Бессмертный Александр и смертный я - 29

Волчокъ Въ Тумане
Я проснулся в ворохе скомканных влажных простыней, обливаясь потом, сердце билось, как кузнечный молот, кожу саднило, в ушах звенела кровь. А ночь текла себе дальше: храпел Афиней, свистел носом Гермон, их сны шевелились в темноте, как водоросли под водой, и ночные цветы пахли густо и сладко. Я поднялся с кровати и пробрался вниз, не зажигая огня. Сад был полон мрака до краев, только одна ветка шелковицы у отцовского окна была освещена - должно быть, отец снова напился и заснул, не погасив огня. Я слышал: лошади вздыхали и переступали с ноги на ногу в конюшне, большая птица завозилась в кустах, кто-то прошуршал в траве – змея? ласка? - и отчаянно пискнула мышь. Самый слабый звук падал гулко, как камень в воду, и волны расходились от него по саду.

Мне приснилось, что я переспал с Куликом, и я чуть не умер от отчаяния, словно это случилось на самом деле. Даже сейчас, вздрагивая от ледяной росы, я всем телом помнил, как склонялось надо мной его темное лицо, мучительно прекрасное, каким оно никогда не было в жизни, как он бормотал: "Хорошо, вот так хорошо", и шумел солнечный ветер в листьях, звенел ручей и кричал ястреб в небе - совсем близко, в еще нерастаявшем сне... Да что ж за напасть! Я и без того изводил себя мыслями, что наша дружба с Александром долго не продержится: я все испорчу, мы не подходим друг другу. И вся эта ночная чепуха, как ни оправдывайся, меня обличает. Верно любящим такое не снится.

Почему-то вспомнился рассказ Леонида о спартанском полководце, которого изобличили в переговорах с персами. От разъяренных сограждан тот укрылся в храме, и спартанцы из благочестия не стали проливать крови в святом месте - вместо этого прямо там его и замуровали, мол, он сам сдохнет, а мы ни при чём. «И первый камень, - внушительно сказал Леонид, - принесла его мать».
Меня всегда жуть пробирала от таких рассказов. Александра же такие картины зачаровывали, он слушал с отрешенно-мечтательным видом, глаза сияли. Я разволновался:

- Ну ее к черту, эту спартанскую добродетель. Дикость звериная. Клянусь, что бы ты ни сделал, даже если все от тебя отвернутся и решат, что ты достоин смерти, я камень не потащу. Если любишь, дашь себя вместе с другом замуровать. Вот ты бы что делал?

- Я бы сам тебя убил, - сказал Александр. – Не дал бы им тебя мучить.

Я заткнулся, глотая воздух, смотрел на него в изумлении, а он, склонив голову к плечу, смотрел в небо, словно оттуда ждал одобрения.

(На самом деле он таким не был. Я помню, после того, как Гарпал сбежал с деньгами в первый раз, все поражались и гневались, что Александр готов его простить. Он отбивался: «Иногда цена за справедливость слишком велика, я не готов ее платить». Так что, хрен бы он меня убил. Просто его завораживали жестокие героические сказки о непреклонности и неизбежном воздаянии.)

В первые дни дружбы я себя чувствовал не в меру удачливым Ясоном, который явился в Иолк в одной сандалии, чтобы вернуть себе царство. И счастье само упало в подставленные руки: ни путешествия за золотым руном не понадобилось, ни битвы с драконьим отродьем, ни огненного дыхания медноногих быков - бери все даром полными горстями, хватай удачу, сколько утащишь, греби в охапку, только, смотри, не надорвись. И с этой вершины путь только вниз - куда ж еще? Всё заканчивается: протагонист уходит со сцены, замирает эхо в пустом театре, слова стираются из памяти живых, и солнце гаснет, небо чернеет, как свиток, брошенный в огонь, и звезды осыпаются в море. Моли не моли. Весы так качнуло в мою сторону, что уравновесить их могло только столь же огромное несчастье, иначе весь мир рухнет. Радость жизни в оглушительном птичьем щебете сменялась лютой тоской от каждой моей неловкости, от косого взгляда.

Вот вчера отстал я от Александра, вытряхивая камешек из сандалии, и услышал, как конюхи говорят:

- А этот Гефестион, что он за парень? С виду-то, он хорош...
- Непутевый. Болтается в порту с разным отребьем.
- Вот оно как! А честному человеку к царям дороги нет.
- Это ты-то честный? Когда мне две драхмы вернешь?

Я сидел на сене в пустом деннике и дрожал, кусая кулак. С тех пор как мы с ним помирились, между мной и другими людьми точно межа пролегла. Раньше я никого не раздражал, это меня все раздражали, а теперь, когда я ради Александра старался быть безупречным и готов был полюбить весь мир, оказалось, что миру я резко опротивел: я всем улыбался, а мне в ответ щерились свиные рыла и собачьи пасти. Кто ищет, чего не подобает, найдет то, чего не хочет: полгода я дурил на весь свет, от болот до Акрополя, и теперь люди говорят: "Стоило царевичу связаться с этим непутевым мальчишкой, и он снова с ума спрыгнул". Нам бы затаиться с нашей любовью, а не Диоскуров изображать. Да разве Александру объяснишь? Он всегда мне руку на пояс кладет: "Мое!" - и что же делать? Встретились мы - мне на счастье, ему на беду. Разве я смогу оставить Александра? Без него мир лежал полумертвый, иссохший, без теней, без солнца, без ветра, как на дурной фреске; мне всё чудилось, будто я что-то забыл или потерял, что забрел по ошибке к чужим и недобрым людям. А вместе мы были бессмертны, время вокруг нас дрожало и ярилось, как стрела в полете, я закрывал глаза: Александр жил у меня под веками.

Тоскуя по ночам, я дню радоваться переставал. Если мы прощались с Александром до завтра, а день еще не кончался, я сразу искал, где напиться, и у меня руки дрожали от нетерпения, когда я наклонял амфору с вином. А потом оказывался в порту, на болотах, с такими людьми, что их даже во сне видеть зазорно, или забивался в угол потемнее и грыз пальцы.

Иногда там меня находил Протей (он был один из немногих, с кем я еще мог говорить).

- Что ты тут валяешься, как бревно затонувшее? Шел бы послушал, как Менекл про октаэдры рассказывает.
- Сам ты октаэдр.

Глупое сердце!

* * *

Мир застыл; я посматривал на звезды - Лебедь не летит, Дракон, как корабль на якоре, Змееносец цепью скован. А несчастье приближалось ровным размеренным шагом, неотвратимо. Мне казалось, что из темноты кто-то всматривается, вслушивается в меня, но мне нечего было сказать. Я бродил между деревьев вслепую, натыкаясь на ветки, и вдруг услышал, как открылась дверь дома, и кто-то еще спустился в сад.

Это был наш новый жилец, прорицатель Аристандр, еще молодой, но уже знаменитый - пророчествовать он начал раньше, чем ходить. Он был родом из Телмесса, города на границе Ликии и Карии, который плодит провидцев, пророков и гадателей также упорно, как Фессалия - колдуний. Говорили, что Аристандр - истинный наследник Тиресия, Мопса, Мелампода, Бакида и Калханта и видит будущее так ясно, как мы и настоящее-то не разглядеть не можем. Филипп приложил немало усилий, чтобы заманить Аристандра в Пеллу. Тот явился, застенчивый, невзрачный, робкий, и, запинаясь, предрёк, что судьбы мира отныне будут вершиться в Македонии. Филипп хмыкнул, и Аристандра с почётом разместили во дворце. Он был бесхитростный парень; когда молчал, вид у него был удивленный, а когда говорил - несчастный, ничего общего с теми павлинами в золотых венках, которые грозят концом времён и требуют, чтобы на пиру им первым подносили мясную подливку из уважения к Аполлону. Недавно исполнилось очередное его предсказание (умер второй из трех фракийских царей), и беднягу замучили толпы желающих вызнать у бога, когда им прибавка жалованья выйдет и когда тёща помрёт. Аристандр в ужасе бежал из дворца и, по совету Анаксарха, поселился у нас.

Отец сдавал комнаты "приятным людям": никакой черни, никаких торговцев. Приживались у нас те, кто некрепко на земле стоял, не мог места своего найти. Не то чтобы неудачники (Анаксарх с Аристандром были вполне успешны, если со стороны смотреть), а те, на кого в дурные часы из-за угла кидались вещи и идеи с оскаленными зубами, и бесконечный космос порой душил, как тесный ворот.

Анаксарх, при всей своей деятельной и насмешливой жизни, временами сваливался в чёрную тоску и думал о самоубийстве. Быть может, потому он и проповедовал свою атараксию, уговаривал себя, что жить или умереть - всё одно. И Аристандру было не сладко: то безжалостное и требовательное присутствие богов, то издевательская богооставленность. Он относился к своему дару всерьез: постился до полусмерти, устраивал ночные бдения у нас в саду на голой земле, а потом бредил наяву. Время от времени на него находило прямо за обедом, и он с извинениями вылетал из перистиля в сад, словно живот прихватило. Иногда не успевал добежать: замирал столбом в углу и сдавленным шёпотом наскоро переговаривал с Аполлоном на два голоса, а потом, насквозь мокрый от пота, сползал на пол. Провидческая лихорадка трепала его по три раза в неделю, и все уже к этому привыкли; отец с Анаксархом заботливо его выхаживали. Аристандр, несмотря на свою тихость, был человек далекий от покоя, и в спорах разливался, как огнедышащая гора - Анаксарх умел его разжигать. Правда, заканчивалось всё смехом, а не ссорой: Аристандр смиренно просил прощения у всех, Анаксарх же дивился: "Как такого кроткого зайчика ваши телмесские лисы до сих пор не сожрали?".

Отец философские беседы слушал с ожесточением будто потерял надежду услышать что-нибудь путное, но вдруг? Он искал опору для своей колеблющейся души наугад - присматривался к иноземным жрецам в порту, прислушивался к диспутам на площади и в лавках благовоний. Услышит, что у кого-то раб отпустил волосы и начал пророчествовать, - непременно отправится посмотреть. (Недавно один такой появился - молодой лидиец, с толстым, белым и глупым лицом. Я ходил на него посмотреть. Он возил хлебом в миске с мёдом, жадно набивал рот, мед тёк по подбородку, и пчелы кружили рядом с настойчивостью волчьей стаи. Он выплевывал слова, как мокроту: «беда у порога!» - и смотрел на испуганного вопрошателя с подлым торжеством. Но иногда им и впрямь овладевал некий дух: пот лил ручьями по лицу цвета свиного жира, лицо дергалось в судорогах, изо рта текли слюни, смешанные с кровью, и, косноязычный от прикушенного языка, он выкрикивал по слогам, как заика, со страшным усилием: «Вой-на-на-це-лый-век! Спа-сай-те-ся! Вой-на-близ-ко! Ник-то-сво-е-ю-смерть-ю-не-пом-рёт», - и слепые, как вареные яйца, глаза мучительно ворочались в глазницах.)

Я стоял тихо, только вздрагивал, когда капли росы падали за шиворот или муравей пробегал по моей босой ноге. То Мисия, то Аристандр - слишком много провидцев вокруг; должно быть, скоро что-то случится, не зря ясновидцы слетаются в Пеллу, как орлы на труп. Я не вслушивался в то, что говорил Аристандр, не для моих это ушей, но кое-что всё равно долетало. "Три круга, после этого пал коршун и схватил утёнка. Что это? Дни? Годы?" - спрашивал он у яблони. Видно, сомневался, как сон истолковать. Я фыркнул: из-за такого вздора мучиться! - и сразу устыдился: предназначение осеняет всё, от малого до великого, богам часы приёма не назначишь, не спросишь, по важному ли делу...

Я думал: ведь это мог быть и мой путь. Бог взывал ко мне, я слышал его в горах, рокочущий голос из глубины пещеры, я помнил, как что-то рвалось из меня наружу с волчьим воем и приступами рвоты, что-то рвалось извне в меня, гремело в голове, раздирало легкие, что-то рождалось в судорогах... Быть может, бог ждет, что я разгляжу его лик в клубке тьмы и тумана? Скрытое и тёмное до сих пор меня манило. Но я видел только, как все чётче прорисовываются ветки в светлеющем небе. Бог подошел вплотную, но потом оставил меня, и я молил, чтобы он и дальше обо мне не вспоминал. Стать сосудом божества, резонатором чужого голоса? Нет, я хотел воевать, странствовать, охотиться, читать стихи, дурить головы мужчинам и женщинам, смеяться и ужасаться в театре, следовать за Александром, куда бы он ни пошел. У меня судьба человеческая.

День был жарким, а ночь выдалась на удивление стылой, особенно к рассвету, а у Аристандра в это время дело становилось все горячей. "Я устал, домой хочу", - лепетал он, как малое дитя. "Ты там, где должен быть. Жди", - отвечал ему бог бронзовым бесстрастным голосом, от которого у меня озноб по хребту проходил. Какой дом? Он же рассказывал, что с детства таскался с дядей по ионийским дорогам, нигде не останавливаясь надолго... Где дом для тех, с кем боги говорят с приоткрывшихся небес? Аристандр вдруг с жалобным вскриком упал в траву, будто его палкой по голове хватили. Я подбежал к нему, помог подняться, довёл до каменной чаши с дождевой водой, поплескал ему в лицо. Он хлопал мутными глазами, дрожал и шатался, как новорожденный жеребёнок.

- Как ты здесь оказался? - спросил он, задыхаясь.

- Не спалось...

- Спасибо. Что-то я совсем на куски разваливаюсь в последнее время, - он постонал немного, схватившись за голову, и пробормотал сам себе: - Любой путь - лабиринт.

- Трудно с этим жить?

Он пожал плечами с равнодушным видом. Ну да, на нём с колыбели Аполлоново клеймо, он просто не знает, как жить по-другому.

- Скоро весь мир повернётся, - сказал жалобно Аристандр. - Столько шума! Такой гвалт поднялся! Сложно вычленять голоса.

Я кивнул. Мне тоже иногда казалось, что я наяву слышу надсадный скрип руля.
Я повел его в дом, поддерживая под локоть; его рука дрожала, ноги подкашивались, а я чувствовал себя сильным и свободным. Лавандовый свет меж ветвей, запах влажной земли. Я слышал, как над озером кричали чайки. Роса зажигалась под косыми лучами солнца. Птица запела прямо у меня над ухом - какой-то сумасшедший призыв, стон, болтовня, заполошный лепет.

* * *

У Гермона в сумраке комнаты жёлтым посверкивали глаза. Я знал: он приметлив и наблюдателен и бережно хранит в памяти всё мерзкое о людях, особенно обо мне, - вот такие у него сокровища. Вдруг он изловчился - мой сон подсмотрел?

Я упал на постель и проснулся уже при ясном свете, под щебет воробьев под крышей и стонущее воркование голубей. Всё ночное казалось пустяками.
 
- А всё фиалковенчанные ваши Афины, - услышал я голос отца. Он обернулся на мои шаги: мятое лицо, вымученная усмешка, глаза красные, как сырое мясо, больные и бешеные - обычное утреннее его лицо, похмельное.

- Иногда кажется, что мы вторую тысячу лет сидим за все теми же разговорами, время от времени поднимая чаши, чтобы не свихнуться окончательно.

- Как боги на Олимпе, - сказал Анаксарх, усмехаясь.

- Как безнадежные души в Аиде. Вот так точней будет. Я же сказал, вина неси! Сколько мне ждать? - отец рявкнул так, что я подпрыгнул. Он ожесточенно надавил кулаками на глаза, проморгался и узнал меня. - Прости, детка... «Легкие сохнут, друзья, Дайте вина! Звездный ярится Пес. Пекла летнего жар Тяжек и лют, Жаждет, горит земля... Вот пора: помирай! Бесятся псы, Женщины бесятся. Муж — безъ сил: изсушил Чресла и мозг Пламенный Сириус.» (Алкей)

- В последнее время у меня со зрением неладно, - говорил отец, не заботясь, верят ли ему. - Наряды вижу ясно - пурпурный плащ гордеца, белую хламиду философа, шлюхино шафрановое платье, золотые кольца, фальшивые ожерелья, дедовские фибулы, грошовые пряжки на перелатанных сандалиях - во всех подробностях вижу, словно это одно и имеет смысл. А вместо голов на плечах бычьи пузыри, глаза - как пупки, столь же вдохновенные...

- Вот, думаю, обидеться, что ли? - Анаксарх уютно ворочался на скрипучем ложе, у отца же подушка под локтем совсем сползла.

- А в чем моя вина? - отвечал отец, делая весёлое и невинное лицо. - Боги знают: я хотел бы любить людей, но ведь мутные пятна, мой друг, слепые белесые пятна! Тебе обидно, а мне - страшно. Найти бы врача, который подскажет, чем глаза промывать от такой напасти. Увижу ум и душу человеческую - и снова стану приветлив и любезен.

Казалось, отец боялся молчать, будто дышал словами. Он терял дар легкой беседы; прежде вспыхивал, как солома, горел ясно, а теперь чад да угар. Его искренность (с обезоруживающей улыбкой, скрытыми оскорблениями, уничижением и хвастовством) порой казалась непристойной - нельзя так выворачивать свои страхи и обиды перед людьми; я чувствовал это, даже если он говорил о фазанах с яблоками или вавилонских звездочетцах - должно быть, чувствовали и другие. В речах появился пьяный расчет и опаска: он выбирал далёких или безответных, чтобы излить раздражение, и то и дело шёл на попятный, всё чаще цеплялся ко мне: увидит, что я счастлив, - и пнёт, словно невзначай. Теперь я поскорей проскакивал мимо двери, если слышал его голос. Наши заласканные рабы переживали изменения в характере моего отца ещё тяжелее, чем я. Я вырос, и его слова имели на меня мало влияния, но зачем? зачем?

И вот, не успел я пару раз от горбушки откусить, как он заговорил, показывая на меня пальцем:

- Ребенок ворует у нас молодость, тянет к себе нитку из клубка, и чем больше его клубок, тем меньше остается в моих руках.

- А ты чего хотел? - спросил Анаксарх. - Спрятать солнце за пазуху, чтобы не закатилось ввечеру? Успокойся, Аминтор, ты не стареешь, ты в младенчестве задержался.

- Дети и друзья отнимают у нас последнее сокровище отчаявшихся - одиночество и возможность пропадать, как вздумается.

(Как я понимаю отца сейчас!)

- Мы, эллины, живем на людях, - меланхолично заметил Анаксарх. - Досаждают они, конечно, да что поделать? Ну напиши себе эпитафию поязвительней, как Тимон Афинский...

Отец дёрнул плечом, ноздри его раздувались, словно он тянул из воздуха ожесточение - им одним он жил в последнее время. Анаксарха словно и не услышал, смотрел на меня, бормотал:

- Вырос парень, вырос... Я мог бы тебя возненавидеть, сынок, но что-то пока не получается. Детка, у тебя есть кто-нибудь? Ты уже обзавелся дружком?

- У меня есть Александр, - ответил я, надменно задирая голову и стараясь не краснеть.

- Да я имею в виду… - тут он взглянул на меня, засмеялся, сказал, - Ого! Чудо природы. А я думал, ты на Филиппа нацелился. Ну да, очаровательный юнец с гладкой кожей и ясными глазками куда приятней пьяного козла с загребущими руками. Александр выглядит таким невинным…

- Он сообразительный, ложку мимо рта не пронесет, - холодно ответил я. Зачем он так о царе? Я не понимал.

- Ну да, ну да… - Отец смотрел на меня ласково, но будто с каким-то сожалением.

- Кто этот Александр? - спросил Аристандр, внезапно вынырнув из своего сосредоточения.

- Да царевич наш. Красивый юноша, румяный, белокожий, глаза - как два черных солнца.

- Способный?

- Ага, на все способен, - засмеялся Анаксарх. - Броситься в одиночку на крепостную стену, пришибить сгоряча какого-нибудь прорицателя... В мифологическом вкусе. Роскошный сосуд для героической судьбы, сказочных побед в юности и сокрушительного поражения потом. Его столетиями будут оплакивать македонские девушки - прекрасного царевича, погубленного злодеями или завистливым отцом...

- Где дальний взгляд - там недальний путь (Пиндар), - отозвался Аристандр, словно из глубины. Я вскочил на ноги. Анаксарх засмеялся и схватил меня за руку.

- Ну сам подумай: на что еще нужны герои-царевичи? Останется в живых - облысеет, отрастит брюхо, научится деньги считать, хитрить, всех подозревать и делать подлости. Брось, Гефестион, мы просто болтаем, не бери в голову.

(Александр как-то приходил к нам. Пьяная нянька храпела в углу при входе. Услышав наши шаги, она хрюкнула, открыла глаза и сказала, как ни в чем не бывало: "Кажный день гости, пьянь всякая. Все сожрут напачкают, а у нас в амбарах ветры дуют". - - " Ну что ты говоришь, дура?" - ужаснулся я. - - "Ягненочек, вынь палец из носа," - сказала она, закрыла глаза и захрапела вновь. Александр рассмеялся: "Все няньки одинаковые". Я видел, что ему нравилось у нас, несмотря на ободранные стены и дух запустения.

Отец встретил его с шутливой торжественностью, разговаривал доверительно, легко, как со старым другом, посмеиваясь и над ним, и над собой. Называл его: " Дорогой", - и Александр улыбался в ответ. Я смущался и ждал подвоха.
Помню, они говорили об именах.

- Был такой Аминтор, известный тем, что его убил Геракл, за то, что он преградил ему дорогу, не давая пройти, - храбро, но глупо. А от о Гефестионах мир пока не слышал.

- Лучше бы и об Александрах не слышал, - сказал Александр сердито. - Не очень-то приятно носить одно имя с недоноском Парисом.

- Ты можешь так всех удивить, что, слыша об Александре, каждый будет вспоминать лишь о тебе.

- Что ж, - сказал Александр, - я удивлю.

- А имя Гефестиона пока принадлежит богу, еще не стало чем-то самостоятельным. Гефест - странный бог, работает, пока другие охотятся или бегают за земными женщинами, подает вино, когда другие пируют. Это усмиренный огонь, железное орудие в чьей-то руке. Осторожней с ними: они могут обернуться против того, кто уверен, что всецело управляет ими.

- Гефестион тоже всех удивит, - сказал Александр.

Потом я увел его в наш сад и там обрисовывал его тень углем на стене. Я знал, что он уйдет, так пусть хоть тень его останется.)

- Дружба? Любовь? Что это за зверь? - бормотал отец, судорожно поводя шеей. Он пытался поправить подушку под локтем, но все не мог устроиться удобно. - Запомни, друг мой, все вздор, ни к кому не привязывайся, ни о чем не жалей. Радость, как роса, сверкнет и иссохнет, печаль же долга, а смерть бесконечна. Живи и расточай, чтобы было о чем вспоминать, когда боги возьмут тебя за глотку и сломают хребет о колено...

- Не порти мальчишку, Аминтор, - сказал Анаксарх. - Жить - не Алкивиадов плащ по грязи трепать, чтобы люди дивились твоему блистательному легкомыслию. Детка, ты уж лучше за Александра держись, он хоть на небо смотрит, а не ищет в навозных кучах доказательство бессмысленности бытия.

- Мы слишком разные, - сказал я мрачно. - В разные стороны тянем. Александру нужен кто-то другой, наверно.

Я вовсе не собирался откровенничать, но тут само с языка сорвалось.

- Не забывай о Гераклите, - сказал Анаксарх. - Чтобы пустить стрелу в полет, нужно противоборство и единство лука и тетивы. Скрытая гармония сильней явной.

* * *

Наутро все вдруг заговорили о пропавшем Евдоксе: будто бы не умер он, а живой, похитили его злые люди и требуют деньги с родителей за возвращение. Отец Евдокса, таясь от всех, как требовали злодеи, собрал деньги и принес в условленное место, а там ему дали суковатой дубиной по башке, деньги забрали, всего до нитки ободрали, а сына не вернули. Теперь родители Евдокса пришли к царю за правдой - отец, лохаг с перевязанной башкой, глаза синяками затекли, и мать, одна из первых красавиц Пеллы, фессалийка, родственница одной из жен Филиппа. Все ходили около царских палат, тянули шею, чтобы посмотреть на нее, как она бьется, рыдает и волосы дерет. Всех тянет к чужому горю.

Говорили, что у злодеев ни совести нет, ни сострадания, и что надо было не с деньгами к ним идти, а с гоплитами - те быстро бы вытянули из похитителя все его грязные тайны вместе с жилами и кишками. Говорили, уже месяц в городе пропадают дети бедняков, которых никто особо и не искал, а зря: бедные - не бедные, а порядок должен быть. Говорили, слишком много волков появилось сейчас на улицах Пеллы, бегут на наши добрые поля со всей обнищавшей Эллады. Хорошо, что у нас царь, настоящая власть и порядок, но ежели дать волю ворью да нищете, они и нашу землю превратятся в феспийское выморочное захолустье. Узнали, что еще у одного корабельщика дочь пропала, прямо из-под носа зазевавшейся няньки увели, и сына торговца шерстью по дороге из школы украли. Говорили: вот так отпусти в школу ребенка, жену к сестре в гости - и поминай, как звали, скоро людей посреди площади при белом свете резать начнут. Корабельщик выкуп заплатил, и девочку ему вернули, а торговец шерстью платить отказался, приходил царю жаловаться недели две назад, тогда это как-то мимо ушей прошло, какой-то торговец!

Царь обласкал, как мог, родителей Евдокса и приказал прочесать порт и болота. Александр отправился на облаву вместе с другими этерами, весело собирались, как на охоту, а я в успех не верил - зверя не найдут, а все взбаламутят. Я с ума сходил - это был мой парень! Я не верил, что Евдокс дал себя похитить. Он был тихий, кроткий мальчишка, но даже если б ему приставили нож к горлу, он бы сражался, там, у реки. Нет, Эвий, дружочек мой, я чую, что ты неживой... Темная вода стояла у меня перед глазами, стылая текучая вода.

Общественные рабы, гоплиты, этеры и все желающие самолично найти злодея и на ремни порезать два дня прочесывали город: вывернули наизнанку несколько десятков лачуг, прихватили пару дюжин воришек, пиратов и торговцев краденым, которые давно были на заметке у агораномов, нагнали страху на всех портовых жителей, а болотные бабы и дети закидали их грязью и дерьмом. В конце концов кому-то повезло - в брошенной развалившейся хибаре нашли узел детской одежды в пятнах крови (жалкие лохмотья, ничего, что мог бы носить Евдокс). А кому-то не повезло: один гоплит услышал подозрительный шум за углом, пошел посмотреть, что там, и испарился. Напарник подождал, поискал, поднял тревогу, сбежался народ - и через час поисков беднягу нашли в старой выгребной яме вверх ногами с взрезанным животом и перехваченным горлом - два точных, смертельных удара. "Любо-дорого посмотреть, - говорил, всхлипывая, его брат, служивший в том же таксисе, - Любо-дорого посмотреть, как его располосовали, хоть картину пиши".

А на следующий день гудел весь дворец. Страшное дело, говорили: шесть изувеченных детских тел нашли в ежевичном болоте, и, хотя они были обглоданы собаками и водяными крысами, все равно видны были на бедных детских костях следы от ударов ножом.

Филипп взбеленился, глашатаи на каждом углу прокричали о награде для того, кто укажет на похитителя детей и убийцу. Царь сам решил выслушать всех свидетелей - бедняков, чьих мертвых детей нашли в болоте нашли, дочку корабельщика, торговца, агораномов.

* * *

Рыбачка тяжело дышала, стискивала бурые заскорузлые руки, и все трясла головой, пытаясь понять, что у неё спрашивают. Филипп мягко ободрял её, терпеливо повторял вопросы, и, наконец, она заговорила на жуткой смеси фракийского и македонского, с таким трудом, с таким хриплым скрежетом, словно ржавый засов открывала. Она сказала, что сына вырвали у нее из рук, когда ввечеру они возвращались домой с вечернего лова («мальчонку с собой беру, мне его оставить не с кем, а у рыбы самый жор на закате»). Не было никого вокруг, чтобы помочь, и она одна бежала за похитителем, что было сил. Злодей выбирал безлюдные пути, по проулкам рыбацкого поселка, столь узким, что двое не смогли бы разойтись, по пустырям, которые казались бесконечными, перемахивал через заборы и канавы и не издавал ни звука - "будто без ног бежал, как лодка по волне, неживой, безъязыкий»... "Я боялась отстать", - говорила женщина и закрывала глаза, словно вновь переживала усталость и отчаяние той ночи. Было уже темно и дальше пяти шагов ничего не видно, она не могла даже на помощь позвать, дыханье перехватило, только мальчик ее истошно кричал.

В какой-то миг она почти догнала похитителя, ухватила за плащ, но он рванулся со страшной силой, ткань треснула и у нее в руках остался только большой лоскут. Женщина торопливо полезла за пазуху и вынула мокрый от пота, полуистлевший кусок ткани, и робко протянула Филиппу. Он повертел его в руках: " Гниль какая-то" - и бросил на пол. Женщина коршуном метнулась ему под ноги, схватила лоскут и бережно спрятала его на груди.

- Принеси плащ потеплее, - сказал Филипп оруженосцу. - Зачем тебе эта тряпка?
 
- За золотой её не продам, - сказала женщина, страшно блеснув глазами. - Я этот лоскут колдунье снесу, чтобы порчу навела, самым смертным проклятьем закляла, чтоб он тыщу раз подыхал и всё сдохнуть не мог, чтоб его вороны живьем рвали и черви глаза выпили, чтоб в нём все кости сгнили, чтоб дерьмо в нем закипело и кишки вспучились, чтоб змея кусала его за сердце, чтоб он, блевотина Аидова, мучился, как я сейчас. Пусть кричит, плачет и рвётся, как сыночек мой кричал. Геката Скилакагета, Предводительница псов, загонит этут тварь, чтоб было по сему, а то я умру от горя.

Страшно было смотреть на нее, как она, закатив глаза и царапая тощую шею и грудь до крови, проклинала убийцу. Никто не смел ее прервать, все смотрели на ее исступленное лицо, запекшийся рот.

- Как же он от тебя ушёл, бабонька? - спросил Антипатр, внезапно заговорив совершенно по-простонародному. - Где это было?

Женщина вздрогнула, словно проснулась, и ответила ему совершенно без страха:
 
- У кладбища, - и точно описала место. Секретарь все записывал.
Тьма там была непроглядная, и она только на крик своего сына бежала, и под кладбищенскими дубами его крик резко оборвался, у неё подкосились ноги, и она упала, как мёртвая: "Задавил его мормо, голубя моего, Алкида"... Она помолчала и вдруг затянула тихонько нараспев: «Алкид, кровиночка моя, птенчик бедный, пошто закрыл ты глазки свои голубиные, ждать мне тебя не дождаться, глядеть во тьму не наглядеться»...

Алкид! я представил себе этого заморенного, чёрного от грязи, золотушного Алкида с ручками-веточками, ножками-палочками, как он бился и рвался, бедный заморыш, в жесткой хватке убийцы, пока не хрустнула тонкая шейка. Тут я заплакал и стал тереть кулаком глаза. Смотрю и у Филиппа слёзы в глазах, и Антипатр носом шмыгнул, только мать сухими выжженными глазами смотрела в пол и все то стискивала, то разжимала руки, похожие на птичьи лапы.

Филиппу подали красивый новый плащ чистой шерсти, он встал и сам укутал в него рыбачку.

- Значит, ты сможешь описать его? Ты ведь видела его лицо?

Она судорожно сглотнула.

- Это был мормо, - хрипло сказала она. - У него не было человеческого лица.