Лбом об доску - Как учили русских писателей

Дмитрий Никитин
Лбом об доску: Как учили русских писателей

Русская литература 1860-70-х годов дает нам поразительную картину дикости и мракобесия, царивших в середине XIX века в общеобразовательных учебных заведениях. Открыл это направление писатель Николай Помяловский в своих «Очерках бурсы» (1863; бурсой называли духовные училища и семинарии). Очерки Помяловского, который сам ровно половину своей жизни – 14 из 28 лет – провел в бурсе – стали классикой, «краеугольным камнем» жанра; впоследствии другие писатели, затрагивавшие эту тему, неоднократно упоминали Помяловского и могли только добавить новые штрихи к его анализу.
«Очерки» стали настоящим открытием, первым правдивым и подробным описанием жизни в бурсе. Писатель Григорий Недетовский (о.Забытый) свидетельствовал, что «печать до Помяловского молчала о мрачных явлениях школьной жизни». Федор Решетников в своей повести «Ставленник» отмечал: «Житье в бурсе известно всем, кто читал очерки бурсы Н.Г. Помяловского. И поэтому о бурсаках говорить одно и то же не для чего: каждая семинария походит на другие; исключений почти что нет». При этом писатели, давшие картины обучения в светских учебных заведениях – училищах и гимназиях – упоминали о тех же явлениях и тенденциях, которые описал Помяловский в «Очерках бурсы».
Основные методы педагогической практики, которые подробно проанализировал автор «Очерков», - «долбня» (дословное зазубривание материала) и телесные наказания. Фактически к этому, в описании Помяловского, и сводилось все обучение в бурсе. При этом наказания учеников, которые по тем или иным причинам были не в состоянии или не хотели усваивать материал, поражают своим разнообразием и изощренностью.
Важность подробного разбора бурсацких порядков объяснил Дмитрий Писарев в своей статье «Погибшие и погибающие» (1867). В ней критик задался целью сопоставить русскую школу с острогом на материалах «Очерков бурсы» Помяловского и «Записок из мертвого дома» Достоевского – «двух сочинений, из которых можно почерпнуть самые достоверные и самые любопытные сведения о русской школе и о русском остроге сороковых и пятидесятых годов». «Читателям покажется, быть может, что, называя бурсу русской школой, я придаю бурсе слишком обширное значение. Читатели скажут, что гимназии, корпуса, лицеи, университеты и академии непременно должны быть признаны русскими школами, что бурсы составляют самую последнюю категорию русских школ и что, следовательно, употребляя общее выражение русская школа, надо брать не низший сорт, а средний вывод, который, разумеется, должен оказаться значительно лучше этого низшего сорта…», - поясняет Писарев. Он соглашается с необходимостью «брать средний вывод» однако поясняет, что гимназии и лицеи – только «школа русского привилегированного меньшинства». «Настоящий средний вывод, настоящая русская школа остаются неизвестными по той простой причине, что несоразмерно громадное большинство русского народа обходится до сих пор совсем без школ», - отмечает критик, доказывая далее, что если бы такие школы появились, условия обучения в них были бы еще хуже, чем в бурсе. «Поэтому назвать бурсу русской школой вовсе не значит обидеть русскую школу. Рассматривая внутреннее устройство бурсы, мы вовсе не должны думать, что имеем дело с каким-нибудь исключительным явлением, с каким-нибудь особенно темным и душным углом нашей жизни, с каким-нибудь последним убежищем грязи и мрака. Ничуть не бывало. Бурса - одно из очень многих и притом из самых невинных проявлений нашей повсеместной и всесторонней бедности и убогости», - отмечает Писарев. В своей статье он приходит к выводу, что условия воспитания в бурсе во многом хуже, чем условия жизни в остроге, и «неволя арестантов легка в сравнении с неволей бурсаков».

Суть обучения в бурсе фактически изображена Помяловским в нескольких абзацах «Очерков»: «Главное свойство педагогической системы в бурсе - это долбня, долбня ужасающая и мертвящая. Она проникала в кровь и кости ученика. Пропустить букву, переставить слово считалось преступлением». Результат такой системы обучения был следующим: «Ученик, вступая в училище из-под родительского крова, скоро чувствовал, что с ним совершается что-то новое, никогда им не испытанное, как будто пред глазами его опускаются сети одна за другою, в бесконечном ряде, и мешают видеть предметы ясно; что голова его перестала действовать любознательно и смело и сделалась похожа на какой-то препарат, в котором стоит пожать пружину - и вот рот раскрывается и начинает выкидывать слова, а в словах - удивительно! - нет мысли, как бывало прежде».
Зубрежка была до того тягостным делом, что многим воспитанникам бурсы, даже умным и способным, раз за разом не удавалось перейти в следующий класс и они могли засидеться в учениках до 30 лет. «Иные до второуездного класса доплетались только через четырнадцать лет - время, которого достаточно для того, чтобы приготовиться на степень доктора какой угодно науки, срок, который одним годом только меньше солдатской службы», - отмечает автор «Очерков бурсы».
Писарев в своей статье «Погибшие и погибающие» добавляет к этому, что «все учебные занятия бурсаков похожи, как две капли воды, на обязательную работу каторжников». При этом критик сопоставляет «долбежку» даже не с действительно существующими работами на каторге, в которых, по крайней мере, есть какой-то смысл и польза, а с «неосуществленным идеалом каторжной работы» - переливанием воды из одного ушата в другой, а из другого - обратно в первый. «Каждому бурсаку, еще не совсем потерявшему способность размышлять, бурсацкое зубрение должно казаться, и действительно кажется, занятием совершенно бессмысленным, совершенно бесполезным и, следовательно, таким же мучительным и невыносимым, как, например, бесцельное переливание воды», - указывает Писарев.
К этой характеристике «долбни» можно добавить отдельные сцены, где описываются характеры учителей и методы их работы. Так, один из персонажей-учителей в бурсе Помяловского, Лобов, «никогда уроков не объяснял - жирно, дескать, будет, - а отмечал ногтем в книжке с энтих до энтих, предоставляя ученикам выучить урок к следующему классу».
Такими же были педагогические методы в светских учебных заведениях. Так, писатель Иван Кущевский в своем романе «Николай Негорев, или благополучный россиянин» (1871) дает следующую картину обучения в гимназии: «Собственно, учителей у нас не было, а были унтер-офицеры, наблюдавшие за порядком обучения, которым льстили слишком много, называя их учителями. Лекция обыкновенно состояла из спрашиванья уроков, и только во время звонка учитель поспешно говорил: "До двадцать девятого параграфа!" или "До слов: Регул возвратился в Карфаген и принял мучительную смерть". Большая часть учителей требовали вытверживания уроков слово в слово: "Лучше книги не скажешь. Востоков - академик, а ты кто такой?".
Стремление к однообразию, бесконечному повторению, которым была проникнута вся школьная жизнь, порой проявлялось в совершенно неожиданной, уже совсем абсурдной форме. Глеб Успенский в одном из своих очерков приводит такой случай: «Инспектор в гимназии не мог переносить разнообразия даже в фамилиях учеников. Что это такое, в самом деле: один Кузнецов, а другой Прокопенко, третий Бруевич, а четвертый Кульчицкий? Одни окончания на "ко", "цкий", "ский", "ов", "вич" - и то уж казалось ему каким-то безобразием, своевольством, беспорядком. Вследствие этого целый класс у него носил одну какую-нибудь фамилию. Первый класс весь сплошь был "Иванов" - а для отличия одного из Ивановых от другого были номера: Иванов 1-й, Иванов 13-й. Второй класс был весь «Кузнецов», и т. д. И все фамилии были на «ов» непременно».

Основным способом наказания учеников было сечение розгами, которое превратилось в одну из главных составляющих частей учебного процесса. Помяловский и Недетовский приводят примеры учителей, для которых обязательной задачей было так или иначе пересечь всех учеников в каждом классе. Писарев, сравнивая наказания учеников и арестантов, отмечает, что «бурсака порют не гуртом за общую неисправность работы, а порознь, за каждый невыученный урок; при такой раздробительной системе воздаяния на долю одного бурсака может прийтись в один день по нескольку сечений, чего с арестантом уже никаким образом случиться не может, так как в остроге право казнить и миловать принадлежит одному начальству, а в бурсе это право распределяется между многими учителями». Помяловский приводит даже общий подсчет наказаний Карася – персонажа, в котором изображен сам автор в период его обучения в бурсе: «Карася, случилось, драли четыре раза в один день – а в продолжение училищной жизни непременно раз четыреста». Сцена порки – неизменная составляющая описаний жизни в бурсе; при этом писатели как будто состязаются в том, чтобы привести более дикие и абсурдные случаи наказаний, которые подчас описываются с оттенком какого-то мрачного сарказма.
Так, у одного из персонажей «Очерков бурсы» - преподавателя с говорящей фамилией Долбежкин – «было положено за священнейшую обязанность в продолжение курса непременно пересечь всех - и прилежных и скромных, так чтобы ни один не ушел от лозы». Когда к концу курса оказывается, что один из учеников чудом остался несеченым и Долбежкин не находит повода, чтобы придраться, он приказывает отодрать его «за то, что его ни разу не секли».
Недетовский в своем рассказе «В былой бурсе» приводит следующую сцену разговора с учениками преподавателя бурсы, носящего прозвище Павлуха:
«- Скажи, в чем состоит Ветхий Завет.
- Ветхий Завет состоял в том, что бог…
- Не так!.. Ты?.. Как нужно?.. Ты? Ты?.. – перебирает учитель остальных вызванных, добиваясь правильного ответа.
И никто из ребят не мог сообразить, как нужно было ответить.
- К двери! Все враз! Розги! – воскликнул учитель.
Возражений не допускалось. Осужденные толпой побрели к двери, где их встретили исполнители грозного веления Павлухи, вооруженные мягкими, но кровопролитными карательными орудиями. Через минуту-другую все члены недавней шеренги улеглись на грязном полу, и долго раздавались страдальческие крики наказуемых.
Во время этого концерта учитель стоял невдалеке от лежащих певчих и, притопывая ногой, возбужденно приговаривал:
- Хорошенько их! Хорошенько! Так-так-так!.. Ветхий Завет не состоял, а состоит! Не состоял, а состоит! Состоит! Состоит! Канальи!»
Педагоги при этом искренне верили, что розги приносят их воспитанникам пользу; в их отношении к розгам было даже нечто торжественное. Недетовский, например, описывает такой разговор Павлухи с учениками:
«- Какая у тебя мать самая главная, всем твоим матерям мать?
Молчание
- Ну-к, Абрашка, достань-ка да покажи-ка им мать, - торжественно и протяжно просит Павлуха, обращаясь к главному секутору, сидящему за задней партой.
Абрашка достает из-под стола и высоко поднимает над головой длинную, артистически свитую лозу. Взоры всех учеников устремляются на неожиданно появившуюся новую мать.
- Ах вы, канальи этакие, - упрекал учитель, качая головой. – До сих пор вы не знали, что это – главная ваша мать! Она-то и учит вас, она-то и воспитывает вас. Где вот теперь другие-то ваши матери? А эта постоянно с вами, постоянно печется о вас».
Педагоги бурсы были изобретательны на всевозможные наказания для учеников и помимо сечения розгами. Так, один из учителей в очерках Помяловского, по прозвищу Батька, «имел обыкновение ставить учеников на колени на целый год, на целую треть, на месяц: как его класс, так и становись». «В продолжение всего класса Батька разбойничал. Чего-чего он не придумывал: заставлял кланяться печке, целовать розги, сек и солил сеченного, одно слово - артист в своем деле, да под пьяную еще руку», - описывает его педагогическую деятельность Помяловский. Павлуха из рассказа Недетовского заставлял учеников давать наказуемому пощечины и плевать ему «в рожу».
Подобные порядки были и в светских учебных заведениях. Например, в биографии Ивана Гончарова мы находим такое описание коммерческого училища, воспитанником которого был будущий классик: «Формализмом училище превосходило всякое военно-учебное. Пуще всего следили за тем, чтобы воспитанники "не читали чего-нибудь лишнего", среди них широко культивировалось шпионство друг за другом. Надзиратели были грубы и жестоки - "давали пали" ученикам, то есть били линейками по ладоням до крови и лбом о классную доску. В ходу были и розги, назначавшиеся самим директором. Иногда сек и он самолично".
В гимназиях, «школах привилегированного меньшинства», пороли меньше, чем в бурсе, и только в 1-3 классах; однако здесь опасность для воспитанника быть выпоротым сильно зависела от учебного заведения. Например, в гимназии, описанной Кущевским, порядки в этом отношении были совершенно бурсацкими: «При малейшем неудовольствии учителя секли иногда через человека весь класс. Сверх учителей был еще инспектор, который имел какую-то роковую страсть драть людей розгами… и наказывал иногда по 20 человек в день»; «сверх инспектора порол еще директор - как кажется, с государственной целью; по крайней мере, задравши до полусмерти мальчика, он сохранял спокойный вид человека, исполнившего свою обязанность».
Подробные сведения о порках в гимназиях содержатся в статье Николая Добролюбова «Всероссийские иллюзии, развенчанные розгами», где критик приводит даже взятую из документов точную статистику наказаний розгами учеников в гимназиях Киевского учебного округа за 1858 год:

Гимназия: Общее число учеников: Число наказанных розгами:
Киевская 2-я 625 43
Житомирская 600 290
Немировская 600 67
Подольская 400 37
Полтавская 399 39
Ровенская 300 6
Нежинская 260 20
Новгородсеверская 250 8
Черниговская 240 18
Велоцерковская 220 38
Киевская 1-я 215 3

Таблицу Добролюбов сопровождает следующим эмоциональным комментарием: «Одно сравнение этих данных может оправдать самое решительное изгнание розги из гимназий. Мы видим, например, что в Житомирской гимназии секут в 7 раз чаще, чем в Киевской 2-й, и в 85 раз чаще, чем в Киевской 1-й. В Киевской 1-й было только три случая, когда понадобились розги, в Житомирской же их было 290, то есть половина из всего числа гимназистов была пересечена! А если мы припомним п.205 Училищного устава 1828 года, по которому розги дозволяется употреблять только в трех низших классах, то окажется, что каждый мальчик был (по среднему расчету) непременно раз высечен в течение года, а если кто избежал этого удовольствия, то, значит, вместо него надо считать за другим двойное или тройное и т. д. розочное наставление... Да еще не видно, считается ли в этой таблице каждый раз или только каждый человек. Не сказано: "было столько-то случаев сеченья", а говорится только: "столько-то учеников высечено"... то есть может быть, если один и тот же ученик 50 раз в году высечен, так все это считается за единицу... Но даже если и не так, то все-таки - какой ужас и мрак должна представлять собою Житомирская гимназия! В году менее двухсот учебных дней; а тут 290 человек подвергаются порке; значит, каждый божий день в Житомирской гимназии порют, да еще и не по одному человеку!..» Статистика особенно возмущает Добролюбова в связи с тем, что попечителем Киевского учебного округа в то время был знаменитый хирург Николай Пирогов, утверждавший ранее в печати, что розга для детей «вредна, позорна и безнравственна».

Писарев, сравнивая быт бурсаков и обитателей острога, делает в своей статье вывод, что школьники жили хуже арестантов. «Сходная черта бурсы и мертвого дома состоит в мизерности того содержания, которое получают обитатели этих двух одинаково воспитательных или одинаково карательных заведений, - отмечает критик. - Здесь опять пальма первенства остается за бурсой. Что едят бурсаки и что едят арестанты? Качества их щей, каши и так далее мы, разумеется, сравнивать не можем, потому что к сочинениям Помяловского и Достоевского не приложено образчиков этих деликатных кушаний; оба говорят, что скверно, а что хуже, об этом по описанию судить мудрено. Но есть один осязательный пункт, который доказывает, что бурсакам было хуже жить, чем арестантам. Как бы ни был дурен обед, но во всяком случае если только хлеба дается до отвалу, то человек обеспечен по крайней мере против голода. Чем отвратительнее обед, тем важнее становится вопрос о хлебе, который при дурном обеде делается самой главной статьей питания. И - как бы вы думали? - хлеб в бурсе выдавался счетом, а в мертвом доме давалось хлеба сколько угодно».
При этом Писарев указывает на недостаток предметов первой необходимости в бурсе; например, свечи там зажигаются только в часы занятий, а печи в холодное время иногда не топились неделями. В то же время, обитатели острога «не испытывали ни одного из этих двух неудобств - ни темноты, ни холода». В целом, делает вывод критик, «бурсаки во всех отношениях должны были уподобляться гарнизону осажденной крепости или экипажу корабля, застигнутого безветрием в открытом море».
Некоторые воспитанники учебных заведений не выдерживали заведенных порядков и пытались сбежать, однако это было делом чрезвычайно трудным. Один из немногих случаев, когда такое предприятие удавалось, приводит писатель Федор Решетников в автобиографической повести «Между людьми». Герой повести, которого отдали в бурсу в 10-летнем возрасте, так описывает свои первые дни там: «Целые две недели меня не выпускали никуда из заведения и почти каждый день драли, как лошадь, если не раз, то по два раза... Мне невтерпеж стало такое житье, и я задумал бежать». План удается, беглец скрывается несколько дней, но в конце концов преследователям удается поймать его на берегу реки. «Когда я взглянул на реку, то на середине ее увидал две лодки и в каждой по два сторожа и по три семинариста, - вспоминает герой повести. - Я пустился бежать в лес, не помня себя. Не помню, долго ли я бегал, только две дюжие руки схватили меня, связали накрепко и потащили безжалостно по кочкам, камням и траве, прибавляя в спину полновесные, крепкие удары палкой. У лодок меня дожидались дюжие бурсаки и смеялись: "Беглец! беглец! вот тебе зададут жару!" Я просил их, плача, отпустить меня, жаловался, что меня избили; но они все хуже и хуже издевались надо мной».
«И была же мне баня!.. После этой бани я два месяца лежал в лазарете», - лаконично резюмирует Решетников.
Будущий писатель, однако, проявил удивительное упорство и решительность и бежал снова; ему пришлось нищенствовать и бродяжничать, пока наконец он не оказался у знакомой женщины, которая отвела ребенка домой. Только такой ценой он добился наконец, чтобы его исключили из бурсы, но его злоключения не закончились и на этом. «На двенадцатом году меня отдали опять учиться - в уездное училище. Но я три года проучился в первом классе и ничего не понял. Об умственном развитии учителя не заботились, а учили нас на зубряжку и ничего не объясняли; хорошие же ученики друг другу не показывали. Учителя считали за наслаждение драть нас. Здесь бегали от классов по крайней мере две трети учеников», - пишет Решетников. Закончить училище ему удалось лишь в 19 лет.

Результаты описанных методов обучения могли быть весьма плачевны. Так, на писателя Александра Левитова в детстве произвел тяжелое впечатление случай, когда в Тамбовской духовной семинарии его в присутствии всего класса жестоко выпороли за чтение «Мертвых душ». После этого он говорил, что у него «выпороли душу из тела» и что живет он «как будто чужой, сморщенной душой».
Трагически отразилось обучение в бурсе и на судьбе самого Помяловского. По свидетельству писателя Николая Успенского (двоюродного брата Глеба Успенского), Помяловский в разговоре с ним следующим образом описывал влияние на него 14 лет, проведенных в бурсе: «Бурса наложила на меня такие вериги принижения человеческой личности, что я никак не могу ориентироваться среди непроглядной и грозной тучи "вопросов жизни"... а в конце концов, по примеру многих своих собратий, я стал искать Veritas in vino (истину в вине)... тем более что такой авторитет, как Николай Алексеевич Некрасов, уверяет своих сотрудников, что на Руси жить хорошо одному только пьяному. Вот пьянство и сделалось мне широковещательным знаменем, под которым я считаю своей обязанностью стоять и даже этим знаменем гордиться».
Критик Юлий Айхенвальд так писал о Помяловском: «Он был отравлен в преддверии жизни - в детском аду своей школы; и с тех пор истерзанную душу свою ничем уже не мог он целить - разве алкоголем, который в конце концов, или, вернее, в начале начал, совсем молодым, и потопил его в своей мертвой пучине. Двойник Карася, того мальчика, который был физически и нравственно иссечен на первых же шагах своего школьного пути и в "мертвенной безнадежности", в "глухом отчаянии" заглянул в "широкую, бездонную, зияющую пропасть бурсацких ужасов"; которого свирепо истязали на лобовских "воздусях", так что в кричащее "живое мясо впивались красными и темными рубцами жгучие, острые, яростные лозы", - Карась-Помяловский навсегда сохранил мучительные воспоминания, и тень всяческого цинизма, бесстыдной розги, злой нелепости оскорбила его воображение, надвинулась на его духовный мир».
Отметим при этом, что сам Помяловский описывает ситуацию Карася еще как относительно благоприятную по сравнению с обстоятельствами других его товарищей-бурсаков. Писарев в своей статье о Помяловском и вовсе оценивает пребывание в бурсе как ужасное испытание, выдержать которое по силам далеко не каждому: «Помяловский вышел победителем из своей четырнадцатилетней борьбы с бурсою, но для этого надо быть Помяловским, да и Помяловский, несмотря на атлетическое сложение своего тела и своего ума, вынес с собою из бурсы роковое наследство - едкую и неизлечимую печаль о потерянном времени и, что еще того хуже, несчастную привычку топить эти невыносимо-тяжелые ощущения в простом вине… Что мог сделать Помяловский, то оказалось бы по силам только немногим избранным личностям».
Остается только удивляться, как при таком качестве образования в России выросло целое поколение молодых талантливых писателей. Помяловский, Недетовский и Кущевский отмечают, что об описываемых явлениях им уже приходится только вспоминать и что постепенно качество обучения в семинариях и гимназиях принципиально улучшилось. «Слава богу, что теперь и в запущенную область школьного просвещения проник истинный свет и живительное, созидательное тепло», - завершает Недетовский свой рассказ «В былой бурсе».