Жестокий ХХ век. Гл. 5

Мстислав Владимирцов
        Ессентуки и окрестности Северного Кавказа положили начало любви к горам. Неожиданные катаклизмы во внешней природе подтвердили интерес к предгорьям. Запомнился один из них. В середине июля 1932 года ничего не подозревающий городок Ессентуки пережил катастрофу. Я что-то делал в зарослях давно отцветшего огромного куста сирени. Вдруг и без того сумерки в зарослях превратились в полный мрак, ничего не поняв и не предвидев, я продолжал свои бесхитростные дела. Неожиданно ударил гром, и полил крупными струями дождь. Затем почему-то стали облетать листья сирени. Я рванулся домой. Расстояние от рощи сирени до входа в наше жильё было всего метров десять или чуть больше.

         В полуобморочном состоянии я был принят на руки мамы и ещё кого-то. Вся моя голова была в огромных шишках от ударов градин величиной с крупный грецкий орех. Когда я чуть пришёл в себя, то увидел невероятною картину. По улице неслись лошади с оборванными постромками и вожжами и дико кричали от ударов стихии. Бедные животные, наверное, усугубляли своё положение. Не помню и не знаю, сколько времени длилось это безумство в природе, но когда всё стихло, я, с забинтованной головой, вышел на улицу и увидел печальную картину. Листья деревьев почти полностью облетели. Все стёкла в домах на прилегающих улицах со стороны нападения стихии были выбиты, а ведь там во многих местах (и у нас тоже) были витражи с цветными стёклами. Происходящее было столь ужасно, что мне показалось, будто Господь ниспослал кару за что-то очень плохое.

         Тогда я был ещё «слабоверующим» ребёнком.
Мы собирали в кучки и рассматривали градины, которые были похожи на конфеты изо льда, а начинка — снег. По всему городу валялись экипажи, фаэтоны и линейки, чаще всего перевёрнутые и брошенные обезумевшими от боли лошадьми. Бедные животные! Я по своей глупой ушибленной голове понял, как им было больно.

         Наша поездка по примечательным местам Северного Кавказа продолжалась всё лето. Но вот настало время возвращаться в Северную Пальмиру. Помню, как мама пыталась запастись кое-какими продукта¬ми на рынке, но цены очень быстро росли, и это оказалось невыгодным. Поехали налегке.
      
         Когда мы вернулись домой, вторая сестра, Люд¬мила, поступила в третий класс 79-й средней школы. Мама продолжала занятия монгольским языком с профессором Цебеном Жамцарановичем и подготовку рукописи отца к изданию. Всё благополучие семьи вновь легло на плечи нашей дорогой и незабвенной нянечки. Выживали трудно, голод в Ленинграде не был таким сильным, как в Поволжье и на Украине. Кое-что удавалось продать и купить на вырученные деньги продуктов. Мама и няня делали всё, чтобы мы, дети, не голодали. 

         Наконец, появились «Торгсины». Это были самые фешенебельные магазины города, где под видом «торговли с иностранцами» вытряхивали из населения остатки золота и драгоценностей за продукты питания. Оголодавшая публика тащила фамильное серебро, золото, драгоценные камни за дав¬но забытые «деликатесы», как то: сливочное масло, колбасу, апельсины, шоколад.
На Большом проспекте Петроградской стороны, не доходя до улицы Ленина, располагался такой магазин. Мы, мальчишки, прокрадывались туда и наслаждались запахами ветчины, апельсинов и ещё Бог знает чего. Нас оттуда вышвыривали люди в штатском, но мы снова и снова пробирались внутрь понюхать.

         Мама достала из закромов золотую цепь какого-то предка и получила за неё 40 рублей «золотом». Это было целое состояние, на которое мы прожили весь 1933 и начало 1934 года. Помню эту цепь, по-видимому, принадлежавшую священнослужителю. Толщина цепи пол-карандаша, а длина вдвойне около полуметра. Но главное, когда мама дала подержать её на прощание, я ощутил её неожиданный вес. Сорок лет спустя я вспоминал её, держа в руках суточный съём золота на Колыме. Съём с государственной промывочной установки, так называемого «промприбора».

         1934 год очень запомнился не только нашими семейными делами, но и внешними событиями в стране и в мире. Очень кратко: наконец, неимоверными трудами матери и соратников отца по науке, удалось издать небольшим тиражом фундаментальный труд Владимирцова Б. Я. «Общественный строй монголов, монгольский кочевой феодализм». Мама получила за издание книги пишущую машинку «Торпедо» и 250 р. «золотом» и огромное количество благодарственных посланий от академий и научных сообществ мира.

         В 1934 году началась итало-абиссинская вой¬на, с которой я начал регулярно читать газеты. Фашист Муссолини начал агрессию против Абиссинии, а у меня в коллекции были абиссинские марки в индивидах и сериалах. В 1934 году была отменена карточная система на хлеб и продукты. Усилиями друзей и единомышленников в научном мире была назначена пенсия детям академика Владимирцова в размере трёхсот рублей в месяц на четверых. Вдова как трудоспособный человек должна была зарабатывать на жизнь сама.
 
         Для сравнения: 340 рублей была зарплата уборщицы на заводе Кулакова, матери моего дворового товарища. В 1934 году маму наконец-то допустили на работу в библиотеку Академии наук в качестве рядового сотрудника с очень скромной зарплатой около 600 р. плюс 225 р. пенсии на детей — уже стало жить легче.

         В 1934 году я трижды встретился с С. М. Кировым. Однажды, идя из 21-й школы, очень далеко расположенной от нашего дома, я увидел фигуру, стоящую на коленях и опустившую голову в люк. Подойдя ближе, я услышал деловую речь человека, дающего какие-то распоряжения по поводу телефонной связи. Присмотревшись, я узнал в нём Кирова.

         Второй раз я увидел его, прогуливающего двух чёрных доберманов на задворках дома 26/28 по Каменноостровскому проспекту.
         В третий раз это было 7-го ноября 1934 года на детском утреннике в 21-й школе, куда он ненадолго заглянул, подкинул кого-то из детворы на руках, протанцевал с нашей директрисой один кружок в музыкальном классе, поздравил всех с праздником и ушёл. А через три недели его не стало.
         Это было всеобщее потрясение, и я бы сказал, паралич. Народ остолбенел в ожидании чего-то страшного и не ошибся.

         Теперь немного о себе. Мама всё время говорила: «Пойдёт в школу и закурит папиросы». Пришло время поступать. В конце лета 1934-го года меня привели в 79-ю школу поступать в 3-й класс. Завуч и учительница в присутствии мамы устроили мне экзамен. Благодаря сёстрам, я был почти на их уровне. Таблицу умножения ответил вразбивку без ошибок. Пересказ на пол-страницы написал с одной ошибкой. Они сказали, что я готов к третьему классу. Но Наркомпрос запрещает поступление сразу в третий класс, можно только во второй.

         Никогда не забуду доводы матери: «Так ведь он от безделья расхолодится и не сможет быть хорошим учеником». Ничто не подействовало на принимавших экзамен.
         Итак, я оказался в далёкой 21-й школе Приморского района у нашей знакомой учительницы, взявшей на себя ответственность за незаконное поступление девятилетнего мальчика в третий класс. Так я стал недоростком. В моём классе были десятилетние и одиннадцатилетние ребята. Район рабочий, и, конечно, я стал покуривать вместе с одноклассниками.

         Начало декабря 1934-го года было как никогда морозным. Помнится, что войска стояли по главным улицам города в красноармейских шлемах, наглухо опущенных и застёгнутых на подбородках. Это стояние войск без парадного движения было каким-то непонятным и зловещим. Продолжалось оно до того момента, когда гроб с телом Кирова был отправлен в Москву.
         Вскоре начались аресты людей, не имеющих никакого отношения к политической жизни страны.

         Так, совершенно неожиданно был арестован муж Татьяны Петровны Соколовой, близкой подруги моей матери. Он в молодости до революции окончил духовную семинарию. Он никогда не был священником, а преподавал русскую литературу. И вдруг арестован без права переписки. У них была чудесная дочь: девочка с огромными глазами и всегда с красивым бантом на голове, очень привлекательная. Ниже непременно вспомню об этой семье.

         Повсеместные аресты людей поселили тревогу среди населения. Мы, мальчишки, конечно, слышали всякие побасенки и частушки взрослых рабочих. Со стороны интеллигенции ничего подобного не было, у них хватало ума молчать и наблюдать за процессами, происходившими в стране. А частушки простолюдинов были такие:

Умер Ленин, Сталин рад —
Он поехал в Ленинград,
Купил толстую свечу —
Вставил в ... Ильичу:
«Ты гори-гори свеча
В красной ... Ильича!»

или

Когда Ленин умирал,
Сталину наказывал:
«Меньше хлеба им давай,
Масла не показывай!»

или

Стоит Сталин на могиле
И ногами топает:
«Ты вставай, вставай, плешивый —
Пятилетка лопает!»

или

Кто сказал, что Ленин умер?
Я вчера его видал:
Без порток, в одной рубашке
Пятилетку догонял.

         И много подобных, в том же духе. Тогда, слыша эти смешные частушки, мы уже понимали, что собой представлял общий настрой народа, попавшего под новую власть.

         Всё это происходило под шум антирелигиозной пропаганды, грохот сбиваемых с храмов и церквей колоколов и сжигание икон, подчас бесценных, возле разгромленных храмов. О какой религиозности могла идти речь, если я видел комсомольцев-героев, карабкающихся на колокольню, чтобы надругаться над колоколами, имеющим в религиозном мире своё имя.

         С позиции восприятия того времени, власть стремилась всеми силами посеять хаос в душах доброго христианского и доверчивого народа и, как ни странно, в очень короткий срок достигла своих безнравственных целей.    

         Христианская религия на Руси чуть ли не тысячу лет делала человека из полу-зверя. И вдруг бесчеловечные призывы и лозунги свели на нет многовековые труды православных пастырей. Это удивительно и поучительно в смысле падкости души человеческой. «Ничто человеческое мне не чуждо».
         Виселицы и костры святейшей инквизиции как-то образовали европейскую цивилизацию, не без срывов. В погоне за жизненными пространствами зверства вновь проснулись и жестоко разыгрались в годы Второй мировой войны.
         Это второе, но не последнее подтверждение шаткости души человеческой.

Продолжение:http://www.proza.ru/2016/02/17/1950