года, занимал должность командира дивизиона живучести, то есть нами не командовал, и одновременно являлся парторгом боевой части. Володя оставался холостяком и его выходы на берег мало чем отличались от моих. Его же советы и пример во многом влияли на мои поступки. В этом же случае он просто посмеялся над моими заботами и сказал, что комсомолец на такие вопросы должен смотреть просто: слишком многие коммунисты подлежат соответствующим разборам, так что до комсомольцев у политотдела руки просто не могут дойти.
   — Так что для разбора тебе надо сперва жениться и вступись в партию. А пока это — простое чихание.
   Впоследствии все так и оказалось.
   В Севастополе, который в те времена был закрытым городом, в отношениях между мужчинами и женщинами все оказывалось в принципе отработанным. Было ясно, как и чего можно достигнуть, было не менее ясно, чего следует опасаться.
   Совсем другое дело в Одессе. В ней военные моряки растворялись, как капли в море. Приходили мы туда редко, в этой базе жили семьи наших более старших женатых офицеров и на берег ходили в основном они. Холостяки же никогда не знали дату и время своего следующего схода, что их знакомства делало случайными. Случайность же приводила к поискам подруг только на сегодняшний вечер. Большинство таких знакомств приводило только к ресторанным развлечениям и ожиданию потом утреннего катера в Арбузной пристани. Результативные же знакомства заставляли не один день контролировать свое здоровье и отправляться иногда на исповедь к эскулапам. Матросы же после увольнений в район общежитий на Пересыпи тянулись в медотсек чередой. А многие из них с Пересыпи оказывались в камере временно задержанных у военного коменданта. Начинались отправления в госпиталь и посадки на гауптвахту.
   Случайные связи вызывали иногда некоторую неясность в их результатах с женской стороны. Наш начальник химической службы Лева Мухин при сходе на берег в первом же киоске набивал полные карманы карамелью. Каждому встречному маленькому мальчишке и каждой встречной маленькой девчонке он давал по конфетке. К концу вечера его карманы освобождались от конфет полностью. На мое удивление такой любви к детям «вечный» лейтенант ответил:
   — А может быть, кто-нибудь из них — мой.
   — Но мы с тобою здесь всего три года, а детям этим лет по пять, а то и больше.
   — Тогда может быть это дети старших товарищей. А моим даст конфетку следующий лейтенант.
   Не думаю, что после наших случайных знакомств с бесквартирными обольститель-ницами Дерибасовской улицы и юношескими сближениями с ними в самых неподходящих местах могли быть дети, но «блажен, кто верует...».

                IV

   Еще хуже обстояло дело в «Квакенбурге». Грузинское население жило своей жизнью и с нами не зналось. Русскими были трудящиеся судоремонтного завода, эвакуиро-ванного сюда в годы войны, да так здесь и оставшегося. В основном все они были семейными, старше нас, но с еще маленькими детьми. Работницы элеватора, привезенные в Поти по вербовке, жили в общежитии, носившем с военных лет прозвище «Дом Черчиля». Видимо, в военные времена моряки считали обитательниц этого дома дополнением к американскому яичному порошку и тушонке — «Дару Рузвельта». Матросы и потом продолжали считать этот дом своей вотчиной. На нашу же долю оставались немногочисленные потомки молокан и подкулачников, выселенных сюда для осушения солнечной Колхиды и посадки эвкалиптов. Большинство молокан жило за городом, а подкулачников после войны репрессировали еще раз, но некоторые из представительниц их прекрасного пола задержались в городе. Работали они на электроподстанции, на башенных кранах в порту, буфетчицами и официантками в русскоязычных точках общественного питания. С видимым чувством своей ценности они принимали наши ухаживания и приглашали к себе в снимаемые ими комнатушки с бутылкой водки и закуской. Иногда по знакомому адресу приходил незваный, но старый гость и начиналось выяснение отношений...
   Вот и приходилось нам искать силу духа в выпивке, подруг среди потаскух и быть всегда под Дамокловым мечом комендатуры. Те годы радостны для нас Только нашей молодостью и уверенностью, что все еще впереди.
   Такой оказалась наша романтика.
 
 
                КОМАНДЕ КУПАТЬСЯ

   Мы стоим на рейде Бельбек. До сигнала на обед около пятнадцати минут. На шкафуте пятеро: старпом, дежурный по кораблю, вахтенный офицер, командир вахтенного поста и я — дежурный по БЧ-5. Правый торпедный аппарат развернут на траверз, то есть перпендикулярно борту. На шкафутах вдоль борта три длинных ряда ботинок, покрытых бескозырками. Их хозяева — практически весь экипаж, кроме вахты, — за бортом. Идет купание личного состава.
   Метров за пятьдесят от правого борта дрейфует пара шлюпок с гребцами, офицером и двумя-тремя одетыми в плавки матросами — это спасатели. Между ними и крейсером водная поверхность напоминает котел со щами, в который только что бросили свежепрожаренную луковую заправку — жидкости не видно, одни луковые перья поверху — по три матросских головы на квадратный метр. Брызги, смех и окрики офицеров спасательных шлюпок, требующих не шуметь и не баловаться для обеспечения безопасности.
   Вся эта более, чем полутысячная масса минут десять назад была в организованном порядке отправлена в воду. Для этого каждый моряк стоял в строю рядом со своими ботинками и бескозыркой. Старпом руководил с торпедного аппарата, к которому по указанию дежурного по кораблю и дежурного механика, то есть меня, подходили одновременно по три человека с каждого шкафута. Всем шестерым старпом командовал «В воду!», они плюхались вниз с четырехметровой высоты, а к борту подходила следующая шестерка. Просчитав по головам вынырнувших и дав им отплыть от борта метра на три, старпом подавал команду для следующих. Одна шестерка за другой прыгала секунды через четыре.
   Пару лет назад на Тендре темп не выдержали, к тому же один из матросов глубоко нырнул. Прямо в его голову ударился головой слеюдующий нырявший. Обоих не досчитались только после выхода всех на палубу и проверочного одевания ботинок и бескозырок, когда не оказалось двух хозяев ботинок и бескозырок. Трупы выбросило на косу через три дня. До этого обоих числили в самовольной отлучке.
   После этого происшествия отработали строгий порядок купания, обязательно под руководством старпома.
   Двое спасателей сидят, свесив ноги, на командирском трапе. В руках они держат по несколько линьков — длинных тоненьких пеньковых концов, которыми привязаны за одну из ног бултыхающиеся рядом с трапом матросы. Это — обучаемые плаванию практически после обучения теоретического. В случае необходимости спасатели притягивают обучаемых за линь и спасают. Спасенный в следующий раз снова направляется на теоретическое обучение.
   Теоретически плаванию обучали на рострах — самой накаленной под солнцем металлической палубе, на которой стояли шлюпки и катера во время похода. Нештатный инструктор физподготовки (штатного физкультурника на нас у отдела кадров никогда не хватало) — кто-нибудь из умеющих плавать молодых офицеров — показывает движения брасса и заставляет повторять их руками. После освоения этих движений всех укладывают животами на палубу, показывают движения ногами и отрабатывают все в целом. Палуба обжигает голые животы нещадно, солнце печет коротко остриженные головы и всем хочется как можно скорее начинять практическое освоение плавания около площадки трапа. Стремление это поощряется.
   Пара сеансов у трапа считалась достаточной для еще пары раз купания здесь же, но уже без линьков. Затем обученного отправляли в общий строй. Пугавшихся высоты вновь отправляли на ростры для дополнительного теоретического обучения.
   Как правило, дней через десять после начала купального сезона боящихся спрыгнуть с борта не оставалось, хотя очень многие прыгали «солдатиком» или вообще враскорячку и скорее «пособачьи» плыли к трапу. Здесь спасатели отгоняли их от площадки трапа голыми пятками до тех пор, пока не видели опасности их дальнейшего пребывания в воде.
   По сигналу горна: «Отбой» купающиеся плывут к борту крейсера и вылезают на палубу по многочисленным вывешенным шторм-трапам. Пользоваться командирским трапом разрешается только офицерам, спасателям и еле плавающим.
   Любители поплавать подгребают к борту самыми последними, стараясь плыть помедленнее, спасатели со шлюпок подгоняют их шлепками рукой по затылку или веслом по задней части.
   Сразу же после контрольного построения, позволявшего убедиться в том, что ботинок и бескозырок без хозяев не осталось, дается команда на обед.


                ЕМУ НЕ МЕСТО СРЕДИ НАШИХ ВОЖДЕЙ!

   Сигнал на обед еще не прозвучал, когда на шкафут вышел одетый по форме парторг Леша Мигунов и сразу же нырнул в люк кубрика машинистов. Посещение кубрика политработником никогда не приводило к добру: то матрос пожалуется на тяготы службы, то «Боевой листок» окажется еще позапрошлого месяца, то дневальный будет захвачен за рассматриванием размноженной корабельным фотографом в сотне экземпляров «порнографической открытки», признанной в конце-концов нашим интеллигентным старпомом репродукцией картины из Эрмитажа. Поэтому я сразу же бросился к люку, но Леша уже быстро поднимался по трапу, ничего мне не говоря. Он направился к кубрику электриков, находившемуся поблизости, а я на всякий случай спустился в свой кубрик.
   Дневальный сказал, что гвардии старший лейтенант выслушал его представление без замечаний, подошел к стенду наглядной агитации, и ничего не сказав, вышел. Я осмотрел стенд и увидел вполне современный «Боевой листок», призывавший к успехам в боевой и политической подготовке. Дату выпуска продусмотрельный редактор матрос Бывших не писал — можно было всегда сказать, что листок вывешен только вчера, а дату поставить забыли. Он был у меня приборщиком каюты и составителем моих конспектов для политзанятий, так что его коснулось мое разлагающее влияние. Кроме нашей наглядной агитации на стенде висел большой плакат с фотографиями членов Политбюро, выданный большим замом, так что в нем каверз быть не могло.
   Поднявшись на шкафут, я собрался проверять действия бачковых при выдаче обеда: последнее время старпом стал нещадно контролировать такие действия дежурной службы. Но рассыльный вызвал меня к старпому. Рядом с ним стоял дежурный по кораблю.
   — Раздачу пищи сегодня не контролировать, в одиннадцать пятьдесят восемь быть в кают-компании, — отдал совершенно необычное распоряжение строгий блюститель Корабельного устава.
   В кают-компании собрались все офицеры, кроме вахтенного. Суповые миски на столах старпома и помощника не стояли — обед явно задерживался.
   За минуту до двенадцати в кают-компапию вошел командир.
   — Товарищи офицеры! — начал Гаврилов - Сейчас по радио будет передано важное сообщение, которое вы должны немедленно довести до личного состава.
   Динамик щелкнул и из него раздалось правительственное сообщение. Торжественный голос Левитана довел до всего народа информационное сообщение о заседании Политбюро, которое единодушно признало, что Берия — враг народа, империалистический наймит и пособник мировой буржуазии. Он полностью разоблачен, арестован и осужден к расстрелу. Приговор приведен в исполнение.
   Может быть мне невероятно изменяет память, но я убежден, что слова об осуждении и расстреле Берии были сказаны тогда. И меня удивило, когда один за другим стали появляться воспоминания о бункере, в котором он сидел под следствием несколько месяцев, нагло требовал женщину, был осужден и расстрелян. С того летнего дня я знал, что человек в пенсне больше не существует. Возможно, это убеждение вызвано безвозвратным уходом из жизни любого, о ком сообщались подобные осуждающие слова Политбюро, известные по прошлым историям с врагами народа. Возможно же, сообщение такое все-таки было с целью предотвратить любые попытки освободить Берию его приспешниками во время следствия и суда до расстрела. Но нужен ли был этот продолжительный процесс, когда Политбюро уже признало его подлежащим уничтожению? Надо бы посмотреть тогдашние газеты, но их в библиотеке не выдают.
   — Товарищи офицеры! — произнес заранее приготовленные слова замполит. — Партия и Правительство ясно показали нам, что презренный бандит Берия — преступник и враг народа. Мы должны сделать из этого практические выводы и применить их для повышения успехов в боевой и политической подготовке. Весь народ осуждает наймита мирового империализма. Необходимо проверить реакцию личного состава на это сообщение и доложить в политотдел.
   Гуськом мы двинулись из кают-компании. Впереди шел командир в сопровождении замполита.
   Первым по пути был мой машинный кубрик. «Единоначальники» отмахнулись от рапорта подбежавшего дежурного машиниста и подошли к стенду наглядной агитации. Обедавшие матросы оторвались от мисок и смотрели на необычные действия начальства. Во время обеда команда «Смирно!» по уставу не подается, людей от приема пищи не отвлекают. Но обычно командир устраивает такой «разнос» дежурной службе, что в ушах звенит. А потом вываливает на палубу два-три первых попавшихся рундука, как плохо заправленные. Да еще раздолбает обедающих за разнообразную форму одежды.
   В этот раз была полная тишина.
   — Товарищ командир! — возбужденно и удовлетворенно крикнул Леша Мигунов — Матросы в знак презрения выкололи врагу народа глаза!
   И Леша ткнул пальцем в лицо презренного бандита, поблескивавшее на одной из наклеенных на стенде фотографий. Действительно, самые зрачки глаз под пенсне были проколоты.
   — Ему не место среди наших вождей! — решительно произнес командир — Сорвите его со стенда!
   Леша рванул за угол довольно слабо приклеенную фотографию, оборвал половину физиономии и бросил обрывок на палубу. Руководящая пара вместе с парторгом повернулась и поднялась по трапу. Матросы молча смотрели им вслед, держа в застывших руках поднятые ложки. В кубрике уже третьи сутки не работал динамик трансляции и сообщение они не слышали.
   Так вот зачем бегал в кубрик парторг во время купания.
   В остальных кубриках портреты Берии тоже оказались поврежденными: на видных местах Лаврентию Павловичу выкололи глаза, а в не видных для матросов уголках, за вешалками или рундуками — портреты оборвали. Леша работал тщательно: до сообщения никто не должен был увидеть повреждений, но на глазах командования повреждения с его помощью стали заметны.
   В те времена никто из нас глубоко не вникал в происходившее. И никто особенно не размышлял над действиями старших по службе: если делает, значит так положено. Побегал Леша заранее по кубрикам, сумел показать правильное общественное мнение — значит, так ему было приказано. Приказал же, естественно, большой зам. Откуда же он узнал заранее о важном сообщении, его содержании и необходимой реакции личного состава, когда корабль стоял на внешнем рейде? Об этом никто особенно не задумывался, значит - получил шифровку командир. Поэтому и собрали всех в кают-компании.
   Если же проанализировать это теперь, то становится ясно, что Хрущев и поддержавшие его в те переломные дни члены Политбюро чувствовали себя довольно неуверенно. Они, видимо, опасались, что где-то могут вспыхнуть нежелательные реакции, поддержка низвергнутого повелителя «государства в государстве». И по верным им каналам готовили желательную реакцию. Вот где понадобилась центра-лизация и оперативность возглавляемых Жуковым Вооруженных Сил и их Главного Политического управления. Не мне судить о необходимости подобных мер, только никто из матросов не бросился рвать и топтать портреты ненавистного врага народа. Их еще много было впереди. А прошлым врагам все мы в детстве кололи глаза и вырывали их портреты из учебников не по собственной инициативе, а по указанию учительницы.
   Так что мне кажется, что на нашем крейсере низложение Берии прошло бы в нужном направлении и без беготни парторга, сбора офицеров и хождения командования по кубрикам. У нас всегда все были против врагов народа.
   Правда, в Поти — болотистом кусочке родины почившего совсем незадолго до этого Генералиссимуса — народ был иного мнения. Потийское население почитало как И.В. Сталина, так и его ближайшего сподвижника Л.П.Берию. Был в Поти проспект Сталина и улица Джугашвили. Последняя отличалась от прочих наличием на ней военной комендатуры и столовой военторга через дорогу. В этой столовой, несмотря на сухой закон для прочих торговых точек, можно было пить все, что стояло за прилавком буфета. Только путь в комендатуру отсюда исчислялся несколькими десятками шагов.
   Улица Джугашвили пересекала весь город и упиралась в величавый памятник «отцу и учителю», стоявший в центре площади имени Берии.
   Горькую для советского народа ночь, когда Левитан объявил по радио о кончине «мудрейшего из мудрейших», я провел на берегу и ранним утром плелся по грязной улице с непонятным местным названием на корабль к подъему флага. Вдруг от встречного аборигена я услышал неожиданный вопрос:
   — Слушай, офицер! Кто же теперь будет? Товарищ Берия, наверное?
   Я не ответил, так «ак не понял суть вопроса, да и не о том были мои мысли.
   Узнал я все на подъеме флага. Командир загулял, так что обо всем объявил старпом.
   — В 9.00 мы, по шифровке министра, приспускаем на трое суток флаг и гюйс, которые будут оставаться так и в ночное время. Сход на берег офицеров и увольнение личного состава в эти дни разрешается только по служебным надобностям. Кинофильмы показываться не будут, трансляция будет включаться только во время приема пищи. О работе с личным составом разъяснят политические работники.
   Все мы искренне горевали и недоумевали, как же будем жить дальше. Нас не удивляла отмена всех работ и занятий в день похорон, вполне естественным казался последующий месяц траура. Месяц без музыки по трансляции, без танцев в доме офицеров и матросском клубе, без комедийных кинофильмов на корабле и в кинотеатрах города. Местное население свято соблюдало этот траур и постоянно призывало появлявшихся в городе гвардейцев выпить либо в память И.В.Сталина, либо в знак уважения Л.П.Берии, вошедшего в состав руководящей тройки государства.
   Примерно через неделю после похорон всех комсомольцев базы собрали в зале дома офицеров. Проникновенно выступил кто-то из старших политработников и комсомольцев времен гражданской войны, искренне погоревали несколько молодых. Один из них призвал переименовать комсомол в Ленинско-Сталинский, что единодушно было поддержано всеми присутствовавшими.
   А затем обычные будни напомнили о себе и все это очень быстро затерлось и забылось.
   В те дни мы еще не понимали, что начались проводы изжившей себя эпохи. Начинался долгий и мучительный перелом. Начиналась борьба за право чувствовать себя человеком.
   Главный носитель идей уходившей эпохи — человек в пенсне — оставался в троице руководителей страны всего несколько месяцев. Двое других, вероятно, боялись его: он мог переступить им дорогу и стать единственным. Но методы критики в ту пору были еще смехотворным оружием: клин надо было выбивать клином. Против силы надо было действовать силой — неожидано и сокрушительно.
   Об этом событии в суете будней все мы забыли еще быстрее.



                ПОЛОНЕЗ ОГИНСКОГО

                I

   Лейтенант был таким мелким и щуплым, что казался чуть постаревшим двенадцатилетним мальчишкой. Только носил он не короткие штанишки, а военно-морскую форму с красными просветами на погонах. Так выглядел наш новый военный дирижер — выпускник военно-морского факультета Ленинградской консерватории.
   Офицеры звали его Володей или, за глаза, капельдудкиным, а матросы — товарищем начальником. Фамилии его — Лукьянов — не знал, повидимому, даже командир, ибо называть его по фамилии казалось так же дико, как корабельного кока или почтальона — единственных в своем роде людей на корабле. И руководящая тройка корабля — командир, старпом и замполит — называли его начальником оркестра.
   Существование оркестра на корабле мы почувствовали только с приходом Володи. До этого звуки музыки не мешали нашей жизни, хотя по корабельному штату эти звуки должен был периодически издавать коллектив из шестнадцати человек — продубленных ветрами сверхсрочников, стремившихся по возможности жить «для дома, для семьи». Каждый вечер все они, кроме дежурного по оркестру и не входивших в их число пары горнистов — матросов срочной службы, слонялись около лазарета и стремились перехватить старшего корабельного врача капитана Ястребцева. По боевому расписанию все музыканты находились в его подчинении на ролях санитаров-подносчиков. И при отсутствии начальника оркестра только врач, обеспечивая боевую готовность корабля, мог отпустить их на берег.
   Войны в этот период не было и, если ночью не предполагалось общекорабельное боевое учение, то музыканты на корабле были не нужны. В случае же экстренного выхода в море боевые функции санитаров-носилыщиков оставались пустой фикцией. И весьма строгий со всеми остальными членами экипажа доктор милостиво отпускал ветеранов корабельной музыки на берег. До подъема флага.
   Возвратившись утром на корабль, музыканты весь день проводили в мучениях бездеятельности и подготовке к прорыву на берег с наступлением вечера. Сверхсрочникам не положено делать приборку своими руками, поэтому у оркестра объектов приборки не было. А отведенный для них и отгороженный парусиновым обвесом угол огромного матросского кубрика — «коммунальной» (по проекту — церковной) палубы — вполне удовлетворительно прибирали двое горнистов, руководимых дежурным по оркестру. Эти же горнисты давали по трансляции необходимые по распорядку сигналы горном, встречали и провожали начальство, играли на подъеме и спуске флага и вообще трудились, как и положено матросу срочной службы.
   К слову сказать, не к лицу сверхсрочникам жить в углу матросского кубрика. По всем положениям, одеваясь в форму офицерского образца, сверхсрочники и жить должны по-офицерски: спать в каютах, питаться в кают-компании. Но наши оркестранты числились сверхсрочниками сверштатными и этими правами, включая и офицерскую форму, не пользовались.
   Николай Герасимович Кузнецов, став министром, позаботился в первую очередь о сохранении «золотого фонда» флота — старшин сверхсрочной службы — по его увеличению за счет опытных, отслуживших к тому времени 7—8 лет срочной службы и «прихваченных» войной старшин и матросов. Рос новый океанский флот — могучие крейсера, десятки современных эсминцев, сторожевиков и подводных лодок, неисчислимое количество тральщиков, малых кораблей,катеров. И всюду нужны были умелые и любящие корабль руки младшего командного звена. Сам Бог велел бы оставлять на флоте после окончания срочной службы моряков, желающих отдать кораблям еще лет десять своей жизни.
   По флотам полетела шифровка с указанием агитировать и оставлять на сверхсрочную службу желающих и положительно характеризуемых старшин и матросов, подлежащих увольнению в запас.
   Не знаю, как на других кораблях, но у нас на шифровку министра «клюнули» из военных специалистов только трое старшин-зенитчиков. Штурманские и артиллерийские электрики, радисты, машинисты, кочегары, боцман и даже корабельный санитар посчитали, что их специальности дефицитны и «на гражданке», и там они не пропадут. Надо заметить, что в те годы корабельные специалисты очень ценили знания и опыт, полученные ими на флоте, гордились ими, были твердо убеждены в своей «непотопляемости» с этими специальностями в береговой гражданской жизни. Большинство из них не ошиблось и всю жизнь до пенсии проработало по этим специальностям.
   А вот музыканты, хорошо исполнявшие только «Встречный марш», Гимн Советского Союза, «Амурские волны» и «Яблочко», перспектив в гражданской жизни не увидели. И все, как один, остались на сверхсрочную.
   В те годы все считали «по валу». И за девятнадцать новых сверхсрочников-специалистов (16 музыкантов — это, ведь, тоже специалисты) нашего командира, а вместе с ним и замполита, поставили в пример остальным руководителям. После этого зенитчики стали главными старшинами, переоделись в кителя, перешли в каюты и кают-компанию сверхсрочников, а музыканты так и остались с голыми погонами в матросской форме, только в офицерских фуражках и с большим шевроном на рукаве. Спать они продолжали в кубрике, как и питаться из бачков. Однако безбедную жизнь они себе завоевали: круглые сутки безделья, небольшая денежная прибавка за сверхсрочную службу, возможно — в скором будущем и офицерская форма, но главное — увольнение чуть ли не каждый вечер до следующего утра.
   Службу музыканта трудно, конечно, сравнивать со службой кочегара, сигнальщика или боцмана. Но, в принципе, и у корабельных музыкантов дел немало. В особенности же — на старом корабле, имеющем радиотрансляцию времен первой пятилетки. Еще с петровских времен на флоте знают, что любое, даже самое тяжелое, дело идет в лад под музыку, что дух матросский крепнет от бодрых звуков меди и ударов барабана. Традицией и уставом предусмотрено, что все массовые мероприятия — физзарядка, погрузочно-разгрузочные работы, большая приборка, развод суточного наряда и караула, встреча и проводы начальников, торжественный подъем и спуск флага проходят под звуки соответствующей музыки. И до сих пор в этом деле никакие фонограммы не в состоянии заменить пение сияющих горнов, кларнетов и геликонов. А вспомним-ка знакомую из кинофильмов пушечную пальбу и пороховую гарь сражающихся кораблей парусного флота — громче пушек звучали оркестры и сильнее дыма щипало в глазах от родных бравурных мелодий!
   Никогда мне не забыть, как восемнадцатилетним «салажонком», пополам сгибаясь от почти непосильного груза, таскал я вместе с моими однокурсниками мешки с углем из баржи на палубу учебного корабля «Комсомолец», как заливал глаза черный пот, как думалось — донесу ли? — а ноги сами упрямо шагали под звуки уже охрипшего и разноголосого оркестра. И разве может забыть хоть один моряк, как на уходящем под воду «Титанике» оркестр до последнего мгновения поддерживал дух пассажиров, играя в бодром ритме «Рэгтайм»? А когда корабль быстро пошел носом вниз под воду, оркестр заиграл государственный гимн Англии.
   На нашем флоте привыкли хранить в секрете все, тем более — гибель наших кораблей. Но я убежден, что и на русских кораблях в страшные мгновения гибели оркестры были в боевом строю до конца.
   На нашем крейсере оркестр на высоте не был. Его штатного начальника-офицера не числилось по списку уже несколько лет. Руководил музыкантами замшелый довоенный главный старшина сверхсрочной службы в очках и с таким количеством шевронов за длительную службу, какого не было даже у ветерана — кочегара мичмана Новикова, перегонявшего крейсер в конце двадцатых годов с Балтики на Черное море. Жил оркестровый старшина с незапамятных времен в одной из старшинских кают, прошел войну, от взрывов почти оглох. Но музыкальный слух, как он утверждал, у него сохранился, силы еще, как он говорил, «во всех членах» остались, человеком он считался достойным, так что очередная подписка на сверхсрочную службу была у него оформлена на 10 лет.
   Раз в неделю, подавая этим пример воздержания своим ежедневно рвавшимся на берег подчиненным, старшина оркестра отбывал по субботам до понедельника «воспитывать», как говорили злые языки, «свою внучку» — молодую жену, с которой он иногда гордо прогуливался по Приморскому бульвару. Если же корабль был в Одессе, Новороссийске, Поти или Батуми, то он только на пару часов сходил на берег во время работы промтоварных магазинов и искал там какие-нибудь мелочи по женской части.
   На физзарядке оркестр играл только в дни стоянки на внешнем рейде — Стрелецком, Бельбеке или Тендре — где схода на берег не было. Да еще в трудные недели отработки организации службы, в начале каждого учебного года. В неполном составе — пять-шесть человек — оркестр от подъема флага до ужина занимался встречей — проводами флагманов совместно с караулом, да пару раз в неделю играл «Встречный» марш и марш «По караулам» на разводе суточного наряда. Но все это тоже происходило или на внешнем рейде, или при отработке организации службы. В остальное время оркестр не был заметен.
   Состоялась как-то, правда, попытка использовать музыкантов для подъема духа моряков во время покрасочных работ. Впервые в истории нашего крейсера для его покраски применялось чудо тогдашней химической промышленности — полихлорвиниловая краска «ПХВ». Она очень быстро сохла и требовала поэтому максимального количества участников. Оба борта крейсера с носа до кормы увешали досками на тросах — «люльками» с парою работающих матросов на каждой и с парой страхующих у каждой на палубе. Борт красили «квачами» — тампонами из ветоши, обмакивавшимися в стоявшую в люльке «кандейку» — банку или ведерко с краской.
   И красить следовало возможно быстрее, чтобы краска на борту не успевала «стать», то есть покрыться пленкой, плохо соединяющейся со следующим мазком.
   Недавно пришедший из Академии старпом решил делать все «по науке». Вызванный им для доклада старшина оркестра по своей глухоте не понял вопроса: «Что может играть оркестр?» и стал перечислять, что он должен играть. В этот перечень входило десятка два маршей и вальсов, играемых на память и различные специальные мелодии типа Гимна или похоронного марша... Стапом остановил перечисление и приказал приготовить оркестр к исполнению маршей и вальсов для взбадривания моряков во время покрасочных работ. Для всеобщего охвата экипажа оркестру надлежало играть на ходовом мостике, оборудованном микрофоном корабельной трансляции.
   Старшина пытался что-то объяснить об отсутствии репетиций и возможности играть эти вещи только по нотам, на что и получил разъяснение старпома: «Играть по нотам».
   В бесхозном оркестре нот ни у кого, кроме старшины, не было, да и подзабыли музыканты эти хитрые значки. Времени на их переписывание не оставалось, тем более, что не оказалось на крейсере и нотной бумаги. В общем, намерение старпома ударило оркестрантов, как обухом по голове.
   Покрасочные работы начались под бодрые звуки всем на корабле известных трех музыкальных вещей. Когда же после этого оркестр затянул что-то вроде марша «Славянка», из динамиков понеслась такая какофония, что работы сами собой приостановились. Матросы стали гадать, что это за пьесу исполняет корабельная команда бездельников, а в непонятную мелодию ворвался телефонный звонок — это возмущенный старпом хотел задать старшине музыкантов законный вопрос начальства: «Почему?». Звуки музыки неорганизованно стихли, из динамиков послышалось несвязное объяснение старшины, его ответы: «Есть» и последующие разъяснения подчиненным текущего момента на доходчивом для всех народном языке. После этого снова послышались хорошо знакомые по физзарядке «Амурские волны», а за ними — «Яблочко», часто игравшееся при показе начальству матросской самодеятельности.
   Две знакомые мелодии повторились несколько раз, после чего оркестр для отдыха замолчал, а между его слушателями разгорелись споры, с какой из этих двух пьес начнется следующая часть концерта. Но вместо нее из динамиков понеслись не менее надоевшие слова заезженной до хрипоты пластинки «Летят перелетные птицы...».
   Старпом приказал оркестру уложить инструменты, переодеться в рабочее платье и приступить к окраске средней надстройки — она мало видна со стороны за пушками и шлюпками, так что может быть доверена даже таким неумехам. Подвешиваться на люльках здесь не требовалось и технику безопасности мог обеспечить вахтенный офицер, под его наблюдением горе-музыканты не могли напортить что-нибудь всерьез.
   Очкастому старшине старпом запретил сход на берег до тех пор, пока оркестр не будет играть наизусть перечисленные по наивности им самим марши и вальсы. Естественно, что после этого сход стал немыслим и для его подчиненных. О муках одиночества «внучки» старпом, конечно, не задумывался. Зато задумался старшина и терять драгоценные минуты не стал. Подчиненные были с ним солидарны.
   Началась тяжелая для всей носовой части корабля пора. С утра до вечера, прерываясь только на прием пиши и «адмиральский» час всеобщего послеобеденного отдыха, музыканты разучивали в коммунальной палубе свои мелодии. Пока кларнеты и фаготы дудели вразнобой, какофонию разноголосых звуков еще можно было выдержать, но в часы сыгровки оркестра не выдерживал даже ко всему привыкший главный боцман. Яростно шевеля огромными рыжими усами, он захлопывал железную дверцу «собачьего ящика», как называлась им каюта-одиночка в коммунальной палубе, и уходил проверять работы матросов боцманской команды куда-нибудь подальше на шкафут или ют.
   — Жизни нет от проклятых дударей, — жаловался боцман всем, ехидно интересовавшимся его существованием. Зато легче стало теперь выписывать у ветерана краску, шхимушгар или кисти — он спешил поскорее покинуть собачий ящик, меньше вдумывался в цифры заявок и ставил каракули, заменявшие подпись, почти без анализа количества затребованного добра — лишь бы поменьше быть в атмосфере опротивевших звуков меди.
   В коммунальной палубе размещались еще три каюты офицеров и сверхсрочников, типография — рабочее место и пристанище для отдыха редактора газеты и одновременно — начальника клуба, сапожная мастерская и швальня, то есть пошивочная мастерская. И, если жители кают могли покидать их во время репетиций оркестра, то сапожники и портные продолжали трудиться под постылую музыку. В итоге, от их нервного перенапряжения, отремонтированные ботинки стали разваливаться на ходу, а кривые-косые заплаты на рабочем платье матросов и заново простроченные швы на брюках и кителях командного состава держались не на нитках, а только на честном слове.
   Дела же у музыкантов шли тяжко. И только интеллигентская мягкотелость старпома давала им иногда возможность на короткую редкую ночку повидать дом и семью, а старшине — повоспитывать внучку. Просветов впереди видно не было, а музыканты все поголовно подписались на сверхсрочную службу на максимум, то есть на десять лет.

                II

   Возможно, хлопотами старпома и был назначен на крейсер тридцать второй офицер нашей кают-компании — выпускник консерватории. И он с ходу вступил в борьбу за светлое имя возглавляемого им подразделения. Так что, если в прошлые месяцы проверку оркестра проводил старпом, по-дилетантски выслушивая вечером на баке очередную мелодию в общем исполнении и, в случае положительной реакции куривших здесь матросов, давая иногда «добро» на сход музыкантам «за звучность», то теперь оркестрантов слушал выпускник консерватории. Естественно, что его абсолютный музыкальный слух страдал ежесекундно и не давал лейтенанту морального права на послабления. Вместо увольнения теперь трудился по вечерам не весь оркестр, а только музыканты, допускавшие огрехи. Володя заставлял их вновь и вновь переигрывать плохо исполняемые места. Он тихонько напевал мелодию и заставлял повторять ее на инструменте, внимательно выслушивал, находил какой-нибудь дефект и по десятку раз заставлял отрабатывать плохо исполняемый звук. И так — с каждым.
   Житья в коммунальной палубе не стало и по вечерам. Огромный кубрик со вторым ярусом — «антресолями», населенный парой с лишним сотен матросов различных боевых частей и сотней-другой проходивших практику курсантов, кипел ненавистью к служителям искусства. Проказники тайком затыкали картошкой пасти геликонов и труб, засыпали в кларнеты муку и заливали горны водой, прятали случайно оставленные ноты, барабанные палочки или «калабашки» от большого барабана. В общем — чинили всяческие помехи. А потом на баке во время перекуров с хохотом обсуждали реакцию «дударей» на очередную пакость и противными голосами напевали мелодии, особенно не дававшиеся музыкантам.
   Но пришел, наконец, и на их улицу праздник. Был тихий августовский вечер. Мы стояли на якоре недалеко от Феодосии.
   Около девятнадцати-тридцати, когда до спуска флага оставалось еще более полутора часов, по трансляции раздалось объявление: «Через десять минут на юте состоится концерт корабельного оркестра. Офицеры и сверхсрочнослужащие приглашаются на ют, личный состав — на кормовую надстройку. Котельной группе вынести банки на ют». Последняя часть объявления являлась приказанием для матросов-кочегаров, чья очередь в этот вечер была выносить из своего кубрика и устанавливать на юте банки, то есть скамейки, для офицеров и сверхсрочников во время демонстрации кинокартины. Матросы же смотрели кино, как им хотелось — на дополнительно принесенных банках, на раскладных стульчиках и табуретках с боевых постов, сидя на палубе перед банками или стоя за ними.
   Несколько недель мы участвовали в испытаниях новой техники, изображая движущуюся мишень типа американского линкора или тяжелого крейсера, в который эта новая техника целилась и старалась попасть. Каждый рабочий день ранним утром уходили мы к месту испытаний и возвращались на рейд поздним вечером. Схода на берег у офицеров и сверхсрочников и увольнения матросов не было, поэтому в этот воскресный вечер, задолго до темноты и начала кинофильма, в кормовой части корабля собралась почти вся команда, жаждавшая хоть какого-нибудь развлечения.
   На юте по правому борту чинно восседали на банках музыканты в парадной одежде. Сидели они, как в кино, ровно, в затылок один другому, инструменты были вычищены и держались наготове в каких-то определенных, ранее нами не виданных положениях. Никто из них не крутил головой и не разговаривал с соседом. Спиной к ним и лицом к собравшимся, навытяжку стоял «капельдудкин» Володя в парадной тужурке, украшенной одинокой медалью, «30 лет Советской Армии и Военно-Морского флота» и кортиком. Награда Родины и оружие ярко блестели и находились точно на установленных уставом местах. Руки Володи были облачены в давно уже никем не виданные белые перчатки.
   Офицеры, рассаживаясь, подшучивали, пытались вызвать дирижера на разговор, но он стоял, как изваяние. Не выдержал этого старший помощник, встал рядом с Володей, достававшим фуражкой до кармана на кителе своего защитника, и сурово произнес:
   — Товарищи офицеры, прекратите неуместные шутки! Сегодня оркестр сдает экзамен на право называться подразделением искусства. И поэтому прошу не смеха, а внимания. Товарищ гвардии лейтенант, начинайте!
   Впервые при нас Володю старший начальник называл лейтенантом, да еще гвардейским.
   Полутораметровый (с фуражкой) гвардеец приложил руку к козырьку, четко ответил «Есть», повернулся кругом и поднял руку. Все музыканты одновременно встали и поднесли сияющие инструменты к губам. Дирижер приподнялся на носках, потянул руку как можно выше и музыканты шумно набрали воздух в легкие. Володина рука пошла вниз, затем поднялась на уровень груди и послышались слабые-слабые звуки флейты, ясно пропевшей:
   — Белеют кресты...
   Включились кларнеты, разъяснившие:
   — Это герои спят...
   И вот уже все горны, трубы п геликоны пели:
   — На сопках манчжурских легла тишина
   И русских не слышно слов...
   Оркестр задушевно играл старинный вальс, а не дудел друг другу в такт приблизительные звуки, как это раньше бывало на физзарядке. Шутники успокоились и перестали бросать реплики, затих гомон матросов за офицерскими банками и на надстройке, только чуть слышно говорил что-то одобрительное ветеран-боцман ветерану-кочегару. Даже нелюдимый командир, заведомый враг любого искусства, заинтересовался, вышел из своей каюты в надстройке и минут десять простоял у двери на ют, держась за задрайки.
   Оркестр играл одну вещь за другой, перелистывая нотные тетради, приколотые к спинам впереди стоявших музыкантов. Первый же ряд играл на память. И посредине этого ряда стоял с флейтой у губ величественно блиставший очками, иконостасом наград, многочисленными шевронами и кортиком старый старшина.
   Триумф был полным. После окончания очередного вальса или марша дирижер поворачивался спиной к оркестру. Глаза его пробегали по лицам слушателей, он ждал оценки. Ни у кого и мысли не было захлопать в ладоши, но одобрительно кивали головами все. И самым одобрительным был взгляд главного экзаменатора — старпома. Замполит в данном случае в расчет не шел, поскольку вся программа была из согласованного с Политуправлением сборника произведений для военных оркестров, да и отвечал замполит перед начальством в искусстве не за штатный оркестр (если он не допускал, естественно, политических искривлений), а за художественную самодеятель-ность.
   Под конец совсем по-новому были сыграны хорошо знакомые «Амурские волны» и «Яблочко», вызвавшие, наконец, никогда не раздававшиеся на гвардейском крейсере аплодисменты. Это старпом, переглянувшись с замом, первым захлопал, показав пример всем остальным. Обрадованные возможностью пошуметь при начальстве, матросы аплодировали долго и кричали различные поощрительные слова, заставив замполита внимательно к ним прислушиваться. Но крамолы никакой не было. Гвардии же лейтенант Володя стоял и чинно кланялся, как на сцене. Пригласить поклониться своих подчиненных он правда, не решился. Да и как бы выглядел на палубе крейсера кланяющийся строй военных музыкантов?
   Аплодисменты еще не стихли, когда около рубки вахтенного офицера дежурный горнист затянул унылую «Повестку», предупреждающую о скором заходе солнца и спуске флага. Концерт окончился. Музыканты оправдали, наконец, свое существование.
   Гвардии лейтенант Володя был очень тихим и робким человеком. И думается, что пересилить своих сверхсрочнослужащих монстров он смог только неистребимой любовью к музыке. А любил он, как всем нам казалось, музыку только военную. Ни разу не заводил он разговора о Верди или Чайковском, не напевал неаполитанских мелодий, постоянно внедрявшихся в нашу память слащавым голосом Александровича, или противоборствовавшей с ними общепризнанной песенки «Мишка-Мишка, где твоя улыбка» (или сберкнижка, как все пели). Говорил он только о военной музыке.
   Кто знает, было это результатом его личной приверженности или их так учили и воспитывали на военном факультете консерватории, в которой одновременно с Володей учились титаны и классики типа Магомаева или Атлантова? А может быть просто служебные заботы отбивали у него все другие интересы? Я и по себе знаю, что широкий мир техники в те годы для меня сузился в весьма ограниченные рамки паровых котлов, турбин и насосов дореволюционного изготовления. И не летал я мыслями около атомных реакторов, мегаваттных турбин и автоматизированных энергетических установок, хотя это было именно моей специальностью, а не только областью подготовки учившихся одновременно со мною самородков. Видимо, как я в допотопной технике, так находил свои прелести в военной музыке наш Володя. А на другое его просто не хватало.

                III

   Приверженность к военной музыке и строгое к ней отношение навсегда поссорили маленького гвардии лейтенанта с «большим» замполитом.
   От успехов оркестра Володя не зазнался и всегда слушал внимательно и скромно любого старшего по званию или стажу гвардейской службы — а это были, в принципе, все офицеры крейсера. И тем более, таким старшим был «большой» замполит, гвардии капитан третьего ранга. А тому однажды пришло в голову совершенно невероятное: он вспомнил о существовании полонеза Огинского и пожелал услышать его в исполнении военно-морского духового оркестра. Где удалось ему до этого услышать сам полонез и его название, неизвестно. В те годы эту рыдающую музыку обычно пускали с помощью радиолы на танцевальных вечерах по заказу какой-нибудь томной девицы, выигравшей в шарадах или загадках приз выбора пластинки и пожелавшей всем показать свою изыскан-ность. Свет при этом полутушили, все грустно стояли и с презрением смотрели на пару не понимающих серьезности момента новичков, изображающих танго под эту «трагическую» музыку. И как замполиту удалось запомнить это сложное название, когда он умел хорошо проводить только «текстуальные» читки сложных словосоче-таний, напечатанных в газетах или в пособии для проведения политзанятий с матросами?
   Но словосочетание неожиданно вспомнилось, и замполит сразу же обратился по адресу. Дело было вечером во время демонстрации в кают-компании кинофильма. Окончилась первая бобина, матрос-киномеханик трудился в полутьме над аппаратом, курильщики отошли к распахнутым иллюминаторам, остальные же зрители - офицеры рассуждали о формах действующих лиц женского пола. И вдруг неожиданно и начальственно «большой» зам произнес:
   — Начальник оркестра, надо вам подготовить полонез Огинского!
   — Как подготовить? — взволнованно пролепетал военный дирижер —Это невозможно!
   — Так же возможно, как и все остальное, — разъяснил политработник.
   — Но это, ведь, пьеса не для духового оркестра и, тем более, не для военного, — пытался растолковать неисполнимость указания дисциплинированный гвардии лейтенант. Но замполит видел в этом только желание молодого офицера отвертеться от лишней работы.
   — Вы что, забыли, что должны согласовывать репертуар со мною? —  начал уже по-начальственному «прихватывать» замполит.
   Из темных углов кают-компании понеслись возбуждающие реплики прислушавшихся к диалогу офицеров:
   — Просто его оркестр неспособен исполнить все тамошние «модерато» и «фортиссимо» — духа не хватит...
   — Кому понадобилась эта тоска собачья?
   — Первое партийное поручение, а молодой комсомолец и скис...
   — Смотри-ка: ка корабле без года неделя, а уже начальство не слушается...
Реплики перебил хриплый шопот киномеханика:
   — Товарищ гвардии капитан третьего ранга! Катушка готова. Разрешите запускать?
   — Запускайте! — скомандовал зам и уже под треск заработавшего киноаппарата бросил через плечо:
   — А на выполнение приказания даю вам неделю!
   Приказание это в срок выполнено не было. По уставу начальник оркестра подчинялся заместителю командира корабля по политической части только, как и любой другой офицер корабля — в идеологическом отношении. Все строевые вопросы ему следовало решать у старшего помощника командира корабля, а специальные, то есть репертуар и исполнение, — у флагманского дирижера соединения, которым по совместительству назначался начальник оркестра флагманского корабля. В нашей дивизии оркестр был один — только на «Красном Крыме». Так что подчинялся Володя в специальных вопросах только самому себе, да и то в те лишь периоды, когда флаг командира дивизии трепетал на нашей фок-мачте. В остальное же время старшим над ним становился только Господь Бог, поскольку до Москвы далеко (промежуточных дирижеров между нашим лейтенантом и московским генералом не было).
   И маленький гвардии лейтенант уперся. А замполит из гонора не мог отменить отданное им при всех офицерах приказание и признать свое поражение от такой мелюзги.
   Война началась.
   Шла эта война, конечно, в одном направлении, удары были только в одни ворота.
   Полюбившиеся всем концерты оркестра сократили до минимума и перенесли с юта на бак, что лишило лейтенанта хотя бы моральной поддержки офицеров, ходить на бак ленившихся. Командир объяснил этот перевод тем, что концерты мешают работать в вечернее время офицерам, ему самому и командованию дивизии со штабом вместе, поскольку все офицерские и флагманские каюты размещались в кормовой части крейсера.
   Очень скоро, на одном из совещаний, мы узнали, что с оркестром плохо проводятся политзанятия и многие из музыкантов не то что не могут показать на карте Москву, Лондон и Вашингтон, но и в названиях столиц наших вероятных противников путаются, часть же из них не может даже перечислить столицы наших советских республик. Конспект к политзанятиям начальник оркестра ведет недостаточно подробно, дополнительные занятия с отсутствовавшими на основных организованы плохо.
   Страшное обвинение было предъявлено Володе в Октябрьские праздники: публичное неуважение к Государственному Гимну СССР. Во время торжественного подъема гвардейского флага, гюйса, стеньговых флагов и флагов расцвечивания он перед всем личным составом к моменту окончания подъема сыграл только два куплета, оборвав тот, во время исполнения которого каждый должен мысленно петь слова о Великом Вожде.
   Затравленный лейтенант уже год провел на корабле, практически не сходя на берег и занимаясь оркестром. И даже попросил старпома свой первый отпуск перенести на конец декабря, когда корабль по плану становился в ежегодный «навигационный» ремонт и оркестр был не нужен. По законам того времени после года корабельной службы лейтенанты должны были представляться к присвоению очередного воинского звания, то есть к получению следующей звездочки на погоны и добавки «старший» в наименовании. Старания Володи не пропали даром, его непосредственный начальник — старпом написал на него представление в самых лучших красках. Но «большой» зам отказался подписаться под предусмотренным в бланке словом «Согласовано». Естественно, что командир это представление не утвердил, и оно не пошло вверх по служебной лестнице, застряв в дебрях корабельной канцелярии. Володя оказался на одном уровне с парой не желавших служить лейтенантов, подтверждавших это нежелание систематическим пьянством, отлыниванием от служебных обязанностей и хамством по отношению ко всем старшим.
   Что оставалось делать бедному «капельдудкину»?
   Гвардии лейтенант нашел все-таки выход: при нашем очередном приходе в главную базу флота он отправился на флагманский корабль эскадры линкор «Севастополь» и выплакался на груди старого и опытного музыканта-подполковника. Это был штатный флагманский музыкант, вхожий в отдел кадров. За считанные дни он лишил нашу дивизию отзвуков консерватории и перевел Володю дирижером на линкор «Новороссийск» с майорской штатной категорией. Здесь лейтенанту еще лет десять можно было повышаться в звании и вообще служить почти до самой пенсии. Ничего не имевший против маленького лейтенанта парторг, оставшийся за замполита, подписал на представлении слово «Согласовано», бумага пошла по верхам и на линкор Володя пришел уже старшим лейтенантом. Только гвардейский значок ему пришлось снять.
   Утехой большинства флотских людей часто бывает их способность находить что-нибудь забавное даже в самых трагических обстоятельствах и тем хоть внешне скрашивать ужас происшедшего. Володя-музыкант ухитрился внести такой штрих в страшную историю гибели линкора «Новороссийск» в Севастополе, в сотне метров от берега, при штилевой погоде и наличии в базе десятков кораблей и спасательных судов. Корабль в мирные дни погиб у самого берега, унеся с собою более шести сотен человеческих жизней. А военный дирижер в этот момент безболезненно и в чем мать родила перенесся из своей переворачивающейся каюты на берег под бок даже не ждавшей его в ту ночь жены.
   Каюта дирижера находилась на нижней палубе. Иллюминатор с толстенной броневой заглушкой в виде пробки был над водой на высоте меньше метра. Корабль только что возвратился из похода, был второй час ночи, но часть офицеров все-таки сразу же сошла на берег. Володина очередь схода оказалась на следующий день, и он улегся спать, оставшись в каюте один. В каюте было жарко — под палубой находилось машинное отделение. И Володя забрался в койку «по форме ноль» — раздевшись догола. На линкоре с двухтысячной командой процветало воровство, поэтому на всякий случай Володя дверь запер. И блаженно заснул. Служба его шла хорошо, огромный линкоровский оркестр он уже привел в порядок. Впереди грезился отпуск — медовый месяц. Совсем недавно он женился, снял на Корабельной стороне около экипажа комнатку и поселил там такую же маленькую, как он сам, жену. Узнав завтра о возвращении эскадры, она должна его ждать к вечеру.
   Володю разбудил мощный взрыв и резкое сотрясение корпуса корабля. Что происходило, понять было трудно. Свет не включался, звонков и сигналов по трансляции не раздавалось, ключ же куда-то из замка вылетел. Найти его в темноте не удавалось, дверь оставалась на надежном запоре. Из-за нее ясно слышался шум воды, побежавшей по нижней палубе после взрыва. Почувствовался все возраставший крен в сторону отдраенного иллюминатора. Стало жутко от безвыходности и неизвестности.
   В те годы нас многому учили и многим пугали. Все мы хорошо помнили о внезапности японских нападений на наши и американские корабли, о попытках немцев неожиданно атаковать три наших флота. И считали, как и считаем до сих пор, что нападение агрессора обязательно будет неожиданным. А тут еще появилось атомное и водородное оружие, сверхдальние бомбардировщики. Что подумал в те мгновения военный дирижер неизвестно. Но сделал он вот что: проскользнул из каюты за борт через иллюминатор, что мог сделать человек только его комплекции, доплыл до берега и, дрожа от холода (был конец октября) и волнения (попробуй-ка оставаться спокойным в такой ситуации), совершенно голый (вылезти помешали бы даже трусы), сбивая пальцы о шпалы, добрался по железнодорожному пути до своего жилья. За это впоследствии никто его не осудил, поскольку сам командующий флотом спасался вплавь и рыдал, весь измазанный мазутом, на каком-то буйке, пока его оттуда не сняли.
   Наутро жена сходила на разведку и вместо линкора на его обычном месте увидела торчащее из воды бурое днище. Народ на берегу в ужасе говорил о происшедшем, о гибели многих сотен людей, о невозможности пока установить их количество и составить списки, поскольку спасшиеся расплылись по всем кораблям и всей бухте. Учет спасшихся вели во флотском экипаже.
   Два дня Володя не выходил из дома и его внесли в список погибших. Явиться же в экипаж он не мог из-за полного отсутствия экипировки военного образца. В снятой комнатке хранилась у него только какая-то пижама, да рубашка без рукавов — все доспехи остались на линкоре. В непонятном спальном обличии он и явился, наконец, в экипаж. Только на отсутствие формы никто внимания не обратил — и не в таком виде являлись спасшиеся.
   Володе утонувшая вместе с линкором форма была больше не нужна. Под давлением жены он написал и передал в руки принявшего его на учет офицера рапорт на имя Министра обороны со словами: «В виду того, что я всю жизнь люблю полковую музыку, прошу перевести меня в сухопутные войска».
   Обо всем этом рассказывали старые гвардейцы «Красного Крыма», когда я по привычке приезжал в отпуск с Балтики в Севастополь и приходил на свой первый корабль, стоявший рядом с погибшим линкором и обеспечивавший его демонтаж.
   О маленьком музыканте я больше ничего не слышал.

                МЕДИЦИНСКИЙ СМОТР

   — Товарищи офицеры, после обеда остаться в кают-компании, — услышали мы объявление старпома.
   Когда со столов убрали использованные тарелки и все закончили еду, старпом предоставил слово Вите Ястребцеву.
   — С приходом в базу мы будем подвергнуты проверке генерал-майором Волковым из Медицинского управления ВМФ, — объявил наш главный доктор. — Он будет знакомиться с содержанием душей, гальюнов, постельного и нательного белья, а также с состоянием ногтей, чистотой ног и портянок. Все это необходимо привести в полное соответствие с требованиями устава.
   С лейтенантской, двадцати с небольшим — летней точки зрения, инспектирующий генерал-медик выглядел довольно еще крепким стариком среднего роста и кряжистого телосложения. Самым характерным в его облике оказался нос — бугристый и синебагровый, он бесформенной грушей занимал четверть генеральского лица. Все остальное было обычным для поверяющего: медленные величавые движения, редкие бесстрастные слова и ничего не выражающие равнодушные глаза. Стукнуло генералу лет пятьдесят, но сыновьего трепета он не вызывал. Не казался он и добрым доктором Айболитом. Опыт подсказывал, что от любого инспектора можно ждать только неприятностей. А медицинское звание генерала вызывало опасения еще одного рода: любой недовольный кем-нибудь или чем-нибудь матрос мог наплести доктору из Москвы любое.
   Обычно офицеры, кроме интенданта и помощника командира, самолично вопросами санитарии не занимались. В этом деле главенствовали старшины. Так что при осмотре кубрика и матросов моей группы вся надежда была на главного старшину Савушкина. Гальюнов и умывальников для матросов у меня в заведовании не было, санузел сверхсрочников только что капитально отремонтировали. Поскольку он находился рядом с нашей каютой, приборщики там были старательные, и Савушкин их ежедневно контролировал. Да и мы с соседом по каюте Белостоцким бывали там систематически, Поэтому мне приходилось опасаться только замечаний по кубрику и по состоянию рук и ног моряков.
   Перед уходом в базу с Тендры старпом на целый день затеял стирку всего, что можно постирать в матросском хозяйстве — белья, рабочего платья, постельных принадлежностей — эти вещи опасений вызывать не могли. Матрос чистоту любит, мыла дают достаточно, всегда можно попросить у боцманят соды или у кочегаров фосфата, так что любую возможность для стирки моряки используют без нажима и все поголовно. Даже непривычные в этом деле молодые тянутся за старослужащими.
   По рассказам более опытных сверхсрочников Савушкин знал, что генерал-майор Волков у всех матросов проверяет ногти на руках и одну из разутых ног. На проверку второй ноги у генерала не хватало терпения. Да и не могли же к проверке готовить только одну матросскую ногу, оставляя другую грязной и с вековыми ногтями! Какую же ногу генерал прикажет разуть никто не знал.
   По трансляции приказали всему личному составу построиться по кубрикам. Генерал в сопровождении командира, Вити Ястребцева и дежурного по кораблю двинулся по крейсеру. Путь его начался от вещевой кладовой, находившейся в самом носу, и, следовательно, ждать проверки в моем кубрике, самом кормовом, надо было часа полтора.
   Начало проверки ничего хорошего не предвещало. В коммунальной палубе генерал первыми осмотрел комендоров - зенитчиков, которые, как и «пушкари» главного калибра с загрубевшими от бесконечных приборок верхней палубы руками и вечно мокрыми ногами, не смогли порадовать московского медика. Удар же по его психике нанесли матросы интендантской службы.
   Получилось так, что почти все подчиненные Миши Гаранина были молдаванами. Простые и малообразованные парни изъяснялись по-русски, как и положено изъясняться человеку другой национальности, имеющему четыре класса нерусской школы. Поэтому на вопрос генерала, кто он такой, один из матросов с въевшейся в руки черной грязью ответил:
   — Матрос Портной (это была его фамилия).
   — Как же ты такими руками шьешь вещи? — укоризненно спросил генерал - И белье, наверное, ремонтируешь?
   — Я ремонтирую только «...давы», — ответил матрос, находившийся на должности сапожника и по молодости допускаемый только к разбитым рабочим ботинкам,
   — Почему же ты — портной, а работаешь сапожным подмастерьем? — недоумевал поверяющий.
   — Так старшина приказал.
   — Начальник службы! Почему у вас старшины делают, что хотят и назначают специалистов на непредусмотренную работу? — напустился инспектор на Мишу Гаранина.
   Гаранин пытался растолковать истину, заявив о несовпадении у этого матроса фамилии и специальности, чем еще сильнее запутал и разъярил генерала.
   — Посмотрим, что у вас творится на камбузе! — рявкнул инспектор и, минуя десяток подразделений, размещенных в коммунальной палубе и других кубриках, зашагал не по подсказкам сопровождающих, а по собственному обонянию.
   К счастью для всех нас, на камбузе «генеральский эффект» не сработал. Частенько при инспекциях никогда раньше не бывавшие в проверяемом помещении начальники случайно обнаруживают то, что не могли заметить готовившиеся к осмотру матросы, старшины и офицеры: грязный носок, заплесневелую краюху хлеба или дохлую крысу. Бутерброд, ведь, как правило, падает маслом вниз.
   Но в этот раз на глаза генералу не попалось ни таракана, ни прилипшей к переборке лапши. Колода для рубки выглядела чистой и обильно посыпанной солью, кафельный пол блестел, весла-мешалки и разливные черпаки были почти новыми, чистыми и на своих местах.
   Я ждал на шкафуте, беседуя о жизни с вахтенным офицером, а Савушкин в кубрике наводил блеск. Построив всех старшин и матросов группы, он тщательно осмотрел их руки и заставил стричь отросшие у многих ногти, чистить из-под них грязь. Дело шло не особенно быстро, но зато качественно. На берег с такими руками моряки ходили нечасто!
   Наконец, дело дошло до ног. Памятуя древнюю примету о счастливом левом башмаке. Савушкин начал с левой ноги. Портянки у молодежи и носки у старослужащих оказались чистыми, но дыр на носках было тем больше, чем большим был срок службы у моряка. Под давлением главного старшины зажимистые «годки» вытащили из рундуков носки, хранимые для демобилизации. Приведение же в порядок ногтей на ногах оказалось очень трудоемким и продолжительным в связи с отсутствием надежного инструмента.
   — Что это у тебя нога, как у орла? — напустился главный старшина на одного из матросов.
   - Почему, как у орла? — обиделся моряк — Я против царской власти.
   - Не потому, что ты за двуглавого орла, а потому, что у тебя когти стучат по палубе, как у стервятника!
   Под общий хохот ногти были укорочены кусачками для проводов, весьма удачно принесенными Савушкиным из каюты. Большинство моряков с успехом пользовалось слесарными ножницами, применявшимися в машинных отделениях дли вырезания прокладок из резины и тонкого паронита. Окончательный «блеск» наводился медицинскими ножницами из сумки нештатного санинструктора подразделения гвардии старшего матроса Воробьева. В обычное время он свой изящный инструмент матросам не доверял. Да и сейчас вытащил медицинскую сумку из дальнего угла рундука только по неоднократно повторенному приказанию главного старшины.
   Моя мирная беседа на шкафуте неожиданно прервалась преждевременным появлением из коммунальной палубы генерала со свитой. Не останавливаясь у входов в кубрики электриков и кочегаров, генерал проследовал па камбуз. Опыт подсказывал, что там у него дел не больше, чем на пять минут. А потом по пути — только кубрик моих машинистов. Я бросился вниз.
   Под руководством Савушкина моряки мирно достригали левую ногу. Какова была правая матросская нога можно было только догадываться. Для единообразия строевой службы главный старшина ею (правой ногой) еще не занимался, надеясь на медленное продвижение поверяющего.
   Пришлось приказать немедленно всем обуться, навести порядок в кубрике и ждать. Надежда на отсутствие «погара» была, как говорят англичане, «фифти-фифти», то есть пятьдесят на пятьдесят.
   Спустившийся в кубрик генерал не стал проверять питьевой бачок с кружкой, аптечку, сумку санинструктора, руки и прочие детали, подготовленные «но уставу». Он сразу приказал разуть и показать ему правые ноги. Я стал тупо смотреть в угол кубрика, а Савушкин зажмурился. Секира была занесена.
   Время тянулось бесконечно. Слышался только стук ставившихся на палубу снятых ботинок. Смотреть в сторону строя не хотелось.
   — Товарищ Ястребцев! — послышался сиплый незнакомый голос. Это говорил генерал — Хоть в одном подразделении у вас, наконец, порядок. Правда, они здесь настолько плохо обучены, что перепутали правую ногу с левой. Пойдемте!
   — СМИРНО!!! — дико закричал Савушкин, опережая меня и вытирая за спинами уходивших начальников рукавом пот с совершенно мокрого лба.
   Все мои моряки, включая и тех, от кого я мог ожидать жалобы или заявления поверяющему, как один, одновременно сняли перед генералом левые ботинки с настоящим педикюром. Большое познается в малом. И было это малое сделано каждым индивидуально явно не из любви к частенько их наказывавшему Савушкину.
   Благоприятное впечатление, которое произвели на генерала мои машинисты, было закреплено обедом «тет-а-тет» с командиром. Нос генерала ярко пылал, когда он спускался по трапу на катер, предварительно тепло попрощавшись с Виктором Григорьевичем и признав санитарное состояние крейсера удовлетворительным.

 
                ПРОЩАЙ, КОМАНДИР!

                К бою готовы

   Боевая тревога была сыграна в совсем неподходящее время — в «адмиральский час», сразу после обеда. Произошло это при стоянке на Тендре. Командир вместо отдыха собирался проверить, успела ли уже с весны подрасти бычковая молодь, и вышел на левый срез полубака с самодуром. Бычков оказалось много: два-три подергивания за леску — и на одном из семи крючков уже серебрилась добыча. Но рыбки были еще мелковаты и Виктора Григорьевича не заинтересовали. Он поднялся на мостик, приказал принести ему из штурманской рубки бинокль и стал искать скопища чаек, свидетельствовавшие о косяках ставриды. Туда можно было сходить на катере.
   Внимательно осматривая горизонт, командир вдруг заметил три маленьких суденышка, движущихся одно рядом с другим в нашу сторону от Кинбурнской косы, славной еще со времен Суворова. За этими суденышками просматривались буруны, говорившие о том, что скорость суденышек узлов под пятьедсят и что они — торпедные катера, идущие атакующим строем фронта. До них было миль двенадцать, этим ходом можно пройти их до дистанции торпедного залпа минут за десять.
   — Почему катера идут строем фронта? — промелькнуло в командирской голове. - И почему не было оповещения о подходе на рейд наших катеров?
   Как выяснилось потом, полный ход катера развили, чтобы поскорее подойтй к назначенной точке постановки на якорь и приступить к запоздавшему обеду. Строем же фронта они шли, чтобы никто не болтался в буруне впереди идущего катера. Оповещение, наконец, не было нами получено по простейшей причине: катера между собой общались на УКВ, то есть на ультракоротких волнах, доступных приему только в пределах видимости, оповещение же было дано из Очакова, не видного на Тендре даже с самой высокой мачты. Да и включали УКВ на нашем крейсере только при совместном плавании с другими кораблями, когда нужна была с ними связь. Так что говорили мы с катерниками на разных языках и могли их услышать с той же вероятностью, как и дельфинов. На корабле загремела боевая тревога, А на фалах фок-мачты тем временем сигнальщики под руководством командира поднимали трехфлажные сочетания «Поднимите ваши позывные» и «Застопорьте машины» — сперва по своду сигналов Советского ВМФ, а потом — по международному. Одновременно из радиорубки ушла в эфир предназначенная оперативному дежурному флота шифровка: «Обнаружил атакующие торпедные катера противника. Открываю заградительный огонь».
   Прибежавшим до тревоге на мостик офицерам-артиллеристам командир приказал подавать ко всем орудиям боезапас и готовиться к открытию огня по быстродвижущейся цели, указав им эту цель по-чапаевски распростертой рукой. Катера стали уже хорошо видны без бинокля. Ход они не сбавляли и не перестраивались.
   Прошло несколько минут, и в воздухе загремели предупредительные очереди крупнокалиберных пулеметов «Эрликон» и частые выстрелы зенитных пушек «Минзини». Надо сказать, что наше вооружение было интернациональным — американским, итальянским и русским — пятидюймовки главного калибра происходили родом с Ижорского завода. Торпедные же аппараты стояли французские. Вот какая поддерживалась кооперация военных концернов до первой мировой войны.
   Главный калибр готовился к стрельбе «ныряющими» снарядами, роль которых предполагалось исполнять обычным болванкам для стрельбы по щиту, поскольку иного боезапаса на наш крейсер не выдавали с момента завершения Отечественной войны — боялись каких-либо неприятностей в связи с недопустимым износом каналов стволов.
   Как потом рассказывали катерники, гирлянды флагов на мачте на них никакого впечатления не произвели — они решили, что флаги в таком количестве поднимают для сушки после стирки, пользуясь безлюдьем на рейде. Себя же адресатами каких-либо флажных сигналов они считать не могли, поскольку сами их давать не умели из-за сильного ветра на ходу и отсутствия мачт, а возить тома сводов считали смешным, когда в тесноте катера оставалось мало места даже для бортового пайка. Наша стрельба в воздух их весьма позабавила, поскольку артиллерийские учения с открытием огня в период послеобеденного отдыха любой катерник считает святотатством. И они продолжали идти тем же ходом и тем же строем.
   Наш командир потом утверждал, что движение катеров прекратилось после падения снарядов главного калибра прямо по их курсу. Следует заметить, что для попадания и шит на учениях пристрелка требует обычно не менее трех залпов, только после чего начинается стрельба «на поражение», то есть с какой-то вероятностью попасть в цель. Когда же попадать не надо, то первый же снаряд обязательно летит прямо в надстройку корабля-буксировщика или в катер с группой записи. Хорошо еще, что снаряд этот — болванка, без взрывчатого вещества, которая менее губительна для цели, чем боевой снаряд. Такие болванки полетели в сторону торпедных катеров и ударили в воду почти рядом с ними. Будь катера настоящим противником, снаряды, конечно, полетели бы через их головы и накрытие состоялось бы только после торпедного залпа по крейсеру.
   Командир группы катеров, одетый в клеенчатую штормовку, из-под которой высовывался ворот свитера, поднялся на крейсер по шторм-трапу, выброшенному на юте к одному из подошедших к нам малым ходом катеров. И обиженно спросил нашего командира, почему тот считает себя старшим на рейде, навек отведенном во владение катерников? Претензия эта предъявлялась, потому что командир катерников получил из Очакова от своего начальства указание по УКВ снизить ход, оставить два катера за милю от крейсера, поднять военно-морские флаги и на одном из катеров подойти к крейсеру, чтобы представиться его командиру — старшему на рейде.
   Никакой заградительной стрельбы катерный кап-два не заметил. Команда же из Очакова поступила, как выяснилось потом, по радиограмме от оперативного дежурного флота. «ОД» проявил мудрость и знание характера как катерников, так и непосредственно гвардии капитана второго ранга Гаврилова. Катерники объяснили, что для них увидеть с катера что-нибудь, кроме цели, дальше пары десятков метров, а тем более — на мачтах далеко стоящего крейсера, все равно, что из автомобиля, мчащегося по Садовому кольцу, разглядеть что-нибудь на боковой улице. Времени для бесед с катерниками было достаточно, поскольку наш командир, дав отбой тревоги, увел их командира в салон уточнять обстановку. Катер отошел только после ужина, несколько часов простояв на бакштове под кормовым транцем.
 
                Плавучий поселок

   С катерниками все окончилось полюбовно, их командир вышел из салона куда более разгоряченным, чем при подходе к нашему борту, и никак не мог спуститься на свой кораблик по уходящим из-под ног круглым перекладинам шторм-трапа. А вот севастопольское начальство это дело полюбовно не закончило. Дней через пять, когда на Тендре собралась на совместные сборы вся наша дивизия, у начальника штаба флота вице-адмирала Пархоменко возникла «внезапная» идея провести вместе со штабом неожиданный смотр соединения. Разбор смотра проводился на учебном судне «Волга» с вызовом всего офицерского состава дивизии и целью своей имел, как все мы поняли, поставить публично на свое место зарвавшегося «стратега» Гаврилова.
   «Волга» была трансатлантическим лайнером испанского происхождения с практически не запоминаемым первоначальным названием типа «Дон Хуан Себастьян...» и еще несколько имен благородной испанской фамилии. Лайнер этот в тридцать седьмом году привез беженцев из республиканской Испании, да так и застрял в Союзе в связи с изменением внешнеполитического курса нашего правительства. Потом началась война, Испания стала одним из наших противников, а лайнер превратился в военный приз. Когда же наступили мирные дни, Испания осталась под властью враждебного Франко. Лайнер был оставлен нашей собственностью, переименован, перекрашен, укомплектован военной командой и за непригодностью к чему-либо другому, а также невозможностью по международному морскому праву выходить за пределы наших территориальных вод сделан учебным кораблем. Кубриков на «Волге» не было, матросы жили в двух- и четырехместных каютах, что приводило к низкому уровню дисциплины и невозможности предотвратить тайные посещения моряков «Марухами» при стоянке у одесских причалов.
   Прошедшей осенью «Волгу» направили из Одессы в Поти на ремонт. Надолго уходя из базы приписки, офицеры упросили командование дивизии разрешить им перевезти на «Волге» свои семьи. Места на лайнере хватало, переход планирвался напрямик продолжительностью не более полутора суток, для кормления пассажиров отцам семейств надлежало запастись сухим пайком — так что «добро» на такое необычное дело дали без оповещения об этом штаба флота. Лайнер простился с Одессой и вышел в открытое море. Устроиться в Поти на частные квартиры, как говорил опыт, было делом пары часов. Так что в офицерских каютах, забитых узлами с домашним скарбом, шла спокойная семейная жизнь: играли дети, гудели примусы и коптили керосинки.
   В благоденствие «женатиков» учебного корабля вдруг ворвался неумолимый рок. Военно-морские ученые, опережая по обыкновению планы, досрочно разработали какое-то новое оружие, срабатывавшее на шум винтов. Для доводки этого оружия вне тиши кабинетов работа ученых перенеслась на полигон. И теперь на полигоне потребовался шум корабельных винтов. Шум был нужен месяца на два, поскольку осень была теплой и закаленные ученые предполагали затянуть купальный сезон до ноябрьских праздников.
   Боевая подготовка кораблей и соединений в осенний период всегда в самом разгаре, так что посылать на полигон какой-нибудь действующий корабль казалось неразумным. И в штабе флота решили направить шуметь винтами корабль, окончивший кампанию. Самым ближним из них в этот момент оказалась «Волга», шедшая на ремонт в Поти. В Севастополе не знали о наличии на корабле женщин и детей, поэтому внезапность изменения планов для корабля, как и неопределенная продолжительность испытаний, в штабе флота никого не беспокоили. Доложить же обстановку на корабле после получения этого приказания никто из имеющих право докладывать не решился.
   Шифровка перехватила лайнер на траверзе Новороссийска. Надо бы высадить тут пассажиров, зайдя в порт на пару часов. По командир пожалел «боевых подруг» и «молодую поросль», да и не мог предполагать испытания дольше недели. Поскольку же продукты у всех кончались, он рискнул поставить пассажиров на котловое довольствие.
   Прошел ласковый сентябрь, задули октябрьские ветры, начались жестокие ноябрьские норд-осты. А корабль все стоял на якоре в безлюдной бухте и «молотил» машинами с девяти до восемнадцати часов все дни недели, кроме воскресенья (на пятидневную рабочую неделю в те годы еще не перешли). Ученые давно уже не купались, но дело у них, повидимому, вес равно не ладилось. Испытания не завершались.
   Связи с безлюдным берегом на лайнере не было. Каждому понятно, что испытания нового оружия проводились на закрытом от посторонних глаз прибрежном участке вдали от населенных пунктов, районов ловли рыбы и судоходных путей. Только раз в неделю к «Волге» подходил буксир с продуктами, почтой и кипами газет. По мере надобности одинокий лайнер получал топлниво и питьевую воду о танкера и водолея, приходивших по ночам. Все эти посланцы внешнего мира появлялись тоже из мира закрытого - с базы полигона, куда не допускались не то, что женщины и дети, но и главы семейств — офицеры. Уехать куда-нибудь с корабля или вызвать на него кого-нибудь не разрешалось.
   На корабле, естественно, не было детских врачей, и единственный корабельный доктор оказался не в силах бороться с бесчисленными диатезами и поносами детишек. Не числилось на корабле и врачей-гинекологов, но сперва доктор как-то с потребностями женщин справлялся. Когда же одна из пассажирок задумала рожать, доктор не выдержал и подал командиру рапорт с просьбой о переводе немедленно в любую другую воинскую часть. В случае отказа он предупреждал о своей способности принять крайние меры, конкретно их не называя и тем вызывая настороженность заместителя командира по политической части. Замполит н решился, наконец, связаться по радио с политотделом дивизии в Одессе и просить немедленной помощи. Командир же, минуя командование дивизии и не объясняя истинных причин, попросил замены своего корабля на полигоне другим. Обе просьбы сошлись на начальнике штаба флота вице-адмирале Пархоменко, который принял наиболее разумное с точки зрения флотоводца решение: приказал в предстоящее воскресенье, когда ученые отдыхали, идти в ближайший порт (им была деревня рыболовецкого колхоза), высадить там пассажиров, а в понедельник продолжить работу па полигоне.
   Рожать должна была жена старшего помощника. И в голову будущего отца пришла совершенно необычная, по оказавшаяся спасительной при всей ее несуразности, мысль. Говорят, что при неизбежной смертельной опасности у сильных духом людей на короткий промежуток премени возникают сверхпредельные силы. Так, при виде тигра некоторые ухитряются перепрыгнуть через четырхметровую стену. И старпом с разрешения на все уже плюнувшего командира отправился вечером на катере в святую святых - береговую базу испытательного полигона, куда он не имел допуска. Там он добился встречи с главным конструктором, которого в этой роли никто не имел права видеть, как Курчатова или Королева. Убежденный старпомом главный конструктор потребовал от командующего флотом немедленной замены источника шумности,
поскольку задачи испытаний с завтрашнего дня требовали других параметров работы винтами. Капризы «великих умов» надлежало в ту пору выполнять безоговорочно.
   Новорожденного принял врач-грузин в Поти, а за сутолокой дел и в связи с продолжительностью наступившего, наконец, ремонта в штабе флота забыли о перевозке пассажиров и их двухмесячной жизни на корабле при выполнении совершенно секретной государственной задачи. Когда же вспомнили, наказывать кого-нибудь было уже слишком поздно.

                Разборка на «Волге»

   Разбор смотра дивизии проводился в кают-компании "Волги", располагавшейся в салоне первого класса. Вход в салон с верхней палубы потрясал после строгой и сухой обстановки крейсера богатством витых деревянных трапов, огромных зеркал, фигур Меркурия, Аполлона и Дианы с соблазнительной после месячной стоянки на Тендре обнаженной грудью. Салон был рассчитан сотни на полторы посадочных мест для непривычных к общепитовской ширине столов аристократов и миллионеров. Поэтому все офицеры дивизии свободно разместились за барскими столами в кожаных вращающихся креслах. Штатные для ВМФ суконные зеленые скатерти были постланы только на большом центральном столе, в обычные дни занимавшимся офицерами учебного корабля. Остальные столы прикрывались сохранившимися до сих пор буржуазными плиссированными чехлами с витыми дырчатыми рисунками. Для военного единообразия эти столы сверху застлали новыми матросскими одеялами, что значительно снижало игривость обстановки.
   Вице-адмирал Пархоменко разместился посредине стола с зеленой скатертью, рядом с ним уселись офицеры штаба Флота, а напротив — командование дивизии со своим штабом и командиры всех наших кораблей. За столами же, покрытыми одеялами, оказались все остальные офицеры дивизии вплоть ло только что прибывших после окончания училищ новых лейтенантов.
   Как правило, разбор проверки соединения проводится только со штабом, командирами кораблей и их старпомами и замполитами. Это дает возможность ставить «на три точки» командование кораблей, не подрывая при этом их авторитета у подчиненных. А потом командиры делают «раздолбы» своих офицеров, ругая сперва младшее звено, а затем уже без них — среднее и таким же образом — старшее. В этот раз все было поставлено с ног на голову: командиров решили ставить на три точки при лейтенантах. Чем объяснить это: веяниями ли демократизации или дурным нравом вице-адмирала, ценившего только свое достоинство? Более вероятно, что вторым.
   Как и положено на любом разборе, проверявшие корабли офицеры штаба флота, один за другим докладывали свои замечания. Иногда, правда, говорилось и что-то положительное, но на этом внимание присутствовавших не заострялось. Реакцией же на каждый недостаток был трубный рев Пархоменко: «Почему?» и обращение непосредственно к вскочившему при этом командиру соответствующего корабля: «Потому, что не умеете организовать службу и навести порядок!». Иногда вице-адмирал глухо ударял по столу кулаком, а затем утомленно говорил: «Садитесь». Все-таки он в какой-то мере оберегал авторитет единоначальников и не «фитилял», то есть не наказывал, при всех, а только произносил общеизвестные упреки и выводы.
   Зато при докладе об «имевшем место случае» обстрела крейсером торпедных катеров начальник штаба флота нашего Гаврилова не пожалел. Не собираясь даже выслушать объяснения об отсутствии оповещения, явных признаках торпедной атаки, нежелании на катерах ответить на запрос и выполнении поэтому шифровки комфлота о повышении бдительности на незащищенных рейдах, высокое и требовательное начальство закричало: — Вы, вероятно, решили, что Турция объявила нам войну? Так надо было сперва изучить тактико-технические данные их катеров — им до Тендры от Турции не добраться! Или подумали, что Румыния и Болгария против нас взбунтовались? Я буду ставить вопрос о вашем отстранении от командования крейсером!
   Через пару месяцев «распоясавшегося хулигана» Гаврилова, действительно, с нашего крейсера перевели в распоряжение Управления кадров ВМФ в Москву. Подвиги его в Поти Политуправление ЧФ не забыло. Только в Москве Виктора Григорьевича назначили командиром строящегося крейсера и сделали капитаном первого ранга - старые друзья перечеркнули усилия политработников.
   У нас же командиром стал бывший старпом Виктор Иванович Андреев. Наступили светлые дни.
   Слушать несправедливые крики вице-адмирала казалось очень странным. При всей нелюбви к Гаврилову, было очень обидно и за него и за весь наш обнищавший флот, гонявший в открытое море без охраны не только крейсера, но и линкоры.

 
                МЕДВЕДЬ И СТОМАТОЛОГ

                I

   — Товарищ гвардии старший лейтенант! Где тут находится столовая? — послышался дикий для корабельного человека вопрос.
   Матросы на корабле питаются в кубриках из бачков, а офицеры и старшины-сверхсрочники — в кают-компаниях. Столовые же, как всем известно, имеются только на берегу. Но этот странный вопрос я услышал не на берегу, а на гвардейском крейсере. Спрашивавшего извиняло только одно: это был капитан в застегнутом наглухо зеленом мундире, кривых галифе и до ослепления начищенных сапогах. При ближайшем рассмотрении его «серость» сглаживал иконостас украшавших мундир наград и общевоенная некомпетентность, характеризуемая эмблемой на погонах — мудрая змея над вазой знаний, что в просторечьи описывалось как «моя теща ест мороженое».
   Десяток минут назад этот кривоштанный медик, заслоняемый от окружающих вместительным чемоданом, четко представлялся дежурному по кораблю: «Капитан Товпыга! Прибыл в вашу часть для дальнейшего прохождения службы».
   Оставив труднопередвигаемый чемодан у самого трапа, дежурный быстро препроводил новое приобретение морской гвардии в салон командира корабля, находившийся шагах в пятнадцати от этого чемодана. Близился обед, горнист около рубки разрабатывал губы подозрительными звуками, у дверей камбуза с закрытым еще окошечком выстроилась очередь бачковых, а их подвахтенные уже несли из хлеборезки буханки хлеба и чайники с компотом. Не задерживаясь у командира, дежурный по кораблю проследовал к рубке для подачи сигнала, а потом — к камбузу для наблюдения за раздачей пищи. Я был дежурным инженер-механиком и потому коротал время вблизи от трапа и связанных с ним новостей недосягаемого берега.
   Капитан м/с Товпыга, оказавшийся впоследствии добродушным, не заносчивым с младшими, любящим, чтобы его звали Иван Иванычем, поведал мне, что командир задал ему пару чисто формальных вопросов и сказал не до конца понятые слова: «Жду вас в кают-компании. Идите». Иван Иваныч и пошел к своему чемодану, поскольку ничего более близкого для себя в данный момент он не видел. Про каюту и про компанию он сказанное командиром не осознал, но на будущее запомнил. Услышав же по трансляции слово «обедать», он, естественно, заинтересовался, где же это можно сделать.
   Для питавшихся во вторую очередь — дежурных и опоздавших, а также для арестованых при каюте — вестовые начисто накрывали один из столов. Тут мы все вместе с капитаном м/с и встретились. Дежурный сперва расспросил Товпыгу о причинах его перехода в моряки. Оказалось, что в Евпатории сократили военную поликлинику, где он служил, и предложили перевод в Тамань, относившуюся к тому же военному округу, что и Евпатория. Но медик, ссылаясь на свои награды и предпенсионный возраст, попросил назначить его в какой-нибудь приличный город, где можно было бы дослужиться до квартиры. У военного округа таких возможностей не оказалось и его направили в распоряжение отдела кадров нашего флота. А там, не желая связываться с сухопутным человеком, Товпыгу отправили в нашу дивизию, где по штату зубной врач полагался лишь на «Красном Крыме». Он смог прибыть к новому месту службы с необходимыми вещами (чемодан) и в парадной форме (иконостас и мундир).
   По общеизвестным воспоминаниям корабельных врачей, например, по «Приключениям Гулливера», можно судить о тоске, обуревающей медицинского специалиста, лишенного своего привычного дела и находящегося в совершенно непривычной обстановке. У Товпыги были все основания для такой беспросветной тоски! Матросы ходить к нему с зубной болью опасались, поскольку боль эта внешне незаметна и не может избавить от трудов под руководством дежурного боцмана. Офицеры к новому «зубодеру» не шли, предпочитая ему одесскую Берту Иосифовну с ласковыми руками или севастопольского Петровича, мгновенно вырывавшего зуб даже из еще не раскрытого рта.  Обстановка же на корабле для Товпыги была просто непостижимой после нетяжких трудов в поликлинике и ежедневного отдыха в семье с выходными и праздниками. Не запил Иван Иваныч, вероятно, только потому, что спирт для промывки инструментов и растворения
лекарств он мог получать, если бы вел прием. Но приема не было и спирта, естественно, тоже.
   Медиками командовал капитан медицинской службы Витя Ястребцев. Ежедневно Витя требовал от Иван Иваныча утренний и вечерний доклад о плане боевой и политической подготовки, о его выполнении, количестве больных, оказанной им помощи и необходимых на следующий день лекарствах. Добросовестный «зубник» все это делал, хотя подготовки, больных и необходимых лекарств изо дня в день не было.

                II

   Несколько недель Товпыга существовал на крейсере практически незаметно. И вдруг о «зубодере» все заговорили.
   Мы стояли на безлюдной Тендре, когда по трансляции раздалось приказание всему офицерскому составу собраться на юте. В отличие от обычных построений еще не переведенный к новому месту службы командир Гаврилов построил офицеров поперек корабля, спиной к кормовой надстройке. А рядом с часовым у флага в это время мичман-арсенальщик привязывал «фашиста» — грудную мишень врага в натуральную величину. По приказанию командира и в присутствии дежурного по кораблю начальник караула перевел часового на кормовую надстройку, над которой по-походному на гафеле был поднят флаг. А флаг на юте после этого беспрепятственно спустили сигнальщики.   Кроме «фашиста» около флагштока никого не осталось,
   — Товарищи офицеры! Каждый из вас обязан уметь стрелять из личного оружия, а не только носить его в кобуре во время дежурства. Сегодня стреляем упражнение № I — по грудной мишени тремя патронами. Не выполнившим упражнение сход на берег запрещается.
   Гвардии капитан второго ранга отошел к мишени и отсчитал от нее в нос двадцать пять широких шагов. Вестовые установили на этом месте поперек корабля банку из кубрика.
   — Точно отмерил, — тихонько прокомментировал действия командира мой начальник Николай Иванович: он проверил место установки банки по номеру шпангоута, закрепленному у борта на табличке.
   Командир взял из рук арсенальщика три патрона, зарядил их в обойму, вставил обойму в поданный ему пистолет и, почти не целясь, трижды выстрелил в сторону мишени. Вынув обойму из пистолета, он отдал оружие мичману, повернулся к нам и, сказав: «Старший помощник! Продолжайте упражнение», ушел и свою каюту. Мичман с куском мела сходил к мишени, отметил попадания и доложил, возвратившись, старпому:
   - Двадцать семь очков.
   Оценка была отличной — не забыл, видимо, Гаврилов полуостров  Рыбачий и штрафной батальон.
   Стрельба началась по номерам боевых частей. Но сперва решил воодушевить подчиненных замполит. Он тщательно прицелился, долго давил на спусковой крючок и невольно дернулся, когда прозвучал выстрел. Мичман посмотрел на мишень в бинокль и сказал:
   — Промах.
   Второй выстрел тоже был промахом. А после третьего выстрела болезненно закричал наш электрик: замполит попал в телефонный аппарат, стоявший около кормового шпиля. Это было заметно и без бинокля.
   Опытные «служилые» офицеры стреляли безобразно. Недавние выпускники училищ иногда попадали в мишень. Электрик сам дважды попал в несчастный телефон.
   Медики стреляли последними. Начмед Витя Ястребцев заявил, что дело врачей — не убивать, а спасать людей, что по решению Женевской конференции им вообще запрещено иметь оружие, и пытался от стрельбы уклониться.
   Старпом вынужден был приказать старшему врачу взять в руки оружие и попытаться выполнить упражнение. Доктор повторил достижение замполита, только и в телефон попасть ему не удалось.
   Зубной капитан без пререканий взял и зарядил обойму, трижды вытянул пистолет от плеча на разгибаемой руке и трижды без задержки выстрелил. Доложив «Стрельбу окончил», он отдал арсенальщику оружие и возвратился в строй. Насмешливо следивший за действиями медика строй молчал: простым глазом была видна посредине мишени большая треугольная дыра.
   А вскоре о Товпыге заговорили и как о специалисте. Путь к нему проложил Миша Гаранин, промучившийся на рейде с зубами неделю, потерявший силу воли и от безнадежности решившийся пойти в корабельный лазарет. К вечеру интендант был жизнерадостным и разговорчивым, как обычно. За щеку он больше не держался и с аппетитом хлебал стакан за стаканом горячий чай. И приговаривал:
   — Тезка нашего медвежонка Топтыгина лечит, как Берта Иосифовна, а рвет, как Петрович! Даже лучше!
   Рецидивов у интенданта не было, флюс не появлялся. Михаил Михайлович Гаранин стал рекламной афишей Ивана Ивановича Товпыги. В лазарет один за другим потянулись ветераны: командир, старпом, мичман комсомольского призыва Новиков, мой начальник Николай Иванович. Стала захаживать и несерьезная молодежь моего возраста.
 
                III

   Завоевав доверие офицеров и сверхсрочников, Иван Иваныч решился на революционный шаг. Он предложил Вите Ястребцеву начать профилактическую работу и тем самым предупредить неожиданные заболевания зубов, ухудшающие боевую и повседневную деятельность экипажа и снижающие боеготовность корабля. У Вити близился период, когда надо было форсировать служебную деятельность — по введенным при Кузнецове срокам выслуги через год у него подходило время к майорскому званию. Не зная еще, как и все мы, что ликвидация нашего министерства и присоединение флота к Министерству Обороны вскоре приведут к распространению на корабли пехотных сроков выслуги, Витя решил активизироваться. Предложение Товпыги в этой активизации било не в бровь, а прямо в глаз. Витя составил и утвердил у командира план санации ротовой полости у всего личного состава, что включало в себя осмотр зубов у каждого матроса, старшины, сверхсрочника и офицера, удаление всяких наслоений типа «винного камня» (очень понравившееся морякам название) и определение необходимости лечения.
   Витя стал организовывать поголовное посещение медицинского отсека моряками всех подразделений поочередно, а Товпыга засучил рукава. На корабле уже много лет не было зубного врача, моряки лечились дедовскими способами, терпели и доходили до необходимости отправляться строем в береговую поликлинику, где их больные зубы лечить было уже поздно и оставалось только удалять. Теперь же Иван Иваныч на каждого моряка заводил отдельную карточку со схемой зубов, где отмечал их состояние и необходимость того или иного вида медицинского воздействия.
   Экипаж был большой, больных зубов Товпыга выявил бесчисленное множество и на их лечение у него попросту не могло хватить времени. Ему бы с санацией за месяц-другой в одиночку управиться! И зубной врач стал в дни стоянки и базе составлять списки нуждающихся в отправке на лечение в поликлинику.
   Никогда еще не отправлялось с крейсера в поликлинику ежедневно столько больных. И никогда столько матросов не стояло с утра до вечера в коридоре флагмана и командира перед входом в медицинский отсек.

                IV

   Появление на гвардейском крейсере медведя, а точнее — крошечного кавказского медвежонка Топтыгина прошло почти незаметно. Матросы для простоты называли его Мишкой, что возмущало интенданта Михаила, Михайловича Гаранина. Матросы-шутники частенько подзывали медвежонка у дверей каюты снабженца словами «Михал-Михалыч». Каюта же эта находилась напротив «собачьего ящика» главного боцмана.
   Первые месяцы корабельной жизни Мишка был ласковым и робким. Ему была сделана плетеная подстилка из мягкой льняной кудели. Раз в неделю плели новую подстилку и укладывали ее у входа в каюту боцмана, где медвежонок валялся днями и ночами. Ему не мешали посетители боцманской каюты, чуть не круглые сутки ходившие с требованиями на краску, кисти, тросы и прочее боцманское богатство. От двери мишкино лежбище отделял специально приваренный металлический фартук, а к скрипу дверных петель и шуму матросских шагов медвежонок быстро привык. Поднимался Мишка только для приема пищи.
   Кормили Топтыгина из обычного матросского полуведерного чайника. Чайник заливали чуть теплым наваром от супа или макарон с мясом, а иногда — компотом. Медвежонок усаживался на свой куцый хвост, обхватывал обеими лапами  носик чайника, совал его в рот и жадно сосал. Насытившись, он забирался в свое логово и засыпал.
Через пару месяцев Мишка стал самостоятельно появляться на палубе. Приносимой кормежки ему казалось мало и он научился по нюху находить камбуз. Обеспокоенный этим боцман стал медвежонка привязывать, поскольку был убежден в необходимости кормить его до полугода только жидкой пищей, как в берлоге у мамаши под боком. Недовольный медвежонок рвался и ревел, а матросы-болельщики ходили к Вите Ястребцеву на консультацию о кормлении.
   Первое время Витя терпеливо объяснял, что медведь — это не человек, а он - врач, а не ветеринар или зоотехник, и с вопросами питания животных не знаком. Но потом болельщики так ему надоели, что он стал использовать свое офицерское положение.
   — Товарищ гвардии капитан! — слышал доктор. — Разрешите обратиться.
   — По поводу кормления медведя? — вопрошал Ястребцев.
   — Так точно!
   — Слушай мою команду! — резко произносил гвардии капитан медицинской службы. — Смирно! Кругом! Шагом марш!
   К Товпыге моряки обращаться боялись, потому что вместо ответа он усаживал их в свое кресло, заставлял открыть рот и собирался сверлить зуб. Кстати, к осени, успешно проведя санацию, Иван Иваныч начал вести прием — лечение, что он делал с утра до вечера не только у причала или на рейде, но и в тихую погоду на ходу.
   Медвежонок рос и держать его на привязи боцману стало не под силу. Да и старпом предупредил, что без общения с командой Топтыгин озвереет и его придется с корабля списать. Старпомом у нас к этому времени стал капитан третьего ранга Иван Мефодьевич Швец, пришедший с должности командира эсминца. Там у него побывала уже пара медвежат и их повадки он знал детально.
   Суровое выражение попорченного оспой лица, прямой упрямый взгляд светлых глаз, всегда спокойный тон по-командирски густого голоса нового старпома говорили о его знании дела и безоговорочной решимости выполнить сказанное. Надо сказать, что Швец стал прекрасным дополнением нашему новому командиру с его мягким интеллигентным характером. Что еще надо вспомнить через сорок пять лет, так наступившую с этими назначениями небывалую жизнь почти без очередных суток ареста при каюте.
   Топтыгин, отпущенный с привязи, стал появляться регулярно рядом с камбузом, брать из рук рабочих по камбузу котлеты, есть хлеб. От чайника с баландой или компотом он также не отказывался. Его пробовали кормить из миски, но лакать, подобно собаке, он пока не умел.
   Насытившись, медвежонок не заползал уже в свою берлогу, а странствовал по кораблю. Он перестал бояться корабельного запаха, на большинство матросов не обращал внимания, а исследовал все новые и новые места. Чутье у него было отличное. Он не только узнавал моряков, кормивших или дразнивших его, но и по разному с ними обходился: доверчиво подходил к первым или сторонился с опаской вторых. Случайность ли это, но однажды Мишка забрался в незапертую по забывчивости каюту связиста, открыл рундук и опрокинул на него со стола чернильницу. До этого несколько раз связист приказывал сигнальщикам прогнать с мостика медвежонка, отвлекавшего матросов от несения вахты.
   Постепенно Мишка рос и начинал мстить кое-каким своим давним обидчикам. Особенно не любил он одного малорослого рулевого, дававшего только лизнуть носик чайника с баландой и подолгу дразнившего его этим чайником. Обидчику доставалось по затылку от здоровенных матросов, жалевших звереныша, но рулевой не унимался. И однажды Мишка расправился с ним сам: подстерег на рострах за вьюшкой для троса, ухватил зубами за рубаху рабочего платья и располосовал ее когтями. Кое-где через тельняшку когти прошлись и по коже обидчика.
   Намазав йодом царапины рулевого, Витя Ястребцев доложил о травме старпому. Швец вызвал боцмана и сурово предупредил старика, что медведю при таком поведении жить на корабле осталось недолго. Иван Мефодьевич вообще приказал бы сегодня же распро-ститься с Мишкой, если бы не знал о прочной к медвежонку симпатии начальника штаба. Капитан 1 ранга Россиев любил сидеть на юте, дымя трубкой и поглаживая Мишку, который надолго устраивался у его ног.

                V

   Служебные функции наших медиков были не особенно сложными. После повышения Вити Ястребцева на его место прибыл лейтенант м/с Володя Колесник. Он характеризовал эти функции как профилактику заболеваний плюс направление всех больных в госпиталь. На корабле же медицинская помощь составляла только обычный «флотский треугольник» — мелкую хирургическую помощь при травмах и болячках, лечение простудных заболеваний и выявление зараженных венерическими болезнями. В госпиталь направлялись все, кроме легко простуженных и имеющих мелкие повреждения кожи.
   Эффективность работы медицинской части корабля характеризовалась минимумом направленных в госпиталь и освобожденных от работ и занятий по болезни. Это свидетельствовало о правильно проводившейся профилактике. Все на корабле отчетливо понимали, что такая характеристика целиком зависит от требовательности дежурного по кораблю н его заместителя — дежурного по низам.
   Дело в том, что вход в медицинский отсек находился в коридоре кормовой надстройки. По правому борту здесь размещалась каюта и салон флагмана, а по левому — кабинет и каюта командира. Стояли там и две пушки главного калибра, но к ним разрешалось проходить только по тревогам, для осмотра и проворачивания и при уходе за материальной частью — комендорам этих орудий. Всем остальным, кроме направляющихся в лазарет, там нечего было делать в любое время суток.
   Рядом с люком медотсека размещалась рубка дежурного по кораблю, в которой круглые сутки находился офицер или сверхсрочник с повязкой дежурного «Рцы». Любого праздншатающегося матроса или старшину в коридоре задерживали и отпускали только если он был больным. Здоровых же сразу передавали в распоряжение дежурного боцмана. А у того всегда вдоволь работы от помывки бортов до чистки цепного ящика. Так что ходить в лазарет отваживались только действительно больные.
   Старший врач, терапевт и стоматолог размещались в штатных каютах медицинского отсека, там же жили двое мичманов—фельдшеров и несколько матросов-санитаров. Служили все они в тишине и спокойствии, покидая свой отсек только для приема пищи, схода на берег и купания при стоянке на рейде. Всё остальное — труд, учеба, боевые действия и отдых проходили у медиков в радиусе пятнадцати-двадцати шагов от их коек — на площади, достаточной для размещения перевязочной, смотровой, стоматологической и операционной.
   Новый зубной врач Иван Иваныч появлялся из медотсека только для приема пищи, да и то — во вторую очередь, так как на первых порах интендант Миша Гаранин смог обеспечить начинающего морехода лишь безобразной уставной фуражкой, рабочим кителем, ботинками и хлопчабумажными черными брюками. Офицерское обмундирование заказали в одесском военно-морском ателье и ждать его получения предстояло Товпыге месяца три. Семья его осталась в Евпатории, куда наш крейсер в последующие два года не заходил ни разу, и поэтому степенному и рассудительному капитану на берегу делать было нечего, плавать он не умел, на пианино и в козла не играл. Так что и выходить из своего отсека ему было незачем.
   Примерно через год главная цель прихода Товпыги на корабль была выполнена вдвойне: он получил жилье в Одессе и звание майора. Оставалось перевезти семью из Евпатории. Майор отпросился из Одессы на три дня и для ускорения дела решил в Крым лететь на самолете. Обратно же в Одессу он вместе с семьей собирался прибыть на теплоходе, так что свои трое суток Товпыга подогнал под расписание морского транспорта. К этому времени его жена в Евпатории все уже подготовила к переезду. Да и много ли готовить военной семье, живущей на частной квартире и не имеющей ни мебели ни посуды? Несколько узлов с постельным бельем и вещами детей, да по возможности побольше всего одеть на себя. И чемодан с парой праздничных платьев, туфлями и единственным гражданским костюмом мужа. Так — всю жизнь, поэтому сборы несложны. И привычны!
   Но началась черная полоса морской жизни зубного врача. Первый мазок нанес воздушный транспорт: попав в аэропорт, Товпыга из-за нелетной погоды прождал часов десять и пропустил возможность уехать в Крым вечером поездом, а утром — теплоходом. В Евпатории он оказался более чем через сутки после схода с корабля вместо восьми — десяти часов «расчетных». На улаживание всех дел остался только следующий день.
   Уладить дела майор успел, к вечеру сконцентрировался всей семьей на причале, но заштормило. Теплоход в открытый евпаторийский порт не зашел. А поезд в Одессу уходил только следующим вечером. Ночевать пришлось на вокзале.
   Утром Товпыга обеспечил семью железнодорожными билетами, а сам рискнул отправиться в аэропорт. Когда не надо, авиация работает без срывов, так что Иван Иваныч прибыл к месту службы через несколько часов и досрочно. Только место службы в этот момент оказалось в другом месте: крейсер отправился в Севастополь за новой группой курсантов.
   Какой-нибудь недисциплинированный лейтенант пошел бы в комендатуру, отметился и в полной безопасности с точки зрения нарушения устава проболтался в Одессе до возвращения корабля. Но майор был дисциплинированным. Поэтому он пошел на флагманский корабль дивизии, откуда его отправили на отходивший в Севастополь эсминец. Одна тольько радость и согревала Товпыгу: он догадался написать жене адрес нового жилья и отдать ключ.
   В Севастополе впервые в жизни Товпыга по-настоящему почувствовал морскую качку. Причем при стоянке в бухте на бочках. Был понедельник — день политзанятий. Мы приняли накануне сотни четыре курсантов. Размещались они на антресолях коммунальной палубы. Заниматься там совершенно невозможно, поэтому столы для занятий устанавливали на рострах — шлюпочной палубе, протянувшейся на два с половиной метра выше верхней, где занимались матросы.
   Прозвучали сигнал и команда «Приступить к занятиям», и больше тысячи человек расселись на вольном воздухе. С точки зрения теории корабля тысяча человек, то есть груз около восьмидесяти тонн равномерно распределился значительно выше, чем он располагается обычно. Увеличилась способность корабля валиться на бок и уменьшилась его способность становиться в прямое положение. По-морскому это называется уменьшением остойчивости.
   А тут со стороны входа в бухту налетел резкий шквал. Корабль стоял на двух бочках почти перпендикулярно направлению неожиданного порыва ветра. Нос и корма крейсера были растянуты тросами, закрепленными на бочках— огромных стальных поплавках, стоящих на «мертвых» якорях. Корабль резко положило на бок, почти как яхту на соревнованиях. Так, по крайней мере, показалось всем курсантам-первогодкам, молодым матросам и майору Товпыге. Курсанты и первогодки сорвались со своих мест и бросились к борту, который поднимался вверх. Тем временем корабль дошел до крайней точки накренения и по законам остойчивости стал возвращаться в прямое положение. Но не остановился — сыграла роль инерция — и крен стал нарастать в другую сторону — куда побежали все неопытные моряки.
   Молодежь бросилась в другую сторону, помогая остойчивости и ветру опять повалить корабль по направлению шквала. Корабль стал раскачиваться, как маятник. Как на грех, ветер налетал порывами, часто совпадавшими с качкой и увеличивавшими ее совместно со струсившей молодежью. Да и всем остальным стало не по себе — корабль раскачивался все сильнее. Остановить же бегающих от борта к борту курсантов и матросов-первогодков окриками и тычками было невозможно.
   Положение спас командир — сыграл боевую тревогу. Шарахающиеся от борта к борту выполнили требования длинного звонка и разбежались по боевым постам. Раскачивающий груз с верхней палубы и ростр был снят, качка уменьшилась. Однако, пустые топливные цистерны имели большой «мертвый» запас — воду и остатки мазута на самом дне. Этот запас при качке тоже перетекал с борта на борт, усиливая накренение корабля. Попробуйте качнуть тазик, наполовину заполненный водой, и вы почувствуете, что он не хочет оставаться спокойным. Корабль продолжал безостановочно качаться.
   Командир по трансляции объяснил, что качка с таким размахом для корабля не опасна. Она не должна мешать выполнению распорядка дня и плана боевой и политической подготовки. Однако, метеорологи не обещают ослабления шквалистого ветра на ближайшие полтора-два часа. Поэтому политзанятия переносятся на вторую половину дня, а сейчас, после отбоя боевой тревоги, будет проводиться еженедельный уход за материальной частью.
   Несколько часов протянулись почти в бездеятельности. Даже опытных гвардейцев иногда мутило от бессмысленности и тоски.
   Обед прошел безрадостно, отраду принес только «адмиральский» час.
   В штабе флота, видя наши безостановочные раскачивания, заволновались и запросили семафором, не нуждаемся ли мы в помощи. На это командир ответил, что ему нужно только разрешение стать не по диспозиции, а по ветру. Для этого достаточно отдать кормовой бридель — трос, крепивший корму к бочке. Всем на удивление, «добро» получили без задержки. Бридель отдали, корабль под действием ветра повернулся носом к выходу из бухты и перестал качаться.
   Товпыга качку перенес болезненно. Что он делал в медицинском отсеке, неизвестно. А вот на обед пришел весь зеленый и только под давлением своей дисциплинированности. Есть он ничего не мог, выпил стакан компота и попросил разрешения выйти. Старпом Иван Мефодьевич решил не мучать майора и сразу же отпустил его, хотя для остальных после обеда прочитал нотацию по поводу панического поведения части матросов и неумения офицеров навести порядок без общекорабельной тревоги.
   Не появлялся Товпыга на ужине, хотя качка кончилась. А во время вечернего чая он проглотил стакан почти черной заварки и ушел восвояси. Морская романтика явно пришлась ему не по нутру.

 
                VI
 
   Жизни стоматолога и медведя на корабле практически не перекрещивались и друг другу не мешали. Товпыга усердно лечил у экипажа зубы. Топтыгин развлекал матросов, был старческой усладой боцмана и симпатичным приятелем начальника штаба. Каждый делал свое дело.
   Осенью следующего года выросший медвежонок перестал появляться на палубе. Он забился в свое логово рядом с каютой боцмана и не выходил больше к камбузу даже во время обеда и ужина. Приносимые с камбуза котлеты и кусочки мяса он даже не обнюхивал и только жадно сосал компот из носика чайника. Причиной всего этого было, вероятно, падение Топтыгина в открытый люк продовольственной кладовой. Как упал медведь, никто не видел. Матрос-продовольственник, спустившийся в трехъярусный колодец с верхней палубы, увидел расплас-тавшегося у входа в кладовую и жалобно подвывавшего Мишку.
   Вытащить зверя из колодца оказалось непросто. Вырос он уже до роста мальчишки лет десяти, стал коренастым и сильным. От моряков, пытавшихся его поднять, чтобы завести подмышки тросовую петлю, он отбивался когтистыми лапами. В конце-концов боцман решил, что повисеть вниз головой несколько секунд Мишке будет менее вредно, чем оставаться в холодной шахте, и набросил своему воспитаннику петлю-удавку на одну из задних лап. Усилиями нескольких матросов потерпевшего вытащили на верхнюю палубу, невзирая на его истошный рев и яростное размахивание свободными тремя лапами. Отцеплять петлю с четвертой лапы никто не решился и медведь почти галопом ускакал на свое место, волоча трос. Боцман смог снять его только потом, когда Мишка успокоился и узнал хозяина.
   На палубу Топтыгин вышел недели через две. Он опасливо обходил все люки, рычал на протягивавших ему руки матросов и не принимал подношений с камбуза. И очень скоро опять возвратился в логово.
   Как в младенчестве, Мишка питался теперь только баландой или компотом из чайника, слабел, худел и ни с кем не играл. Боцману удалось определить, что пасть у его питомца перестала закрываться. Поглаживая и ощупывая медведя, боцман установил, что на туловище и всех четырех конечностях никаких повреждений не было — болезненной реакции при ощупывании не проявлялось. Цел был и череп. А вот при легком нажатии на нижнюю челюсть Мишка дергался и отбивался всеми лапами. Кусаться он не пробовал. Когда же сосал из чайника, обхватить носик губами, как раньше, не удавалось. Пищу он теперь принимал, как в воронку, часто проливая ее на палубу, не успев проглотить.
   Прошла еще неделя, пока удалось ощупать медвежью морду и понять, наконец, его травму. Падая с высоты, Мишка, видимо, ударился нижней челюстью о стальной комингс (порог) люка перед кладовой и челюсть переломил. Срослась же она полураскрытой. При сомкнутых коренных зубах передние зубы теперь не смыкались, между ними можно было просунуть ладонь. Есть твердую пищу, кусаться и даже щелкать блох теперь медведь был не в силах. Естественно, что на жидком рационе он не мог и расти дальше, как положено. Зверь становился ущербным и не обещал сделаться в будущем корабельным скоморохом, для чего завел его боцман с ведома командира.
   Иван Андреевич Степаненко привык к Мишке и отдавать его в зоопарк, как советовали здравые головы корабельных ветеранов, не хотел. Внешне грубая боцманская душа была нежной и заботливой. Проведя почти всю свою взрослую жизнь на «Красном Крыме», пройдя на нем неласковую и долгую службу от неграмотного запуганного «боцманенка» до самого старшего по положению сверхсрочника — прямого начальника всего матросского и старшинского состава, включая всех мичманов, — главный боцман, гвардии главный старшина Степаненко был горячо влюбленным, как юноша, человеком. Любил он всей душой наш крейсер и считал его совершенством.
   Только медвежонок смог стать для Степаненко таким же родным и требующим заботы. Причем заботы более активной и постоянной — ведь, Мишка был еще ребенком, не мог за себя постоять, да и потерпеть, как крейсер, не мог. И боцман стал искать средство помочь искалеченному медвежонку, спасти его от зоопарка, ветеринара и, возможно, гибели.
   Внимательно осмотрев своего питомца, боцман пришел к выводу, что надо удалить у Мишки по паре коренных зубов с каждой стороны, после чего пасть у него будет закрываться. Естественно, доверить любимца можно было только Товпыге.
   Майор Товпыга не знал еще о планах старых гвардейцев и ожидающем его небывалом медицинском эксперименте. Он жил своей обычной корабельной жизнью, к которой за год
смог привыкнуть. Правда, в пожилом семейном возрасте нелегко свыкнуться с тем, что мучает даже восемнадцатилетних мальчишек, и с каждым днем Иван Иванычу становилось все тягостнее. Он совсем по-иному думал теперь о предложенной ему когда-то Тамани и начинал понимать слова, вычитанные в книге Дарвина о путешествии на корабле Бигль. Книжка эта была даром школьников гвардейцам, посетившим их школу в один из торжественных Дней Победы. Корабельным людям подарили корабельную книжку, единственным читателем которой оказался бывший береговой человек.
   Наступила уже промозглая осень, кино крутили в кают- компании, где в перерыве между частями всем давно знакомой картины «Повесть о «Неистовом»» опечаленный морским сюжетом врач высказал свои впечатления о книге основателя теории эволюции.
    — Дарвин был корабельным врачом на паруснике «Бигль». Однажды они попали на остров Святой Елены, где умер Наполеон. Там не было никакой растительности, даже травы. Вокруг одни скалы и постоянно дует холодный ветер. Службу на острове несли старые капралы с кораблей, проплававшие по пятнадцать-двадцать лет. Но о кораблях они не жалели и говорили: «Лучше служить на самой плохой земле, чем на самом хорошем корабле».
   — Это упаднические разговоры, — оценил монолог врача скучавший в командирской каюте бывший старпом, и потому частенько ходивший в кают-компанию. — Не стоит с таким сочувствием говорить об этом при молодежи. Особенно — после недавнего приказа министра.
   Андреев напоминал о приказе нового министра Вооруженных Сил маршала Жукова об увольнении в запас всех слабоподготовленных и не желающих служить офицеров.
   — Такие высказывания на наших комсомольцев не повлияют,— успокоительно заявил замполит и с разрешения командира приказал киномеханику запускать аппарат.
   Но слово — не воробей, Товпыга всем показал свою тоску по береговой жизни и заодно заработал заочную кличку «Чарльз Дарвин». Она очень быстро дошла до матросов, которые преобразовали ее в совершенно исключающую суть дела кличку «Чарли». Это насмешливое имя объяснялось потерей былого авторитета зубного врача у моряков. В период великой санации толпы матросов ежедневно ходили на берег в поликлинику, что вызывало у экипажа любовь и уважение к Товпыге. Казалось, что зубной врач принес небывалую волю, которой нет конца. Когда же санация завершилась, увольнения в поликлинику прекратились, начались насильственные посещения врача на корабле. А кому охота «за здорово живешь» сверлить зубы?
   Последний удар нанес Товпыге боцман. В первые дни стоянки на Тендре в медотсек спустилить тихие, но настойчивые боцман Степаненко и артиллерист Привалов. Они долго мялись около зубоврачебного кабинета и невнятно рассказывали о необходимости удалить несколько зубов у одного пациента, который этого может испугаться и доктора из-за этого не слушаться. Но они все предусмотрели, так что зубы вырвать вполне удастся.
   Товпыге эти непонятные разговоры надоели, и он сказал, что ему нужно не ходатаев слушать, а осмотреть пациента. Ходатаи только этого и ждали. По сигналу боцмана несколько хихикающих боцманят втащили в кабинет Мишку с обвязанными и растянутыми в разные стороны лапами, засунули его в кресло и раскрыли заранее одетыми петлями ревущую пасть. По расчетам боцмана и артиллериста работа врача и его безопасность были вполне обеспечены. Кто-то из удерживающих Мишку матросов заботливо при этом бормотал: «Успокойся, дай Чарли работать».
   Товпыга знал уже о своем прозвище, о нежелании матросов ходить на лечение, об отправке их в зубоврачебный кабинет по приказанию начальников. И понял попытку боцмана спасти медведя как коллективное издевательство над собой. Но он был медиком, разбирался в психологии и умел держать себя в руках. Поэтому он сказал боцману, что сходит за недостающим инструментом, и поднялся из медотсека прямо в каюту командира корабля. Здесь же он сдерживаться больше не мог и с возмущением, почти со слезами на глазах рассказал о выходке мичманов и матросов, после чего потребовал списать его с корабля.
   Командир молча выслушал майора, коротко сказал, что во всем разберется, вызвал старпома и отправил его вместе с Товпыгой в медицинский отсек. По озабоченному виду боцмана старпом сразу понял, что никакого издевательства тут не было.
   Решение Швеца оказалось быстрым и суровым: медведя с корабля убрать.
   Понимая всю безнадежность дальнейшей жизни Мишки в зоопарке, где его в лучшем случае продержали бы до зимней шкуры, а более вероятно — прикончили бы сразу, чтобы
не возиться, боцман решил сделать это так, чтобы хоть память о его любимце осталась.
   Второй раз в своей жизни Мишка попал на командирский катер. (Впервые его свозили на мыс Пицунда с начальником штаба.) Дал ему эту возможность старпом, уважавший пере-живающего боцмана и не желавший, чтобы матросы долго провожали своего любимца взглядами, если бы его увозили в открытом барказе. Слегка подталкиваемый Мишка спокойно спустился вперед задом по трапу — он и по корабельным трапам двигался вниз всегда так, чтобы голова была выше туловища. За ним шли два боцманенка с лопатами и фанеркой, на которой было выжжено: «Любимец гвардейцев Мишка Топтыгин». Дощечка была прибита к длинному колышку. Последним по трапу спустился мрачный боцман с тяжелой кобурой на ремне. Вахтеный офицер отогнал дедяток провожавших матросов от левого трапа и катер быстро пошел к песчаной полосе Тендровской косы. На палубе стало тихо и грустно.
   Катер долго не возвращался. Да назад его и не ждал никто, кроме вахтенного офицера. Однако, возвращение оказалось иным, чем ожидалось: боцман поднялся по трапу на корабль, виновато улыбаясь в мохнатые усы; за ним по трапу привычно переваливался медведь, сопровождаемый матросами с лопатами, но без похоронной дощечки.
   — Не смог я его пристрелить, — грустно объяснил все это Степаненко. — Лучше уж отведу его в зоопарк, может живодеры и пожалеют.
   Через неделю, в Одессе, Мишка последний раз сошел с корабля. Старпом приказал сделать это опять незаметно, во время осмотра и проворачивания механизмов, когда все заняты своим делом и не могут стать грустными провожающими. Моряку, ведь, нужна не грусть, а гвардейская лихость!
   После этого прошло не больше месяца и вслед за своим однофамильцем с корабля последний раз сошел и Иван Иванович Товпыга. Матрос-санитар тащил за ним необъятный чемодан уже не с пехотной, а с военно-морской одеждой. Шел майор к новому месту службы уже по-флотски, без иконостаса. Да и зачем был нужен иконостас, когда Товпыга шел в базовую поликлинку в подчинение к Берте Иосифовне?




                ШЕФ-МОНТЕР ИВАН ПАФНУТЬЁВИЧ

                I

   Подходили к концу осмотр и проворачивание. Мы с Белостоцким в своей каюте принимали доклады старшин команд о состоянии материальной части, давали им «руководящие указания» на предстоящий рабочий день, готовились идти с докладом к командиру дивизиона. Время доклада было уже на исходе, мы торопились: ведь, комдив должен не только принять наши доклады и утвердить суточные планы боевой и политической подготовки, но и сделать свой доклад командиру боевой части, которому надлежало придти с общим докладом к старпому до девяти часов. Частенько кому-нибудь не удавалось уложиться в эти тесные рамки, за что все мы вместе, и конкретный виновник в частности, получали «втыки».
   В этот ответственный момент в дверь каюты между наших старшин втиснулся матрос-рассыльный и доложил, что меня приглашает к трапу вахтенный офицер. Костя в душе на все корки этого представителя дежурно-вахтенной службы, я оторвался от своего стула и с журналом планов поднялся на шкафут. Рядом с верхней площадкой трапа стоял какой-то щуплый гражданский старикашка в потертом демисезонном пальто и зимней шапке. Вахтенный офицер показал мне рукой на него и насмешливо бросил:
   — К тебе приятель прибыл.
   Незнакомый гость решительно сделал пару шагов в мою сторону, обеими руками внезапно обнял меня за шею и, дыхнув застарелым винным перегаром, умиленно произнес — Привет городу-герою Одессе от города-героя Ленинграда!
   Сбив на сторону фуражку, я освободился от неожиданных объятий и удивленно спросил:
   — Вы кто такой?
   — Шеф-монтер по паровым турбинам с Кировского завода. Прибыл чинить вашу технику.
   Приезд представителя ведущего турбостроительного завода был для меня совершенно неожиданным. Видимо, к этому приложило руку московское инженерно-механическое начальство, почти два года назад участвовавшее в первом осмотре турбины и получившее известие об отказе Харьковского завода заменить поврежденные лопатки во время второго вскрытия и попытки ремонта турбины. В наши годы вызывает удивление и уважение такое хозяйское отношение к корабельной технике. Юридически нашему кораблю исполнилось двадцать пять лет, а фактически — сорок. Он уже несколько лет был выведен из состава боевого ядра флота и по мере сил обеспечивал практику курсантов. Трех турбин для этого вполне хватало. Но корабль настойчиво старались полностью восстановить, не жалея на это средств и времени.
   Я отвел Ивана Пафнутьевича (так отрекомендовался шеф-монтер) к комдиву и занялся «по своему плану» (как принято говорить) обычными делами. Примерно через час меня вызвал командир боевой части. В его каюте сидели мой комдив и шеф-монтер. Командир дивизии к этому времени принял решение о нашем корабле: крейсер становится в ежегодный «навигационный» ремонт сроком на месяц для подготовки к очередной кампании следующего года. Моей группе за этот период надлежит снова, уже в третий раз, вскрыть многострадальную турбину для «разлопачивания» аварийных рядов, то есть для разборки погнутых лопаток, с целью отправки их в качестве образцов на Кировский завод. За период следующей кампании завод обещал изготовить для нас запасные лопатки и во время очередного ремонта установить их на место.
   Иван Пафнутьевич разместился в одной каюте с моим комдивом. После отъезда Марка Бегуна в Академию нам не назначали нового инженера-электрика. Видимо, их не хватало для строящихся новых кораблей. Так что наш корабль обходился вместо одного инженера двумя ветеранами-мичманами, а Боря Щепалин жил один в двухместной каюте. Двадцатисемилетний Боря перебрался на верхнюю койку, а дряхлый Иван Пафнутьевич, которому перевалило уже за шестой десяток, разместился внизу. Вещей с собою он никаких не привез, за исключением потрепанного портфеля без уголков, в котором, по словам его хозяина, хранилось белье и инструмент.
   При последующем более близком знакомстве оказалось, что запасом белья шеф-монтер считал комплект солдатского полотняного «исподнего», а инструментом — штангенциркуль и бутылку коньяка, которую он потащил на ужин в кают-компанию. При этом он совершенно искренне утверждал, что рабочий день кончился и не грех обмыть с хозяевами встречу. Старпом отобрал у свободного гражданина бутылку, а мне долго пришлось ему объяснять, что на военном корабле такое времяпрепровождение не принято.
   На следующий день, окончательно протрезвев, Иван Пафнутьевич рассказал мне о своей жизни. Повествование шло в аварийном турбинном отделении, где поднаторевшие в этом деле моряки готовили крышку турбины к подъему. Подъемное приспособление после зимнего ремонта так и не разбиралось, через несколько дней шеф-монтер уже мог измерять и разбирать лопатки.
   Иван Пафнутьевич в молодости считался классным мастером-турбинистом. О таких, как он, создали один из первых наших звуковых фильмов «Встречный». Руки у него были золотые, но заводу требовалась и светлая голова. Ивана Пафнутьевича побудили учиться. Сначала он окончил рабфак и индустриальный техникум, а к началу войны смог осилить курс Политехнического института и стал начальником турбостроительного цеха. Через несколько лет его цех выпускал турбины для первых послевоенных кораблей. А Иван Пафнутьевич спился...

                II

   После войны он шагал задом-наперед — все ниже и ниже. И снова стал рабочим, только не с золотыми руками, способными собрать турбину с вибрацией, которая не сбивала с грани пятак, а лишь со светлыми воспоминаниями, как турбина должна работать. В трезвом состоянии его когда-то светлая голова могла еще найти правильное решение о характере аварии турбины и о наиболее простом и быстром пути устранения этой аварии. Его стали посылать в командировки на электростанции, где случались аварии турбин. Спутниками Ивана Пафнутьевича всегда отправляли опытных рабочих, способных выполнить любую сложную работу, но не имевших на нужные решения юридических прав. Потому-то имевший высшее образование Иван Пафнутьевич и назначался старшим среди них — шеф-монтером. В действительности же его делали просто вывеской посылаемой бригады,способной и без него выполнить все необходимое.
   К нам Ивана Пафнутьевича послали одного только потому, что никаких монтажных работ в этот раз не требовалось, а на военном корабле пьяный срыв его в одиночку был маловероятен. На заводе, по решению профкома, он денег сам давно уже не получал, за ними приходила жена. В день получки он ждал ее в находившейся рядом с Кировским рынком «ППЗ» — пивной против завода. Здесь жена отпускала ему пару кружек пива, после чего они мирно шли домой. Попытки доброхотов, подносивших Ивану Пафнутьевичу сто граммов до прибытия супруги, жестко пресекались его старыми друзьями, уважавшими своего бывшего начальника цеха. В командировку к нам он поехал, заняв немножно денег у когото тайком, а на ближайший месяц никаких средств не имел.
   — Если даже я буду говорить, что у меня умирает жена и надо поговорить с родственниками о ее похоронах, не верьте этому. Никогда не отпускайте меня на берег и не давайте ни грамма спирта для промывки инструментов или деталей, — высказывал свои благие пожелания трезвый и сознательный пьяница. — Как бы искренне я об этом ни просил, не верьте ни слову. Очень быстро турбина была вскрыта. Но Иван Пафнутьевич на моих матросов не надеялся и к работе с лопатками не допускал. Он учил нас и объяснял все, с чем мы сталкивались при работе.
   — Вот посмотрите: русские люди граммами этой мази от вошек избавляются, а немцы сорок лет назад все болты ею обмазали, так что и сейчас они отвернулись, как новые, — объяснял он совершенно непонятную легкость разборки внутренних частей турбины.
   Турбины наши были производства германского завода «АЕГ-Вулкан», в Россию их привезли месяца за три до начала первой мировой войны.
   Сравнительно быстро все шесть рядов аварийных лопаток ротора и корпуса демонтировали, отобрали необходимые образцы и турбину временно закрыли. Каждый заработал право отдохнуть. Боря Щепалин поехал в очередной отпуск, задержавшийся из-за непредвиденных работ. Иван Пафнутьевич стал готовиться к отъезду домой. А я впервые за месяц вышел на Дерибасовскую. Она, как всегда, шумела и звала.
   По возвращении на корабль я узнал, что у шеф-монтера дома случилось какое-то несчастье, и командир БЧ-5 отпустил его позвонить по телефону. Несчастье, видимо, очень серьезное, поскольку старик до сих пор не возвратился. Николай Иванович по простоте душевной поверил Ивану Пафнутьевичу и отпустил его, не видя препятствий со стороны отсутствовавших в выбранный момент более знающих старика-турбиниста офицеров. А он не возвращался.
   He-братья из Бологого Васильевы успели найти на корабле хороший фанерный ящик с уже съеденной посылкой из родного дома, дослужебный плотник Лобанков обработал этот ящик шкуркой до «столичного» состояния, Ворохобин под руководством Ушакова смазал, завернул в кальку и упаковал демонтированные лопатки-образцы, а шеф-монтера все не было. Под руководством старшины команды Демина самый грамотный среди машинистов матрос Воробьев каллиграфическим почерком написал на посылке адрес нужного цеха Кировского завода в Ленинграде, а старик все не появлялся.
   Некоторую ясность внесла только моя попытка узнать о судьбе земляка-мастерового в милиции. Стоило мне появиться на причале, как навстречу проследовала группа матросов-гвардейцев, певшая:

       «Врагу не сдае-ется наш гордый Варяг,
       Пощады никто-о не желает!»

   Группа несла на плечах что-то небольшое, но явно ценное. Оно оказалось Иваном Пафнутьевичем в бессознательном состоянии. По словам добровольных носилыциков-артиллеристов, где-то на Канатной к ним бросился неизвестный старикашка, который вешался всем на шею, кричал что-то о городах-героях Ленинграде и Одессе и просил доставить его к месту швартовки катера с гвардейского крейсера. Гвардейцы сперва повели этого старикашку по верному направлению, а потом для ускорения процесса понесли его на плечах, чему тот совсем не сопротивлялся и даже немножко всхрапнул.
   Спасенный работник Кировского завода немножко поспал и отправился пить вечерний чай. Естественно, что в руках его не оказалось бутылки коньяка, что можно было объяснить воздействием на него коллектива гвардейского крейсера, а также полным отсутствием у Ивана Пафнутьевича презренного металла. Шел ветеран производства в одной исподней рубашке и, почем свет, ругал воров и жуликов — детей Одессы-мамы.
   — В Ростове у меня с ботинок срезали подметки — что совершенно правильно, так как я был пьян, — разъяснял всем находившимся поблизости ветеран-турбостроитель. — Но снять у совершенно трезвого человека пиджак со всеми документами, не снимая с него пальто?! Это даже выше Лещенко и Вертинского!
   Иван Пафнутьевич вместе с образцами лопаток не уезжал больше недели — план выполнен, срок командировки не кончился, а домой без пиджака раньше времени появляться не хотелось. Иногда шеф-монтер спускался в машинное отделение и взирал на наши труды по сборке турбины и подготовке ее к еще одной кампании бездействия. Периодически он вздрагивал от холода, поскольку был без пиджака, и неутомимо поругивал воров «жемчужины у моря».
   Тем временем возвратился из отпуска Боря Щепалин и, вешая на двойной крючок рядом с одёжкой Ивана Пафнутьевича свою шинель, оборвал случайно ветхий шнурок вешалки его пальто. Хламида упала, что позволило обнаружить внутри нее пиджак, снятый матросами с неподвижного тела шеф-монтера вместе с пальто, рукава-в-рукава. Боря также обнаружил «на-нюх», что безжизненное тело испортило матрац его законной нижней койки, издававший теперь козлиный запах. Вниз на эту койку Боря не переселялся еще долго после отъезда восвояси нашего гостя.


                ОБО ВСЕМ ПОНЕМНОГУ

                I

   Одномоментное уничтожение клопов и тараканов дня на два выводило крейсер из строя. Проводилось это общекорабельное мероприятие при стоянке у причала в теплое время года.
   На эти два дня отменялась боевая подготовка, корабль становился лагом к одесскому брекватеру и на стенку выносились все вещи экипажа, документация, библиотечные книги. Освобождался камбуз, а запас продовольствия подгадывался интендантами так, чтобы к этому времени опустели продовольственные кладовые. На брекватер привозили на буксире и устанавливали пару походных солдатских кухонь. Вещи из вещевых кладовых выносились на брекватер, обтягивались брезентом, а рядом выставлялся часовой.
   Двери всех помещений открывались настежь, экипаж выводился на волнолом, вахтенные у механизмов, на верхней палубе, часовые у флага и гюйса, сигнальщики, дежурные и вахтенные офицеры снабжались противогазами и начиналась боевая деятельность химической службы. Облаченные в противогазы и противоипритные накидки несколько матросов-химиков во главе со своим начальником гвардии лейтенантом Левой Мухиным обходили корабль от форштевня до ахтерштевня и от верхней рубки сигнальщика до поста энергетики и живучести у самого киля. Не попадали они только в секретную канцелярию и артиллерийские погреба.
   Химики с помощью боевых дегазационных приборов щедро поливали все помещения, оборудование и мебель какой-то ядовитой жидкостью. Неизвестно, хорошо ли она убивала клопов и тараканов, но ржавчина после нее появлялась мгновенно и не выводилась неделями. Обычно отрава выветривалась часов через пять-шесть. Все это время моряки бездельничали на брекватере. Командиры подразделений пытались проводить с ними собрания, беседы, занятия и другие массовые мероприятия, отвлекающие от мыслей, что служить не плохо и лежа на боку. В соответствии с распорядком дня Гаранин обеспечивал личный состав пищей.
   Описанная дезинсекция была, идеалом, к которому стремился помощник командира под давлением старпома. Но многое было не в его воле.
   Если матросские кубрики и коечные сетки удавалось освободить без осложнений, то каюты и кладовые полностью выбивали организатора дезинсекции из равновесия — под любыми предлогами никто не хотел, их освобождать. Некоторые офицеры запирали в каютах шкафы и рундуки, некоторые же запирали каюты. Сила сопротивления была прямо пропорциональна занимаемому положению. Так, например, большой зам оставил запертую каюту со всеми вещами и попытался не разрешать освобождение от книг библиотеки и ленинской каюты. Под давлением старпома это разрешение все же было дано, но каюта так и осталась запертой. Запертой и опечатанной оказалась как-то и каюта штурмана, в которой хранились секретные карты, в то время, как хозяин каюты неожиданно ушел на совещание в штаб базы. Тяжело пришлось потом замполиту и штурману, когда не успевшие подохнуть клопы и тараканы сползлись из ближних помещений в их каюты. Месяца два замполит, молча почесываясь проводил время в кают-компании, а штурман дневал и ночевал в ходовой рубке, проклиная своих подчиненных, не догадавшихся вскрыть и освободить каюту по акту. Оба успокоились только когда насекомые равномерно расползлись по соседним каютам.
   Мише Гаранину не всегда удавалось достать походные кухни, да и экипаж мог без смертельной для себя опасности довольствоваться вместо ужина сухим пайком. Поэтому штаб иногда отводил на это ответственное мероприятие вместо двух суток лишь один день, так что приходилось сокращать время воздействия травящего состава, а значит — увеличивать его концентрацию. Многие кладовые типа малярных, фонарных и шхиперских не имели вентиляции и поливать их отравой было опасно для матросов-кладовщиков. Не все продукты удавалось полностью израсходовать, так как не было гарантии в их немедленном пополнении; поэтому обрабатывались не все продовольственные кладовые.
   Так что грозные действия Левы Мухина «со подчиненными» оказывались безрезультатными по отношению к выносливым и жизнелюбивым насекомым. И они заползали не только в каюты замполита и штурмана. Однажды клоп сорвал артиллерийскую стрельбу: он проник в центральный артиллерийский пост, залез в центральный автомат стрельбы и застрял между контактами.  Найти и устранить неисправность удалось только по рекомендациям бывалых ветеранов-артиллеристов, на памяти которых это случалось уже не в первый раз. Хорошо, что стрельба была тренировочной, а не зачетной.
   Поскольку такая система дезинсекции существовала уже многие годы и даже десятилетия, еще до участия в ней гвардейцев Андреева, Мухина, Гаранина, Ястребцева и других знакомых мне офицеров, наши гвардейские клопы и тараканы отличались небывалыми для гражданских условий размерами, скоростью передвижения, прожорливостью и способностью к преодолению опасностей. Каждая их массовая травля усиливала эти качества, только на несколько месяцев уменьшая численность армии паразитов.

                II

   В соответствии с уставом одновременно с дезинсекцией на корабле должна проводиться дератизация, то есть уничтожение крыс. Это тоже часть профилактической работы корабельных медиков. Но, если клопы и тараканы обитают вблизи от объектов их питания, то крыса обладает большим радиусом действия и может жить вдали от камбуза и продовольственных кладовых. Трудная корабельная жизнь сделала крейсерских крыс еще более выносливыми, чем клопы и тараканы. Длиннохвостые прожорливые твари могли существовать и размножаться во влажных металлических щелях фундаментов механизмов, отогреваться на паропроводах, протискиваться через водонепроницаемые переборки по пересохшим от старости уплотнениям трубопроводов и электрических кабелей. Как шутили матросы, крыса может пройти от носа до кормы, не поднимаясь выше броневой палубы. А этого по правилам непотопляемости не должна была сделать даже капля воды.
   Корабль, если он не собирается в ближайшее время потонуть, представляет для крыс землю обетованную. Каждая береговая крыса стремится стать корабельной (что не скажешь о береговых офицерах). Для борьбы с такими стремлениями на всех швартовах закрепляются вращающиеся конусы из жести. Бегущая по тросу крыса на таком конусе, особенно смазанном машинным маслом, не удерживается и падает в воду. Бегут на корабль крысы и по сходне, так что вахте по ночам приходится вооружаться палками и сбивать крыс в воду. На кораблях же, где ведется счет уничтоженным зверькам, вахтенные у сходни бьют крыс таким образом, чтобы их можно было спрятать в укромном месте и потом предъявить корабельному фельдшеру.
   Учетом убитых на корабле крыс обычно занимается один из медицинских сверхсрочников, поскольку такую престижную деятельность нельзя доверять матросу — возможны приписки и обман командования. На всех кораблях существует неписанная традиция: за трех убитых крыс командир корабля дает матросу внеочередное увольнение или прибавляет сутки к отпуску, если он положен. В годы моей службы на «Красном Крыме» матросу полагалось два отпуска, поэтому многие матросы занимались битьем крыс.
   Народная мудрость подсказывала множество способов ловли и уничтожения грызунов. Главной задачей во всех случаях было представление наглядного доказательства победы над крысой — ее трупа. Возраст этого трупа, то есть время его хранения, значения не имел, поскольку предъявлять следовало сразу три экземпляра, а охота не каждый день могла быть удачной. Крыс ловили заурядными крысоловками, самодельными капканами, петлями-удавками, проволочными мешками и многими другими хитроумными самоделками. Частенько применяли удочки со стальной леской и пружиной. Но от всего этого пахло железом и человеческими руками, хитрые старые крысы чувствовали подвох и на эти устройства иногда попадались только юные неопытные крысенята. Ценились они, правда, не хуже своих прабабушек.
   В моей группе был крысолов-чемпион Воробьев. Служил Воробьев старательно, стал неплохим машинистом, готовился экстерном сдавать экзамены на офицера запаса. Но в наряд почему-то, как правило, заступал дневальным по кубрику — на постоянно находящийся под наблюдением всех начальников пост, где несколько десятков моряков наводят беспорядок, а с дневального постоянно требуют поддержание порядка. Обычно эту службу несли только самые молодые матросы, послужившие же, как Воробьев, попадали сюда только за грехи перед старшинами. Обычно старослужащие несли специальную вахту у действующих механизмов, где они были предоставлены сами себе и могли потихоньку читать книжки или стоя дремать. Да и назначали на вахту реже, чем дневальным — раз в три-четыре дня. Воробьев же наступал через день и всегда в трудную смену, приходившуюся, кроме дневного времени, и на глухую ночь. Руководивший распределением нарядов главный старшина Савушкин на мой недоуменный вопрос ответил, что Воробьев сам постоянно просит об этом.
   Во мне однажды проснулось служебное рвение, и я решил проверить дневального в своем кубрике. Обычно я спускался по трапу в кубрик, демонстративно гремя по латунным накладкам ступенек. Мое медленное и шумное появление обязательно оказывалось замеченным, дневальный поправлял бескозырку и готовился к докладу, одновременно ткнув в бок незаконно дремлющих на рундуках. Бездельники успевали принять деловой вид случайно зашедших в кубрик тружеников, любители почитать в рабочее время прятали книжки. Когда я оказывался на уровне палубы, в кубрике был относительный порядок, что позволяло мне оставаться спокойным и не трепать расшатанные службой нервы. Так я делал в рабочее время, так делал вечером и ночью во время дежурств. Но в этот раз я решил прокрасться незаметно и «засечь» непорядок, если он был.
   Из кубрика через люк еле теплился синий свет. Это было ночное освещение, не мешавшее спать, но позволявшее не спотыкаться при передвижении по трапу сменяющейся службы и невыносливых водохлебов. Я стал тихо-тихо спускаться по ступенькам. Даже я сам не слышал своих легких, как сон, шагов. Тем более не должен был их услышать явно заснувший на посту Воробьев, поскольку никакого движения, свидельствуюшего о его бодрствовании, я не улавливал. В кубрике слышались только сопение и храп моряков.
   Я спустился уже на предпоследнюю ступеньку, оторвал внимательный взгляд от разболтанных латунных накладок и окинул взором темный кубрик. Сердце вдруг от неожиданности сжалось: в трех-четырех шагах от меня стоял лицом ко мне плотный невысокий матрос с поднятыми вверх руками. В них он держал толстую дубинку для выколачивания коек от пыли. В случае злоумышленного удара этой палкой по голове пыль из нее вытряслась бы надолго.
   — Видимо, матрос рехнулся! — пронеслась мысль, — Куда бросаться — вверх или на него?
   Сообразить я не успел. Боковым зрением я заметил, что из-под моих ног с трапа в сторону матроса мелькнуло что-то черное и длинное. Обе руки моряка резко опустились, из них вылетела палка прямо к матросским ногам и ударила по чему-то мягкому и завизжавшему. Матрос мгновенно нагнулся, схватил палку и ударил ею наотмашь. Удар был опять мягким, но визга не послышалось. Матрос выпрямился, сделал шаг в мою сторону, приложил правую руку к бескозырке и с достоинством произнес:
   —  Товарищ гвардии старший лейтенант! Дневальный по машинному кубрику гвардии старший матрос Воробьев. За время несения службы происшествий не произошло.
   — Включите свет! — приказал я.
   — Есть! — послышалось и ответ, и у входа загорелась белая дежурная лампочка. Первое, что я увидел, была огромная лохматая крыса, лежавшая на палубе между мной и матросом.
   — А это что такое за происшествие? — возмущенно показал я на грызуна.
   — Это — выполнение приказа командира гвардейского крейсера «Красный Крым» номер 183 от 12 мая 1946 года,— четко доложил матрос. — Сегодня это уже вторая.
   Я вспомнил корабельный анекдот, услышанный от ветеранов-мичманов. Сразу после войны линкору не повезло: он около месяца простоял у причала в Новороссийске, в непосредственной близости от полуразрушенного элеватора. Зерна в развалинах не оставалось ни грамма, зато голодных крыс было великое множество. Невзирая на самые энергичные меры экипажа, армия грызунов пробралась на корабль. И тогда был издан приказ командира линкора, предписывающий всему личному составу в любое время суток и при исполнении любых служебных обязанностей вести неустанную борьбу с крысами. Учет уничтоженных грызунов предписывалось вести медицинской службе но представляемым хвостам, которые затем должны были уничтожаться по акту.
   В какой-то момент тогдашний старпом — тогда капитан второго ранга Чинчарадзе — заподозрил приписки в количестве уничтоженных зверькон. Как раз начались первые после войны матросские отпуска, добавки к которым за счет крысиной охоты зачастую приходилось делать больше самих отпусков.
   Старпом приказал показывать убитых крыс лично ему. Количество грызунов и фамилию охотника Чинчарадзе записывал, а потом уже отправлял крысолова к фельдшеру. Среднесуточное количество трофеев резко уменьшилось. Только один из трюмных, отвечавший за отопление медотсека, его душ и офицерский камбуз, оставался по-прежнему удачливым.
   Однажды Чинчарадзе приказал трюмному, пришедшему в очередной раз с тремя крысами, повернуть перед ним трофеи несколько раз. Брезгливо морща нос, суровый капитан второго ранга внимательно осмотрел добычу трюмного, отошел к иллюминатору, отдышался и удовлетворенно сказал:
   — Тебе не сутки к отпуску, а месяц без берега за обман. Я этих крыс уже в лицо знаю.
   Наказан был и фельдшер-благодетель, отдававший ценному для него трюмному крыс для показа во второй и в третий раз. Для предотвращения же приписок стали приносить только хвосты, которые фельдшер хранил в течение суток, предъявлял их с вечерним докладом старшему врачу и в его присутствии отправлял в мусорный рукав.
   Так что мой ученый матрос, будущий офицер запаса, действовал по изданному в те далекие годы и не отмененному приказу, за что подлежал только поощрению.
   — Вы действовали правильно, товарищ Воробьев, — облегченно вырвалось у меня. — Я прикажу вас поощрить.
   — Прошу не поощрять, а приказать, чтобы меня ставили дневальным только в эти часы. В другое время крысы по нашему кубрику не ходят.
   Воробьев честно уехал в отпуск по второму году почти на двойной срок.


                Летят утки


   По трансляции прозвучал сигнал «Бери ложку — бери бак...», сопровождаемый звонким голосом дежурного по кораблю гвардии старшего лейтенанта Шарова: «Команде обедать». И затем, после небольшой паузы: «Дежурному по БЧ-5 прибыть к дежурному по кораблю». Такая команда ничего приятного не сулила: или что-то неладное случилось с камбузной техникой или набедокурили матросы механических специальностей. Но главное — ее услышали командир, старпом и помощник. Значит, от любого из них мог последовать вопрос: «Почему?», а от командира и добавление соответствующего числа суток.
   Рядом с камбузной дверью, перед длинной цепочкой бачковых и дежурным по кораблю, застыла почти скульптурная группа. Она состояла из подчиненного мне матроса-машиниста Воробьева и начальника интендантской службы капитана и/с Гаранина. Связующим звеном этой группы был большой соленый огурец, зажатый в левой руке низкорослого Воробьева. Руку эту крепко сжимала правая лапища длинного и бородатого интенданта, не позволявшая огурец выкинуть. Из прессуемого двумя моряками продукта вытекали последние капли рассола. Мой матрос от волнения побледнел, у Миши же Гаранина демонстративно яростно тряслась борода, а из-под выцветшего рабочего кителя выглядывал пухлый животик.
   — Механик! — закричал, увидев меня, Гаранин. — Твои маслопупы разворовывают матросский рацион! Всю бочку растащили!
   — Товарищ гвардии капитан... — пытался что-то сказать довольно робкий по натуре Воробьев.
   — Не пререкайтесь с офицером! — командно прервал матроса подтянутый и всегда тщательно одетый Петя Шаров.
   — Но там же был последний огурец, — пытался оправдаться матрос.
   — А раньше была целая бочка! — победно изрек интендант.
   — Виновника арестовать! — раздался вдруг голос незаметно подошедшего командира (тогда еще — Гаврилова). — Военному дознавателю представить мне документы о расхищении продуктов.
   На мое счастье дознаватель Белостоцкий проявил недюжинные способности Шерлока Холмса. За какие-нибудь полтора часа он установил и документально оформил следующее. Сверх штата у интендантов не было ни одной бочки огурцов, зато имелась пара бочек соленых помидоров, от которых отказывались даже самые молодые и потому всегда голодные строевые — «боцманята» и артиллеристы. Огурцы же преждевременно израсходовали. Этот перерасход Гаранин попытался свалить на всегда, с точки зрения командира, недисциплинированных матросов БЧ-5. И, положив в пустую бочку на рострах один огурец, бородатый Миша приказал одному из своих матросов пустить на баке слух, что на рострах открыта бочка с отличными огурцами. «Утке» следовало дойти через доверенного матроса-артиллериста до кого-нибудь из прожорливых машинистов. Сам же гвардии капитан и/с спрятался за дымовой трубой и сумел поймать за руку расхитителя.
   Делал это все Миша для общественного мнения, обвинявшего интендантов-продовольственников в неравномерном  распределении таких морских лакомств, как огурцы, капуста и вобла. Дознания же он, естественно, не хотел и не думал увидеть около камбуза командира. Планы его нарушил Шаров, по трансляции вызвав меня и оповестив тем самым о чем-то неладном на камбузе командира, всегда появлявшегося на месте ставших ему известными непорядков.
   Первым об этой неудаче интенданта узнал от дознавателя, любившего похвастаться своими детективными способностями, ближайший приятель Гаранина - связист Цветаев. И со смаком рассказал о происшествии своему однокаютнику — штурману. Результаты дознания быстро разошлись, как круги на воде. С Белостоцким гвардии капитан и/с не захотел связываться, как с человеком опасным. Но Цветаеву пришлось держать ответ уже на следующий день.
   Во время обеда к Цветаему подошел один из вестовых и, пригнувшись к его уху, стал что-то шептать. Капитан-лейтенант слушал и понемногу багровел, глаза его начали яростно таращиться.
   -  Какой Тарханкут? — прохрипел он вдруг и расстегнул воротник кителя, аккуратно застегнутый обычно даже во время обеда.
   — На пост наблюдения и связи, — отвечал матрос, — куда вас назначают начальником. Наш колхоз там совсем рядом.
   — Причем колхоз? Я на тот пост не собираюсь! — крикнул Цветаев, вскочил и выбежал из кают-компании.
   Гаранин злорадно захохотал и, давясь от удовольствия, сказал нам:
   — До вестового с бака дошла «утка», что пришел семафор о назначении Цветаева начальником поста СНИС на Тарханкут.
   Все знали, что Цветаев при посещении нас кадровиками из Москвы высказал желание перейти служить на более перспективное, чем «Красный Крым», место. Тарханкут же был пустынной точкой ссылки, куда могли назначить только за грехи. Может быть, кадровики посчитали желание перспективы за такие грехи?
   По удовольствию Гаранина я понял, что «утку» пустил он с помощью проинструктированного им подчиненного. Такие фокусы он любил и иногда по часам проверял скорость полета утки. Гаранин отправлял на бак во время перекура одного из своих снабженцев с высказыванием типа: «Подходит к концу квашеная капуста». Заметив время по часам, интендант отпрнлялся в кают-компанию. Высказанное же в матросской среде продовольственное сообщение вызывало алгоритм размышлений: щи без капусты не сваришь, а они бывают через день — пополнение запасов капусты на Тендре или Бельбеке никогда еще не делалось — пополняться будем в базе — командир явно не захочет идти в Севастополь и найдет причину для этого — эх, Одесса, жемчужина у моря! «Утка» растекалась по кораблю и доходила до вестовых кают-компании. Гаранин повторно смотрел на часы, услышав от одного из вестовых: «Товарищ гвардии капитан! Говорят, что скоро пойдем в Одессу. Когда постирать скатерти и куртки?»
   Гаранин отвечал, что стирать надо вес кают-компанейское белье своевременно, а об Одессе знает только бог и адмирал Пархоменко. Время же следования вопроса об Одессе с самого носа до самой кормы он делил на 150 метров, получал скорость и громогласно объявлял ее всем присутствующим. Кстати, такие проверки интендант проводил и при действительно предполагавшихся переходах в базу, чем поддерживалось правдоподобие его уток и неиссякающий интерес всего корабельного общества к слухам на баке. Обычно скорость находилась в пределах пяти-десяти метров в минуту, то есть утка доходила за пятнадцать — двадцать минут. Рекордная же скорость была получена однажды, когда Гаранин с кем-то разговорился по пути в кают-компанию и, войдя в нее, был встречен упреком «большого» замполита:
   — Начальник снабжения! У вас совсем не осталось картошки, а вы не докладываете о необходимости захода в базу!
   «Утку» зам услышал лично от своего приборщика, уполно-моченного им немедленно докладывать о недостатках питания, и поспешил так же немедленно разобраться. Его энергия подогревалась полученным только сегодня денежным содержанием и почти месячной стоянкой на Тендре.
   Следует заметить, что баковые слухи довольно часто имеют под собой реальную основу и оправдываются не реже, чем официальные сообщения. Возникают они из мелких матросских новостей, почерпнутых из семафорных сообщений, услышанных телефонных разговоров или переговоров между собою офицеров штаба, сведений о запасах, воспоминаний прошлых лет, некоторых служебных аналогий и множества другого, незаметного для одного человека. Новости эти анализируются многоголовым мозгом экипажа, фильтруются, логически осмысливаются и выкладываются в конце-концов, как непреложная истина.
   Справедливость корабельных слухов признавал легендарный уже в мое время старпом «Парижской Коммуны», при мне же контр-адмирал Чанчарадзе. Многие воспитательные мероприятия он проводил на корабле на основе докладывавшихся ему слухов. Позже он стал командиром Потийской базы в затем — помощником командующего флотом. По слухам весь флот узнал о его реакции на слова своего шофера.
   -  Товарищ адмирал! Говорят, вас переводят, — услышал адмирал от шофера по пути в штаб.
   — Откуда ты это узнал? — недоверчиво поинтересовался адмирал, вполне довольный своим положением и считавший, что па этой должности он прослужит еще года два-три.
   -  Услышал на рынке, когда ездил за продуктами.
   -  Позор верить слухам! — возмутился Чанчарадзе.— Сразу же отправляйся в комендатуру и передай полковнику Старушкину, что я приказал тебя посадить на пять суток за посещение рынка.
   Адмирал строго-настрого запрещал матросу следовать за адмиральской женой на территорию рынка. Его задачей была встреча адмиральши у рыночных ворот, последующая помощь и перевозка. Поднимаясь по лестнице от улицы Ленина к штабу флота (адмирал не подъезжал к штабу, а любил немного пройтись и взбодрить пробегавших мимо него к Минной и Телефонной стенкам и явно опаздывавших к подъему флага молодых офицеров), Чанчарадзе встретил одного из своих давнишних приятелей, когда-то — своего командира, а ныне — контр-адмирала Зубкова. Адмиралы обменялись рукопожатиями, сведениями о личном здоровье и здоровье близких, а потом Зубков озадачил Чанчарадзе:
   — Куда это тебя переводят?
   В штабе на этот вопрос никто не мог ответить, вышестоящих адмиралов о таких вещах спрашивать было не принято, но все нижестоящие поздравляли с новым назначением. Чанчарадзе потерпел пару часов- а потом позвонил коменданту гарнизона полковнику Старушкину, непосредственно ему подчиненному.
   — Моего шофера с гауптвахты командируйте на базар. Пусть узнает, куда меня переводят.
   Это, повидимому, анекдот, но все планы нашего крейсера как назавтра, так и на год вперед, мы узнавали от наших приятельниц на танцах в доме офицеров. Точно так же они 
сообщали нам о большинстве переводов по службе и присвоении воинских званий.
   А утки летели...
   Подходила первая осень славного и не доведенного до конца трехлетиего подхода к изобилию за счет перевода средств с группы «А» на группу «Б» народного хозяйства, что провозгласили еще не конфликтовавшие между собой Маленков и Хрущев. На Украине для достижения изобилия сразу же начали резать уток и поставлять их государству вместо мяса. Около двух месяцев на все корабли Одесской ВМБ интенданты привозили только битых уток — в перьях и с требухой. База провоняла, как кухня у ленивой хозяйки, палеными перьями. Ветер частенько поднимал вверх и разносил по причалам утиный пух. Готовить в массовых масштабах уток на корабельных камбузах было затруднительно, да и суп из уток, пахнувший гарью, приелся очень быстро. Вечный же маленький кусочек отварной утки с перловкой на второе только усиливал голод и скрываемое даже от самого себя недоверие к обещаниям новых вождей. Открыто же говорить об этом мы еще не смели и молчаливо довольствовались даваемыми нам благами.
   С утиным периодом связан брачный позор только что пришедшего к нам нового молодого комсорга. Был этот лейтенант родом из Вологды, сразу же после выпуска из училища женился на родине и ждал теперь в Одессу свою ненаглядную. Комнату в каком-то полуподвале ему удалось снять, постельное белье, подушку и одеяло выдал под честное слово и расписку Миша Гаранин, оставалось только пережить ходовые и рейдовые летние месяцы. А тут нас начали кормить утками.
   Зная об ожиданиях и надеждах молодожена, наш доктор Володя Колесник проявил недопустимую для врача жестокость, а я ее поддержал. Как-то на юте во время стоянки на рейде доктор вполголоса «по секрету» мне сказал:
   — Ты, механик, поостерегись есть утиное мясо.
   При этом он по-заговорщически подмигнул и тихонько кивнул в сторону сидевшего поблизости комсорга. Молодому политработнику по штату положено слышать доверительные разговоры и он навострил уши. Я же ответил на слова Володи явственно слышным шепотом:
   — А почему нельзя есть уток?
   — Они вызывают импотенцию. На корабли их стали привозить, чтобы улучшить дисциплину. Месяца два пройдет и никто из пае на берет и не захочет.
   — Как же быть? Ведь, первое тоже на утках варят!
   — Это дело твое. Я только по-дружески тебя предупредил. Самому-то мне наплевать, все равно семейная жизнь не удалась.
   -  А мне-то что — холостому? Только меньше шансов «намотать на винт» и потом к тебе ходить колоться. Так что я остерегаться не буду. Это, ведь, не навсегда? Вредительство, ведь, такое надолго не допустят!
   — Конечно, временно. А сейчас подействует быстро...
   На этом наша беседа окончилась, но цели она достигла
безоговорочно. Комсорг с этого дня ел только гарнир ко второму и налегал на утренний и вечерний чай. На беду для него «большой» замполит начал проводить в жизнь начинавшуюся демократизацию и предписал комсоргу каждый обед и ужин проводить в массах, то есть в кубриках с принимающими пищу рядовыми комсомольцами. Самому молодому политработнику приходилось питаться во вторую очередь, когда вся закуска типа селедки, бычков в томате или винегрета оставалась лишь приятным воспоминанием побывавших в кают-компании в первую очередь. Так что поддержать слабеющую плоть закуской без утки ему не удавалось.
   Момент приезда жены комсорга стал известен всем обитателям кают-компании. Поезд приходил вечером, но молодой муж уже с утра проявлял невиданную старательность. Он провел внеочередное заседание комсомольского бюро о примерном поведении комсомольцев на берегу, побеседовал с несколькими нарушителями дисциплины (что, в принципе, не имело смысла, поскольку до Нового Года их никто не собирался увольнять), побывал во время обеда в нескольких кубриках и получил у «большого» зама «добро» на сход. Срок ему дали небольшой — до подъема флага, а для молодого — и ночь коротка. Только завтра был рабочий день, так что о более долгом нахождении на берегу и мысли ни у кого в те годы не возникало.
   Дисциплинированный комсорг, гордый большим количеством проведенной им за день работы, но озабоченный одновременно будущим расположением замполита, обратился к нему еще раз по поводу схода в кают-компании, заполненной всеми офицерами перед ужином:
   — Товарищ гвардии капитан третьего ранга! Все по плану выполнено. Какие еще будут указания?
   — Адрес свой оставь. А с женой веди себя так, чтобы мне вместо тебя к ней ходить не пришлось.
   Зам, довольный своей демократичностью, заржал, а покрасневший до корней волос молодой муж выскочил из кают-компании.
   Утром на построении перед подъемом флага комсорг хмуро молчал и не реагировал на двусмысленные шуточки равных и старших по званию. А после осмотра и проворачивания оружия и технических средств мы с Володей Колесником были на ковре в командирской каюте. Гаврилова в это время от нас уже перевели и перед нами стоял возмущенный бывший старпом, а теперь — капитан первого ранга Виктор Иванович Андреев. Его интеллигентное лицо пылало гневом.
   — Я могу еще понять безответственные шуточки холостого гуляки из отсеков ниже ватерлинии. Но для представителя самой гуманной в мире профессии такое безобразие недопустимо. У молодого человека, ведь, может развиться теперь стойкий рефлекс!
   Мы уже знали, что от недоедания муж-комсомолец так ослаб, что с трудом дотащил до подвальчика-обители привезенные женой вещи. Большего же сделать не смог. Он доверительно рассказал замполиту о таком вредном воздействии не только утиного мяса, но даже утиного запаха. И попросил разрешения написать в ЦК письмо о неправильных действиях снабженцев, что в тот период становилось модным. Зам оказался работником опытным, не зря руководил до призыва райкомом. Он сумел успокоить комсорга и сказал ему, что этот вопрос уже поднимается, так что письмо посылать не надо. И побежал к своему бывшему вечному оппоненту, а теперь — командиру.
   — Я же не думал, что он такой идиот! - вылетело у доктора.
   — Определять психическую полноценность — ваша задача. За медицинскую ошибку нас накажет старший врач. А вам, молодой механик, желаю, чтобы не прошла так ваша брачная ночь. И будьте заботливей к людям.
Он немного помолчал и добавил:
   Даже, если они из другого рода войск.



                Очевидное — невероятное

   Старший минер гвардии капитан третьего ранга Петя Близенко пришел на корабль из училища одновременно с нами. Учился он на «параллельных» классах с другими офицерами - фронтовиками и был старше нас по службе и званию. Мо но возрасту он отличался от нас мало и был просто Петей.
   Последнее время Петя Близенко постоянно нервничал. Ни для кого не было секретом, что он ждал решения своей судьбы. Гвардии капитан третьего ранга был представлен к увольнению в запас за «дискредитацию офицерского званая». Приезжавшие из Москвы кадровики сказали, правда, что никакой дискредитации Петя не делал, и во всем виновата его склочная жена, что представление надо отменить и учесть петины фронтовые заслуги. Но это были только слова, а бумага-то уже лежала в Москве. И так удачно начавшаяся служба могла полететь в тар-тарары.
   Первый год на крейсере прошел у Пети неплохо. Он был назначен по своему званию — сразу через первую ступеньку. Отношения с бывалыми офицерами сложились хорошие — Петя уступал в звании только командиру и старпому, а простым был со всеми и ему прощали корабельную неопытность. С молодыми же офицерами он оставался близок по годам учебы, делился с ними трудностями освоения корабельной службы, советовался. Хохлацкий юмор сближал его и с матросами. А поскольку на повышение он не мог рассчитывать еще много лет, то при отсутствии нужды бороться за присвоение очередного звания, жил Петя просто и спокойно.
   Близенко был высоким стройным красавцем с добрым выражением не понимающего своей симпатичности лица. Под стать ему была и его жена Валентина — высокая блондинка, напоминающая Дину Дурбин. Приехали они из Баку (где находилось училище) вместе, сняли комнатушку вблизи от Дерибасовской, прогулялись вместе по Одессе на зависть всем знакомым и незнакомым офицерам, после чего «Красный Крым» ушел по своему обыкновению на месяц-полтора.
   Возвратился крейсер для постановки в ремонт на всю зиму и весну — чтобы полгода плавать, старый корабль должен был остальные полгода ремонтироваться. Тут бы и радоваться супругам предстоящим частым встречам, но между ними пробежала кошка. Валентина успела уже повздорить с хозяйкой, а та успела сходить в политотдел с жалобой. Хозяйка была тертая, постоянно сдавала жилье офицерам и твердо знала, как из них выдавить побольше.
   В первый же день возвращения в Одессу Петю вызвал начальник политотдела. На беседу вместе с Близенко вызвали замполита Черенкова и парторга Лешу Мигунова — старшего лейтенанта, на год раньше нас с Петей прибывшего из училища. Поскольку беседа четырех человек никогда не можем остаться секретом, вскоре всем стало известно, что квартирная хозяйка обвинила Петю в пьянстве, а его Валентину в гулянках по Дерибасовской во время отсутствия мужа и, возможно, хотя в этом она полностью не уверена, в приглашении с Дерибасовской гостей. Хозяйка сообщила об этом в политотдел только из стремления к повышению морального уровня офицеров и их жен.
   Как дисциплинированный коммунист, Петя обещал разобраться и не допускать в будущем таких нарушений, хотя и в прошлом свое пьянство он полностью отрицал. В защиту же Валентины он сказать ничего не мог, а только сжимал кулаки и обещал все выяснить.
   Выяснение кончилось синяком под глазом у жены, вызовом патруля хозяйкой квартиры, предупреждением Пети в политотделе и повышением квартплаты вдвое, поскольку оказаться на улице в декабре Валентине показалось нежелательным. Она пришла в слезах и с полученной «фингалкой» в приемную бригадного политработника, рассказала о зверском отношении мужа, о своей беременности, о его нежелании заботиться о жене и о его грубости с квартирной хозяйкой. Петино счастье, что при вызове патруля он оказался совершенно трезв, потребовал осмотра врачем и не мог быть снова обвинен в пьянстве. Но выполнения своих материальных требований хозяйка добилась. Петя же был взят политотделом на контроль.
   Валентина не врала — в начале следующего лета все по-здравляли Петю с рождением близнецов. Возможно, это имело генетический фундамент: у Пети была не только соответствующая фамилия, но и умерший в детстве брат-близнец. О предках-близнецах он ничего не знал, поскольку вырос в детдоме бывшей махновской столицы Гуляй-Поле.
   Летом сдавался дом, построенный в Одесской ВМБ модным тогда хозспособом. В нем выделили для нашего крейсера две комнаты. Распределяли их по старшинству. Поскольку ни у кого еще из гвардейских офицеров квартиры не было, жилье полагалось командиру и замполиту. Но командир числился бобылем и на очереди оказался старпом. Виктор Иванович от комнаты отказался, поскольку по уставу частое оставление корабля не совместимо с полноценным исполнением обязанностей старшего помощника. Поэтому он решил не перевозить семью из Ленинграда.
   Комната досталась Близенко с их близнецами, в одной квартире с замполитом.
   -  Теперь я за минером буду присматривать и на берегу, - заявил замполит в кают-компании, когда начальник политотдела объявил о распределении «квартир», как он называл эти коммунальные комнаты.
   В те годы это было почти чудом.
   Петя успокоился, съездил с женой и детьми в отпуск — к теще в Ленинград. В то лето и осень мы много плавали, в Одессе почти не бывали, петина теща приехала к дочке и внукам в гости, да так и застряла у Черного моря. Осенью крейсер ушел на ремонт в Поти и у Близенков завертелась новая карусель. То ли вредное воздействие тещи, то ли близость Дерибасовской и толпы поклонников на ней помутили разум Валентины. Особенно же повлияло на нее письмо одной из приятельниц — жены нашего офицера. В письме высказывалась мысль о возможной неверности красавца Пети в таком отдаленном и полном одиноких женщин городе. Валентина решила, что лучшая защита за Дерибасовскую — нападение. Она пошла в политотдел, где сквозь слезы прочла через строчку письмо, не давая его в руки. И потребовала бесплатный билет до Поти.
   Билет Валентине никто, конечно, не дал, но мужа она снова опозорила, повторив старое, как политотделы, высказывание: «Мой муж подлец! Возвратите мне мужа!». Мужа ей, естественно, никто с занимаемого им сейчас места возвратить не мог, но слезы и полупрочитанное письмо учли и новый узелок на память о Пете завязали. А агрессивная жена оставила детей с бабушкой и за свой счет отправилась из Одессы в Поти на теплоходе «Украина».
  За более, чем месяц, стоянки в Поти мы успели полюбить этот теплоход. Он оказался для нас хорош тем, что имел небольшие размеры и заходил в Поти, тогда как «Россия», «Адмирал Нахимов», «Грузия» проходили мимо. Рейсы «Украины» были составлены в то время так, что ночевала она не в Батуми, а у потийского причала, по другую сторону которого стояли мы. Нас разделяло только здание морского вокзала и городской холодильник. Два раза в неделю почти к самому борту крейсера подходили одинаково гостеприимные рестораны первого, второго и третьего класса, кормовой бар и носовой буфет.
   Однажды в ресторане второго класса теплохода возник
скандал высшего класса. Петя Близенко с тремя приятелями сидел за столиком, когда в ресторан вошла прибывшая на теплоходе и затаившаяся пока на нем Валентина. По пасквильному письму ее разлучницей считалась официантка. Не тратя время на долгую раскачку, Валентина размазала соус одной из тарелок по физиономии мужа, сдернула на пол со стола скатерть со всем заказом и посудой, пару раз ударила по щекам официантку и гордо удалилась. У сходни ее задержала вахта и потребовала оплатить ущерб, а также подписать акт о нанесении побоев. Оскорбленная женщина заявила, что пусть платит ее муж-изменщик, а этой стерве она без акта еще пару раз может заехать по раскрашенной харе. Петя по наивности признал, что это его жена. Валентину вахта больше не задерживала и она спустилась на причал в объятия ждавшей внизу осведомительницы.
   Капитан теплохода сообщил в политотдел базы обо всех подробностях происшествия и ущербе, который офицер оплатить отказался, поскольку он этот ущерб не наносил. В Одессе официантка подала в суд на Валентину за физическое оскорбление и материальную задолженность. Вторую часть иска суд перевел на Петю, поскольку Валентина не работала и была на его иждивении. Все старое и новое скрестилось в политотделе нашей дивизии, где для упрощения вопроса решили пойти по входившим в моду тенденциям и подали документы на увольнеие Пети в запас.
   Слова кадровиков остались пустыми словами — пришел приказ об увольнении гвардии капитана третьего ранга Близенко в запас по такой статье, которая не давала ему право на пенсию, даже если бы он наслужил необходимое для этого количество лет. Но у Пети было только два года фронта, приравнивавшиеся к шести, три года службы в мирное время да четыре года учебы — всего в сумме тринадцать с небольшим лет — ни богу свечка, ни чорту кочерга, как сказал Петя о своей выслуге.
   Провожали мы его в ресторане гостиницы «Одесса» или по-старому — «Лондонской» на бульваре. Напоследок по моему заказу оркестр сыграл полюбившуюся Пете новую мелодию — кубинскую «Голубку». Первый круг прошли только супруги Близенко. Назавтра они вместе с детьми собирались уезжать в Гуляй-Поле. Петя надеялся устроиться там военруком в родном детдоме, а позже рассчитывал и на жилье в доме учителей. Свою же одесскую комнату по решению начальника политотдела он передавал старшему по званию из бесквартирных(то есть всех офицеров, кроме замполита) майору медицинской службы Товпыге.
   Провожать на вокзал Иван Иваныч поехал не из дружеских чувств, а для получения ключа от комнаты.
   На корабль он возвратился потрясенным.
   — Как можно так поступать? — причитал обычно спокойный врач. — Как может быть при таком светлом лице такая черная душа?
   Оказалось, что минут за десять до отхода поезда Валентина пошла в буфет за пивом. И вовремя не возвратилась в вагон. Муж и дети уехали одни. Товпыга получил ключ и один из билетов для передачи опоздавшей. А Валентина вовсе не опоздала. Как только поезд отошел, она невозмутимо вышла из ближайшей двери вокзала без пива и сожалений.
   — Билет он хоть оставил? — спросила жена и мать.
   Получив билет, она с усмешкой сказала:
   — Приплачу немного и хватит до Ленинграда, все равно пока все вещи туда отослали. А этот дурак пусть покукует с мелюзгой, как я с ними без него куковала.
   Позже мы узнали, что в махновскую столицу Валентина из города трех революций так и не поехала. Хуже того, когда Петя подал в суд на алименты, она юридически доказала, что это не ее дети. Замужем, оказывается, она была не за Петей, а за его однокашником, уехавшим на Камчатку. Петиной же женой была ее приятельница и тезка, уехавшая вместе с этим однокашником. Получилось так, что они с подругой поменялись мужьями. А для простоты оформления этого товарообмена и предотвращения обычных в те годы неприятностей от политотдела за развод, просто поменялись паспортами. Бросив мужа и детей, Валентина паспорт с записанными в нем близнецами потеряла, уплатила в Ленинграде, откуда она по-настоящему и не выписывалась, штраф и получила «девичий» паспорт. По образованию была она инженером, устроилась работать, жила пока с мамой, но собиралась замуж. За что же ей было платить алименты?
   Все это почти невероятно, но один из наших офицеров был на суде и клялся, что рассказывал правду и только правду.



                Совместные стрельбы


   Мне всегда нравилась боевая деятельность в мирные дни наших корабельных артиллеристов — ни тебе умственных нагрузок, ни обязательных знаний, ни практических навыков — главное не это. Главное — легкое нахальство и твердая убежденность в своей правоте.
   Я не говорю об их повседневной службе: подчиненных и хлопот с ними много, объектов приборок — половина корабля, работа в расходном подразделении для погрузки продуктов и чистки картошки — почти ежедневно. Служить артиллерийским офицерам поэтому трудно. Но достигнуть небывалых успехов ничего не стоит. По крайней мере, так было раньше.
   Корабли бывают разные по классам: линкоры, крейсера, эсминцы и так далее. А в каждом классе существуют корабли, относящиеся к разным типам. В мое время на Черном море в классе крейсеров состоял только что вступивший в строй «Дзержинский» с четырьмя трехорудийными башнями и недавно достроенные крейсера довоенной закладки «Фрунзе» и «Куйбышев» с такими же пушками, но с другой системой управления артиллерийским огнем. Довоенные же «Молотов» и «Ворошилов» и пушки имели другие — три трехорудийных башни большего калибра с системой управления иного устройства. Ветеран флота «Красный Кавказ» был оснащен четырьмя башнями с одной такой же пушкой в каждой и еще более старой системой управления огнем. Родной же «Красный Крым» был вооружен пятнадцатью отдельно установленными орудиями, как на эсминцах, с дореволюционной системой управления.
   Как определить, кто из них стреляет лучше? Справедливо ли сравнивать результаты стрельбы суперсовременного «Дзержинского» и дореволюционного «Красного Крыма»? Ясно каждому, что первый из них имеет значительно больше возможностей стрелять чаще и точнее, чем второй. Поэтому принято состязания по стрельбе устраивать для конкурентов с сопоставимыми возможностями. Так что мой крейсер в состязаниях не участвовал, заведомо занимая всегда первое место среди кораблей его типа.
   За отдельно же проводимые стрельбы высокие оценки зарабатывались по обычной схеме — по среднему баллу. При стрельбе оценивались многие показатели: дисциплина огня, наличие пропусков, действия групп записей, работа центрального артиллерийского поста, поражения щита. При отличных оценках за первые четыре показателя можно было получить четверку даже без попаданий в щит. Ну, а если удавалось еще и попасть (более ухитрялись в подводную часть, где вмятин и заваренных пробоин было неисчислимое множество), то выводилась заслуженная пятерка.
   Так что боевая служба артиллеристов в мирное время должна нравиться любому нормальному человеку.
   В пятьдесят третьем году кончилось отдельное и суверенное существование Военно-морского флота, а с пятьдесят четвертого усилилась отработка взаимодействия с приморским флангом армии.
   Нам было предписано провести зачетные артиллерийские стрельбы совместно с железнодорожной батареей. Пушки у нее стояли чуть не в полтора раза больше калибром, чем у нас. Стрелять мы были должны одновременно по большому корабельному щиту, причем крейсеру задавался четырнадцатиузловый ход, а батарея на позиции оставалась неподвижной. Стрельба предусматривалась залповая.
   И вот — решающий день. При залповой стрельбе очень важно, чтобы пушки стреляли одновременно. Мы стреляем сразу четырьмя орудиями. На одном из них, где расчет молод и мало тренирован, дважды не успевают выстрелить вовремя. А позже выстрелить просто невозможно — питание на стреляющее приспособление подается централизованно. В итоге рядом с орудием остается по два неизрасходованных снаряда и заряда. Это — двойка!
   Вопрос решился просто: поверяющий был у другого орудия и пропусков не видел. Да и вообще, что может понять на корабле этот береговой подполковник? Оставшиеся снаряды и заряды летят за борт, а всему расчету орудия за отличную стрельбу (и для молчания) объявляется по трое суток добавки к очередному отпуску. Инцидент исчерпан.
   На железнодорожной батарее тоже беда: пропуск. И тоже никем не замеченный. Снаряд и заряд прячут в ящиках боеприпасов, а на следующий день закапывают под железнодорожной насыпью, чтобы на батарее не оставалось неоприходованного боезапаса. Участников стрельбы и закапывания увольняют вне очереди в прекрасную Одессу. Инцидент тоже, кажется, исчерпан.
   Хуже дело со щитом: сеть порвана столько раз, что можно обоим стрелкам ставить пятерки. Однако, отверстия маленькие — все наши. Часть из них — старые: командир щитовой партии не заделал их после прошлых стрельб. Оставил по дружбе на всякий случай. Но нет успеха у береговой батареи, а значит — нам снова с нею стрелять. А получится ли так благополучно?
   Наш старший артиллерист намекает, а командир береговой батареи намек понимает и приглашает в ресторан «Волна» его, командира щитовой партии и командира дивизиона живучести Володю Кравца. Пока они отдыхают в ресторане, наши водолазы спускаются у щита и «находят» ниже его ватерлинии две большие пробоины, как раз но калибру пушек железнодорожной батареи. Составляется акт, который поверяющий подписывает, поскольку сам под воду лазать не умеет.
Совместная стрельба проведена «на отлично»!
   Тут бы и делу счастливый конец, да одий из железнодорожных артиллеристов попадается в Одессе в непотребном виде. И командир батареи дает ему с ходу вместо добавки к отпуску десять суток ареста. Парень же самолюбивый. Он пишет прямо в Москву, что батарея совместную стрельбу выполнила с пропусками, а получила «отлично».
   Удивительно, что реакция оказалась быстрой и конкретной: приехала комиссия. Она выкопала невыстреленные заряд и снаряд и организовала вытаскивание на сухое место корабельного щита. Боеприпасы подтвердили письмо артиллериста-железнодорожника, но на днище щита нашли не две пробоины, а десяток вмятин, равный почти половине выпущенных батареей снарядов.
   Поскольку никто не знал, когда на щите появились обнаруженные вмятины, да и от батареи ли они были или от стрелявшего по этому щиту еще в 1905 году броненосца «Потемкин», поднятый обиженным артиллеристом вопрос сняли с повестки дня. Обиженного же, чтобы он больше никуда не писал, досрочно демобилизовали по болезни. Что сделали с командиром батареи, мы не знаем.

                Папа Лейн

   Наш флагманский инженер-механик был маленьким, пухлым и лысым. Он носил высокое звание инженер-капитана первого ранга, но совершенно не вызывал должного почтения. Всегда блестящее от мелких капелек пота лицо Зиновия Яковлевича Лейна не казалось лицом начальника, который может призвать к порядку. Движения коротеньких рук и ног всегда были несколько комичными, и попытки «папы Лейна» казаться важным и величественным вызывали у каждого усмешку. Его высокопоставленные начальники и офицеры штаба, не обращая внимания на окружающих подчиненных, называши капитана первого ранга по-простецки «Зиной», а подчиненные постоянно устраивали какие-нибудь каверзы. Кроме добродушной укоризненной улыбки, от Лейна никакой неприятности ожидать не следовало.
   Первое время, не зная об этом, я удивлялся неожиданным действиям офицеров, хорошо уже знавших флагмеха и реагировавших на его «вводные» весьма оригинально. Появляясь на корабле, флагмех по долгу службы старался что-нибудь проверить. Он особенно любил делать имитацию пожара и контролировать при этом действия дежурно-вахтенной службы  Заметившему «пожар» надлежало немедленно доложить об этом вахтенному офицеру, а самому принять меры к тушению пожара. Вахтенный офицер, по идее, должен был оповестить дежурного по кораблю и старпома. Если пожар разгорался, на корабле следовало играть аварийную тревогу. Здесь уже проверялись действия всего экипажа.
   Однажды Лейн пришел на крейсер в сопровождении двух своих помощников и группы механиков с других кораблей. Потребовав от вахты на шкафуте, чтобы она никому о его прибытии не докладывала, флагмех распределил всех своих сопровождающих по местам контроля, а сам с мичманом другого корабля поднялся на ростры к кормовой трубе. Мичман развернул большой сверток, в котором оказался жестяной противень. Поставив противень, мичман налил в него бензин из принесенной бутылки и бросил зажженную спичку.
   — Действуйте! — приказал флагмех пришедшему за ним на ростры рассыльному — На рострах пожар! — закричал вниз вахтенному офицеру матрос и побежал за огнетушителем.
   Вахтенный офицер по телефону сообщил о происшествии дежурному по кораблю. Им был старший артиллерист капитан-лейтенант Витензон. Тот решил сперва сам во всем разобраться. Поднявшись на ростры, он увидел там полыхающий противень и стоящих рядом с ним капитана первого ранга и мичмана.
   — Что же вы такую ерунду потушить не можете? — издевательски спросил Витензон и пнул носком ботинка по противню.
   Очаг пожара полетел за борт. Проверка не получилась.
Мои матросы-машинисты любили подшутить над флагмехом во время закрытия турбин. По уставу полагается перед закрытием механизмов проверить отсутствие в них посторонних предметов, которые потом могут привести к поломке работающего механизма. Отвечает за это старший из присутствовавших при закрытии. Лейн очень заботился о соблюдении этих правил и закрывать турбины разрешал только в своем присутствии, хотя по уставу это не требовалось.
   Тут и начинались матросские шуточки.
   — Товарищ капитан первого ранга, у вас на комбинезоне нет одной пуговицы, — докладывал вдруг Ушаков, только что эту пуговицу незаметно отрезавший.
   Начиналось лазание по проточной части огромной турбины и поиск пуговицы. Сперва лазал я, потом — комдив Боря, а последним лез Лейн. Никто ничего лишнего в турбине не находил. Когда же флагмех, сыхтя и отдуваясь, вылезал из тубины, прямо перед его носом на блестящих листах-паелах лежала потерянная пуговица.
   Иногда во время опускания крышки кто-нибудь из матросов «второпях» пролезал под крышкой в промежутке между турбинами переднего и заднего хода, объясняя эту необходимость расстройством желудка и неспособностью дождаться конца закрытия. Опускание крышки прекращалось, Лейн лез в турбину и убеждался в отсутствии там посторонних предметов.
Но это все были шуточки. А однажды у Лейна получилась и серьезная неприятность.
   Командир дивизии контр-адмирал Домнин решил провести с командирами всех кораблей дивизии и офицерами штаба показательное боевое учение по борьбе с пожаром. Естественно, что для демонстрации он выбрал самый крупный и самый боевой корабль — то есть наш крейсер. Подготовкой учения занялся Лейн.
   Для пожара установили традиционное место имитации — гальюн личного состава и умывальник. Предполагалось, что в гальюне, расположенном в самом носу, произошло возгорание перевозимых на корабле боеприпасов для морской пехоты. Это должно было имитироваться зажиганием нескольких мисок с чадящей вонючим черным дымом смесыо. Горела она очень долго — до получаса — и отчаянно дымила. Эти «боеприпасы» следовало залить потоками воды из пожарных шлангов.
   Но первоначально следовало прорваться через большой очаг пожара в отсеке с воспламенившимся бензином. Его следовало тушить пенными огнетушителями, так как вода из пожарных шлангов не тушит горящий бензин, а, наоборот, помогает распространению пожара. Горение бензина было фактическим — в каждом умывальнике устанавливалась баночка из-под бычков в томате, заполненная бензином. Зажигался он дистанционно, специальными электрическими зарядами.
   Бороться за живучесть должны были старшины и матросы носовой аварийной партии — человек двадцать под руководством главного боцмана. Чтобы они действовали более умело, всех молодых неопытных матросов заменили «старичками» из средней и кормовой аварийных партий. В итоге на время учения в них осталась одна молодежь.
   День проведения учения оказался очень жарким. В базе объявили форму «раз», то есть все белое. В такой шикарной аристократической форме и прибыли на крейсер все старшие офицеры дивизии во главе с адмиралом. Среди них белым шариком катался «папа Лейн». Прибывшие отправились в кают-компанию, где адмирал собирался коротко что-то объяснить, а затем Лейн, тоже коротко, должен был рассказать о правилах имитации во время учений.
   Начало учения было назначено на четырнадцать тридцать пять. Точно к этому моменту вонючая и дымящая смесь, изобретенная Лейном и являвшаяся предметом его гордости, была разлита в алюминиевые матросские миски и зажжена. Бензин залили в консервные банки и приготовились мгновенно зажечь от поворота дистанционного включателя.
   Короткие слова адмирала и флагмеха из-за жары превратились в долгие и нудные объяснения. С опозданием минут на сорок все белоснежные посетители вышли, наконец, из кают-компании. Гальюн личного состава к этому времени отчаянно дымил. Готовая к бою носовая аварийная партия была похожа на шахтеров в конце смены. Вся дежурно-вахтенная служба чихала, зажимая от дыма носы. Это явно напоминало боевую обстановку, о чем флагмех с гордостью заявил адмиралу.
   Чтобы видеть все детали борьбы за живучесть, адмирал и офицеры прошли к самому входу в умывальник. Аварийная партия напряглась, как курок пистолета перед выстрелом. Все ждали команды адмирала.
   Наконец, адмирал легонько махнул рукой, флагмех с достоинством приказал электрику дистанционного запала: «Включай!» и...
   Сорокаминутная задержка начала учения привела к тому, что дымная гуща с копотью заполнила умывальник, а бензин, испарившийся из консервных банок, образовал горючую
смесь, подобную смеси в цилиндре автомобильного двигателя. При включении запала пары бензина мгновенно вспыхнули по всему объему помещения и на белоснежную толпу присутствующих из двери умывальника вылетел черный обжигающий вихрь. В умывальнике мгновенно начался настоящий пожар, быстро перекинувшийся в тамбур, отделявший коммунальную палубу от умывальника.
   Размазывая потеки копоти по потному лицу, Лейн старался незаметно отойти подальше от адмирала, раскашлявшегося и потерявшего свой аристократический лоск. Флагмех еще надеялся на энергичные действия аварийной партии и на возможность объяснить все случившееся большим объемом задуманной имитации и несомненной пользой этого для обучаемых офицеров. Те же, думая, что все идет по плану, горевали только об испорченной на сегодня форме.
   Аварийная партия бросилась в атаку. Группа с огнетушителями пройти в умывальник не смогла — оттуда летел жар, как из топки котла. И в этот момент на корабле погас свет: клубы дыма заполнили носовое отделение турбогенераторов, электрики и машинисты, задыхаясь, успели остановить турбодинамо и покинули отсек. Они не знали, что проводится учение и надо вести себя, как в бою: тревога на корабле сыграна не была, показательное учение проводилось для носовой партии.
Но и в сложных условиях аварийщики вели битву — они стали присоединять и раскатывать пожарные шланги между мешавшими им фигурами в белом. Все видно было достаточно хорошо, потому что некоторые из зрителей отдраили иллюминаторы и жадно вдыхали хлынувший из них свежий воздух, заодно освещая коммунальную палубу. Из тамбура все уже отступили в это просторное и более удаленное от очагов пожара и дыма помещение.
   Но вода из пожарных шлангов не пошла: из-за отсутствия света кочегары прекратили действие котла. Пришла беда — отворяй ворота: батареи аварийного освещения водомерных колонок котла, конечно, оказались на подзарядке, а без освещения этих колонок эксплуатировать котел невозможно. Остановился из-за отсутствия пара пожарный насос.
   Лейн хрипло крикнул нашему Николаю Ивановичу: «Вызывайте остальные аварийные партии с огнетушителями!»
   Прибежала молодежь с морскими огнетушителями, которые приводятся в действие поворотом ручки на их верхней части. Но молодые матросы, проучившиеся восемь месяцев на берегу и много раз учившиеся «тушить пожар» в казарме береговым огнетушителем «Богатырь» со стержнем для удара, по старой привычке стали бить о палубу головки морских огнетушителей. Конечно, никакой пены из них не шло и матросы обескураженно сжимали в руках бездействующие средства тушения пожара. А пожар разгорался.
   — Сейчас взорвется! Ложись! — дико заорал вдруг кто-то из матросов, вспомнивших, что на корабле огнетушитель надо не бить, а поворачивать у него ручку.
   Мгновенно все упали на палубу, бросая в сторону огнетушители, бездействующие шланги и не жалея формы «раз». Стоять остались только Домнин, Россиев и наш командир. У их ног лежал «папа Лейн». Никого ни о чем не спрашивая, командир закричал:
   — Дежурно-вахтенной службе объявить боевую тревогу!
   В это время заработал аварийный дизельгенератор, зажегся свет. Длинный звонок разогнал экипаж по кораблю. Заработал котел, вновь пустили пожарный насос, пошла вода из шлангов. Пожар потушили.
   Инженер-капитан первого ранга Лейн был отстранен от занимаемой должности.
   Через три десятка лет я встретил его в Севастополе. Он не казался таким пухлым, как много лет назад, но был бодрым и жизнерадостным, весьма моложаво выглядя для своих семидесяти с лишним лет. Мы поговорили с ним о жизни на пенсии.
Мне вспомнилось, как он закончил флотскую службу. В начале шестидесятых годов он служил флагманским механиком дивизии на Северном флоте. И на одном из совещаний инженеров-механиков высказался:
   — У меня уже больше двадцати пяти лет службы календарных, а с войной и Севером — почти сорок. Так что я не боюсь выступить критически. И скажу прямо: на корабли недостаточно дают ветоши и пакли!
   Через два месяца он был уволен в запас по сокращению штатов.

 
                ЭПИЛОГ

   Люди, которым я даю читать свои воспоминания, не верят, что они пойдут дальше «самиздата» — не этим сейчас переполнена пресса, не такие произведения печатают «толстые» журналы, не за ними охотятся издательства. И друзья, которые видят, как я сижу за пишущей машинкой все свободное время, спрашивают: «Зачем тебе это надо?», напоминая при этом, что жизнь коротка.
   Я не знаю, зачем это мне надо. И каждый раз удивляюсь чувствующемуся в вопросах друзей подвопросу современного уровня: «В чем тайный смысл твоего нештатного и бесперспективного труда на старости лет?»
   Просто хочется и просто еще могу.
   И припоминается мне старый одесский анекдот о поиске тайного смысла. Один человек делится с другим своими сомнениями: «Пришел Лева, переспал с моей женой... Что он хотел этим сказать?»
   Я ничего не хочу сказать своими воспоминаниями. Просто я знаю, что жил, боролся, страдал и иногда чувствовал себя счастливым, иногда искренне смеялся. И не делал ничего бесчестного. А вокруг меня были примерно такие же люди, честно жившие, боровшиеся, страдавшие и чувствовавшие иногда себя счастливыми. И смеявшиеся вместе со мною.
   Я сохраняю память об этом всегда.
   С каждым годом состав подчиненной мне машинной группы менялся. Были демобилизованы мои первые старослужащие: уверенно работавшие в машинных отделениях старшины команд Семин и Москалев, обиженный на всех, вплоть до министра, старший матрос Рослов. Был он командиром отделения турбинистов, прекрасно знал специальность. И получил телеграмму о том, что его мать при смерти. Отпуск ему по этим трагическим обстоятельствам задержали из-за неверно оформленной телеграммы. Пока все выясняли, он не успел даже на похороны. В обиде он нагрубил только что назначенному командиру крейсера Гаврилову и был разжалован из старшин. Но дело он знал и честно работал до самой демобилизации. Так же честно отслуживали последний год его сверстники — остальные пять командиров отделений.
   На смену им пришли более молодые моряки.
   Хочется хотя бы одной строкой упомянуть о тех, кто сохранился в моей памяти. Первый — новый старшина одной из команд главных турбин Петр Демин, назначенный на эту должность вынужденно, сразу через ступеньку — из «маневристов», то есть заместителей командира отделения, стоявших во время действия турбины на маневровых клапанах. Служба на новой ответственной должности с двумя десятками подчиненных и двумя главными турбинами в заведовании пошла у него неплохо. Но из отпуска по четвертому году он возвратился с большим опозданием: его задержали для проведения следствия по делу об убийстве председателя колхоза. Всем было ясно, что он вне подозрений, раз его отпустили к месту службы. Неясно это оказалось только политработникам. Наш малый замполит Толя Кидаев настаивал на разжаловании Демина, но я верил его честным глазам и вступил в борьбу с «политрабочим». Каково же было торжество замполита, когда пришла повестка о вызове Демина в суд! И как я радовался, когда Демин возвратился целым и невредимым с копией приговора, по которому он проходил случайным свидетелем.
   Одним из командиров отделений стал наш анекдотчик Вадим Ушаков. Пришел он из юнг, знал все действительные и выдуманные события корабельной истории, но не хуже этго изучил и материальную часть. Его помощником — маневристом — я назначил более молодого по корабельной службе Сергея Лобанкова, отличившегося пьянкой еще в первую весну нашей совместной службы. На корабль он пришел со слабой подготовкой, но технику изучал настойчиво и досконально. На мое доверие и ходатайство о назначении на эти должности оба отвечали старанием и трудились всегда добросовестно, чем даже заслужили похвалу старого шеф-монтера Ивана Пафнутьевича.
   Подвели меня они только один раз, когда в пьяном виде попали в комендатуру.
   Ровесниками Лобанкова, начинавшими корабельную службу после учебного отряда одновременно с моим началом службы после училища, были два могучих матроса Васильевых, до службы живших в Бологом и работавших на паровозах помощниками машиниста, но друг друга не знавших. Алексей и Борис Васильевы похожи были, как родные братья, но познакомились только за полторы тысячи километров от родного поселка и железнодорожного узла, на военной службе. Оба были умелыми и выносливыми работниками.
   В этом же отделении выделялись низкорослые и достаточно «сачковитые» машинисты Ворохобин — сверстник Васильевых и на год более старший Воробьев. Виктор Воробьев — техник-энергетик из Рыбинска — не собирался отслуживать пятилетний срок и готовился к сдаче экзаменов на офицера запаса. На это он использовал все свободное время, отводя только службу ночью дневальным для ловли крыс. Экзамены на офицера запаса он сдал одновременно с моим уходом с корабля и демобилизовался. Лет через двадцать мы встретились с ним в Ленинграде, в электричке. Он узнал меня, подошел и представился первым помощником капитана («помпой») теплохода, ходившего в загранку. Еще шире шагнул многократно наказывавшийся при мне Леонид Ворохобин. Он окончил интендантское училище и дослужился до звания капитана 1 ранга, став заместителем начальника училища, в котором и я лет за пять до этого заканчивал военную службу.
   Некоторые из моих подчиненных не только служили Родине, но и старались устроить свою жизнь «в личном плане».
Вспоминаю, как мне пришлось дойти до несговорчивого командира крейсера, добиваясь увольнения на ночь старшины Семина, к которому, по его словам, приехала в Одессу из Москвы невеста. Конечно, я верил рыжеусому Василию Тимофеевичу, который был старше меня на год. Помог мне Боря Щепалин, а через месяц Семин принес свидетельство о браке. Тут и подошел срок его демобилизации.
   Вспоминаю, как в четвертом машинном отделении слушал рассказы старшего матроса Александра Бурдакова — сверстника «братьев» Васильевых — о его встречах в Одессе с домработницей каких-то богатых торговцев. В любовь его я поверил, увольнял почаще и первым из офицеров поздравил с женитьбой, одновременно представив на должность командира отделения. На крейсере в мою бытность это был первый «женатик» (не считая сразу же демобилизовавшегося Семина) из моряков срочной службы.
   По третьему году офицерской слубжы я получил серьезный фитиль за попадание в камеру временно задержанных моих подчиненных — уже старшины команды, гвардии старшины 1 статьи Ушакова и уже командира отделения, гвардии старшины 2 статьи Лобанкова, Они отвели и чин-чином сдали на гауптвахту арестованного матроса, после чего зашли в попутную забегаловку недалеко от причала. Винтовку, выданную для конвоирования, спрятали за ящиками из-под пива, хватили немножко (по стакану-другому) сорокаградусной и двинулись на Пересыпь. Там в одном из общежитий их и задержали. А винтовку отдала проходившим мимо забегаловки гвардейцам буфетчица, обнаружившая заряженное смертоносное оружие после отправки ящиков за очередной партией пива.
   Как-то на походе, в конце третьего года своей гвардейской службы, я стоял вахтенным механиком и находился в первом машинном отделении. Вахту у турбины несли только что разжалованные гвардии матросы Ушаков и Лобанков. Ушакова ждала демобилизация только под Новый год, а Лобанкова — «пролетарская выдержка» до дня 23 февраля. Им бы плюнуть на все, а они честно несли вахту через четыре по четыре вместе с незрелой молодежью — опять был некомплект личного состава. Оба понимали, что личные невзгоды не должны мешать крейсеру плавать безаварийно, не ставить же старшиной вахты и маневристом матросов по второму году службы.
   Вдруг на главном паропроводе вырвало бобышку клапана продувания высокого давления. Пар со свистом начал заполнять отсек. Я бросился к телефону, но могучий Лобанков обхватил меня за плечи, мгновенно затолкал под главный холодильник и не выпускал, не выполняя мои приказания. Юркий Ушаков ужом проскочил через иллюминатор в соседнее второе машинное отделение. Здесь у палубного люка не было обжигающей пелены пара, так что разжалованный старшина команды машинистов смог выскочить на броневую палубу и организовать перекрытие пара из котельного отделения.
   Я не думаю, что это — результат моих воспитательных усилий. Такими по духу были эти машинисты, мне кажется, и три года назад, когда я проводил с ними мое первое в жизни политзанятие о жизни и борьбе рабочих до революции.
   Начальники типа «большого зама» требовали: «Изучайте людей, узнавайте их домашние заботы и жизненные планы». Сами рекомендатели этого не делали, хотя и не имели определенных служебных и боевых обязанностей, кроме «обеспечения всеми формами и методами» нашей конкретной работы. Может быть, отлынивание политработников от порученной им партией активной воспитательной работы и было этими «формами и методами» выработанной многими годами безответственности?
   Просто к слову, не желая обидеть этих «воспитателей» и не называя их фамилий, надо отметить, что они составляли опасную касту, бороться с которой было безумием. Годы училища и вся тогдашняя действительность приучали к мысли о безоговорочной необходимости ни в чем им не перечить и делать вид, что все их рекомендации выполняются в максимальной степени.
   Я сумел это выработать к концу первого года службы на крейсере. Конспект руководителя политзанятий, который писал для меня по потрепанному старому пособию приборщик моей каюты, прежний учитель младших классов матрос Александр Бывших, после проверок политотделом создал мне славу руководителя, образцово готовящегося к занятиям.
   Мои помощники на политзанятиях — сперва главный старшина Савушкин, а после его списания на другой корабль — старшина 1 статьи Демин — добились, чтобы матросы ходили на политзанятия только в стиранных «робах». К тому же они очень аккуратно ставили нужные значки в журнале учета посещаемости, всегда вывешивали подклеенную по краям карту СССР и приносили сделанную плотником Лобанковым указку. Я был признан «лучшим пропагандистом» не только нашего крейсера, но и всей дивизии.
   Не думаю, что эта «воспитательная работа» могла дать хоть какой-нибудь положительный эффект. Не думаю также, что у кого-то она принципиально отличалась от моей. В лучшем случае, как в моей группе, при взаимном понимании и добро-желательном отношении, она создавала круговую поруку подразделения вместе с командиром по отношению к поверяющим.
   Так что не в дисциплинарной практике и не в политических занятиях было дело. Да и не знал я домашних забот подчиненных и их планов на будущее, пока они сами мне об этом не рассказывали, как Семин, Демин или Бурдаков.
   Просто общая жизнь и труд делали свое дело. Поймут ли это когда-нибудь нынешние заместители командиров по воспитательной работе, заменившие политических работников? И в силах ли они это понять, если в нынешнее амплуа переквалифицировались из бывших «политрабочих»? Хочется надеяться, что со временем, с приходом все новых и новых кадров, эти замы станут истинными воспитателями.
   Зачислили меня на «Красный Крым» через 3 дня после прибытия — 17 декабря 1951 года. Для перевода на строящийся корабль я был исключен из списков морской гвардии через 3 года — 14 декабря 1954 года. «Красный Крым» стоял в это время в Поти, в очередной раз ремонтировался. К новому месту службы в Ленинград я добирался сперва теплоходом, а затем — самолетом.
   В ресторане теплохода «Украина» меня провожал ставший командиром дивизиона движения Илья Белостоцкий и «вечные лейтенанты» Лева Мухин и Юра Гусев. Володю Кравца и Валю Обухова перевели на другие корабли и в Поти Их не было. «Птицы высокого полета» — помощник командира Попов и командир БЧ-2 Шаров для проводов все еще командира группы времени не нашли. Зато в ресторане оказались Игорь Марков и Жора Выдрицкий, так и не получившие еще визу на загранку и томившиеся на этом теплоходе.
   Проводы затянулись и закончились тем, что Гусеву пришлось прыгать на причал с поднятого уже трапа после дачи судном хода. Более трезвые и осторожные Белостоцкий и Мухин успели сойти вовремя.
   Случилось так, что судьба еще раз свела меня с В. Г. Гавриловым.
   После «Красного Крыма» я больше года прослужил на достраивавшемся современном крейсере, стоявшем в Ленинграде у стенки Балтийского завода. Крейсеров таких только в Ленинграде в тот год строилось четыре. На своем корабле я с удовольствием лазал по отсекам с носа до кормы и от верхней палубы до трюма. Стал я командиром дивизиона движения, в подчинении у меня оказались два выпускника училища — молодых лейтенанта, каким я сам был «далекие» три года назад. Я скрупулезно изучал корабль и приучал лейтенантов к напряженной работе.
   Почти два месяца мне пришлось стажироваться на проходившем испытания однотипном крейсере, которым командовал мой бывший командир Гаврилов. Он стал капитаном первого ранга, но от своих недостатков не избавился. Крейсер базировался на столицу Эстонии, «маленький Париж» где Виктору Григорьевичу было такое же раздолье, как и в Одессе. В течение трех-четырех недель у Гаврилова и времени не было узнать, что у него на корабле стажируется свидетель его черноморских забав. Узнав же об этом, командир решил срочно от меня избавиться и сократил срок моего пребывания на крейсере в связи с «успешным досрочным завершением стажировки» — так значилось в отзыве.
   Действительной же причиной стала наша встреча в ресторане «Глория». Однажды Виктор Григорьевич устроил там хоровод вокруг стола с участием всех флотских офицеров, находившихся в зале. В их числе оказался и я. Капитан первого ранга так увлеченно вытанцовывал, ведя хоровод, что споткнулся и опрокинул стол со всей снедью. Много знающего участника этого «мероприятия» он постарался скорее списать с корабля.
Вместо похода вокруг Скандинавии я снова оказался на заводе. А Виктор Григорьевич повел крейсер на ТОФ Северным морским путем. Положение на корабле в тот год было трудное: приняли закон о переходе матросов с пятилетнего на четырехлетний срок службы. Почти половина экипажа подлежала демобилизации, числилась «годками». Годки никого не слушались, за материальной частью не ухаживали, приборку не делали, только несли вахту, ждали прихода во Владивосток и «готовили замену».
   Для поддержания боевого духа личного состава после завершения сложного полярного перехода командир разрешил увольнение в бухте Провидения. Годки разграбили там винный склад, что стало известно правительству. В Петропавловск-на-Камчатке вылетел новый командир, а Гаврилов прибыл во Владивосток пассажиром. По жестоким жуковским законам его уволили в запас без пенсии. Только после смещения четырежды Героя московские однокашники-адмиралы смогли сделать Виктора Григорьевича пенсионером.
   Стремления мои освоить новый крейсер оказались бесцельными. Премьер страны и «коммунист № 1» объявил экипажи крупных кораблей «акульим мясом». На обложке «Огонька» появилась фотография «Нюси-газорезчицы», отрезающей у крейсера нос. Готовые к выходу на испытания крейсера пустили на слом.
   Чья рука подписала решение о сдаче полностью построенных крейсеров в утиль? А прошедшие войну, поврежденные и изношенные крейсера эта же рука поставила в капитальный ремонт. Один из них сразу же после ремонта был разрезан, а два выведены из состава боевых кораблей. Хозяину же этой руки вручили Золотую звезду Героя Советского Союза. Как удалось ему тридцать лет командовать всем нашим флотом?
   На новый, пятьдесят шестой год экипаж нашего крейсера не пустили на завод, где мы готовили жилые помещения к переселению, а механизмы — к швартовным испытаниям. Нас стали расписывать по другим кораблям. Я стал командиром ВЧ-5 нового эсминца.
   Старый «Красный Крым», заложенный до начала первой мировой войны, еще четыре года оставался в составе флота. Честь и хвала его строителям и экипажу! И позор безответственным и бесхозяйственным руководителям флота и судостроительной промышленности тех лет.
   Как хочется, чтобы все это не повторилось в сегодняшне дни.

                * * *

   Бесснежная одесская зима через очень многие годы — в начале девяностых. Около шести утра — Одесса еще безлюдна.
   Я иду от железнодорожного вокзала по Пушкинской улице в сторону порта. Кажется, ничто не изменилось за четыре десятка лет: та же брусчатка мостовой, те же широкие плиты тротуара, те же, ничуть не постаревшие больше, здания времен Пушкина и Воронцова.
   Я хочу, пока нет еще людей и обычного одесского гомона, пройти по знакомым местам.
   А потом мой путь лежит на Второе христианское кладбище к маме. Лежит урна с маминым прахом между могилами ее родителей — деда, умершего за двадцать лет до моего рождения, и бабушки, умершей, когда мне было два года. Не довелось мне их знать. Но мама ездила на их могилы каждый год, навещая и меня — гвардейца. Теперь ездим на эти могилы мы с братом.
   Совсем рядом спят вечным сном наставники моей флотской молодости Игорь Марков и Георгий Выдрицкий.
   А потом я еду в Севастополь, где тоже стараюсь бывать почаще: там живут друзья юности и молодости. Еду на конференцию в училище, которое в годы моей гвардейской службы только еще вставало из развалин над бухтой Голландия.
   И даже в кошмарном сне не могу еще увидеть, что хожу и езжу по будущему зарубежью.
   Не первый год я в отставке. Но дух флотской службы все так же держит меня крепкой рукой — я каждый день среди курсантов и флотских офицеров, я преподаю в военно-морском инженерном училище. И мне кажется, что воспоминания о «Красном Крыме» оживляют рассказы о болтах, шпонках или зубчатых колесах.
Может быть, это кажется мне одному.
   Удовлетворена ли моя ностальгия? Ностальгию удовлетворить невозможно. И нет конца моим воспоминаниям: я не хочу, чтобы они ушли вместе со мною.

1988—1997 гг.
                Ленинград — Санкт-Петербург
 

                Историческая справка

                (по данным Архива ВМФ)

   Легкий крейсер для Балтийского моря «Светлана»* по контракту с «Русским обществом для изготовления снарядов и военных припасов» должен был иметь скорость полного хода 29,5 уз при водоизмещении 6800 т. Главные размерения корабля при этом водоизмещении по проекту составляли: длина наибольшая 158,4 м, ширина 15,3 м, высота надводного борта соответственно в носу, на миделе и в корме — 7,6; 3,4 и 3,7 м, осадка 5,85 м. Крейсер должен был иметь вооружение: пятнадцать палубно-казематных 130-мм орудий, четыре противоаэропланных 63-мм пушки, два подводных 450-мм торпедных аппарата, четыре съемных пулемета системы «Максим». Минные рельсы на палубе позволяли принять до 100 мин заграждения.
   Котлы, главные турбины и основные вспомогательные механизмы заказывались для крейсера за границей. Их основная масса поступила в Россию до начала Первой мировой войны.
   Крейсер «Светлана» был заложен в Ревеле 24 ноября 1913 г., спущен на воду 14 ноября 1915 года и отбуксирован в Петроград в ноябре 1917 г. при 83—84% готовности корпуса и энергетической установки.
   В связи с революцией, гражданской войной и разрухой корабль простоял «в холодном хранении» (бесхозно брошенным, но не разворованным за ненадобностью) семь лет.
   В ноябре 1924 г. была начата расчистка корабля от результатов «холодного хранения», достроечные работы стали проводиться со следующей весны.
   5 февраля 1925 г. крейсеру присвоено новое название — «Профинтерн» — профсоюзный интернационал. Начато комплектование личного состава. Первым командиром был назначен военмор Аполлон Александрович Кузнецов, окончивший Морской корпус в 1914 г.
* Это имя присвоено в честь крейсера, погибшего в Цусимском сражении.
   Корабль достраивался по первоначальному проекту с некоторыми изменениями вооружения. Противоаэропланные пушки были заменены (как и съемные пулеметы «Максим») девятью 75-мм орудиями системы Меллера, на Правом и левом шкафутах установили по одному трехтрубному надводному 450-мм торпедному аппарату, ; В дальнейшем отсеки подводных торпедных аппаратов использовались для хранения дополнительных запасов угля.Отопление главных паровых котлов предусматривалось комбинированным - как мазутом, так и каменным углем.
   12 сентября 1926 г. экипаж корабля переселился из казармы на. крейсер.
   26 апреля 1927 г. Балтийский завод предъявил крейсер приемной комиссии к сдаче.
   28 мая 1927 г. крейсер «Профинтерн» впервые вышел в море своим ходом для проведения испытаний.
   4 июня 1928 г. приемная комиссия подписала акт о государственной приемке крейсера. Торжественный подъем Воено-морского флага и официальное вступление крейсера в строй состоялось несколько позже — после устранения обнаруженных недоделок.
   1 июля 1928 г., воскресенье. Торжественный подъем флага, гюйса, флагов расцвечивания по случаю вступления крейсера в строй — в состав бригады эскадренных миноносцев Краснознаменного Балтийского флота.
   16—23 августа 1928 г. — поход совместно с крейсером «Аврора» в Германию. 18—21 августа — стоянка в Свинемюнде.
   22 ноября 1929 — 18 января 1930 г. — переход совместно с линейным кораблем «Парижская коммуна» («Севастополь») из Кронштадта в Севастополь,с заходом в Кильскую бухту, постановкой на якорь в районе Скагена, устья Сены, дважды на Брестском рейде — для ремонта после повреждений в Бискайском заливе. Затем были стоянки в бухте Кальяри и Неаполе. Поход длился 57 суток, пройдено 6269 миль.
   26 октября — 8 ноября 1932 г. — двукратный поход в Стамбул совместно с крейсером «Червона Украина» с правительственной делегацией, возглавляемой К. Е. Ворошиловым.
   25 июня 1935 г.— 18 декабря 1936 г. — капитальный ремонт в заводе имени Орджоникидзе в Севастополе, с полным переводом котлов на мазутное отопление и заменой части вооружения.
   5 ноября 1939 г. крейсеру присвоено новое название — «Красный Крым».
   21—24 августа 1941 г. — огневая поддержка сухопутных войск под Одессой совместно с эсминцами «Фрунзе» и «Дзержинский».
   21—22 сентября 1941 г. — обеспечение высадки десанта в районе Григорьевки совместно с крейсером «Красный Кавказ» и эсминцами «Бойкий» и «Безудержный».
   28—31 декабря 1941 г. — перевозка десанта (2000 чел.) и обеспечение высадки в Феодосии совместно с крейсером «Красный Кавказ» и эсминцами «Шаумян», «Незаможник» и «Железняков».
   8—9 января 1942 г. — перевозка из Новороссийска в Феодосию 230 чел. пополнения и 40 тонн боезапаса.
   24—26 января 1942 г. — обеспечение высадки десанта в районе Судака совместно с линкором «Парижская коммуна», крейсером «Красный Кавказ», эсминцами «Беззаветный», «Шаумян», «Железняков», «Сообразительный» и канонерской лодкой «Красная Аджария».
   24—25 марта 1942 г. — перевозка 1750 бойцов маршевых рот из Новороссийска в Севастополь.
   12—14 мая 1942 г. — перевозка 2000 бойцов в Севастополь совместно с эсминцами «Незаможник» и «Дзержинский» (ЭМ «Дзержинский» подорвался на мине и погиб).
   2—4 июня 1942 г. — последний поход в Севастополь. Перевезено 1550 бойцов, эвакуировано 170 раненых и 1300 чел. гражданского населения.
Всего в осажденный Севастополь крейсер сделал 24 рейса.
   26 июня 1942 г. экипажу крейсера вручен гвардейский флаг. После оставления Севастополя крейсер базировался в Поти и участвовал в операциях по перевозке сухопутных войск из Новороссийска в Туапсе и по прикрытию высадок десантов в районе Новороссийска и Керчи.
   После освобождения Севастополя сухопутными войсками все лето 1944 г. проводилось траление бухты и фарватеров и 5 ноября 1944 г. эскадра Черноморского флота возвратилась в Севастополь. Головным в строю эскадры шел гвардейский крейсер «Красный Крым».
   1 апреля 1945 г. крейсер «Красный Крым» вошел в состав соединения учебных кораблей, базировавшееся в Одессе.
   21 марта 1949 г. крейсер переведен на сокращенный учебно-боевой штат.
   13 декабря 1954 г. переведен в категорию «учебный крейсер».
   31 мая 1957 г. переведен в категорию «опытное судно», название изменено на «ОС-20».
   9 июля 1957 г. вошел в состав соединения опытовых кораблей Керченско-Феодосийской ВМБ.
   1 апреля 1958 г. переведен на штат плавучей казармы и исключен из состава кораблей ВМФ.

      Представители экипажа конца 1951 года

   Я прибыл на «Красный Крым» за месяц до исполнения мне 23-х лет. И встретился со сверхсрочниками, намного более старшими. Да и среди моих подчиненных срочной службы десяток оказался старше меня на год, а четверть матросов были моими одногодками.
   Мне кажется справедливым привести небольшие архивные данные о некоторых из моряков, с которыми я начинал свою гвардейскую службу, а кое с кем служил на «Красном Крыме» и все три года.
   Самым пожилым на крейсере был сорокасемилетний гвардии мичман Новиков Григорий Сидорович — старшина машинистов котельных, на корабле — с 1927 года. Следом за ним шли сорокалетние гвардии мичмана Шадыря Павел Павлович — старшина электриков сильного тока и Роговой Михаил Иванович — старшина комендоров палубных — оба на корабле с 1934 года. Тридцатитрехлетние гвардии мичман Папка Иван Владимирович — старшина электриков слабого тока и гвардии главный старшина Степаненко Иван Андреевич — главный боцман служили на крейсере с 1938 года. Строевой старшина моего подразделения и старшина машинистов турбогенераторов тридцатидвухлетний гвардии главный старшина Савушкин Алексей Александрович служил на крейсере с 1940 года. Все они прошли на крейсере огонь Великой Отечественной.
   На год старше меня были старшины команд машинистов главных машин гвардии старшины 1 статьи Семин Василий Тимофеевич — токарь из Химок и Москалев Владимир Михайлович — токарь из Калужской области, оба с 6-классным образованием, на крейсере с1947 года. Их одногодками были командиры отделений машинистов Власов Иван Николаевич, Зеленов Николай Александрович, Карцев Юрий Иванович, Нечаев Евгений Александрович и Рослов Виктор Николаевич, служившие на крейсере тоже с 1947 года. Среди них был и Онуфриенко Андрей Петрович - мой ровесник, почему-то призванный на год раньше сверстников.
   По четвертому году на крейсере служили не имевшие гражданской специальности, но зато с 7-классным образованием преждевременно призванные Коваль Анатолий Митрофанович и Настыч Николай Андреевич — 1930 года рождения и Охримец Василий Яковлевич — 1931 года рождения, все трое — младше меня.
   По третьему году служили мои ровесники — почти все с семиклассным образованием: Алешин Валентин Михайлович, Алтухов Николай Васильевич, Бедряк Владимир Наумович, Белоусов Виктор Николаевич, Воронков Юрий Михайлович, Глущенко Иван Кузьмич, Демин Петр Иванович, Крутоголов Федор Дмитриевич, Моисеев Иван Алексеевич, Нарольский Иосиф Карлович, Пятириченко Александр Яковлевич, Тихомиров Виктор Петрович.
   Все они прослужили вместе со мной до осени 1954 года, никогда не подводили и всю мою гвардейскую службу были опорой. Постепенно почти все они становились старшинами.
   Среди ветеранов машинной группы особой фигурой был общий любимец, отличный знаток техники, анекдотчик и пьяница Ушаков Вадим Николаевич. Был он 1932 года рождения, по юношескому порыву пошел в юнги в начале 1949 года, учился в Электромеханической школе и пришел на крейсер в декабре 1949 года. А срок службы ему записали с 1951 года. Так и прослужил он в ВМФ почти 6 лет, а в гвардии — пять.
   Ровесниками командира группы были и некоторые более «молодые» матросы: техник-энергетик Воробьев Виктор Николаевич, агроном Абакумов Илья Иванович, комбайнер Герасименко Григорий Васильевич, слесарь Горелов Анатолий Александрович, шофер Егоркин Василий Иванович.
   Остальные 46 матросов по второму и первому году службы оказались, слава Богу, младше меня. Из них, тоже прослуживших со мною все три года, в памяти остались только будущие старшины, доверенные люди да пара разгильдяев: Бывших Александр Егорович, Бурдаков Александр Александрович, Васильев Алексей Гаврилович, Васильев Борис Иванович, Ворохобин Леонид Александрович, Гобадзе Сергей Аголович, Даниловский Алексей Иванович, Лобанков Сергей Александрович, Магдыч Анатолий Викторович, Стретович Алексей Афанасьевич.

Пусть эти имена и краткие сведения о моих сослуживцах- гвардейцах останутся не только в пронумерованных папках архива.

   1998. Санкт-Петербург.