Четыре потерянных вечера

Олег Ал Новожилов
 
 
В первый день командировки, после работы, Ипатьев вернулся в общежитие, где его поселили за неимением мест в гостинице. Он умылся, стер газетой известковую пыль с башмаков и, причесавшись перед старинным, в деревянной оправе зеркалом, вышел на улицу. У него уже был разработан подробный план сегодняшнего вечера: он решил по-листать в библиотеке журналы, посмотреть хотя бы оглавления и отыскать что-нибудь интересное, чтобы потом, дома, в спокойной обстановке, под мягким светом настольной лампы прочитать обстоятельно. Такие вылазки в библиотеки Ипатьев устраивал в командировках всегда, потому, что дома вечера его были заняты какой-то беспрестанной, непрерывно текущей суетой, от которой все меньше и меньше удавалось вы¬рвать свободного времени. Суета эта появлялась как-то сама собой: то звонил телефон, то нужно было чинить приемник или соседский телевизор, то почти насильно тащили в концерт. Ипатьев сопротивлялся суете, боролся с ней при помощи всяких планов, но суета была сильнее, она побеждала.
Ипатьев знал этот городок, так как бывал в нем прежде: три широкие улицы выходили в центр на площадь с цементным, всегда безнадежно сухим фонтаном.
Медленно, гуляющим шагом, Ипатьев пошел по улице мимо площади с фонтаном в сторону библиотеки. Но исполниться плану было не суждено: библиотеку уже закрывали. Нездоровая на вид библиотекарша стала доказывать, что летом почему-то вправе закрывать на час раньше. Над черноватыми мешками блеснули какие-то усталые глаза. И так как сотворенный еще утром план рухнул, Ипатьев оказался в непривычном «бесплановом» состоянии. Это состояние бесцельности, абсолютного отсутствия необходимости делать какие-то дела, это состояние вакуума, когда не давило ощущение невыполненных дел, было для Ипатьева чужим и совершенно непривычным. И Ипатьев, не раздражаясь от того, что рухнул так хорошо разработанный план, пребывал в каком-то беспредметно-благодушном настроении. Походка и все движения Ипатьева были естественны, целесообразны и раскованы до того предела, за которым начинается разболтанность. Все движения были выражением желаний и побуждений самого Ипатьевского тела, здорового и молодого, и не зависели от того, есть ли на тротуаре знакомые и не смотрит ли кто-нибудь на него из проходящих женщин.
Чуть-чуть поигрывая в легкомыслие, Ипатьев остановился, приподняв пиджак, засунул руки в брюки и, задрав голову, посмотрел на небо. Через темные очки небо виделось желтоватым. Напротив, через улицу за трубой было солнце. Не вынимая из карманов рук, Ипатьев пошел по тротуару. Он негромко засвистел, скорое, подготовился к свисту, нащупывая тонкую красивую мелодию, которая уже несколько дней являлась иногда ему. Он брал наугад выше, ниже, опять выше, пытаясь тональностью помочь памяти, но мелодия не являлась. И тог да легонько на полудыхании он просвистел первый попавшийся кусок какой-то малознакомой мелодии. «Опера или джаз?» — подумал он. Он чувствовал, что это могло быть и то и другое. И эта противоречивая совместимость показалась ему странной.
Насвистывая и рассуждая таким образом, он позволял себе задерживать взгляд на женщинах несколько дольше обычного — не потому, что был в темных очках, а потому, что был свободен и раскован как чело век, практически не имеющий в чужом городе знакомых. Иногда он даже оборачивался.
В трех кинотеатрах шли уже знакомые фильмы.
На площади Ипатьев остановился. Никаких планов, даже черновых, сколоченных, между прочим, на скорую руку, не говоря уже об отработанных и записанных, которые стали наполнять последнее время жизнь Ипатьева, не появлялось... Не было даже подобия каких-то планов.
От киоска с газетами Ипатьев направился к скамейке у сухого фонтана. Это было поражение, и Ипатьев, отдавая себе полностью отчет, не противился, принимал его спокойно, как неизбежность. Откинувшись и развернув газету, Ипатьев стал смотреть поверх нее на площадь.
Всего на асфальтовом прямоугольнике, обнесенном с двух сторон зеленью, было шесть скамеек: три с одной стороны, три — с другой. Ипатьев сидел на средней. Лицом к нему за проезжей частью улицы стоял дом, по длине равный площади.
Ипатьев взглянул на пятый слева балкон четвертого этажа — балкон-цветник был безлюден. В цветнике этом Ипатьев бывал в прежние свои приезды. В первый раз он попал в цветник из ресторана. И потом всякий раз перед поездкой в этот город Ипатьев звонил- предупреждал. И цветник охотно принимал Ипатьева.
В прошлом году Ипатьев ножницами остриг к ужину в этом цветнике вместе с зеленым лучком чайную, золотисто-желтую розу. Цветник тлел где-то глубоко в подсознании, настолько глубоко, что Ипатьев тешил себя мыслью, что не помнит о нем.
И в то же время он твердо знал, что в любую минуту, как в автомате, торгующем улыбками, от нажатия кнопки на четвертом этаже распахнется дверь, и он будет встречен улыбкой. И все будет немного сумбурно и картинно: разведя руки, насколько позволят пакеты и бутылки, он шагнет через порожек. Может быть, от волнения разойдутся полы халатика, и он окунется в облако тонких знакомых духов. И с этого момента облако станет преследовать его — завтра в автобусе, когда будет ехать он на завод, и там, на заводе, оно будет прорываться сквозь резкие запахи масляных красок и жженого шеллака подгоревших реле. Этим ароматом будут пропитаны все вольтметры и амперметры, все улицы, все автобусы, весь город и все хмурые предосенние деньки его командировки. И только на обратном пути этот аромат станет медленно покидать уставшего и умиротворенного Ипатьева. Но и дома нет-нет, да и напомнит о себе не то чтобы явственно, а скорее случайной ассоциацией, как говорил Ипатьев, в порядке обратной связи. И незаметно как-то пройдет до следующего года.
В узкую щель между рестораном и домом заглянуло кровавое солнце. Ипатьев загородился газетой и стал читать первые попавшиеся строчки. И смысл прочитанного тотчас улетучивался, и к Ипатьеву подкатывались случайные мысли. Ипатьев подумал, сработает ли кнопка без телефонного звонка, и скорее почувствовал, чем понял, что сработает. И он решил не спешить.
Вообще-то он и не заметил того момента, когда к нему   на скамейку подсели. Не оборачиваясь и не поднимая взгляд выше края бордовой юбки, он продолжал отсчитывать строчки. Звонкий и очень молодой, как решил Ипатьев, голос, может быть, кокетничая немного, в нос говорил :
— Ой, умру, держите меня! Ромашка-то, Ромашка Валерку ждет! Думает, что никто не видит, как она млеет. Уже час стоит, а он в павильоне с парнями пиво хлещет.
Подмывало взглянуть на млеющую Ромашку, но Ипатьев удержался, возвращая себя к статье. «Я ничего не слышу»,— сказал себе Ипатьев и тут же услышал:
— Клязьмина загаром щеголяет...
— Ялтинский?
— Ой уж. Ялтинский! За мясокомбинатом у моста ее Ялта!
— С Валеркой загорала!
— Он не только с ней загорает. У него в Ленинграде с иняза...
Ипатьев, сузив зрительный канал до острия иглы, выключил слуховой, напрягся, как требовало наставление йога Рамачарака (издание прошлого века, в коже, спрятанное от лишних глаз плашмя за томики Чехова).
— Заборовскому не идет транзистор, парень он мелкий. Транзистор перетягивает.
Ипатьев посмотрел через газету: три парня — двое высоких и тощих, в полощущихся расклешенных штанах, а третий — низенький и коренастый, с огромным рычащим транзистором — вразвалочку приближались к скамейке. Вздернутые носы и каменно-равнодушные лица были устремлены к небу. Полощась и громыхая, они миновали скамейку.
— Гуси! — услышал Ипатьев и сам вдруг громко добавил:
— Лапчатые...
Ипатьеву понравились «гуси» — самое точное, что можно было бы придумать. Он отвернулся от «гусей» и увидел, как сверкнули через плечо из-за каштановых волос черные насмешливые глаза. Она сидела почти спиной к нему. Еще успел увидеть Ипатьев в уголке некрашеного рта едва заметную улыбку. Сразу что-то изменилось в состоянии Ипатьева. Юбка оказалась платьем. В загорелых руках была «Селга» — такая же, как у Ипатьева в портфеле в общежитии. Тонкие фисташковые пальцы с перламутром все время жили, совершая какие-то ласковые, поглаживающие движения. И во всем этом было что-то необыкновенное. Была линия, была женственность, была молодость и сверх всего этого было чудо, название которому Ипатьев никогда не находил раньше. В один миг стройная система старика Рамачарака перевернулась вверх тормашками и быстро стала удаляться, оставив безоружного Ипатьева наедине с судьбой. Фисташковая рука ласкала «Селгу». Опять сверкнул черный глазок и краешек улыбки. Ипатьев был замечен. И внезапно Ипатьев понял, что ничего не будет. Ничего не будет, кроме, быть может, этого элементарного сидения на скамейке. Не будет потому, что невероятно молода она. И все-таки перед Ипатьевым в одно мгновенье пронеслось все: он ощутил прилив необыкновенной, захлебывающейся нежности к этой девочке, неожиданно увидел ее близкой и хорошо знакомой. Все получалось. Он не то что представил, он физически ощутил, какие было бы у них хорошие отношения, как бы ладили они, как бы Ипатьев заботился о ней, несмотря на ее капризы, а капризы были бы... Постоянное присутствие ее не давило бы, а вливалось теплым нежным чувством... Ипатьев поразился отчетливости, с которой он видел подробности. Вот он приходит с работы, уже не в пустую квартиру, толкает входную дверь и, не раздеваясь, говорит: «Я люблю тебя!» Вот она выходит к нему с мокрыми руками, привстает на цыпочки. От волос исходит знакомый запах осеннего вечера. Отношения - на полном перекосе: его опыт, практичность, пробивная сила, ее — нежность, неопытность, беззащитность.
Волнуясь, Ипатьев часто задышал. Но тут он подумал: «Боже мой, да сколько же ей лет? Мало, слишком мало. Не слишком, но разница большая, больше общепринятых интервалов. Она еще будет молода, когда я состарюсь. Ничего не может быть. Все кончено!»
Ипатьев загрустил, но приятное чувство покоя не покидало его, еще жило в нем. И было оно от ее присутствия...
Фисташковая рука включила «Селгу». Но через несколько тактов фортепиано приемник умолк.
— Безобразие! — сказала она, дала ему рукою легкий шлепок. Приемник заработал.
— Дайте-ка,— сказал решительно Ипатьев.
Она протянула приемник. Быстрыми, привычными движениями Ипатьев снял чехол, открутил перочинным ножом винты и подогнул пружину регулятора громкости. Еще быстрее он собрал приемник.
— Вот и все.
— Ловко.
— Врожденный заводской дефект — у моего такой же. Надо бы еще гетеродин подстроить — свистит.
— Подстройте.
— Это делается генератором. Завтра можно было бы.
— Возьмите, завтра отдадите.
Ипатьев намотал на приемник ремень и многое перестал соображать.
Потом было все очень легко и просто. Солнце проскочило за домом, вспыхнуло пожаром по другую сторону у самой земли — и площадь потемнела. В какой-то момент поднялась и ушла подруга.
Ипатьев говорил, смеялся, подтрунивал над собой. И она смеялась. Иногда, совсем немного, слушал ее. Теперь куда-то пропала ее улыбчивость. Стала она робкой и немногословной. И когда погасла на магазине неоновая реклама и растворилось в темноте ее лицо, Ипатьев совсем перестал следить за собой. Давно не было, чтобы ситуация вела Ипатьева. Он был не на высоте, в первый раз позабыл выяснить для себя, какие у него отношения, и, пожалуй, впервые бесконтрольно заболтался.
Гастроном давно закрыли, перестали фланировать «гуси», умолкли транзисторы, площадь опустела. В доме одно за другим стали гаснуть окна. А они все еще сидели, близко соприкасаясь коленями. Договорились, что завтра в восемь Ипатьев будет ждать ее на этой скамейке с уже настроенным приемником, а еще  днем она приедет к заводу и он покажет ей это строящееся чудо автоматики.
Ипатьев вызвался проводить, и она согласилась. К сожалению, путь был коротким — жила она в доме напротив. Они постояли немного в подъезде. Ипатьев поцеловал ее одним прикосновением в щеку и, подождав, пока добежит она до площадки и пока хлопнет дверь, вышел на улицу.
Не зажигая света, чтобы не разбудить спящих, Ипатьев разделся. Он улыбался в темноте и никак не мог вспомнить ее лицо... И только виделись ему две морщинки у смеющихся губ.
Да простим мы Ипатьева! На следующий день он мало сделал для линии. Договорившись с начальником КИПа, он притащил в его кабинет генератор, заперся и стал настраивать приемник. А в обед, наскоро перекусив в буфете, присел на верхнюю ступеньку трапа емкости, откуда видна была автобусная остановка, и развернул газету. Конечно, выбор места для чтения газеты руководителю наладочной группы был вряд ли к лицу, но в данном случае Ипатьев не видел себя, он видел пустую остановку.
Когда она появится, он медленно пойдет к остановке. Потом будет водить ее по заводу на виду у наладчиков и эксплуатационников, будет щелкать тумблерами, нажимать цветные кнопки на щитах. Тут к нему, конечно, кто-нибудь сунется, и он покажет, в чем дело, на схеме; но прежде чем ответить, сделает паузу. Скажет замечание Григасу по поводу концевых выключателей. Григас, конечно, полезет в бутылку, но Ипатьев, улыбаясь, похлопает Григаса по плечу, и тот умолкнет. Дальше он проведет ее по узкому трапу над сепараторами, она испугается высоты, а он поддержит ее за локоть. Там, внизу, кто-нибудь из сварщиков хмыкнет и сдвинет щиток на затылок, увидев ее ноги. Она покраснеет под фисташковой загоревшей кожей, но это не ускользнет от Ипатьева. В главной щитовой прекратится треп, когда Ипатьев попросит включить под ток первую секцию. Будут переглядываться и перешептываться. «Может, делегация... Да нет, молода больно... Да это же — Лариса Прохорова! Со мной школу кончала. Сейчас в Ленинграде учится. В порядке баба!»
Небрежно щелкнув тумблером, Ипатьев включит поисковую связь и громыхающим на все цеха голосом вызовет из компрессорной Конюхова. Конюхов скажет, что плавает датчик первого компрессора. «Хорошо. Я зайду через час»,— скажет Ипатьев. А тут как тут француз с переводчицей. Рукопожатия. Ипатьев «бонжурит» француза, пялящего на нее глаза, и говорит еще пару носовых фраз. Извинившись, уводит ее в сепараторную. Все максимально приближено к натуре, и переигрывает Ипатьев чуть-чуть, не опускаясь до показухи.
Ровно в два внизу появился Григас с развернутой схемой, и в этот же момент кто-то включил сепараторы. Ипатьев смотрел, как открывается рот Григаса, слова его тонули в визге сепараторов. Григас был как в немом фильме. Он что-то говорил и размахивал схемой, потом полез по трапу к Ипатьеву.
Ипатьев взглянул последний раз на пустую остановку и стал спускаться.
Ипатьев истребовал у комендантши щетку и утюг и до блеска надраил туфли и погладил брюки.
В семь он был уже на скамейке. Согнувшись над газетой, он решил встретить ее в «занятом» положении. Увидев ее ноги, он, как бы удивившись, поднимет го- лову и... Так все и получилось. Ипатьев увидел на асфальте две вишневые туфельки с серебряными пряжками. Он поднял голову.
— Добрый вечер!
—Добрый вечер!
Она была в черном прямом мини. Оттого, что она нагнулась чуть вперед, отведя руки назад, перед лицом Ипатьева закачалось на белой цепочке дымчатое каменное сердце, проткнутое серебряной стрелой.
— Добрый вечер,— еще раз повторил Ипатьев, рассматривая ее и продолжая держать развернутой газету.
Она присела рядом.
Опять Ипатьева подняла и понесла волна необычной нежности. Он протянул приемник, и она включила его.
— Напрасно ты не пришла в обед, у меня было свободное время.
— Так получилось. Не могла. Приехали родственники.
— Очень интересный завод. Максимально возможная автоматизация, умные схемы.
Ипатьев говорил об автоматике в облегченно доступном варианте, но, странное дело, все, что он говорил, имело и таило в себе какой-то второй смысл и было освещено ее присутствием. С таким же успехом он мог говорить о погоде, о Ленинграде — слова были просто средством их общения, и безразлично было, о чем говорить. Она все время крутила, улыбаясь, приемник, не задерживаясь ни на одной из станций, иногда поднимала глаза на Ипатьева, на прохожих и молча кивала знакомым. Когда стемнело, они побродили по улицам. Стояли в темном подъезде у почтовых ящиков, целовались. И Ипатьев обнимал ее и шептал ей на ухо какие-то странно нежные, не свойственные ему, Ипатьеву, слова. Опять они условились встретиться на скамейке,
На следующий день закончили наладку линии. Время работало не на Ипатьева. Время просто остановилось. На больших электрочасах над дверью время уперлось вздрагивающей от напряжения минутной стрелкой в половину шестого и замерло. Ипатьев слушал возбужденного окончанием наладки Григаса, кивал ему и не отрываясь смотрел на часы.
— Дай-ка закурить,— перебил он Григаса. И Григас торопливо раскрыл портсигар. Тут же пожилой Тумашик, не поднимаясь со стремянки, протянул пачку сигарет некурящему Ипатьеву, Блохин сунул руку в карман. Ипатьев закурил из портсигара.
Около восьми Ипатьев был опять на скамейке.
С назойливостью испорченной пластинки появлялись знакомые строчки, временами они пропадали, и Ипатьев весь наполнялся цокотом каблуков по асфальту. Были тут тяжелые шаги кованых сапог, были мягкие, летящие шаги. Пару раз он уловил ее шаги, приготовился, сдерживая улыбку и сознательно расслабляясь в приятном предчувствии. Но... шаги удалялись, минуя его. И Ипатьев снова погружался в ожидание. Вскоре он заметил, что потемнели строчки. Он свернул газету. Потемнел асфальт, но Ипатьев решил не смотреть на часы. Вскоре вспыхнула над гастрономом реклама, и Ипатьев откинулся на спинку скамейки.
Площадь наполнилась гуляющими. Опять перекликались транзисторы и плавали «гуси».
Ипатьев продолжал сидеть в прежней позе. Он всматривался в силуэты. Однажды ему показалось, что наконец-то он увидел ее. Он весь напрягся, но тут же понял, что ошибся. В половине десятого Ипатьев понял, что ее не будет, но остался сидеть. «Мало ли что случилось,— говорил он себе.— Просто не могла прийти. Объективные причины. Тысяча различных причин...» Но вот закрыли магазины. Опустела площадь. Ипатьев пошел в общежитие. На следующий день с утра Ипатьев сколачивал комиссию. После перерыва стали потихоньку пробовать линию. А вечером он опять пошел на скамейку.
До восьми волновался — верил, что свидание расстроил случай. Через пятнадцать минут свернул чтиво и стал смотреть на угол гастронома — в узкую щель между домом и рестораном. Из этой щели, обогнув очередь у бочки с квасом, она должна была выйти.
Нет, этого не случилось. Теперь уже не случайность. Она сегодня не придет. Что-то произошло. Что-то важное произошло, и она не может прийти. Это что-то может быть чем угодно. Может, она заболела, лежит с температурой и... смотрит на площадь. Она видит Ипатьева, но не может прийти. Ипатьев пробежал глазами по окнам. В таком случае она могла бы послать подругу, предупредить. А он даже не знает, на каком она этаже. Да нет, немыслимо ему подниматься к ней. Но она же не стеснялась ходить с ним по улицам. Она здоровалась со знакомыми в его присутствии. И в подъезде она стояла. Это он, Ипатьев, стесняясь, отворачивался от прохожих. Он стеснялся своего возраста. Такого еще не было. Но она же... Она не стеснялась. Нет, не это. Что-то другое. Причина другая. Нужно было узнать о ней побольше. Нужно было поспрашивать. Хотя бы узнать квартиру. Можно было бы послать записку, оставить свой адрес. Ах ты, черт! Как нехорошо получается, ах ты, черт!
В щель заглянуло солнце. В глазах поплыли круги. Но солнце вскоре заволокло вдруг тучами, стало темнеть.
— Ах ты, черт! — в который раз повторил Ипатьев.
По площади опять плавали «гуси», опять ворчали транзисторы. Подул порывистый ветер, поднимая пыль. Закачались кусты. Упали первые капли дождя. И площадь стала пустеть. Люди поднимались со скамеек. А Ипатьев продолжал сидеть. Дождь набирал силу, потемнел асфальт, по лбу потекли капли. Они попадали в глаза. Ипатьев поднялся, когда дождь пошел лавиной. Закрыв магазин, продавщицы побежали к автобусу. Ипатьев раскатал рукава рубашки, встал под деревом и накрылся газетой.
Теперь она не придет. И Ипатьев больше ее не увидит. И тут Ипатьева толкнула страшная мысль: она и не собиралась приходить. Она видела его вчера из окна. И сегодня она стояла за портьерой и смеялась над ним. Да в конце концов, она вчера была на площади, видела, как он сидит, уткнувшись в газету, и смеялась над ним с подругами. Точно, так все и было.  Дурак! Набитый дурак! Развесил уши! Идиот ! Какой идиот !
Ему вдруг показалось невероятно странным, что он, Ипатьев, стоит здесь под деревом и мокнет, вместо того чтобы после теплой ванны сидеть перед телевизором с фужером шампанского. Нужно одним прыжком перемахнуть через кусты, пробежать напрямую по газону и перескочить проезжую часть улицы.
Над цветником светилось окно.
Газета размокла, Ипатьева стал сотрясать озноб. Потом озноб прекратился. Тело привыкло к холоду. Ипатьев бросил разползшуюся газету, вышел из-под дерева и сел на скамейку. Дождь барабанил по голове. Он засунул руки в карманы брюк — там тоже было мокро, но все же теплее. Иногда он сдувал нависшие на носу капли.
«Нет, все это домыслы. Нет фактов. Нет же фактов».
В одиннадцать окончилось кино. Перепрыгивая лужи, бежали парами и в одиночку.
Площадь снова опустела.
Ипатьев встал и побрел к ее дому. Медленно поднимаясь по ступенькам, он останавливался на площадках и, затаив дыхание, прислушивался. Так, оставляя за собой следы, он прошел все пять
этажей. На верхней площадке он сел, обхватив колени руками. Слышались обрывки фраз, смех. Прозвучал гимн. Дом стал затихать. И когда вся лестница окончательно погрузилась в сон, Ипатьев пошел вниз.
За целый день Ипатьев едва ли произнес три фразы. Когда заело на одной из емкостей верхний датчик и когда Григас спросил, уезжать бригаде или задержаться. Так же молча Ипатьев отметил у секретарши командировки и пошел к проходной, не заглянув ни к директору, ни к главному.
Молча ехал в автобусе. Молча смотрел на бесконечные серые потоки дождя.
Вернувшись домой, Ипатьев не поднял с пола газет, набросанных почтальоном в дверную щель. Сняв туфли, он лег на диван лицом к стене и долго лежал так, не отвечая на звонки. А телефон звонил и звонил через равные промежутки времени.
В темной уже комнате Ипатьев разделся и лег в постель. Утром снова лил дождь. По стеклу, рыская, ползли капли. На голой березе сидели мокрые воробьи. Ипатьев стал смотреть на них. Воробьи были непривычно близко. Воробьи видели Ипатьева, и он им был совершенно безразличен. Словно бы его вообще не существовало.
«Впрочем, ничего особенного не произошло. Просто четыре потерянных вечера»,— сказал себе Ипатьев и пошел умываться.
И Ипатьев стал продолжать жить.
Постепенно эта пустяковая в сущности история  поросла быльем. Ипатьев забыл о ней начисто. Другие   дела и заботы заполнили жизнь Ипатьева. Но все же после этого случая он стал реже улыбаться.