М. М. Кириллов Города и Веси Сборник рассказов и о

Михаил Кириллов
  М.М.КИРИЛЛОВ





ГОРОДА И ВЕСИ

Сборник рассказов, очерков и путевых заметок












Саратов 2016
















       Настоящий Сборник охватывает разные годы, начиная с 1982-го и по 2016. Часть произведений была раньше уже  опубликована,  10 –публикуется впервые. Книга написана советским писателем и даёт представление о том, что народ потерял с приходом к власти буржуазии (лавочников). Но города живут и сейчас в силу той мощной созидательной инерции, которую им придала власть трудящихся. В целом, на примере городов возникает образ частично утраченного могущества Союза Советских Социалистических Республик, каким мы его помним. Этой памяти и служит предлагаемая читателю книга. А читатель – это тот, кто не разучился помнить, видеть и сравнивать.
         Автор – доктор медицинских наук, профессор, полковник медицинской службы, Заслуженный врач России, писатель, коммунист.

       Издание художественно-публицистическое

 Кириллов
Михаил Михайлович,
2016 г.






Оглавление

     Финский залив. Посёлок Ольгино………………………..
      Разлив. Шалаш Ленина……………………………………..
       Приозёрск……………………………………………………..
        Петрозаводск…………………………………………………
         Ярославль………………………………………………………
         Озеро Байкал………………………………………………….
          Иркутск……………………………………………………….. 
          Можайск……………………………………………………………..
     У стен монастыря………………………………………….
         Посёлок Бор………………………………………………
        Город Куйбышев……………………………………………
         Заволжье…………………………………………………
         Астрахань      ………………………………………………..
          Малые города России………………………………………
           Ростов на-Дону, Новочеркасск……………………………
           Запорожье……………………………………………
           Село Смильчинцы……………………………………
                Львов………………………………………………….
           Черновцы……………………………………………
            Прибалты…………………………………………….
             Какая ты, Рига? ………………………………………
             Андижан……………………………………………..
             Самарканд…………………………………………
             Ашхабад…………………………………………….
             Баку………………………………………………….
             Махачкала…………………………………………..
              Спитак………………………………………………….
              Цхалтубо……………………………………………….
              Москва победная……………………………………

               Послесловие……………………………………………..


               
       Родом я из города Ленинграда. Это уже север для большинства русских. А всю жизнь я прожил южнее: в Москве, Рязани, Саратове, бывал в Ставрополе, Киеве, Львове, Минске, в Бресте, в Крыму, в столицах почти всех союзных республик, в Петропавловске-Казахстанском, в Иркутске и в Кабуле. Можно даже считать меня южанином. Но стремился всегда я в северные  города нашей Родины, в те, что поближе к Ленинграду.

ФИНСКИЙ ЗАЛИВ,  ПОСЁЛОК  ОЛЬГИНО
      Первое такое посещение в моей жизни было на северном берегу Финского залива, в посёлке Ольгино. Мы с отцом побывали в нём в 1945-м году. Было мне тогда 12 лет. Там война и блокада застали наших родственников из первой семьи отца (в том числе, мою сестру и её бабушку) уже в июне-сентябре  1941 года.
      Приехали туда на электричке. Посёлок сохранился, но в послевоенное время людей в нём было ещё мало. Застали бабушку, посидели за чаем. Пока отец беседовал с ней о прошедших годах, я читал данную мне толстую книгу под названием «Библия». Об Иисусе Христе. Раньше о такой книге я даже не слышал. Воспринималась книга как сказка, сказание. Но почему-то, знакомясь с ней,  становилось грустно.
   Первая семья отца погибла или потерялась по дороге в Сталинград. Выжила только сестра Ольга. Отец вывез её тогда из г. Георгиевска (Северный Кавказ). И она с 1942 г. жила в Москве, у него.
      Попрощались с бабушкой. Побродили по берегу залива. Стояла осень, туман, моросил дождик, зябко было как-то. Плоский берег был засыпан большими камнями. Среди них возвышалась громадная гранитная глыба (не менее двух метров в высоту). Отец, знавший эти места, рассказал, что по легенде этот кусок камня будто бы откололся и упал в воду с баржи, когда в начале 19 века в Санкт-Петербург везли граит из Скандинавии то ли  для памятника на Дворцовой площади (Алксандрийский столп), то ли для Медного всадника на Сенатской площади.
      После посещения Ленинграда мы с отцом возвратились в Москву. А посёлок Ольгино стоит до сих пор и домик тот стоит. Но за прошедшие 70 лет все наши родственники там уже умерли.
ПОСЁЛОК  РАЗЛИВ, ШАЛАШ ЛЕНИНА
    Будучи слушателем Военно-медицинской академии, отдыхал как-то с друзьями в академическом доме отдыха «Разлив». Было это летом 1953-го года. О самом доме отдыха мало что помню. Разве что, его  комнаты и веранды. Вокруг дома росла скудная растительность, рядом было озеро, по которому мы (ко мне приезжала Люся, будущая жена)  катались на лодке. Места здесь низменные. Встречались даже болота, топи. Посёлок становился скучным, особенно в ленинградскую непогоду.
       Помню и сами ленинские места, куда нас отвезли на  автобусе. Они  описаны во многих книгах, показаны в фильмах, запечатлены на картинах и   известны так хорошо, что писать об этом как о собственном впечатлении очень трудно.
     Помню, большой  скошенный луг, невдалеке пару копен сена. Довольно высокий шалаш, крытый соломой, рядом спиленные пни -  под стол и сиденья.  Вилы у входа в шалаш.  В нём самом было темно, но можно было разглядеть заправленную кровать и этажерку с книгами. Конечно, всё здесь было стилизовано, но просто и практично. Наверное, как-то так было и на самом деле. Несомненно же было только то, что здесь в августе-сентябре 1917 по решению ЦК РСДРП тогда действительно скрывался Владимир Ильич Ленин, вождь мирового пролетариата.
      Именно здесь, на пенёчке, он написал свою замечательную книгу «Государство и революция». Насколько глубоко прочли эту книгу нынешние руководители нашего буржуазного (общенационального) государства?
      Конечно, посетить эти места для меня и моих товарищей было тогда событием. В наши дни, практически 100 лет спустя после Октябрьской Революции, память о Ленине остаётся всё также актуальной. Патриотизмом, объявленным СМИ за неимением ничего другого национальной идеей, пытаются скрыть классовую сушность Революции, гражданской войны, строительства социалистического государства и самой советской и российской государственности, в том числе в наше время. Вопиющее классовое неравенство, а оно реально существует, в нынешней России пытаются прикрыть фиговым листком «общенационального» патриотизма, на самом деле такого разного для крупного бизнеса и для трудящихся города и деревни. Единства интересов на самом деле нет. Вернули, к примеру, Крым и это хорошо, так захотели его жители, но в чьих интересах в большей мере? Что от этого выиграют наши богачи, а что миллионы бедных, в том числе в самом Крыму?  Классовый анализ нельзя искусственно выбрасывать  даже при  решении общенациональных задач, если таковые вообще возможны. 
      Вспоминая Ильича сейчас, хорошо понимаешь, как поверхностна и далека власть, даже на вершине  своих «рейтингов» от товарища Ленина. Многонциональныый Советский Союз за 70 лет вырастил нации, в этом и был смысл СССР. Не Ленин виноват, что  «неавтономная» УССР выродилась в нацистское государство, оказавшееся «бомбой, заложенной Лениным при строительстве СССР». Виноваты те, кто предал интересы рабочих и крестьян и заветы Ленина о пролетарском единстве союзных республик.    
     Прошло более полувека с тех пор.  Не помню, как мы уезжали тогда из Разлива, да и  уехали ли?

ПРИОЗЁРСК
      Выехали в Приозёрск с Финляндского вокзала. Поезд шёл долго и всё время сквозь могучие леса. Приозёрск – это ещё Ленинградская область, но   у самого Ладожского озера. Но всё здесь напоминает Карелию.   Вспоминаются слова  песни тех лет: «остроконечных елей ресницы над голубыми глазами озёр…».
     Едем с женой Люсей в здеший санаторий МО по путёвке. Раньше не были здесь никогда. Нам повезло - погода хорошая: солнце, но не жарко. Приозёрск – конечная станция этой железной дороги. Тупик.
      Вокзал скромный, полупустые кассы. Город равнинный, спокойный. С одной стороны, озёра с островами, похожими на меховые шапки, разбросанные по их поверхности, с другой, гладь Ладожского озера, большого, как море.
     Устроились в отдельном номере, освоились в санатории и начали отдыхать.
      Вышли в город. Рядом с санаторием рынок, дальше площадь, откуда можно позвонить по межгороду. На площади небольшая, но очень красивая и какая-то светлая церковь имени Александра Невского. Заходили внутрь. Службы не было, так как внутри проводился ремонт. Но священник был. В войну фашисты оккупировали город, но ни он, ни церковь не были сильно разрушены. Через весь город к Ладоге шёл широкий сквер, оборудованный скульптурами детской тематики и парковыми скамьями. Посетили книжные магазины. Всё здесь было близко и удобно для жизни,  большой промышленности, во всяком случае, в центре города, не было. Да и что может быть в этих краях: лес, да рыба.
     За железной дорогой, сразу за санаторской стеной начинался скалистый остров и озеро. Это было местом паломничества отдыхающих. Остров был покрыт высоким лесом. Его основу, как и основу других островов, составляли скальные породы, едва прикрытые мхом и травой.  На скалистых берегах в солнечную погоду многие располагались позагорать, искупаться, здесь же можно было покататься на лодках. Это место было очень популярно среди отдыхающих.
      Довольно скоро нашлись знакомые. С одним из них – терапевтом -  мы вместе работали в Кабульском госпитале в 1987 году. Другой был начмедом в этом госпитале. С ними ежедневно по утрам мы встречались тогда в реанимационном отделении госпиталя. С этим временем были связаны невесёлые воспоминания. Прогуливались по дорожкам вместе мы и с другим доктором - известным инфекцонистом из ВМА им. С.М.Кирова.
     Как-то познакомились с пожилыми москвичами, жившими возле Кремля, на Моховой улице. Я поделился с ними своими воспоминаниями о посещении Дома Советов в сентябре 1993 года, за 2-3 дня до его расстрела из танков. С одобрением рассказал о ярких выступлениях Анпилова на митинге москвичей. Анпилов был очень популярен тогда и своей открытостью  даже напоминад мне  С.М.Кирова. Но тогда я впервые услышал от этих людей о том, что Анпилов на самом деле, хоть и талантливый журналист, но склонен к авантюризму и человек спецслужб. Президент площади, как тогда говорили. В суждении о нём надо быть поосторожней, предупреждали они. Тогда, в 1996 году, это противоречило моему раннему впечатлению о нём. Ведь он отсидел в Лефортовской тюрьме. Впоследствии  мнение моих знакомых подтвердилось вполне. Анпилов оказался партийным раскольником и в начале нулевых годов своим авантюризмом  нанёс большой урон коммунистической рабочей партии.
     Всякие люди встречались в санатории. Был, например, офицер из Приднестровья, служивший там под началом генерала Лебедя («упал, отжался»). Офицер рассказывал многое, неизвестное нам.
     Встретили выпускника нашего Саратовского военно-медицинского факультета с женой. Он служил в Краснодаре. Тепло вспоминали Саратов. Катались по озеру,  подплывали к островам, пытались ловить рыбу. Вода в озере достаточно прозрачная, видно было, как возле крючка с наживкой крутится мелкая рыба и её много, но не берёт. Рыба  как рыба, да рыбаки мы  были некудышные.
     Очень интересное место рядом с санаторием - крепость Карела. С озера – бастионы с бойницами, вокруг  площадью гектара два-три – вместо крепостных стен каменные валы. У стены небольшой Музей. Крепость - тихое и мрачноватое место. Здесь, кажется, даже птицы не летают. Построена она при Екатерине второй, после казни Пугачёва. Сидели в ней, во внутренних казематах, старая и молодая жёны Емельяна Пугачёва и его дети. Мы забирались внутрь. Поднимались по лестнице. На втором этаже – холодные каменные мешки с узкими прорезями наружу. Сидели узники здесь десятки лет, там и умирали. Говорят, что выпускали их иногда, сжалившись, во двор воздухом подышать. Детей жалели. Когда мы посетили крепость, ещё только начинали говорить о расстреле царской семьи большевиками в 1918-м году. И это было, конечно, названо преступлением советской власти. А тогда, при Екатерине, руководил военными гарнизонами и тюремным ведомством Российской империи из Петербурга сам  Суворов. Именно он, как известно,  разгромил и пленил Пугачёва. Позже народный герой, по приказу императрицы,  был казнён. Но ведь это была совсем другая история и стандарты в ней были другие, не правда ли?  Наезжал генерал и в крепость Карелу.  Об этой, карательной, миссии царской власти и великого полководца, мало кто знает.
      Нам с женой тогда, в санатории,  было по 60-65 лет, мы ещё много и охотно ходили и казались себе молодыми. Уезжали из санатория мы вместе с офицером-приднестровцем. За разговорами не заметили, как за окнами показался Ленинград.
ПЕТРОЗАВОДСК
      Моя короткая поездка в Петрозаводск пришлась на март. В это время даже у нас  в Саратове стоит снег, и Волга покрыта льдом. А здесь, двумя тысячами километров севернее, – зима и подавно ещё прочнее держится. Петрозаводск – большой Приозёрск. Но это севернее - Карелия на берегу Онежского озера.
      Вокзал города оказался побогаче, чем в Приозерске. Город этот  промышленный, железная дорога здесь забита составами. Сам город, при некоторых различиях. напоминал Приозёрск, своей северной скромностью.
     Набережная, протянувшаяся вдоль берега Онежского озера, формирующая весь город, была совершенно засыпана снегом. Даже ходить по ней было сложно. У берега стояли вмёрзшие в лёд лодки и небольшие суда. На постаменте у берега возвышался памятник молодому царю Петру.  Всё вокруг памятника тонуло в снегу. Над заливом, на фоне низкого неба было усыпляюще белым бело.
    Подметил, людей на улицах в городе мало, ходят они медленно – видно, скользко. Все в шубах и теплых шапках. Стайками пробегают лишь школьники и студенты. В мединституте, куда я приехал, оказалось много работы. Национальный колорит не бросается в глаза. Практически русский город, хотя, говорят, есть здесь и карелы, и вепсы. Устроился в гостинице, там и пообедал.
     Повидал кафедральный Святодуховский собор. Он был в реконструкции.  Видел в городе и другие церкви.
     В воскресенье выбрался в республиканский музей изобразительных искусств. Позже пошёл на Оружейный (в прошлом, железоделательный и оружейный, а ныне тракторный) завод. Ему более 300 лет, он положил начало этому городу и создан был по указу Петра. Видел старинные пушки тех времён. Город -почти ровесник Ленинграда (Петербурга). В годы Великой Отечественной войны он был сильно разрушен и потом долго восстанавливался. Боевые действия здесь, в Карелии, в какой-то мере, отвлекали  немцев от Ленинграда в период его блокады.
      В гостинице было холодно. Трудно в городе, не имея в нём ни родных, ни знакомых. Кажется, что не только город и озеро здесь завалены снегом, но и ты сам. Север потому и север, что не юг. Летом в этих местах, наверное, намного веселее.
ЯРОСЛАВЛЬ
(Фрагмент из книги «Незабываемое», 1997)
          Ярославль — чуть-чуть Куйбышев, чуть-чуть Тамбов или  Москва. Но более северный всё-така. Какой-то особенно русский город. Может быть, еще и Новгород такой. Театр имени Федора Волкова и великолепный памятник первому лицедею на Руси. Необычная для волжских городов чистота улиц и площадей. Ухоженный, зеленый город. Я посетил его в июле 1983-го года. Сосед в троллейбусе с гордостью подтверждает это мое случайное наблюдение.
       В городе десятки церквей. Среди них больше старых — 15—17-го веков: Богоявления, Ильи Пророка, Иоанна Предтечи и др. Но есть и сложенные позже — Петра и Павла, к примеру, по типу собора в Ленинграде. В православии принято строить церкви либо с одним куполом (бог – отец, Саваоф), либо с тремя (бог-отец, бог-сын и дух святой), либо с пятью (бог и евангелисты), либо, наконец, с 13-ю (бог и 12 апостолов). А в Ярославле есть церковь и о пятнадцати куполов (17-й век) — единственная в мире. Богохульство! Построить храм не во славу господа, а во славу красоты. Только на Руси верят так, что либо пропьют бога, либо поднимутся выше его.
      Спасский монастырь — маленькая крепость. Существовал еще до 13-го века. После нашествия татар был отстроен вновь. Это в нем хранилось и исчезло «Слово о полку Игореве». В центре монастыря — высокая звонница, вроде большой русской печи с башенками для колоколов. 500 лет стоит, простоит еще не меньше. Со звонницы открывается вид на весь Ярославль (центр города у реки Которосль до впадения ее в Волгу запрещено застраивать современными зданиями).
      Слушал звоны колоколов. Гул разносится под сводами. Какое волнение, смятение чувств, подъем душевный, торжество и грусть! То силища, то ласка, то жалоба — вздох, то ликованье — утренний свет. Это музыка народа, звучавшая еще до клавесинов в светских гостиных и бережно использованная Глинкой и Мусоргским.
      На набережной Волги картинная галерея. Крупнейшее собрание русской живописи, особенно 19-го века. Жаль, что не удалось увидеть иконы.  Поразительная особенность: некоторые художники «не похожи» на себя. Айвазовский: «Пирамиды в Египте» и «На перевале» — ни капли морской воды… Пирамиды тонут в вечернем небе, освещенные заходящим солнцем, внизу паломники, кибитки, жизнь. На перевале — горы внизу, облака, камни на дороге. Цепочка лошадей и маленькие фигурки бредущих людей. И Куинджи («Степь») — совершенно не Куинджи: спокойная чистая картина, обычные краски.
      Превосходная вещь Левитана «Усадьба ночью»: черное ночное небо, непогода, купы темных кустов и вдали — очертания дома, веранды, слабо освещенной огнем лампы, вынесенной из комнат. Кто-то зачитался.
      Некоторые лица на портретах словно притягивают. Кажется: не ты смотришь, а на тебя смотрят. Можно стоять минутами и вновь подходить и мысленно говорить с этим человеком («Портрет Антипова» Репина и другие).
      Наша современница — Огарёва-Дарьина. Клюква высыпалась из лукошка, расколотые сосновые поленья, вязаные рукавицы… Кисло, шершаво и тепло. Жаль, однако, что в последних картинах этого и других авторов нет проблемы, нет социальной глубины. Вокруг жизнь, страдания, преодоление, а пишут клюкву и варежки, хотя и талантливо.
      Вечером с медиками- стажерами, которыми я руководил, были на аэродроме. Боевая техника: рев моторов, темп, готовность, напряжение на КП. Летчики — молодежь в основном. Спрашиваю командира полка о нашем выпускнике — враче полка: «Как доктор? Хорошо ли выучили… на вашу голову?» Смеется в ответ. Лицо крупное, спокойное, глаза серые — без тайников. «Доктор — что надо. Но если что, мы добавим!».   Перед сном искупались в речке — притоке Волги. Тихая заводь, чуть холодный ил на дне. Плывешь на спине — над головой перистые облака в гаснущем небе и две белые полоски — шлейфы от турбин самолетов, улетевших все это защищать.
      Заехали в Карабиху — музей-усадьбу Н. А. Некрасова. Это в двадцати км от Ярославля по дороге в Москву. Большой, зеленый, солнцем залитый двор. Высокий дом с постройками. Веранда на втором этаже. Однако слишком все прибрано: не хватает луж, кур, пса у будки или кошки на перилах… Слишком много усадьбы и мало не очень счастливого человека и поэта. Возникает острое желание взять томик Некрасова и напомнить забытые строки. Интересна мысль Некрасова о справедливости и необходимости сдачи обидчику. Некрасов — это борьба. А посещение усадьбы ненужно умиротворяет образ поэта.
      Прежде места севернее Ленинграда и  Москвы представлялись мне расплывчато, неопределенно. Теперь после поездки в Карелию, на северную Волгу, в Ярославль, Россия стала для меня шире, словно зажегся сильный свет в дальней комнате необъятного дома. Прибавилась еще одна грань.  Если на Руси останется даже только Ярославль.  Русь будет жива.
Февраль 2016-го года, г. Саратов


ОЗЕРО  БАЙКАЛ
       Я написал этот очерк в 1982-м году. Было мне тогда 49 лет. А опубликовал его впервые в книге «Незабываемое» в 1997-м году. С тех пор много воды утекло. Время изменилось до неузнаваемости, а очерк и сейчас остаётся неизменным.
      Пять часов утра. Аэропорт. Приглашают на посадку. За стеклянной дверью остается Люся, и долго еще видно ее синюю шапочку.
      Путь не близок: Саратов — Иркутск. Меня волнует предстоящий прыжок в Сибирь. Пять с лишним тысяч километров навстречу солнцу. Так далеко на Востоке я еще не бывал. Как бьется там русскому сердцу?
      Уже час летим над морем облаков, словно над громадной тарелкой, полной манной каши. Через редкие провалы видны простор земли, снега и кружево лесов, похожее сверху на ледяные узоры весенних лужиц.
      Казахстанские степи... Где-то чуть севернее — Петропавловск. Здесь в 1941—42 годах прошло мое «эвакуированное» детство. Когда началась война, мы жили в Москве. Отец был начальником производства завода, выпускавшего снаряды. Нас — семьи — эвакуировали сразу после сдачи Смоленска, а завод — в середине ноября, когда Москву особенно бомбили. Разместив станки в мастерских и просто под открытым небом, завод уже спустя месяц стал гнать снаряды на фронт.
      Отцу было тогда 38 лет. Он был добрый, веселый и сильный. Мог по комнате пройтись на руках. Сколько я его помню, всегда был с людьми, и заводские сотрудники его любили. Мне было 8 лет. Иногда он брал меня с собой и с видимым удовольствием знакомил с рабочими. С тех пор запахи теплого металла, стружки, машинного масла, гул цеха кажутся мне родными. Иногда он бывал строг — по делу, но его строгость и отчуждение я переживал не из-за наказания (бывало, и ремнем), а из-за того, что временно терял друга...
      Приходил он с работы поздно, усталый. Как-то пришел, снял шинель, сел на кровать и сказал: «Прикрепляй, мать, третью шпалу в петлицы», и ласково обнял меня, уколов рыжеватой щетиной щек.
      В августе 1942 года завод возвращался в Москву, а семьи оставались в Петропавловске. В течение нескольких дней на платформы грузили станки, машины, ящики, и мы, мальчишки, пропадали на товарной станции, забегая домой, только чтобы поесть. Наконец, погрузили все. Ждали отправки. Семьи собрались на станции. Отец был в гимнастерке, портупее и в фуражке. Я то сидел, прижавшись к нему, то убегал с ребятами, но тут же возвращался. Незнакомая боль — боль разлуки — входила в мое сердце. Когда пришла пора прощаться, мы — отец, мама, братишка и я — долго не могли оторваться друг от друга. Эшелон еще часа два гоняли по путям, и я видел отца то в одном, то в другом месте состава. А когда поезд подтянули на главный путь, и он медленно пошел на запад, мы, мальчишки, бросились к вагонам и выстроились у насыпи, задрав головы. Из теплушек нам махали и что-то кричали, но каждый из нас видел и слышал только своего. Так мы попрощались. И была потом долгая стылая зима, дом с земляным полом, болезнь мамы, томительное ожидание конца войны, сделавшее нас восьмилетними старичками. Горькое было детство. Но потом была Победа!
      Самолет уносит нас все дальше, в Сибирь.
В иллюминаторах — непроглядная ночь. Лишь безвестные звезды смотрят в освещенные окна салона и неотступно следуют за нами. И кажется, летишь к новому, а прошлое не отпускает. И уже не знаешь, какие это звезды — небесные или земные. На черном бархате земли постепенно проступают и проплывают жемчужные нити дорог, сверкающие диадемы, созвездия, соцветия городов.
      Приближаемся к Новосибирску. Торжественные и щедрые огни — не город, а орден Победы!
      Летим к Байкалу. Земля черна. Лишь изредка вспыхнет снопик огня, проплывет гаснущий костер или на краю земли померещится свет далекой галактики... Темнота давит, и каждому огоньку радуешься, как ребенок, словно ты уже не один, а ведь в салоне сотня пассажиров.
      В течение всего пути рядом со мной молоденькая женщина. Зовут ее Вера, но я почему-то все время называю ее Наташей, и она не обижается.  Сибирячка. Ладная и милая. Определенно — сероглазая. Взгляд и невинный и нескромный сразу. Заметив, что я смотрю на нее, говорит, что поправляется, даже если ничего не ест: от воздуха, солнца и хорошего настроения. Нам хорошо вместе. Я философствую и немного грущу. Она вяжет юбочку дочке и не унывает. Хороший парень эта Наташа. Шутка ли — 12 часов в полете, пол-России отмахали. Кажется, пуд соли съели вместе. Возникают отношения взаимной заботливости, симпатии и привязанности. А взглянешь в иллюминатор, провалишься в пропасть, и все это — и освещенный салон, и сидящая рядом сероглазая прелесть — исчезает, и перед мысленным взором встает настоящий свет, тот, что остался позади и, словно испытывая, посылает вдогонку сероглазые зайчики... Полюбив однажды, мы всякий раз потом, в сущности лишь узнаем неповторимое. «Что Вы там увидели?» спрашивает соседка. «Свет» - отвечаю я...
      Иркутск. Огромная стылая земля. К здешним местам я привыкаю медленно. Они открываются мне скупо, не сразу, как бы отвечая на мою внимательную сдержанность. Солнце здесь неяркое, грустно-ровное, никак не рассмеется. Мороз. Лужицы на тротуарах, едва показавшиеся днем, уже в шесть вечера затягивает ледком.
      Набережная Ангары — широкая, спокойная, напоминает Петровскую набережную на Неве. Окруженный кедрами памятник «Открывателям Сибири». Тихо здесь и пустынно. Дома, разного стиля и времени, стоят не шеренгой, а в беспорядке, как бы беседуя друг с другом. Где-то шум трамваев, городская суета, а набережная — как гостиная в воскресное утро. Над рекой простор. Ни ветерка. С южного берега гулко доносится голос диктора железнодорожного вокзала. Видно, как трогается поезд и медленно ползет к Байкалу...
      Ангара быстрая, струится, в ледяной сорочке. Бег ее ровен и мощен. Хорошо видно каменистое дно на глубине 3—4 метров. Льдины плывут белые, с голубым отливом. Над рекой мост, очень высокий, вероятно, из-за паводков. У моста на быстрине с лодок ловят рыбу. Когда несет большую льдину, поднимают якоря и на веслах отходят в сторону. Против течения грести тяжело, гребут медленно у самой кромки припая. Необычная картина — лодка и гребец в морозный день. Солнце светит, а пара над водой нет. Ледяная река. Рыбаки ловят и с берега, забрасывая далеко и переходя с места на место вслед за стремительно несущимся поплавком. А ночью из окна гостиницы открывается панорама огней противоположного берега и тугие струи Ангары.
      Иркутск чем-то похож на Ленинград, Петрозаводск. Много старинных каменных домов. Еще больше деревянных строений — крепких, из бревен, обшитых тесом, с высокими ставнями и резьбой. Архитектура современных зданий необычна: крутые, островерхие крыши, большие лоджии, глубокие общие балконы во всю стену.      Город русский, но нередки и бурятские, монгольские лица. Встретился я и с иркутским армянином. Уже 15 лет здесь, но все так же эмоционален и оптимистичен. Видимо, привык, хотя и поговаривает, что жить в Сибири тяжело. Так говорят многие. Отчего тяжело? Ответ неоднозначный и неопределенный: контрасты температур — до 100° в течение года, плохое снабжение («картошка у нас все же вызревает, а хлеб часто уходит под снег...»), торопливость тепла, неяркость красок, скованность эмоций, ощущение заброшенности, жизни на полустанке, мимо которого на Запад или на Восток движется новое.
      Что же именно, что главное? Спрашивал я и себя, и мне казалось, что, несмотря на новизну впечатлений, на душе все-таки оставалось ощущение чего-то унылого, как долгая песнь кочевника. А мне хотелось бы увидеть такого человека, которому бы «на здешней Руси жилось хорошо», которому и мороз в мороз, и солнце в солнце, и у которого стук колес уходящего поезда на тревожил бы сердце.
      Удивительно, но впервые после приезда в Иркутск я отогрелся душой, побывав в Доме декабристов. В этом двухэтажном деревянном доме в последние годы ссылки жили Трубецкие. Прикосновение к истории декабризма здесь, в Сибири, особенное. Несомненно, годы каторги и подвижничества этих замечательных русских людей стоили в политической и нравственной истории нашего народа неизмеримо больше их протеста на Сенатской площади. Какие светлые и значительные лица. Прекрасные женские профили. Я даже забыл на минутку, что я в Иркутске, а не в Ленинграде. И вышел из музея уже не один, а как бы с друзьями. И Иркутск в моем сознании сразу стал ближе к знакомой мне России. И теплее мне стало на этой далекой земле.
      Встретили меня в Иркутске и наши выпускники. Уже майоры медицинской службы с десятилетним сибирским стажем. Служба у них идет, как и у всех, не просто. Из Сибири, конечно, рвутся, в снах видят Украину, но жизнь и помыслы их наполнены трудом. У одного из них побывал в семье.
     Тепло и радость от нашей встречи неподдельны и взаимны. Разговоры за полночь. Главное, что и они — молодые — предпочитают смысл — пользе, внутреннее — внешнему, творчество только лишь его результатам.
      Вспоминали Саратов, учителей и командиров. Ничто не забыто, никто не забыт. И вновь у меня появилось ощущение, что Иркутск не так уж далек от привычной России.   Иркутск — это Байкал. Быть в этих местах и не дотянуться до него непростительно, как бы ни были ограничены возможности командировки.
      Дали машину! Едем вдвоем с шофером. Он мой сверстник, и по всему видно, что ему приятно быть гидом. Поездка к Байкалу напоминает катание на американских горках. Шоссе то взлетает па сопку, сплошь поросшую лесом, то падает глубоко вниз. И так без конца. По обе стороны бескрайний лес в глубоком снегу. Белый, как сметана, березняк вперемежку с темной зеленью кедров и сосен. Попытались нарвать багульника — не пробиться, такой глубокий снег. Если его веточку поставить в воду, то еще до появления листьев вспыхнут красно-фиолетовые цветы.
      По словам шофера, осенью в этих местах полно грибов, брусники, малины. Правда, еще лучше забраться в глубинку, но начальство машину не дает. А хорошо выбраться всем коллективом. В лесу, на воздухе, и 100 граммов не вредны. Да и люди видят себя как бы в ином измерении. И, вспомнив, шофер добавляет: «Особенно хороши жареные рыжики с молодой картошкой. Объедение!»
      Справа — Ангара. К реке жмутся большие и, видимо, старые села. У каждого из них своя история — и торговая, и разбойная, и житейская, и революционная. Дома, тесом обшитые, капитальные, над крышами в морозном воздухе трубы дымят, во дворах под навесами поленницы дров. Народу мало. Подумалось отчего-то, случись беда с машиной, пустят ли деревенские переночевать? А то еще накланяешься? А если война, выдержат ли эти люди, как выдержали те в 41-м? Тогда тысячи эвакуированных, в том числе детей, нашли приют в этих селах.
      Вот и устье Ангары. На берегу поселок Листвянка: несколько десятков домов, лимнологический институт, турбаза, школа, судоверфь. У берега стоят вмерзшие в лед суденышки. Дорога заканчивается тупиком. Дальше сопки вплотную подходят к озеру.
      С какой любовью Россия смотрит на Байкал, как много о нем сложено песен и легенд, сколько людей стремится побывать в этих местах. А здесь так буднично, безыскусно и даже бедно...
      И все же устье Ангары — место необычное, это чувствуешь сразу, хотя и не понимаешь, в чем дело. Высокие спокойные сопки, затянутые дымкой, лес, белое марево озера — все застыло, и в противоречии с этим — бегущая Ангара. Покой и рядом яростное движение.
      Вроде всего здесь вдоволь, ничто ничем не стеснено, словно великан разлегся и заснул. А чего-то не хватает, возникает беспокойство, сожаление, грусть. Говорят, здесь тоскливо и летом, когда и Байкал синий, и солнце яркое, и леса зеленые. Оттого ли, что Ангара прощается с Байкалом, и видеть это больно, оттого ли, что при виде Великана особенно зримой становится твоя собственная непрочность и временность. Байкал действительно огромен. Это и Ленинград, и Москва, и вся Октябрьская железная дорога, вместе взятые. А народу здесь столько, сколько в одних Сокольниках.
      У самого выхода из Байкала из воды едва показываются две каменные головы — вершины Шаман-камня. До строительства Иркутской ГЭС уровень озера был метра на три ниже, и тогда Шаман-камень высоко поднимался в устье реки.
      Ангара течет из моря, пресноводного. Морская река. Невольно чувствуешь это своеобразие. Не оттого ли волнение и беспокойство, которое охватывает при виде убегающей Ангары.  Неспроста и легенда. Отец-Байкал, отчаявшись удержать дочь — Ангару, бросил в сердцах камень в ее устье (Шаман-камень), чтобы загородить ей дорогу. Но она вырвалась и бежит так, что не останавливает ее и целый каскад гидростанций. Успокаивается она только в объятиях Енисея. Говорят, в прошлом был обычай: непутевого, непослушного человека перевозили на лодке на Шаман-камень и оставляли одного. Ночь непроглядная, ветер, Байкал штормит... Одумаешься.
      В Листвянке мы с шофером пообедали. Столовая для рабочих судоверфи — из бревен, теплая. Из окон видно белое полотно озера. Повариха, чернобровая и румяная, во всю шурует кастрюлями. Омуля нам не подали, но котлеты были ничего. За одним столиком с нами обедал пожилой мужчина. Разговорились. Оказалось, он мастер на местной судоверфи. Я посетовал, что нет дороги вдоль берега. «Берегут Байкал, объяснил он, да и не безопасно: берег в этих местах нависает над озером. Получается, мы с вами на порожке сидим и котлеты едим». Мастер родом из соседнего села. Воевал танкистом. Дважды ранен, причем в одну и ту же ногу. Один раз на Днепре, другой — под Варшавой. «Вылезаешь из горящего танка, а немец только этого не ждет. Кого в голову, кого на смерть, кто целехонек. А меня оба раза в ногу. Сильно дрался немец. Но и мы не оплошали». А после войны? — «Домой вернулся, мастерую».
      Байкал защищали на Днепре. И вновь исчезают расстояния, и видится Большая Россия.  Побродили по берегу. Шофер с увлечением рассказывал о зимней рыбалке на Байкале. 3—4 рыбака прорубают небольшую прорубь в метровом льду. Над прорубью ставят палатку — от ветра и солнца. Прозрачность воды поразительная: видно вглубь на десяток метров. Побросав приманку, опускают лески с мормышами на стальных крючках. Мормыша на глубине не видно, но хорошо видно, как замирает окунь перед «добычей» и, раскрывая жабры, начинает глотать. Тут его и подсекай. Иногда и омуль попадается, это деликатес — очень нежное мясо. -
      У шофера радикулит. Я рассказал ему о Цхалтубо. И он поделился своим опытом. К югу от Байкала имеются радоновые источники — Нилова пустынь. Есть и более далекие места. «Доберешься до них, а в лес к источнику тебя на лошади довезут. И живешь там на своих сухарях, лечишься. Вода горячая, и зимой тепло. Сам себе процедуры отпускаешь. Потом, по договоренности, за тобой приезжают. Источники отличные, что там Цхалтубо...»
      В 200 метрах от того места, где начинается Ангара, по льду озера можно проехать на машине. От Листвянки до порта Байкал на противоположном берегу Ангары по льду расставлены вешки и проложена дорога. Решили мы перебраться на тот берег, чтобы возвратиться в Иркутск московским трактом.
      Колея накатанная, но все же жутковато. Переехали — по спидометру 5 км. Тот берег еще более крутой. На узкой кромке — железнодорожная ветка. В доках пережидают зиму корабли. В распадках — одноэтажные дома. За машиной рванулись собаки, да поотстали... Через десять минут машина уткнулась в тупик. Нет дороги. Спросили у мужиков. Один из них ответил, подумав: «На тракт без провожатого не проедешь, круглые болота ненадежны». А пьяненький дед — в шапке ухом вверх — погрозил пальцем: «Не ищите счастья!» И мы решили счастья не искать. Повернули и — в Листвянку.
      Жаль было расставаться с Байкалом. 56 лет прожил — первый раз и побыл. Когда еще? Подъехали к берегу стремительной Ангары. Припай здесь высокий, нагнувшись, воды не зачерпнуть. Пришлось лечь на лед. Перед глазами идеально прозрачные струи. Дно видно прекрасно. Опустил руку в воду, умыл лицо, зачерпнул в стакан, отведал. Чистейшая студеная вкусная байкальская вода. Шофер смеется: «Вставай, Байкал не выпьешь».
       Возвращаясь в Иркутск, больше молчали или толковали о жизни.  Удивительно, как все переплетается в ней. Выяснилось, что мы с отцом моего спутника 25 лет тому назад служили в одном полку в Рязани и были соседями. Сам он в то время уехал на целину, отслужил в армии, в Иркутске встретил девушку, женился и остался в Сибири. Родились у них девочки-близняшки, получили квартиру. Со временем острая тоска по рязанской земле прошла. «Здесь, в Сибири, говорит он, и дом мой, и работа, и свои друзья, и свои враги». Кто знает, может быть, только так, преодолев российское притяжение, и можно прирасти к Сибири. Солнце склонялось к закату, золотило кедры, и мы догоняли его.
      Сибирь. Необъятная, стылая и невеселая. Далека ты от привычного русского края. Выстроилась цепочкой городов на дальнем русском большаке. Дымят трубы заводов и домен, но воздуха так много, что и дыму-то как от сигареты, выкуренной в лесу. Ползут составы, ревут тракторы, строится БАМ, но все это пока — лишь тропинка в снежном поле... Здесь особенно остро чувствуешь Пространство и Время. подсознательно сопоставляешь быстротечность отпущенного человеку и поступь мира. Но поражает и упорство человека, завоевывающего этот суровый край.  Россия прирастает Сибирью, прирастая к ней. И стоит уже за тридевять земель, вековая, каменная, прочная и современная. А для сибиряков — притягательная и теплая, откуда никуда не нужно уезжать и где нечему завидовать. Ровно и мощно бьется здесь терпеливое, мужественное русское сердце.
      За все дни, что провел в Иркутске, ни разу не видел птиц, наверное, не замечал. А перед самым отъездом иду по набережной Ангары, загрустил что-то, поднимаю голову и вижу — птиц видимо-невидимо, летят низко, кричат, бухают крыльями, точно как в Саратове весной... Уж не женино ли напоминание? Только так подумал, а птицы и улетели и, сколько ни смотрел, больше не возвращались... Домой пора.
Иркутск — Байкал – Саратов.  Март 1982 г.
     Прошла четверть века. Советского Союза не стало, но Россия живёт. Не советская, но всё-таки живёт. От Байкала до Тихого океана половина всего её пути. Громадные расстояния, сотни тысяч, миллионы  людей. В наше время происходит невиданное испытание сибирской твердыни на прочность. Порвётся или  выдержит? Посети я эти места сейчас, написал бы я о них также оптимистично, как тогда?
Саратов, февраль 2016 г.
ИРКУТСК
      Прошло несколько лет с тех пор, как я побывал в Иркутске. Дали  дальние, Ангара в ледяной сорочке, тепло друзей... Пережитое уже улеглось и вспоминалось нечасто. И  вдруг — вновь в Иркутск.  Инженер Лось не мог вернуться к Аэлите, а я могу...
      Летим. Рядом со мной, на коленях у измученной мамы, вертлявый Витек лет шести. Ему понравился мой блестящий красивый портфель, он не удержался и погладил его. Ну а через 5 минут я уже не слышал гула моторов... Дети в самолете. Бесконечное: «Почему он не летит?». «А когда мы полетим?»... Ни колоссы самолетных лап, ни рев моторов — ничто не пугает современного малыша. И даже то, как мы лихо «обгоняем» Луну. Поразительна пластичность детского восприятия.
      В Новосибирске Витек с мамой сошли. Их место заняла изящная брюнетка лет 35. Маникюр. Запах духов. Как будто только что из оперы... Знакомимся. Она — санитарный врач, возвращается домой, в Тынду. В Тынду?! Да, она старожил, начала с вагончиков. Гордится, что в ее столице уже 48 тыс. жителей. «Что же, летали на театральную премьеру?» «Нет, за овощами. Собственная овощная база в Тынде слаба, земля привозная. Вообще-то, край богатый, да солнца мало — в июне, бывает, еще перепадает снег, и хоть в июле можно купаться — в августе утра и вечера уже холодные. Вот ягод и грибов полно».
      Соседка увлекается, видя, что рассказ ее мне интересен. «Вдоль БАМа — поселки: вагончики, временные дома, а то и шалаши. Народ в основном приезжий, местных и осевших мало. Вот и мы уже 8 лет и все временные. Может быть, и останемся, привыкли». Помолчали. «А не давит ощущение необъятности пространства?» — «Вы знаете, нет! Мы уже не самые северные. От БАМа тянутся «усы». Нужен выход углю, алмазам, урану. Говорят, газ нашли. Фантастично, но уже сейчас намечается строительство железной дороги от Печоры до Магадана...». Я заметил, глядя на нее: «Как интеллигентен БАМ!» Женщина улыбнулась. Она была очень красивой...
      Когда вышли в Иркутске, оказалось, что у нее тяжеленный баул с овощами. Пришлось помогать. Нести хозяйку на руках было бы намного легче...
      В гостиницу устроился поздно ночью. Проснулся, а солнце уже высоко. Оделся — и на набережную. Высокий парапет. Синее небо. Синяя Ангара. Сверкающий лед. Март, но в этом году здесь намного солнечнее. И все же от чистого морозного воздуха и яркой белизны немного кружится голова.
      У самой кромки мальчишки ногами отталкивают льдину. Ничего не боятся! Чувствую, чем-то в глаз залепило. Поворачиваю голову — девчонки зеркальцем солнышко поймали и — в меня. Удалось! Девчонки  иркутяночки — такие же, как и везде!..
      На парапете — щучка лежит сантиметров на 40. Чистенькая, холодная, ничья. Девчонки смеются — «выскочила на мир посмотреть». На льду рыбаки. У каждого — удочка-малютка. На крючках — червяки. Вода в лунках подернута пленкой льда... Ну, давай «закидывай» на удачу — дилетант подошел! И надо же, леска тут же тихонько дернулась. Рывок! И на льду, как в белых простынях, отчаянно бьется окунек. Рядом — старик ловит на опарыши. «Где берете?» — «В Москве, в Ленинграде. Здесь ни опарышей, ни рыбы. У нас ведь как? Если уничтожить природу, то всю, если возродить, то всё. Один дурак решит, все промолчат. Знают, а промолчат. Так всю жизнь и исправляем промахи». Глубокий трактат на мелком месте.
      Вечером, изрядно устав, пошел на огонек — к своему давнему выпускнику. Они с женой встретили меня приветливо и почтительно. Офицерское жилье — двухкомнатная квартира на троих. Разносортная мебель, уже побитая при переездах. Много книг. Сам он здоровенный, добрейший мужик, она — худенькая, улыбчивая и скорая на руку. Не прошло и получаса, как все стояло на столе. Говорили много. Об Иркутске, о службе и жизни, о том, как год прошел. И у них прошлое уже не так коротко. Немолоды наши выпускники. Засиделись за полночь. Так тепло и хорошо было, что я и в самом деле забыл, что не дома. Хватился, когда уже и на такси было не уехать. Да и не пустили.
      Воскресенье. Как много можно узнать о жизни зверей,... находясь в командировке.
      Как-то поймали зайца, а у него на спине — засохшая орлиная лапа. Оказывается, когда птица впилась когтями в его шкуру, заяц что есть мочи бросился в чащу и мотал врага своего так, что тот свободной лапой схватился за ствол дерева. Порыв зайца был так силен, что державшая его лапа оторвалась, и заяц унес ее на своей спине...
      Это не беда, что ты — единственный взрослый посетитель во всем музее. Рядом 10 буряточек и бурятиков из школы-интерната. Они внимательно поворачивают свои подсолнушки к экскурсоводу. Тот разрешает им погладить шкуру оленя... Охотничьи гены.
      Чучела двух соколов. Один из них — «благородный», другой, очень похожий на него, не благородный. Благородство первого - несомненно. Ярый и удачливый хищник, он никогда не бьет зверей возле своего гнезда. Здесь они под его охраной. Промахнувшись, он не преследует ускользнувшую жертву. Убитую дичь разделывает так, что на месте пиршества остается аккуратный скелет. Аристократ! «Благородство» его объясняется просто: сокол рачителен, он охраняет резерват, который понадобится ему в черный день, он не тратит сил зря: добыть пуганое животное сложнее, чем подкараулить новое, он сыт и потому воспитан в лучших манерах. А неблагородный родственник? Голодный сытого не разумеет...
      Идем дальше. Бобров завезли из-под Воронежа и пустили в реки Сибири. Но прирожденные инженеры-фортификаторы строить дамбы не стали. Это объяснилось не сразу, но просто. Бобриные плотины сохраняют уровень воды в реках. А так как в реках Сибири он постоянен, их строительная активность исчезла. Правда, они все же устраивают донные заборчики, втыкая прутья в дно. Но это уже хобби. А что, если осибиренных бобров вернуть лет через 20 в Воронеж, «вспомнят» ли они о своих талантах? Двуногих «бобров» и Сибирь не меняет...
      Скопа охотится лишь на крупную рыбу. Веся 2-Зкг, она способна вытащить рыбину весом до 8—9 кг. Если у всех хищных птиц три когтя из четырех обращены кпереди, то у скопы по два когтя — кпереди и кзади — специально для вытаскивания груза, как крючья у портального крана.
      Экскурсовод замечательный Я теперь знаю, как именно токует тетерев, кричат чайки, чирки, как по-разному жрут мясо лесные звери. Медведь наестся, оставшееся припрячет и потом подъедает потихонечку. Рысь свалит лося, съест полкило свежего мяса, тушу бросит и не возвращается к ней. А росомаха ест до тех пор, пока не начнет срыгивать, срыгнет и снова ест. Челюсти ее работают, не останавливаясь, сутками. Она даже спит рядом с жертвой... Но никто из них не убивает без нужды...
      Вышел я на шумную яркую улицу, будто из леса. Если бы сложному людскому миру — да простоту звериной дипломатии...
      Краеведческий музей бедноват. Старый — деревянный — сгорел в 1879 году. В воскресный июльский день загорелся сарай. Вспыхнули соседние дома. Поднявшийся ветер превратил центр города в вихрь огня. В считанные минуты горело уже все. Ветер нес через Ангару горящие крыши, вещи и т. п. Сгорел и музей, и в нем более 20000 ценнейших экспонатов об освоении Сибири. Но и сейчас здесь много интересного.
      Согласно древней легенде, колдунов и странных людей хоронили не как всех, а кладя в могилу либо против солнца и ветра, либо лицом к земле. Недавно возле Ангары выкопали монолит земли со скелетом женщины, относящимся ко II тысячелетию до н. э. Женщина была захоронена... лицом к земле. Установлено, что ей было 25 лет, и что она страдала опухолью мозга. Странности поведения, вероятно, принимались за проявления нечистой силы. Легенда подтвердилась. Как правдивы мифы! Китайские статуэтки. Яо-Ван — бог врачевания — толстенький, умненький, красноносый божок с чашей в руке: то ли врач, то ли продавец вина, но точно пьяница. Есть и бог — судья умерших. Оказывается, и там предусмотрен полный штат сотрудников. Музейщики — подвижники. Только из любви к делу можно за гроши годами возиться с бесценными сокровищами, мотаясь в экспедиции и командировки.
      В центре города на высоком холме действующая Крестовоздвиженская церковь (1758 г.). В 1918 г. здесь святили Колчака на правление Россией. Высоко взлетел, да ненадолго.
      Знаменская церковь на берегу Ангары. В скромной ограде — могила княгини Трубецкой и ее 3 детей — Владимира, Никиты и Софьи, умерших в 1837, 1838 и 1844 годах в возрасте от I до 3 лет. Она пережила их на 12 лет. Исступление любви! Рожать и хоронить. Какое несчастье! За могилой уход, как за могилой святой. Вот в таких святых я верю. Рядом большой памятник Шелехову — открывателю Аляски, поставленный в 1797 г. еще Екатериной. На мраморе с 3 сторон выбиты торжественные слова Державина. Барельеф карты. «Великий Росс» отдал Сибири 20 лет из прожитых пятидесяти. Как мало знаем мы историю Сибири. А о Шелехове и один из 1000 русских вообще не слыхал. Приятно, что ныне по пути к Байкалу недалеко от Иркутска стоит город Шелехов.
      За церковной оградой устье реки Ушаковки. Здесь в 1918 г. были расстреляны Колчак и Петелин (председатель Совета Министров). По просьбе Колчака, сам он после расстрела (по морскому обычаю) был утоплен. Говорят, перед казнью, выкурив папиросу, подарил золотой портсигар солдату. А Петелин ползал на коленях и просил прощения...
      Их тогда расстреляли вынужденно. Существовала угроза мятежа и попытки вооруженным путем отбить Колчака. «Во избежание ненужного кровопролития злейших врагов трудового народа...».
     А вечером — драмтеатр. «Ромео и Джульетта». Джульетта — и девочка, и женщина. То голубая -голубая, то земная, и видно, как сладко ей и как тяжело». А Ромео совсем еще мальчик. Только очень уж белобрысенький, иркутский.
      А через ряд от меня сидела моя Люсенька, какой она была 30 лет назад. Косы, тоненькая шея, носик курносый... вся-вся готовая к счастью.
      Возвращался в гостиницу по набережной. Фонари. Черная северная река — колорит чистоты, безыскусности, правды. Джульетта, Ангара, Аэлита. Любовь. Кому-то она валом валит, а кому-то только снится...
      В номере перелистываю томик К. Симонова, взятый из дома. Издание 46-го года. Портрет молодого красивого удачливого человека. А стихи его о любви — мольба! Парадокс.
А дальше летели недели,
И так получалось само —
Когда мы под Оршей сидели,
Тебе сочинил я письмо.
В нем много написано было,
Теперь и не вспомнишь всего.
Ты б, верно, меня полюбила,
Когда б получила его.
В ночи под глухим Могилёвым, —
Уж так получилось само,
Иначе не мог я — ну, словом,
пришлось разорвать мне письмо.
Всего, что пережито было
В ту ночь, ты и знать не могла,
А, верно, меня б полюбила,
Когда бы там рядом была.

Но рядом тебя не случилось
И порвано было письмо,
И все, что могло быть, — забылось
Уж так получилось само.
Нарочно писать ведь не будешь,
Раз горький затеялся спор:
Меня до сих пор ты не любишь,
А я не пишу до сих пор.

      Он призывает к любви, он просит любви, он говорит за двоих. Не оттого ли такая страстная отповедь—изменившей женщине («Открытое письмо»). И не оттого ли такое страстное «Жди меня, и я вернусь...» Это мольба.
      Третий день сижу в институте, отбираю студентов на факультет. Работа эта и проста, и сложна. Проста с теми, чье решение созрело. Сложна там, где нет ясности о предназначении и перспективах войскового врача. Идут к нам по разным соображениям. В реализме нынешнему студенту не откажешь. Материальные мотивы все больше вытесняют былую романтику. Да и то сказать — на врачебные 110 руб. современной семье прожить трудно. Идут, намучившись, подрабатывая в больницах по ночам. Но есть и такие студенты, у которых в семье давняя военная косточка, и их выбор осознан и радостен.
      Есть и упрямцы. Долго уговаривал одного «хирурга». Боится, что пока будет войсковым врачом, «затупеют руки». «Лучше бедствовать, но гореть и стать хирургом». Сложно решать судьбы людей. Может быть, он и прав. Жизнь военного врача вовсе не гладкая скатерть. Хотя, чего-чего, а хирургии, может стать, окажется чересчур много...
       В обед — приглашение к К. Р. Седову, главе терапевтической школы Иркутска, вице-президенту Сибирского отделения АМН СССР. Он вошел, когда мы уже сидели в его кабинете. Сразу бросилось в глаза; прост, мужествен, мудр. Крепкое рукопожатие, сел, предложил сесть. Быстро нашел общую тему: «Чем живет армия, что нового в войсковой медицине?» Огорчился, услышав о распространении гепатита, о случаях алиментарной дистрофии у солдат, о бытовой неурядице. Посетовал на трудности в Афганистане, связанные с недостаточной социальной опорой революции. «Но мы-то, тофалларов и тувинцев вывели к социализму...»
      «Спиртное пьете?» (это мне). — «Пью», — отвечаю. Рассмеялся. Пришлось выпить два фужера коньяка. И сам трижды пригубил (через час у него должна быть лекция). Тепло вспомнил о Военно-медицинской Кировской Академии прежних лет, которую окончил перед войной, о Н. С. Молчанове, не раз бывшим его гостем. Вспомнили о Минском съезде нефрологов, где я впервые видел его. Он тогда выступал о медицинских проблемах БАМа. Это было как свежий ветер в околомембранозном пространстве, вместившем всех нефронокопателей...
      Критически отнесся к требованию о недопустимости многотемья на кафедрах... «Ну, а если выбор окажется несостоятельным, как сухая ветвь. Только полнокровие ветвей кафедрального дерева, широта возможностей гарантируют успех». У него каждый ассистент — это отделение, целое направление (гематология, эндокринология, гепатология и т. д.), отрасль терапии Иркутской области и БАМа. «Все сходится в кабинет к ассистенту, и за все в ответе ассистент».
      Спрашиваю: «А как Вы поделились с факультетской терапией, с кафедрой пропедевтики? Им что-нибудь осталось?» «Это не мое дело», — смеется. — Пусть сами думают». Старик понимает, что полнокровие для одних оборачивается ишемией для других. И убедить не старается.
      Заинтересовался нашим опытом совместного преподавания военно-полевой и госпитальной терапии. Счел, что было бы правильно распространить это и на вузы, особенно с учетом международной обстановки. Он, по-видимому, устает. Бледен, рыхловат, одышка. Но еще очень активен. «Посмотрите, — говорит, — в какие игрушки мы играем» — и поручил меня своему помощнику. «Игрушки оказались интересными. Сцинтиллятор с ЭВМ-комплексом и дисплеем. 10 лет гарантии. У нас, в СССР, их 6 штук, в США — 10000, аппарат выявляет сосудистый и лимфатический компонент структуры органа. Видно, как загустевает участок крупозной пневмонии или пневмофиброза, как сморщилось сосудистое ложе почки при нефросклерозе, насколько раздельна сосудистая система правой и левой половины мочевого пузыря — органа парного, оказывается.
      В отделении ангиографии — идет банальная для них операция поиска места кровотечения из печеночной артерии... Рядом проводится эхокардиография.  И люди — молодые, компетентные. Они на гребке открытий, на гребне информации. У них нет конкурентов, кроме времени.  И все же сказывается «славянская система». Многое держится на Седове. Только он может добыть технику, только он имеет возможность выбирать сотрудников. С БАМа в жидком азоте возят эритроциты. В Иркутском парамагнитном поле исследуют бамовские трансферазы. «Железнодорожная» биохимия. Что-то где-то сломалось — командировка, за жидким азотом — командировка. И Седову нелегко...
      Вечером встретился с профессором-хирургом, с которым когда-то работали вместе в Саратове. Закусили. Разговор вышел душевный.      Работает он как вол. До него клиника была очень слабой. Но работать трудно — не всегда понимают. И сверху и снизу. На шкафу у него в кабинете 5 фиброгастроскопов и столько же фибробронхоскопов, приобретенных за инвалюту от прибрежной торговли. Нет людей, нет инициативы. Не берутся. В Саратове эти аппараты снятся, а здесь лежат...Работа хирурга всегда рискованна. С горечью рассказывает: «Упросили прооперировать здешнего писателя. Он только что выпустил книгу, и в свои 40 лет подавал надежды. Повалили литераторы, сам В. Распутин. На операции предположение об опухоли фатерова соска подтвердилось. Удалили успешно. Но на третий день началось безудержное холемическое кровотечение, текло отовсюду. На фоне нарастающей печеночной недостаточности перестали функционировать почки. 4 дня не выходил из клиники, использовал все, что мог, советовался, с кем мог, звонил в Москву... Больной умер. Посыпались обвинения. В некрологе, опубликованном в местной газете, сказано: «после той роковой операции...» Боль его ощущаешь физически. Беспокоен он и суетлив как-то. И не виновен, а виноватость в фигуре, в движениях, в глазах, словно - грех на нем, который не снимает и каторжный труд. Диапазон русской души, чем тебя измеришь!
      Ночь. Черная Ангара. Резкие огни. Морозная тишина. Грустно и одиноко. Отделенный от дома тысячами километров, я — отрезанный ломоть. Да и есть ли я? Нет же бати моего. В этих местах он никогда не был. Отчего я вспоминаю о нем нечасто. Думаю, как он, шучу, как он, с людьми лажу, о детях забочусь, как он. Я и есть он. Я — за него.
      Заводской район Иркутска. Мемориал. Вечный огонь. Пионеры с автоматами в тулупчиках и ремнях. Кипит трудовая жизнь. ТЭЦ. Авиационный завод. Корабельные доки. У пристани дом с аляповатыми колоннами и корабельными балконами. К колонне прислонился нищий: грязные кирзовые сапоги, ободранное пальто, мятая меховая шапка — по брови, лицо заросшее, коричневое от грязи, опитое. В руке сумка. Возраст неопределенный. Измождение, пьянство, жизнь на холоде. Смотрит вызывающе. Бродяга. Байкал переехал, навстречу... никто не пришел. А внизу, на подмостках, еще три мужика и две женщины. Алкаши. Деловито обставляются бутылками, хлебом, открывают консервы. Особенная жизнь.
      У шофера — моего давнего знакомого — жена родом из Урика. Едем в Урик — деревню севернее Иркутска по Александровскому тракту. Чуть дальше знаменитый Александровский централ, куда были заключены в свое время декабристы и Дзержинский.
      Дорога идет через замерзшие болота. Рядом петляет река, которая так и называется — Куда. Чуть в сторону от Иркутска, а такое безлюдье.
      Деревня грязная, дома покосившиеся, бедные. Кое-где жует солому коровенка. Потемневшие поленницы дров. Высокая церковь, видная чуть ли не за 10 км, оказывается обшарпанной, обгоревшей и загаженной. Почерневшая надпись гласит — построена в 1774 г. Через ржавые решетки верхних окон видна роспись на куполе. Рядом с церковью — могила декабриста Никиты Муравьева (1797—1843 гг.). Грустные места.
      Телевизионные антенны и современное здание клуба среди развалюх лишь подчеркивают впечатление запущенности и бескультурья. Сколько еще лет нужно, чтобы деревня, где умер декабрист, утратила обличье середины 19-го века! Рядом Иркутск, мощные заводы, театры и... прошлый век. Каков социальный диапазон!
      «Фиалка Монмартра»! Премьера музыкального театра. Всего второй или третий спектакль. Иду. Это так редко удается дома. Голоса и балет превосходные. Хорошее сочетание строгой школы и молодости. Театр мал для этой известной в Союзе труппы. Вслушиваюсь в реакцию зрителей, вглядываюсь в их лица и вижу — Кальману тепло в сибирских снегах. Из театра возвращаюсь по гулким пустынным улицам. Морозец, яркие звезды, на душе тепло и озорно, словно идешь в компании захмелевших друзей.  В холле гостиницы на столе в русалочьей позе сидит консьержка. Легкие светлые волосы рассыпались по плечам. Медленно беру ключи. Поза не меняется. Ах, если бы когда-то давно я уже не был околдован...
      Завтра — домой. Из окон моего номера распахнулась панорама города. Море огней, разноцветные столбы которых, дрожа, пересекают черные косы Ангары, такой далекой и такой близкой.
      Утром вышел с вещами на набережную. Какое щедрое счастливое солнце! Школьники на старте с номерами на груди, «Приготовиться к забегу!» — «Михаил Дмитриевич! Как же я в одной майке побегу?» — «Ничего! Ноль градусов. От стометровки еще никто не заболел. Девочки, быстро!»
      Малыш сидит на корточках, сгребает ладошкой льдинки и протягивает их маме. Мама нагибается к нему — сама-то еще девочка — румянец во всю щеку. Обоим интересно!
      Сажусь в такси — и на аэродром. Кому командировка, а кому счастье... А ведь мы повидались, Аэлита!
Март — апрель 1988г.
     Интересно, жив ли очерк спустя столько лет? Жива ли Аэлита? Ждёт ли? Времена поменялись, но, может быть, ещё повидаемся? Тогда, до встречи.

МОЖАЙСК
          Подмосковье буквально сочится родниками, речушками и реками. Но главное здесь это всё-таки Москва-река, какой бы она ни была. Та, что Москву делит пополам, знают все. Через неё проложены мосты, по ней ходят пароходы и баржи.  Правда, её путь не долог – до Коломны всего, а там уже и Ока. Но есть места, где, если не подойдёшь вплотную, Москва - реки можно и не заметить. Здесь она тихая, не бежит, а шагает как обыкновенный человек.
        Такая она под Можайском. Этот неприметный городок – западнее Москвы. Да кто о нём не слышал… Здесь бывали и русские цари, и Лже-Дмитрий, и Кутузов, и Наполеон, и Гудериан, и маршал Жуков. Здесь веками  жила История. А вид у городка этого не парадный. Дома и площади в основном, как в фильме «Женитьба Бальзаминова»: церкви,  торговые ряды, да заборы. Тянется через городок, составляя его артерию, шумная Смоленская дорога. Всё как в жизни на Руси: великое рядом с малым, а может быть,  великое в малом.
         Мы были в этих местах году в 1983-м. Но может быть, сейчас всё иначе: отпраздновали 70-летие Победы. Город-герой всё-таки, не только по Указу, а по существу. Москва-река, что течёт недалеко, под стать городку – ещё маленькая, не широкая, но уже глубокая, питается родниками и лесными снегами. Маленькая, да удаленькая – вброд уже не перейдёшь. Но мал золотник да дорог: к Москве бежит.
          Тогда мы здесь впервые отдыхали по путёвкам в доме отдыха МО «Можайский». Это  от города километрах в восьми на север. Автобуса не дождались, и шли из городка по шоссе через высокий лес. Мы - это я, жена моя Люся, дочь Маша. психолог, наша внучка – Санька и внук Димка (мне удалось «выбить» сразу пять путёвок) С нами оказалась также семья доктора Недлина из Саратова (Роман Михайлович, его жена – Циля и их дети – Юля и Саша).
         Лес обступал нас с двух сторон. В основном, лиственный, но встречались и ели. Оттого был он густой и тёмный. Пару раз нас нагнали грузовые машины. Шли бодрым шагом, тащили вещи,  пели песни. Люся наизусть читала стихи и сказки Пушкина, «Демона» Лермонтова. Ребята бегали, радуясь лесной свежести, собирали цветы. Все мы охотно дышали свежим пахучим лесным воздухом, позабыв пыльный знойный Саратов, тесноту плацкартных вагонов и электрички.
        Дорога незаметно привела нас к дому отдыха (это был не санаторий, а именно дом отдыха).  Мы были ещё молоды, и как таковое лечение нам не требовалось.  Сдали путёвки, расположились в номерах двухэтажных корпусов и пошли знакомиться с достопримечательностями городка нашего пребывания. Народу было немного, отдыхающие дружно подтягивались к столовой только к обеду. Высокие изящные ворота, деревянный макет пушки с горкой ядер и скульптурами артиллеристов времён 1812-го года, детский городок, газетный киоск, спортивные корты, теплицы с огурцами и помидорами. И всё это посреди леса с его великолепным воздухом!
        Очень скоро мы узнали, что из городка к Москве-реке через лес, кустарники и луг с уже скошенной травой и стожками сена ведёт тропа. Метрах в ста по пути к реке рос дуб с причудливой ветвью, напоминающей седло. Можно было, взобравшись, сидеть на нём, свесив ноги на двухметровой высоте. Дубы живут долго: наверное, и сейчас можно его увидеть.  Дальше тропа вела прямо  к реке. Рано утром на кустах вдоль неё и на траве лежала роса. Москва-река оказалась шириной метров 15, но довольно глубокая, местами «с головкой» почти у берега. Её течение прерывали островки, покрытые кустарником. Здесь она становилась ещё уже, но текла быстрее: было видно, как под водой стелятся длинные косы водорослей.
       Насыпной песчаный пляж полого спускался к воде. Через реку, напротив, на горе, располагался пионерский лагерь. Построек видно не было, но звонкие голоса и песни пионеров слышались иногда. На пляже загорали одинокие отдыхающие, лёжа на своих полотенцах или ковриках. Наша шумная ребячья команда сразу нарушила покой этих мест.
         Вода была холодна. Так казалось  поначалу, но после первых ныряний становилась привычной, тем более, что солнышко пригревало хорошо. Ребят из воды было не выгнать.  Смущало только, что, в сущности, речушка эта именовалась Москвой-рекой, хотя она и рекой-то ещё не была. Решили в  следующие дни прогуляться вдоль реки по её берегу.
         Накупавшись, возвратились   в дом отдыха. По дороге нашли пару грибов и кусты малины. Дочь-Машу и Саньку с Димкой поселили в клубе, в бильярдной (в номерах было только по два места). Здесь было благоустроено и просторно. 
        Познакомились со спортивным городком, с газетным киоском. Продавщицей была бледная молодая женщина.  Она каждое утро приходила из Можайска пешком (кроме субботы и воскресенья) и вечером возвращалась домой. Разговорились: после операции на  сердце она должна была пить лекарства, разжижающие кровь. Работы в Можайске не было, пришлось ей устроиться в этот дом отдыха. Газеты и почту привозили на машине. Тихая и приветливая,  эта женщина так и сидела в своём киоске целыми днями.
        Однажды повидаться к нам на денёк заехал сын Серёжа. Он только закончил наш Саратовский военно-медицинский факультет и служил в Белоруссии. Фотографировались.
        Только в столовой народ собирался, и становилось ясно, что отдыхающих много. Кормили нормально. Правда, к середине лета картошка старая уже кончилась, а новая была ещё в цене. Поэтому всё больше давали макароны. Но нас это не тревожило.
        В глубине территории дома отдыха, за бараками виднелся лес. Говорили, что в том лесу будто бы была неизвестная могила, и место это считалось недобрым. Мы туда не ходили. А у ворот городка всегда толпился народ. Кто-то приезжал из отдыхающих, кто-то уезжал. Здесь прощались с теми, с кем успели подружиться. Встречались и саратовцы (наш выпускник доктор из Татищевского госпиталя). Оказалось, что и начальник дома отдыха (Хорохорин) тоже был выпускником нашего, саратовского, факультета. Здесь же за воротами были дома для сотрудников, в одном из которых  он и жил, много лет дожидаясь получения квартиры в Одинцово, под Москвой. Беспокойное и грустное место у здешних ворот,  впрочем, как и везде. Ворота – те же вокзалы.
        Шли дни, и однажды взрослая часть нашей компании всё-таки собралась в путешествие по Москве-реке. Шли по берегу, пили воду из родников. Холодную и чистую. Их здесь  встречалось много, чаще в лесу, а иногда у самой реки.  Река петляла, местами образуя плёсы. Жаль не взяли с собой удочки. Кое-где рядом шла сельская дорога. К обеду вернулись домой, слегка уставшие.
        Несколько дней шли дожди. Собирались в это время обычно в бильярдной, у дочери с детьми, грелись чайком, уничтожали съестные припасы. Люся читала стихи. Рассказывали «страшные» истории и разные случаи из жизни. Коротали время. Но ведь в этом тоже была необходимость, тем более, что телевизор был только в холле корпуса. Это время сплотило нас. Зато, как радовались мы наступившим, наконец, погожим дням.
          Как-то я решил один обойти дальние окрестности дома отдыха. Прошёл по шоссе почти до Можайска и как только окончился лес, повернул направо. Грунтовая дорога была разбита машинами. Колея сохраняла следы недавнего дождя, но идти было можно. Километрах в двух показалось село. Возле него простиралось ржаное поле. Свернув к нему, я пошёл по тропинке и буквально скрылся в колосьях. У корневищ кое-где росли васильки. Над головой голубело бескрайнее небо. Село скрылось из виду. Я просто утонул во ржи, но продолжал идти. Замкнутость и заброшенность пугали. Наконец, поле окончилось, и вновь показался лес, а за ним и река. Через реку низко нависал деревянный мост, а дальше угадывалась дорога в гору. Пройдя по реке вниз по течению,  я за поворотом вышел к пляжу, где мы недавно купались. Путешествие моё закончилось.
     Спустя пару дней Недлины уехали домой, в Саратов (их путёвки заканчивались двумя днями раньше). Они уезжали очень довольными здешним отдыхом.
      Мы остались одни, но  нам повезло: за день до отъезда была организована экскурсия на Бородинское поле. Люся в 60-е годы уже побывала в этих памятных местах и много об этом рассказывала.
         Автобус был полон. Из окон видно было немного. Но мы побывали и на Бородинском поле, и в музее, и в церкви-монастыре, воздвигнутом женой генерала Тучкова в память о нём и  офицерах, погибших в том сражении. Госпожу Тучкову поддержали жёны и других героев. Мы выходили из машины по ходу поездки и были у батареи Раевского, и у флеши, в месте ранения Багратиона, и у памятника погибшим французам. Видели избу, в которой во время сражения находился Михаил Илларионович Кутузов и откуда руководил войсками. Экскурсовод показывал нам оставшиеся следы боёв в этих же местах в годы последней Великой Отечественной войны. В самом Можайске мы были недолго. Видели вокзал и громадную церковь у вьезда в город. На городской площади стоял памятник В.И.Ленину.
        Впечатление от посещения Бородинского поля (названо оно так, по-видимому, по аналогии с Куликовым полем) было огромно, как говорится, на всю жизнь. Получалось, что мы прожили целый месяц рядом с поистине великим местом в  истории нашей страны.
         Уставшие, но воодушевлённые, мы возвратились в дом отдыха. Обед наш подзадержали, но всё же покормили.
          Вскоре и мы уехали в Саратов. С тех пор прошло чуть более 30 лет. Насколько я знаю, дом отдыха существует и сейчас. И речка Москва течёт, по-прежнему наполняясь из родников и ключей, которыми буквально сочится здешняя земля.
 3 – 7 января 2016 г., г. Саратов.

У  СТЕН  МОНАСТЫРЯ
        На машине в гору, на которой расположены монастырь и санаторий,  подняться можно минут за пять, а пешком добираться с  полчаса. Здесь, на высоких обочинах дороги попадаются даже грибы.  Их неторопливые поиски успокаивают подъём, и гора не кажется такой высокой. К тому же постепенно из кружева леса справа от дороги вырастают мощные высокие крепостные стены монастыря, известного под названием Саввино-Сторожевского. И это тоже отвлекает идущего вверх. К монастырю  ответвляется подъездная дорожка, а чуть выше основная дорога уже упирается в площадку перед входом в санаторий МО РФ «Звенигородский», оставляя позади монастырь.
      Мы с моей женой Люсей в этом санатории и в этих местах  уже третий раз за последние годы.  Устроились в первом корпусе. Обошли знакомые места: аллеи, беседки, водолечебницу, мостки через придорожные канавы, тенистые площадки, спортгородок,  площадь перед приёмным покоем с высоким памятником В.И.Ленину посреди ухоженной цветочной клумбы. Любимые места: бродил бы и бродил по ним. Манит простор здешних широких полян, перелесков, лесных тропок. Центром санаторской жизни был, как и прежде, трёхэтажный лечебный корпус,  наполненный в дневные часы пациентами.
       Дня бы не хватило, чтобы всё обойти: от монастырского городка до домов сотрудников и села за воротами санатория с другой его стороны не менее трёх километров. Дороги здесь асфальтированные, но транспорт по ним практически не ходит, для этого есть объздная дорога за каменным забором вокруг санатория. Ходят отдыхающие медленно, прогуливаются, любуясь липами и соснами.
     Столовая корпуса - как столовая, в меру шумная, с претензией на современное обслуживание, с обязательными объявлениями о предстоящих экскурсиях или концертах заезжих московских артистов, с знакомствами соседей по столикам. В результате знакомств уже неплохо знаешь о жизни в военных городках Самары или Читы,  или, к примеру, о проблемах ветеринарной академии МО в Москве. Оказывается, есть и такая. За 15-20 дней пребывания здесь столько можно узнать, что потом воспоминаний на годы хватает. Замечаешь, официанты – солдаты, прикомандированные к санаторию. И это, также как отсутствие овощей в конце июля, не  от хорошей жизни.
       К приёму пищи, и в завтрак, и в обед, и в ужин  к столовой приходят местные собаки.  Разные, в основном дворняги. Часто со щенками. Они знакомы отдыхающим и даже любимы ими. Кому не хочется сунуть любимцу косточку или кусок чего-нибудь со стола. Дарение проходит без драк.
       Привлекает к себе санаторная библиотека: отдыхающие, особенно отставники, читают газеты, причём непременно «Советскую Россию», роются в каталогах на полках. Книги, правда, старые и потрёпанные, на новые издания денег в санатории не хватало. Библиотекарша – одна и та же все эти годы, встречаемся как  знакомые. Всё бы ничего, но платят мало работникам культуры, выживают санатории на их энтузиазме. И сами они выживают. Звенигород город небольшой, устроиться трудно. Но так везде.
      Не главных мест здесь нет. Ходи и ходи. Посетили здешний родник под горой. Это уже за селом. Вода в нём, хоть и не сульфатная как в водолечебнице, но тоже очень полезная и, главное,  вкусная. Отдыхающие носят её с собой кувшинами в номера.
      В пределах санатория, ближе к домам его сотрудников детский садик для их ребятишек. Возле жилых корпусов – огороды. Встречаем здесь и наших выпускников из Саратова. Где их только не встретишь! И в Иркутске, и в Кабуле, и в разбитом Спитаке, и в Черновцах, и даже в Петропавловске-Камчатском…  Во всяком случае, в воспоминаниях.
      Сходили на экскурсию к усадьбе композитора Танеева. Она  расположена в нескольких километрах за санаторием. Требовалось пройти через ближнее село, через лес, глубокие овраги и речки. Запомнились и лес, наподобие сказочного Берендеева царства, и левитановский мостик над речкой в камышах (именно этот мостик нарисовал художник когда-то), и тишина музыкальной усадьбы, в которой в своё время бывала вся русская интеллигенция начала и середины ХХ –го века. Идёшь и видишь: далеко в глубоком лесу на пенёчке сидит старуха в платочке, а вокруг неё с десяток коз. С рассеянными лучами солнца в  это лесное волшебство нежно вплетается музыка Танеева.
     Возвращались в санаторий по нижней дороге, протянувшейся далеко под лесом и монастырем. Здесь, от   реки,  тропа резко поднималась вверх к воротам монастыря. Отсюда, с экскурсионной монастырской площадки, открывалась панорама дальних дорог и лесов. Экскурсия запомнилась.
      Немного обвыкнув, с санаторской кручи по деревянным мосткам мы с друзьями спустились к скиту святого Саввы. По преданию, он здесь, в лесу, жил и молился. Его келья сохранилась. В первый наш приезд сюда мы её посетили. Как он здесь жил в морозы?! Но именно он заложил монастырь на горе. Монастырь стал крепостью на западе Москвы. Позже здесь жили цари с опричниками. Известно доподлинно о царе Алексее Михайловиче, о семьях князей Нарышкиных и Милославских, о посещении монастыря царевной Софьей и царём Петром. Этому уже более 300 лет. Историки знают об этом более полно и точно.
      В последний наш приезд на месте скита уже была выстроена небольшая красивая церковь, упирающаяся в гору, заросшую лесом. Здесь имелась и келья для молений, имевшая для посетителей отдельный вход. Непосредственно в этом месте когда-то и располагался скит святого Саввы.  Верующие со всей страны по сей день приходят сюда и молятся. Поэтому заходить сюда из любопытства было как-то неудобно.
       Пьяных среди отдыхавшей публики в общем-то не было. Любители весёлого змия находили его в ресторане, построенном коммерсантами прямо у ворот в монастырь. Для этого расчистили здесь целый участок леса. Рядом, через дорогу, поставили высокую белокаменную скульптуру святого Саввы. И то, и  другое, видимо, было освящено высшей церковной властью.
      На танцы мы не ходили, но по вечерам к нам в номер с танцулек доносилась музыка. Днём танцевальная площадка закрывалась на замок, и на её цементном полу сиротливо шевелились лишь опавшие листья.
       Грибы собирали многие отдыхающие, в том числе на территории санатория, но особенно те, у которых были дети. Но некоторые, самые рачительные, собранные грибы солили, хранили в вёдрах у себя в палатах и увозили домой. Эти не пропадут нигде и никогда.
       В июле здесь неплохо грело солнце. Мы даже прятались от него в беседках и в тенистых местах. А были и такие, помоложе нас, которые укладывались в трусах прямо в траву и ловили загар. Подмосковные солнцепоклонники.
      Конечно, все ходили на Москва – реку. Она течёт через весь Звенигород. Весной, река, видимо, разливается, и пойма её подходит к шоссе, что под самой горой, на которой и высится монастырь.  А летом река здесь не широкая. Метров 50, но глубокая и холодная. Санаторный пляж насыпной. Есть даже лодочная станция на несколько лодок. Вёсла – на станции, попросту в будке. Мы катались. С обеих сторон кусты и ивняк. Рыбу не половишь: леска запутывалась. Но с удовольствием исследовали речку и купались. А позже, уставшие, поднимались в гору, в санаторий.
      Всякие встречи были здесь. Приезжал из Москвы сын Сергей, его жена Марина. Как-то несколько дней  гостил у нас маленький внук Мишка. Однажды мы познакомились с бывшим лётчиком. Седовласый, с усами, неухоженный какой-то, видимо, одинокий. Он рассказывал, что по заданию командования в 1941-м году, будучи лётчиком дальней авиации, бомбил Берлин. Урон был небольшой, но значение это тогда имело.  В 1941 г. На короткое время Звенигород оккупировали немцы. Но сейчас следов боёв не осталось. И воспоминаний – тоже.
       Отдых наш в санатории подходил к концу. Лечение было минимальным: массаж, циркулярный души и уроки лечебной физкультуры. Забрать нас отсюда должен был сын. 
            Одно из последних воспоминаний: по дороге через санаторий от села к монастырю каждую неделю проходила худая женщина в лёгкой обуви, длинном платье и с платком на голове. С ней, держась за руку, шла рядом девочка лет десяти, тоже скромно одетая и в платочке. Шли они  и о чем-то тихо разговаривали. Говорила женщина, как будто в чём-то убеждая свою спутницу, девочка больше слушала.  Они выглядели отстранённо и независимо от санаторских, бедно, но достойно. Я видел их неоднократно. Это было странно. Вероятно, они ходили в церковь к определённому времени, к службе, а может быть, они там пели. Мне  было их жалко, особенно ребёнка, и я чувствовал себя виноватым.   Мы побудем здесь и уедем, а им здесь жить. Правда, остаётся им выбранная  «дорога к храму».  Благо она здесь есть.  Как жизненный минимум. Но справедливо ли это?   
       Наше пребывание здесь завершалось, но меня по-прежнему занимал вопрос: почему город этот называется Звенигород? Получается: з в е н и   г о р о д. Главная достопримечательность здесь это уже  знакомый нам Саввино-Сторожевский монастырь – крепость, по - меньшей мере, 15-го века. Раньше на месте санатория стояли сплошные леса, они просто окружали монастырь. Над всем этим лесным царством плыли золочёные купола церквей монастыря, и на многие километры звучал перезвон их колоколов. Может быть, в самой Москве он слышался и этим славился,   з в е н ел? От того и Звенигород? Мы ещё сходили в монастырь. Я даже по заросшей тропочке обошёл его снаружи вокруг: крепостная силища. Собор великолепный. Палаты царские просторные. Крыльца резные. Фрески святых внутри собора – во весь рост. Священники в чёрных рясах, с бородами, всё больше молодые, серьёзные, не улыбнутся. Всё суетятся и суетятся, не успевают, видно. Отцов церкви среди них не видел.
       В церковной лавке мы купили бутылку монастырского «Кагора» на память. И уехали, на всю оставшуюся жизнь.               
                Звенигород-Саратов, 2007-2016 годы.

ПОСЁЛОК  БОР
      Отец привёз меня в посёлок Бор, что под городом Горьким, из Москвы летом 1944 года, чтобы устроить в лесную школу. Мама тогда уже 2 года лежала в туберкулёзной больнице, и мы – трое мальчишек – оставались у него на плечах. Я был старшим из них,  и было мне 11 лет.
     Отец, в те годы инженер-подполковник,  был старшим военпредом на заводах, где выпускалась оптика для артиллерийской техники. Заводы, в которых он и его люди работали, располагались в Красногорске («Зенит»), в Люберцах, в Раменском, в посёлке Бор. Это были стекольные заводы. Среднего брата, Сашу, позже тоже должны были привезти сюда, а младший, Вовочка, трёх лет, оставался в яслях с недельным пребыванием где-то под Москвой. Отец о нас заботился, несмотря на трудности военного времени.
      В Бор мы приплыли на кораблике, который регулярно ходил тогда между Горьким и Бором. Говорили, что кораблики эти перед войной наша  страна купила у Финляндии, а может быть, это были репарации финнов после советско-финской войны 1939го года,  которую Финляндия проиграла.
      Несколько дней я пожил у какой-то женщины, работницы завода, а отец пропадал в цехах. А после он устроил меня в деревянном домике в посёлке в семье молодого военпреда, а сам уехал. Меня кормили, и я весь день был свободен.  Помню, мы даже съездили в Горький и лазили по горе  у стен старой крепости. Местные мальчишки сбросили сверху железную бочку, и я с трудом успел увернуться. Вот была  бы  беда. Бочка, падая, гремела на всю округу. Теперь, когда я вижу и слышу Жириновского, я почему-то вспоминаю этот случай.
     Мальчишечья свобода продолжалась дней десять. Делать было нечего. Я обошёл весь посёлок. Заводские дома и бараки, грунтовые дороги, заборы. Посёлок был на высоком песчаном берегу Волги. На середине реки стоял заселённый людьми большой остров. К нему добирались на лодках. С юга к посёлку примыкал лесной массив. Сквозь высокие деревья видны были строения лесной школы, куда я должен был быть устроен. Я не ходил туда.
       Несколько дней шли дожди, и лужи заполнили все дорожные колеи и придорожные канавы. Я изготовил с помощью перочинного ножика несколько деревянных корабликов с парусами, в днищах и на корме которых я разместил винты из консервных банок и закручиваемые на них резинки, найденные в доме у моих хозяев. Если винт закрутить побольше, можно было добиться у кораблика неплохого хода. И флотилия моя поплыла. Вот радость-то была!
      Я с раннего детства любил географию, помнил названия многих городов мира, знал проливы и моря, по которым можно было доплыть, скажем, из Ленинграда до Лондона или Рима.  Это сейчас многие ученики шестых классов – москвичи – не знают, в какое море впадает Волга.
     Для меня лужи становились морями, канавы – океанами, берега – заливами и полуостровами. Наиболее живописным из них я присваивал свои или известные  названия. Эти названия оставались для меня таковыми и без моих кораблей. Это была моя реальная география, и никто из взрослых не мешал мне всем этим владеть.
      Кораблики мои заплывали в исусственные заливы, тонули в протоках, и их пассажиров и моряков приходилось «высаживать» на спасительный берег. Стоял июль, вода в лужах была тёплая, и я с  промоченными ногами не простужался. Дни проходили незаметно. Я отдыхал от скучного московского двора и даже немного забыл, как тяжко болеет моя мама, о которой я никогда раньше не забывал. Время было тяжёлое, шла война, на фронтах гибли тысячи советских солдат, семьи, в том числе и мы, жили по карточкам, питаясь часто только хлебом и картошкой. Радостей у детей было немного, а тут вдруг – такая радость!
      Пришло время. Отец привёз брата Сашу. Ему только что исполнилось девять лет. Я окончил 4 класс, он первый. Отвели нас в лесную школу, которая размещалась в высоком бору к югу от посёлка. Летний заводской лагерь как обычно жил по своему расписанию. Было там тихо и скучно. Мы ходили группами на крутой берег Волги. Видели стаи речных чаек, голодных и крикливых.
     Запомнилась молодая воспитательница. Она много читала. Часто вечерами во время дежурств она сидела у стола под лампой и перед ней обязательно лежала открытая книга. Для меня это  было необычно. Нельзя сказать, чтобы к тому времени я совсем не был знаком с литературой, читал «Дядю Стёпу» Михалкова, «Муму» Тургенева, «Каштанку» Чехова. По совету мамы я даже прочёл книгу Шолом-Алейхема «Берко – контанист» и очень жалел этого мальчика из еврейского гетто. Заинтересовался я и сокращённым вариантом книги Л.Толстого «Война и мир», которая оказалась у нас дома на полке. У отца тогда была неплохая библиотека. Помню, меня по поводу этой книги расспрашивали женщины нашего барака в Лефортове, собравшиеся на общей кухне. На их  вопрос, отчего Наполеон не смог выиграть битву под Бородино, я уверенно ответил: «Потому, что у него был насморк». Так писал Толстой. А они почему-то смеялись.
      И вдруг я увидел человека, который так жадно читал книгу. Я попросил дать мне почитать эту книгу и сразу увлёкся. Впервые в жизни. Это был приключенческий роман Джека Лондона «Сердца трёх». Индейцы, море, горы стада лошадей, свободные люди, яркая, но несчастная  любовь. Всё было очень необычно и увлекательно. Я читал её  несколько дней, всё боялся, что книгу придётся отдать, и я не успею её дочитать. Успел! Это было счастливое приобретение. Только из-за этого стоило посетить посёлок Бор.
       В августе мы вместе с отцом уехали домой. Сначала на «филянчике», потом на поезде. Мне показалось, что я за то лето очень вырос. Было что рассказать маме.
      Прошли годы. И я вновь оказался в этих местах. Это был тот год, когда теплоход в Ульяновске напоролся на опору моста через Волгу и при этом погибли люди. Срезало за секунды верхнюю палубу и кинозал  с пассажирами. Тогда об этом только и говорили. В это время я, профессор из Саратова, был в Горьком в комиссии по проверке Горьковского военно-медицинского факультета.
      Мы посетили нашей комиссией Горьковский автозавод, ярмарку, нижегородский  Кремль и решили съездить в город  (!) Бор познакомиться с известным стекольным производством.
      Ехали автобусом. Посёлок за эти 40 лет действительно вырос в город. Громадный завод. Дома. Всё здесь уже было по-другому. Но оставался всё тот же крутой волжский берег, те же лужи и те же крикливые чайки. И моя память.
Февраль 2016 г., Саратов.

ЗАВОЛЖЬЕ, КУСОЧЕК ЛЕТА
    Июль 2003-го года. Наша пролетарская дача в Дальнем Затоне Саратова приняла наших внуков, моего брата из Рязани и его взрослых дочерей. Отдыхаем, ходим на Пчёлку, купаемся. Как-то мой знакомый - Вячеслав Михайлович (дядя Слава) – директор университетского лагеря в Заволжье, заехав к нам, предложил всем погостить в его лагере 3-4 дня. В лагере сейчас смена заездов, и у него есть время, чтобы нас принять. Мы с радостью согласились.
     Вскоре он заехал за нами на «Гезеле». Ехали через новый автомобильный мост у села Пристанного и оказались на левом берегу Волги севернее г. Маркса. Эти места раньше составляли автономную республику Немцев Поволжья. В годы войны местные немцы, по  известным причинам, было вывезено в Казахстан и в Сибирь. Но уже с пятидесятых годов переселенцы стали возвращаться в родные места, хотя статус республики восстановлен не был.  Сейчас приволжских немцев уже много. Названия городов Энгельс и Маркс были сохранены в советской традиции.
      Ехали к лагерю преимущественно по просёлочным дорогам часа два. Дневников не вёл, обо всём пишу по памяти.
     1 день.  «Газель» медленно подъезжает к воротам студенческого лагеря. Жара. Впереди, по сторонам грунтовой дороги  высунулся целый отряд сусликов. Любопытных, но боязливых. При приближении машины как по команде мгновенно исчезают.
    Лагерь расположен в лесу у берега широкой речной протоки, километрах в пяти отсюда впадающей в Волгу. Называется протока Широкий Караман. Места здесь безлюдные, болотистые. Сохранилось прежнее название места впадения этой протоки в Волгу – Муттер (матушка, по-немецки). Интересно, что русскими людьми вся Волга зовётся матушкой.
      В «Газели» нас 8 человек вместе с  водителем, Вячеславом Михайловичем. Команда разновозрастная, но весёлая и дружная. Цель одна – окунуться в неведомую нам природу Заволжья и отдохнуть от шумного Саратова.
      Что мы знали об этих местах? Почти ничего.
      Выделили нам небольшой домик на три комнаты. Домик был расположен на самом берегу реки. Отдых  начался.
       Лагерь утопал в старом лесу. Конечно, были здесь и пирамидальные тополя, и вётлы, и осокари. Часть деревьев была спилена и, лишённые ветвей, лежали  они на  земле, напоминая туши громадных животных. Больших зданий было всего два: застеклённая столовая и дом для сотрудников лагеря. Несколько хаотично были расположены домики для отдыхающих преподавателей Вуза и развернуты лагерные палатки для студентов. Сквозь заросли просматривался спортгородок. С другой стороны реки простиралось поле, заросшее низким кустарником. Людей в лагере было мало.
       Метрах в пятидесяти от домика стоял деревянный причал. Река здесь была поглубже, и с причала можно было нырять. Вот радость-то была. Ребята тут же этим воспользовались. Пригодились и взятые с собой удочки, но  что-то не клевало.
       Слава принёс ведро картошки. Людмила Сергеевна (моя супруга) и девочки (Люба и Наташа) принялись чистить её на ужин. Можно было сварить картошку на  электроплитке, а можно и на костре. Вечерело уже, и организовать и поддерживать костёр прямо на берегу было здорово. Чурок и веток здесь было предостаточно. Комаров почти не было, и через час все сидели на брёвнах вокруг костра и с аппетитом ели картошку с маслом и привезенные бутерброды, запивая их чаем. В гости пришёл и начальник лагеря, дядя Слава.
       Когда высыпали звёзды и в темноте спряталась река, погасили костёр и разошлись по комнаткам дома, тем более, что к ночи стало холодать.
       Перед сном я включил  приемник, с которым в 80-е годы ездил в Кабул, и перед моим мысленным взором поплыли наши обычные,  надоевшие новости: кровавые чеченские события, сверкающий, как океанский белоснежный лайнер, премьер Касьянов, более благополучный, чем вся остальная Россия,   что-то умыкнувшие в очередной раз Березовский и Гусинский и т.д. и т.п. Я выключил приёмник и заснул.
       2-й день. Рано утром, позавтракав, мы на лодке поплыли на утиную охоту. Мы – это дядя Слава, я, Людмила Сергеевна и Димка  с Мишкой. Слева от лагеря по берегу реки Караман было множество протоков, болот и островков. В кустарнике сидели утки. Так полагал Слава. У него было охотничье ружьё и множество зарядов. Ребятам ружьё очень нравилось. В протоках подолгу сидели  молча, дожидаясь, когда взлетит птица.
      Прежде я только однажды, ещё мальчишкой, участвовал в охоте. Это было на реке Пра, под Москвой в 1945 году. Уже вечером мы заметили, сидевшую  на кусте большую черную птицу. Дали выстрелить мне. И я попал в неё с 10 метров. Птица упала в  траву. Я принёс её домой. Оказалось, что это грач. Когда дедушка Федя ощипал её, она стала вроде маленькой курицы. Супчик из неё с добавлением картошки и морковки был очень вкусный, хотя, в отличие от куриного, немного горчил. Девочке – первокласснице, которая была со мной тогда у дедушки Феди, этот супчик тоже показался вкусным. Эта девочка, когда выросла, стала Людмилой Сергеевной и моей женой.  Получилось, как в  легенде, когда мужчина принёс в дом добычу, накормил женщину и позже взял её в жёны. С тех пор прошло полвека. Но и сейчас мы сидели с ней в одной лодке.
      Несколько раз что-то пугало уток, и они с шумом взлетали над кустарником метрах в тридцати от нас. Стрельба опаздывала: утки успевали улететь. Только однажды птица упала и слышно было, как она шлёпнулась в воду. Мы подплыли к этому месту, но густой кустарник не позволил нам увидеть подбитую утку. Дядя Слава даже излазил кусты, но ничего не нашёл. И хотя мы вернулись ни с чем, охота получилась настоящая. В домике нас ждал завтрак: варёная картошка с мясными консервами. Девочки постарались.
        У домика в проволочной клетке два на два метра и высотой в метр жили хозяйские кролики. Штук шесть. Слава их кормил и поил. Приглядевшись, мы заметили следы подкопа. Кто бы  это мог быть? Собака? Вряд ли. Неужели лисица? Никто не видел, но вполне возможно. Кругом лес. Сквозь проволочное заграждение хищнику было не пробраться, но контроль нужен.
        В обед из Саратова в лагерь на автобусе привезли группу  студентов. Покормили в столовой, разместили в палатках.  В той стороне лагеря в Караман впадал бурный глубокий проток, и на его берегу был большой насыпной пляж. Молодёжь сразу же полезла в воду. Глубина воды здесь достигала 2 метров. В связи с этим по середине протоки была натянута заградительная сетка. Мы тоже искупались и всё измерили сами. С прибытием студентов в лагере стало шумно. Заработала спортивная площадка, а вечером заиграли аккордион, гитара. Нашему одиночеству был положен конец. Директору лагеря Вячеславу Михайловичу работы прибавилось.
      Наш вечер прошёл как обычно, у костра. До этого мы со Славой прошли  к проточному  озеру на краю лагеря и посмотрели норы и жилища бобров. Старались не мешать им, и видели их трудолюбивую земноводную жизнь в реальных условиях. Я впервые повидал бобров в свои 70 лет.
       Третий день нашего пребывания на Карамане был посвящён рыбалке. Для этого часов в 10 утра спустили лодку, погрузили в неё спиннинги, уселись  всемером (в т.ч. брат Володя, мальчишки, Люба и Людмила Сергеевна). Слава завёл мотор, и мы поплыли  к горловине реки, к месту, где она впадает в Волгу. Ехали медленно и вглядывались, где чайки крутятся над водой. Слава знал: где чайки (а было их штук двадцать), там рыба. Подъехали и, отключив  мотор, перешли на вёсла. Бесшумно въехали в воду, буквально бурлящую рыбой, и остановились. Стали забрасывать спиннинги и удочки даже без червей. И были поражены: окуни  (это были окуни!) глотали крючки при любом забросе. Такое впечатление  было, словно мы сидим над большой кастрюлей кишащей рыбы. Преобладали окуни средней величины – до 20 сантиметров, но попадались и большие рыбины – сантиметров по 40 и весом до килограмма. Казалось, что мы не ловили рыбу, а она сама ловилась. Было уже поллодки завалено рыбой, мы уже устали снимать окуней с крючков, сидя под солнцем, а соблазн ловить ещё и ещё не покидал нас. Рыба в лодке прыгала, и мы прикрывали её брезентом. Слава завёл мотор, лодка развернулась, и мы повезли добычу в лагерь, к своему берегу. Я никогда не думал, что в реке рыба живёт стаями. Мальчишки – Дима и Миша, несмотря на то, что сгорели на солнце, были счастливы.
      Когда втащили лодку на берег, стало ясно: чтобы рыбу сохранить да ещё в таком количестве, нужно было её поштучно просолить. Слава притащил полведра соли, разорив столовую. Мы погрузили нашу добычу в две кухонные кастрюли и втащили их в газель. Часть улова отдали в столовую. Отъезд наш был назначен на утро следующего дня.
      Эта рыбалка съела все наши силы, и мы долго ещё отлеживались в домике.
       Вечером, когда уже стемнело, мы с Вячеславом побродили по лесу  и набрали вешенки прямо в подолы рубашек. Оказалось, что это такие летние грибы. Слава их умел собирать, сшибая ногами. А я и не знал о таких грибах (в Подмосковье, где я раньше жил, они, наверное, не встречались). Он их сушил.
       Вечером посидели у костра в последний раз, почистили и пожарили несколько рыбин, тех, что были пожирнее. Уезжать не хотелось.
      По приёмнику Сванидзе (тот, что сравнил гитлерюгенд с комсомолом) злобно гнобил советскую власть, а министр культуры требовал убрать из программ преподавания литературы в школах и Вузах все труды Чернышевского, «Мать» Горького и т.п. Возвращаться в этот мир озлобленных ниспровергателей не хотелось. И я выключил приёмник.
    4-й день. Утро ушло на сборы и завтрак. Над рекой с ветлы на ветлу перелетала большая тяжелая птица. Она проделывала это каждое утро. Что за птица, я не знаю. Речная птица. Что-то похожее на  журавля. Я здесь понял, как я мало знаю  о жизни и о мире братьев наших меньших. 
     Ехали дружно, придерживая кастрюли с рыбой. Возвращались  через Энгельс и через красавец-мост в Саратов. Под нами простиралась широкая Волга. Слава доставил нас до дома. Рыбой мы поделились с соседями. Вячеслав Михайлович подарил нам – ленинградцам, москвичам, рязанцам и саратовцам - всё лучшее, что имел сам. Спасибо ему.
Июнь 2015-го года, г. Саратов
ГОРОД КУЙБЫШЕВ
      Осень. То поплачет, то посуровеет, то улыбнется. И я — то загорюсь и работаю, «как в последний раз», то останавливаюсь, недоумевая, — зачем вся эта суета... Осень? Усталость? — Всего понемногу. Трудное время. Не кафедра, а громадная, полная сырого тяжелого зерна мельница, в которой вертишься до изнеможения и которой позарез нужны мельники...
      Вспоминается 1943-й год. Учился я тогда в школе на шоссе Энтузиастов в Москве. Шла война, только-только прекратились бомбежки, а нам на переменке ежедневно приносили большой ящик с баранками. Этого момента ждали: баранки были румяные и вкусные, а есть нам всегда хотелось... И вот, по команде «На шарап!» все бросались на ящик. Клубок тел, вопли задавленных, счастливцы с баранками в зубах и — посредине класса — пустой, ободранный ящик... Сейчас, иногда, я кажусь себе таким ящиком...
      Еду в Куйбышев на конференцию врачей.   В обшарпанном купе — холодно и грязно. Сел у окна, не раздеваясь, деревянный, с тяжелым сердцем. Если бы сказали: «Не езжай!» — остался бы.
      Поплыл перрон, растаяли Люсины тревожные глаза за стеклом, потянулись провода, задевая за душу и не отпуская... Долго стояли на Увеке, у моста через Волгу. Вылезли на песок. Небо высокое, Волга — до горизонта, насыпь да вагонный дух.
      Не река, а Феодосийский залив! Бирюза, ширь и спокойствие. Где-то на середине медленно тащится буксир. Спокойно делает свое речное дело. Вот и мне бы так. За всех не наработаешься.   У берега — лодки на стеллажах. На воде от них рябят тени. С пристани по мосткам тянутся люди с дачной поклажей. Впереди них бегут ребятишки. Говор, смех.
      Вечерний неторопливый свет. Прямо из-под шпал растет бурьян. Такие обычные и такие забытые радости — без стратегических решений. Тихо тронулся поезд. Еще долго стояли у открытой двери в тамбуре. Волга! Какое лекарство!
     Поздний вечер. Колеса мерно стучат, текут негромкие разговоры. В вагоне полусвет. Заволжье. Стою в коридоре, уткнувшись лицом в стекло — весь в темной степи... Мысли далеко-далеко. Темнота вдруг раздвигается ярким светом — станция «Золотая степь»... И вновь ночная тьма... Усталость берет своё. Улегся. Соседка, молодая женщина, неожиданно наклонилась надо мной и поправила одеяло. Улыбнулась в темноте: «Замерзнете!» Дожил! Теперь уже, кажется, любая — только в дочки и годится...
      Куйбышев. Раннее утро. Дождь. Запотевшие трамвайные окна. Добрался до Дома офицеров. В громадных холлах зябко. Полно людей, но общее оживление никак до меня не доходит. Встретили как старого знакомого — я и прежде бывал здесь. Укоряли, что не дождался встречавшей машины. Не люблю, когда встречают по должности, вот и не стал дожидаться. И потом — для меня всегда важно самому почувствовать город, в который приехал, без этого нет правильной душевной позиции. Чувствую себя неважно, кулуарные разговоры утомляют. Скорее бы начиналось заседание.
      Пригласили в президиум. В зале — плотными рядами врачи из госпиталей. Молодежи мало, а из медпунктов — никого. Это плохо — дерево без листьев.   Солидное руководство, начальствующий контакт, жесткость указаний, ощущение дистанции, регламент... Все это раздражает. Все — правильно и неправильно. Слишком явно доминирует служебное — внешнее, а сущность — интеллектуальное напряжение, научные приоритеты — где-то на втором плане.
      Выбор темы хорош — вопросы неотложной помощи в практике военного врача, но так как нет четкой панорамы задач — не ясно, почему сегодня важно именно это, а не другое. А каким видится завтра? И что было главным прежде? Помнят ли тех, кто был вчера? Вновь дерево, но уже без корней? Стараюсь не нервничать, внимательно слушаю. Среди докладчиков есть толковые люди. Приятно, что выделяются наши - саратовские. Особенно хороши те работы, которые рождают идеи. Нет, определенно неплохо. Корку официальности постепенно прорывает настоящая наука и настоящий опыт! Такому заделу по пульмонологии могут позавидовать и в академии...
      Выступил и я — сначала по необходимости — с докладом, позже с охотой — в прениях... Поделился и своими мыслями о необходимости подготовки медпунктовской молодежи — естественной смены госпитального звена. Нет ничего страшнее отсутствия надежной смены...
      В перерывах и по окончании конференции невозможно было вырваться из тесного круга наших выпускников разных лет. Все — терапевты — из госпиталей Пензы, Сызрани, Балашова, Вольска, Куйбышева, Оренбурга... Приятно. В Саратове, издалека, за нескончаемой работой этого не видишь, а они, оказывается, гнездо помнят и чтят. Вот тебе и мельница. Выходит, стоит работать и терпеть. А сердце-то, вроде, и болеть перестало?!
    Тепло попрощавшись со всеми, пошел побродить по городу. Подумал, не сходить ли в театр? На афише: «Сегодня — «Зинуля», завтра — «Зинуля», послезавтра — «Дефицит»... И к тому же театр оказался выходным. Вечер. Загораются звезды. По крутым ступенькам спустился к набережной. Пусто здесь. С деревьев сыплются листья. Свежо, ветер гонит одиноких прохожих. Вода темная, противоположный берег — чужой и одинокий.
      Скамейка прямо у самой воды. Сел на краешек, спрятав лицо в воротник плаща. Тихо и грустно. Ветер пересыпает у ног холодный песок. Невдалеке — черная громада плавучего крана. Якорная цепь скрипит. Из кубрика вылез старик в матросском бушлате, закрепил трос, тянущийся с берега. Покурил на ветру и скрылся за дверью.
      Темнеет. Так бы сидел и сидел. Все передумать можно и на все пожаловаться...
      В памяти всплыло лицо терапевта госпиталя, с которым только что простились. Увольняется он. Своеобразный человек. Года два назад у него от тяжелой болезни умерла дочь - студентка. Кажется, поезд прошел по нему... А ведь ожил! Полезен, активен и ни одного седого волоса. Жаль, что увольняется. На месте человек. Торопимся мы... Мне-то грех жаловаться: я на одном месте двадцать лет — как в копеечку.
      Да так ли уж плохо? Что всю жизнь придется прожить на этой моей мельнице? Было бы с пользой. Проработала же моя учительница, Алевтина Алексеевна Житникова, 50 лет в поселковой школе, оставаясь самым великим человеком в моей жизни. Фамилия-то какая! Житникова! Нет ее теперь. Но все поколения того поселка — от дедов до внуков — ее ученики. А каково тому старику-матросу — всю жизнь в речной железной коробке?
      Так ли уж плохо? Что кое-кто формален, как тонкий лист бумаги? Так ведь это, хоть и страшно, все-таки исключение из правила. Что людей на кафедре мало и лямка тяжела? Зато люди хорошие, один к одному. Что каждый день опустошает до донышка — как тот ящик? А у кого иначе? Да и не копить же те баранки. Молола бы мельница души!
      За спиной на горе — огни, люди, тепло. Сколько ни сиди — от людей и от забот — не уйдешь.
      Взвозы, ведущие круто вверх от Волги. Все засыпано листвой. Старые дома. Сквозь ветви деревьев и шторы видны освещенные комнаты, разноцветные обои, абажуры, женские лица. В городе теплее. Много людей: озабоченных, веселых, безликих...
      Яркая реклама кинотеатра. Пять минут до начала фильма. Толпы молодежи... Освещенные витрины магазинов. Надо же — творог дают! Обгоняет стайка мальчишек. Подсвеченная прожекторами «Тачанка». Чапаевцы - большевики. Динамизм, классовая определенность, твердость! В сущности, на все наши вопросы ответ давно дан — ими.
      Над головой — чистые звезды, воздух - такой вкусный... Не хочется идти в номер...
      Стучат вагонные колеса. В купе тепло и весело: возвращаемся домой с группой саратовских терапевтов. Стелим свежее белье. Утром — Саратов. Неужели уже два дня прошло?! Как там мои — на кафедре? Снится мне мельница. Вертится громадный жернов. Сыплется легкое зерно. Мучной дух стоит — не продохнешь. Хороший хлеб печется! И румяные баранки!
Саратов — Куйбышев. Октябрь 1985 г.
      Теперь это уже не Куйбышев, а Самара. Настоящий был большевик этот товарищ Куйбышев. Я не против и нового-старого названия города - Самары. Лишь бы людям жилось лучше. Но это не так. Власть теперь в руках лавочников, и в этом всё дело. Очерк прежде назывался «Мельница души». Годится и для сегодняшних учителей.
Февраль 2018-го года, Саратов.

АСТРАХАНЬ
      Евгений Владиславович Гембицкий — мой учитель и друг, узнав, что мне предстоит побывать в Астрахани, порекомендовал в поездке присмотреться к этому, по его мнению, особенному городу и, если получится, навестить его, уже бывший, родительский дом. «Астрахань — это моя духовная родина», — сказал он.
      И вот я — в Астрахани. Март, но аэропорт в снегу. Над головой — луна. Круглая — в морозной короне. Страшная картина — золото в черном небе. На автобусной остановке — полно народу. Автобус пришел только через час и был с боем взят замерзнувшими пассажирами.
      Вышел у Кремля. В темное морозное небо уходили белые стены и башня с конусовидной деревянной крышей. Громадина среди неубранных сугробов... А вот и гостиница — словно освещенный корабль в Черном море. Номер тихий, за окном — снежная скатерть ночной Волги.
      Проснулся рано. Повернул голову к окну: серое небо да толстые ветви, покрытые инеем. Иней — с палец.
      Целый день можно посвятить знакомству с городом. Набережная — в двух шагах. Еще сумрачно. Вровень с парапетом в снегу протоптана тропинка. Волга стылая и промозглая. На другом ее берегу — темные купы вётел. Вдали опоры строящегося моста. Все пустынно, безлюдно, неуютно. Улицы — в торосах. В старом парке в снегу утонули скамьи. Застряли в сугробах корявые вековые деревья. Молчание и неподвижность.
      На холме в полукилометре от берега Волги раскинулся белокаменный Кремль. Оборонная мощь стен. Внушительна их высота — до 10 метров. Стрельчатый верх, бойницы. Высокие угловые башни с конусовидными тесовыми кровлями, смотровыми площадками и остроконечными башенками наверху, украшенными деревянным кружевом, металлическими флажками, металлическими ветвями и птицами. У самого древнего — Троицкого — собора на кремлевскую стену выходит «царское» крыльцо, рукава его лестниц полукружьями спускаются к улице. Толпа народа, чернеющая на фоне белой лестницы и сугробов, угрожающе скопилась у тротуара в молчаливом ожидании городского транспорта. Показалось: дай им в руки пики, надень шлемы — чем не астраханское войско! Кремли российских городов. Что они теперь охраняют? Память? Отчего же она так безлика?! Хорошо бы здесь поставить памятники достойным людям города всех времен...
      Пречистенские ворота Кремля с колокольней господствуют над городом. Наверху громко и торжественно бьют часы, пугая птиц. Ворота высотой метров 20! Что это? Требование архитектуры? Ведь в такие ворота въедет стратегическая ракета в вертикальном положении. Центральное строение Кремля — Успенский собор, обнесенный резной каменной галереей. Загляделся на купола. Проходивший мимо рабочий с лопатой через плечо тоже поднял голову и, оценив мой интерес, уважительно сказал: «Памятник архитектуры». Утром в морозном инее, в сугробах по пояс, с тропинками и дорожками внутренний двор кажется спящим. Сонно бредут на этюды молодые художницы—ученицы училища, расположенного здесь же, в одном из архиерейских домов. Тяжелы этюдники для худеньких девичьих плеч.   Пройдя двор, сквозь ворота одной из башен неожиданно вышел на громадную площадь перед Кремлем. Красота необыкновенная: белый простор, чистота снега, деревья в густом инее. Резные кисти кипарисов в белых перчатках. Зеленые ежики самшита весело торчат из-под снега и как бы говорят: «Все это — только зимняя игра, а мы — живы, мы — живы!» Видать, весне не миновать!
      Полдень. С высоты пятого этажа мединститута (место моей командировки) хорошо виден город. В голубом небе парит колокольня. Купола Успенского собора залиты солнцем. Симфония сверкающих белоснежных разноцветных крыш. Город приземист, почти вровень с рекой. Когда-нибудь в паводок Астрахань действительно снесет в Каспийское море... Никакой геометрии улиц — хаос, естественно рожденный когда-то. Смысл его утрачен. Раньше, в далеком прошлом, по сторонам от Кремля, строились Земляной город, Белый город. Строили, кто, как мог и хотел. Улицы бугром.  Дома пузатые, разноцветные, диссоциируют и вместе с тем составляют целостную гамму радости, к которой нечего добавить. Не дома, а ряженые. Не город, а ярмарка. Кустодиевские улицы. Они были и до него, на своих картинах он лишь неба добавил.   Чувствуется, что горо0д растет, в основном — по окраинам. Но и в мир старой Астрахани вызывающе врезаются коробки новых домов, грозя своими безликими цементными тушами затмить этот старый, исполненный гармонии красок и музыки мир, по - видимому так любимый Гембицким. Эти коробки — как иностранные дипломаты на рынке. И их становится все больше.
      В старой части города — дома, по возрасту — свидетели детства и юности моего друга. С сырыми понизу, толстыми кирпичными стенами и облупившейся штукатуркой, с громадными лестницами, с непропорционально большими балконами и верандами. Время, кажется, ничего не может с ними сделать: стоят и стоят. Так, от природы здоровые 70-летние люди, такие как мой Учитель, с какого-то момента как бы перестают изменяться и стареть. Годы идут, косые дожди бьют, а все те же морщины, все та же цельность натуры, те же проблемы.
      Солнце поднимается все выше и заливает город. Инея на деревьях как не бывало. Бегут ручьи, плачут крыши, подтаявший лед грохочет в водостоках. Лед на улицах не окалывается. Машины застряли в колдобинах — ни туда, ни сюда. Из приоткрытых кабин торчат вихры и шапки шоферов. Рев моторов, гудки, ругань.  Центр города. Осевшие сугробы. Гортанный птичий крик, над старым парком. Еще немного — и грязь здесь будет стоять несусветная. Стоков нет, и проезжающие машины будут обливать людей грязью, а люди — пятиться к заборам. А пока пород ходит в слегка подмокшей белоснежной рубахе. Все скрашивает поздний мартовский снег. Говорят, что это нетипично для Астрахани в марте. Может быть, но я думаю, что мне повезло.
      День клонится - к вечеру. Косые лучи лижут крыши. Обходя лужи, прошел пару кварталов — от центра. Здесь видно, что город драненький, пролетарский, деревянный. Улица Крупской — насмешка над просвещением и социализмом, настоящие трущобы. Как можно мириться с такой вопиющей бедностью! Вот уж, действительно, на 16 метров ниже уровня... Вспомнились слова Кирова на фронтоне здания в центре города: «Пока в Астрахани останется хоть один коммунист, устье реки Волги было, есть и будет советским». Как здесь нужен Киров сейчас! Астрахань растет, но нужно, чтобы она росла быстрее, чем разрушается.
      Темнеет небо. Возвращаюсь в гостиницу. Опешить некуда. Узкие улицы старыми домами выбегают на набережную. Свет окон в магазинчиках. Коопторговское изобилие втридорога. В кулинарии купил полкило сома жареного. Предвкушаю: жир с пальцев бежит — такая вкуснятина! Какая же Астрахань, если рыбки не отведать...
      Со времени этого моего посещения Астрахани прошло более 13 лет. Тогда я пытался увидеть город, глазами моего друга. Судя по тому, как он принял мой рассказ, мне это удалось. Но вот уже 2 года как его не стало. И все же я не хочу изменять стиль моих заметок, не хочу, чтобы из них ушла радость, так свойственная всему существу этого человека.
      О своем детстве и юности, проведенных в Астрахани, Евгений Владиславович рассказывал мне в разное время и не раз, но урывками и скупо. Родился он здесь 7 октября 1919 года, в семье врача-инфекциониста. Гражданская война в те годы прокатилась по этому краю. Красная Армия держала Царицынский фронт, и Астрахань была оплотом советской власти. В те годы этот волжский край захлестывала инфекция, и старшему Гембицкому приходилось много трудиться. Позже он стал главным врачом городской инфекционной больницы и работал здесь долго, в течение всей Великой Отечественной войны. В городе его хорошо знали и называли с уважением — «старый доктор»...      Судя по некоторым высказываниям и наблюдениям, Евгений Владиславович был очень привязан к своим родителям. Сюда шли его письма с фронта. В 60-е годы он ездил в Астрахань в связи с болезнью своей матери и тяжело перенес ее смерть. В Ленинград из Астрахани уже в очень преклонном возрасте к нему приезжал отец. Бывало, они ездили на Кировский стадион: старый доктор был любителем футбола...
      20—30-е годы. Астрахань — глухая южная провинция России, граничащая со Средней Азией и Кавказом, перепутье земли русской. Смешение судеб: волжская вольница, пестрота народа, богатство и рядом — голь перекатная, горы арбузов и рыбные базары, вонь пристаней. В центре — строгий и мощный Кремль — русская твердыня, а вокруг — большая деревня и море лодок. Здесь прошла его школьная юность...   Вспоминая о мальчишеских походах на лодках и плотах в дельте Волги, о рыбалке, Евгений Владиславович улыбался и молодел, и сквозь профессорскую строгость в эти минуты в нем проглядывал здоровый, ладный и озорной паренек.  На второй день своего пребывания в городе я смог, наконец, посетить места, непосредственно связанные с довоенным периодом жизни моего Учителя.
      Я все больше убеждался: Астрахань простолюдна, немного балаганна и ненарочито небрежна. Она — какая есть. Прикрасы здесь невозможны и неуместны. Дворянской чопорности и купеческого чванства в ней — нет. И это мне по душе.
      На трамвае доехал до Больших Исад. Это — далеко не центр города. Поинтересовался, что означает это название по-русски. Оказалось — Большие Посиделки. Это вызывает уважение. Большие Исады — старый район города и рынок. Прошелся по рынку, крытому, сырому и неуютному. За прилавками кавказский народец. Представил себе: лето, горы арбузов... Сейчас — пустовато. Крытый рынок в Саратове — покупечестее. Вообще, Астрахань — не Саратов: и Волга не та, и гор нет, и беднее намного. Но стариной Астрахань Саратов обошла.
      Где-то здесь на 1-й Интернациональной улице (как было сказано) — бывший дом моего учителя. Шлепаю по лужам, оглядываясь на вывески, спрашивая прохожих. Удивительно, но никто не знает, где расположена нужная мне улица. Нечего делать — пошел в музей Кустодиева. И только одеваясь в гардеробе и посетовав гардеробщице о своей неудаче, неожиданно получил точный ответ. «Улица Натальи Качуевской, она в Облвоенкомат упирается. Это и есть бывшая 1-я Интернациональная...». Жалею, что не расспросил её о жителях этого дома, наверняка рассказала бы ветхая старушка о «старом докторе».  Тихая узкая улица с невысокими старыми домами. Летом, видно, зелёная и тенистая. Заканчивается сквером. А вот и дом, который я ищу. Старый, хотя еще крепкий, двухэтажный, с высокими потолками и окнами. Окна вымыты. Деревянные двери. Очевидно, ими не пользуются. Вошел во дворик. Только сделал шаг к крыльцу, как откуда-то с веранды раздались рык и лай собак. Я не стал уточнять, привязаны ли они... Это удивительно, но хоть таким образом, я побывал у единственного моего дома в этом городе.
      Опустился вечер. Подмораживает. Прячутся в темноту перекрестки улиц. Торопятся одинокие прохожие. Над темнеющей скатертью Волги — фиолетовое небо. Уходит в дымку лес на противоположном берегу, и где-то в черноте его кроны тревожно мерцают далекие огни газовых факелов. Медленно возвращаются по еле различимой тропке рыбаки с пешнями и рюкзаками. Низко и тяжело летят птицы, гнездясь на середине реки и приготавливаясь к ночи. Застыли в ледовом плену дебаркадеры...
      Астрахань — край русской земли. И если человеку суждено с детства видеть Россию, сидя на ее краешке, это что-то добавляет ему. Что-то такое, что делает его на всю жизнь емче, вносит дополнительное жизненное измерение. Какой далью такого человека можно испугать? В его жизни с юных лет всегда и во всем борьба. Или — согласие с заведомой третьеразрядностью с грязными заборами, вонючей рекой и отбыванием жизни.  Ограниченность возможностей роста воспитывает в таком человеке более широкую зону приемлемости жизни и трезвость ума, закаляя внутренний стержень, способность к сопротивлению, восприятие борьбы как естественное состояние, целеустремленность и потребность в мечте — как альтернативу той приземленности, которая здесь в избытке.
      Край земли! Прорва пространства — что на запад, что на восток, что на север. Прорва воды, рыбы, грязи. Жизнь трудная, жесткая, с резкими гранями. Богатство на рубище куда как заметнее... Для многих эти места — перепутье. Сколько прежде бежало сюда, пережидая беду! Скольких раньше здесь держали, связав крылья. Выносливых, дюжих, упорных воспитывает эта земля и рассылает по всей России.
      Р. S. Не знаю, смогу ли я вновь побывать в Астрахани. Да и зачем? И заснеженный город, в который я заглянул по просьбе своего учителя, и его родительский дом, и даже сам Евгений Владиславович — уже в прошлом. Рассказ об этом посещении, благодарно воспринятый им в то время, и память о нем, исполненная тепла, сами по себе, казалось бы, могут иметь лишь частное значение и быть дорогими лишь для узкого круга его друзей, родных и учеников. Очевидно, что и это очень скоро станет частью прошлого. Все умирает.
      Но что-то не дает мне с этим согласиться. Астрахань для Гембицкого — только начало чего-то гораздо большего. В этом ее значение. Она — начало, родник долгой жизни и творческой деятельности большого человека, врача и Учителя, жизни, в которой отразились судьбы нашей страны и нашего времени и значение которой не исчерпывается только прошлым. Астрахань что-то объясняет в нем. Но ведь у каждого большого человека есть своя Астрахань. Возьмите наших великих терапевтов — Н. С. Молчанова, Ф. И. Комарова, А. Л. Мясникова, В. X. Василенко — все они вышли из провинции, поэтому Астрахань — начало большого пути, характерного для целого пласта советской, российской медицинской и немедицинской интеллигенции 30—90-х годов XX столетия. В этом значение воспоминаний о Евгении Владиславовиче Гембицком, начатых этим очерком. Они о сегодняшнем дне и могут быть полезны для будущих поколений.

ПЕТРОВСК
      Стремительный «Икарус» обгоняет едущую впереди телегу с людьми. Лошадь пугается, резко сдает в кювет, люди и поклажа падают. Сбруя у лошади натянулась, морда ее оскалена, белки глаз сверкают. Люди — кто где. Возчик перепуган и смущен. Фуражка его на боку. Молодуха сидит на рассыпавшейся вишне, встать не может. Ругань, смех и грех. Еще минута — и вся группа остается позади. Старое нового испугалось. В Петровск из Саратова дорога ровная. Едешь и покачиваешься в кресле, словно в высокой карете среди необозримых хлебов и зеленых дубрав: каждый кустик твой. Хлеб убирают, поле как тельняшка, прострочено скошенными рядками. Для саратовщины гречиха — редкость. С горы посмотришь — гречишное поле как белый платок на желтом песке. Забыли, как и выращивать ее, сдают в аренду рязанским хозяйствам... А ведь гречке цены нет. В свое время Мичурин советовал: «Стройте зажиточную колхозную жизнь, окружайте колхозы доходными садами». Старик понимал, что должно закрепить крестьянина у земли.
      Рядом с водителем сидит молодая мать с грудным ребенком. Там свободнее. Покормила его и спать уложила. Тепло малышу в маминых коленях. Женщина — вечный домик: мужчину согреть и успокоить, ребенка выносить, выкормить и согреть собой. И так всю жизнь — пока сердце бьется и руки греют.  Возле меня девушка — зеленые глаза. Возвращается домой, окончив политехнический институт, инженером на завод. В Петровске вся ее родня — от прабабушки до младших сестер. Жаль, если погасит Петровск свежий ветерок ее молодых мыслей. Велика сила инерции. Но, может быть, и сам городок помолодеет хоть немного.    Городок небольшой, тысяч на 40. Когда-то, балуясь флотом в Воронеже, наведался сюда Петр I. Велел поставить крепостцу на Медведице. С тех пор и стоит Петровск. Крепостцы и след простыл, а Медведица, как и 300 лет назад, — в лопухах и лилиях, разве что обмелела. Главная улица протянулась километров на пять. Завод, аэродром, старинный собор и пожарная каланча, которой век и сноса нет. Для больницы построен новый многоэтажный корпус. Гинекологи и хирурги устроены отлично. В гору пошла сельская клиника. Терапевты на очереди, а пока - в переполненных довоенных бараках. Рядом с больницей покосившееся, заросшее травой крыльцо тубдиспансера. Дворик. Вчера прошел дождь, и за забором во всю ширину улицы месиво грязи. На крыльце и на лавках больные в старых, покрытых пятнами халатах. Все вокруг залито солнцем, вишня лезет сквозь щели забора, а лица больных бледные, худые... Фтизиатр в отпуске, смотрит больных все тот же терапевт, у которого и своих 50 коек  Малые тихие города России. Контрасты здесь особенно заметны. Современное здесь лишь вкраплено среди старых развалюх. Входит оно так медленно, что стареет уже пока строится, не выдерживая конкуренции с капитальными соборами, пожарными башнями, особняками и привокзальными постройками прошлого века. Две-три чистые улицы — это все, на что хватает средств у горисполкомов. А рядом деревянные, влезшие в землю по наличники дома. Закрытые ставни. Глухие заборы, буйное цветение лопухов и крапивы в придорожных канавах. На столбах объявления: «Продается дом, 45 м2...», «Продается дом с большим сараем...» Пустеют малые города.
МИЧУРИНСК
      Мичуринск. Пыль, сор, затоптанные островки травы на обочинах. Серые от пыли листья деревьев. На узких улицах, на которых и в прежние времена телегам было тесно, непрерывный поток грузовых машин, автобусов, так что перейти дорогу невозможно. Визг, лязг, буханье через рытвины и рельсы.      Рядом кладут гудрон. Рабочие в желтых спецовках степенно разравнивают его, вдыхая пыль, выхлопные газы и асфальтовые испарения. Много женщин, мужиковатых, мускулистых, загоревших до черноты, с лицами, полузакрытыми платками. Работают молча и тяжело. Жара. Время от времени кто-то из них идет на колонку с глиняным кувшином. На ногах старые башмаки, спекшиеся от жаркого гудрона.
      Говорят, нынешний мэр Мичуринска живет в Тамбове и приезжает в свой город только на работу. Чего же хотеть от города, в котором даже мэр не живет.  Качество здешней жизни заметно отстает от жизни столичной. Вклад людей тот же, а общественной отдачи меньше. Перемены медленны. Это создает психологическую почву обойденности, рождает неудовлетворенность. Но многие рады своему родному городу, живут в его ритме, счастливы тем, что имеют и могут. В сущности все понимают, что экономика страны, при всем ее могуществе, все еще «тришкин кафтан»: на спину натянешь, что-то мерзнет. Что-то где-то должно мерзнуть. Да и как не понять — время - то какое.
      Кассы автовокзала. Женщина лет 50-ти, только что приехавшая из Саратова, стоит за билетами на обратный рейс. В руках корзина с большим букетом гладиолусов. Соседка спрашивает: «Что, сын служит?» В ответ грустное: «Служит. В земле». Афганистан...
      Железнодорожный переезд. Ждем. Идут составы — в одну сторону, разноцветные «Жигули» в два яруса, в другую, — цистерны с нефтью. Вагоны стучат и стучат, конца им нет. Тяжело народное добро! Наконец, проходят, обнажая строгий почерк рельсов. А за переездом — вдребезги разбитая дорога — верный признак того, что въезжаем в город.
    Простота нравов. Посередине улицы идет местный парень — не пьяный, с гитарой. Наигрывает и поет. Он хорошо чувствует себя дома. Все лучше, чем наши столичные — косматые, с транзисторами. Массовая культура особенно быстро улавливается женщинами. Даже в захудалых поселках — модная одежда, модная прическа, стильная походка... Неважно, что вокруг грязь и в руках ведра с вишней. Знай наших!
      Вокзалы — что в Мичуринске, что в Ртищеве—забиты народом. Привокзальные площади одинаковы, как куриные яйца, и грязные, как поросята. Как не вспомнить Гоголя...
      На вокзале, среди скамеек, прямо на полу расположилась старуха с нехитрым скарбом. Одета кое-как, но платок на голове чистый. Руки крепкие, крестьянские, не дрожат, когда мешок развязывает. Достает бутылку с водой, на дне карамельки — лимонад собственного изготовления. Отхлебнула беззубым ртом и бутылочку в мешок спрятала. Присматривается к людям. Когда у кого-то на пять минут потерялась девочка, тут же указала, где она. Говорят, она тут и живет.
       Из окон старого вагона электрички, идущей из Балашова, хорошо видны луга, пойма Хопра. Последняя чистая река России. Травы высокие, утопая в них, как в давние времена, цепью растянулись косари. Обочина заросла кустарником. Мальчишки вылезают по пояс из окон электрички и хватают зеленые ветви.
      Поездишь по городам и весям, потолкаешься среди людей, вглядишься в лица — и возникает осязаемое ощущение народа. Он разнолик и един. Все, что создано, — им, чего нет — ему создавать. Многого еще и нет. Нужно перестраивать тихие города России, перестраивать жизнь, растить человека. Знакомый дед, бывало, говорил мне: «Люби Родину, какая она есть. Радуйся, если радует. Украшай, если некрасива, умой, если не умыта. Люби и когда она тебя не любит».
Балашов — Саратов, июнь — август 1983 г.

ТАМБОВ
      От Мичуринска до Тамбова путь недолог. Попутчица хороша собой, дородна, полуоткрытые груди ее поднимаются как белые паруса. Здоровья и спокойствия ее хватило бы на нас обоих. Сначала говорил я один, она молчала, улыбаясь. Потом разговорились. Никак бы не подумал, что она хореограф и не за мужем. Разговор нетороплив, все больше про грибы и варенья. Говорить с ней приятно: белозубая улыбка резных губ манит, как клубника в сметане... «Тамбовская казначейша» да и только...
      За последние годы Тамбов заметно изменился. На привокзальной площади сооружен фонтан с цветомузыкальным устройством. Говорят, когда работает, зрелище великолепное... Но работает он по большим праздникам, а обыкновенно стоит как большое пустое корыто. Днем на его бровке лузгают семечки, а ночью спят застрявшие пассажиры.      Главной улицы не узнать, так нарядна. Здания обкома и дворца бракосочетаний стоят почти рядышком — одного стиля и окраски, как девчата, пришедшие на танцы в одинаковых платьях. Рядом — старые особняки с обновленными фасадами — как приодетые пенсионеры на прогулке. Исчезли заборы. Снесены домишки, ленившиеся к реке. Обновляется не один дом, а сразу вся улица. Белоснежные соборы как свечи, высятся среди зелени газонов. Дорожки освещены старинными фонарями. Старина, если тебя уважить и приодеть, нет тебе цены!
      Похорошел район парка. Все старье, заросшее кустарником, пошло под нож бульдозера. Вместо узеньких дорожек, закиданных старой листвой, с аляповатыми афишными тумбами, широкие бетонированные аллеи, газоны, беседки. Из парка высокий пешеходный мост через Цну.   Среди базарных лавок высится стеклянная громадина нового здания рынка. Строится пояс набережной — гранитной с улицы и зеленой с реки. К пляжам и лужайкам спускаются пологие гранитные лестницы. Вдоль набережной — скамейки. Хорошо здесь, когда жара спадет. Над лесным простором памятник Сергееву-Ценскому из серого гранита в скромном березовом окружении. Усы — адмиральские. Сохраняя мягкость, неброскость, изящество и простоту старины, Тамбов современный так и светится дедовской былой красотой. Кто-то в городе очень разумно распоряжается генами. Внук должен быть похожим на деда.
     Краеведческий музей в Тамбове — как и в большинстве наших городов — в бывшем соборе. Вынужденная традиция. Негде и не на что пока. Да и помещения просторны, стены вечны, и воздуха много. Прошлое в собственной упаковке. Может быть, поэтому экспозиции советского периода обычно здесь не смотрятся, не гармонируя с обстановкой 18 века.  Как и во всяком хорошем музее — неожиданные находки. Великая старица, инокиня Марфа — мать первого из Романовых — тамбовская помещица. Как и муж ее, Никита Романов, владела богатейшими монастырскими землями. Из дремучих тамбовских лесов престол московский вырос...
      Бюст декабриста Лунина, местного уроженца. Какой великолепный русский офицер. Умная голова. Недюжинная сила. Такой дивизию на Петербург поведет. Такого царю до конца жизни не забыть.
      Многие стихи Пушкина посвящены Е. П. Бакуниной, его сверстнице и другу. А ведь она 20 лет прожила в Рассказове (ныне городок по пути из Кирсанова в Тамбов). О какой Бакуниной из сегодняшнего Рассказово так преданно и нежно можно написать! Кто о ней напишет, и кого это вдохновит? А ведь наверняка есть такая... -
      Тамбов — это и предки Пушкина, и Денис Давыдов, и братья Баратынские, и адмирал Ушаков. А еще раньше Г. А. Державин — наместник Тамбова в 1786—1788 гг. и основатель здешнего театра, типографии, газеты, школ. Годы и войны прошли, но так много свидетельств памяти. Спустя 200 лет можно подивиться прекрасному портрету молодой жены Державина. Все это кажется важным, и в каждой вещи светится эпоха. А современная история? Гимнастерки, значки, партбилеты, фотографии обыкновенных героев. Трафаретно повторяясь в витринах каждого музея, все это до обидного мало раскрывает неповторимость личности человека и его дела.
      Важно показать, как именно этот человек вырос до подвига и совершил его. Кто знает, может быть, не менее важно увидеть здесь же лицо его матери. 30-е годы — это не 40-е и не 50-е. Дух времени менялся. И хоть все это — послевоенная эпоха, где грани отличия? Где их анализ? Чем интересен? Когда отлежится в памяти и в чьей? Уходят поколения. Уж нет ни одного подчас, кто помнил бы то-то и то-то...
      Вырос Тамбов, но и здесь контрасты, особенно в образе жизни людей. Праздность, распущенность, пресыщенность — одних и труд, увлеченность, одухотворенность других.
      У реки, на просторе народу мало — все больше во дворах, да по домам, привычней возле квашеной капусты. Полно пьяных. Приземленность и прагматизм. И вместе с тем, театр полон — яблоку негде упасть. А всего лишь заезжая оперетта. Легар, Кальман, музыка молодости. И какое восприятие! Оно свободней, непосредственнее, чем у избалованной столичной публики. Жажда развития больше.
      Здесь особенно заметно, как культура — массовая культура — распространяется вширь, охватывая практически все слои народа. Но сегодня этого мало. Нужно развитие культуры вглубь, «по вертикали». Нужна подлинная интеллигентность образованных людей, интеллигентность Добролюбовых и Писаревых, и именно в малых городах.
      В забитой России прошлого века, в самой глубинке, у самого «поясочка» ее жили высокоинтеллигентные люди и не задохнулись в дерьме. И свет их дошел до наших дней. Барышня-учительница ехала из Петербурга в Кирсанов и, живя в нем до старости, оставалась петербурженкой, вдохновенно поднимала умы и сердца людей угнетенных. Сейчас таких неизмеримо больше, но и нужда в них неизмеримо больше, в противовес культуре массовой, культуре интеллигентов-недомерков, которых штампует наша высшая школа, культуре современных мещан. Тамбову, Кирсанову и Петровску необходим интеллигент на всю жизнь.
      Цна. Речка небольшая. Но с высокого берега ее далеко видно. Теплоход на воздушной подушке прошумит среди лопухов и снова тихо. Над вечерним покоем медленно течет звон колоколов, льются и тают звуки церковного хора. Благовещенье. Вещание мира и радости. И действительно — мир повсюду, над всей Россией! Залитый солнцем, убранный зеленью, медлительный и обнаженный. Кажется, его можно потрогать руками. Он так привычен, что становится страшно за людей, забывшихся в наслаждении им. Как за тех на том волжском корабле, кто, еще минутой назад наслаждаясь жизнью, были снесены вместе с палубой и в последний миг среди грохота и тьмы успели подумать о ядерной смерти.
Июль—август 1983 г.
Посвящается
дочери моей —
Машеньке
      Театр полон. Идет «Холопка». Гастрольная оперетта, билеты в два раза дороже, а ни единого свободного места. Вот тебе и Тамбов!
      После уличной жары прохлада зала приятна. Третий звонок. Появляется дирижер — маленького роста, с густой седой шевелюрой. С достоинством раскланивается, взмахивает маленькими ручками — и спектакль начинается...Усаживаюсь поудобнее. Музыка. Граф Кутайсов в шитом камзоле — ходит как павлин. Вокруг него крепостные девки — актерки. Песни, кутерьма... С головы графа смешно сползает парик. Может быть, так надо. Оперетта есть оперетта.
      Оркестр в яме не уместился — театр драматический. Слева от меня в ложе — контрабас, еще что-то — на коленях, а в глубине — тусклое золото арфы. Скользят белые руки... Нежные струны, душевные струны.
      Граф бесподобен. Завязывается интрига. Андрея Туманского — незаконного сына князя Батурина — собираются женить на парижской певичке, а затем обоих объявить крепостными. Актеры, играют увлеченно, оркестр послушен дирижеру.
      Взгляд мой вновь случайно останавливается на арфе и белокурой головке, прильнувшей к ней. Очень похожа на мою дочь, но старше. Та же поза, нежная, чуть склоненная головка, внимательные серьезные глаза, плавные движения рук... Грохот сцены уходит куда-то. Так удивительно смотреть на эту женщину, играющую и думающую о чем-то своем среди этой какофонии. Интересен живой процесс творчества.
      Приводя свой план в исполнение, граф с придворными искусно сводят молодых, те открываются друг другу... Происходящее на сцене отчего-то уже не захватывает. Поворачиваю голову... Арфистка моя то за арфу спрячется, и тогда видно лишь ее белокурые волосы, то за струны возьмется, и тогда лицо ее открывается. Взор ее устремлен на дирижера. Белые руки скользят и взлетают. В паузах она то грустно смотрит в зал, то, сопереживая и улыбаясь, — на сцену, то вновь задумается и, словно отрешенная от всего, сольется с арфой...
      На сцене цыганские пляски на бис. Легко скользит каучуково-нежная бестелесная балеринка-кабардиночка. Ослепительная улыбка. Брови как две сабельки...
      Я стараюсь угадать ее состояние. Лицо грустное, умное. Смотрит чуть прищурясь, словно изучая и размышляя. Какая прелесть эта женщина! Да она милее и естественнее Холопки! Она и есть то, ради чего я пришел сюда. Кто она? Наверное, замужем за какой-нибудь скрипкой. Гастроли. Чужой город. Дети с матерью остались... А- может, нет у нее детей. Да и зачем мне это знать.
      Граф торжествует: молодые объявлены крепостными. Отличный комедийный актер. У него и шпага, в сердцах брошенная об пол, непременно в него вонзается и звенит.
      Иногда мне кажется, что она видит, как я любуюсь ею. И ей это не нравится. «Странный тип, — видимо, думает она. — На сцене сама энергия любви, а он на скромную замужнюю женщину загляделся». И за арфу спрячется. А иногда долгим взглядом ответит, как будто укоряя и сожалея о чем-то. И тогда уж я не могу смотреть на нее и отворачиваюсь к сцене...
      Граф наказан. Молодые ускакали. Последние звуки музыки. Аплодисменты. Дирижер взбирается на сцену, пожимает руки ведущим актерам, кланяется. Занавес.
      Люди заполняют проходы. Подойти к ней поближе невозможно. Стою, меня толкают. Оркестранты складывают ноты и инструменты. Она остается в ложе одна. Подвигает тяжелую арфу, бережно укутывает её в черное покрывало. Устало поправляет волосы и, бросив взгляд в пустеющий зал, скрывается в двери ложи. Гасят люстры.
      Медленно бреду из театра. Вечер. Прохладно. Одинокие звезды — небо еще светло». «Что смотрели?» — спрашивает встречный знакомый. «Арфистку», — отвечаю я.
г. Тамбов, июль 1988 г.
      За прошедшие годы в этих местах мало что изменилось. Но трудом здешних людей по-прежнему живёт вся Россия.
Февраль 2016 г., г.Саратов

РОСТОВ - НА ДОНУ, НОВОЧЕРКАССК
      Ростов-на-Дону. Научный симпозиум. В перерывах между заседаниями удается увидеть незнакомый город. Центр его красив и богат. Площади нарядны. Уличные переходы украшены мозаикой. Вечером особенно хорошо на Пушкинской. Звезды, тепло, тихо. На скамьях люди. Вдоль по бульвару подсвеченные чугунные композиции из «Евгения Онегина» и жизни поэта. Резные профили Поэта и героев его — изящны и выразительны.
      У города отчетливо южный облик: теплынь, акации, виноград. В парках старые деревья, просторные аллеи. Множество маленьких открытых кафе. Людей мало. Спокойная размеренная жизнь. На одной из скамей парка — старик, седой и худой. Скромный пиджак — в орденах. Руки оперлись о палку, дрожат. С горечью думаю: «До Берлина дошел, а теперь...»
      На одной из площадей — величественный памятник Победы. Высокая стела с золотой фигурой девушки наверху. В основании стелы — черные колокола. Вокруг — амфитеатром — многоярусные бетонные скамьи.... Нечто циклопическое. Место для вече, где один человек — ничто, муравей...
      В двух шагах отсюда, на откосе к Дону — район трущоб. Рушащиеся, покосившиеся здания. Ржавые трубы коммуникаций, заросшие бурьяном железнодорожные пути, прогнившие доски пристани... Мусор лезет из проломившихся заборов. Развороченный асфальт. Бульдозером бы все это! Улочки здесь тесные, людей много... Девушка поднимается по улице, бережно прижимая к себе футляр со скрипкой... Играет в войну чумазая ребятня... Из окна на весь квартал рев Высоцкого... Рабочая столовая. Сквозь широкие створки раздаточной видна кухня. Молодая женщина в косынке и белом халате с высоко закатанными рукавами, плотно опершись о стол, режет сложенные слои теста. Ловко меняет угол разреза. Узкие одинаковые полоски ложатся быстро и послушно... Руки в муке, в мыслях далека — не видит, что смотрю па нее. Все просто и безыскусно: заготовка лапши. А рядом, во дворе, полураздетая пьяная старая женщина колотит ведром в дверь, матерясь и требуя, чтобы ее пустили в дом... Зубоскальство, любопытство и безразличие прохожих и соседей. Все это не просто, бульдозером не обойтись.
      Дон в Ростове широкий, течет медленно, сонно. Того и гляди — остановится: рукой подать до мелкого моря. Удовлетворенность и пресыщенность, жизнь прожита — спешить некуда. Волны несут хлам, мазут, всю грязь - от самого Воронежа. А в верховьях, под сенью лесных лап Дон струился, играл, скакал по откосам — упругий и чистый. Начало и конец.
     Дискуссии на симпозиуме продолжаются: постаревшая, полная хлама профессиональная река медленно впадает в мелководное научное море. А ведь где-то бьют родники.
       Удалось вырваться в Новочеркасск. До сих пор представлял себе эти места очень смутно — по «Тихому Дону». Город показывал мне его житель, старый учитель.
      Новочеркасску — 181 год, Ростову — более 200, а Старочеркасску — старой казачьей столице—более 400 лет. Прежде Старочеркасск в паводок заливало, и атаман Платов основал новую столицу — в 20 км от Дона. Построил ее на высоком холме, взяв за основу планировку Парижа. В городе несколько площадей, и от каждой — стрелками — улицы. Арки в честь побед в Отечественную войну 1812 года. Соборы.      Более ста лет росла столица Войска Донского, консервируя самобытность края. А рядом рос интернациональный, торговый и фабричный Ростов.
      Здешний писатель — Геннадий Семинихин оплакивает казачью старину... Воет ветер над разбушевавшимся Доном... Тяжело на воду ложатся весла... Трепетно мерцает в сырой мгле огонек лампады в атаманском доме... Невеселы думы атамана... Тоскливые, тяжелые краски. Давит каждая строка.
      Музей Донского казачества уникален. Казачеству сроку больше, чем династии Романовых, но родилось оно - как щит и умерло, когда в нем не стало нужды.  Утро, и в музее почти нет посетителей. Вдоль стены зала — лодка, выдолбленная в бревне. Хорошо сохранилась в речном иле. Макет куреня. На старых картах — стрелками — походы казаков по Каспию и Черному морю. Ермак. Петр и осада Азова. Казаки и Суворов в альпийском походе. Платов, Бакланов, Орлов-Денисов — боевые атаманы. Вельможи, а какая верность землячеству. За витринным стеклом поблескивают их именные сабли — «За храбрость», «Золотое оружие». В музее очень много и с неподдельной любовью — о Шолохове. Достоверно и страшно о Великой Отечественной войне в этих краях, хотя сам Новочеркасск из-за поспешного отступления немцев пострадал мало. Рассказывают, немцы тщетно пытались танком стащить скульптуру Ермака с пьедестала — гусеницы беспомощно лязгали по булыжнику, и Ермак устоял. Донцы воевали: отчаянные рейды казачьих полков по немецким тылам, участие в крупных наступательных операциях. А — последний всплеск их военной истории... «Едут-едут по Берлину наши казаки!»
      Здесь же, в музее, и художественная галерея. Малоизвестные полотна Венецианова, Шишкина. Неожиданное открытие: картины Дубовского, позднего передвижника, новочеркассца, — целый зал: Альпы, море, усадьбы... Рядом — «Степь ковыльная» И. И. Крылова — бескрайнее степное половодье.
      Осматриваю город. Целый квартал занимают казармы танковой части. Это сейчас. До революции стоял здесь Кадетский кавалерийский казачий корпус, позже — Курсы кавалерийского состава Красной Армии. Здесь учились Тимошенко, Жуков. Казарма — на века. Старая застройка  внушительна.
      В глубине сквера — атаманский дворец в три этажа — приземист, как казачок. Совершенная спокойная композиция. Окна большие. По всему фасаду — широкий балкон. Видно, с него атаманы гутарили с народом. От входа наверх ведет железная лестница литья прошлого века. Наверху просторный зал. Из зала - дверь в комнату, где в 19-м году застрелился Каледин. Не вынес ультиматума Кривошлыкова и Подтёлкова.   Мало знаем мы об этих большевиках. Какой нужно было иметь авторитет, чтобы поднять казачество за Советскую власть?! На фотографии Подтёлкову — 32 года, могуч, кудлат, чубат, лих. Кривошлыков моложе, интеллигентный профиль. Оба — георгиевские кавалеры. Жаль, погибли. В сквере, что на северной окраине города, поставлен им высокий гранитный памятник. Тесно прижавшись друг к другу, смотрят они далеко-далеко и словно ждут тех, кто не успел прийти к ним на помощь.
      А в наше время на площади перед атаманским дворцом по приказу фарисеев-«коммунистов» (в 1962 г.) расстреливали безоружных рабочих города. Об этом знают все, но говорят глухо.
      Казацкие гербы разных лет. Кое-где на фасадах домов они еще сохранились. Знаменит герб на атаманской печати: здоровенный казак сидит на винной бочке, ковш на коленях, в руке сабля. Веки опухшие, глаза выкатил, словно его кто спьяну холодной водой окатил.
      В центре города — мощёная площадь. Посредине ее — Собор. Перед его византийским величием город расступился. В пустоте площади словно слышится цокот подков, грохот казачьих повозок и тачанок. Чуть пониже солнца — купола.  Некогда золотые, они, рассказывают, были видны вёрст за 70. Недавно в шторм на главном куполе крест покосился. Его сняли, чтобы, падая, не проломил крышу. В открытые двери виден высокий свод, отблеск свечей и люстр. При входе старушка свечи продает. За ней, на полу, занимая прихожую, лежит 6-метровый золоченый крест. Из Москвы привезен — на смену... На вопросы: «Когда купола позолотят? Когда крест поднимут?» у лукавой старушки один ответ — «Как бог даст!»
      Таврия. Места эти когда-то были дном моря. Слой земли здесь невелик, под ним — ракушечник. И Дон рядом, и Аксай, и другие речки, а вода — проблема. Оттого, видно, и береза здесь редкость.
      Дали степные, безбрежные. Дон блещет плесами в знойной дымке. Солнце — в темечко. Улицы в зелень попрятались. Гроздья виноградные в окна просятся...
      В саду — одноэтажный домик. Музей-квартира Митрофана Грекова — основоположника известной студии. Во дворе — его строгий бюст: прям, худ, черен, крепок — вылитый Григорий Мелехов. В музее картины, эскизы, наброски... Кони, лошадиные морды, разворот тачанки, колесо во рву... Какая работоспособность и преданность теме! Айвазовский писал море, а Греков— коней. И не надоедало. В музее не только картины Грекова. Портрет колхозницы одной из станиц — Степановой — матери девяти погибших на фронте сыновей — всех ее сыновей. Погиб и муж ее — Степанов. Лицо матери окаменело, взор опущен и печален. Только руки живые, пальцы перебирают теплую шаль... Все — в прошлом. Но такое прошлое будущего стоит.
      Новочеркасск невысок домами. Не выше тополей. Но дома основательны и удобны. На улице просвещения — Технологический институт. Построен в 1911 — 1930 гг. архитектором Рагуйским, строившим известный театр в Одессе. Здания просторные, окна высокие, в центре — внутренний двор, крытый стеклянным куполом, — в сущности, театральный зал — без сцены и кресел. Напоминает внутренний двор медресе в Самарканде. По гармонии, удобству, достоинству, с которым оно размещено, строение это войдет в коммунистический век. В институте — 23 тыс. студентов (на 200 тыс. населения города). Такая конница технологов — посильнее Первой конной!
      Мой гид — старше меня, город он знает и любит, это заметно; и его знают — учитель. Ему в радость видеть город, общаться с людьми, сопереживать. Он симпатичен мне. Ноги у нас уже не ходят, а души — молодые...
      Лица людей. Мужские профили: то казацкие —упрямые, чубатые, шолоховские, то горбоносые, чернявые — греческие, то курчавые — кавказские. Южный народ. Женские лица: загорелые, белозубые, улыбчивые. Впечатление здоровья — не поэзия, но какая проза!
      Навстречу нам идет девушка — небольшого роста, в платье дымчато-голубого цвета, в туфельках на низком каблуке. Легкая и ладная, она словно летит. Икры крепкие, загорелые. Глаза чуть сужены, серые, настороженно-лукавые. Прошла рядом, а будто плечом задела. Если бы можно было заговорить с ней, остановить... Да разве время остановишь.
      На выезде из города, у дороги — курган. Вокруг сушь, пожухлая амброзия. Вверх ведут ступени. Рядом, накренившись, стоит каменная баба. Сарматский могильник. Веять бы над ним суховеям половецким, покрывая траву пылью забвения... Но раскопки 80-х годов привели к богатейшей находке: были найдены золотые предметы на сумму в 1,5 млн. рублей. Золото выставлено в Эрмитаже. Осиротел курган. Зато рядом выросло современное кафе. «Сармат» зарабатывает миллионы. Выпотрошенное прошлое работает на настоящее.
      Казачество. А есть ли оно? Исчезли традиции — и в обрядах, и в одежде, и в ремесле. Возможно, что-то, осталось в самосознании, в речи, в характерах и, конечно, в памяти.
      Какое противоречивое явление—казачество. С одной стороны, сметка, достоинство, вольница, удаль, силища, а с другой, — псы царские, душегубы революции, особая рота, сельская аристократия, чванство, кастовость. И, казалось бы, так густо замешано — целая эпоха. А не стало прежнего казачества в какие-то несколько десятков лет. Как сахар, распалось и растаяло оно в кипятке революции и социализма. Хозяина не стало, и доспехи вынесены в музей. Новочеркасск ныне — столица без подданных, как Тельшай — столица древних литовцев. Как только сгусток экономики сместился южнее, к торговым путям, Тельшай с его опустевшим величием затерялся в лесах и забвении. С одной стороны, груз истории, а с другой — ординарность современности. Старые столицы, утратившие темп, пережившие себя, столицы памяти, отставные королевы: платьев в шкафах полно, а на бал — не позовут. Некому... Время вырвалось вперед. Есть такая картина в Русском музее: руины усадьбы, одинокий хозяин. «Все в прошлом».
      Икарус полон. От Новочеркасска до Ростова приходится стоять. За окном мелькают поля, степь, сады... и все остается позади. Съездил... в прошлое. В последнее время я особенно остро ощущаю, как ускорение темпа жизни, необыкновенно приближая будущее, одновременно и эквивалентно формирует прошлое. Это единый процесс. Вот почему к ускорению нельзя приспособиться: только приспособился, как уже — в прошлом...
      И все же я многое люблю в прошлом, в том, что хранит память. Прошлое — это богатство, даже если только оно и остается человеку. Но обидно, когда даже прошлое уходит. Река уносит себя в море, город превращается в музей, древний курган  —- в придорожную достопримечательность, а память — в забвение. Грустно.
      Отчего все это так тревожит? Ведь все имеет начало и конец. Конец даже более закономерен. Начало еще бог знает, каким будет, а конец и есть конец. Всему свое время. Младенец должен быть младенцем, старик стариком. Тропа, засыпанная осенней листвой, ничем не хуже всякой другой. Кто-то из немолодых моих друзей сказал мне: «И там, после 70, тоже жизнь». И борьба.
      В 1964 году, к нам, в молчановскую клинику Военно-медицинской академии положили старика. Подобрали его в вестюбюле здания Ленсовета — упал в голодный обморок. Рваненький, но чистый был дед. Беда погнала его в Ленинград.
      В палате, пока слаб был, дед все молчал, но потом разговорился. Вспоминал, как еще парнишкой в подпасках жил. Мировую отвоевал. Женился, но детей бог не дал. Жили тихо и ладно. С Отечественной вернулся даже не раненный, а ни деревни, ни жены, никого — все сожгли. Подался в соседний район — в пастухи. Неделю — у одних, неделю — у других, так и жил, пока силы были. И после, когда работать не смог, кормили его из милости. Да ведь людям самим трудно. Можно бы о пенсии похлопотать, да лет пять до того беда приключилась — документы потерял. А как их справишь. Деревни эти после войны в разные годы то за Новгородской, то за Псковской, то за Ленинградской областями числились... Вот и подался в Ленинград, пешком, к большой советской власти. Толкался-толкался в дверях, да в коридорах, пока без сил не свалился...
      В клинике его откормили: окреп, отогрелся. Аккуратный такой старичок стал. Месяц пролежал, другой пошел. В ту пору вел эту палату я. Среди больных был фронтовик — бывший замполит полка Тарасенко. Добрейший человек. Написали мы с ним письмо в Обком партии об этой истории и приложили официальную выписку. И дней через 20 пришел ответ — направить деда в Дымовский дом престарелых, оформить паспорт.
      Как мы радовались. Радовался и дед. Уже осень была на дворе. Принесли ему кто что мог из одежды. Я — галифе принес. Все отделение провожало деда. А к лету от него пришла весточка. Чья-то молодая рука точно повторяла дедовы слова: «Сообщаю вам, что сыт, здоров, обут и одет, за коровками ухаживаю. Ничего мне не надо. А главная моя благодарность - что знаю, где умру...»
Ему было страшно не умереть, а превратиться в прошлое, не утвердив себя в настоящем. И он жил.
      Верховья жизни — только будущее, середина — стремнина настоящего, низовья — груз прошлого. И кажется, вот оно будущее, плечом достать можно, а задача выполнена. Все правильно, справедливо, но не утешает!
Ростов-на-Дону — Новочеркасск — Саратов
Сентябрь — октябрь 1986 г.

СЕЛО СМИЛЬЧИНЦЫ
        Летом 1993-го года, сразу после завершения 3-го курса, мы с моим сокурсником по ленинградской Военно-медицинской академии Митей М-о поехали к нему на родину, на Украину. В самую ее сердцевину – в Черкасскую область,  в деревню Смильчинцы Лисянского района. Ехали через Киев (видели Днепр, Софийский Собор, памятник Богдану Хмельницкому), через Белую Церковь и Цветков. Последний отрезок пути мы  проехали уже ночью в кузове грузовой машины, держась за ее борта и рискуя выпасть из неё.
         Когда слезли с машины, оказались в кромешной тьме, только звезды светили на небе. Электричества не было. Оттащили с дороги свои чемоданы до первой хаты, постучали. Открыл нам дверь старый дед и когда понял, что приехал Митя, всполошил весь дом. Зажгли керосиновые лампы, на столе появились соленые и свежие огурчики, заскворчала яишница с салом в большой сковороде, притащили из погреба запотевшую самогонку непрозрачную, сизого цвета, поставили стаканчики и тарелки, нарезали хлеб. За стол сели все, человек 10. Остались спать только малые дети.
       Так они рады были, что приехал Митя. Долго не ждали, налили самогонки. Мои протесты и отказы приняты во внимание не были.  Решив, что я должен быть с народом, я тоже выпил полстаканчика.  Яичница с салом толщиной сантиметров в 5 была очень сытной. Потом еще, потом еще… Мне стало так хорошо на душе, словно это меня встречали. А потом нас положили спать, причем оказалось, что ноги меня не слушаются  и меня отнесли по моей просьбе на телегу с сеном, что стояла во дворе. Проснулся я поздно, солнце стояло в зените и било мне в лицо, было полно мух, голова трещала, хотелось только пить.
         Мы добрались с Митей до дома его тетки только часам к трем дня, поскольку ее дом был на другом конце улицы, а в каждой хате Митю ждали: разведка была на высоте. Днем стало видно, что все хаты побелены и все выглядело так, как у Гоголя в его «Вечерах на хуторе близ Диканьки».
         Митю ждали. И дело было не только в радушии его земляков и  в уважении к нему – ведь он учился в Ленинграде, в Академии, а в том, что в годы оккупации немцы повесили и его отца, и его мать, так как они были коммунисты, а отец еще и председатель сельсовета в этих Смильчинцах. Люди об этом помнили.
        Оказалось, что в селе у Мити живет его сестра, десятиклассница. Хорошая девушка с необычным для этих мест именем Гера. Я уже потом понял, зачем он меня пригласил к себе на родину. Но мы с ней не подружились почему-то. Были и другие знакомства, но и они не захватили меня. Было мне только 20 лет.
       Ходили с Митей на бахчу. За чекушку сторож-дед готов был отдать полбахчи. Но ведь много не съешь и много не унесешь. За то, какими вкусными были и арбузы, и дыни!
       В газете «Правда» в те дни вышло Постановление ЦК и Совета Министров, подписанное Маленковым, о снятии с колхозов и совхозов всех недоимков, или долгов. Сельское хозяйство было в послевоенном упадке, много ли возьмешь с голого. Постановление было очень своевременным. Я решил, что мне следует, как комсомольцу, донести текст Постановления до колхозников.  Отправился на полевой стан, где копнили сено десятка полтора женщин и двое мужиков, и в перерыве прочел им этот документ. Слушали внимательно и одобрительно.
        В соседнем доме крыл крышу седой старик. Он хвастался, что в Гражданскую воевал в Конной армии под началом Семёна Михайловича Будённого.
       По вечерам на площади возле почты под гармошку танцевала молодёжь. Парни шалили. А девчонки виэжали: «Видчипись вид мене. Я – маленька. Я с тридцать першого!»  Всем было хорошо.
       Перед отъездом на веранде хаты у Митиной тетки состоялся прощальный ужин. Ассортимент угощений был тот же. Зато гостей было полсела. Никого не приглашали, приходили все, кто хотел. Так здесь было принято. Когда уходили, весело было смотреть, как вместо одной круглой Луны на небе видно было полторы. Не одна и не две, а полторы. А босые ноги утопали в прохладной пыли сельской дороги.
        В конце августа я вернулся в Ленинград.     На Украине я тогда был впервые. Шел восьмой год после окончания войны. Украина оживала. Поездка оставила тёплую память братства советских людей.
Ленинград, 1953 г. – Саратов, 1997 г.
              Прошло более 60-ти лет с тех пор. Село стоит на своём месте. Живёт тем, что земля родит, благо трудовые руки не разучились работать. Может быть, кто-то ещё помнит о советской власти в тех местах? Ждут перемен к лучшему.                Саратов, февраль 2016 г



ЧЕРНОВЦЫ
      Раннее утро. Низкое солнце бьет в окна. В вагоне тихо, потягивает дымком, и проводник звенит стаканами. Путь долог — поперек всей Украины — от Конотопа до Черновиц. Спим, беседуем, едим и снова спим. В купе — зам. по снабжению одного из заводов в Черновцах, солдат, едущий на побывку в какое-то село, на Днестр, молдаванин-колхозник, черный и кудрявый, как цыган, и я. Разговоры всякие, в т. ч. и о ближайшей судьбе виноградарства и садоводства на Буковине и в Молдавии с учетом сокращения производства алкоголя. Спиртовые заводы закрывают. Виноград идет только на сухое вино. Туго и частнику — перестраиваются, кто как может.
      Солдат едет на побывку домой, все у окна стоит. «Помню, вспоминает он, как с отцом на велосипедах по грибы ездили...» Как хотелось бы, чтобы и обо мне что-нибудь такое же, простое, запомнилось моему сыну.
      Черновцы - старинный, уютный, удобный для тихой, пенсионной жизни городок. А Черновицкая область, закуток Украины, самая маленькая в СССР, того и гляди растащат по соседним областям. В глубокой долине на краю города течет Прут, скорее прутик. Но жёсткий, за ним граница.
      Все в городе под рукой: театр, исполком, почтамт, базар, кладбище... За день весь город можно обойти. В центре — улица Ольги Кобылянской (проще Кобылянская), единственная пешеходная улица. Нижние этажи ее зданий отданы под лавочки, современные магазины, бары, кинотеатры, перукарни... Когда-то прежде здесь жила знать. Каждый день плиты мостовой мыли мылом, и простой народ сюда не пускали.
      Как сильна еще и близка нам старина. Старые города, старые усадьбы, парки, литература... XX век теснит все это, теснит инерцию нашей привязанности, и все более контрастирует с милым нашему сердцу веком XIX, что-то зачеркивая в человеке. Ускорение необходимо. Но во всем ли, и какое где? Ведь ускорение — не цель, а средство. Цель — человек. И, наверное, есть немало такого, чего менять не следует, если это обеднит человека. И в темпе жизни, и в оптимальном объеме самовыражения, и в привязанностях. Сохранить нужно и старину.
      Городок маленький, и через день-другой начинаешь ощущать это. Тесно, как в рубахе с тугим воротом. Отсюда на мир смотришь, как из угла комнаты. В войну Черновцы не пострадали — немцы ушли, спасаясь от «котла» Но от старого остались не только дома.
      Театр им. Леси Украинки — малая копия Венского и Львовского театров. В 60-е годы здание пережило поджог и пожар, но сейчас великолепно отделано. Посмотрел два спектакля: «Наближення» (приближение) и «Повисть про семью». Эти два тихих добрых вечера остались в памяти. Спокойный теплый зал. Как в старые времена, меня проводили до кресла. Труппа зрелая, играют талантливо, а зрителей — одна десятая зала! Аплодировать некому! Стыдно-то как! Интеллигенция утрачивает позиции, и это — в университетском городе.
      Университет — один из небольших на Украине — размещен в бывшем дворце австро-угрского епископата. Шедевр славянской архитектуры (1875 г.). Архитектор — Иосиф Главка, чех, построил 144 здания в Европе, в т. ч. два — в Черновцах. Строили дворец 18 лет, и обошелся он в 100 млн. наших рублей. Анфилады коридоров, Мраморный и Красный залы. Фрески. Парк. Бежавший в 1944 г. последний румынский епископ сжег часть покоев и библиотеку. Десятки вагонов имущества — вывез. Художественная ценность здания явно значительнее размещенного здесь университета. Но иная слепота страшнее вредительства: чтобы установить тяжелые компьютеры, на мехмате раздолбали бесценную мозаику... Заставь дурака... Для Университета строят новое здание.
      Разговорился со здешним историком. Растет численность сект, в т. ч. баптистской, адвентистов «7 го дня» и других... Семь церквей в Черновцах (на 250 тыс. чел.!),  в Саратове одна — на миллион. Историк рассказал об интервью у Черновицкого православного владыки. «Епископ Черновицкий и всея Буковины» — представился тот. «Почему всея? Ведь две трети Буковины — в Румынии». Куда там — лишь бы всея! Приходилось бывать на безалкогольных религиозных свадьбах. Порядок. Уважение к молодежи. Молодежь (с невестой и женихом) усаживают за первый ряд столов, родителей и родичей — за второй, а уж потом — прочих — за третий. «Братья, сестры и гости!»... Много речей. Современная электромузыка (но содержание религиозное). Вакуума здесь нет: борьба идет всеми средствами.
      Еще не забыты здесь процессы над бендеровцами. Кое-кто из них приезжают сюда в качестве туристов. Не отлились еще им наши слезы!
      Совсем недавно, в 60—70-е годы, особой проблемой для Черновиц был выезд евреев. Съезжались они сюда со всей Украины и жили в ожидании разрешения на отъезд.
      Шехтер был лучшим закройщиком в Черновцах, а может быть, и во всей Украине. Подобрал он бригаду мастеров из евреев, и стали они шить. Очередь — на два месяца вперед. Качество и цены высочайшие. Но тучи стали сгущаться. Шехтер заволновался. Лег в клинику — прооперировал холецистит, вставил зубы (там это дороже стоит). Старухе-матери вделал бриллиантовые серьги, то же жене, то же дочери: личная собственность налогом не облагается. И уехал Шехтер. Но и у богатых не всегда просто. Врач-стоматолог, жена-дизайнер и их дочь, скопив денег, уехали в США. Но его взяли только зубным техником, жену—в контору, а дочь, красавица, в конце концов, нанялась в салон терпимости. А те, кого там никто не ждал, отправлялись в Израиль, молодые — в армию. Дорого обошлись им сказки о равенстве в еврейской общине. Равенством здесь не пахнет, равенство — абсурд, когда каждый хочет быть самым равным. Идея исключительности целого народа или отдельного человека, в какой бы форме она ни проявлялась, у нас или у них, основана на возвышении (обогащении) одних за счет унижения (эксплуатации) других.
      В Екатерининской церкви, превращенной в музей, выставка современной живописи. Картин 40. «Пути-дороги» Оссовского. Железнодорожный переезд, грязный снег, колея, черный шлагбаум, за полотном — тусклые дали, низкое заходящее солнце, негреющее и подслеповатое. Тупик, безысходность, старость. Переезд, через который уже не перешагнешь...
      «Молочницы». Три ведра парного молока. Бидоны. В дно ударяет тугая струя молока... Молодые женщины в белых халатах и косынках. Руки белые, груди полные. Посмотрел, и будто сметаны объелся и весь в сметане перемазался...
      Издалека хорошо смотрятся тихие осенние пейзажи Яблоньской (1917 г. рожд.). Сквозь неподвижность сада, составляющего первый план картин, панорамно просматривается второй — люди, снующие по улице, движущийся транспорт, только что распахнутая калитка... Движение, жизнь как бы отнесены подальше и исследуются, не нарушая сосредоточенности художника. Хороших картин мало.
      Встречи, люди, галерея людей. Иван Иванович, 45-летний врач. Собранный, весь в работе, в поиске занятости и в какой-то постоянной тревоге, от которой он бежит. Даже когда улыбается — глаза грустные.      Потерял жену в 30 лет. Любил ее видно очень, о том времени говорить спокойно не может. «Только через 4 года женился вновь», — словно стыдясь чего-то, говорит он. Дочь осталась у родителей. Но и новая жена спустя 3 года заболела — выпадение диска, операция, неудачная — с повреждением корешков и тяжелыми болями. Тяжести носить, стирать — ей нельзя. Все заботы по дому уже давно на нем... А у их маленькой дочери — врожденный порок сердца, одышка, синие губки... Предстоит операция. Прощались с ним — говорить было трудно. Горе — оно хоть и разное у людей, а все — черного цвета.
      Коренастый полковник, с большой кудлатой головой и большим животом. Глазки маленькие, зоркие. Все у него к его пятидесятилетию есть — и большое звание, и дом, и дача, в которой он живет зимой, и сад, и машина, и выгодные друзья. Неожиданно юркий и обстоятельный, когда нужно позаботиться о себе, и всегда неподвижный и безразличный, когда забота о человеке не сулит ему ничего. А зачем?! Зорко следит он за собственным благополучием. Отними у него благополучие — и останется б-о-ольшой живот и маленькие глазки. До чего неистребима эта разновидность счастья!
      Целая галерея молодых и уже немолодых военных врачей. Разная степень культуры, мастерства, подчиненности делу, разная эмоциональная структура — от болезненной ранимости до тупости. Редкость удачной гармонии человеческих и деловых качеств. Еще реже высокий потолок профессиональной результативности. И дело не в самих людях только, не в недостатках их воспитания, отражающих недостатки воспитания их учителей. Дело и в положении войскового врача. Действительно, полезный врачебный компонент, более или менее значительный в работе госпитального врача, резко снижен в медицинских пунктах, задавлен не врачебными общекомандными обязанностями, организационной суетой, планово-отчетной бухгалтерией врачебного труда, т. е. тем, что заслоняет и даже подменяет собственно врачебную работу; КПД низок. К тому же оценка врачебного труда, будучи в решающей степени связанной с мнением неспециалистов, остается весьма субъективной и зачастую некомпетентной. Самоотверженность, конечно, пробивает себе дорогу в любой ситуации, но для многих так и не стать врачом при такой системе оказывается намного легче. И только «неожиданная» летальность временно обнажает для всех недопустимое отсутствие концентрации врачей на своем прямом деле — работе с больными и здоровыми людьми. Кто знает, может быть, поэтому многие стремятся в Афганистан, где реальность работы не в такой степени заслонена бумагой и действительно требует от врача того единственного, что ему поручено, — быть врачом.
      Как увеличить КПД врачебной работы в войсках? Сделать врача медпункта представителем госпиталя в полку? Сохранить ответственность, изменив подчиненность и качество положения? Где-то здесь истоки ускорения в нашем деле. 
       В гостинице живет инспектор из Округа. Познакомились. Он — полковник с танкистскими петлицами. Крепкого сложения, с громким, командирским голосом. Обычный разговор, а постороннему может, показаться, что он учиняет разнос. Но это — внешнее впечатление. Он несомненно глубок в своем деле. «Иду писать Акт проверки», — говорит он мне, а звучит: «Иду продумывать приговор»... Анатомия зла — его предмет. «Я — инспектор! Я должен видеть то, мимо чего вы проходите!»
      «Приходим в казарму, открываем пирамиду с оружием. Ряд новеньких автоматов. Командир умиляется: «Только что получили!» А я вижу — прицельные планки у кого как установлены. Говорю солдату, стоящему у пирамиды: «Твой автомат с таким прицелом никого не убьет, а тебя — убьют!» А тот и понятия об этом не имеет. И никому до этого нет дела. Чему уж тут умиляться. А пустые огнетушители? А бутафорские деревянные, выкрашенные в красный цвет «пожарные» топоры на щитах? И это совсем не мелочи. А липовые реляции о трезвенности офицеров? Чванство молоденьких лейтенантов, не успевших стать командирами? К сожалению, многим из них не привито главное: командир всегда должен быть с солдатами, он существует для солдат, из-за солдат. Как прораб для рабочих. Будь так всегда — насколько поднялся бы уровень культуры отношений в солдатских коллективах».
      Инспектор рассказывает о фактах низкой организации работы в медпунктах, о том, как больные солдаты по неделе сидят в казарме, о случаях смерти от запущенной пневмонии и гепатита. «Сейчас в медпунктах есть все, нет лишь внимательного вдумчивого отношения к солдату, к больному. А ведь это главное для врача, как для стрелка — стрельба. Если это требует времени, оно должно быть выделено. А то, посмотришь, стоит доктор часами на построении, и никому из командиров не придет в голову, чтобы отослать его к его делу». Ай да инспектор! Прямо мои мысли читает... «Обилие бумаг, фиксирующих состояние работы, в т. ч. и у врачей. Бумага — по-прежнему — единственный критерий, а часто — эквивалент состоявшейся работы, более важный, чем сама работа. Качество документа еще определяет качество работника. Пока так будет — мы с места не тронемся».
      Инспектор суровеет, голос его становится резким. Соглашаясь с ним во многом, я все же пытаюсь настаивать на конструктивной направленности, взвешенности его выводов, на объективности. «Я объективен, дело не в том, что я огорчен», — отвечает он, помолчав. Трезвость, желание увидеть недостатки, определить реальные размеры перестройки — условие современного «ускорения» в войсках».
      Мы с инспектором — единомышленники. Но - он вооружен зрением зла, я — добра. Я поднимаю людей, даже очень слабых, подсказывая им их действительные возможности, он — обнажая и бичуя их слабости. Мы работаем как бы на разных этажах, делая в сущности одно и то же. Неплохо было бы месяца два поработать у него подмастерьем. Может быть, мое добро стало бы точнее.
Работа в Черновцах закончена. Впечатления контрастны, как и сама жизнь, и каждое — зарубочка на сердце.
      Аэропорт. Вылет самолёта задержан: туман. Стою у диспетчера над душой. «Ждите!» Жду. Чему-чему, а этому я обучен. Аэропорт—порт ожидания.   Летим. Бог с ней, с усталостью, важно, что летим. Рядом девушка. Спокойная, чуть уставшая, не кокетка. Профиль лица тонкий, губы резные, брови округлые, глаза карие, теплые, речь и размышление медленные, ласковые. Разговорились. Легкий украинский акцент. В каждом языке есть своя прелесть. И русский прирастает украинским. «Люблю» и «кохаю», правда, не одно и то же? «Кохать», «коханье», «коханый» — это и любить, и беречь, и лелеять, и охранять. Что-то особенное от любви. А «хорошо» и «добре»? «Добре» — это не только уровень оценки, но и знак согласия, и утверждение добротности, и выражение приветливости. По-русски «воробей» — воришка..., по-украински — «горобец», а вор —«злодий...»
      Сначала говорил только я, позже и она, причем очень охотно. Вспомнил одну смешную историю из детства. Во время переписи населения, проходившей перед самой войной, я, к удивлению всех, пожелал, чтобы меня записали украинцем. Причины были. Во-первых, я слышал, что кто-то из нашей давней родни — из Кременчуга, во-вторых, у соседки — украинки, тети Агаши, которую мы, дети, очень любили, сын служил на Украине, красноармейцем, и она читала нам его письма, а самое главное, — незадолго до этого, во дворе у нас поселилась голубоглазая девочка с косичками, ходившая в вышитой крестиком блузке и необыкновенно мило говорившая по-украински...
      Ничего особенного, может, эта моя соседка— дочка той довоенной девочки. Сердце потеплело — еще одна зарубочка добра?
Черновцы — Саратов.  Апрель 1986 г.
       Не думаю, что жизнь людей в нынешних Черновцах расцвела. Убогая область бандеровской Украины. А жаль – благодатный край для людей.
Саратов, февраль 2016 г.
ЛЬВОВ
(Восьмидесятые годы – наши дни)
        Это было в марте 1985-го года. Я прибыл во Львов по набору слушателей в Саратовский Военно-медицинский факультет из числа студентов Львовского мединститута. Мне приходилось бывать в разные годы на Украине: в Киеве, Виннице, Черкассах, Запорожье и Черновцах, а во Львове я оказался впервые. 
        Встречи со студентами на военной кафедре института прошли успешно, и я смог осмотреть город. Побывал на высоком холме, с которого отлично просматривался этот удивительно красивый город. Полюбовался изящным театром, посетил костёл и даже знаменитое городское кладбище со старинными фамильными склепами. Львов – один из древнейших каменных городов Европы. Он, конечно, старше Москвы.
        Людей на улицах было много, они говорили и на украинском, и на русском языке, но и на украинском мне в основном все было понятно. В марте было еще прохладно, и я ходил в шинели.  По рассказам товарищей в Саратове я знал, что советская военная форма здесь, на западе Украины, многих раздражает. Но особого отчуждения я не чувствовал – ни на улицах, ни в мединституте, ни даже в католическом соборе. Бегали школьники, на скамейках спокойно сидели старушки, спешили автомобили…
   Церковная контора. Мне запомнилось посещение католического собора во Львове в марте 1975 года. Запомнились скульптуры и прекрасная живопись икон. Глаза Марии долго не отпускали меня, завораживая и волнуя своим сходством с моей мамой. И сейчас вижу, как на мокром полу при входе в храм распласталась старушка в мольбе и глубокой вере. Для неё назначение храма и вера были неразделимы. Это потрясало. Но помню и то, как отпускал грехи, выслушивая кратко исповеди с обеих сторон исповедальни, жирный, рыжий, в наспех надетой рясе, чуть ли не ковыряющий в зубах священник. Ждали его долго человек 30, а отпустил он их, приняв дары, минут за 20, что-то односложное ответив торопящимся выразить ему каждый свое, такое интимное, такое разное, такое больное. Врач на амбулаторном приеме не в состоянии работать таким скоростным и абсолютно безбожным способом. Я видел все это из-за колонны, находясь среди строительных лесов, напротив этого ремесленника. Распластанная старушка и этот “носитель” рясы…
        Недалеко от собора стояло невысокое здание. Над входом высилась вывеска на русском языке: «ДРУЖБА. КНИГИ СТРАН НАРОДНОЙ ДЕМОКРАТИИ». Такие магазины я видел и в России. Необычно было только то, что  вывеска была не на украинском языке,  как было здесь повсеместно. Это привлекло мое внимание, и я зашел внутрь магазина. Здесь было просторно, в  темноте (так мне показалось после уличного солнца) тянулись витрины с книгами местных и российских изданий. Покупателей почти не было. Я полистал пару книг и уже собирался идти к выходу, как увидел рядом с витриной миловидную девушку – продавщицу и высокого парня, её знакомого. Я извинился и спросил девушку, как мне пройти отсюда к художественному музею. Я слышал о нем, как об одном из богатейших музеев страны. Продавщица посмотрела на меня неприязненно, а точнее,  даже со злобой и в ответ что-то быстро проговорила по-украински. Меня как - будто холодной водой  окатило, так враждебно это было произнесено, да, к тому же, я ничего не понял. Я еще раз извинился и сказал, что я ленинградец по рождению, что во Львове всего второй день, и что поэтому  украинский выучить, конечно, ещё не мог, но что язык этот мне очень нравится своей певучестью. Девушка демонстративно отвернулась от меня, не желая разговаривать. Тогда её парень, почувствовав возникший конфликт,  объяснил мне  по-русски и очень вежливо, как можно пройти к этому музею. Я поблагодарил его и вышел из магазина с таким гордым названием - «Книги стран народной демократии».
     Пока шел к художественной галерее, меня просто трясло. Я, пожалуй, впервые, на себе почувствовал агрессию национальной ненависти.
     Музей (или галерея) действительно был полон картинами выдающихся художников 19-го и 20-го веков из всех стран Европы, в основном, из Австрии, Украины и Польши. Я присоединился к группе экскурсантов. Группа состояла в основном из украинцев, но экскурсовод давала пояснения и на русском языке. Запомнилось только крайне малое количество в залах музея русских художников: одна – две картины Левитана, Айвазовского, но зато до десятка крупных по размеру полотен Семирадского, украинского художника, который, как ни странно, в 80-х годах 19-го века входил в известную группу отечественных российских передвижников. Экскурсия как-то успокоила меня.
       Вечером пошел дождь, и мартовский Львов стал похож на Ленинград. На следующий день я улетел в Саратов.
       Ненависть, обращённая ко мне, не была спровоцирована мною в этом конкретном случае, видимо, она существовала здесь исподволь и прорывалась по малейшему поводу. Мы забываем о прошлом. Агрессия шла из прошлого. От бандеровцев, уничтоживших во время войны и после неё тысячи русских,  коммунистов и евреев. Мы уже забыли о зарубленном националистами сразу после войны во Львове, украинском писателе-коммунисте  Ярославе Галане, зарубленном топором в его собственной квартире. 
      Гражданская война, идущая на Юго - Востоке Украины сейчас, спровоцированная современными бандеро-фашистами, имеет ту же природу.   
       Был у нас на факультете еще в 70-е годы преподаватель военной тактики фронтовик подполковник Кузьма М-в. Многие могут помнить его лицо, побитое оспой. На занятиях он нередко призывал слушателей не забывать о войне и «бить фашистских недобитков». А они – молодые – подсмеивались над ним, таким несовременным он им казался тогда. А ведь он был прав.          Саратов, 1985 г.

ПРИБАЛТЫ
       В 1973 году к нам, на Военно-медицинский факультет, приехала группа преподавателей из различных городов СССР на усовершенствование (военная токсикология, военно-полевая терапия и военно-полевая хирургия). Задача состояла в усилении военной направленности в преподавании в их  институтах. Было их человек 15. Из Смоленска, Ташкента, Воронежа, но в основном из Литвы, из Каунаса и Вильнюса. 
       Жили  они тут же, на факультете, питались в нашей столовой. Это было удобно и недорого.
     Отношения поначалу сложились в целом нормальные. Но в суждениях литовцев нет-нет да звучало очевидное предубеждение к русским и к советскому вообще. Какое-то их ни на чём не основанное превосходство. Они, дескать, европейцы, а мы азиаты. Почему у нас, к примеру в КПП  в домике из брёвен сидит тётка в ватнике, это же проходная воинской части, почему вслед трамваю, едущему по улице, поднимается густой столб пыли, и улицу не поливают, почему мало ресторанов в миллионном городе, и они дороги? Верно, конечно. Но главное было в том, что нашими, советскими они себя уже не считали. Этакие гости-иностранцы. Не понимали, что Россия после войны, освободив Европу от фашизма, сама всё никак оправиться не может, а Прибалтику за это время превратила в зону ускоренного и эффективного развития. «Литва – це Европа!», говорили они. Сейчас мы постоянно слышим это из Украины. «Украина – це Европа!» Какой была Литва до советской власти? Сельскохозяйственным задворком Европы со слабо развитой промышленностью. Славилась разве что янтарным побережьем. Вильнюс был и до войны в очень большой мере русским городом Вильно. Чем гордиться-то, тем более, что никто и унижать эту советскую республику не собирался? Так и хотелось вспомнить слова моей матушки: «Пижон – коровьи ноги», сказанные ею, правда, по другому поводу. Откуда этот «парижский» привкус? Возникали споры. Наши преподаватели давали отпор. Говорили прямо: «Умерьте вашу прибалтийскую спесь. Снимите националистическую кожуру!»
        Мне пришлось бывать в Литве в 1967-м году. Мы стояли тогда там в составе танковой армии в городе Советске, раньше именовавшемся Тильзитом. Здесь, накануне Отечественной войны 1812-го года, встречались Наполеон и Александр 1. Помните известный тильзитский мир, который был вскоре нарушен Бонапартом.
      Через Двину по мосту мы свободно переходили на литовскую сторону, к песчаным пляжам, и купались. Весь город там купался. И ездили в ближайший магазин в посёлок Тауреги. Он славился промтоварами. Это была территория Литовской ССР, а теперь это даже не просто Европа, а Евросоюз и НАТО!  Как выросли литовцы за эти годы! Это отчётливо было видно уже в 1973 г.
      Наблюдения накапливались. В 1975 г. я был в Литве, в городе Клайпеда на войсковой стажировке со слушателями нашего факультета. Сохранились записи того времени. Привожу их дословно.

       «У железнодорожного шлагбаума высился четырехметровый металлический столб. На его вершине болталась на ветру висящая набекрень, как у пьяного, офицерская фуражка. Большего издевательства над советской военной формой трудно было себе представить. Очень хотелось снять фуражку оттуда немедленно, да как?! Как же надо было изловчиться, чтобы её туда забросить. Как же нужно было ненавидеть советское, чтобы так изловчиться. А ведь мимо этого позора постоянно  ходили люди: и военные из здесь же расположенных  частей, и путейцы, и местные горожане. За 20 дней, что я там жил, фуражку эту со столба так и не сняли. Наверное, привыкли, даже замполиты и товарищи из особого отдела».
       По плану стажировки съездили в г. Тельшай, на северо-востоке Литвы. Здесь сохранился старинный литовский этнос. «Известен особенно замкнутым образом жизни. Этот район в войну немцы даже не оккупировали. И сейчас здесь почти 100% населения – литовцы. Советская власть номинальна. Мы, группа военных врачей, поехали сюда из Клайпеды поработать в местном военном госпитале (в окружности стояли наши  воинские части).
      Городок небольшой и тихий. Вокруг леса. В городе – ни в названиях учреждений, ни в названиях улиц – ни единой надписи на русском языке, только на литовском. В киосках нет русских, советских газет. Не слышно русской речи. Зашли в столовую – меню на литовском, разговор с официанткой и в кассе  - тоже.  Хоть пропадай. Душно как в банке. Невольно вспомнился «Человек без языка» В.Г.Короленко. Если бы с нами не было литовца-дерматолога, можно было бы умереть с голоду…
      Поработав в госпитале, посмотрев больных и проведя комиссионно (терапевт, хирург, невропатолог, дерматолог и окулист) диспансерное обследование солдат из частей, посетили на обратной дороге в Клайпеду еще дореволюционную помещичью усадьбу, расположенную невдалеке. Богатая усадьба. Колонны у входа, широкая лестница. В большом зале мебель 19-го века, чучело огромного медведя  (национальный символ здешних мест) и громадная красивая карета. И усадьбу, и карету экскурсовод (переводил наш доктор)  связывал с именем композитора Огинского, когда-то написавшего знаменитый полонез».
      А позже мы участвовали в празднике Янки Купалы. Он обязательно проводится здесь в конце июля. Цитирую свои записи.
      «По главной улице Клайпеды медленно движется длинная кавалькада украшенных зеленью автомашин – легковых и грузовиков.  Зелёные ветви – выражение национального цвета Литвы («зелёной республики»). В кузовах машин инсценировки с участием доморощенных артистов. На одной, Пиночет отрубает головы восставшим, на другой, рыбаки  с сетями, на третьей – цирковые сценки. В ряду машин тихо движется маленькая «Шкода», украшенная зелеными, в том числе, еловыми ветвями. Украшена так, что и окон не видно. Кажется, что мимо проезжает зелёная могилка, тем более, что наверху машины установлен небольшой крест.  Провезли мимо горожан, плотно стоящих на тротуарах, главную идею праздника: похороны Литвы в СССР. Умно работают здешние националисты. С выдумкой, талантливо.
       А рядом на тихой площади на высоком постаменте стоит артиллерийская пушка – фронтовая сорокопятка, поставленная в честь освобождения города от фашистов.
        К памятнику с букетом цветов подошел немолодой мужчина – по виду, то ли башкир, то ли татарин. Посмотрел на пушку, встал на колени и положил к подножью памятника цветы. Фронтовик, а может быть, и член артиллерийского расчета этого орудия. С ним как бы пришли к памятнику тысячи советских солдат, в 1944-м году погибших при освобождении Клайпеды от фашистских захватчиков».
       Прошли годы. Году в 1985-ом я участвовал в научной конференции по пульмонологии в Каунасе, которую проводили учёные из Всесоюзного НИИ пульмонологии МЗ СССР. Были там и профессора Н.В.Путов и Г.Б. Федосеев. Самолётом из Москвы я прилетел туда вместе с профессором И.Г.Даниляк.
      Запомнился вантовый мост, полноводная река,  тихие улицы города. Конференция позволяла увидеть сразу всех видных советских пульмонологов. Это было важнее научных докладов, количество которых, как обычно опережало действительный рост науки и которые на самом деле служили лишь обмену опытом. Были здесь и литовские учёные -  хозяева конференции (проф. Шнипас и др.).
      Итогом конференции, продолжавшейся три дня, был банкет. Он прошёл в большом загородном доме, а перед этим была организована отличная сауна. Хозяева постарались. Сауна взбодрила, банкет восхитил. В речах местных пульмонологов звучали восхваления их республике и тонкая лесть в отношении столичных гостей. Чувствовались нотки национальной исключительности литовцев при весьма скромном уровне местной  пульмонологии и, как и везде, засилии западной фармакотерапии.
       Возвратились в Россию благополучно. Было очевидно, несмотря на старания многих, что здесь уже не Советский Союз и что дорожки наши расходятся. Первой, как и везде, переродилась интеллигенция. Жизнь показала, что наблюдения тех лет были верными.




КАКАЯ ТЫ, РИГА?
(Глава из книги «Незабываемое», 1997 г.)

     1987 год. Лечу из Саратова в ещё советскую Ригу на конференцию военных терапевтов. Впереди несколько дней напряженной работы.
      Внизу, сколько хватает глаз, — бронза лесов, по горизонту — марево залива. Самолет идет на снижение. Все ближе - шпили замков, черепицы крыш, мосты над рекой. Рига.
      Моей Риге 40 лет. В ноябре 45-го года я приезжал сюда впервые, 12-летним мальчиком, вместе с тридцатью другими шестиклассниками поступать в Нахимовское училище. На Рижском вокзале в Москве меня провожал отец. Обоим было грустно: дома оставались тяжело больная мама и младшие братишки. Отцу тогда приходилось тяжело. Нужно было как-то определить хотя бы меня. Унылая страничка послевоенного детства.  Рига встретила нас тогда сумерками, низким небом, мелким моросящим дождиком. Помню небольшую мощеную площадь перед вокзалом, у тротуаров пролетки, на козлах кучера. В училище нас вели строем. Над головами нависали тяжелые, темные здания. Камень стен, камень улиц, дождь, приглушавший звуки, подавляли. Ветер кружил осеннюю листву, загоняя ее в лужи и водостоки.
      Я не прошел по конкурсу, как мне сказали, из-за маленького роста. Возвращаться было обидно. До сих пор помню, как стыдно мне было войти в свой класс не в заветной тельняшке... Но в классе появления моего не заметили, а дома, увидев меня, отчего-то ужасно обрадовались. Флот тогда много потерял, особенно подводный. Завязавшейся было куколке моей военной судьбы еще не суждено было тогда превратиться в бабочку. А Рига осталась у меня в долгу.
      Теперь, кажется, все иначе. Утреннее солнце заливает бетон аэродрома, слепит глаза. Автобус несет меня по широким проспектам и, взлетев на высокий вантовый мост над Даугавой, ныряет в зеленые бульвары города.
Какая ты, Рига?
      Старая Рига. Улочки ее лепятся на небольшом пространстве вдоль Даугавы — от музея истории Латвии — монастырского здания с желтыми круглыми башнями до собора св. Петра. На севере его замыкает холм с остатками крепостных стен дорыцарских времен.
      Грузная громада Домского собора возвышается над всем этим миром старого города. Основание собора на добрых 2—3 метра ушло в землю, и при входе в него приходится спускаться по ступеням. Здание было заложено в 1211 году. Епископ Альберт хотел, чтобы могучий облик собора стал символом незыблемой власти церкви и ничтожества человека. И так было более 700 лет...
      Сразу за собором — лабиринт тихих, словно игрушечных, декоративных улочек... Л. Пиле... М. Пиле... — Замковые — большая и малая. Улица Арсенала... Каждая — не более 50 м в длину и 4 в ширину. Чувствуешь себя Гулливером. Дома 3—4-этажные, стена к стене. Скорлупа прошлого. Архитектурный стиль вызывает ассоциацию — город датских женских шапочек. В домах живут и сейчас, и это неприятно: как можно жить в детских игрушках...
      Полтысячи лет тому назад эти улочки были уложены булыжником, привезенным из Швеции. Искусство укладки булыжника исчезает. Сейчас в Риге, говорят, остались всего четыре старика, знающих ее секрет. Размер булыжника по вертикали достигает полуметра. Кладется он основательно, один к одному. Оттого и сноса ему нет. Поражает это стремление к прочности в те далекие времена, ведь такая мостовая может выдержать танковую армию...
      Улочки узенькие, мостовая горбится. Шаги гулкие. Как, видимо, удивителен этот старый город после дождя, когда умытый камень ласково светится и парит. Ловлю себя на чувстве: здесь мне хорошо и спокойно, этим улочкам я бы доверился.
      Уже десять вечера. Солнце зацепилось золотом за крыши и в залив не спешит. Белые ночи. Поднял голову. Надпись: «Жилой дом — «Три брата», XV век. Причудливо расположены три окна на его стене: каждое чуть ниже другого. Старший, средний и младший? А может быть, имела значение разница в богатстве? Не ясно. Как в немом кино. Оглядываюсь: рядом худенькая светловолосая девушка. Тоже стоит, разглядывает. Из местных, но по-русски хорошо говорит. Старая Рига — ее любимое место. Пошли от дома к дому вместе. Вдвоем веселее.
      На коньке крыши одного из капитальных домов с внутренним двориком бронзовая кошка, изогнувшаяся в прыжке. Что бы это значило? Спутница моя только удивленно пожимает плечиками. Над дверью соседнего дома в стену вделаны мраморные доски. Внизу — шведская корона и надпись по-латыни «Лицей Карла XI, 1675», вверху — русская корона и надпись: «Лицей императора Петра Великого». «В то время Курляндия перешла в российские владения. Петр I использовал слабость шведов и распри местных помещиков», — поясняет моя спутница. Но нужно было еще разбить Карла XII.., подумал я. Ближе к Даугаве — палаты Петра I (XVI—XVII век), еще весьма крепкое здание. Видно, живал здесь, а значит, и по городу ходил, как мы ходим...В закоулке — скромный старинный собор св. Магдалины. Двери плотно закрыты, окна занавешены. Церковь действующая, приют грешниц.
      Квартал 3-этажных амбаров XV века. Стены их с большими железными воротами на каждом этаже выходят прямо на улицу, а на самом верху мощные кронштейны с воротами, на концах толстых свисающих канатов — крюки. Ничего не нужно втаскивать на горбу. Малая механизация XV века, которую неплохо кое-где применить и в 20-м. Рядом высокий аккуратный каретник, пожалуй, эдак на 2—3 большие кареты. Похоже, в XV веке вопрос с гаражами был не менее острым...
      Еще один поворот в неизвестность: кафедральный католический собор. 1225 год. Кирпичный колосс, вросший в землю. В стенах его — посмертные плиты. Высокая, крытая медью, позеленевшая от сырости башня. Старинные часы на ней точны. Спутница моя оживилась: «Часовщик, наш дальний родственник, хоть и человек верующий, как-то обещал мне, когда я еще девчонкой была, подняться по лесенке внутри шпиля. Можно было увидеть весь город. Дело было зимой. Пришла я, как договорились, но метель мела такая, что лезть не было смысла, ничего нельзя было бы рассмотреть. А в другой раз уже не пришлось...» На двери собора — как в кассе кинотеатра — аккуратная табличка на русском и латышском языках с расписанием времени богослужений и проповедей.
      Через улочку, за старыми стенами — покои кардинала. «Кардинал стар, ему 80 лет, и его под руки водят на службу...», — поясняет она. Старина-стариной, а церковь затаилась в се щелях, бдит и ловит. «В Риге до 40 церквей всех религий, — продолжает девушка, — но по-настоящему верующих немного. Часто решают престиж, привычка... На кладбище студенты из склепов черепа таскают и по рублю продают как пособия по анатомии...»
      Сразу за собором — красивое, вписывающееся в стиль старого города здание Президиума Верховного Совета республики. Советская и церковная власть соседи...В подвальчиках старинных домов многочисленные кофейни. Работают допоздна. Свечи. В полусвете, за низкими столиками, две-три пары. Приглушенная музыка...
      Величественный собор св. Петра. XIII век. Высота 72 м. Фасад отвесный — от цоколя до шпиля, как у Петропавловского собора в Ленинграде. Стоишь, задрав голову, а соборище полсвета заслоняет. И кажется, что башня с золотым петухом, плывущая в вечерних облаках, медленно падает на тебя, муравья... Провел рукой по стене — камень старый. Тяжел груз веков, устают не только люди.
      За собором старинный мужской монастырь, с зубчатой зеленой башенкой. «В Риге есть и женский, действующий», — смущенно комментирует спутница. Какой диапазон возможностей: от космоса до монастыря... И до наркомании? К стене собора у кустов жасмина жмется, пошатываясь, молодая женщина. Спрашиваю: «Вам плохо?» Молча, судорожно закуривает и потерянно отводит глаза. Укололась? Какое несчастье!
      На фасаде одного из домов, расположенных вокруг собора, вензель с надписью: «XV век. Конвент». Совет? Каких депутатов? Спутница моя пояснила: «Рига издавна имела статус свободного города, города мореходов. Если беглому крестьянину, к примеру, удавалось прожить в городе 1 год, 1 месяц и 1 день, и это могли подтвердить, он становился свободным гражданином. Ригой правил совет из знати, духовенства, моряков, купцов, ремесленников». Да, это не Конвент времен Великой Французской революции. Но все же.
      Для кого-то эти стены были родным домом, из которого не нужно было спешить. Но для скольких, любивших его не меньше, в нем не нашлось места. И какие социальные бури, видно, должны были испытать на себе стены этого «свободного» города!
      Неожиданно пробило двенадцать. Полночь, а солнце как зацепилось за низкую тучку над белой Даугавой, так и застряло. Грустно было прощаться со старой Ригой. Не хотелось уходить. Но знакомую мою заждались дома. Мы расстались с ней в XV веке... и одинокий трамвай покатил ее через спящий мост. Старая Рига. Какая завершенность, анатомическая ясность и гармония застывшего города! Сколько искусного сердца нужно было вложить в его стены поколениям безвестных рабочих и зодчих, чтобы и сейчас прикосновение к ним было таким теплым.
      Конференция проходила в Окружном госпитале — одном из старейших в Союзе. Тональность конференции была на этот раз сугубо практической: диспансеризация в войсках, ее итоги и резервы. Это не первая встреча коллектива руководящих терапевтов армии и флота. Сидя здесь, среди этих людей, хорошо чувствуешь — коллектив этот живет, живет напряженно, выполняя роль коллектора и конвейера современного опыта.   Я помню время, 60-е годы, когда эта система еще только зарождалась. В старой клинике Молчанова не проходило и месяца, чтобы поодиночке или группами в ней не гостили, впитывая глубокую клиническую культуру и делясь своим опытом, главные терапевты округов и флотов. К сожалению, уходит не только то время, но и память о нем. Я помню многих из этих самобытных людей. Сухарев, П. И. Соболев, М. Т. Будаговский, Зыбов, Коньков, Г. К. Алексеев, Семёнов, В. С. Новиков, Андоньев, В. П. Сильвестров. Послевоенные главные терапевты — все как один — фронтовики. Меняются времена, задачи, уходят и приходят люди, носители опыта, а сложившаяся система живет.
      Стиль встречи формируется председателем — Е.В. Гембицким: спокойный, взвешенный, пожалуй, несколько домашний, но четкий, по характеру общения — доброжелательный, особенно с молодыми. Никто не подавляет индивидуальности участников, хотя это не просто. Естественность обстановки, не исключая подчиненности, предполагает самое дорогое — проявление самобытности людей. А люди интересные и разные! С различной направленностью и особенностями мышления и деловых интересов. Есть и антиподы, но, право, было бы скучно среди близнецов. Конечно, есть не только генераторы идей, таких мало, или просто чистые голоса, есть и поденщики и маккиавеллисты. Впрочем, последних хватает везде...
      В дни работы конференции мне удалось посетить ряд медицинских пунктов частей, расположенных около Риги. Встречи с выпускниками меня всегда волнуют. Бросилось в глаза: оснащенность медпунктов растет, условия работы и жизни улучшаются, а заболеваемость не снижается, госпитали переполнены, а лазареты пустуют, как и прежде. Нет отдачи. «В чем все-таки дело? — спрашиваю их. «Нет культуры в работе, нет продуманной занятости? Что нужно изменить?» По их доверительному мнению, положение врача в части должно стать более значительным, с большими возможностями и большей самостоятельностью в профессиональной области. Если хочешь больше спрашивать, нужно больше доверять.
      Предложили пойти на концерт органной музыки в Домский собор. Вошли при почти полном зале. Программу концерта купить было уже нельзя. Осмотрелся. Собор изнутри высокий, белый. Потолка не чувствуешь. Окна створчатые, высокие, с узкими пологими подоконниками, по которым льется свет. В соборе темно, и кажется, что это не окна, а глаза.
      Мое место оказалось слишком близким от органа. Чтобы видеть его, приходилось откидываться на широкую спинку скамьи. Рядом белела исполинская квадратная колонна, уходившая к куполу.
      Здесь только два цвета: все, что вверху,—белое, все, что внизу — тяжелые скамьи, пол, нижняя часть колонн и стен, врата, — темно-коричневое. Белый цвет — возвышает, темный — приглушает суету.
      Орган — один из древнейших в Европе, со сложной историей реконструкций и исполнительского искусства. Немцы вывезли в Германию в годы войны более 700 труб — половину органа, использовав металл как паяльный материал.
      Концертное назначение орган приобрел уже после войны. В 60-е годы он был подвергнут реставрации в ГДР, и звучание его вновь изменилось. Знакомый рижанин позже рассказывал мне: «Если прислушаться, то звучат как бы два органа. Низкая шкала звуков — это в основном старый орган, высокая — новый, и полной гармонии, как прежде, нет». «После войны трубы от органа валялись во дворах, в них играли дети, их использовали в хозяйстве. А ведь были еще и деревянные трубы и трубочки. Когда спохватились, стали собирать. Несли все, что осталось. А вообще, в Латвии Домский орган не единственный. Есть и чисто церковного назначения».
     В зале полторы тысячи человек, а тишина — абсолютная. Резко зазвучала музыка, не звук, а сразу — многозвучие. Лица людей: сосредоточенность, строгость, отрешенность. Глаза у многих закрыты. Кто-то словно врос в скамью, кто-то застыл на самом краешке. Каждый по-своему отдается впечатлению, возникающим образам. Одухотворенность. Ничего праздного. Жаль тех немногих, кто никак не утонет... Недалеко от меня девушка. На фоне окна хорошо видна ее склоненная и замершая русая головка. Как Маша моя, когда забудется в мыслях своих: глаза в никуда. И сам я потихоньку тону.
      Исполняется первая, вещь. Слушаю и вижу: немецкий чистенький городок, тихая, почти сельская жизнь. Все здесь правильно, неподвижно и одинаково — от рождения до смерти. Разрежь на кусочки эту жизнь, и каждый кусочек повторит ее полностью. Не обязательно и жить всю жизнь, можно кусочек.
      Маленький перерыв — и уже другое слышится. Ветерок слегка поддевает верх водной глади, чуть морщит ее и тащит за собой. А темная глубина тяжела, задумчива, невозмутима... Так бывает: сядет человек, крепко задумается и не чувствует, как ветерок волосы его шевелит...
      После паузы — вновь городок. По мостовой его чинно едет высокая карета. Из окна церемонно выглядывает дама в кружевах. Все в ее движениях заученно, чопорно. Карета едет, мягко покачиваясь...
      Аплодисменты! Брамс? Позже, после концерта достав программу, уточнил: Бах, 18 век. «Две маленькие прелюдии и фуги — ре минор и ми минор»...
      Другая вещь. Манера исполнения та же, а музыка другая, язык другой. Низкие-низкие звуки, длинные и одинокие... Кладбище... Ночь... Темные длинные плиты... Медленные тени... (Я. Кухарж, 1751—1829, «Фантазия»).
      Что это? Неприятное ощущение, будто полируют стекло. Позже звук теплеет, грани стекла начинают переливаться на солнце. Стеклянные слитки. Бордовые, синие — аквамарины, рубины, золотисто-зеленые. Тянущееся, плоское, блестящее стеклянное полотно. И вдруг — грохот рухнувшей стеклянной горы! Оказалось, вещь эта называется «Окна» (по М. Шагалу, музыка П. Эбена, 1929 год), и, более того, состоит из частей: «Синее окно», «Зеленое окно», «Красное окно». «Золотистое окно»...
      А позже: глубокое-глубокое дно души. Сумрак. Волны жизни едва чувствуются на дне. В такт им медленно покачиваются камни, когда-то запавшие в душу, передвигаются и вновь возвращаются на свое место, больно задевая за живое... «Мото остинато»... Что это?
Большой перерыв. Чувствуется потребность отвлечься. Рассматриваем стены собора. Впереди, высоко над скамьями, великолепное сооружение — перспектива органа...
      После перерыва выдержка тишиной, как на уроке перед диктантом. И вновь звучит орган. Дикий густой лес. Непроходимые заросли, высокие травы, омуты. Колдовская сила держит, мешает вырваться — лесной дух, дикая Бара, Олеся? Музыка пробивается сквозь плотную тьму, раздвигая ветви, и, вырвавшись, стремительно набирает скорость. И вот уже летишь над ночными озерами. Высоко в кронах деревьев плывет лунное, серебряно-голубое небо. Мелькает диск луны. Пятна темно-зеленого мрака сменяют световые поляны. От неизвестности страшновато и, одновременно, радостно. Легко. Ощущение свободного полета. Эту картину сменяет что-то славянское, северное, суровое и незатейливое. И вдруг такая волна нежности — словно виноградная лоза обвисает белую колонну, согретую солнцем, словно прикосновение Люсиной ладошки...
      А вот уже другое: только-только возникает гармония звуков, тихая радость и удовлетворенность, как вдруг все это начинает разваливаться, становится нестройным и больным. Разлад.. А потом вновь все утихает, отдыхая от боли и ища гармонии. Как в жизни, как у людей. Все это — «Семь коротких видений» О. Мессиана. Наш век.
      Чуть уставшие, но внутренне приподнятые, все еще вслушиваясь в себя, не решаясь поделиться, вышли мы из Собора на тихую площадь. Вышли порознь, но вместе. Кажется, пока звучит орган, нельзя умереть. Да и случалось ли такое? Жаль, что река человеческой жизни течет быстрее и путь ее короче музыкальной вечности.
      В зелени парков новая Рига очень хороша. Социалистический город, у которого много трудных дел и хорошая память.
      Дань демократической Латвии — памятник Свободы на главной улице. Женщина, разорвавшая цепи, высоко подняла в руках три соединенные звезды — символ единства основных областей республики. Деньги на памятник были собраны народом. Не было отказано в этом и эмигрантам.
      Никто не знает точно, что означает слово Рига, но кто - теперь не знает Риги. Мне везет на людей. Мы бродим по городу с латышом, 30-летним сероглазым бородачом — Арвидом Проя. Он прилетел из Перми в отпуск, работает там на нефтепромыслах (знакомится с Россией и ее людьми, как он сказал). Здесь же — его дом.
      «Рыцарский орден захватил часть берега Даугавы у залива и положил начало городу. Было это в 1201 году. И все, - что должно было принадлежать истории, по мнению немцев, должно было измеряться немецкими мерками и датами. Но и задолго до них жил здесь народ, сеял и собирал хлеб, ходил в море, строил в болотах дельты свои каменные города. Построил он и Ригу», — рассказывал Проя.
      На небольшой улице музей истории медицины, созданный по инициативе старого рижского хирурга Пауля Страдыня. Музей к самой Риге имеет небольшое отношение и интернационален в своей основе. Энтузиаст-экскурсовод очень живо, со знанием всевозможных подробностей поведал нам о средневековой медицине, Ауэнбруггере, Лаэннеке, Пирогове, о современных деятелях медицины, в т. ч. моих учителях. Хорошо, что есть и такой музей...
      Запомнилась страничка из жизни Н. И. Пирогова. Возвращаясь из зарубежной поездки, молодой Пирогов заболел и добрых 3 месяца прожил в Риге. Болел, лечил, даже оперировал и ухаживал за губернаторской дочкой, пользуясь успехом. Кто знает, чем бы это кончилось, но Пирогову дали понять, что бедный врач, не имеющий места, не пара девушке. Прошло время, и когда Пирогов стал профессором Дерптского университета, отношение губернатора к нему изменилось. Но дудки! Хотя он частенько наезжал в Ригу и позже, делу был положен решительный конец.
      Парк в глубокой лощине посреди города. Густые старые липы, зелено-белые кусты жасмина скрывают речку. Посредине плёса бьет фонтан множеством высоких тонких струй, рассыпающихся в облака водяной пыли, — словно балерина в легком прыжке, словно фея в белом на темно-зеленом бархате... На скамье сидит парень лет 17. Привлек за бедра стоящую перед ним девушку и смеется. Та пытается оторвать его руки от себя. Идет не то борьба, не то игра в поддавки. Но она знает, что уже нашла его...
      Маленькая старушка в шляпе и длинном стареньком плаще, в туфельках со сбитыми каблучками мелкими шаркающими шагами пересекает площадь и входит в почтовое отделение. За стойкой сидят розовощекие девушки-телефонистки и аппетитно хрумкают яблоки. Отдышавшись, старушка просит их набрать ей номер по телефону, так как плохо видит. Одна из девушек нехотя выполняет просьбу, но сердито предупреждает, чтобы говорили недолго. Назвав кого-то по имени, старушка настойчиво просит его обязательно взять с собой теплое, когда он соберется ехать, так как погода неустойчива и можно легко заболеть... Видно, слушают ее рассеянно и небрежно, так, что она начинает сердиться... Поговорив, она тихо уходит, семеня через площадь. Никому не нужный сухонький осенний листочек. Такое трудное, такое экономное и такое страстное тепло старых людей! Знал бы этот оболтус, какое счастье для нее было быть ему полезной.
      Замечаю, что своим интересом к городу и его людям я приношу моему спутнику рижанину — очевидную радость.
      В большом православном соборе, превращенном в планетарий, нас привлек вкусный запах кофе. Посмотрели на небесные светила, попили кофе.  В центре города громадный сквер. На фоне зелени — высокий памятник Янису Райнису из светлого камня. Вдоль тенистых дорожек скульптуры Фабрициуса, Лепсе, Алквиста, Петерса и других большевиков. Алквист был главкомом ВВС страны до 37 года... Именно при нем наша авиация осваивала Ледовитый океан и доставала до Америки...
      Улица Дзиркува. В переводе — улица мельниц... На улицах чисто, ни соринки. Порядок — это хорошо. Много порядка — отлично. Но только порядок или порядок для порядка меня коробит, — так и хочется сбежать в свой разлюбезный Саратов...
      Пьедестал памятника Барклаю-де Толли. Самой скульптуры почему-то нет. Судьба этого незаурядного полководца осталась в тени. Он слишком много отступал. Но как часто тактический проигрыш становится залогом стратегического успеха!
      Подкрался вечер. К нашему удивлению вход на концерт органной музыки оказался свободным: шла другая программа, скорее оперного характера. Исполнялась и «Аве Мария» — песня искренности. Орган необыкновенно обнажает душу, до беззащитности. Но после короткого перерыва невидимый певец с голосом Бюль-бюль-Оглы стал петь заунывные восточные песни... Перемена была так разительна! Нет, пел он очень хорошо. Но всё, что возникло раньше, тотчас разрушилось. «Какая безвкусица! — прошептал мой спутник. Прежде это было бы святотатством». Я с ним был согласен. Как часто тактический успех становится врагом успеха стратегического.
      Вновь и вновь говорим с Проя о значении национального в воспитании достоинства народа. Он любит Латвию. Это ясно. Но в его суждениях меня устраивает не все.  Ему приятно, что в Риге до 40 действующих церквей всех религиозных систем — от лютеранской до иудейской (в Саратове, насколько я знаю, одна). Нет, он не верующий, и - вообще ему все это безразлично. Но каков плюрализм! «Прибалтика — перекресток Европы, для нее всегда была характерна более широкая зона приемлемости и, вместе с тем, национальной устойчивости». В его голове блуждает идея идеологической терпимости как исторически оправданной местной особенности. Или, быть может, по молодости ему хочется подчеркнуть передо мной независимость и нестандартность своих суждений. То же и в отношении к старине. Поначалу и я, кажется, готов был снимать шляпу перед каждой старой плитой. Повидав Ригу, я даже загорелся идеей сплошной каталогизации ее материального исторического наследия. Жалко, ведь, когда видишь, как исчезают надписи, навыки, ремесла, как остаются безвестными плиты, дома и люди. Но оправданный научный подход к сохранению старины не должен превращаться в ее канонизацию, и само внимание к старине не должно служить идее национального превосходства. Не в этом национальная гордость.
      У моста через Даугаву, на рубеже старой и новой Риги в буквальном и переносном смысле — стоит памятник латышским стрелкам из красного гранита. Какой должна была быть классовая пропасть в той буржуазной республике «всех цветов», чтобы в мутной воде «свободы» воспитать именно в Латвии один из самых надежных отрядов рабочего класса — латышских стрелков.
      Мы сидим на широкой скамье у трамвайной остановки. Сидеть удобно, торопиться некуда. Поздно уже — людей мало, с реки тянет прохладой. Как-то, совсем по - саратовски, дребезжит трамвай...
      Арвид молчит, потом широко улыбается и говорит, что некоторые акценты в его рассуждениях, может быть, и нужно менять. Но что нужно хорошенько подумать и о том, что теперь — при отсутствии четких ориентиров классовой борьбы — могло бы воспитывать современных латышских большевиков.  Над этим стоит думать.
      Последний вечер в Риге. Из номера гостиницы широкий вид на Даугаву и старый город. Белые ночи. Спокойный неяркий свет. Чернеющие купола и шпили. Ровное течение реки. Несколько дней, а как хорошо они высветили многое, что еще предстояло понять. Главное: ничто не происходит просто так, все в борьбе. Настоящее и прошлое. Зеленые побеги и осенние листья. Ограниченность и полнота возможностей. Мимолетность и вечность. Поверхностное и глубокое.      Так хорошо смотреть на засыпающую Ригу и молчать. Ведь все главное давно сказано.
Июль — август. 1985 г., Рига — Саратов

       То время ушло. Но люди и проблемы остались. Какая ты, Рига, сейчас?
Февраль 2016-го года, Саратов.

Андижан
     Март 1985 г. Поездка в Андижан. Места малознакомые. До этого мне приходилось бывать только в Ташкенте. Стараюсь воспринимать увиденное и услышанное непредвзято.
      Южнее Илецка (Казахстан) бескрайние степи. Март, а здесь вдоль насыпи и дальше, сколько глаз хватает, поля мака. На полустанках выскакиваем из вагона и рвём его тут же на букеты. Только мак – других цветов ещё нет.
      По пути к Андижану – Бухара, Коканд. В Андижане – медицинский институт. Предстоит работа на военной кафедре по набору из здешних студентов  слушателей нашего Саратовского Военно-медицинского факультета.
      Главное на Востоке – торговля, рынки. Вот и здесь, магазины ломятся от товаров, но покупателей мало. Республика хлопка, особенно много тканей. Рынок – горы орехов, яблок, груш, граната, но и здесь покупателей нет: продавцы и фрукты. Всё дорого. Только к столу, только для гостя, для больного человека. Цены высоки и неподвижны, потому, что продают перекупщики, лишённые права широкой инициативы, а колхозники – производители – в селах. Настоящей торговли нет, нет знаменитого восточного базара, нет острой реакции.
      Живу в гостинице. Вокруг – сады ветвистых деревьев без листьев, но с крупными розовыми цветами – цветёт абрикос. Красота! Много хожу по городу.
      Встал рано утром. С высоты гостиничного этажа хорошо виден ближний аул. Прохладно. Над чёрными дворами и стволами деревьев в застывшей тишине в голубом сиянии плывёт луна.
       С восходом солнца в номере зазвонил будильник, и в ту же минуту закукарекал соседний петух.
      На центральной городской площади – чайхана. Здесь одни и те же люди, определённый круг людей и потребностей. Сейчас меньше, чем в прежние времена – поясняет мой спутник – преподаватель военной кафедры. Мужчина, какой бы низкий пост он ни занимал, дома у себя единовластен и высокопоставлен. Жена – домашний раб. Дети – исполнители воли и источник радости. Жена – только дома, а мужчина домой лишь заходит, а большую часть времени находится на работе или проводит с друзьями на улице, в чайхане. И так до поздней ночи. Не жизнь, а какое-то мужское пиршество.
        Опускается вечерняя дымка. Тускнеет голубое небо. Возле гостиниц, кинотеатров и рынков загораются уличные светильники. Оживают после дневной жары чайханы, лавчонки, бары. Шипят шашлыки, жарится рыба, высятся горы лепешек, чуреков, льётся пиво, дымится в пиалах и чайниках зелёный чай. Собираются посетители, одетые преимущественно в чёрную мятую одежду, в тюбетейках, небритые. 
     Рассаживаются за столиками на помостах и подолгу сидят там. Играет тихая восточная музыка. Тихая беседа временами начинает прерываться громкими спорами. Время идет, дым с жаровен растворяется в ночном небе, люди разбредаются по домам. И так изо дня в день. Для многих так проходит вся жизнь. Что это? Нужно ли это? Может быть, это медлительное течение угасающего дня – образ, в сущности, прожитой жизни. Во всяком случае, им так нужно. А мы, у себя в России, и в 70-летнем возрасте даже глубокой ночью всё норовим делать с утренней свежестью, насилуя волю природы.
      И ведь, что удивительно: в сотне километров Афганистан, где уже 5 лет идет война, гибнут люди, а здесь – тихое царство. Но здешние люди говорят, что многое меняется. Прежде узбека в армию провожали как покойника. Плакали, рвали на себе волосы, даже умирали с горя, а теперь это – торжественное событие, собирается вся махаля, это толпа людей, ряды машин, это плов в домах и праздник.
      Познакомился с преподавателем военной кафедры майором запаса по имени Иркин, татарином по национальности. Узнал от него много необычного. Прежде всего, об участии татар в революционных преобразованиях в Средней Азии. Отец Иркина, выпускник Высшей Духовной муссаватистской семинарии в Татарстане, еще студентом, познакомился с Тукаем, татарским Пушкиным. Отказались от религиозных догм и приобщились к делу революции. В 1918-м году группа татар жила в московском Кремле. Они встречались с Ворошилоаым, Сталиным, мимолётно даже с Лениным. Группа сколачивалась для отправки в Ходжентский центр с целью внедрения там современных агрономических технологий. Русских здешнее население не приняло бы, нужны были мусульмане. Советская власть выделила для приехавших работников бывший ханский дворец. Пригодилась религиозная грамотность отца. Дело пошло, молодые узбеки пошли учиться. Там, во дворце и родился Иркин – «наследник ходжентского хана».
     Иркин участвовал в Великой Отечественной войне, был ранен, позже ещё долго служил в Советской армии. Женился на русской, та родила ему трех сыновей, но в Узбекистане жить не смогла. Теперь женат на узбечке, но любви и счастья нет. При доме у него большой участок. Все сделано его руками, даже обсерватория. Сад, куры, индюшки. Помещик. Его твёрдое убеждение: «Нужно, чтобы каждый человек все мог сделать для себя сам в любых условиях. Нужно уметь окапываться».
      Некоторые из его мыслей показались мне интересными. «Главное в жизни – умение окопаться. Кто этого не делает, - легко живёт, но и легко теряет. Труд, труд и еще раз труд делает жизнь глубокой, обстоятельной, заслуженной, независимой. Это и означает, если по-фронтовому, окопаться в жизни». «Здесь у нас нужно резко увеличить представительство русских в местной и республиканской власти. Рано дали волю этим ханам. Вторые секретари  (как правило, русские) – чаще всего пустое место, наблюдатели, лишенные права определяющих решений. Чтобы русское, прежде всего, язык воспринималось естественно, нужно сделать обязательными совместные детские сады, тогда освоение языка стало бы прочным и всеобщим. Русский нужно изучать не потому, что «им разговаривал Ленин», и не потому, что его создал Пушкин, а потому, что без знания русского языка в СССР нельзя рассчитывать на эффективное развитие личности, образование, участие в науке и пр. И здесь нет ущемления национальных прав. Это нормальное расширение возможностей конкретного человека. И только тогда можно серьезно говорить о Ленине, Пушкине и т.п. А-то ведь здешние, узбеки, говорят, что у них есть свой Пушкин, и его им вполне достаточно». Разумно. Иркин считает, что помпезность Рашидова, как и Брежнева, - несомненный признак слабости советской власти, перерождение её рабоче-крестьянской сути. Партия переродилась раньше, чем успела довести своё дело до конца. Есть о чем подумать во время  долгого пути в Россию.
       Моё пребывание в Андижане совпало с известным распоряжением Андропова о преследовании тунеядцев. В принципе это было правильно. Но были и перегибы: к примеру, людей ловили в кинотеатрах, в магазинах и на рынках, если это происходило в рабочее время и т.п. Это было заметно и в Андижане – днём площади города пустели.
       Помню, мы с кем-то из офицеров кафедры побывали в Ферганской долине, знаменитой во всём  Союзе своей гидроэлектростанцией. Мне приходилось бывать на Днепрогэсе, на Волгоградской ГЭС. Это были гиганты. В сравнении с ними плотина на Фергане оказалась и не высокой, и не широкой. Да и выглядела она какой-то заброшенной, хотя и работала. С берегов её заросли бурьян и кустарник. А ведь Ферганская долина самая населенная территория Узбекистана.
       Уезжал я московским поездом.  Во всем вагоне я был один, не считая двух проводников. Так было до Илецка, когда в одном из купе не поселился еще один пассажир, какой-то начальник. Он через проводника потребовал, чтобы я зашел к нему. Оказалось, что он полковник КГБ одной из казахстанских областей. Хозяин. Я зашел на минутку, но не принял предложения разделить с ним трапезу и, коротко поговорив, удалился к себе. С проводниками же я дружил, подолгу сидел у них в купе, беседуя о жизни у них на родине и у нас в России.
      По мере того, как поезд уходил на север, уже где-то за Аральским морем, в купе стало холодать. Пришлось одеть шинель. Проводник по доброй воле, видя, что я замерзаю, принёс мне в купе пиалу с шурпой, горячей и сытной, и чай. Это было очень кстати.
      Илецк проезжали ночью, оказалось, что это довольно крупный железнодорожный узел, последний до Саратова.

CАМАРКАНД
      1988 год.  Апрель. Еду в Самарканд. Поезд прогрохотал по мосту через Волгу, оставив за собой холодную, ещё заснеженную Россию, и затерялся  в бескрайней унылой каменистой казахской степи. Редкие одинаковые станции, убогие мазанки…  Когда уезжаешь из дома, птицы обычно долго летят вслед, как живой привет от тех,  кто остался, а в этих местах – ни деревца, ни птицы.
      Но с утра километры побежали веселее. За вагонным стеклом степь солнцем залита. Вдалеке всадник на коне проскакал. На обочинах дороги, у вагонных колёс, по молодой траве красными лентами  побежали маки и тюльпаны. В более ранних  поездках я уже наблюдал этот азиатский привет.
       В Самарканде поселился в центральной гостинице с гордым названием Регистан. Гостиница – без удобств, туалет во дворе – в кустах.  Но уже через  час я стоял на центральной площади города, перед высокими стенами храма  с уже знакомым именем Регистан. Это для меня было потрясение.
        Голубое небо, утреннее солнце, бирюзовая акварель колонн. Спокойное величие пространства. Высокое раздумье. Удовлетворённость совершенством. Чтобы почувствовать его, нужно долго и тихо стоять перед этим храмом, и только тогда он начинает рассказывать о себе. Я бродил у его подножья, и мне казалось, что я когда-то знал всё это, может быть даже тогда, когда меня не было. Я точно слышал шепот вечности.
       Заставив себя уйти, я шел смотреть руины и мечети, усыпальницы и городища, но всё это – молчало, и было мертво. И я возвращался к Регистану и вновь подолгу стоял перед ним, и мне думалось, что я отношусь к этому чуду как к человеку, который всё знает про меня. Не зря Регистан входит в число известных семи чудес света.
      Прошлое, полное жестокой борьбы и крови, сохранило не засохшую кровь, а творение ума и рук зодчих и рабочих, творение интернационального, общечеловеческого значения. И всё это – моя Родина.
      Недалеко от Регистана находился храм, в глубине которого, в центре зала, в углублении, под полом была расположена могила Тамерлана. Зал не был освещён, свет проникал только через верхние окна. Я зашёл сюда случайно,  с какими-то попутчиками. Те рассказали мне о том, что перед Великой Отечественной войной могила Тамерлана была вскрыта московскими учеными, несмотря на предупреждение здешних историков, знавших о том, что нарушившие святость могилы будут прокляты. Так и получилось: когда останки полководца были привезены в Москву, началась война. Сталин распорядился вернуть реликвию на место, и это было выполнено. В результате вскоре битва за Москву была выиграна советскими войсками. Такова была рассказанная мне легенда. Позже эта история стала общеизвестной. Сама могила полководца была ниже уровня земли. Памятника не было. Мрачное и таинственное место.
      Побывал я и в обсерватории Улуг-Бека – на окраине города. Место это сохраняет древнее название – Афросиаз. Сейчас здесь ведутся раскопки и хорошо видны целые кварталы города, засыпанного песком и забытого временем. Видны остатки старой обсерватории. Средневековый «наукоград». Улуг-Бек принадлежал к правящей династии, славился в средней и центральной Азии своей ученостью. Великий узбек. К сожалению, был убит  в династической междоусобице. И Афросиаз – предшественник современного Самарканда, как и усыпальница Тимура, - грустное место. Ветер сыплет песок, засыпая раскопки.
        Экскурсия закончилась, и экскурсанты потянулись к остановке автобуса, а я, выбрав, как мне показалось, более короткий путь, пошел в город через кладбище. Метрах в двухстах  виднелась его контора, а за ней дорога в город. Захоронения имели восточный вид. На плоских надгробьях в сидячем положении располагались скорбные скульптуры,  сделанные из гипса. Так мне показалось. Надгробья  были окрашены в голубой цвет. Ни деревьев, ни кустов вокруг не было. На всем кладбище не имелось ни одного креста. Я впервые видел мусульманское кладбище.
       Когда я приблизился к церковной конторе, от стены кладбища ко мне медленно, поначалу молча,  но угрожающе тронулась стая громадных собак – до десятка. Для них я был чужой, тем более, что я был в военной форме. В руке у меня была фуражка. Конечно, я испугался, тем более, что людей вокруг не было, Не было их и у конторы кладбища. Инстинктивно я пошел медленно, как бы прогуливаясь и всем своим видом демонстрируя безразличие. Словно бы я был свой, и не обращал на них никакого внимания. Собаки постояли метрах в десяти от меня, перестали рычать и медленно отошли назад. Не торопясь и не оглядываясь, весь в поту, я достиг конторы и вышел на площадь перед кладбищем. Если бы я побежал от страха, собаки могли бы меня загрызть.
             Эта неприятность не заслонила для меня величайшую историческую и духовную красоту Самарканда – действительно, одного из чудес света.

АШХАБАД
В 1970 г. пришлось мне побывать в Туркмении. Из окна поезда Ташкент-Красноводск было видно, как в 100 метрах от железнодорожной насыпи на протяжении сотен километров, до Каспия, тянется государственная граница: пограничная полоса, столбы с проволокой. Временами можно было увидеть пограничников с собаками. Полный порядок. С иранской же стороны - никаких признаков границы. Со мной в купе ехал до Красноводска инженер, который всю дорогу пил зеленый чай, расхваливая его полезные свойства в жарких странах.
Вышел в Ашхабаде. Самые первые впечатления об этом городе: многонациональность, большое число русских, русский драматический театр, картинная галерея, у вокзала - красивый памятник Ленину, один из первых, построенных в СССР. Арыки, режим полива. Без воды здесь было бы невозможно жить.
Рынок восточный: масса фруктов, дынь, арбузов. По просьбе из Саратова купил на рынке сушеной дыни. В горах южнее Ашхабада, куда мне повезло съездить, санаторий для аксакалов, сельских тружеников. Седые старики в халатах и тюбетейках в тени платанов лежат на коврах, расстеленных на мостиках, переброшенных через горную речку. Прохлада.
Впечатлений  много. В галерее конкурс картин местных художников. В печи прямо на улице пекут лепешки. Это трудная  работа: за день, нагибаясь, накувыркаешься. Узбеки пьют только зеленый чай, прямо с плавающими чаинками: то ли чай, то ли суп.
С матерью одного из наших саратовских слушателей (зная, что я поехал в Ашхабад, он попросил передать ей что-то из одежды) сходили в местный русский театр и посмотрели пьесу «Капелька». Артисты прекрасные. Я побывал у этой женщины дома – бедно живет русская семья на чужбине (квартира в хрущовке, трое детей, без мужа).
 По просьбе товарища, с которым работал в Саратове,  посетил его друга – профессора - азербайджанца. И здесь  пили чай. В подарок он отослал в Саратов парочку бутылок здешнего вина из его погреба.
Самое большое впечатление произвело зрелище эпицентра места известного ашхабадского землетрясения 1948г. На середине площади  взорванная почва, одетая в бетонные рукава. Бетонная память.
Тут вспомнился мне тот день, когда я, учась в Москве, в 9-ом классе, впервые услышал об этом  землетрясении.
.   Географию нам преподавал необычный учитель. Он в те годы вел передачу по телевидению типа  «Клуб кинопутешествий», то есть, был человеком, известным не только в школе. Он везде побывал и много знал. Ему было лет 50, конечно, он был фронтовик. Однажды он начал урок с того, что задумчиво, как бы размышляя, поделился с нами, что вчера, по его мнению, где-то произошло сильное землетрясение, так как в комнате у него ни с того, ни с сего, скрипя, медленно открылась дверка массивного шкафа, которую и руками открыть было тяжело. Эта загадка вскоре разрешилась: по радио сообщили, что в Ашхабаде в тот день произошло сильное землетрясение. Но в средствах массовой информации прошло это событие глухо, и  знаем мы о нем сейчас больше, чем тогда. Нас поразила наблюдательность учителя и его способность к научному анализу.  В Ашхабаде тогда погибли десятки тысяч человек. Если бы дома там не были в большинстве своем глинобитными, погибло бы еще больше. Потом город отстраивала вся страна.
         Уезжал я из Ашхабада вечером.  Поезд миновал Бухару и уныло вез нас по местам, близким к Аральскому морю.  Станции встречались все реже. На одной из них поезд стоял минут 30. Пассажиры вышли из вагона. На песчаной насыпи у самого вагона на узлах, готовая к отъезду, расположилась семья: старые и молодые женщины, дети. Узбеки. Метрах в двухстах от железной дороги в низине среди деревьев виднелись мазанки и глинобитные заборы.
       С приходом поезда сидевшие на насыпи люди  засуетились, подобрав узлы и детей, обступили вагонные ступени и уже стали залезать в вагон, поддерживая друг друга, как к ним подбежал мужчина, видимо родственник, и, схватив на руки одного из малышей, несмотря на вопли женщин, побежал с ним  по дороге к недалекому селу. Погрузка, не начавшись, прекратилась. Проводница вернула билеты. Задержали отправку поезда минут на десять. Кто-то из женщин  бросился за мужчиной с ребенком, умоляя его не мешать семье уехать, но все было тщетно.  Поезд тронулся, вагон медленно поплыл мимо несчастных. Жестокость. Что им всем оставалось? Возвращение в неволю? Мы же долго не могли успокоиться и пережить свое бессилие. Средневековье.
        А что такое Туркмения  – в девяностые - двухтысячные годы? Туркмения без русских? Туркмения – вне СНГ? Страна безработных, стариков с жалкой пенсией? Но зато с Туркмен-баши, феодалом.  Культ его личности равен культу божества. 
БАКУ
      1984 г.  Апрель. Лечу на Кавказ. Подо мной – снежная пелена, а сам я – как фантастически легкий лыжник. Посадка – в желто-голубой Астрахани - снега нет. Волга – безо льда, желтый песок струится по бетонке, голубые ветры.
     Летим дальше. С высоты 5000 м белые сугробы Кавказских гор -  царство Рериха. Летим над Каспием. Корабли – миллиметровой величины. Весь Дагестан – на виду.
      В Баку - резкие контрасты во всем: говор, гримасы, походка. Толстые, как тумбы, милиционеры-регулировщики. Худые, со стоптанными башмаками, рабочие в кварталах Черного Баку.  Многоликая суть. Расслоение народа на очень богатых и очень бедных, и это в стране развитого социализма. Богатством, которое не заработано, кичатся.  Это режет глаз. Все полно потребительских претензий. Кудрявые короли посреди грязи. Однако видно, что кое-кто работает: качалки мерно качают нефть… Над городом дымка. Запах бензина  и газа всюду, даже у  моря.
      Набережная просторна и пустынна в эту пору. Ветер, фонтаны, зелень газонов. Чайки над парапетом. Удивительное дело – чайки смеются-таки. Прогулочные катера шевелятся у берега. Капитаны и кассиры на местах, а пассажиров мало.
      Поискал музей С.М.Кирова – десяток встречных спросил, заодно объясняя, кто такой Киров. Никто не знает. Да, это не Ленинград. С трудом нашел скромную квартиру революционера. 
      Древний Баку. Караван-сарай, Девичья башня, баня, дворец Ширван-шахов. А дальше улочки, улочки, дворики, все вверх, в гору. Аул в европейском городе. Антисанитария. Ребятишек -  тьма. Чем беднее дом, тем больше ребятишек. Мазанки, вода в колонках. Дети босоногие, грязные, посреди помоек. Что-то вроде дворов в Лефортове, в Москве 1943 – 1945 годов, где обитали мы – мальчишки времен войны – та же рвань, и никакого уныния. Памятник Нариманову - азербайджанскому деятелю – большевику.  Высотой в 18 метров! Простерся над городом и бухтой. Издали – вроде римской скульптуры.
      Грубость и нежность, хлам и вечность, хаос и собранность, жадность и щедрость гостеприимства.
     Почему их величества ездят с эскортом, ведь так важно побродить одному, чтобы остаться с людьми. Это такое счастье – возможность общения, даже если бродишь 4 часа подряд один. Один ли? Это еще как посмотреть.


МАЧАЧКАЛА
           В Махачкале я бывал трижды.  Этот город давно знаком нашей семье.     Летом 1942 г., перед самым наступлением немцев на Сталинград, моего отца неожиданно вызвали в Главное артиллерийское управление, где передали распоряжение маршала Б.М.Шапошникова срочно артиллерийской оптики на заводе, и вдруг такое внимание к судьбе девочки.
       А дело было так: Ольга (15 лет), её мать (первая жена отца), её сестричка и братик, вырвавшись из блокированного Ленинграда, эшелонами месяца  за два добрались до Сталинграда. В дороге умирает братик, в Сталинграде от дизентерии умирает мать, младшую девочку берет к себе семейная пара военных врачей, а Олю эшелоном отправляют дальше – на Кавказ, в станицу Георгиевская (Минеральные воды). Там её устраивают в одной из семей. По совету старших она пишет письмо в Москву, маршалу Шапошникову: «Дяденька Шапошников, найдите моего папу. Он – военный, работает в Москве, пусть он меня заберет…».
      Отец летит до Астрахани военным самолетом и добирается до станицы Георгиевской. Встречается с дочерью, но выехать им удаётся лишь через Каспий: немцы стремительно ворвались на Северный Кавказ. Случайным транспортом добираются до Махачкалы, полной беженцев и раненых, и в течение недели не могут выехать на север. Отец знакомится с директором известного предприятия «Дагвино», который тщетно пытается спасти колоссальные запасы элитного вина, размещенного в подвалах винного завода. Этот человек помогает через Обком партии, посадить беженцев на пароход, идущий в Гурьев. Затем, через Заволжье и Куйбышев, отец и дочь добираются  до Москвы. Невероятная история человечности в то страшное время.
      Позже, в конце 50-х годов в Махачкале служил мой брат Саша зенитчиком, и я приезжал к нему повидаться.  Запомнился удивительно гостеприимный народ. И еще дважды я побывал здесь по делам службы. Сохранились записи, датированные 1978-м годом.
     «Море, пустынный пляж. По вечерам в номер гостиницы Каспий доносится ровный шум волн и прохлада. Народ здесь беднее, чем в Баку, и такой же  бедный, как в Средней Азии. Общий колорит тот же. Постоянное ощущение женской красоты. От неё некуда спрятаться: кареглазые, яркие, тонкие, изящные, эмоциональные, хотя в разговоре сдержанные. Стоит такая красавица в ларьке – забываешь, что хотел купить. Но запомнилось и такое:  худенькая беременная женщина медленно везёт повозку со скарбом, а сзади важно шествует усатый бугай в кепи, похожем на аэродром.
       Давно мечтал побывать на  детском киносеансе. Повезло  - в воскресенье пошел на сеанс в 9.00. Нырнул в детство. В зале не менее 300 детей шести – тринадцати лет. Детдомовцы. Гомон, постоянное движение, вихры, косички, мордуленции разные – дагестанские и русские поровну, вперемежку. На этом уровне отношения просто пронизаны интернационализмом. Фильм шел интереснейший – «Ох, уж эта Настя!»
       Посетил музей истории Шамиля. Какая сложная личность. 25 лет борьбы в горах, пленение русскими войсками и… еще 20 лет тихой жизни в Калуге со всеми почестями и с правом паломничества в Мекку. Как будто два разных человека. А может быть, цельность натуры – чаще исключение? Ведь создают люди одно гнездо, а позже – другое. При этом меняются до неузнаваемости. Видимо, это возможно, хотя, наверное, не для меня. Время, борьба, общественное сознание заставляют нас – каждого в отдельности – быть монолитнее, экономнее, даже в чем-то личном ради общего дела. Но, наверное, есть и широкие натуры. Тогда, почему бы не съездить в Мекку?…».
       Уезжал я из Махачкалы неспокойно. Из гостиницы «Каспий», где я провел 5 дней, пошёл на вокзал не освещенной городской улицей, а более короткой дорогой, вдоль складов. Вокзал был в километре, но идти пришлось в полной темноте. На полпути у одного из складов мне встретилась группа местных ребят, настроенных явно враждебно. Они что-то кричали, и бросили  вслед мне пустую бутылку, которая разбилась об асфальт у моих ног. А ведь я был в военной форме. Других людей вокруг не было. Всё могло быть. Тем не менее, до вокзала я дошел благополучно. А ведь это было в конце 80-х годов в еще советской стране.
       В девяностые годы здесь все изменилось. Ваххабитские вылазки, взрывы. Горные районы стали  государством  в государстве. При этом никакой реакции федеральных властей. Один только Абдулатипов всё больше хмурится и предупреждает. Он – здешний. Ему виднее. Скоро всем здесь придется плакать.
СПИТАК
(Выдержки из книги «Армянская трагедия», 1996 г.)
      Я – в Армении, которая только что пережила тяжелейшее землетрясение, погибло 23 тысячи человек, остались калеками ещё 18 тысяч. «Событие планетарного значения», как сказал в те дни мой Учитель академик Е.В.Гембицкий, главный терапевт Советской Армии. Моя должность – профессор-консультант Ереванского военного госпиталя. Предстоят поездки в Спитак и Ленинакан (Гюмри), а также посещение больницы Эребуни в Ереване.
      «Спитак сейчас — самое больное место на планете. Уже чтобы прикоснуться к этому месту, стоило ехать сюда. 30 декабря. Едем из Еревана в Спитак.
      Дороги отличные, широкое шоссе неуклонно идет в горы. Движение транспорта напряженное. Подсчитал: на 100 м до 30—40 автомашин в обоих направлениях. Лес, доски, краны, бульдозеры на платформах, толь, цементные блоки. То и дело юркает «скорая помощь». Знакомые уже по телевидению и незнакомые разрушения. Они начинаются километров за 20 до Спитака, за Аштараком и Апараном. Сдвинуты крыши домов, обрушены стены, вывернуты камни, выщерблены парапеты дорог из туфа и мрамора. Полегли фермы. Чем ближе к Спитаку, тем обширнее и плотнее картина разрушений.
      Перед въездом в город, раскинувшийся в лощине среди невысоких гор, покрытых глубоким снегом, горы каменного мусора. Здесь же расположилась автобаза. Основные улицы уже расчищены. Посты милиции при въезде и на каждом углу. Местного населения почти нет, практически одни мужчины. Целого современного здания — ни одного. Висят обрывки этажей. Дома с перебитым позвоночником, с выбитыми зубами, оскаленным кровавым ртом. На балконах и лоджиях подвешены связки лука, уже 20 дней висит белье. Обрушилась стена и обнажила анатомию квартир, в которые нельзя подняться. На оставшейся части пола новенький шифоньер, диван с подушками... Раздавленные блоками гаражей легковые машины, к которым 20 дней не наведываются хозяева. Полегли автобусные стоянки.
     Контраст: солнце, горы, голубой снег, чистый воздух и гибель, смерть, тряпье, оборванные струны жизни. Покосившиеся фонари, выбитые стекла, осыпавшаяся черепица, продырявленные крыши. Холод, холод, обесчеловеченное жилье. Есть здания внешне целые, занавеси, стекла не выбиты, но в них не живут. Они опасны. Не видно собак.
      Над городом как гимн — каменное величественное кладбище, которое пощадила стихия. У стен его сотни гробов — черных, белых — струганых, красных, детских, взрослых... Гробы лежат, стоят, громоздятся. Их явный избыток, хотя, по-видимому, еще не одна тысяча погибших не раскопана. Гробы уже начинают раздавать на доски для тамбуров к палаткам...
     У выезда из города, по дороге на Кировакан, — железно-дорожная станция, пути, рабочие. Много бульдозеров, работают краны, загребают, насыпают. Здесь же стоянка грузовых машин. Барачные палатки. У костров— шоферы. Кипятят воду, пьют чай, греют руки. Раздают с борта буханки хлеба. Вытянулась очередь за водой: с водой плохо. Прямо под открытым небом — на заборе — аппараты междугородного телефона, и к ним — очередь. Народ понаехал со всего Союза, связь необходима.
      За переездом — по одну сторону дороги — элеватор. Одна из шахт повреждена, ее собираются взрывать. Поговаривают, однако, что в подвалах еще могут быть люди. Зерно ссыпалось, перемешалось со снегом, его вывозят. По другую сторону; — госпитали — норвежский, югославский, из Литвы (на флагштоке — флаг буржуазной республики), наш — военно-полевой, развернутый здесь 23.12.- на смену медпункту, работавшему в составе группы усиления из ЦВМУ на стадионе с 8 по 23.12. В госпиталь мы, еще заедем, а сейчас — в Кировакан.
      Это недалеко, вдоль железной дороги. Город гораздо лучше сохранился. Дымят трубы, дома живут. Смешанное, в том числе приезжее, население. Беженцы. Очереди в магазинах. Вокзал внешне цел, но внутренние блоки повалились. Местами — разрушенные или оставленные людьми дома. От Кировакана до Еревана 115 км. Возвращаемся в Спитак: чем ближе, тем больше разрушений. Ответвление на Степанован. Далее — г. Пушкин. Рассказывали о встрече в этих горах двух Александров Сергеевичей — Пушкина и Грибоедова...
      Чтобы успеть проехать в горах, возвращаясь в Ереван до темноты, нужно спешить, но два часа еще есть. Госпиталь развенут в палатках—УСБ и УСТ. В каждой — печи. Чтобы усилить обогрев, печи имеют дополнительную железную оболочку, берегущую тепло. Уголь горит плохо. Жизнеобеспечение забирает до половины усилий коллектива. Развернуты и действуют приёмное, хирургические отделения. Терапевтическое и инфекционное отделения отстают. Хирурги уже в тепле. Прошло всего четыре дня, а прием уже идет — солдаты, рабочие, шоферы, дети, женщины. Поступают с панарициями, флегмонами, абсцессами, ОРЗ, трахеобронхитом, переломами. Вчера сделали первую аппендэктомию.
     Начальник госпиталя — подполковник медицинской службы Поляков. Начальник терапевтического отделения — майор медицинской службы Бучинский, выпускник нашего факультета 1975 г. Много беседовали с ним. Есть и другие выпускники (капитан Лисичек и другие). Трудностей много. Главное — жилье.
     Обошел все палатки, беседовал с больными. В приемном отделении сидят две женщины с детьми. Обе армянки. У одной муж — танкист в Кировакане. Ждет его. Живет в Спитаке, в разрушенном доме, хотя это и опасно, так как толчки повторяются. Другая ютится у родных, всего лишившись, а уезжать боится. Дети кашляют, сопливят. Вместе с дежурным врачом послушали, дали лекарства. Хорошо бы горчичников, но их нет. Вроде все вопросы решили, а пациенты не уходят: хорошо сидеть в тепле, возле раскаленной печки и слушать радио. Пришел погреться рабочий-подрывник с элеватора. Они часто приходят. Чтобы тепло дольше не выходило, сделали тамбуры из досок. Для этой цели выбили на кладбище 90 гробов...
     Прибыл начмед округа генерал Петр Петрович Коротких. Человек внимательный, доброжелательный, в то же время увлекающе-требовательный и конкретный. Я знал его раньше. Это хорошо, что на таком тяжелом округе (Баку, Грузия — теперь землетрясение) оказался эрудированный, мыслящий организатор. Его резиденция сейчас — Ленинакан. Все обошел, всех выслушал, шумно поругал, не унижая и присев на лавке в палатке-столовой, сказал: «Доставай бумагу и пиши!» Домики, шанцевый инструмент, вопросы связи, продовольственное снабжение (нач. прод. здесь — лейтенантик этого года выпуска...). Рытье рвов: выявлен потенциальный очаг туляремии в районе Спитака. Летом это может обернуться бедой. Кстати, опасность доказана работающим в Спитаке коллективом из Саратовского НИИ «Микроб». Начальник госпиталя добросовестно записал распоряжения. А позже перекусили тем, что было, проводили Петра Петровича и уехали сами.
     Вновь через мертвый Спитак с покосившимися вывесками и висящими балконами, с детскими игрушками в грудах камней.
     Горы, горы. Дорога взбирается вверх серпантином. Едем на заходящее солнце. Так же как когда-то, когда служил в десантных войсках, возвращались с парашютных прыжков. Но страшная реальность состоит в том, что это же Спитак, а не просто госпиталь, автопарк, люди, машины на шоссе...
     Беспокоит рассказ, услышанный от кого-то. Сын на развалинах дома услышал голос отца и матери, заваленных в глубине тяжелыми блоками. Сделать было ничего нельзя: не было техники. Трое суток беседовал с ними, пока отвечали. Раскопали на 5-й день (израильские спасатели), но уже мертвыми, хотя и без единой царапины. Этими трагедиями устлан здесь каждый метр.
     На пологом заснеженном обрыве — остов сгоревшего КамАЗа, одна из многочисленных жертв помощи. Вчера в этих краях разбился вертолет. Едем на солнце и на Арарат — двугорбую вершину. Армянская святыня. Гора в Турции, а кажется — совсем рядом. Граница в двух шагах.»
       Написано автором 30 декабря 1988 года после возвращения из г.Спитак в г.Ереван. Издано в книге «Армянская трагедия» в Саратове,  в 1996 г. Прошло много лет. Пройдёт ещё много лет, прежде чем начнут зарастать раны, полученные тогда армянским  и всем советским народом.       Сейчас к этому добавить нечего.                2016 г.

ТЕПЛЫЕ ВОДЫ ГРУЗИИ
      «Горящая» путевка в Цхалтубо застала нас врасплох. В тех краях мы еще не были. Знакомимся с атласом и справочниками... Пури — хлеб, цхали — вода. Цхалтубо — теплая вода - Тепловодск, по-нашему. Все простое на земле у всех просто. Едем в Грузию.
      На Кавказ до сих пор приходится пробираться по краешку земли. Ниточкой тянется железная дорога у самого моря - пуповина, несущая русскую кровь к грузинскому сердцу. Давно нужна столбовая дорога.
      Поезд — словно исследователь: то надолго заберется куда-то в гору, то чуть не вылетит в открытое море. Чернота тоннеля возникает сразу. В купе смолкают разговоры, наступает томительное ожидание. И вдруг — яркий свет, зелень и синее-синее море. От Туапсе до Очамчире оно удивительно пустынно, как во времена аргонавтов.
      Лоо — маленькая станция по пути к Сочи. Поздний теплый вечер. Огни фонарей высвечивают асфальт перрона. Где-то рядом горы, угадывается близость моря. В этих местах однопутка, и поезда стоят здесь подолгу. Пассажиры облепили подножки вагонов, расселись на скамьях. Кто-то из них тихонько наигрывает на гармони. Вплетается грузинская мелодия. Возле гармониста собирается молодежь, особенно грузины. Резкий говор, смех, улыбки. Образуется круг. Звучит тихая грустная грузинская песня, похожая на ветер с гор. Ее сменяет лезгинка. Круг ширится. В пляску сначала несмело, а потом все охотнее вступают мужчины, женщины. Горделивая осанка, нарочито скупые движения, ритмика. Асса! Возникает чувство единения людей. Особенно радуются грузины: музыка подсказала им, что родина их уже близка. И они меняются на глазах: становятся самобытнее, многограннее, значительнее, чем еще совсем недавно в долгих степях России. Грузия — совсем рядом.
      Раннее утро. Перрон в Самтредиа — как широкая ладонь. Невысокие пальмы. Цветы. Фонтан. В этот час малолюдно. Молоденькая кокетливая грузинка нетерпеливо ждет сынишку, медленно едущего за ней на трехколесном велосипеде. Черные кудри и у мамы, и у сына... В сквер забрел теленок. На низком парапете фонтана сидит старик и разглядывает наш поезд. Лицо в морщинах, глаза выпуклые, слезятся. На голове у него небольшая шапочка из войлока, руки на коленях — тяжелые, мозолистые. Самтредиа — широкая ладонь Грузии. Ну что же, здравствуй!
       Кутаиси. Нижний и Верхний. В переводе — каменный город. Ему 3,5 тысячи лет. Узкие улочки. Караван-сарай. Тюрьма, в которой в начале века сидел молодой Сталин. Много памятников — Палиашвили, Церетели, Цулукидзе... Обилие своих великих людей. Гордая бережная память народа. Что мы, русские, знаем об этом?!
      Стратегическое шоссе: Сухуми — Кутаиси — Тбилиси — Баку. Поток машин. Колоритная деталь: коровы на дороге — бредут, стоят, лежат. Всё останавливается и объезжает. Как в Индии — священные животные.
      Цхалтубо от Кутаиси в 13-ти км. Город в предгорной долине, весь в зелени. В ясную погоду видны южные отроги Большого Кавказского хребта. Здесь всегда немного влажно и оттого душно. Но к этому постепенно привыкаешь. В зоне курорта — 20 санаториев. Строились они, главным образом, - в 30—50-е годы. Грузинский орнамент. Явные излишества тех лет, но красиво. В центре курорта — парк, источники. Парк старый — лиственница, магнолии, индийская сирень, эвкалипты, кипарисы, чинары.   Место уникальное — днем и ночью, зимой и летом здесь бьют источники теплой воды с лечебной примесью радона. Считают, что ледники, тая, питают глубины недр, здесь вода нагревается, обогащается радоном и устремляется вверх. Воды много: курорт мог бы быть втрое больше. Чудесная вода лечит больную кожу, женские недуги, суставы и старые раны. Доброе дело — 40—50 минут погреться в бассейне. 35,5°. Дно из разноцветной мозаики. Невесомость и тепло. И на улице тепло. Радикулиту не устоять. Тем более, перед многообещающим радоном в пузырьках азота... По легенде, человека к этой теплой воде вывел раненый зверь. В Цхалтубо всё лечат только радоновой водой: бассейны, ванны, души, массажи, полоскания и т. п. И говорят — только об этом. А здешние врачи называют себя банщиками...
      Зелень в Грузии необычна — темная, с оттенком бронзы. Когда едешь в Гелати (в горы, недалеко от Цхалтубо), повсюду видишь обнажения бокситов — точно такого же цвета. Возможно, все это взаимосвязано.
      Очень распространена лиственница. У нее широкие нежные зеленые лапы. Чуть ветерок — и они плавно кивают тебе, как бы успокаивая: «Не волнуйтесь..., не волнуйтесь...»
       Налетит ветер — и ветви уже машут, хлещут, стонут: «Боже мой, что же делать! Боже мой, что же делать!»
     Население в Грузии до нашествия монголов составляло около 12 млн. человек. Позже страну беспощадно истребляли соседи, особенно персы и турки. К 1783 г. народу здесь осталось всего 600 тыс. чел. Присоединение к России не было бескровным, но оно положило конец войнам и истреблению народа.
      Высоко в горах — творения Х—XI—XII веков. Гелатский монастырь и Академия наук. Создание Давида-Строителя. Раннее, еще византийское христианство, с остатками языческой культуры. Храм Бограта III-го (ровесника Ярослава Мудрого — 1001—1010 годы). Здесь похоронена царица Тамар... Сам Давид-Строитель (его именем названа одна из улиц в Кутаиси) похоронен в Гелатском монастыре. Умирая, он велел похоронить себя под плитой в полу ворот храма, так как считал, что, хотя и во имя доброй цели — объединения Грузии, пролил все же слишком много невинной крови своих соотечественников. С тех пор, вот уже 800 лет, по плите над прахом его ходят люди... Знал ли об этой судьбе другой «великий грузин»... Грамоты, писанные царицей Тамар. Очень четкая каллиграфия. Маяковский, уроженец этих мест, не зря, видимо, запросто называл ее «Тамарочкой»... Древний народ. Горы сохранили его. Оттого так устойчиво своеобразие его культуры и социального облика.
      Музей Маяковского в Багдади (ныне г. Маяковский). Большой деревянный дом на высоком берегу быстрой и чистой речки. Вокруг горы. За ними — Турция. Семья Маяковских была здесь единственной русской семьей в те годы. В доме просто и просторно. Мебель подлинная. Проданная еще в 1908 году, когда Маяковские переехали в Москву, она была вся возвращена народом при создании музея в 40—50-е годы. Село небольшое — всё и все друг о друге помнят.
      Удивительно все же: узкая долина, зажатая горами, родила такого громадного Человека. Мальчик, в детстве говоривший в основном по-грузински, стал великим русским словотворцем. Интересно, что эта же речка «вынесла» позже — президента Груз. АН и председателя Совмина ГССР... Вот так Багдади! Нигде раньше я не узнал о Маяковском столько, сколько в этом доме на берегу горной речки.
      В музее звучит версия о более сложной подоплеке самоубийства поэта, чем принято думать. Будто бы он был не вынужден, а принужден застрелиться. И мотивы здесь были не столько, личными, сколько политическими. Он был слишком ярким трибуном коммунизма. Грузия бережет его память.
      Чем дольше живешь в этих местах, тем во все большем своеобразии и сложности представляешь себе окружающее. Наблюдения остро социальны и противоречивы. Рынок в Кутаиси большой. Старые времена напоминают лишь теснота, многолюдье, горы дынь, изобилие. Цены — московские...
      Архитектура частных домов особенная. Двухэтажные, на сваях, с подпольем, широкими террасами, верандами, величественными лестницами, металлической оградой, резными воротами — дома соревнуются друг с другом. Размах! И от, дождя есть, где укрыться, и от горного потока. И тень под террасами манит. И двор ровный, зеленый — словно лужайка. Где-то коза, где-то индюшки. Свиньи с черными пятнами на спинах роются в загоне. Машина, а то и две... Хорошо живут бедные грузины...
      Бизнес на всем. Лавки, лавочки, лавчонки... Вроде бы государственное, но вроде бы и нет. Очки — любые диоптрии и любая оправа, через 20 минут, но без уточнения характера собственности...      Экскурсии — немного про курорт, про радон, конечно про Сталина — и обязательное многократное фотографирование. Познаний — на копейку, бизнес на тысячи.  У входа в источники продается все: от пемзы, листьев эвкалипта, до вязаных свитеров и «левого» коньяка и чачи.
      И в Цхалтубо, и в Кутаиси памятники Сталину или барельефы с его изображением. Почтительные воспоминания о его приезде на курорт в 1951 году. И вместе с этим — бурный расцвет бизнеса на его памяти. Фотокомпозиции семьи Сталина — по рублю штука — рядом с фоторасписанием церковных праздников, русалками и волосатыми парнями из ансамблей. Несчастная семья: убитая жена, убитый немцами Яков, пьяница Василий, покинувшая родину дочь... страшная судьба. Большего унижения памяти Сталина трудно придумать. В России до этого никто бы не додумался. Бизнес на имени вождя везде — в парках, на вокзалах, в вагонах. Парадокс памяти: «гордые» грузины позорят своего «великого земляка»...
      Уже после возвращения из Грузии в Москву мы вечером поехали на Красную площадь. На склоне ее, как на краю земли, Храм Василия Блаженного. Высокие стены Кремля. Брусчатка. За Мавзолеем, несмотря на сумерки, хорошо заметен светлый бюст Сталина. Вспоминаются испытанные еще в детстве трепет и волнение, радость от подчиненности чему-то простому и ясному, общему для всех. Как далеки мы сейчас от этого времени и чувства. К Сталину следует относиться по «заслугам», но к его памяти нельзя относиться несерьезно.
      Слишком очевидны контрасты. На одном полюсе — общее достояние, на другом гипертрофированная личная собственность, на одном — труд, на другом — нажива. То, что принадлежит всем, — часто в запустении, старое, копеечное, то, что принадлежит частнику, — крепкое, богатое, ухоженное.  Как-то мы решили сходить на кладбище в Цхалтубо. Дорога на кладбище (общая) — отвратительная, дома вдоль дороги (частные) — дворцы.
      Кладбище бессистемно — хаос надгробий и оград. Старины мало. Преобладают современные богатые захоронения. Гранит, чугунное литье, памятники или портреты в рамах во весь рост, могилы электрифицированы и радиофицированы. Надгробья под крышей или даже в виде мемориальных комнат, в которых воспроизведены все атрибуты жизни умерших. Все это в громадных размерах, неимоверно дорого и безвкусно. И тут же — полуобвалившееся здание часовни, загаженное и заросшее бурьяном; безвестные, задавленные похоронной роскошью соседей холмики с дешевыми крестами и выцветшими фотографиями. Особенно бедны могилы русских.
      Богатые и после смерти страшатся, что их сочтут за бедняков. Торговцы фундуком и после смерти не желают оставаться безвестными, и их памятники могут поспорить с памятником Палиашвили. Гимн мещанству! Богатство со своей дочерью — духовной нищетой.      Рассказал об этих впечатлениях старой грузинке, отпускавшей процедуры в источнике. «Что вы, — грустно улыбнулась она, — есть и бедные грузины — и в жизни, и на кладбище. Они рядом, вы их просто не заметили».   Да, есть и бедные, и даже нищие. Поезд наш долго стоял в Кутаиси. Моросил дождик. Из окна тамбура вагона видно было, как в горах мусора, возле станции, роется сгорбленная, плохо одетая старуха. Медленно разгребая палкой мусор и бумагу, она что-то искала и, находя совала в мешок. Недалеко от нее в ящиках с отбросами рылись собаки. Чья она, эта мать? Нужна ли она здесь кому-нибудь? А рядом, на перроне, толпились провожавшие — сытые и капризные.
      Отношение к приезжим неоднозначно. Преобладает приветливое деловое отношение. Иногда поговаривают: «Не знаем, как вам наши воды, нам ваши гроши помогают» (тысячи приезжих снимают комнаты и койки). Нередко улавливаешь неприязнь, когда тебя активно не замечают, обслуживают, не глядя и кое-как.
      Говорят грузины резко и громко, прерывая и не слушая друг друга. А поют тихо и удивительно душевно, словно прислушиваясь, каким будет эхо. В их песне — гармония гор, ветра, лесов. Акустика песни — акустика гор. Грузинская фонетика весьма совершенна: сколько звуков, столько и букв в алфавите. Грузины, те из них, кто знает об этом, гордятся, что их язык древнейший в мире, наряду с иудейским, армянским и греческим.
      Бросается в глаза: эмоциональность во всем, часто позерство или, в лучшем случае, стремление к позе (у мужчин), громкие похороны и пышные свадьбы, крик по любому поводу, траурные полотнища на окнах в центре города и многодневный траур в одежде. Все выносится наружу, на люди. Почему не внутрь? Пышная упаковка обыденного.
      Приезжая, сев в автобус, громко спросила, скоро ли Кутаиси. Пожилой грузин, снисходительно улыбнувшись наивности российской провинциалки, почтительно уступил ей место. Корсиканка боялась, что проедет Париж... Мужчины (любого возраста) без сомнения оставят все дела, если перед ними молоденькая русская и - им покажется, что есть хоть капля надежды... Молодые женщины и девушки — грузинки, конечно, прелесть, но за семью печатями. И, в особенности, для своих. Грузин будет унижаться перед русской на глазах у всех, но и близко не подойдет к своей девушке. Пожилые и старые женщины обычно некрасивы, всегда озабочены, спешат, тащат что-то в сумках, поучают детей. Черная одежда, черные платья, покрывала. Седина, как черненое серебро.  В день, когда мы приехали, санитарочка с нашего этажа чем-то отравилась. После долгих уговоров она согласилась, чтобы я ее осмотрел (конечно, в присутствии женщин и не обнажая тела). Очень красивая девушка. По-моему, ей стало лучше сразу после осмотра. На другой день мне был преподнесен мешочек с орехами (за труды), и целый месяц меня встречали пленительные загадочные взоры...
      Кира — массажистка в санатории. Руки сильные и теплые.. Знает шесть языков: азербайджанский, русский, греческий, армянский, курдский и свой — родной. Вот тебе и массажистка. Энциклопедия! И сын у нее — Геракл.
      Только в Грузии я понял, что канистры — не обязательно для бензина. Полиэтиленовая посудина, извлеченная из холодильника, с запотевшими боками, с просвечивающим розовым вином — это вещь! Виноградное вино не с прилавка, а из подвалов — вот непитое мною чудо. На горных дорогах, на окраинах городов типичная фигура мужчины с киркой, ломом, лопатой. Неторопливая упорная борьба с камнем, составляющим здесь все: дороги, дворцы и саму землю.
      Грузины-фронтовики хранят святую память о фронтовом братстве. Ученый секретарь музея Маяковского в Багдади — 60-летний еще крепкий грузин, рассказав о Маяковском, с гордостью доложил нам, что сам он был участником двух парадов на Красной площади в Москве — 7 ноября 1941 года и парада Победы в 1945 году. «От Сталина ушел на фронт и к Сталину вернулся». «Грузия, говорил он, родина двух генералиссимусов — Сталина и Маяковского. Последнего в США называли генералиссимусом советской поэзии».
      Еще один грузин. Петр Иванович Чебукиани. Его отец в 1925 году, ещё будучи мальчиком, обнаружил богатую сталактитовую пещеру в горах Сатаплиа («медовых»), вблизи от Цхалтубо. Им же были найдены следы динозавров в окаменевшей глине когда-то бывшего побережья... Теперь пещера освоена, иллюминирована. Чебукиани-младший — экскурсовод и хранитель пещеры. Очень гордится этим.
      А пещера действительно чудо: подземные залы высотой до 14 м., веками с потолка и стен капающая вода, образующиеся вследствие этого натечники из кальция: сверху — сталактиты, снизу — сталагмиты. Прохладно, весь год +15°. Дышится легко. В Цхалтубо уже пробуют лечить бронхиальную астму в пещерах.
      Дети — черноглазые, кудрявые, шумные и подвижные, как горные ручьи. Дети, пасущие коров, несущие хлеб из магазина, стерегущие товар на рынке. Дети — на поворотах дороги в селах. В ногах — корзины, в протянутых ладонях — горсти инжира...
      Познакомились с женщиной — русской, 35 лет прожившей в Цхалтубо. Здесь, без мужа, погибшего на фронте, она вырастила троих дочерей, «пустила корни», привыкла. Она — дома. С глубокой симпатией она говорила о сплоченности грузин в беде, в горе, о их бескорыстии, когда речь идет о чести, о семье, о родителях. Свойственное им стремление к пышности, яркости, избыточному самовыражению она объясняет верностью традициям, связанным еще с языческими временами. Грузин не выделяет себя из людей, он выделяется — бессознательно.
      Нодар Думбадзе. Прочел его «Закон вечности» и многие рассказы-новеллы, чувствуя потребность увидеть Грузию глазами грузина. И хотя прежде уже знал о его «Илико...», открыл для себя этого писателя впервые. Он помог мне почувствовать живую душу его народа, малознакомое сделал близким. И сам он, угадываемый через его героев, показался мне близким человеком. У нас одинаковое видение людей, добра, радости, юности. Знай я его в жизни, был бы ему другом. Романтизм, так свойственный ему, он особенно свободно и естественно передает, описывая детство и юность. Иначе ему себя не выразить. Его книги просто давят пошлость. У него умное сердце. Как верно: физическое, материальное уходит с человеком, духовное остается людям. Мы — наследники духовных ценностей ушедших поколений. Духовная ноша каждого живущего — намного тяжелее его самого. Знай я его, я был бы ему другом.
      Наступило время прощаться... Вечная зелень, синее небо, яркие лица, но никогда не покидает ощущение грусти, сокровенной печали. Далекий край. Не зря Пушкин так и написал: «На сопках Грузии печальной...»
      Прощай, Грузия. Я пристально вглядывался в твое лицо. Впечатления и чувства не были однородно положительными, постоянно заставляли размышлять. Но твою трудную историю, твоих тружеников, жизнелюбивую зелень, упорно раздвигающую камни, твоих черноглазых мальчишек, — я полюбил. И понял, что теплые, ласковые воды, бьющие из твоих недр и согревающие, как объятие матери, — это и есть ты.                Август 1981 г.
     Прошли годы. Грузия уже давно – самостоятельное государство. Три правителя её, а именно Гамсахурдия, Шеварднадзе и Саакашвили, в своё время советские деятели, в той или иной степени изменили и своей прежней Родине, и Грузии,  и самим себе. За это время от Грузии отделились и Южная Осетия и Абхазия. Но я думаю, что народ этой гордой республики пережил эти испытания и остался, в отличие от её руководителей,  верен себе. И Цхалтубо – тоже.
Саратов, февраль 2016 г.

МОСКВА ПОБЕДНАЯ
     Это было прекрасное майское утро. Грандиозный парад наших войск и авиации.  Праздничные улицы и площади. Но вместо обычной демонстрации «профсоюзов» последних лет -строгое массовое шествие москвичей с портретами погибших в Великой Отечественной войне. Невозможно было оторваться от телевизора. А многие мои друзья – москвичи – приняли участие в шествии. Позже пришло осознание случившегося.
     Многомиллионное молчаливое шествие российских граждан в День Победы – 9-го мая 2015-го года – по улицам и площадям не только Москвы, но и всей страны затмило впечатления о замечательном параде наших войск на Красной площади, прошедшем в  этот же день ранее, своей огромностью, отсутствием привычных политических лозунгов и принадлежности к власти, а главное – сплочённостью участников.
      Фотографии  родственников, погибших на фронте, а также пропавших без вести, оставшихся неизвестными, и умерших уже после окончания войны,  были единственным демонстрационным вооружением шедших. Если бы не звучание патриотических маршей, молчаливое движение людских колонн, было бы страшной демонстрацией самих погибших, их  явлением народу. Об этом поётся в гимне «Бухенвальдский набат». Поистине смертью  смерть поправ.
      Этого не было никогда прежде, но было поразительным и мощным проявлением народной памяти. Условно говоря, запёкшаяся кровь фотографий окрасила кровавую реку народной памяти так, что превратила погибших в борьбе с фашизмом за советскую Родину в бессмертных. И их самих и память о них. Власть готовила «единую Россию», а вышла  Россия  с о в е т с к а я!
       Было уже казавшийся забытым народ того великого времени, не только предстал перед нынешним поколением бессмертным, такой живой оказалась память о нём, но и воскресшим. Не только современные молодые родственники, а именно их родные из прошлого - бойцы и командиры военных лет прошли по улицам и площадям страны. Среди них миллионы погибших тогда за Родину и советскую власть коммунистов и комсомольцев. Прошлое и современное в истории нашего народа оказалось нераздельным.
     С высоты этой испытанной всеми нами молчаливой и благородной памяти народа погибшие становились для нас не только бессмертным полком, как их нарекли люди, но и полком воскресших и восставших бойцов. И это было уже новое качество.
      Первые представления о фронтовиках – участниках Великой Отечественной войны – возникли у меня, тогдашнего первоклассника, не сразу. В июне 1941 года наша семья (отец, мама и трое братьев) жила в Москве,  и тогда  всё, что происходило в мире, происходило быстрее, чем я успевал это осознать. Взрослые в нашем дворе уходили на фронт, который, как нам казалось, даже в июле сорок первого года был где-то далеко. Говорили, что Москву бомбят немецкие самолёты, но в нашем районе Лефортово бомбёжек ещё не было.
      Я видел, что отец и мужчины нашего дома целыми днями пропадали на своём заводе, который, кроме артиллерийской оптики, тотчас же  стал выпускать противотанковые снаряды. Отец был военнослужащим (одна шпала в петлице), начальником производства завода. Он  носил кобуру с пистолетом. Но я тогда ещё не понимал, что он и есть настоящий фронтовик, ведь в то время к Москве уже рвались танки немецкого генерала Гудериана.
     Жизнь менялась. Появились новые слова: «повестка», «военкомат», «пункт сбора», продовольственные карточки.
      После сдачи Смоленска фронт заметно приблизился к Москве, и Сталин отдал приказ эвакуировать часть предприятий и семьи военнослужащих за Урал. Тревога усиливалась, страна сжималась как пружина, а мы – дети – всё равно оставались детьми. Даже когда нас погрузили в теплушки  на путях завода «Серп и молот», и мы поехали в эвакуацию, даже когда бомбили наш состав за Волгой. Слово «фронтовик» нам было непонятно даже тогда, когда на одной из станций в начале августа 1941-го года мы видели группу пленных немцев.
       После эвакуации в Челябинскую область, уже в декабре 1941-го года, нас перевезли в город Петропавловск (в Казахстане). Только здесь мы впервые увидели железнодорожные составы с ранеными, которых везли с фронта. Их в окровавленных бинтах, на носилках, на станции сгружали в машины и подводы и отвозили в госпитали. Вот это и были фронтовики. Люди их жалели. Я – второклассник – тогда  хорошо это понял.
       В декабре 1942-го года мы уже вернулись домой, в Москву. Её тогда ещё бомбили, и какое-то время при объявлении воздушной тревоги мы прятались в бомбоубежище, вырытом во дворе. Это, несмотря на то, что фашистов к тому времени отогнали уже далеко от самой Москвы. Вскоре победно завершилась Сталинградская битва. В наш двор приходили «похоронки», возвращались из госпиталей раненые, многие – на костылях. Страна превратилась в крепость.   Вернувшиеся с фронта не любили рассказывать о том, что они пережили на войне. Особым, государственным, почётом фронтовики тогда не пользовались. Видимо оттого, что вся страна была частью фронта и фронтовиков были тысячи. Герои, конечно, были. Мы знали о подвиге Зои Космодемьянской, о героизме блокадников Ленинграда и моряков Севастополя. Мы узнали, что в Ленинграде умерли от голода наши дедушка и бабушка. И другие Кирилловы – рабочие ленинградских оборонных заводов. Наш дядя – Кириллов Александр Иванович,  похоронив дедушку и бабушку, отёкший от голода, упросил, чтобы его взяли в медсанбат санитаром (он был не годен к службе в армии) и выжил, вернувшись с фронта в 1945-м году.  Двоюродный брат отца - Новоженин Павел Григорьевич погиб на Карельском фронте.   Будем считать, что и они прошли в марше памяти 9 мая.
    Помню, в клубе артиллерийского завода в Москве, где работал наш отец, мы смотрели замечательный фильм  «Два бойца».   С чердака нашего дома мы – ребятня - любовались первым салютом в честь освобождения Орла и Белгорода. Люди стремились к победе, но  цена её достижения оставалась кровавой.
       Население Москвы жило голодно, по продуктовым карточкам. Нам жилось ещё сносно: мама, больная туберкулёзом, лежала и питалась в больнице, а нам хватало трёх детских карточек, во всяком случае,  хватало хлеба.  Но есть всегда хотелось.
     Конечно, главная тревога для всех людей была связана с продолжавшейся войной. Звучали фамилии командующих Жукова, Чуйкова. В передачах «От советского информбюро» диктор Левитан зачитывал четкие и строгие приказы Верховного главнокомандующего И.В.Сталина.
       Рабочих не хватало, и на заводе трудились даже подростки. На проходных, в том числе и на нашем заводе, - обыскивали рабочих. 14-тилетняя девчонка, ученица в одном из цехов, у которой не было родни, попыталась вынести на себе кусок меди. Когда вахтер распахнул телогрейку, оказалось, что под ней у нее ничего не было, лишь свисали худые грудки.  Вахтер не пожалел, девочке дали 5 лет тюрьмы. Такое время было – шла война.
       Сказывалась и жилищная неустроенность: население города возвращалось из эвакуации.  Жилья не хватало. Особенно страдали фронтовики-инвалиды.
       Прошли годы, и как-то примелькалось звание фронтовик, хотя именно фронтовики составляли основу социалистического государства. И мы, молодые, это знали. Я с юношеских лет невольно выделял среди них людей с орденом «Красной звезды» на лацкане пиджака. Таким был, например, директор моей школы в Шереметьевке под Москвой Павел Иванович Букринский. Незаметный внешне, спокойный, справедливый и очень полезный для школы человек. О нём говорили уважительно: «фронтовик!».
     Такими были поголовно все профессора и преподаватели Военно-медицинской академии имени С.М.Кирова, в которой я учился в пятидесятые годы. И старший врач моего парашютно-десантного полка в Рязани  Василий Михайлович Головин, воевавший на озере Балатон в Венгрии, был таким же. Да и старшие товарищи по работе в Саратовском военно-медицинском факультете. С ними было как-то просто и надёжно, словно они на всю жизнь пережили что-то такое, что делает человека выше и чище. Они войну пережили, советскую власть защитили и победили. С ними и сама эта власть становилась надёжнее.
      Выходили тогда замечательные фильмы о фронтовиках: «Живые и мёртвые» и «Жди меня» по К. Симонову, к примеру. А песни? «Землянка», «Тёмная ночь»? Их сочиняли фронтовики и пели фронтовики, и с ними умирали.
       Фронтовиков даже в  девяностые годы было ещё очень много. В девяностые годы о них вспоминали, конечно, особенно в праздники, но всё же  это поколение героев, особенно погибших и неизвестных, постепенно забывалось и становилось, как говорят, забытым полком. Могилы неизвестного солдата превращались в обязательные, но омертвевшие памятники ушедшему великому прошлому.
       Но в глубине народной души, в каждой семье все эти годы сохранялась память о пролитой крови и жизни, отданной за Родину миллионами наших предшественников, наших родных. Память живая, неумирающая, священная.
      За последние полвека бывшие фронтовики и ветераны тыла фактически вымерли. Обширное посещаемое кладбище России, могилы с крестами, с полумесяцем, с красной звёздой на надгробьях приняли в себя с почётом или просто так тех, кто составлял в своё время единый советский народ. Сейчас остались только долгожители. Особенно безнадёжным был период 90-х годов. Умирали от ран, болезней, аварий, алкоголизма и социальной депрессии. 
      Воссоединение с Крымом, восстание на Донбассе вызвало небывалый подъём национального самосознания российского народа. Выражением патриотизма стала и акция «Бессмертный полк», о которой рассказывается в нашем очерке. Реальная, ещё до конца не понятая значимость этого проявления растущего самосознания  народа значительно превысила другие важные проблемы нашей страны.
       Многомиллионное шествие граждан нашей страны 9-го мая в память о погибших фронтовиках и ветеранах тыла, поддержанное всем народом, оказалось событием исключительно советским. Это подчёркивал  и интернационализм демонстрации памяти. Впервые за многие годы советский народ подтвердил свою идентичность и жизненность. Ни в какой стране мира такой  взрыв народной памяти был бы невозможен, как в нашей,  всё ещё советской, стране. Этому не помешали ни власть лавочников, ни либеральная оппозиция, ни обывательское неучастие потребителей.
       Несмотря на трудности современной жизни, кризис и попытки изоляции нашей страны, фронтовики (пусть хоть таким образом) прошли-таки по Красной площади, мимо Мавзолея и могилы своего Верховного Главнокомандующего И.В. Сталина, доказав, что связь времён не прервалась.  Народ не обмануло то фанерное посмешище, которым эти великие реликвии были закрыты властью. Или Сталин – не фронтовик?!
        Забытый - было, а на самом деле бессмертный полк воскрес! Многие этого очень боятся. Воскресший полк может и восстать. Не случайно, по-видимому, после 9 и 10-го мая телевизионный показ народного шествия, затмившего даже грандиозный парад наших войск на Красной площади, ни разу за прошедшие  месяцы полностью не был повторен. Почему бы это? Кто-то ворует народную память? Уж очень советской она оказалась? Классовый анализ это подтверждает. Есть, о  чем подумать.

ПОСЛЕСЛОВИЕ
    Я и читатели этой книги вместе  побывали во многих городах нашей родины – великого Советского Союза. Побывали, конечно, с оглядкой на сегодняшний день. И убедились в главном – жив Советский Союз! И это  не ностальгия только. Говорят же: человек жив, пока о нём помнят. Так и Союз.
      Как прекрасен он и своей природой, и людьми!  Кое-что потеряно стараниями лавочников, либералов и откровенных врагов наших, но главное – п а м я т ь - осталась жива. Подлинное общенациональное единство, объявленное недавно властью,  невозможно без памяти о нашем общем советском прошлом и опыте, какие бы проблемы мы в то время не пережили.
       Читатель, «верь! Взойдёт она, заря пленительного счастья. И на обломках самовластья напишут наши имена!» Это Пушкин написал. И не ошибся!
       Больше половины своей жизни я прожил в Ленинграде, в Москве, в Рязани, в Ереване и в Саратове, и о них упоминается в этой книге. Но об этих – крупных -  городах написаны другие мои книги («Мальчики войны». «Моя академия». «Незабываемое», «Врач парашютно-десантного полка», «Мои больные». «Красная площадь и её окрестности», «Армянская трагедия» и другие. Поэтому книга «Города и веси» только дополняет прежние мои литературные произведения.
        Все мои очерки и рассказы отличает советский интернационализм. Это и есть общенациональная идея советской и даже современной России. И она не требует утверждения власти. Она – в самом сердце.










Михаил Михайлович
Кириллов

Редактор Л.С.Кириллова



ГОРОДА  И ВЕСИ


Художественно-публицистическое издание



Подписано к печати          2016 г.
Формат 60х84 1/16 Гарнитура Times New Roman.
Бумага офсетная. Печать офсетная. Усл. печ. л.
Тираж 200 экз. Заказ №
Отпечатано в ООО «Фиеста – 2000»
410033, Саратов, ул. Панфилова, 1, корп. 3А