Любви сеЗоны

Алексей Халикин
     Низкие тучи проплывают под серыми, тяжело вздыхающими корпусами. В отражениях луж они едва не задевают их отлогих крыш, опутанных по краям колючей проволокой.
      Колючая проволока – неизменный символ этого места. Здесь ею, не скупясь опутано всё. Свиваясь в кольца с острыми шипами, она тянется поверх немой, высокой стены, всегда строгой и равнодушной, за которую не раз хотелось заглянуть любому прохожему, хотя бы одним глазком, из чистого любопытства. Проволока устрашающе спускается по водосточным трубам, сплетается в ржавые клубки на карнизах и козырьках зданий, скрытых за высокой стеной от любопытных глаз обывателей.
      В колючую проволоку запутаны судьбы людей, отбывающих здесь свой срок, и людей бывающих здесь по долгу службы. Остры её шипы, больно ранят и уродуют они души этих людей. Людей, волей и неволею связанных с этим местом. Называется это место коротким словом – тюрьма.
   Тюрьма. Одни - от этого слова, испытывают неловкость, другие – относятся к нему с опаской, для третьих – в этом слове, вся их непростая жизнь. Рождение и смерть. Слёзы и смех. Правда и ложь. Дружба и предательство.
      Противоположности, попадая в тюремный мир, несмотря на извечную борьбу, вынужденно притягиваются, нередко срастаясь. Поэтому иногда очень трудно бывает понять, что здесь сон, а что явь; что быль и что небыль; где ненависть, а где любовь.


1.


     - Ямал двенадцать, тринадцатому - на связь.
     - Двенадцатый на связи.
     - Ты убрал карандашей из пятого с «режимки»?
     - Две минуты...
     - Медленно, я уже из второго, сорок первую вывела.
     - Тринадцатый, не забывай – в тюрьме не спешат.
     - Уговорил, двенадцатый, придержу своих у выхода, но только пол минутки и только ради тебя.
     - Двенадцатый, тринадцатый, Ямалу один – на связь.
     - Тринадцатый на связи.
     - Двенадцатый на связи.
     - Если сейчас же не прекратите засорять эфир, я заберу у вас рации и затолкаю их вам глубоко,- начальник тюрьмы резко и грубо  оборвал диалог инспекторов, конвоировавших заключенных по режимной территории.
    То ли у «хозяина» в этот день было плохое настроение, то ли ему показалось, что его подчиненные начинают флиртовать, используя средства служебной связи. Но, сразу после произнесенного, лицо майора исказила улыбка, подобная бесчувственной маске сатира.
- Да пошел ты….! – раздраженно выпалила девушка, с позывным – «тринадцатый», в микрофон рации, держа пальчики на тангете и едва уловимо нажимая на неё вслед за ругательством, так что в эфире от сказанного остались лишь тяжелый выдох и щелчок, сопровождавшийся шипением и треском, которые вырвались из динамиков раций, настроенных на тюремную волну.
    Пятеро мужчин, угрюмого вида, стояли лицом к обшарпанной, изуродованной грибком стене у выхода из второго тюремного корпуса. То и дело, озираясь по сторонам, они в полголоса переговаривались между собой, в ожидании дальнейших команд «вертухайки», как показалось им, на всю тюрьму пославшей подальше своего начальника. Это было, безусловно, опрометчиво, но не могло не понравиться арестантам.
   С самого утра «хозяин» централа на ногах. Начал обход своих владений с помойки. Вызвал по рации всех офицеров из тюремных блоков. Больше получаса кричал на них, найдя возле контейнера окурки и бумажки.
    Натирая одну толстую ляжку о другую, спешил деятельный майор до приезда руководства из главка лично проверить всё тюремное хозяйство.
   -Почему пол скользкий? – топал «хозяин» коротенькими ножками о пол на пищеблоке.
  - Почему котлы чёрные? – горячился он. – Почему у поваров колпаки и халаты грязные? – брезгливо пинал он валявшиеся на полу куски мороженого мяса и рыбу. 
   И следом за ним повар трясущимися руками пихал поднятую с пола рыбу в котёл. Уборщик драил мыльной пеной пол. Мясник рубил на колоде мясо. Разрубленные куски сбрасывал прямо в мыльную пену. «Бугор» пищеблока, нацепив единственный чистый колпак, принялся делить огромный кусок масла на порции и раскладывать сливочные «таблетки» по полкам в пропахший селёдкой холодильник.
    Прапорщику Панкову до всего этого не было никакого дела. Услыхав от «шныря» дежурившего «на атасе», что к пищеблоку спешит «хозяин», он поспешил скрыться в овощехранилище. «Баландёр» Стёпка Кривой принёс ему большой бутерброд (разрезанный вдоль батон, промазанный толстым слоем масла с большим куском сыра в середине) и пяток яиц вкрутую. Тихонько чавкая, прапорщик поглощал диетическое питание из рациона туббольных и несовершеннолетних, сидя в кромешной тьме. Только изредка шуршащая крыса в углу, прерывала размеренное шевеление челюстей надзирателя.
   А пухлые ляжки майора уже спешили по «режимке» от корпуса с малолетками к корпусу с женщинами. Дальше к блоку «смертников». От него к камерам с душевнобольными. Камеры с инфекционными и туберкулёзниками майор, как всегда обошёл стороной.
   Неизвестно сколько времени ещё дефилировала бы потешная фигурка «хозяина» по тюрьме, если бы в рации не прохрипело: «Кажись, приехали».
   В тени корпусов медленно двигалась высокая, широкоплечая фигура. Заложив руки за спину, полковник с достоинством нёс на голове высокую каракулевую папаху с блестящей кокардой, размером с ладонь. Длинная по щиколотку шинель была нараспашку. Большие звёзды на погонах делали в глазах тюремного «хозяина» его фигуру ещё выше и значительнее. Авторитет полковника, как асфальтовый каток, казалось, вот-вот наедет и раздавит трепещущего майора. «Главное хорошо доложить», - решил начальник тюрьмы. И строевым шагом, высоко (на сколько позволяли брюки в обтяжку и живот) поднимая толстые, массивные ножки, двинулся к проверяющему из главка. Посреди тюремного плаца, под окнами камер маршировал испуганный майор навстречу своему будущему. Интуиция подсказывала ему (судя по суровому лицу полковника), что этот погожий, весенний день может оказаться судьбоносным в карьере начальника сизо.
   -Товарищ полковник! – начал было докладывать «хозяин», приложив руку к козырьку.
   -Гражданин начальник, - прервал его полковник из главка.
   -Что-о? – начал понимать абсурдность ситуации майор. Только теперь он заметил не своих заместителей за спиной полковника, а двух надзирателей, еле сдерживающих улыбки.
   -В какой корпус меня отведут? Надеюсь, буду сидеть в отдельной камере, гражданин начальник? – невозмутимо дикторским голосом интересовался военачальник.
   -Будете, будете! – вначале покраснел, потом побагровел главный тюремщик, разглядев на петлицах полковника лётные знаки различия. – Почему не сняли с него погоны, балбесы? – затрясся майор, отводя в сторону одного из конвоиров.
   -Потому, как не даётся обыскивать. Говорит, что только офицеру позволит прикасаться к себе, - подобострастно улыбался сержант смешным рябым лицом.
   -Я вам устрою офицера! – осмелев, обобщил начальник тюрьмы. – Быстро вернуть в  обысковый кабинет и «шмон» по полной программе. С приседаниями. Вывернуть самозванца наизнанку. Привычная бледность появилась на лице майора. Очки его вновь угрожающе заблестели. За толстыми стёклами трудно разглядеть, что творится в его душе.


   
   
 

 
   




***


   Весна в тот год выдалась дружная. Солнце, как-то по-летнему ярко слепило глаза, отражалось от таявшего, словно изъеденного оспой снега. Ещё на прошлой неделе его белые параллелепипеды с идеально выровненными сторонами, придавали тюремному плацу некую упорядоченность и строгость. Сонные серенькие деньки, прятавшие солнечный свет за пазуху, густых, словно из шерсти облаков, окрашивали тоской и печалью всё причастное к тюремной территории, все, находившееся по эту сторону высоченного каменного забора.   
        Прошла неделя. От чопорности и строгости линий тюремного двора не осталось и следа. В короткий срок, аккуратно уложенный снег, покрылся, как покойник темными пятнами и вскорости началось его разложение, превращавшее подножие людей, проходивших по «режимке», в сырую хлябь, отливавшую на солнце ртутью, а ночью - свинцом. Галки клевали оттаявшие остатки пищи под окнами камер и вокруг помятых контейнеров на тюремной помойке. Голуби смело садились на карнизы и прямо из рук, протянутых из-за решеток, с жадным проворством хватали хлебные мякиши. Не обремененные службой, в вольерах тюремного питомника, лениво потягивались пресыщенные кавказцы, то и дело поглядывавшие с усталью, рожденной бездельем на взъерошенных воробьишек, точно забывших погладить свои костюмчики и сновавших вокруг плохо обглоданных костей, в поисках пропитания.
   За колючей проволокой, в местах, где всегда недостает яркого солнечного света и свежего вольного воздуха, где доброта и сочувствие расцениваются, как слабость и малодушие, где в чести грубый, невежественный цинизм, где любовь мужчины и женщины – всего лишь синонимом похоти, приход весны всегда важное и долгожданное событие. Ведь, проникая сюда, за высокие заборы и стальные решетки, весна, прикасаясь своими ласковыми, теплыми ладонями, согревает стены и землю, тела и души. И тогда, даже в тюрьме, случаются необычные истории любви. Той любви, которой все покоряются, рано или поздно. И она иной раз нет-нет, да и нагрянет  в неподходящие для нежных чувств места. Вспыхнет вдруг между мужчиной и женщиной, из противоположных миров. Между людьми, далекими, на первый взгляд - не похожими, не имеющими ничего общего. Как знать, может в этом и есть алгоритм любовного притяжения. Но, всему своё время.
      Весенние лучи раскатывали, как тесто тюремный двор, расширяя визуально расстояния между корпусами, скраденные зимними сугробами. Тюремные постройки, словно нарочно, подставляли солнцу свои промерзшие фасады. С первым теплом, в перенаселенных камерах, оконные рамы выставлялись, и целыми днями из широко раскрытых зев с металлическими зубьями выходил смрадный, удушливый воздух, всю зиму копившийся и согревавший людей, живших в тех камерах.
    В прогулочных двориках для арестантов асфальт быстрее всего высыхал, а к полудню изрядно прогревался, и разомлевшие зэки переставали ходить взад-вперед, садились на корточки, низко опуская пятые точки, чтобы было удобнее. Сбившись кружками, они что-то не спеша обсуждали. Раскуривались одной сигареткой на троих «семейники». Иные заключенные, подняв глаза к небу, нервно перебирали пальцами хлебные четки, помогая своим мыслям гоняться одна за другой. Весеннее небо отражалось в глазах людей, прогуливавшихся в сухих, бетонных пеналах двориков. Обманчивое весеннее тепло создавало впечатление, что лето уже пришло. Весной в тюрьме все иллюзорно. Душа рвется в вольный полет. Хочется нарочно охмелеть, вдыхая полной грудью весну. Хочется наслаждаться податливой упругостью и порочностью женщин, пахнущих страстью.
     Луковица купола тюремной часовенки, блистала торжественно медью. Сквозь ресницы прикрытых глаз, казалось, виден был ореол окружавший главу культовой постройки, скромно ютившейся средь больших тюремных корпусов. В небе над всем, что было заключено в кольцо острожных стен, повис крест. И те немногие в централе, кому дано было видеть, понимали, что это - крест покаяния, крест добра и любви, освещавший бесом попутанных людей, благословлявший саму жизнь и помогавший пройти нелегкий путь от приговора, до  долгожданного звонка, с верой в то, что очередная ходка будет последней.


2.

    Человек – это существо, которое с трудом, но привыкает ко всему плохому, исключая отсутствие пищи и воды. С пищей, все понятно, она жизненно необходима, ее отсутствие приводит к гибели. Без питьевой воды человек живет еще меньше. А вот без воды, как средства личной гигиены, некоторые могут запросто обходиться месяцами, теряя человеческий облик, обзаводясь зловонным запахом и насекомыми. Тюрьма для них блюститель гигиены, настоящая фабрика чистоты. Попадая сюда, самый последний бродяга, будет отмыт в бане, избавлен от паразитов, полюбивших вгрызаться в его кожу. Одежда годами, не знавшая стирки, и от этого имевшая глянцевый блеск грязи, пропитавшей волокна ткани, будет «прожарена» горячим паром в дезкамере и отстирана в прачечной. Наконец, войлоком скатанные волосы – некогда, укромное пристанище колоний вшей, будут обриты. И при этом, эволюционные преобразования пилтдаунского в современного человека, кои за пару часов происходят с индивидом, попавшим в тюремный комбинат чистоты, производятся помимо его желания, зато, совершенно бесплатно. Не проходит и недели, как отмытый человек жалуется, дескать: «Моют редко, вода холоднючая, мыла выдают не по норме; не успеют загнать - кричат:  хорош,  плескаться - точно измываются.» Однако, ко всему хорошему человек привыкает гораздо быстрее, чем к плохому. Чистый телом человек, оценивает себя дороже, смело предъявляя к окружающим претензии. Отмытый мужчина вспоминает свое предназначение, испытывая потребность в женщине.
    Тюремная баня встречала  запахом хозяйственного мыла, привкусом щелочи во рту, взбадривавшим хлорным шлейфом от половой тряпки, увлекаемой шваброй по мокрому кафелю. Три чугунные, массивные лейки, изогнутые фонарными столбами, нависали над  арестантами в густом, цвета чая с молоком, пару. Пахло потом и затхлостью. Длинные, узкие скамейки вытянулись вдоль стен предбанника. Здесь дышалось легче, хотя, и без особого удовольствия из-за навязчивого коктейля запахов нечистот, шедших от канализации и кислой еды с тюремной кухни, расположенной по соседству.
     -Да-а, весна пришла. Стоит того. Теперь, козявка на козявку, щепка на щепку лезут,- подставив щедрому солнцу бледные залысины и вытянутые, как у эльфа уши, рассуждал тюремный банщик по прозвищу Черепаха, глядя вслед молодой «вертухайке», которая привела на помывку новую группу арестантов.
     -Ты бы, поменьше распоэзивался, а побольше работал. А то вон: в помывочных грязи по колено, в предбаннике  лужи, в моем кабинете не прибрано, окурков в пепельнице - через край!- сорвалась на Петьку Черепаху сержант Вишня.
    -И все в губной помаде,- улыбнулся банщик черными пеньками, гнилых до корней зубов.
    -Это, ты к чему?- поджала губы и повела грозно бровями «командирша».
    -Куришь много, Катеринушка,- улыбнулся в ответ Петька, медленно поднимаясь со ступеньки невысокого крыльца бани, по-стариковски со скрипом разгибая ноги в коленях.
    -А ты знать, видишь много?- занервничала Катя.- А ну, схватил швабру и наводи порядок, иначе ты, у меня в «шизняк» загремишь и плакало твое «удо».
Ничего не ответил Петька-банщик, а только втянул голову в плечи, словно спрятал под невидимый панцирь и медленно по-черепашьи двинулся к бойлерной, семеня кирзовыми, растоптанными ботинками. При каждом шажке, его тощая фигурка пригибалась, словно под тяжестью, а большие, вытянутые уши потряхивались, как у слоника. «Мужика, Катьке не хватает. Со своим-то, видно не ладит? А девка - ничего себе, справная и с характером. Эх, мне бы лет тридцать назад ее встретить. Я бы такую, как она, на руках носил и в ротик целовал, а криминал обходил бы стороной»,- размышлял Петька Черепаха, раскручивая чугунный вентиль подачи горячей воды в помывочное отделение бани, и мурлыча под нос известную песню:                «Зайка моя, я твой зайчик;
 банька моя, я твой тазик».

    -Ах ты, сволота ушастая, я тебе панцирь расколю,- неожиданный, истошный крик столкнул Петьку с облака грез на землю. Замечтавшийся банщик, позабыл включить холодную воду в помывочную. На голых арестантов из леек бежал кипяток. Отборный мат под шипящий аккомпанемент душа, казался заезженной магнитофонной записью.
    -Вы там, что - страх потеряли? А ну, делайте нормальную воду!- из помывочной послышался приглушенный баритон, подкрепленный стуком в запертую дверь. Черепаха,  напуганный криком, трясущимися руками одновременно вертел краны горячей и холодной воды.
    -Ну что, ребята, как водичка?- заискивающим голоском пропел банщик. Руки его и голову  затрясло. Глаза, в которых покоились природная доброта и тупость, лихорадочно забегали. Петька, по всему было видно, уповал лишь на то, что: авось, пронесет.
    -Молись, Черепаха, чтоб не попасть тебе со мной на одну зону. Там, за «косяки» с тебя, как с «понимающего» будут спрашивать. И я - отвечаю, быть тебе «дырявым»!- бесстрастный, ледяной баритон человека, уверенного в том, что на окружающих он  производит желаемое впечатление, снова зазвучал за дверьми помывочной.
    -Ты что, это Валиев, мне работника запугал. У него ж, вон - руки ничего не держат, а работать, кто в бане будет?- вступилась, было, за горе-банщика сержант Вишня.
    -Катюш, ты не лезь в мужской разговор. Мы сами «разрулим». Да, Черепаха?
    -Да, Фаниль,- в унисон, эхом отозвался Петька.
    -А еще, ты пояснишь пацанам, за что хотел их сварить?- выбивал твердь из-под ног, ослабевшего в коленях Черепашки Фаниль, норовя морально раздавить его.
    -Прости меня, «попутался» маленько,- щебетал незадачливый хозяин пара.
    -Шестьдесят вторая, вы не дома! Вас сюда мыться, а не базарить привели! - не выдержав, повысила голос Вишня, все это время разгадывавшая кроссворды в своем кабинете и слушавшая разговор в открытую дверь, - «на кичи набакланитесь»!
    -А мы, где золотце? Мы у себя дома, а вы, к нам каждый день в гости ходите. Поэтому, мы тут сами «разрулим», киска. А зол, я, потому на банщика, что только стал мыло смывать, а тут кипяток хлынул. Ну… Я «шляпу» и ошпарил по  полной, - сказанное Фанилем, вдруг подхватил наглый смех, эхом прокатившийся меж голых стен бани и резко, как по команде, куда то провалившийся.
    Раззадоренный волной молодецкой удали и веселым подбадриванием сокамерников, все тот же зэк, со знакомым голосом, куражась, заигрывал: «Катюшка, ты бы нам «дохтура» вызвала, а то Черепу, что-то совсем поплохело. Слышь, красавица, лежит бродяга на лавке, руки на груди сложил. Ты посмотри в глазок, сама увидишь». Сказанное, было произнесено так, что Катя не могла не ожидать подвоха. Вишне, об этом подсказывала интуиция, но, то ли ответственность, то ли сострадание, а может и банальное любопытство….. Вряд ли, девушка смогла бы объяснить словами, что произошло с ней, но только сердце забилось чаще.
   - Ты, посмотри, посмотри, -  голос точно искушал. Воркующий баритон приятно щекотал ушки тюремщицы. Она, то на миг забывалась, что являлась сотрудницей в погонах – женское начало брало верх, то стряхнув с себя  какое-то наваждение, снова входила в образ начальницы, обязанной  требовать от заключенных подчинения тюремным правилам. Меж тем, медлить было нельзя. Если заключенному, действительно стало плохо, то ей в этом необходимо было убедиться лично.  Вызвать врача из санчасти и доложить о случившемся начальству.
   - Зови быстрей «лепило», «кент» задыхается, - из-за двери раздался гнусавый, будто желавший высморкаться в уши голос. Голос шестерки.
  «Да, что там у них стряслось, на самом деле», - с такой мыслью, Катя прильнула к двери помывочной. В смотровой глазок, в густом пару трудно было, что-либо рассмотреть. Вдруг, в трех шагах от нее, за дверьми, словно вырос из пола, молодой, лет тридцати мужчина. Сержант Вишня сразу смутилась, но его обнаженная фигура была наделена неким магнетизмом, притягивавшим взор молодой женщины. Екатерина, со страхом сознавала, что не в силах победить свое легкомысленное любопытство. Широкие плечи атлета, тренированное тело, без единой унции лишнего жира. Все в нем было ладное и брутальное. Он не был похож на других заключенных. Хотела Катя того или нет, трудно сказать, но что-то у нее под ложечкой екнуло и теплые волны уже лились по ее телу. Взор спотыкался обо что-то. Глаза Екатерины медленно закрывались, во рту пересохло. Девушка, только через какое-то время стала осознавать, что ее кожу покрывает мелкий озноб. Руки, почему-то задрожали. Однако неловкость, которую пришлось испытать Кате и неуместность всего происшедшего, помогли ей обрести добрую порцию здравого смысла, на короткое время остудившего жар нечаянной страсти. Нужно было, что-нибудь говорить и  делать.
   -Немедленно отойдите в сторону. Я должна…я хочу…. Дайте мне возможность, посмотреть, где больной. Хватит закрывать мне обзор, - неуверенно и немного раздраженно произнесла девушка. Она стеснялась своих чувств, своих мыслей. Терялась в словах, забывая их. Ругала себя за все это и на ум приходили самые унизительные ругательства. Кружилась голова. Казалось кто-то сильными, властными руками, уверенно увлекает Екатерину в безумие и неистовство движений красивого танца. Кто-то завораживал девушку. Было всё, как в  сказке с концом, известным наперед.
   -Катюша - рыбуля, Черепу, кажись, полегчало. Отпустила  его лихоманка. Не нужно звать никого. Да и меня, как видишь, ошпарило «по-чуть». Скоро заживет  правда, красавица?- каждый звук произнесенных слов был полон гипнотизма и спокойной уверенности, обезоруживающе действовавших на нее. Голос, подобно сладкому  меду медленно и тягуче лился на слух Катерины. И она заворожено впитывала в себя прекрасную чепуху.
   Если бы Петька Черепаха обладал тонкой натурой, то наверняка, заметил бы: что-то загадочное произошло с «вертухайкой». Неведомая сила парализовала начальницу. Взгляд ее сделался теплее, ласковый свет притаился на дне ее голубых  глаз.
   Никого не позвала на помощь Вишня. Ни тюремного врача, ни дежурного офицера. Никому не  стала говорить о случившемся. Не потому ли, что опасалась Катя не за себя, а боялась навредить кому-то? На тот момент, она никому не стала бы признаваться, почему так поступила.
   -На выходе строимся по двое, руки - за спину, - с демонстративной серьезностью, но нетвердым голоском, в котором отсутствовали железные нотки, распорядилась сержант Вишня.
     Не теряя пущей важности и достоинства, Черепаха, тем временем, поступил благоразумно. Он поспешил укрыться в свою маленькую кладовую, где хранился  уборочный инвентарь, моющие средства и пахло хлоркой, вперемежку с гнившими мочалками.
    -Спасибо, Катюша, за легкий пар, за ласку и за доброту душевную, - широко улыбался Фаниль Валиев. Золотом блеснули его фиксы, отражая тусклый электрический свет, силившийся пробиться сквозь известковый налет на плафонах, закрытых металлическими клетками, похожими на маленькие тюрьмы для мух и комаров, которые попав  туда и опалив крылышки, навсегда остались под толстым стеклом.

               

3.


    Теплая вода, сотней тоненьких струек, напористо рвалась в крошечные отверстия лейки душа, приятно покалывая тело. Твердыми и нежными коготками, вода, массируя, пробегалась по волосам, делая все новые и новые проборы. Усталость и груз отрицательных эмоций каменными кольцами сдавливали голову Кати. Под стремительным натиском воды, они раскалывались и дробились, рассыпаясь миллионами блестящих невесомых капелек, ударялись о стены ванной комнаты и стекали вниз. Чья-то мокрая рука нежно скользила по изгибам молодого женского тела. Упругая плоть принимала ее настойчивость снова и снова, подставляясь смелым поглаживаниям, обузданной силе, заключенной в водопровод. А воображение, почему-то рисовало Катюше реально существовавшего человека, который находился по ту сторону Рубикона, разделившего людей на добрых и жестоких, на честных и лживых, на умных и дураков. Рубикона холодного и блестящего, как острая бритва,  разрезавшая жизнь на две половины, одну – светлую и вольную, а вторую - серую и бескрылую.            Получая удовольствие от благ цивилизации, привычных и потому незаметных, человек не склонен задумываться о тех, кто, так уж получилось - потерял их.
   
                ***
   
    Камеры для приговоренных к исключительной мере наказания, где одинаково прохладно в любое время года. Два железных шезлонга вмонтированных в бетонный пол. Тумба-стол с приваренными к ней табуретами. Допотопный санузел, чаша Генуи с наваренной сверху решёткой в мелкую ячейку, чтобы не «славливаться» с остальными заключенными. Дверь в камеру и окошко тоже отгорожены решетками. В общем, подходящий интерьер для собирающихся на тот свет. Ничего лишнего. Нет даже розетки.
   Серая в чёрную полоску роба «имэнщика». Трехразовый ежедневный «шмон» с раздеванием и прощупыванием одежных швов. Полгода никаких свиданий и передач, если раньше не расстреляют. Двадцатиминутная прогулка в наручниках под неистовый лай собак, норовящих каждый раз отхватить клок от полосатой хэбэшки.
    Раз в две недели для «имэнщиков» устраивают баню. В камере кое-как приспособленной для помывки. Под усиленным конвоем  офицеров - парами, сцепленными наручниками спускаются приговоренные в цокольный этаж. Возле камеры их уже поджидают инспектора и рычащая собака. Очередной обыск. Хлопок по спине, значит «шмон» закончен. «Смертникам» не надо напоминать, что десять минут на помывку уже идет, когда контролер расстегивает браслеты на их руках.
   Смешанные чувства кратковременного удовольствия от соприкосновения тела с мылом, чуть теплой водой (кипяток им не выдают из соображений безопасности) и того, что ночью могут увезти для исполнения приговора. Напарник, который, кажется, расходует больше воды и мыла. Спешка. Суетливые телодвижения. Ощущение занесенной палки над головой. И, наконец тревожащий стук в дверь. Всё, надо вытираться. Кому не хватило воды - размазывать мыло по телу.
   Чтобы не было споров и рукоприкладства «дома», в баню имэнщиков водят по одному из разных камер. Банный день в блоке для «смертников» заканчивается мирными беседами и тихим, сдержанным смехом.
    Марату Рябову, приговоренному год назад к казни, за убийство целой семьи односельчан, который день неспокойно на душе. Мать неделю назад пропустила «свиданку». А сарафанное радио твердит, что не будет спокойной жизни матери убийцы на поселке. Родственники убиенных проходу ей не дают, «прессуют» несчастную старуху. Муки душевные, угрызения совести разорвали на атомы Марата. Нет ему места от переполняющей злобы и тщетности, что-нибудь сделать обидчикам матери. Дрожь охватила его, когда он увидел свою мать на свидании с лицом фиолетовым от  побоев. Затряслось нутро.
   Неделю мать не вставала. Жена гражданская в город «сбегла». Говорят про нее  всякое, а дитя-то надо кормить.
   -Не бери к сердцу, сынок. А то недолго и «улякнуться», - гладила мать пальцами твердыми, как корка хлеба в трещинках, бледные руки сына.
   -Поздно, мать. Я теперь, как хряк ожидаю, когда придут забивать. Душеньку-то всю повымотали волчары, - Марат смотрел куда-то сквозь мать. – У-у-у, ненавижу…
   -Рябов, если будешь дурака валять, свидание прекращу. Понял? – дежурный офицер, сложив руки на груди, вызывающе прохаживался возле вмонтированного в пол стола и свысока поглядывал на сына и мать, при этом улыбался, зная, что так еще сильнее злит зэка…
   Ночью крик и грохот в железную дверь разбудили инспекторов блока для «смертников». Не выдержал «красавчик» - сокамерник Рябова, приговоренный к «вышке» за малолетних детей.  «Отверженный» воровским сообществом, он никогда никому не прекословил, не жаловался и не задавал вопросов. Опасаясь неприятностей, чаще всего молчал. Но когда вода, которой некуда было деваться из-за пробок из одеяла в «чаше Генуи» и раковине, поднялась в камере по щиколотку. А Марат, перетянув себе шею верёвкой из простыней, привязанной к батарее, стараясь удавиться и утопиться, всё ниже и ниже сползал по полу. Электрический ток, весело искрясь по оголённому проводу, накинутому на сломанный осветительный патрон и руку с порезанными венами, встряхивал тело Марата Рябова. «Красавчик» в ужасе заметался по нарам. Отсутствие освещения, подмокший матрас. Жуткий страх овладел им. «Красавчику» не хотелось смерти. С разбега запрыгнул он на решётку. С криками о помощи застучал он в камерную дверь…
   -Доктор, скорее в блок для «смертников»!-  панически кричал в телефон старший корпуса.

   -Я тебя, скотина, оживлю!- раскрасневшийся, как клоп инспектор старался ударить ногой по бездыханному телу Марата Рябова, лежащему на полу коридора. Напарники оттаскивали его от трупа. Любого из них ждало бы увольнение, окажись они на месте проспавшего инспектора. На этот раз пронесло, и они сочувственно молчали, поглядывая на теперь уже бывшего сослуживца.
   Это произошло накануне, и сегодня Кате пришлось командовать «шнырями», из шланга обмывавшими в бане очередного «жмура». С утра пораньше. Пока тюрьма ещё спала…
   
                ***
               
     А вода, кружась, продолжала уносить в канализационное отверстие ванной мыльную пену, вместе со смытым с тела Кати тюремным смрадом. Запахом,  въедавшимся сильно, до мозга костей и всегда угнетавшим и душившим тюремных новичков. Зачастую, человек,  впервые обонявший тюремный дух,  запоминал навсегда парфюмерию, созданную тысячами людей, жившими здесь и стремился вновь попасть сюда, к вечно манящему тлену. Случалось и так, что единожды испытав отвращение, он бежал без оглядки от извечной сырости острогов, прочь от склизких каменных стен и от холодных стальных решеток. Привычный запах, теперь становился для Катерины почти родным, еще и потому, что с ним связывался некий образ, который она не хотела прогонять, который был приятен и мил. Не было никаких сомнений в том, что человек этот более чем интересен ей.
    Было немного жаль выключать душ и выходить из ванной. Было немного печально терять то, что, хоть немного напоминало ей о нем. «Ведь»,- по-девичьи  наивно полагала она, - «Оставив на себе частички тюремного запаха, мне удастся сохранить на себе частицы его самого, а еще, я буду дышать тем, что обнимало его, вдыхалось и выдыхалось им».
    Но почему, именно с ней происходило нечто? Почему ей сложно было придумать этому название? Наверно потому, что придумав этому название, было бы стыдно его произнести.
    «По-моему»,- думала Катя Вишня, прикуривая сигарету и усаживаясь поудобнее в кресло, поджав под себя ножки: «У нас с Юркой сейчас все, просто замечательно: на работе его повысили, денег станет приносить больше, ремонт скоро доделаем, машину купим, отдыхать будем ездить не один раз в пять лет, а чаще. Пора бы и о ребеночке подумать, да вот…». Легкий озноб коснулся Катиной спинки, и она сильнее  укуталась в махровый халат. Телефонный звонок настойчиво прозвучал в тишине квартиры. Оборвав ход женских мыслей, он назойливо продолжал требовать, чтобы сняли трубку. Тонкие пальчики раздавили о дно пепельницы едва начатую сигарету. Столбец спрессованного табака вывалился из  лопнувшего цилиндрика белоснежной папиросной бумаги, продолжая куриться тонкой нитью голубоватого дымка. Придерживая рукой, тюрбаном намотанное на голову полотенце, Катя мелкими  шажками подбежала к трюмо.
   -Алло, я слушаю,- произнесла Вишня, и ей показалось, что интонацией и тембром голос выдавал ее мысли. Девушка почувствовала себя неуютно от мысли, что кто-нибудь догадается о чувствах, переполнявших ее.
   -Привет, малыш,- говорил Юра медленно, усталым и тихим голосом,- я сегодня задержусь.
Кате показалось, что рядом с мужем кто-то был. - Я должен поработать. Ты меня не дожидайся, ложись спать.
   -Юрочка, ты, наверно очень устал и проголодался?- словно извиняясь, шептала Катя в телефонную трубку.- Я ужин оставлю на плите, ты,  когда придешь, милый, обязательно разогрей его.
   -Спасибо, малыш, ты такая внимательная. Ну  ладно, пока, Вишенка моя. Целую в носик.
   - Приходи скорее. Я тебя буду ждать, - слова Катерины прозвучали на фоне женского смеха, слышавшегося на другом конце провода, - Люб…, - короткие гудки внезапно оборвали разговор. Гудки эти, словно хохотали над ней, над ее любовью и нежностью к мужу. Катя стояла перед зеркалом  и, вдруг ей стало так, нестерпимо жаль себя, что глаза ее наполнились слезами. Их голубизна стала еще ярче и насыщеннее. Девушка смотрелась в свои глаза и тонула в бездонных озерах. Всхлипывания сжимали душу, выдавливая из нее прозрачные, соленые слезы. Она, еще не знала мужнего обмана, но уже ощущала его потные ладони, стремившиеся прикоснуться к ней. Лишь сон, внезапно охвативший Катю, спас ее от терзаний.
   За окном было темно, когда: не то чье-то рычание, не то чей-то рев вырвали ее из темной ямы сна. Приоткрыв глаза, Катя долго не могла прийти в себя. Во сне ей привиделась покойная бабушка Настасья. В красивом, цветастом сарафане, она обнимала и целовала Катю. Вводила свою внучку в большой бревенчатый дом, причем, Катя была в очень короткой юбчонке, которую постоянно одергивала, пытаясь прикрыть голые коленки. В доме том, знакомила ее бабушка с каким-то мужчиной, лица которого, Катя не запомнила, но ей казалось, она уже где-то его видела. Сновидение окончилось тем, что бабушка Настасья взяла внучку и мужчину за руки, и повела куда-то за собой по широким, скрипучим мосткам, обрывавшимся далеко от берега, посреди быстрой реки.
   Катя лежала на мокрой подушке с широко раскрытыми глазами. Не моргая, смотрела в никуда. Длинные волосы, множеством змей извивались в изголовье семейного ложа. Ноги Кати были придавлены чем-то тяжелым и твердым, при этом: оно издавало надсадный, нервировавший храп с присвистом, а еще распространяло по спальне запах табачного дыма вперемежку с удушливым ароматом женской туалетной воды. Невыносимо было дышать алкогольным перегаром, который при долгих выдохах извергала гора, лежавшая поперек кровати, придавив Катю.
    Ночник, желтым шаром электрического света, разрывал мрак и раздвигал пространство спальни. Осторожно высвободив ноги, Катя встала с кровати. Светящиеся палочки на табло электронных часов выстроились в ряд цифрами – 03:35. Ночь еще должна была Кате два с половиной часа сна, прежде чем девушка встанет, умоется, оденется  и направится в тюрьму. «Сейчас нужно только помочь Юрочке, снять верхнюю одежду и обувь, укрыть одеялом, обязательно положить головой на подушку, а разговоры и семейные сцены оставить на потом», - каждый раз говорила себе Катя Вишня, когда посреди ночи заявлялся муж, в обнимку с зеленым змием. А утром обычно не находилось нужных слов для серьезного разговора. Катина решимость оказывалась бессильной перед обаянием широкой бессовестной улыбки мужа и перед его романтичными французскими глазами. И Катя, всякий раз тая, сгорала словно свечка, в красивом подсвечнике, боясь даже представить, сколько еще свечей горят в его канделябрах. 
    Все на свете имеет меру, у всего есть начало и есть конец. Как бы не хотелось продлить все хорошее и сократить плохое, к сожалению, люди в этом бессильны. Подчинять себе время, человек, если и сможет, то научится этому не скоро, а пока что он сам узник времени, заключенного в наручные, настенные или башенные часы.
    Красные цифры, настольных часов светились так, что казалось вместе с ними плавиться время. Невозможно было разобраться (да и не нужно это было делать), что сейчас утро или вечер, весна в жизни Катерины или неожиданно наступила зима.
   О, боль и омерзение! Катины руки держали белые кружева, нижнего белья той, которой теперь будет суждено сгорать  жертвенным огнём необузданной, животной страсти. И страсть эту Юра посмел называть любовью. Сломалось веретено семейной жизни, мечты и планы порвались, как сгнившие, выцветшие нити, из которых не соткать счастье.
    Сердце больно билось в груди, эмоции нещадной, жаждущей мести толпой, силились вырваться наружу. Подступившие слезы, душили Катю, медленно сжимавшимися не ее шее пальцами. Бездонный, как пропасть крик, затаился в горле. Нужно было что-то делать, куда-нибудь бежать, расталкивая встречных прохожих. Но всё её тело продолжало лихорадочно трясти. Трудно было сосредоточиться, обрывки мыслей мелькали окнами, проносившегося мимо поезда. Глаза Кати – бездонные, голубые озера, блестя ещё невыплаканными слезами, обреченно гляделись в ночь.
    Руки Кати, обессилено и безвольно хватали темноту, в поисках опоры. Ноги стали, словно из ваты. Она тихо упала на пол. Голос, бывший таким родным и успевший всего за одну ночь стать чужым, заставил женщину открыть глаза. Душу то щипало, то отпускало от боли, точно стая воронья выклевала нутро, а потом бродячая собака зализала его теплым влажным языком.
    - Катюша, почему ты на полу? Неужели это я спихнул тебя с семейного ложа? Прости. Малыш, если бы ты знала, как мне сейчас тяжело. Дорогая, только чашечка крепкого кофе, из заботливых рук жены, сможет воскресить меня, - с удовольствием шутил ещё не отрезвевший  Юра, довольно улыбаясь сытым, со сна опухшим, в пролежнях, лицом. Впервые в жизни, Катя Вишня испытывала отвращение к родному, близкому человеку, к умному и красивому мужчине – своему мужу. Не было ни сил, ни желания сотрясать воздух пустыми звуками ненужных слов.
    Примерная жена, какой стремилась стать и какою стала Катя, за пять лет семейной жизни, которую так и недооценил муж эгоист, будет идеальной хозяйкой до последней минуты, пока находится с ним под одной крышей, так решила женщина.
    Самый ароматный, вкуснейший кофе, умела искусно варить только жена и подавать его в фарфоровой чашечке. Густой, тягучий, как расплавленная смола взбадривал он, придавая сил, снимал усталость и хандру.
   Симпатичный в ярких маках столик, в китайском стиле, для завтраков в постель, был в доме Вишни, не только предметом декора. В первое время, после свадьбы, муж Юрочка, каждое утро баловал, счастливо улыбавшуюся Катеньку, старательно сваренным кофе. Конечно же, кофе получался не таким вкусным, как у самой Кати. Аккуратно подавал молодой муж кофе с бутербродами и пирожными на китайском столике прямо в постель и, казалось тогда, что маки на его столешнице еще ярче пестрели. Но, чем больше проходило времени со дня свадьбы, тем реже муж проявлял заботу и нежность, мало уделял внимания жене, забывая делать для нее приятные сюрпризы – маленькие волшебства, вращающие колесики семейного счастья. Молодое девичье сердечко часто ныло из-за отсутствия взаимности, из-за  мыслей не только о ней, теснившихся в Юрочкиной голове, из-за бокового места в предпоследнем ряду, которое незаслуженно занимала Катя в жизни мужа. Все чаще Катенька стала слышать нелепые упреки от мужа, дескать: пища недосолена или пересолена, подана холодной или слишком горячей, что суп – вчерашний, в раковине – гора немытой посуды, в квартире не прибрано и на брюках стрелки не отглажены. «И, вообще»,- говорил Юра снисходительно: «Когда же, наконец, мое чудо отучится от дурной манеры, приставать к усталому мужу с глупыми  вопросами, когда я увижу в тебе культурную, интеллигентную даму, а не колхозную замарашку». Последний год, Юра приходил домой очень поздно, работал и в выходные дни, ссылаясь на большую загруженность и свою незаменимость для нового начальника. Как ни странно, Катя, до последнего продолжала верить обожаемому и единственному своему мужчине. Она относилась к тем женщинам, которые, как дети верят своим любимым, до тех пор, пока ложь не становится очевидной и ее невозможно утаить. Такие женщины, любя своих мужчин, способны на самообман и самопожертвование ради них. Очень часто, эти женщины загоняют свою волю, цветенье, красоту, саму жизнь в темный, пыльный чулан слепой и безумной веры. Такие женщины скромны и сдержаны, красота их неброска, как и у русской природы-матери. Эти женщины лишены гордыни и не стремятся дорого отдать свою любовь. Они словно стыдятся своей необычайной красоты.
    Вот, уже не первый год, кофе и завтрак в постель, своей половинке, носила только бедная Катенька, изо всех сил старавшаяся угождать мужу, при этом кротко улыбаясь, едва заслышав сухую, мужскую похвалу, несколько высокомерную и довольно редкую, потому, наверное, так высоко ценимую. Но сегодня, женщина наконец прозрела. Хватило с нее вдоволь, горьких слез в подушку, разочарований, холода одиночества и подлого предательства. Пульс в висках,  сильными, быстрыми ударами отсчитывал последние часы семейной жизни.
    - Юр, я, сегодня, домой не приду, - с трудом сдерживая слезы, выдавила из себя Катя.
    - Чего так? – равнодушно, с наслаждением затягиваясь табачным дымом, спросил Юра. - Куда пойдешь? Когда придешь? – старательно выпустил к потолку сизые, ровные кольца дыма муж. По-видимому, он был очень увлечен этим занятием и немало трудился, чтобы колечки выходили круглыми, нерастянутыми, поэтому не придал значения словам Кати.
    - Останусь у мамы, - машинально переливая кофе из турки в кофейник, прошептали Катины холодные губы, и если бы ее муж был чуток сердцем и с трепетом в душе, он бы почувствовал каким холодом веяло от уст женщины, в которой гибла любовь. Быть может, то была такая любовь, которой никто и никогда его не любил и не полюбит.
    Некогда, ярко цветущие маки столика, для завтраков в постель, давно уже стали увядать. Их лепестки пожухли, побледнели; столешницу покрыли царапины; покраска местами отслоилась; изящные ножки столика были расшатаны. Словно живое существо, столик этот - хранитель семейной идиллии, медленно умирал в доме, где гас очаг.
    В последний раз, заботливо сервированный китайский столик, несла Катя к кровати, на которой, блаженствуя, полулежал Юрочка. Перед мужем, как всегда, словно по волшебству, появился кофейник, белоснежным блеском, сильно контрастировавший с горячим, ароматным напитком, его наполнявшим. Вдруг, монохромная картинка в глазах Юры, беспокойно затряслась, вызвав легкое головокружение. Почему-то, он ухватился руками за края столика, но тут же, их выпустил. Столик слегка покачнулся.
    -Ты такая лапочка, Катюша. Позаботилась о больном муже. Да, кстати, ты давно не навещала свою мать. Правильно делаешь, что сегодня остаешься у нее. А завтра, нас ждет романтический вечер. Я, поведу тебя в лучший ресторан или приготовлю королевский ужин дома. Как тебе такое предложение? - лукавства, и в тоже время, какой-то неуверенности были полны глаза Юрия - выразительные, большие глаза, умевшие так театрально притворяться.
    - Юрочка…, - молния дорожной сумки, которой давно не пользовались, застревала в бегунке. Катя нервно дергала им взад - вперед, - Юра, ты меня не понял, я ухожу к маме насовсем. У нас с тобой не будет вечера, ни завтра, ни послезавтра. Будущего у нас вместе уже не будет.
    Катя, наконец, расправилась с сумкой – бегунок пропустил сквозь себя зубья молнии и они послушно сцепились, воедино.
    - Ты, что? Ты, что?- от недоумения, Юра не мог подобрать нужных слов. Ручка кофейной чашечки скользнула в пальцах, неожиданно ослабевшей руки. Кофе черной лентой, как при замедленной киносъемке, выливался прямо на Юру. Сильное жжение, чуть ниже паха, привело его в чувства. Исчезло минутное оцепенение от сказанного женою. Бешеный рывок от раздиравшей боли, заставил миниатюрный столик опрокинуться вместе с сахарницей и кофейником. Горячий напиток, заново ошпарил, уже пострадавшую часть тела мужчины. Размеренную суету, полусонных соседей, как обычно утром собирающихся на работу, оживил пронзительный крик: «Сука, за что? Я, же для тебя…». Отчаянно, изо всех сил, Юра бросил столик в стену. Из-за сильного удара столешница сплошь покрылась трещинами. Чудесных маков больше не было…



4.



   Катя быстрыми, частыми шажками, постукивая каблучками о тротуар, спешила к таксистам - бордюрщикам. Молодая, хорошенькая женщина подошла к первой свободной машине.
    - До  Тепличного, сколько с меня? – спросила она у дремавшего таксиста.
    - Такую красавицу, свез бы и за даром, но надо помогать дочке, внука поднимать, - довольный столь ранним пассажиром, таксист, походивший  на медведя, отдуваясь, выбрался из салона старенькой «шестерки». Волосатой лапищей принял из рук Кати небольшую дорожную сумку и сунул ее в багажник.- А сколько сможете заплатить? – добродушная улыбка его затерялась в густой бороде.
    - Десять, - смущенно ответила Катя. – Больше у меня нет, - и собралась попросить сумку обратно.
    -Ладно, красивая, поехали. Первая поездка у меня бесплатная. Только жене моей ни слова. Договорились? – с напускной серьезностью, тоном  заговорщика, тихо произнес тучный весельчак.
    -Договорились, - красивой, нежной улыбкой, одарила женщина добродушного водилу.
    - Вперед, к победе коммунизма! – таксист взмахнул рукой и с притворным пафосом  указал направление автомобилю.
    Всю дорогу таксист шутил. Из вежливости, Катя смеялась вместе с ним над старыми непошлыми шутками. Ей было так легко и свободно. Ее наполняла какая-то необъяснимая радость, и она пуще обычного заливалась звонким и беззаботным смехом, как когда-то девчонкой вместе со школьными подружками.
    В улыбке случайного знакомого, спрятанной за густой растительностью, ей вдруг показалось что-то знакомое. Вспомнила она отеческую доброту, которой так давно не ощущала - с семи лет, когда ее папы не стало. Тепло и уют почувствовала Катя, сидя в стареньком авто, рядом с человеком, так сильно напоминавшим ей отца – надежного, доброго и сильного.
    Мама не стала долго расспрашивать дочь о причине ее столь раннего приезда, да еще в придачу с гардеробом. Ей и так все было понятно. Любящее сердце матери, как барометр реагирует на горе и счастье, смех и слезы своих детей. Оно спокойно бьется, когда у детей все в порядке, а когда к ним  приходит беда, оно дает себя знать матерям и тогда у них ноет и болит в груди.
    Давно уже заметила Катина мама, Раиса Ивановна, что холодно стало в семье ее дочери. Очень переживала мама, что до сих пор нет у нее внучат – ведь дочке скоро тридцать, а она рожать, и не думала, да и муж ее, как ни странно, сильно не настаивал. А с недавних пор, Раиса Ивановна не смела и, мечтать о том, что скоро будет нянчить внуков. Так и жила она. Старый обветшалый дом, еще Катиной бабушки, доживал свой век  вместе с ней. Некому было в доме забить и гвоздя в стену. У Раисы Ивановны, кроме Катеньки никого не было на всем белом свете. Мужа она потеряла двадцать лет назад, а на зятя не было надежды, из-за его постоянной занятости. Мужественная женщина не роптала, понимая, что у дочери своя семья и тоже дел невпроворот. Так она и говорила своим соседкам, одиноким, пожилым женщинам, между делом выполняя какую-нибудь неженскую работу по хозяйству. Сильная женщина не станет жаловаться на свой нелегкий удел. Да, только молилась Раиса Ивановна, чтоб доченьке досталась другая, счастливая судьба.
   Дрова лениво потрескивали в печи. Сухие поленца звучно разваливались на головни, завораживающе рдевшие красками пламени, неторопливо блуждавшими по раскаленным древесным углям. Жар переливался за загнеткой, то слепящим, ярко-огненным светом, то становился с золотистой поволокой, которая подхватывалась и переносилась рыжими языками пламени, то тут, то там, прихваченными синими всполохами. Печное чрево, то и дело протяжно гудело, получая через открывавшуюся чугунную заслонку очередную порцию дров для прожорливого огня.
    Катины пальчики, осторожно, словно боясь резким движением стрясти изображение с песочных картинок, вынимали из семейного альбома фотографии и подносили их  к  дрожащему свету. Снимки, с изображением Юры попадая в огонь, мгновенно занимались, проворно скользившими по глянцу фиолетовыми и зелеными язычками. Пылавшая стихия, с холодным безразличием, уничтожала фотографии - маяки прошлого, к которому Кате Вишне теперь уже не хотелось бы, когда-нибудь  вернуться.



5.



   -Ну что, мурки, «ханьку» жрать будете? Скоро в «этапку» – на зону, там уже не оттянитесь, - перед раскрытой дверью «боксика», шатаясь, стоял дежурный по следственному изолятору. Форменный китель капитана был в побелке. Фуражка – набекрень. Затемнённые стёкла очков скрывали глаза. Только хищное шевеление усов выдавало его похотливые желания. То и дело его кренило на шершавую, как тёрка дверь «бокса». Всю в каракулях, в которых арестанты изливались друг другу о наболевшем. Стец, я люблю тебя «басота». Хочу бабу и курить. «Мусора» - ненавижу. Анонимным перлам мало было места на низенькой дверце.
   -Не так, Эдуардыч, девушек приглашают! – прапорщик квадратного сложения пятернёй отодвинул назад своего начальника, причмокивающего и облизывающего усы. – Как звать? – ухватил он арестантку за подбородок и потянул кверху.
   -Дашкой,- испуганно произнесла девушка лет двадцати. Всё её тельце трясло – не то от сырости тюремных казематов, не то от страха.
    -А тебя? – намотал на свой могучий кулак прядь чёрных с проседью волос служивый.
    - А ну отпусти, а то! – мотнула головой заключённая лет пятидесяти. Судя по татуировкам, отбывавшая не первый срок.
   - А то что? – округлил гневно глаза прапорщик.
   - Хана будет,- не отводя глаз, медленно прошептала женщина.
 Охранник на всякий случай сделал шаг назад, наступив на ногу своему начальнику. – Какие серьёзные дамы. Слова не скажи. Хотели предложить им «лёгкого белого вина». Или они откажутся?
   - Нальёшь, не откажусь.
   - А расплатитесь?
   - Поглядим…

    Двухметровые стеллажи, уставленные большими капроновыми баулами и картонными коробками. Здесь же сложены: и связки обуви, и ремни, и «вольнячие» куртки, и телевизоры с радиоприёмниками. Около окна стол на массивных деревянных ножках. На царапанной столешнице – коробочки с ножницами, опасными бритвами и часами. Тут же – откупоренные бутылки водки, сало, хлеб, чеснок и банка килек в томатном соусе. Дверь в склад личных вещей заключённых заперта изнутри. На стене возле неё, надрываясь, звонит телефон. Четверо – двое мужчин в военной форме оливкового цвета и две женщины. Молодая и постарше. Обе в войлочных бурках на босу ногу, сидят на ящиках с сухим пайком для этапируемых и, кажется, уже ни на что не обращают внимание. Наконец, офицер шатаясь подходит к телефону. – У-у аппарата, - решительно выкрикивает он в трубку. – Конвой?! Запускай, если приехали! Этапников сам отправишь. Я очень занят, - и дежурный, пару раз споткнувшись, подходит к столу.
   - Что, за жуликами приехали? – составляя стаканы в ряд, интересуется прапорщик.
   - Да ну их! – отмахивается капитан. – Наливай лучше! И бабью не жалей. Правда, Дашка? – хлопает он её по заду. Его не смущает запах протухшей рыбы от немытого тела женщины. Она натянуто улыбается коричневыми зубками.
    Сырой склад с осыпавшейся на стенах штукатуркой и жирными, блестящими слизнями – не очень-то подходящее место для романтического ужина или любовного свидания. Но в тюрьме порой, оскотинение человека может произойти довольно быстро. Чтобы насытить животные потребности человек, находясь здесь, готов закрывать глаза на многие отвратительные неудобства. Так и некоторые тюремные чины, по ту сторону  забора – добропорядочные мужья и отцы семейств. По эту сторону становятся властными и безнаказанными поборниками порока. Пользуясь своим положением, беспристрастно топчут они человеческое достоинство униженных и оскорблённых.



  Меж тем, весна теплым воздухом, принесенным издалека, на крыльях перелетных птиц, согревала города вместе с их многочисленным населением. Необузданная энергия наступавшей весны, будоражила людские сердца, заставляя их совершать немыслимое, запретное, порой даже наказуемое законом, но чертовски заманчивое и приятное, от которого не каждому бывает легко отказаться. И отчаянным сорванцам, отличным от всех остальных людей, хотелось откликаться на зов природы: громко петь и кричать, бежать куда-то и прыгать высоко, жадно любить, хулиганить, озорничать, в драках вскармливать свою грубость, животную страсть и необузданную силу самца. Весна – тяжелое испытание для горячих голов, вечных романтиков, упрятанных за толстые стены с железными квадратами тюремных решеток.
    Когда душа рвется прочь, а голова полна глупостей, непристойностей и новых жизненных планов, так тяжело сдерживаться, находясь взаперти. Остается одно, стиснув зубы, почерневшие от чифиря, выть в душе волком, одиноким, серым существом, пеняя свою судьбу, выгнанную на охотничьи номера.
   Тюремная камера, где вот уже второй год находился Фаниль Валиев, была обычным мрачным, убогим и неуютным помещением, какие в изрядном количестве построены по всему миру одними людьми, для того, чтобы в них сидели другие. Камера эта была, что надо: во-первых – окном она выходила на южную сторону, а потому с приходом весны в ней становилось теплее и суше; во- вторых – расположение камеры в корпусе создавало в ней такую акустику, что были отчетливо слышны шаги постового контролера, ходившего по металлическим ступеням лестниц, переходам и мосткам, поэтому можно было «без палева славливаться » с соседями из других камер при помощи веревок, свитых из ниток от свитеров, шарфов и носков. Третье, наверно самое главное преимущество камеры № 62 - то, что она была угловой, и из нее отчетливо виднелся не только тюремный двор, но и  краешек улицы – часть вольной жизни, и это так много значило для ее обитателей. Что же касалось минусов, их было не счесть, а лучше про них и не говорить совсем, дабы не волновать сердобольного читателя, и чтобы легче сиделось тому, кому не повезло оказаться там.    

               

6.



   -Это вам не крайний север, хе-хе-хе-хе, - посмеивался седой, коротко остриженный  арестант с бледно-голубыми, как лед, насквозь пронизывающими глазами. - А то, смотрю: «подрас-
тащило» вас здесь. Это вам, бля, не якутские бараки, где утром просыпаешься, а одеяло слоем инея, толщиной в палец покрыто, и яйца к нарам примерзли, - продолжал спокойно и авторитетно внушать немолодой зэк. Привычными движениями, аккуратно извлекал он «мутильник» (самодельный кипятильник, сделанный из двух бритвенных лезвий, спички между ними и куска провода)  из кипятка в большой алюминиевой кружке. – Эх, молодость, молодость хе-хе-хе-хе. Теперь, уж крепкий чифирь не варю – стар, стал, поэтому, брателки, не в обиду – попьем жиденького, - постукивая пальцем по пачке чая, всыпал ровно половину из нее в крутой кипяток самый бывалый сокамерник Фаниля Валиева. - Вот ты, Фаня, смотрю - на здешние условия не жалуешься, кляузы на начальников не пишешь. Значит, со всем согласный, всем довольный? – сделал через зубы два маленьких глотка заваренного напитка и заиграл желваками пожилой сиделец.
   -Слышь, Череп, а у меня с «конторой» пока все ровно, «большие звезды» не напрягают «пупкарей», а те, в свою очередь, и нас не кантуют. Среди «кумовьев» и «вертухаев» есть у меня «ручные» людишки. За «лаврушку» они для меня «запрет» с воли таскают. Говорят, мол, пока у руля «хозяин» дубовый, можно за его спиной дела «мутить». А что касаемо за быт, так, только по «ящику» тюрьма – дом отдыха, - разминая сигаретку, говорил неспешно Фаниль с ветераном «бродяжьего хода».
   -В натуре, кентуха, достойный арестант должен на своей шкуре прочувствовать, что такое – настоящая тюрьма, - Череп протянул Фанилю кружку с обмотанной нитками ручкой.
    - От души, братуха, - принял кружку с чифирем и сделал глоток Валий, отчего зрачки его и без того темно-карих глаз, сделались и вовсе смоляными.
    -Слышь, дружище, еще на этапе «пробил», я, за нового «хозяина». Какой-то «стремный» он тут, - улыбнулся «рондолиевыми» коронками во весь рот Череп.               
   -Да, Колян, что есть, то есть. «Лоховатый» малеха, в тему вообще  не врубается – за него все «контора» решает. А у него одна тема – чистота. Только в тюрьму приезжает, сразу же на помойку бежит – смотрит там за порядком. После по корпусам «шарится», проверят: не висит ли паутина где-нибудь, не валяются ли бычки на «продолах». За это ему «погоняло» прилепили – «смотрящий за помойкой». Больше он ни на что внимания не обращает. Что с него возьмешь – бывший врач, всю жизнь на больничке для «тубиков ляпилой проканал», а недавно «хозяином централа» стал. «Пупкарям» только с ним беда, орет на них благим матом за пустяковые «косяки»,- многозначительная улыбка мелькнула на лице Фаниля.
   -Ну, такой «хозяин» нам на руку. Только «мышам» надо объяснить. Не стоит «сливать» в жалобных «малявах» такого «хозяина». При нем в «режиме расслабуха», и от «оперов скащуха», - с наслаждением глубоко затянулся «Беломором» Колян Череп - зэк с тридцатилетним колонийским  стажем. Хитрая и довольная усмешка блеснула в глазах его, мошенника и вора-рецидивиста.
   -Шесть два, шесть два, - донесся в окно крик с улицы. - Ответь шесть один.               
   -Блоха, проверь-ка, кто вызывает на «решку», - легонько подтолкнул Валий «шестерку» под локоть и тот, с услужливым рвением, в два отработанных движения оказался на верхнем ярусе нар, возле окна.
    Сергей Кожемякин по прозвищу Блоха, был многим обязан Фанилю. Валий, и кормил его со своих передач, и давал иногда выпить водки, защищал от беспредела, улаживал его конфликты с администрацией. Блоха уважительно называл своего покровителя при контролерах – Фаниль Рымович, при зэках же, позволял себе сдержанно фамильярничать с ним, старясь показаться его равноправным «семейником».
    - Да, да, да, - ответил, тычась лбом в решетку Кожемяка, скалясь глупой улыбкой. Озираясь, преданно и выжидающе, поглядывал он, то и дело, своими большими, как у насекомого глазами, на Валия.
    - Блоха, «дай дорогу» на шесть один, - узнали соседи, постоянно «следившего за дорогами» Кожемякина.
    -Ну что? – вопрошающе задрал голову Блоха. Фаниль с одобрением медленно моргнул. Блоха, без слов, по глазам, прекрасно его понял. Как по команде, живо отмотал он от прута решетки «контрольную нитку», к которой была привязана веревка, и один раз легонько дернул за нее. Нитка мгновенно увлекла за собой веревку в сторону соседнего окна. Через несколько минут веревка задергалась в руках у Блохи.
    - Принимай груз, - из соседней камеры пробасил арестант, «дежуривший, там на дороге».
    - Дома, дома,- проворно ухватив маленький сверток, «прогундосил» Кожемяка в окно.
    - Братва, курить, варить не подгоните? А то, второй день «на голяке», и «дачки не заходят», - спрашивали из камеры шестьдесят один, нарочно надсаженным баском, растягивая слова по слогам и делая ударения на гласных. Видимо, глашатай той камеры, выбравший для разговора такую интонацию, был молодым, еще неопытным  «первоходом», прятавшим за неё свои слабости и недостатки, пытаясь произвести впечатление уверенного, способного постоять за себя пацана.   
   - На,  Блоха, возьми «бандяк», отправь «басоте», - протянул Фаниль заранее приготовленный целлофановый сверток, запаянный спичками. Другой рукой забрал у Кожемякина полученный сверток – тоже запаянный в целлофан от сигаретной пачки. Лезвием от бритвенного станка срезал запаянный край небольшого «бандяка», величиной с мизинец. На бумаге, плотно свернутой в трубочку, аккуратно было выведено синими чернилами: «В х.- 62. Строго Валию». Распечатанный «бэндик» состоял из трех листков в клетку. Два из них были исписаны красивым женским почерком, с множеством ошибок, и разрисованы сердечками, проткнутыми стрелами Амура. В нескольких местах на бумаге были отпечатки напомаженных губ.
   - Так, это Ирка Лохматка с ума сходит – все «любятину» шлет, - перегнул пополам любовное послание Фаниль и сунул его небрежно в карман своих спортивных брюк. – Угу, а это «малява» от пацанов, - принялся за ее прочтение Валий.
   - Братела, да ты присядь к «общаку» - ноги-то не казенные, - пригласил к столу Череп, и Фанилю вдруг, сказанное показалось каким-то холодным и скользким, как рыба ощупью, выброшенная из волн на берег - медленно сдыхать. Но, Валий подсел рядом с Коляном Черепом, положив письмецо так, что его содержание было видно им обоим.
   «Часик в радость, тебе Валий и «нормальным пацанам», которые сейчас рядом с тобой»,- писалось от Крюка из сорок первой камеры. В начале короткого письма говорилось о том, что между «реальным пацаном» Изюмом и «мутным пассажиром», только вчера заехавшим из «ментовки» по фамилии Клоп, произошел конфликт. Новенький позволил себе в адрес «своего в доску пацана» унизительные, а главное – необоснованные обвинения, которые надо еще подтвердить, а если это окажется невозможно, то с него нужно спрашивать, как «с понимающего».  Клоп сразу не смог «обосновать свои наезды», к тому же, оскорбленный Изюм «пробил», что новенький – «ссучившийся». Вроде бы, по первому сроку «стучал в кумотдел» - «сливал» операм все про братву и «погоняло» у него было – Лизун. В «маляве» просили Валия «разрулить» проблему.
   Хотя, Изюм уже и получил добро от «смотрящего» за корпусом - Грача – своего подельника по первой ходке на то, чтобы наказать того, кто «не следит за помелом». Но, несмотря на это, Крюк, знавший Фаниля, как авторитетного, справедливого арестанта, просил его по-своему взглянуть на ситуацию и намекал, что от его слов будет зависеть дальнейшая судьба Клопа. В «маляве» была просьба: «О принятом решении, по - возможности скорее «курсонуть»  братву любыми доступными способами». В конце письмеца была строчка: «Кентуха, если тебе загонят «маляса» – пришли тогда чуть – по -  чуть кайфа». Заранее автор писанины «от души» благодарил Фаниля и обрывал «мулю» словами: «На этом – стоп. С искренним арестантским уважением - брат Крюк».
   В окно вновь послышался знакомый надорванный басок. Теперь в голосе меньше присутствовала тягучесть, чувствовалась удовлетворенность не только в каждом звуке - от каждой паузы между словами веяло скупым краткосрочным счастьем: «Шесть два, шесть два, от души за «бродяжий подгон». Блоха, забирай дорогу». 
   Довольный собой, с выражением, какое часто бывает у людей с изуродованной душой, Сергей Кожемякин мечтал о чем-то сокровенном, подлом, грязном, машинально сматывая веревку в клубок. 
   -Череп, брат, что скажешь насчет «малявы». Хочу услышать мнение старого каторжанина, - постукивая фильтром сигареты о край стола, пристально смотрел в глаза сокамернику Фаниль Валиев.
   -Сам знаешь, Валий, раньше время было иное и люди другие. Но «базар» свой надо уметь «вывозить» всегда, чтобы вот так не попадать в «непонятки». Опустить «гнома» никогда не поздно, тем более – «наказать его членом». И без того нелегкую судьбу арестанта поломать вконец, загнать под «шконарь» - ближе к «параше», по беспределу. Нет, этим теперь только малолетки маются. По мне, лучше всего - поставить виноватого на «бабки», - поглаживая, жесткий ежик седых волос, задумчиво размышлял Колян Череп.
   -Да, брат лихой, согласен с тобой. По любому, надо наказать этого Клопа, предъявить ему счет, а «чмырить» его, я думаю, тоже повода нет, - встал с нар Фаниль, сунув руку в карман. Нащупал бумажку и вспомнил про «маляву» от Ирки Лохматки. - Сегодня «корпусным» дежурит прикормленный «ментенок» – Мишка Моченый. Ночью он закроет меня в «хату» четыре один, а там я им попробую разъяснить, что надо делать, чтобы волки были сыты и овцы остались целы, - развернул помятые листы с весточкой от воздыхательницы Валий, отходя от стола к «телевизору» - липкому, засаленному ящику для хранения нехитрых столовых принадлежностей. Прислонившись к нему плечом, он стал читать.   
   Можно было отбросить большую часть письма, в которой были сплошь пошленькие признания в любви – пылкой и безответной, где Ирка восхищалась умом, силой и красотой Фаниля, почти на целую страницу, позволяя себе сексуальные фантазии, слишком откровенно описывающие ее с Валием любовные утехи, рожденные разыгравшимся воображением. Признаться, эта часть письма не могла не произвести на мужчину должного впечатления, тем паче, на молодого человека в рассвете сил, долгое время лишенного регулярной близости с женщинами. Главный же смысл письма был заключен в трех последних предложениях, где истосковавшаяся женщина предлагала ближайшей ночью встретиться в пустовавшей камере, о чем она почти договорилась с «корпусным» Моченым.
   С улыбкой, больше походившей на ухмылку, Фаниль шагнул к отхожему месту и стал медленно рвать письмо на мелкие кусочки. Сильный напор воды смывал мелкие, как конфетти клочки, минуту назад бывшие «малявой».
     -Братиша, ну что ты заметался: от «общака» к «телевизору», от «телевизора к «дальняку». Никак, вести недобрые получил, - вкрадчивым  голосом поинтересовался Череп, поглядывая исподлобья застывшими, встревоженными глазами – льдинками.
    - Все «ништяк», кореш. «Любятина» сплошная. Пишет, мол, люблю, трамвай резиновый куплю и все в таком духе, - запанибрата отмахнулся Валий, не став, однако, до конца откровенничать с сокамерниками по поводу приглашения на свидание.
    - Баба то, хоть «шедеврическая»?- щурясь по-кошачьи и заметно сглатывая слюни, поинтересовался Щудрин - четвертый обитатель камеры шестьдесят два.
    -Ничегошняя, увидишь – «обкончаешься»! А пальцем тронешь – горя хапнешь! Срок у нее – пятнашка за «мокруху», - успокоил Фаниль, пустившего было слюни сокамерника.
    Щудрин сидел за изнасилование. Деревенский парень был недалек, но обладал богатырской силой и здоровьем. При задержании оперативники с трудом, на последние зубцы, защелкнули на его широченных запястьях наручники, а он, поднатужившись, порвал цепь, соединявшую браслеты. Потом  вежливо попросил, чтобы с него сняли невыносимо давившие оковы, протянув свои ручищи с советом: «Командир, лучше уж завяжи ремнем или веревкой». Стоящую на столе трехлитровую банку, наполненную доверху, мог запросто обхватить ладонью, аккурат посередине, подняв как стакан. Однажды, рассказывал Щудрин, что по пьянке, с одного удара кулаком убил годовалого бычка из колхозного стада, когда старшеклассником во время летних каникул, подрабатывал пастухом. За что, уж очень зол был, на него председатель колхоза.
   Сидел он за гнусное, подлое преступление, но слезно утверждал, что его подставил  участковый, сильно желавший поженить его на своей дочке с годовалым ребенком на руках, что, скорее всего, было правдой, поскольку Щудрин по своей глупости и наивности, не сумел бы складно и убедительно врать и изворачиваться. Несмотря на физическую мощь, он явно боялся ехать на зону и переходить в другую камеру, без Валия.
    - Можно, я, сразу напишу заявление в «козлятню»? – каждый раз одолевал, Щудрин воспитателя, с просьбой зачислить его, еще до приговора суда в отряд, занимавшийся хозяйственным обслуживанием следственного изолятора.
    -Да, подожди, ты Щудрин, может тебя еще признают невменяемым и отпустят, - говорил ему воспитатель, чтобы отвязаться.
     Прежде, чем прописать в свою камеру Щудрина, Валий разузнал про него все: ни «обиженным», ни «стукачем», он не был. Фаниль взял под свое крыло деревенского простачка, и благодарный паренек, стал верным и беспрекословным исполнителем любых поручений, своего защитника.



7.


    Виктор Алексеевич Чириков никогда не отказывался от рюмки водки, даже когда ему перевалило за 80 лет. И тогда кровь начинала быстрее течь по венам. Лицо розовело. Глаза блестели по-молодому. И Алексеевич, бодро жестикулируя, мог поведать одну из тюремных историй, которые во множестве хранились где-то глубоко-глубоко в нём. И извлекались оттуда крайне редко, с большой неохотой.
   Попал он на казённую службу в тюрьму ещё до Великой Отечественной войны по распределению с завода. Из числа рабочей молодёжи, как он говорил. Работа сперва казалась не забойной. Шмонай себе зэков, да требуй с них порядка и тишины. Тем более кавалеристская шашка на ремне внушала страх арестантам, избавляла надзирателя от многословия. Вообще облегчала и без того несложную работу. Человек в яловых сапогах и с шашкой – в тюрьме страшный человек.
   Всё как-то изменилось, когда на централ стали свозить осужденных по расстрельным статьям. Их везли так много, что некуда было сажать измученных, заморенных недоеданием людей. Глаза были у всех печальные, такие же, как у Алексеевича, когда он начинал свой рассказ о делах заплечных. И что характерно, некое подобие разочарования и раскаяния читалось в его глазах только, когда он стал уже совсем немолодым. Когда всё чаще стала тянуть печень и ныть сердце. Когда дети младшего сына отчётливо стали лопотать «де-да».
   Начальник тюрьмы капитан Егорцов из-за нехватки камер, получил приказ сокращать число расстрельных арестантов. Вот тут-то и началось…
   В камерах, где сидели обречённые на смерть, стояла жуткая тишина и днём и ночью. Казалось, люди в них боялись даже громко дышать. Сидели, боялись и ждали. Ждали каждую минуту. С замиранием слушали, когда открывались камерные замки и на коридор выводили очередного. Ссутулившегося и дрожащего. В грязной, худой одежде.
    Были и такие, кто уставал, не выдерживал больше бояться. А просто сходил с ума. Хохотал. Бился головой. Перекусывал себе вены. Таких долго не уговаривали. Выводили в подвал тюремного корпуса и, неспеша, методично и хладнокровно забивали до смерти. За ноги и руки бросали в каменный мешок с жёлобом для стока крови, откуда окоченевший труп через день забирали куда-то шныри.
   Вначале Витьке – пацану вчерашнему, выходцу из рабочей молодёжи становилось не по себе, видя, как его товарищи тихо спускают  в подвал заключённых. Так обыденно, словно ведут их не навстречу смерти, а на свидание с родственниками или на прогулку. Первый раз, когда при нём пустили пулю в затылок человеку, он тут же залпом выпил бутылку водки. Очнулся на осмотровой кушетке в медкабинете, когда смена его уже давно была  дома. Смутно вспомнил увиденное накануне, и его вырвало прямо себе на галифе.
   Примерно через месяц Витька уже спокойно мог смотреть, как такие же, как он инспектора расстреливают за одну ночь с десяток осужденных. У него прошло отвращение и страх. Появился интерес к жестокому зрелищу. Можно было, не жмурясь и не отворачиваясь следить за процедурой казни. Ну а попозже захотелось самому попробовать. Первый раз получилось не очень. Пуля прошлась по касательной, раздробив череп и не задев мозг. Весь в крови, зэк с ужасным криком свалился на пол. От шока конвульсивно затрясся. Старшему товарищу, инспектору Пыльченко пришлось доделывать до конца работу за Витьку.
   Не прошло полгода, и Виктор каждую неделю стал принимать участие в расстреле. Появилась даже некая потребность в том. К тому же дополнительный выходной и четвертинка водки после исполнения, никак не могли повредить молодому, весёлому хлопцу. А всего-то и требовалось за 10 минут до выполнения работы ознакомиться с приговором. Так, скорее, для самоуспокоения и самооправдания. Потом старший офицер зачитывал его приговорённому. Не утруждаясь, всегда – пару, тройку предложений. Разворачивал зэка лицом к стене. Коротко делал отмашку. И полный безразличия к происходящему Витька, нажимал на спуск. Глухой хлопок о толстые стены подвала. И тюремный врач, не скрывая своей брезгливости, спешил констатировать смерть.
   В акте о смерти Виктор всегда ставил подпись, когда ему уже было тепло и хорошо от положенного стакана водки. На следующее утро он и не вспоминал о происшедшем, прогуливаясь с семьёй в городском парке культуры и отдыха…
 
    Алый, остывающий диск солнца, медленно падал между серыми коробками домов, казавшимися печальными от того, что уходил еще один погожий, весенний денек. Крики ребятни, заигравшейся допоздна на дворовых площадках, утихали, сменяясь ломавшимися голосами. Звон струн расстроенных гитар сливался с голосами подростков, для которых уже наступил пубертатный период  и их вены почувствовали пульс великой любви, заставляющей землю вращаться, неизменно сменяя день ночью. Пульс любви, рождающей чью-то новую жизнь, пульс любви, презирающей страх. Весело загорались квадратиками окна домов, растворявшихся в вечернем мраке. Наконец, солнце провалилось в земное лоно, куда-то за темные дома, над которыми, словно взявшись за руки, плыли синие, далекие облака.
    Извечная суматоха, в которой ежедневно вынуждены пребывать городские жители, медленно перетекала с улиц, из магазинов, предприятий, учреждений, транспорта  в однотипные многоквартирные дома. Как пчел в ульях, скрыла в себе безликая, молчаливая архитектура города студентов, рабочих, служащих и интеллигенцию. Теперь до утра они будут: есть, пить, читать, смотреть телевизор, слушать музыку. Будут: любить друг друга, воспитывать детей, ругаться и мириться, спать. А поутру, снова и снова, будут ставить очередной крестик  в клетке календаря.
    Новый виток иной жизни, отличавшейся от дневной, начинался за стенами с зарешеченными окнами с приходом темноты. Зарешеченные окна, за которыми электрический свет не гаснет круглые сутки – это тюремные окна.
    Вечер. У дверей КПП тюрьмы выстраивается предлинная очередь сотрудников, стремящихся выйти отсюда, спешащих каждый по своим делам. За забором остается только охрана на вышках с автоматами и контролеры у камер. В каждом блоке контролерами руководят прапорщики или офицеры. Старшие по блоку или, как их еще называют – «корпусные», всегда считались элитой надзирателей. От них в корпусе зависит, если не все, то очень и очень многое. Для постовых контролеров, у которых больше обязанностей и запретов, чем дозволенного, «корпусной» - отец родной. Он распоряжается, когда им время перекусить, справить нужду и перекурить. Не позавидовать постовому, на которого «корпусной» затаил обиду. Такому неудачнику в течение полусуточного дежурства лишний раз некогда будет присесть, попить чайку, даже просто постоять передохнуть, облокотившись о перила. Такой контролер под пристальным оком старшего по корпусу, шагает безостановочно по тюремному коридору, от камеры к камере, начищая бровями смотровые глазки.
    Для заключенных, находящихся не в ладу с хозяином блока, не может быть и речи о «скащухе» - таких мелких поблажках, которые в тюрьме всегда ценились: дополнительное время прогулки; дополнительный матрас посуше и почище; внеочередная помывка в бане. Для сидельцев, находящих общий язык с «корпусным», на многое закрываются глаза: на чистоту и порядок в камере; «на  дороги» с соседями; на несоблюдение тюремного распорядка.  Ну а тем, кто находится с ним накоротке, и вовсе можно договориться о многом запретном, само собой небескорыстно.  За определенную плату старший по корпусу может сделать так, чтобы часто не обыскивали камеру, без проволочек организует мелкий ремонт в камере, может зэков освободить от бдительного надзора добросовестного контролера, может передать в камеру спиртное, наркотики. Минуя тюремного цензора, может принести письмецо с воли.
   Всегда были, есть и будут жадные, зарвавшиеся тюремные офицеры, забывающие про слово «честь», про свою и безопасность товарищей. Они изготовляют дубликаты камерных ключей, а в ночное время, когда ключи сдаются на хранение дежурному по тюрьме, такие дельцы, тайком открывают нужные камеры, предоставляют встречи арестантам из разных камер и свидания мужчинам с женщинами, сидящими в их корпусе.
   Одним, из таких корпусных, был лейтенант Моченый. Моченым его звали все: контролеры и зэки, многие офицеры и начальство, даже его дочь Надька, работавшая надзирательницей в тюрьме. Поэтому был он, как бы наполовину обезличен, то есть, вроде бы и имел имя Михаил, однако же, отзывался на прозвище охотнее, хотя был уже в солидном возрасте – за сорок пять. Почему Моченый? За что и когда, на него повесили такой ярлык, он и сам не помнил. Его подкопченное лицо, приобретшее характерный оттенок в продолжение долгих лет ежедневного злоупотребление алкоголем и частого курения, было покрыто сплошь сине-бордовой сосудистой сеткой. Нос – массивная слива, неестественный, будто приклеенный, нависал надо ртом. Полные, брыластые губы его, при разговоре разбрызгивали слюни. Когда Мишка, как всегда с жадностью, набрасывался на пищу, не стоило садиться за стол напротив него. Не обращая ни малейшего внимания на окружающих, не стесняясь чавкать и иногда отрыгиваться, он обильно уделывал все перед собой мелкими частичками  пищи. Шлейф перегара неотступно следовал за Моченым. От форменной одежды его, кисло пахло потом, словно камуфляж замачивали в растворе аммиака. Мало того, что он внешне производил отвратительное впечатление, таким же грязным был он и в своих поступках. Небывалая алчность, желание нажиться любым способом, заставляли Мишку не гнушаться ничем. Поговаривали, что даже свою дочку Надьку, он сдавал во временное пользование состоятельным зэкам, за хорошие деньги. Однако никто подтвердить и опровергнуть этого не мог.
    С заключенными, к которым у него не было интереса, с которых нечего было взять, он вел себя грубо, высокомерно. В лучшем случае - с чванливой снисходительностью, в худшем – вовсе не считал их за людей. Задорно хохоча, рассказывал, брыляя Мишка: «Чую, гремят в двери. Подхожу, значить, к «тормозам», «кормяк» тихонечко открыю, оттудова – мурло, мол, плохо что-то с животом, позови дохтура. Я ему отвечаю, что мол, лады – пять минуточек и «ляпило» тебя лечит. А сам, чуешь, бумажку в кулечек свернул, да известки со стены ключами туды и наскреб. Передал кулечек больному.  Проходит час, не гремит по «тормозам». Ну, что полегчало? – интересуюсь, значить. Спасибо, полегчало, командир. «Уважуха», - и в «кормяк» сують мне пачуху блатных сигарет, типа благодарять».
    Много раз обманывал Мишка Моченый заезжавших в СИЗО транзитом. Брал с них деньги. Не выполнял обещанное. Сколько было таких «кинутых» зэков, не сосчитать. Однако страх в Моченом брал верх над алчностью и хитростью, когда он общался с такими заключенными, как Валий. Такие люди сами манипулировали Мишкой, и тогда проявлялось его истинное лицо, жалкого и трусливого поддонка, трепетавшего в татуированных руках с цепкими и сильными пальцами.
    Во время вечерней проверки Фаниль шепнул «корпусному», выходившему неспешно из камеры последним: «Моченый, через часок ко мне подойди, дело есть!» Осторожный Мишка сделал  вид, будто ничего не услышал, однако Валий точно знал повадки старой лисицы и был уверен, что все  сегодня получится, как он задумал.
    -Ну, что Щудрин, «размазоливай воровской карман», придется менту за услуги «лаврушки по-чуть отстегнуть», - надев красную олимпийку, Фаниль казался матадором перед боем с быком. Ни единый мускул на лице, ни его взгляд - не выдали того, что творилось внутри. Его усталое лицо отражалось в маленьком, потрескавшемся зеркальце, намертво приклеенном к стенке над раковиной умывальника.
    Щудрин, как большого размера - королевский пингвин, неуклюже передвигался по камере, будто ему что-то мешало. Держась рукой за простенок, отгораживавший место для справления нужды, он медленно взобрался на бетонную тумбу, в которую была вмонтирована чаша Генуя, и задернулся занавеской - сложенной пополам, серой простынею с черным штампом СИЗО.
  -Щудрин, живее «пошевеливай булками», чтобы «нычку» не попалить, покуда все «пупкари» на первом этаже и нас не пасут, - поторапливал Валий свой «тайник с деньгами». - Бабки достанешь, отсчитай «пятихатку» и положи рядом с собой на «скалу», остальное сверни и «затасуй» обратно, - давал указания Щудрину Фаниль, не спуская глаз с двери камеры и с Блохи, через щели подсматривавшего за обстановкой на корпусе. - Что, Блоха, «движухи на продоле» нет? – Валий прятал в сигаретную пачку сторублевые купюры, тонко скрученные им на голых кирпичах простенка с осыпавшейся штукатуркой, там, где их оставил Щудрин.
    -Все ровно, у «вертухаев» внизу перекур, - задыхаясь, довольным шепотом, сообщил Блоха,    глядевший не моргая своими глазищами насекомого в упор на темно-серый металл тяжелой камерной двери, во многих местах испорченной вмятинами и зарубками, кое-где, даже -  с остатками облупившейся коричневой краски.
   Шудрин аккуратно слез с бетонной тумбы на пол. Тень недовольства от бессильной злобы на себя и окружавших хмурила его, и без того, постоянно мрачное лицо. И от этого правильные черты его физиономии морщились и искажались. Лицо Шудрина приобретало неприятно – отталкивающее выражение. Стараясь не привлекать внимания сокамерников, стесняясь их, он избавлялся от чего-то, что его позорило. Шудрин невзначай обронил в мусорное ведро смятую обертку от презерватива. Ведро было настолько переполнено, что мусор сыпался из него через край, поэтому яркая блестящая обертка предательски и, как показалось Шудрину громко, срикошетила от коробки из-под сока, зашуршав по полу.
   - Блоха, ты чо «на прощете аленку на продол» не выставил? - густо покраснел Шудрин, подобрав с пола обертку и стараясь ее поскорее спрятать в куче мусора.
   - А ты, кто такой, что бы здесь указывать? Лох – трусы в горох. Сначала навоз с башмаков сбей, потом к нормальным пацанам с «базаром подъезжай», - злорадно огрызнулся Блоха, прекрасно понимая, что Шудрин находился в неловком положении, был уязвим, мог «увязнуть в базаре» - попасться на «подлянку» более опытного и искушенного арестанта, и тогда пришлось бы ему отвечать «по понятиям».
    - Хорош «порожняки» гонять. Вас послушать, одни «понты дешевые», как у малолеток, - погасил назревавший конфликт Валий. Острым, как финка; быстрым, как пуля, взглядом измерил Фаниль обоих спорщиков. Выразительный взгляд его дал понять сокамерникам, кто в «хате хозяин» и к чьему голосу здесь надо прислушиваться.
    -А ты, Щудрин, не парься, «запрет и незнанка» в тюрьме, у «нормальных пацанов не катят». Так что, с прошлым у тебя все в порядке и за будущее не волнуйся, - Фаниль, определенно, чутьем хорошего психолога, уловил причину тревоги Щудрина.
    -Ради нашего дела, и не «в падлу» то, что ты, исполняешь. Поверь, никто пернатого за это в тебе не увидит и «петухом» не назовет.






 





8.



    После вечерней проверки, кто-то невидимый вдыхает новые силы и энергию в заключенных, которым, согласно правилам внутреннего распорядка тюрьмы, положено ночью спать. Сидельцы, которые оказались здесь случайно – в силу печального стечения обстоятельств, спят не только ночью, но и большую часть дня. Специально, чтобы время проходило быстрее и незаметнее. Но те, для кого сидеть в тюрьме, стало образом жизни, образом мышления, необычной оригинальной профессией, ночью никогда не спят, а если спят, то в один глаз и недолго. Сны, которые им снятся – тревожные, черно-белые кошмары, не сулящие, чего-либо хорошего наяву.
    Ночью тюрьма становится, всеми забытым существом, тихо ревущим, стонущим, смеющимся, плачущим и глубоко вздыхающим одновременно. Прогорклый, тяжелый воздух обоняем повсюду за стальными прутьями решеток. Он просачивается  из коридоров через смотровые глазки, и дверные форточки в камеры; завывает в канализации, привлекая крыс, чувствующих в это время суток себя полноправными хозяевами всего, до чего руки человека не добрались. В темных закоулках тюремного двора, порой слышится упорная, но сдержанная возня, и тогда кажется: толи это схватка бесстрашной кошки с огромной крысой; толи ветер загнал в угол мусор и гоняет его по кругу. А может быть, там встретилась душа, некогда сгинувшего в этом остроге арестанта, которого наконец-то отыскала раздосадованная душа жертвы, принявшей от него смерть. А бывает еще, пронзающий сердце, тоскливый и раздирающий темную тишину собачий вой раскатистым эхом наполнит режимный двор. Ужасный вой, напрягающий железные нервы и бросающий в дрожь каменное тело тюрьмы, слышен, бывает всю ночь, пока «она», вся в черном, с косою наперевес, вероятно различаемая только собачьими глазами, не пригласит кого-то на последний танец.
     В камерах публика потихоньку начинала оживать, стряхивая оцепенение дневного света. В камерах, точно начинался пир вурдалаков. Здесь играли в карты, проигрывая деньги и судьбы. Здесь варили кипятильниками в тазиках, замотанных в целлофан, мутный и вонючий самогон из хлебной закваски. Здесь издевались и унижали, загоняя в угол слабых телом и духом. Здесь втихомолку насиловали и избивали изгоев, ставя «шестерок» к дверям «на атас».
   Кто-то в ночные часы мечтал о богатой и вольной жизни, кто-то, с большим сроком в бауле, вспоминал лучшие моменты из прошлого, перечитывая письма и разглядывая в сотый раз фотографии родных и близких. Кто-то смотрел телевизор, газету или порнографический журнал, уединяясь на верхнем ярусе и спрятав руку под одеяло. Чифирили. С жадностью, впрок питались, получив посылку или передачу, при этом, тщательно и подолгу пережевывая еду, тупо уставившись в какую-нибудь выбранную точку. Были и такие, кто часто молился – по своему, толком не зная молитв, прося у Господа прощения, защиты и милости.
   Примерно в такое же время в дверную форточку камеры шестьдесят два негромко, но настойчиво постучали.
   - Фаниль, походу это к тебе Моченый пожаловал, - сквозь зубы пробурчал Череп, бросив кубики на лакированную доску нард.
   - Ну, просто умница, а не «пупкарь», - Валий не скрывал удовлетворения от того, что все начиналось, как им и было задумано,  потому произнес эту фразу  театрально, с излишним пафосом, отчетливо выделяя каждое слово.
    Высунув голову из «кормушки», Валий долго шипел и выдыхал звуки, сливавшиеся в шепот, из которого до слуха его сокамерников отчетливо долетали лишь обрывки разговора: «Ты, что? Могу столько…. В прошлый раз…. Не запалят…. Полчаса…». Фаниль был настойчив, но осторожен. Он не шел на поводу захлестывавших эмоций, сохраняя хладнокровие и расчетливость. Он делал все, что бы стены тюрьмы ничего не услышали, а услышав – не догадались, о чем речь. Делал все, что бы офицер, старший в корпусе, играл в ту ночь по его правилам. В это с трудом верилось, но он заставлял Мишку – старого надзирателя, покорно - с уважением, а главное, страшась, (в чем Моченный не желал, из-за своего малодушия, признаваться самому себе) благоговеть перед обыкновенным ренегатом, невесть откуда взявшимся, стремящимся вникуда. Закон Божий и людской, для таких мало, что значил испокон века. 
                ***
      
     Шанс. Почти каждый желает получать его чаще других. Большинство людей не замечают шансов и не используют их для собственного блага. Но, в жизни каждому предоставляется одинаковое количество шансов. И дело только в самом себе, в умении видеть бонусы судьбы и распоряжаться ими.
   Бывает и так – остаётся последний шанс. За него хватаются изо всех сил, и ничто на свете не может заставить отказаться от такого шанса. Он как фол последней надежды в самом конце ещё не проигранного матча. Как клинч, лишь на минуту продлевающий бой.
   Когда у Арвидаса Янушаса врачи нашли туберкулёз лёгких, он увидел в этом свой шанс. Последний шанс оказаться на свободе. Янушас осужденный к исключительной мере наказания, около года дожидался исполнения приговора в блоке смертников. Перевод из камеры в  шесть квадратных метров на двоих с соседом, на тюремную больничку, он расценил не иначе, как подарок. «Вот это фарт», - думал Арвидас, растянувшись на панцирной больничной койке. «Вот это скащуха», - улыбался он, глотая тубозит с витаминами. Изредка, под настроение человеческие качества благодарности и вежливости, к удивлению докторов и заключённых из больнички, стали проявляться в нём. Но, сколько волка не корми…
   Мысли о бессмысленном побеге появились у него, когда дела стали идти  на поправку. Он прибавлял в весе и набирался сил.
   За высокий тюремный забор на постой напросилась весна. Единственным из тюремных корпусов, где ночами было относительно тихо и спокойно, считалась больница для осужденных.
    На другом конце длинного коридора, где стол инспектора, дежурного по туботделению, отчётливо слышны отчаянные крики и хлёсткие удары. Уверенный в себе, огромный – под два метра ростом инспектор Семёнов опрометчиво, в одиночку открывает двери палаты. Неожиданной выходке больного осужденного он удивляется только, когда видит кусок железной пики, торчащий из своего живота.
    Невысокий, юркий, но крепкий Арвидас Янушас в мгновение ока подсел под здоровенного прапорщика и вонзил ему снизу-вверх в левое подреберье полуметровую, отточенную до блеска пику. Спокойно забрав у лежащего на полу Семёнова связку ключей от всех дверей больницы. Прихватил с собой запуганного сявку. С ним он специально, чтобы привлечь внимание инспектора, устроил потасовку в палате. Подошёл к тюремному забору. Набросил на него самодельную верёвку с кошкой. Воспользовавшись сном часового на караульной вышке, быстро перебрался вместе со своим шестёркой через забор. Не такой высокий, как вокруг остальных корпусов.
   - Вот и она. Свобода, - тихо и мрачно произнёс Янушас, оставив тюремные стены. « А что  дальше делать?» - он не представлял себе. Душил кашель и мешал думать: «Чужой город. Свой дом за тысячу километров отсюда».
   -У тебя хоть есть место, где можно на время залечь? - презрительно взглянул Янушас на своего нового подельника. Тот лишь неуверенно пожал плечами. Не то от страха, не то от прохлады апрельской ночи его знобило.
    Скитались беглецы по лесам области чуть больше недели. Пока на них не навели местные охотники, заметив в лесу двух подозрительных людей. В одежде не по размеру. Той, что снимали мокрой с бельевых верёвок в окрестных деревнях.
   Арвидас Янушас, смертельно раненый при задержании, как и было приказано начальством, умирал довольно долго. Лёжа под поваленным стволом огромной ели. Лишь одна мысль огорчала его: «Не правильное время я выбрал для «рывка». Голодное, как детство».
   В предсмертных судорогах, будто выворачиваясь наизнанку, Янушас клял и ругал, ненавидя всё и вся на свете. Особенно свою судьбу. Досталось и сбежавшему с ним зэку. За что тот и отыгрался, издеваясь над бездыханным телом Арвидаса. Поколачивал его голову палкой, пока розыскники не закрутили ему руки.
      Позже от больничных арестантов – соседей беглецов, следователи узнают, что пику, которой был убит инспектор Семёнов, Янушас подготовил за неделю до нападения. Сделал её из дужки от ведра (выпрямив и заточив о шершавую бетонную стену). Он прятал её от «шмонов» за плинтусом, под кроватью своего «шестёрки».
   Обычный прихват от «парашного» ведра унёс нелёгкую жизнь прпорщика Семёнова. Мир его праху.

***


    Железная дверь камеры сорок один медленно и тихо закрылась за спиной Фаниля Валиева.
    -Здорово, братва! Как сами?
    -Как в тюрьме, - сухо ответил за всех напыщенный Изюм. Жажда чужой крови застыла в его безумных глазах.
    - Проходи, братела, присаживайся, - приглашая Фаниля, встал ему на встречу, с распростертыми по-приятельски объятиями, молодой еще мужчина, худой, с туловищем, сплошь покрытым синими иконами и куполами церквей, неприличными выражениями, наколотыми готическими буквами и фашисткой символикой. Тюремная роспись на руках, спине и груди сливалась в одну большую картину, состоявшую из множества переплетавшихся, переходящих один в другой рисунков, по которым можно было прочитать всю жизнь Крюка, набитую разными «кольщиками», в разных зонах страны «зэковской жженкой», смешавшейся с его кровью. Казалось - синяя кольчуга была одета на его слабое тело.
    -Ну, как ты, сам брат Крюк? - не просто так Фаниль задал этот вопрос своему «корешу», не ради поддержания беседы. Помнил он, что два года назад, доктора изрядно распотрошили живот Крюка, после тяжелого ножевого ранения, полученного от одного «баклана», проигравшегося и не желавшего расплачиваться.  Крюк, в тюремной больничке рассказывал тогда: «Я, давай на него наезжать за долги, а он «тихушник» такой, возьми да «отморозься». Достал, заранее припрятанную «пиковину», самолично выточенную на токарном станке, и прямо в промзоне стал делать из моего пуза дуршлаг». Чтобы выкарабкаться с того света, пришлось ему перенести  не одну операцию. В результате, ввалившийся  живот его, разделенный неровными, грубыми и безобразными рубцами, представлял теперь сумбур синих, сложенных в нелепый коллаж, фрагментов татуировок.
    - Как сала килограмм! Сам, видишь, живу – не кашляю, -  с хриплым смешком отшучивался Крюк. Гордости был полон зэк, потому что не забывали его пока, такие «кенты», как Валий. Но разочарование холодным сквозняком навевало в груди тоску и сентиментальность, от того, что не бывать больше Крюку молодцеватым и фартовым. «Фарт любит молодых, сильных и смелых», - думал Крюк:  «А моя карта бита, время утекло и чувствую, я себя дряхлым стариком».
    -Что-то, ты брат, не жиреешь. Вон – «балабаса», полная «хата», - Фаниль кивнул на баулы. Клетчатые, капроновые сумки выглядывали из-под нар, треща по швам от консервных банок, сала, колбасы и немыслимого количества пакетиков с пищей быстрого приготовления. Валий улыбнулся и похлопал Крюка по плечу.
    -Еб…шь – торопишься, жрешь – давишься. Где же тут поправишься?
    Ничего другого Фаниль и не думал услышать от своего старого, никогда не унывавшего приятеля, на любой случай имевшего, пусть и заезженные, но из его уст звучавшие, как свежие, похабные рифмы.
    - Знаю, братела, тебя давно ничего «не прикалывает», кроме «дряни». Уф, и тяжело же тебе без нее?! Но, я-то, о братве не забываю, кое-чего «надыбал» для вас, - Валий не спеша присел на корточки, также не спеша закатал штанину и достал из носка пластиковый шприц, заполненный жидкостью бурого цвета. Чтобы жидкость не вытекала, края шприца, по-тюремному были запаяны.
    - От души, братан! – холодными, трясущимися пальцами, Крюк взял с ладони Валия вожделенный контейнер с черными от копоти краями. Медленно облизал он сухие, бледные губы, в предвкушении той единственной радости, что осталась в его поломанной жизни, ради чего он еще существовал.
    -Не спеши Крюк, «заряжать свой баян», вначале давайте «базар разрулим», о котором в «маляве» вы мне, намедни отписали, - Валий спокойным, внушительным взглядом обвел, присутствовавших в камере.
   Крюк, хотя и изнемогал, но нашел в себе терпение прежде начать разговор. Поэтому поспешно спрятал «бандяк» с наркотиком в глубокой «кабуре», хорошо замаскированной под кафельной плиткой рядом с чашей Генуи. Ему было неловко перед старым корешем за то, что теперь наркотики для него важнее. Он старался не смотреть Валию прямо в глаза.
   Изюм же явно был недоволен тем, что и сейчас получалось не так, как ему хотелось бы. Глаза Изюма выражали преобладание в нем животного – хищника, но в то же время, трусливого животного, способного проявлять кровожадность лишь в стае, либо заручившись покровительством авторитетов. Он тоже давно стал заядлым наркоманом – «опиушником» и сильно страдал, когда уколоться было нечем. Но, в отличие от Крюка в такие моменты, мог проявлять крайнюю степень жестокости. Только угроза силы, которой Изюм чуял, веяло от Валия, сдерживала сейчас его неврастенические эмоции, поскольку авторитетом в кругу его общения Фаниль не считался.
    Еще один сокамерник Крюка, казалось, был безучастен к происходящему вокруг него. Рассеянно поглядывая по сторонам, он скользил от одного предмета к другому: от решетки к столу; от нар, к засиженной мухами лампе; от ведра с мусором, к раковине умывальника. И так до бесконечности мог бы блуждать отрешенный взгляд Клопа, не задерживаясь только на Изюме, Крюке и Валие.  Фаниль сразу подметил, что Клоп изрядно переживал и таким способом пытался отвлечься, а заодно заширмовать свою тревогу.
    Фанилю, почему-то с первого взгляда не понравился тот, из-за кого он был здесь сейчас и дальнейшая судьба которого, теперь зависела от слова Валия. Украдкой брошенный в Валия взгляд Клопа, был полон презрения, но в то же время был оценивающим. Их взгляды встретились, лишь на короткий миг и разбежались. Однако этот прилипчивый взгляд снова, и снова возникал в воображении Фаниля, ассоциируясь со взглядом проститутки. Да-да, как ни странно, продажной женщины, не раз смотревшей вот с таким выражением глаз на него, в другой, вольной жизни - припомнилось Фанилю былое, при встрече взглядами с Клопом.
    Валий, войдя в сорок первую камеру, сразу и не заметил, четвертого ее обитателя, с головой укрывшегося серым, тюремным одеялом и свернувшегося под ним калачиком. Только, когда медленно и недовольно, гусеницей зашевелился суконный кокон, Фаниль обратил на него внимание.
    - Проснись, Леший, нас обокрали! – со злой иронией позвал Изюм того, кто пытался спрятаться на верхнем ярусе нар от блеклого камерного освещения, от сырого смрадного воздуха, от голосов сокамерников. Но только после того, как Изюм с силой постучал ладонью по железным пластинам лежанки, вниз свесилось опухшее ото сна, конопатое лицо, с детскими чертами. Сразу было трудно определить его возраст.
     - Брат, если не знаешь, познакомься – Леший. Свой в доску! Мы с ним «корешимся» больше десятка лет. Когда я первый раз «заехал на централ», попал с ним в одну «хату». И до самой отправки в зону жили мы «семейниками», - отрекомендовал Крюк улыбчивого  приятеля, по-кошачьи, тихо и мягко спрыгнувшего  с нар на бетонный пол.
    Неожиданно для Фаниля, в его неготовую для рукопожатия ладонь, скользнула по запястье узкая, худенькая кисть ребенка, не старше четырнадцати лет. Низкого росточка, мальчишечья тоненькая фигурка, всегда улыбавшееся с крупными веснушками лицо и гнездо соломенных волос, под которыми прятались оттопыренные уши - новый знакомый походил больше на персонажа детского мультфильма. Однако внешность его была обманчива. Несмотря на свое смешное обличье, Леший был талантливый, отчаянный вор-домушник, «разгрузивший» от ценных вещей и денег не один десяток квартир. Фактически, став на путь воровского промысла лет с десяти, он мог оказаться за решеткой намного раньше, чем там оказался. Блюстители порядка не нарушали закона и согласно его букве, дождавшись с нетерпением четырнадцати лет, добросовестно отправили Лешего на тюремные нары, аккурат в его день рождения. Из своих двадцати девяти лет, он ровно половину жизни провел за колючей проволокой, не считая коротких перерывов между шестью ходками. Самый длительный перерыв составил – без трех дней месяц, между первой и второй отсидками. На свободе Лешему было скучно и неуютно. Пробовал он работать, не хватило терпения. Стрёмно было ему, непривыкшему к труду, ежедневно рано вставать, куда-то идти ради сущих копеек, какие можно заработать за пару дней. Пробовал Леший жениться, но девушки, даже гулящие, на него не обращали внимания. Только имея в кармане очередной куш, Леший старался вкусить все прелести жизни впрок – на годы вперед. За одну ночь, мог по очереди переспать с пол дюжиной проституток, которые за деньги были готовы на притворные нежности. Они были единственными существами, лживо восторгавшимися Лешим, при этом, на силу сдерживаясь от смеха. Леший заставлял себя не замечать девичьего лицемерия. Хоть их любовь и была с ценниками, но он, пользуясь ею, взрослел, ощущал себя зрелым, сильным, способным завести с пол оборота и вскружить голову женщине, которая… через назавтра забудет о нем.
    Димон – старший брат Лешего стал для него отцом и матерью в один день, когда ему еще не исполнилось и пяти лет. Только он по-настоящему жалел непутевого брата, надеялся, что все же, когда-нибудь надоест ему сидеть на нарах. Но Леший другой жизни не знал, и знать не хотел.
   - Наслышаны, братуха, «за твои дела по воле». Нынче все в наших краях только и «трещат» о Валие. Жулик номер один, - невзначай подкатил к Фанилю новый знакомый. Почтительное, подобострастное выражение лица, выдавало в нем желание навязаться в «кенты» известному уголовнику, о котором печатали местные газеты. Юноши пересказывали друг другу криминальные истории с участием Валия, обраставшие порой неправдоподобными деталями. Многие девушки мечтали познакомиться с симпатичным плохим парнем.
   -Дела мои, как сажа бела. Прокурор на суде будет «вышку» запрашивать. А судья обещает показательный процесс, в столицу мылится. Так что, «скащухи» мне не видать, - натянуто усмехнулся Валий. - Но, разговор сейчас не обо мне, а вот об этих двух мужчинах, - он вытянул вперед сильную, точно ветвь дуба руку, то на Изюма, то на Клопа направляя, как ствол пистолета указательный палец кверху ногтем, размером с медный пятак. 
   Валий прекрасно понимал, что в возникшем споре ничего не будет зависеть от правдивости Клопа, в которой он не сомневался. Фаниль не раз слышал об Изюме, как о подлом, лживом человечишке и был уверен, что Клоп тоже знал о нем многое, не делавшее ему чести. Поэтому Изюм и «переводил стрелки» на Клопа, так торопился «опустить» его, лишив равноправного слова среди братвы. Пока это можно было сделать, опираясь на авторитет бывшего подельника Грача, который ближайшим этапом должен был убыть в зону.
   С одной стороны, не хотел Валий ссориться с Грачем, наверняка разговаривавшим с другими авторитетами прежде, чем «дать Изюму зеленый свет». С другой стороны, знал он, что творилось на «централе», когда администрация узнавала о таком серьезном нарушении режима, которого жаждал Изюм. Валий не хотел лишаться маленьких человеческих радостей, которые перепадали ему здесь.
   -Я уважаю мнение Грача и других  достойных арестантов. Я не хочу оспаривать их решение по поводу Клопа. Но, во-первых, «централ», где, сами знаете, и у стен есть уши и глаза, не совсем то место, где «парафинят» провинившихся. В зоне намного проще и спокойнее, без риска можно это сделать, если у кого и есть большое желание пачкаться о «тухлую вену», - Валий сунул одну руку в карман, второй жестикулировал, помогая себе находить нужные слова. При этом прохаживался по камере, три шага от умывальника до ящика с посудой и обратно. С камнем на сердце защищал он существо, с глазами полными панического страха, загнанное в ловушку, готовое на все, лишь бы избавиться от ожидания боли. - Во-вторых, если наказать Клопа, как этого требует Изюм, значит получить то, что в руках не останется. «Маляса и бухла» за это не купишь, - Фаниль обвел уверенным взглядом всех арестантов и остановился на Изюме.
   -Ты это к чему клонишь, Фаня-я? - за принужденной самоуверенностью Изюм прятал тревогу и неприятное ощущение отсутствия незыблемой почвы под ногами.
   -Дружище, когда я замолчу, если у  тебя будет что, то тогда и выскажешь. А сейчас душевная просьба, не сбивай меня с мысли своим базаром, - Валий натянуто, одними губами улыбнулся, при этом глаза остались серьезными.
   -В-третьих, если «контора» узнает, что в камерах творят «беспредел», то про любую «скащуху» можно будет забыть всем. Станут «растусовывать» по другим «централам», начнут «шмонать» по нескольку раз на дню, закрутят гайки «пупкарям», «ручных» поувольняют, никакого «запрета» тогда достать не получиться, - чем больше адвокатствовал он в пользу Клопа, тем яснее понимал, что вовсе не думает о его жизни и здоровье. Главнее для него были нечастые встречи с Иркой Лохматкой и мечты о понравившейся банщице Катюхе. Все это могло прекратиться, оборваться в случае его отправки на другой «централ».
     А ведь братела прав!  - глядя на реакцию сокамерников, пробубнил Крюк.
    Леший, до конца еще не переваривший сказанное, но уже согласный с Валием, утвердительно кивал головой с тенью задумчивости на детском лице. Клоп с поддельной преданностью глазел на Валия, мелко и часто потрясая реденькой щетиной подбородка. На Изюма же, он то и дело поглядывал из-под тешка, мутными, угасвшими зеркалами своей душонки.
    -Что-то я, не понял!? Ты предлагаешь не спрашивать с Клопа? – Изюм изо всех сил старался сохранять спокойствие. Два раза за сегодняшний вечер он словно получал «под ложечку», отчего внутри все переворачивалось и долго тряслось. Прикуривая одну сигарету от другой, он уже выкурил целую пачку «Явы» и теперь распечатывал вторую.
    -Я предлагаю наказать его по уму! – Валий присел на корточки и теперь сидевшие на нарах, смотрели на него сверху вниз.
    - Если хочешь, Клопик, спасти свою ж…пу, то бери бумажку и пиши. Пиши красивым, разборчивым почерком: «Здравствуй, мама. У меня все хорошо, если хочешь, чтобы было так всегда, сделай, как скажет человек, который передал тебе это письмо. До свидания, мама. Целую, твой Кирюша». Ну, вот и хорошо, - прочитал написанное на листке, неровно, выдранном из тетрадки, Фаниль. Аккуратно сложил вчетверо короткое письмецо.
    -А что, дальше? – вероятно догадываясь, но боясь услышать подтверждение своей прозорливости, прошептал Клоп.
   -А дальше, надежный человек придет в гости к твоей матушке. Даст ей прочитать это. А на словах попросит для сына, попавшего в трудную ситуацию, одну тысячу долларов. Поскольку, мама тебя все еще любит и верит в тебя…. Сколько сидишь, бедолага? Семь дней, а писем от матери уже сколько получил? Три конверта, вот, - хладнокровно, без тени жалости и сочувствия, предсказывал будущее Валий. – А значит, мать твоя, Клоп, даже если не имеет таких сбережений, пойдет и возьмет у знакомых в долг. А если знакомые окажутся людьми не сострадательными, то придется ей брать ссуду.
   -Гады, сволочи! Мамаша здесь причем? - побледнел мгновенно Клоп, сжав ладони в кулаки так, что захрустели суставы. – Ты Изюм - сука «кумовская», бля буду! Три года назад одним этапом с ним ехал. Когда на централе делали перекличку прибывших, я стоял возле стола, где лежали дела. На «тычковке» дела вот этого урода прочитал, что, мол, оказывал помощь «кумовьям» в лагере. Теперь же…. Сука…., - Клоп сомкнул губы так, что они побелели, и, скрипя зубами, бросился с кулаками на Изюма. Вития из Клопа был, явно никудышный….
   Валий аккуратно, могучей пятерней взял Клопа за ворот джинсовой рубахи. Другой – за брючной ремень. Нитки в одежных швах затрещали. Без труда оторвал возмущенное, размахивающее конечностями тело Клопа от поверженного на бетонный пол Изюма, бережно положил под «телевизор», и полил его разгоряченную голову холодной водой из алюминиевой тюремной кружки, дно которой (по иронии судьбы) было проклеймлено цифрой «шесть». Цифрой, призираемой в среде заключенных. «Шестёрок» не найти, даже, в колоде самодельных арестаннтских карт.
   -Остынь, Клоп. Тебя никто не тронет и пальцем. Но, пока «мусорок» не притащит «капусту», ты здесь заложник. Как только ты откупишься, сразу же поедешь на другой корпус, в «большеместку» к «мужикам», - Валий высморкался в раковину, с брезгливой гримасой обтер ладонь о занавеску из простыни. Оглянулся через плечо вглубь камеры номер сорок один. Жалки и смешны были ее обитатели, так долго и безуспешно пребывавшие в поисках счастья, что, в конце концов, разуверились и разочаровались в жизни, отрицая все сущее. Необъяснимая злость томила и жгла души вероотступников на самом краю жизни, которую каждый из них по-своему терял, оттолкнувшись от скалистого уступа, и думая, что летит вверх, на самом же деле, каждый из них безудержно падал вниз, ослепленный светом миллионов холодных солнц, отражённых в желтизне рокового металла.
   Фанилю оставалось лишь «по-басяцки» проститься с братвой, пожелав «золотой свободы» арестантам. Изюм в потертой кожаной куртке, пыль с которой помог ему стряхнуть, вечно молодой Леший, предложил Валию напоследок «раскинуть стос» на двоих. На что Валий только улыбнулся, блеснув золотом «фикс».
   Не ожидая взаимности, Валий желал всего доброго, даже колючему, как ёрш Клопу. Последняя капля вылитой на него воды, скатилась по спине. Исчезла, впитавшись в одежду. Только вот, злость человека, живущего лишь эмоциями, не исчезнет никогда.
   


9.
   
   Братские объятия Валия и Крюка ослабил крик, доносившийся с улицы, из-за высоких стен СИЗО. Крик с каждым разом становился сильнее и отчетливее, так что можно было разобрать слова.
   -Братва! К вам Леший не заезжал? - кричали с воли, обращаясь к арестантам в тюремных корпусах.
   -Нет, братела. За Лешего слыхали, но к нам в «хату» он не заезжал, - отвечали из окон корпуса, соседнего со вторым, чуть приглушенные хрипевшие голоса. – Вызови четыре-один. Леший, кажись там, - обнадежили арестанты сбившегося с ног, старшего брата Лешего – Димона, когда он поравнялся с фасадом второго корпуса.
   Минуло уже почти две недели с того дня, когда «опера» из розыска взяли Лешего на улице, рядом с магазином, куда он, пошатываясь плелся за новой порцией спиртного, чтобы продолжить отмечать удавшуюся на славу квартирную кражу. Быстро защелкнули каленую сталь наручников на тонких запястьях. Отпечатков, которых оставил Леший на мебели в дорого обставленной квартире, хватило бы на пятерых.
   Как обидно было протрезвевшему Лешему глядеть в раскрытое окно из кабинета следователя на пробуждавшийся от зимнего забвения, мир.
   Как начинало ныть сердце в часы заката, когда солнце не спешило покидать небосвод, каждый вечер, продлевая световой день.
   Волнительный холодок все чаще стал будоражить старшего брата Лешего – Димку, когда он проходил мимо отделения милиции или мимо тюрьмы; когда по телевизору показывали криминальные новости. Примерно, через неделю после того, как младший брат перестал звонить и заходить в гости, Димон всерьез забеспокоился.
    Леший всегда пропадал и появлялся внезапно, как это бывало, когда его «закрывали» и когда он освобождался. И каждый раз Димон обивал пороги моргов, больниц, милиции и тюрьмы, когда Леший очередной раз терялся. Каждый раз он звонил его товарищам, таким же уголовникам, пьяницам и  бездельникам.
   Лешего, где-то очень глубоко в недрах его души тешило, что есть на свете хотя бы и один человек, которому он еще по-настоящему дорог. Но никогда не показывал он своих теплых, добрых чувств единственному брату, на которые еще был способен, кои еще не вытравились тюрьмой. Такие чувства, присущие лишь сердобольным людям, Леший и его знакомые расценивали, как проявление слабости и малодушия, жестоко высмеивая их. Человек с добрым и мягким сердцем всегда был первым кандидатом в ряды «обиженных». Это суровое, негласное правило твердо усваивает каждый, оказавшийся за решеткой.
   -Четыре-один, четыре-один! Вызовите на «решку» Лешего, - Дмитрий поневоле поднаторел в блатном жаргоне, с тех пор, как младший брат приобщился к воровству, неизменно приводившему его в казенный дом.
   -Здорова, братуха. От тебя нигде не спрячешься, - тюремные устои, а так же любопытство, замершее в желтых квадратах зарешеченных окон, требовали от Лешего равнодушия и иронии в общении с братом.
   -Слава Богу, сыскался! Жив!? – теплый весенний ветерок или смешанное чувство радости и досады, сделали Димкины глаза влажными. Ровные квадраты, подсвеченные электрическим светом и завуалированные частой, черной клеткой, с наступлением темени стали отчетливей и ближе. Темные очертания второго корпуса, казалось, нависали над тюремной оградой, представляясь гигантским, доисторическим монстром, светящимся изнутри. Силуэт Лешего, заключенный в чудовищной утробе, виделся его брату чем-то неодушевленным и обезличенным. Продуктом, проглоченным и перевариваемым ненасытным организмом.
   -Жив - здоров, лежу в больнице; сыт по - горло, жрать хочу! - Леший безошибочно уловил сентиментальное, по-бабьи плаксивое настроение в голосе брата и попытался нарочно разозлить или, обидев, прогнать его.
   Не хотел Леший, чтоб арестанты видели и слышали, что брат у него слабак и тряпка.
   Димон понимал, что сарказм и черствость – это не злость, а защитная реакция младшего брата, жившего в жестоком мире. Мужчине минуло уже пятьдесят. В Лешем он привык видеть не брата, а сына, которого как умел – воспитывал, не обращая внимания и не обижаясь на его сложный характер. И теперь, не хотел он стеснять его перед людьми с извращенными взглядами на жизнь. - Ты, братиша, «не кипишуй». Если «следак» разрешит, то скоро приду на «свиданку». Там и потолкуем. В «дачку» класть все, как обычно? Что молчишь?
   -Да, да, да! Курить и варить сделай побольше, - децибелы голоса Лешего всколыхнули, уже было задремавшего темного титана – каменную тушу второго тюремного корпуса. - Да, загоняй по возможности фильтрованных, - спустя минуту, по-видимому, посовещавшись с сокамерниками, прокричал Леший в темноту улицы, туда, где часто вспыхивала красным угольком «беломорина» брата. Только опасение, что Димон мог по-настоящему рассердиться (и тогда будет потеряна всяческая связь с волей - не от кого будет получать передачи и письма: какой-никакой, а «грев» и отвлечение от скуки) остановило Лешего обратиться к брату с просьбой: «Заряди в дачку, ну там: в сигареты, консервы или в тюбик зубной пасты – травку, пойла или «черняжки». Мысли о том, что брат мог как-нибудь пострадать, согласившись на это, даже не возникло у Лешего. Некогда в тюрьме думать о таких пустяках, как мораль, эгоизм, совесть. Здесь надо стараться существовать по иным правилам, постоянно приспосабливаясь к жестокой игре и быть всегда начеку, что бы не получить заточку в спину от своего кента.
   -Ладненько, Эдик. Сутра ожидай «грева». Покеда.
   Леший так привык к «погонялу», что, когда его изредка называли по имени, он не сразу соображал, что обращались именно к нему. Только брат называл его по имени, употребляя прозвище лишь, когда упоминал о нем в третьем лице, да и то, исключительно при знакомых Эдику уголовниках. Лешему с детства не нравилось его имя, из-за него он постоянно комплексовал. Даже, став взрослым, он как когда-то в школьные годы ежился, чувствуя себя неуютно, заслышав свое имя, ассоциировавшееся у него, почему-то с затравленным, запуганным и жалким школьником-зубрилой.
   В кромешной тьме Леший не мог видеть брата. Однако по тому, как резко, с силой им был брошен окурок, уголек которого трассирующей пулей врезавшись во что-то, рассыпался на множество искр, воображение нарисовало Эдику взволнованного брата, неуклюже топчущегося на месте, нервно поправляя кепку за козырек. Леший спохватился успокоить, приободрить уходящего брата, и первое, что пришло ему на ум, эхом прокатилось  по-над СИЗО, наматываясь на колючую проволоку ограждений.
   -Братела! Все нормально. Я в тюрьме. Не парься.
   Столь громкий крик разбудил дремавшего на столе, у себя в кабинете Мишку Моченого. Он тихо подошел к камере сорок один, осторожно поскреб грязным ногтем по сальному налету на железной двери, и дрожащим голосом, вплотную поднеся мокрые губы к кормушке, почти целуя ее, затараторил. - Ребята, прошу вас, потише. Не хватало еще проверки на мою голову посередь ночи.
   -Не пукай, Мишаня! Все будет ровно, - Валий настороженно улыбаясь, отгонял испуг, каким был обуян Моченый. Но все же, сам не был до конца уверен в отсутствии опасности.
   Прощаясь с обитателями сорок первой камеры, Фаниль с наигранной строгостью пригрозил Лешему перед носом здоровенным пальцем, - У, жулик, чуть хату не попалил. И назидательно предупредил, - Вы, с Моченым будьте поосторожнее, он хоть капусту и хавает, но когда станет свою шкуру спасать, с потрохами сдаст всех. Расскажет, что было и что не было, чтоб самому выгородиться. Я уж за это, мурло знаю.

          

10.


   
    Измятая, потрепанная бумажка сторублевки, наспех запрятанная под тулью фуражки потными руками в редких, рыжих волосках. Лицо, на котором плохо скрывается под маской подобострастия ехидная ухмылка администратора дешевого борделя. Жесткий казенный матрац, пахнущий сыростью, небрежно брошенный поверх железных «струн» нар, холодных ощупью. Бутылка дешевого портвейна, купленного у Моченого втридорога и припрятанного на всякий случай под нарами в глубокую кобуру в стене. Шторка – застиранная простынь, наспех накинутая на самодельную веревку, растянутую поперек камеры, сразу перед входом в нее.
   Невзрачные картинки калейдоскопом сменялись в голове Фаниля, когда он входил в пустую, ожидавшую чьего-то прихода камеру.
   Недолго пришлось стоять ему перед камерным окном в клубах сизого табачного дыма и задумчиво смотреть сквозь решетку на далекие звезды, то и дело, прятавшиеся за стремительно бежавшие облака. Фаниль не услышал тихих шагов красивых, стройных ножек в старушечьих войлочных бурках на резиновой подошве. Несмотря на свою ретроградность, очень практичной и незаменимой обуви для студеных, бетонных полов, по которым этим ножкам предстояло ходить еще лет, этак, пятнадцать. Ледяные, тонкие пальчики неожиданно быстро легли на веки Фаниля. Холод и темнота на миг заслонили от него мерцание далеких звезд. Валий спокойно и медленно своими большими ладонями нежно накрыл Иркины и опустил их. Она, конечно же, обрадовалась, что он узнал ее.
   -Я так скучала, - казалось, губы Ирки Лохматки произносили слова, не имевшие никакого отношения к тому, что было в ее зеленых, маслянисто блестевших кошачьей страстью глазах. Она, дрожа всем телом, прижималась к спортивному костюму Валия, изнутри нагретому его могучим организмом. Худые, но сильные руки женщины обвивали кольцом его мускулистую шею; глаза ее - огромные, яркие изумруды настойчиво пытались разглядеть, что творится у Валия в душе. Нетерпеливые, бегающие они неотступно следили за взглядом Валия, натыкаясь на terra incognita в его лукавом прищуре.
   -Я тоже читал твою «мульку», - Валий произнес это слитно. Ирка не поняла, толи он скучал, толи, отвечая невпопад, желал оставить между ними расстояние, пускай длинною в дыхание.
   Женщина с лицом ангела – безжалостная хладнокровная убийца с неземными чертами. В свои тридцать пять лет Ирка Лохматка вызывала зависть у многих двадцатилетних девушек. Длинные, стройные ноги. Высокая, полная дурманящего девичьего сока, грудь. Плавная покатость широких бедер. Тонкая, как ножка бокала талия. Когда она шла под конвоем по тюремным коридорам или по режимке, с медлительной грацией неся свои прелести, учащался пульс, и сглатывалась слюна не только зэками, наблюдавшими за ней, прислонясь к щелям камерных дверей и облепив оконные решетки, но и у конвоиров возникали похотливые мечты.
   Понимая, что обладает большой властью над порочными мужчинами, она долгое время удачно пользовалась этим на свободе. Вначале заманивала, а потом обирала уснувших толстосумов. Но, как-то раз вышла промашка. Не рассчитала Ирка дозу снотворного и «терпила» проснулся в самый неподходящий момент, когда она «потрошила» его бумажник. С грязными ругательствами и кулаками набросился на Ирку тщедушный, но отчаянный старикашка, тут же, получив удар по хрупкой, бледной головенке с реденькими, тоненькими волосенками. Потом Ирка не могла вспомнить, сколько раз она еще ударяла по жалкому, незащищенному темечку, сделавшемуся вдруг ненавистным в приступе ярости и несказанной обиды. Опомнилась она лишь тогда, когда бутылка от «Мадам Клико» разбилась, а черепок старичка, весь окровавленный, стал мягким, как свежая булка.
   Когда судья с желтоватым нездоровым лицом оглашал приговор, при этом изрядно шепелявя и искривляя нижнюю толстую губу так, что казалось он кого-то дразнит, Ирка Лохматка ничего не понимала, находясь, словно в трансе. Из доносившихся до ее слуха слов, она разобрала лишь «к пятнадцати годам». И когда судья что-то говорил, вопросительно глядя на Ирку, она только неосознанно кивала белокурыми, вьющимися волосами. Лицо ее с ангельскими чертами приняло отрешенное выражение женщины, получившей билет в один конец, откуда если и суждено ей будет вернуться, то несчастной и больной старухой.
   При печальном и скудном электрическом освещении тюремной камеры, Валий поглядывал на Ирку Лохматку – женщину, которой уже слегка коснулось своими цепкими, безжалостными пальцами увядание. И вовсе не казалась она сейчас Фанилю белокурым ангелом, напротив, видел он перед собой величавую дочь сатаны, жаждущую неземного наслаждения. 
   Мужчина и женщина стояли у каменного порога, покрытого пылью веков, за которым бесценное становится ничтожным, а мудрое – никчемным. У порога вечности, превращающей человека в частицу огромных песочных часов, которые то и дело, кто-то переворачивает всесильной рукой.
   Фанилю вдруг показалось, что вглядываясь в Ирку, он сам превращается в камень с застывшими мыслями, глазами, словами и движениями. На самом деле, им овладело какое-то ранее незнакомое ему, неуклюжее смущение, брезгливая застенчивость, обидная вина. Щетинистые щеки Валия мало-помалу начинали краснеть, медленно наливаясь горячей кровью. Он с трудом сдерживал, внезапно надавившие на глаза слезы. Так бывало с ним лишь в детстве, когда красивого, опрятно одетого мальчика Фанечку кто-нибудь глазил, и тогда мама дома умывала его лицо церковною водицей, быстро и часто крестя сыночка, пришептывала молитву. А еще, когда он был подростком, кто-то учил его: горят щеки, значит, о тебе думают; проведи по щеке золотым колечком, если останется черная полоска, то это парень, если  красная – девушка. Но в тюрьме украшений из благородного металла при себе иметь не разрешено. Да и не к чему было гадать, когда перед ним стояла роскошная женщина, своей манящей плотью раскачивавшая в нем неукротимое естественное желание. Зов природы возобладал над нахлынувшими сомненьями и необъяснимой застенчивостью. В здоровом организме, утомленном физиологической диетой, разом взыграла животная страсть. Набирая силу, она сметала все на своем пути. В немыслимой игре не жалко было растерять: разум, зрение, слух, саму душу. Страсть. Желание овладеть женщиной сейчас же, пускай и неродной, нелюбимой, но излучающей иные, отличные от мужских: тепло, запах, ауру. Бешенство. Словно забили в колокола. Громко и могуче, завораживая рассудок глухим, глубоким звоном, протяжно гудели они внутри Валия, отчего задышал он поверхностно и часто.
    Теория Дарвина о том, что человек произошел от животного, оправдывается. Когда вспоминаешь о способностях людей претерпевать поистине нечеловеческие неудобства и мириться с ними ради вожделенной радости, к которой, точно к лакомству, облизываясь, все мы стремимся со времен Адама и Евы.
   Скомканный ажурный флер любви впопыхах под прицелом смотрового глазка камерной двери. Страсть брала в объятия своими жадными, дрожащими руками пылавшие, изможденные тела, покрытые крупными каплями пота. Тела Валия и Ирки слились в один ком, который: то низко рыча, то высоко охая, то упруго пружиня, то вздрагивая, размеренно катился в гору блаженства, чтоб, достигнув его, устремиться в пропасть. И на мгновение умереть…. Еще много раз в ту ночь покоряли головокружительную гору Ирка Лохматка вместе с Валием, не замечая времени – «крысятника» сладкой пайки заключенной любви. Неизвестно, когда еще перепадет им отведать запретного, за железными квадратами, плода.
   Когда скопившаяся страсть была выплеснута Фанилем на бархатистые бугристости и на упругие округлости. Когда губы пересохли и опухли от поцелуев, Фанилю вдруг захотелось немедля оставить женщину, несколько минут назад такую желанную и манящую своей красотой. Теперь для него это была, просто женская плоть, устало лежавшая на таком же, как и сама она, несвежем, заерзанном матрасе, и овеваемая кислым, спертым воздухом тюрьмы.
   Фаниль отчетливо почувствовал отвращение и стыд. Какое-то беспокойство овладело им.
   - На, хоть прикройся, - Валий набросил на живот Лохматки махровый халатик, в порыве страсти сорванный на пол.         
     -Милый, что-то ты больно быстро охладел. Аль не приятно тебе на меня, на голую смотреть? - Ирка, игриво улыбаясь, медленно распахивала халатик. Грудь вздымалась медленно и призывно.
    -Ир, ну я же сказал: на сегодня хватит, - Валий был уже почти одет, только обнаженный торс, поигрывая мышцами, все еще невольно дразнил не насытившуюся Лохматку.
   С женщиной, умевшей слушать мужчин, любить мужчин и… убивать мужчин, трудно было найти какую-нибудь тему для разговора. Поэтому Фаниль предпочел присесть на нары и выкурить подряд четыре сигареты в ожидании, пока на нарах напротив, нарочно медленно одевалась Ирка.
   -Мы еще встретимся, Фанечка? - с собачьей преданностью в глазах спросила Ирка.
   -Мы же – не вольные птицы… Многое от нас не зависит. Может тебя завтра на этап закажут. Найдешь себе на зоне молоденького «вертухая», - без доли ревности и сожаления отвечал Валий.
   -Ты только скажи, что нужна тебе! А я, сколько понадобиться с этапа буду соскакивать. На больничку съеду, «замастырюсь», вскрою вены. Я же волчицей взвою, если тебя больше не увижу. Руки на себя наложу. Отвечаю. Фанька, я обожаю тебя «басота»!
   Ригель камерного замка тихонько щелкнул. Тяжелая железная дверь бесшумно приоткрылась. В узком дверном проеме появилось, заспанное и блестящее, жирное лицо Моченого. 
   -Ну что, нарезвились? Пора по своим «хатам», - Мишка Моченый сделал шаг от дверного проема, подобно швейцару, жестом руки предлагая выйти из камеры в коридор Ирке и Валию.
   -На, малыш. На память. Возьми. Эта «марочка» красивая, с ангелочками. Мне ее Надька Рыба сделала. По воле художником-оформителем была, а здесь такие рисунки для наколок исполняет. Прям загляденье. Хочешь тебе, Мишка, сделает любой рисунок? Я договорюсь. Недорого, - выходя из камеры, Ирка сунула в карман олимпийки Валия платочек, на белом фоне которого цветными чернилами изображены были двое: красивая женщина в объятиях атлетичного мужчины. Сверху на них смотрели крылатые ангелочки. Вокруг влюбленных все было в причудливых, ярких цветах, нанизанных на колючую проволоку.
   Валий сделал вид, что не обратил внимания на сентиментальность Ирки. Без излишней нежности обхватил он головку Лохматки огромной ручищей, так что шпильки, торчавшие из наспех собранных в пучок волос, больно врезались в линии ума и сердца на ладони Валия. Холодный, быстрый поцелуй в притянутый к губам лоб, мог означать что угодно, но только не обещать скорой встречи. С минуту, глазами полными незаслуженной, злой обиды, Ирка неотрывно провожала сильный, стройный силуэт, уверенными, пружинящими шагами, идущий по затертому кафелю коридора, по металлическим ступеням лестниц, по дощатым настилам переходов.
   Хриплый, заспанный голос Моченого переключил Иркино внимание. – Ладно, Ириш, нагулялись, накувыркались? Пора и честь знать. Как там по- вашему? «Расход»…
   -У-у, нагулялись, накувыркались? – раздраженно передразнила Лохматка корпусного, - Ты что-ли, подглядывал, псина? Тебе деньги не за то, что бы в глазок пас приплатили, а чтоб «на атасе» постоял, - безжалостно размазала ошарашенного Мишку, задетая женщина. Похоже, весь гнев от расставания с Фанилем, потоки негодования от постигшего ее разочарования, теперь готовы были излиться на замызганного, отвратительного Мишку Моченого.
   - Ты что, шкура, попуталась? – попытался поставить на место распоясавшуюся зэчку корпусной. – Да я на тебя рапортов столько напишу, что ты сгниешь в карцере до конца срока. «Хату» твою «заморожу», сделаю «голяковой».
   -А ты, «мусор», так смело не базарь! Вот с утра к «куму» на прием запишусь и посмотрим, что с тобой после моего с ним разговора будет. Интересно: тебя тогда просто уволят, пожалев за «заслуги» или посадят в соседнюю «хату» к бывшим ментам, которых ты скубешь, как липок? Они-то тебе сразу место возле «параши» определят, - злорадно и надменно прошипела Ирка, пристально разглядывая жалкое подобие блюстителя закона.
   Слова зэчки подействовали на Моченого. Словно пощечины по его рыхлым щекам. Вначале он порозовел, потом побагровел. Лицо Мишки сделалось одного цвета с его носом - большой сливой. С трусливой покорностью, вжав голову в плечи до такой степени, что она затряслась, ни слова не говоря, большим мясистым лобстером, неуклюже оступаясь, пятился Мишка по тюремному коридору до двери камеры, в которой сидела Ирка Лохматка. Победоносно, с уверенной грацией тигрицы, шла она в свою камеру, с пренебрежением поглядывая искоса на мешковатую фигуру в услужливой позе халдея, стоявшую у открытой железной двери.


***


   Тюрьма и женщина. Они абсолютно не совместимы. Жалко смотреть на женщин, оказавшихся в тюрьме. Как на срезанные цветы на могильных плитах. Попав за высокие стены, где мало света, воздуха и тепла, будучи оторванными от жизни, лишенными внимания, заботы и любви женщины быстро увядают и смерть, порой подкрадывается к ним так близко, что затылок каждой сидельцы ощущает её дыхание.
   Женщина всё же находит в себе силы, чтобы пережить страх, превозмочь душевные муки и страдания, пройти нелёгкие испытания тюрьмой и … перестать быть женщиной. Так надо, чтобы выжить здесь. В карцерах, тюремных больничках, на этапах и пересылках она безвозвратно растеряет нежность и доброту, красоту и молодость. Мир её сузится до размера камерного зарешеченного окна. Представление счастья обесценится и станет на вкус, как сигарета с чифирём.
   Клара – красивая женщина. Родом она с Украины. Нелегка её жизнь. Пыльна и ухабиста. Привела её та дорога в тюрьму. Чтобы лучше жить человеку предлагается вертеться. Многие так и делают. Хотя у немногих получается. У Клары всё сложилось, как нельзя хуже. Долги, суды и тюрьма. Как ей здесь жить семь лет. Страшно представить.
   Легче побороть в себе тоску и тревогу, когда женщина не одна, когда рядом близкие по духу люди. Труднее победить депрессию, когда она в окружении чёрствых и безразличных сокамерниц.
   - Ой, бабы, не выдержу я здесь столько лет. Сердце разрывается. Как там мои, дома-то? – тосковала Клара.
   - Чё паришься, красавица? Да про тебя на воле, небось, уже забыли давно. Кого-нибудь здесь найдёшь. Любятину и в тюрьме можно крутить с вертухаями или со шнырями, - подтрунивала над ней молодая, крепкая женщина по прозвищу Кувалда. Ей доставляло удовольствие, что Клара ещё больше переживала, не находя себе места от её слов.
   Маринка Кувалдина (откуда и взялось её прозвище) «прославилась» тем, что расправилась с целой семьёй. Убила и сожгла в доме жену и двоих детей своего возлюбленного, который не решался уйти к ней. А когда он схоронил своих родных, тронулся умом. И, наверное, по сей день играет в войну и прятки с деревенской ребятнёй.
   От Кувалды отреклись родные. Прокляли её и родители убиенной женщины. Поначалу Кувалдиной было обидно, что не видать ей посылок, передач и «свиданок». Но она с этим быстро смирилась. Теперь её забавляло смотреть на душевные страдания недавно заехавших на централ первоходок. Поддразнивать и посмеиваться над ними, было одним из её любимых развлечений. И было ей невдомёк, что слова порой ранят сильнее острого ножа.
   -Что ж, думала Клара, шлёпая по камере взад-вперёд в тапочках на босу ногу. – Знать судьба такая: была семья – её не стало, было, счастье – пропало. А что жизнь – пустой звук, когда теряешь любимых.
   Если бы только знала Клара, что её муж специально отпросил детей сегодня из школы, чтобы придти к ней. На свидание к маме спешили, взявшись за руки. Боялись не успеть.
   Возле комнаты свиданий и передач всегда толпа народа. Помятый тетрадный листок с фамилиями родственников заключённых крайний передаёт занявшему очередь за ним. До свидания больше двух часов, а перед глазами образ дорогого, любимого и такого близкого человека. Когда ещё доведётся свидеться. Одному Господу известно.
   -Эй, сучка, гадина! Ты что с моими колготками сделала? – завопила спросонок Маринка Кувалдина. – Единственные колготки!
   Уже успевшая остыть, с посиневшим лицом, над столом висела Клара. Петля из колготок, надёжно привязанных к оконной решётке, обвивала тонкую шейку. Ледяные стопы нескольких сантиметров не дотягивались до лужицы мочи на неровной столешнице.
   -Тварь, дурра, дурочка! – Рыдая, стучалась в закрытую дверь Маринка. – На помощь. Новенькая удавилась! – Больно было кулакам и пяткам Кувалдиной биться о железную дверь. Спустя четверть часа в камеру «подоспели на помощь».
   А у неё сегодня должна была быть «свиданка». Родственники уже у ворот, - склонив седую голову над телом Клары, лежащим на голых нарах, стоял немолодой дежурный по сизо.
   -Когда осмотр закончат, выйдешь на волю к родственникам. Скажешь про неё, - обратился капитан в выцветшем камуфляже к своему помощнику, с любопытством наблюдавшему из-под козырька фуражки с высокой тульей за работой следователя и судмедэксперта.
   Словно о футбольном счёте сообщил лейтенант в фуражке с высокой тульей о смерти Клары её мужу. Даже, не отвёл в сторону от детей и ожидавших свидания. Услышав слова тюремщика, толпившиеся в очереди, как-то невзначай посторонились несчастного мужчины, словно опасаясь заразиться от него. Никого из них не коснулось горе. Их сыновья, братья и мужья были живы. И они не желали слушать о плохом, думать о плохом. Пока живой – надейся…
   -Тело забирать будете или нет? – по-будничному, с деловитостью продавца, торгующего ходовым товаром, поинтересовался молодой улыбчивый офицер…
   
         
   


11.
 
   -Долго жить будешь, брат. Вот только о тебе подумал, Фаныч, и ты тут как тут, - Череп сидел за столом. Неизменно тлеющая папироска была в одной руке, а алюминиевую кружку с густющим, дымящимся чифирем держал он другой – за ручку, обмотанную нитками, чтоб не жгло пальцев. – Шудрик и Блоха давно «отрубились». Небось, десятый сон досматривают? - глазами указал на спящих Череп. – А я чифирька заварил покрепче и решил кореша дожидаться, - широко улыбнулся старый зэк, показав и нижний ряд коричневых, похожих на пеньки, зубов.
   -Смотрю, братела, какой густой чаек ты себе забадяжил, сердце кровью обливается. Не будет ли он тебе во вред? Сам же, помню, говорил, что крепкий чифирь не потребляешь, - гнусное расположение духа толкнуло Фаниля прямо с порога проявить «заботу о здоровье» бывалого арестанта, и тот не мог не почувствовать чуть заметный упрек в словах Фаниля.
   -Не рви сердце, Фаня. Я же тебя, близкого кента дожидался, потому и заварил толково, не жалеючи. Чтоб самому не уснуть и чтоб тебя взбодрить. А что до этих «босолыг», так они в настоящем чифире ничего не смыслят, - хитрой, старой лисицей выпутывался из неловкого положения Череп, впрочем, без намека на заискивание. – Ну как ты сегодня погулял, братиша? - многозначительно повел бровями Череп.
   -Все равно, что рукой «погонял», - неудовлетворенно произнес Валий, присаживаясь за стол, напротив сокамерника, поморщив лицо. – Что так? Али, баба – не мед? Али, стерва капризничала? - живо полюбопытствовал Череп.
   -Да все было пучком. И баба – мед. И на все готовая. Но вот кайфа не испытываешь, когда нету чувства. Так, «отдуплил», как проститутку, получил животное удовольствие и пошел дальше, - задумчиво глядел Валий в упор на собеседника, глубоко затягиваясь сигаретным дымом.
   -Ты, братух, смотрю – истинный гурман. Ишь ты, чуйств ему захотелось. Да их, неподдельных и светлых на воле-то днем с огнем не сыскать, не то, что здесь…, - Череп выпил полкружки и отодвинул чайное варево на Валиеву сторону стола. Сам же принялся ковырять мизинцем в носу. – Я из-за этих самых чуйств, (он нарочно коверкал слово чувств) можно сказать, первый свой срок и схлопотал. Втрескался в молоденькую деваху по уши. Она вначале околицей, а после в открытую стала показывать, что любит «капусту».
   Голова у неё кругом шла от: «рыжухи», кабаков, импортных тряпок. Как мог простой, советский работник обувной фабрики угодить растущим запросам своей подруги? Вот и пошел Колян Ряжечкин на первый свой «гоп стоп». Получилось без особых проблем. Понравилось. Пятнадцать минут работы и хорошая прибавка к зарплате передовика производства в кармане. Позже втянулся. Обзавелся напарником. Он же, падла, в итоге и сдал меня ментам. А потом, первый срок. Колян – на нары. А Оля, так ее звали, с другим «гопником» – в Ялту. Вот и весь сказ. А ты говоришь: «чууйства». А я говорю тебе, бабье – товар ненадежный.
   -Ну, это тебе, братан, не повезло. Но есть, же на свете люди. И влюбляются, и живут вместе, и детей рожают, и доживают до старости, и умирают в один день, как в сказке. А еще я думаю, что каждый мужик сходится с бабой, которой он достоин, - Фаниль смаковал через зубы тягучую, горькую жижу, и с каждым глотком сердце билось все громче и быстрей.
   -Видать весна так на тебя подействовала. Первым теплым лучом в голову припекло. Детей рожают, доживают вместе до старости. Это истории не про нас. Попал сюда – все. На тебе клеймо на целую жизнь. Ни одна нормальная баба рядом с тобой и срать не сядет, не говоря уж о том, чтобы замуж за тебя пойти. Может шалава какая и найдется, но это все не то, - Череп медленно катал большим и указательным пальцами содержимое ноздрей, увлекшись разговором.
   -Может ты и прав, старина? - глубоко вздохнул Валий. - Вот, все сидел и смотрел, когда же ты, наконец, палец в носу сломаешь, - весело, по-мальчишечьи улыбаясь, сменил он тему разговора.
   -Привычка идиотская, не в обиду Фаня. В детстве, еще помню, маманя билась, пыталась от нее отучить. Мазала пальцы горчицей, посыпала перцем. Ан, ничего у нее не получилось, - покачал Колян, чуть заметно, своим крепким черепом с седой, жесткой растительностью, напоминавшей щетку по металлу. При этом лицо его выражало меланхолию человека, уставшего сопротивляться, плывущего по течению.
    Фаниль лениво взобрался на высокие нары и снова закурил, выпуская густые, широкие струи дыма в решетку окна. Отсюда, с верхнего яруса, казалось, что звезды чуть-чуть, но ближе. Отсюда казалось, что они живые. Вздрагивая, стараются дотянуться друг до друга, желая хоть на миг ощутить робкое прикосновение холодного поцелуя. Но кто-то, с равнодушным беспристрастием разбросал их по небу, обрекая на вечное одиночество.
    В груди у Валия сжалось. Нежданная, постыдная капля, одна единственная - скатилась с ресниц. Горячая, она упала на руку, быстро растекаясь по ее волосистости. Может быть едкий табачный дым был причиной тому, а может капля из грешной, беспокойной души выкатилась наружу. «Ты должен перед братвой и ментами быть сильным, никто и никогда не должен видеть твоих слез, не должен лапать твою душу» - думал Валий, изо всех сил сжимая зубами  печаль и сентиментальность. Сурово заиграли желваки, а значит прочь слабость и малодушие.

***

    Тюремный «хозяин» и директор хлебозавода не смогли договориться. В тюрьме вскоре заработала своя пекарня. Старый давно уже списанный тестомес, скрипя,  валял серую опару по стенкам огромного чана. Неаттестованная служащая СИЗО Алка, баба неопределённого возраста, с удивлёнными глазами пересчитывала лотки с горячими буханками: «Соок один, соок два…». Не выговаривая букву «р», без особой надобности она старалась не общаться с людьми. Оставаясь одна, она переставала стесняться дефекта дикции и любила по многу разговаривать сама с собой. Так и сейчас она вслух пересчитывала выпечку. Потом начала ругать начальство. Недобро вспомнила ненавистную соседку по коммуналке и склочную старуху в утреннем трамвае.
   Мужика у Алки, скорее всего, никогда и не было. Так, только разные встречные, поперечные  «ухари» залётные. Как ни странно, она не страдала вредностью старых дев и свойственной им ненавистью к чужим отношениям. Напротив, Алка, точно сваха сводила заключённых женщин и мужчин. Одна такая пара, кажется, до сих пор вместе. «Соок восемь, соок девять», - продолжал никто не слышать Алку. За фанерной перегородкой на мучном складе счастлива была осужденная из женской обслуги некрасивая Женька Палёная. Несколько менее её был счастлив смазливый безконвойник Сашка Король, считавший деньки до свободы. Он с ленцой катал мясистое в веснушках тело Женьки по мучным мешкам. С ног до головы белые от муки, сведённые Алкой любовники, предавались утехам. Переставая считать, она прикладывалась к перегородке и улыбалась. Загадочные существа женщины.
   Через пару недель Сашку освободили. Женькин срок в пять лет не оставлял ей никаких надежд хотя бы на встречу когда-нибудь ещё со своим любовником.
   Гинеколог довольно странного вида субъект, примечательный эспаньолкой и серым кепи в английском стиле, приходил в тюрьму один раз в месяц. Сколько успевал, столько и осматривал осужденных.
   Когда однажды дошла очередь и до Женьки взгромоздиться на гинекологическое кресло, её одновременно и обрадовали и огорчили.
   -Давно сидишь?
   -Третий год пошёл, - недоумённо посмотрела на доктора осужденная.
   -Яновна, запиши в её карточку. Двадцатая неделя беременности, - отложил в сторону зеркало Куско врач
   Выносила женщина дитя без проблем и  осложнений. Незаметно и как-то быстро для окружающих. Нежданный и никому не нужный мальчик родился здоровым. Раз в две недели старшая медсестра Маришка уносила кулёк из стёганого одеяла за периметр. Через час возвращалась. Осторожно клала младенца возле его мамаши. Та торопливо тушила сигарету, проворно подхватывала сына и прижимала на несколько минут к груди. Этим материнская нежность исчерпывалась.
   Ребёнок для Женьки Палёной был скорее разменной картой, средством шантажа и получения поблажек.
   Крохотный Митенька, надрываясь, плакал. Его ротик дрожал от напряжения и обиды на весь белый свет. А мать тем временем, не обращая на то никакого внимания, через окошко перекрикивалась с осужденными мужиками из соседних камер. Или равнодушно поглядывая то на сыночка, то на инспектора «разруливала» за найденный в «хате» при «шмоне» запрет.
   -Ха, а вы думали, я базара не вывезу. На раз, два «мусорка» залечила, - хвасталась перед сокамерницами молодая мамаша. Знала наверняка, что в карцер не загремит. Который раз спасёт ребёнок.
   Проходит год. Ещё год. Не становится меньше ненужных, голодных и чумазых беспризорников. Они живут сами по себе. Растут сами по себе. Сбиваются в стаи. Детство проходит мимо них.
   Пока огрубевшая, опухшая, с синим перстнем материнская рука держит стакан с дурманящей отравой. За спиной у неё всё идут и идут неровным строем обритые наголо мальчишки в чёрных хэбэшках с бирками на груди. Запевают строевую о самой родной и любимой маме…
   


12.

   
    А весна, меж тем, тихо набирала обороты. Ночами, когда беспокойная дремота парализовывала до конца не оттаявший город и все сущее в нем, весна продолжала свой теплый ход. Неслышной и невидимой поступью шла она, оставляя за собою: на холмах проталины в пористых, потемневших, больных снегах; в низинах из-под заиндевелого, просевшего наста высвобождала она холодные, талые воды, обрекая их на монотонное, долгое журчание. Свалявшийся, словно вата снег, цепляясь за шифер, сползал с усталых крыш. На реке осторожно трещал лед, изо всех сил стараясь  не нарушать ночного затишья. Откалывавшиеся льдины глухо стукались, и торжественно белея, медленно уплывали навстречу весеннему шествию.
   Лысые кроны деревьев нехотя потряхивали мокрыми ветвями - легкий, прохладный ветерок сдувал с них тяжелые, большие капли. Тихо-тихо весна кралась, шлепая по лужам. Пульс у природы с каждым ее шагом становился все чаще.
   Поутру, когда с первыми лучами солнца все вокруг становилось зримее, множество смешанных чувств переполняло изнутри всех без исключения, даже самых черствых и равнодушных. Изумление перерождалось в восхищение; удивление перерастало в радость. И все это стремилось вырваться наружу, невзирая на то, что мешали высокие стены и крепкие решетки.

***
 
   Весна воистину чудесное время. Своими позолоченными и теплыми руками солнечных лучей, она способна, обняв приласкать, бережно укрыть от тревог, успокоить душу. Стоит только, не таясь, открытым сердцем принять ее волшебный дар, и тогда оно станет биться в груди, вторя пульсу природы – громкими, мощными толчками, разгоняя по телу, обновлённую кровь. И в ее обновленной, горячей плазме тогда смешаются: огромная любовь и доброта.
 

   Когда обман устает хорониться за ширмой сладкой, усыпляющей лести, нелепых оправданий, пустых обещаний, «мученических» капризов и хандры, он бессовестно выставляется наружу, и тогда уж он обретает новое имя – предательство. У многих мужчин, искренне не любящих своих женщин, наступает в жизни такой период, когда держаться уже невмочь, когда не к чему уже бывает прятать свою страсть к «шерше ля фам.». Пухленькие и блестящие, чуть-чуть приоткрытые, будто с некоторой наивностью, нежные губки; томные – в сторону, к носику, на предмет взгляды; беззастенчиво декольтированные и оголенные части женских тел - все это до беспамятства манит, оставляя после свершенного лишь горький привкус краха, где-то в пищеводе. Иногда, даже может возникнуть неприятие и брезгливость ко всем доступным женщинам. Но, к радости таких барышень, эти неприятные ощущения проходят у мужчин довольно скоро. И аппетит страсти разыгрывается с новой силой.
   Обманутая Катерина Вишня с тупой болью в сердце, силилась избавиться от мыслей о муже, от его голоса и запаха, следовавших за нею по пятам под аккомпанемент завораживающей и дурманящей музыки весны. Катя, совсем недавно любившая своего мужа, теперь ненавидела все, напоминавшее ей о нем. Однако, не запирала она сердце на замочек и не сжигала «поцелуев мост».   

   



13.

   Большие железные двери и решетки с электрозамками, открываемые постовым контролером, дежурившим на входе в тюрьму, образовывали шлюзы. Через них в тюрьму по трое входили люди: служащие тюрьмы, милиционеры, сопровождавшие арестованных, адвокаты. Оказываясь в шлюзе, напротив стеклянной витрины с постовым, вошедшие передавали серьезному, слегка напыщенному человеку в оливковой форме свои документы. Медленно раскрывая удостоверения, он вскидывал пристальный взгляд на каждого вошедшего в тюрьму. На сосредоточенном лице его читалось желание выявить какое-нибудь несоответствие документа и личности его владельца. Некоторые из посетителей, особенно женщины, слегка смущались, мужчины отвечали испытующими взглядами постовому, адвокаты держались вальяжно, новенькие арестанты озирались с любопытством неволенных зверей. Однако все входившие с покорным нетерпением дожидались окончания процедуры сверки документов с личностями. По успешному ее завершению постовой с силой, энергично надавливал на кнопку, приводившую в движение ригель электрического замка, и троица благополучно заходила в тюрьму.
   В тюремном дворе люди, минуту назад волею здешних правил, вместе стоявшие перед бдительным контролером, теперь снова расходились каждый по своим делам. Одни - неспешно в раздевалку, сменить гражданскую одежду на форму надзирателя. Вторые, - с чувством исполненного долга, сдавали в руки тюремщикам новоиспеченного зэка, который, в свою очередь смирялся потихоньку со своей незавидной участью и желал поскорей в душную, но теплую камеру с нехитрыми благами тюремного быта. Третьи, - мысленно потирая ладони, заполучив платежеспособного клиента, спешили к нему на свидание, где набивали себе цену, рассказывая про «нужных людей», которые за деньги всегда готовы оказать помощь и содействовать в деле.
   

   Плотная ткань камуфлированной хэбэшки ядовито-зеленого цвета насквозь пропитывалась затхлым запахом и неприятно прилипала к телу. В первые секунды, надевая форму, хранившуюся в сырой раздевалке, чистая, еще непривыкшая к смраду тюрьмы кожа, словно защищаясь, невольно стягивалась, покрываясь мурашками. Свежий, бодрящий воздух улицы на выходе из раздевалки для контролеров, насилу перебивал застойные и вонючие запахи, какие всегда накапливаются в закрытых, невентилируемых комнатушках, при большом скоплении в них народа. Вдыхая этот тяжелый дух, контролеры, как бы пропускали через себя тюрьму, всегда унылую, пребывающую в суровых думах о горькой доле арестантской.
   Стуча подкованными берцами о мощеный плиткой пол тюремных коридоров, изредка спотыкаясь на лестничных маршах, громко переговариваясь, усердно и заразительно матерясь, смачно отхаркиваясь и хохоча, шумная ватага контролеров шла работнуть. Получасовой перекур и кружка горького, точно из древесных опилок, тюремного чаю под нескучные, похабные анекдоты, предваряли незабойную работу.
   -Ну что, дядь Саш, работнем? - фамильярно, запанибрата - не по возрасту и не по должности, обращались улыбчивые, нахальные контролеры Прошка и Халтура к пятидесятилетнему корпусному. К нему все обращались: «дядь Саш», за глаза называли его – «вальдшнепом». Усталые глаза его могли рассказать о многом: что любил «дядь Саша» выпить горькой; что был он наивным добряком; что не любил он споров и скандалов; что настоящей страстью для него была охота. Часами дядя Саша мог пересказывать, причмокивая большим, мясистым ртом охотничьи истории. «Ну-у-у, не-е-е! Не люблю я коллективную эту охоту. На нумерок стал и стоишь себе колом – ждешь, значит, зверюгу. А он – бедолага загнанный, выбегит на тебя. Бабах…. Тьфу ты, прости меня грешного! Срам один, а не охота» - говорил в сердцах дядя Саня, от досады, словно выплевывая слово за словом.
   -На прогулку собираемся, - из кабинета корпусного в коридор выглянула коротко подстриженная, дефективная голова Халтуры с упрямым лицом, на котором внимание привлекал лишь нос – картошкой, с большими раздутыми ноздрями. На минуту вынырнувшая из двери голова, произнеся привычную фразу, спряталась обратно дохлебывать остатки холодного чая.
   -Что-то работать совсем неохота. Вчера перебрал «ханьки», сегодня голова раскалывается, - распластавшись на столе корпусного, подперев тяжелый затылок трясущейся ладонью, медленно и тихо хрипел сорванным голосом Прошка. – А что, Халтура, может, договоришься с жуликами сегодня не гулять? А? - Прошка с трудом перевел красные глаза с потолка на коллегу.
   -После работы с тебя «красненькая»!? - с хитрецой, вопросительно глянул Халтура на взмокший лоб Прошки, дескать: а как ты хотел?
   -Хорошо. Только пить будем вместе, - ослабевшей, нетвердой рукой Прошка небрежно и громко ударил увесистой связкой ключей от камер и корпусов о твердую, деревянную столешницу. От неожиданного соприкосновения со столом нанизанных на погнутое кольцо стальных ключей и затертых до блеска ладонями контролеров, ложки в кружках, стоявших на нем, разом подпрыгнули, камертонами звеня в ушах контролеров. – Хватай ключи, дуй заказывать на прогулку.
   -На холод. На прогулку. На холод…, - осторожно твердым носком берца постукивал глухо о металл камерных дверей инспектор Халтура.
   Отходя от каждой двери, семенил он по коридору своими коротенькими, иксобразными ножками. Подходя к очередной камере, приостанавливался, чтобы записать в блокнот еще одну отказавшуюся от прогулки камеру. Приглашая «на прогулку на холод» еще не проснувшихся зэков, контролер слышал вполне естественный и желаемый ответ людей, только, что высунувших носы из-под одеял и не желавших расставаться с нежащим теплом: «Нет, командир, сегодня не пойдем. Приходи завтра».
   Пройдя, таким образом, почти весь первый этаж корпуса, инспектор Халтура рассчитывал потихонечку да полегонечку получить отказ от прогулки большинства заключенных, не успевших со сна сообразить, что к чему. Но арестанты, разбуженные оживлением, творившимся в камерах, к которым уже подходил прогульщик, разочаровывали его: «Да ты, командир, гонишь! Какой холод? Весна же на улице».               
    Со словами: «Ну, если мне не верите, тогда выходите, сами убедитесь». Халтура делал отметку в блокноте и спешил на своих ластоногих конечностях на второй этаж корпуса.

    На другом краю тюрьмы, в приёмном отделении. Так называемых «воротах в чистилище» службу нёс, вот уже двадцатый год Андрюша Пузырёв по кличке Крюгер. Человек не привыкший утруждаться, делал всё крайне медленно. Расстояние, которое обычный человек проходит за десять минут, он покрывал за полчаса. Был всегда невозмутим. Не обращал внимания на издёвки коллег и замечания начальства.
   Надо отметить, работу свою он знал и исполнял на «отлично». И немудрено. Ведь, без малого двадцать лет каждодневно мазал тушью ладони заключённым, фотографировал их в профиль и в фас, просвечивал лучом Рентгена их вещи. Считался лучшим специалистом-наставником. За что авторитетного инспектора приглашали на все застолья. Требовали от него тостов и советов для молодых надзирателей. Начальство закрывало глаза на постоянный перегар, шедший от него. Сослуживцы прощали ему случаи приписок чужих заслуг на свой счет и откровенное «крысятничество». Он был, как живой символ, походное знамя, поистрепавшееся, но, в общем-то, ещё ничего.
    Жалели его за то, что был он холостяком. Он жалел денег, которые высчитывали с его зарплаты «за яйца» - налог на бездетных сотрудников. Он может быть и рад был бы завести детей. Но ходили слухи, что у него проблемы с женщинами. Нет, нет! Как раз наоборот. Из-за неимоверных, пугающих размеров не мог он найти себе пару. Поэтому в сорок пять всё ещё жил с родителями.
   Тюрьма давно уже перестала насмехаться над «безобидными» проделками Андрюши Пузырёва по кличке Крюгер. То схватит за огромную грудь Надьку разведёнку из спецчасти. То хлопнет по заднему месту разменявшую шестой десяток Жанну Адольфовну, супругу зама по тылу,  заведующую складом. То, надев белый халат и колпак «шныря», пока дежурный принимает в сизо новеньких молодых «зэчек», сидит на кушетке за дверью с надписью «медкабинет», давно уже используемый под склад ненужных вещей, и с нетерпением ждёт. Когда дежурный кончает и уходит, Крюгер слегка покашливая, приступает к «медосмотру».
   - Жалобы, проблемы со здоровьем? – серьёзно, с «профессиональным любопытством» расспрашивает у прибывших Андрюша. – По пояс раздеваемся, трусы ниже колен, - «осматривает» женщин «медработник». – Побои, синяки, ссадины, порезы? - «доктор» Пузырёв ощупывает их по очереди в «своём кабинете». – А это что? – тычет он толстым, волосатым пальцем в живот молодой вьетнамке, невесть откуда взявшейся на централе.
   - Бандит в Масква питаль. У, осень, осень давно. Есё тем летам, - пытается оправдываться смущённая азиатка, указывая крохотной ладошкой на коричневый след от утюга.
   Вдруг «медосмотр» внезапно прекращается. Не успевшие до конца одеться женщины, на счастье арестантов, сидящих в камерах приёмного отделения, прогоняются по коридору мимо них. Тяжёлая дверь, с грохотом захлопывается за самой нерасторопной из прибывших. Быстро лязгает замок и Андрюша Крюгер, почти бегом, спешит укрыться в кабинете с дактилоскопическими картами, столами для обыска, похожими на столы для  пеленания младенцев, старым фотоаппаратом на трёножнике и рентгеновской установкой, напоминающей об аэропорте…

   Если ночью музыку в тюрьме всегда делали заключенные, то днем здесь спокон века звучали совершенно другие мелодии, исполняемые ее служащими. В восемь утра тюрьма наполняется шумом голосов людей, заставляющих серые, мрачные корпуса оживать. Людей привносящих в сырые тюремные застенки хаос и суету.
   Одна группа инспекторов в камуфляжах выводит зэков из камер в помещения для свиданий с родственниками, (еще до рассвета начинающих толпиться в очереди у тюремной стены). Другая группа, буквально упрашивает арестованных бродяг, привыкших к грязи, пройти на дезинфекцию и первичный медосмотр.
   Несколько мужчин и женщин, хэбэшки которых уже успели взмокнуть, делают обыск в душной, узкой и длинной, как тоннель многоместной (на тридцать сидельцев) камере. Сидя на нарах, контролеры выворачивают наизнанку и прощупывают отсыревшую, несвежую одежду; перебирают нехитрое содержимое больших капроновых сумок; неторопливо заглядывают под нары, под стол, между оконной рамой и решеткой. Высокий, худой или, как говорят - костлявый, зато очень проворный малый, сбив кепку на затылок, запястьем грязной руки часто приглаживает вспотевший чуб. В одной руке он держит деревянную киянку и громко простукивает ею все, что не сокрыто в камере от его горящего взгляда: стены, раковину умывальника, стол, чашу Генуи, нары. По-видимому, он сам до конца не понимает цели выполняемой работы. Другая рука крепко сжимает метровый стальной прут, слегка загнутый на самом конце, коим бойкий юноша энергично и беспорядочно тычет: в отверстия бетонного пола – в углубления, которые могут служить прибежищем мышей; в сифон раковины умывальника; в сливное отверстие чаши Генуи, и напоследок, пока никто не видит – то ли, из глупости, то ли, из вредности – опускает крюк в пластиковые банки с недоеденной кашей, в пакет с сахаром, в кружки с чифирем. После чего, невзначай обтирает запачканный обысковый инструмент о наволочку подушки, брошенную на ближних к нему нарах.
   -Да, бля, жулика куда не целуй – везде задница! – произносит парнишка, от кого-то услышанную аллегорию, явно - не к месту, наверняка пытаясь прикрыть ею свое  безрассудство.
   Меж тем, в открытую дверь из камеры летят изъятые контролерами запрещенные предметы: битые стекла, жестяные банки, куски проволоки, клубки шерстяных и капроновых ниток, деревянные рейки, пустые пачки из-под чая и сигарет. Инспектор, стоящий у открытой двери и из коридора наблюдающий за обыском, с проворством циркового медведя, наученного футбольным приемам, шаркая подошвой о пол, отшвыривает в сторону от дверного проема выброшенный хлам.
   Руководитель обыска с черными глазами, усами и волосами, точно гигантский жук, взобрался на верхний ярус нар. Не разуваясь, прямо в обуви, прохаживается он по незаправленным постелям, иногда наклоняется и  сильными, волосатыми пальцами ощупывает подушки и матрасы, будто пытается что-то из них выжать. Старания его не проходят задаром. Вдруг, откуда-то у него появляется колода карт и тут же, с высоты летит в коридор, шлёпается о стертую плитку: «О-па-а, «стосик»! Почти новая колода. Будет чем после обеда заняться».
   -Ты что, Иваныч, добром раскидываешься? - пряча в карман хэбэшки поднятые с пола карты, инспектор у двери, по-приятельски шутя, упрекает товарища в расточительности.
    Но тот – в камере, так увлекся, что не обращает внимания, ни на кого. Азарт охватил его. Чутье бывалого «вертухая» подсказывает ему, что в камере, наверняка, есть еще что-то запретное. В этом можно, даже,  не сомневаться, глядя на то, как нехотя выходили из камеры ее обитатели перед обыском, как нервничает во время «шмона» зэк, оставленный в «хате для присмотру».
   Трещина в потолке между двумя плитами запросто может послужить укромной «нычкой». Туда можно спрятать любой «запрет»: и «перо», и «маляс», найдя который на кармане, хозяину этого кармана со статьи не соскочить.
   Только две фаланги толстых, с черной растительностью, настойчивых пальцев, смогли пробраться в схрон между двумя бетонными плитами. Подушечки этих пальцев словно обладают зрением и обонянием, и невозможно убедить старшего группы обыска в том, что там – в щели, куда тщетно силятся протиснуться его зрячие пальцы, заключенные не запрятали что-то очень криминальное для тюремных стен.
   -Подай-ка, Шалун, свой дрын, - он протягивает большую волосатую руку к молодому контролеру. С высоты второго яруса нар, ему хорошо видно, что паренек стоит без дела и он с укоризной глядит на него. Железный крюк начал выуживать из тайника что-то в нем спрятанное вместе с паутиной и пылью. Сор сыплется на голову старшего по обыску, отчего он в сердцах матерится. Вдруг, в потолке что-то блеснуло. Теперь вполне достаточно и двух фаланг пальцев, чтобы добраться до утаенного ножа. - Эй, тело! А это что у меня такое? - «старшой» пинает голову заключенного, находящуюся, как раз на уровне второго яруса нар. Удовлетворенность от проделанной работы, радость и превосходство читается на лице чернявого инспектора. Зэк же, задрав к нему лицо, заискивающе улыбается.
   -Чей, собака, нож? Я у тебя последний раз спрашиваю! - угрожающе потрясает самодельным ножом инспектор перед носом у арестанта.
   -Честное слово, «старшой», не знаю. Я только вчера заехал, а тут такие дела творятся, - жалобно лепечет зэк.
   Примерно такую же картину можно ежедневно наблюдать во всех корпусах тюрьмы. Одни, которые сидят, всё, что запрещено правилами внутреннего распорядка тюрьмы - прячут. Другие, которые их охраняют, ищут «запрет» и, как ни странно, очень часто его находят. И тогда арестанты всей камерой открещиваются от «запрета». Говорят, что это чужой «запрет», что они только вчера заехали в эту «хату» и за то, что в ней спрятано, не отвечают.
   Извечное противостояние закона и вакханалии, фискальства и сметливости, замкнутых и замыкающих, длится много лет, с тех пор, как был построен первый тюремный замок или вырыта долговая яма. Закончится ли оно когда-нибудь, трудно сказать однозначно.
   

***
   
   Андрюха Карманов с говорящим «погонялом» Лютый, слов на ветер никогда не бросал. Ни в ПТУ, когда пообещал отомстить грозе всего рабочего района Торпеде за поруганную честь сестры. Без жалости топтались ботинки Лютого и его дружков по сбитому с ног крепкому, как кряж телу Торпеды.  Два месяца на больничной койке и инвалидность. Дорого обошлись забавы с нецелованной девушкой, непривыкшему слышать слово «нет» поддонку.
   Честно, от звонка до звонка отбыл свой первый срок Андрюха за сдержанное обещание.
   Недолго погулял Лютый на воле между первой и второй ходками. Какой-то баклан – водила газона назвал его «петухом». Ведь грузчик – человек второго сорта, что с ним церемониться. И скорее всего не успел понять, что поступил опрометчиво. Не долго думая, без дешевых понтов, Андрюха снял топор с пожарного щита и расколол череп не умевшему «фильтровать базар» мужчине. На одной ноге срок в тринадцать лет не отстоять. Но, и его, не то, чтобы налегке, но все-таки взял Лютый.
   Рецидивисты, как палочки-выручалочки в повышении раскрываемости районных отделов милиции. Лютый не хотел «стучать» операм. Решил завязать с криминалом навсегда. Начать новую жизнь. Чтоб ничто не напоминало о прошлом. Но, видно не судьба.
   Не нужен был «висяк» по резонансной «мокрухе» новому начальнику райотдела. Лютый оказался самым подходящим кандидатом  на роль стрелочника. Его брали прямо из дома, из тёплой постели, из-под бока подруги. Отделение милиции. Изолятор. И завертелся маховик «правосудия».
   За своё отвечу всегда, а чужой срок на плечи грузить не готов, - повторял Лютый следователю и адвокату. – Если осудите, всё равно – сидеть не стану, - обводя глазами прокурора, защитника и судью твердил он в последнем своём слове.
   СИЗО, как дом родной встретил Лютого. Но останавливаться здесь не входило в его жизненные планы. Заявление на голодовку с самого начала было воспринято «конторой», как обыденное явление, как бесполезная протестная выходка бывалого «отрицалы». Мол, знаем мы такие «голодовки» в камерах на двадцать человек, где под каждой «шконкой» баул полный «хавчика». Неделю, другую почудит и соскочит. Однако прошла неделя, прошла другая. От голода у Андрюхи обострился туберкулёз. Тюремный фтизиатр Михалыч перевёл Лютого на вторую группу диспансерного учёта и сказал, если не начнёт принимать пищу и лекарства, то через полмесяца «загнётся». Его удвоенную пайку мяса и яиц по-прежнему съедали сокамерники.
   -Ваши предложения, товарищ Деревянка? – интересовался начальник тюрьмы у главврача санчасти.
   -Принудительное кормление через прямую кишку, - равнодушно отвечал он, разглядывая свои ногти.
   -Мы же не в концлагере, - вытараща глаза, кричал «хозяин».
   -Ну, тогда я не знаю, - лениво пожимал плечами главный тюремный «ляпило», обижаясь в душе на начальника и желая скорейшей смерти зэку.
   Между тем, Лютый перестал самостоятельно передвигаться. Истощён он был до крайности. Тонкая кожица, казалось обтягивала, чудесным образом шевелящийся скелет. На лице Андрея скулы, словно выросли в разы. Глаза были где-то на глубине фиолетовых глазниц. Это был живой, пока ещё, труп. Совершенно обесцвеченный, отпугивающий своим видом не только заключённых и контролёров, но и тюремных врачей. Жутко было не только дотрагиваться до него, но и находиться рядом с ним. Пища, принудительно поступавшая в организм, отторгалась им. Человек на глазах у всей тюрьмы медленно убивал себя. И вместе с ним умирала вера в справедливое правосудие и честных «ментов». Дотлевала жизнь в человеке, ненужном целому миру. Бездушному и жестокому. Который каждый настоящий человек, хотя бы раз пытается изменить к лучшему.
   Практически, скелетированный труп Андрея Карманова с говорящим «погонялом» Лютый, долго лежал в холодном, сыром подвале тюремной больнички. Пока сестра не вывезла его на кладбище и не схоронила рядом с отцом и матерью.
   
    


14.


 
   Сырость казематов. Дефицит солнечного света. Удушливый нездоровый воздух. Различные болезни. Все, это способствует развитию и укоренению в тюремных людях, таких пороков, как: подлость, жестокость и низость.
   Человек, которого сверстники в школе не принимали в футбольную команду. Младшие дразнили на переменах. Девчонки не обращали внимание. Старшие ребята со двора подтрунивали и часто – очень обидно. Такой человек, несомненно, вырастает замкнутым и озлобленным. Про таких ещё говорят: сам себе на уме или в тихом омуте черти водятся. Он не протянет руку помощи, зато обо всём доложит начальству.
   Благодаря таким, как Женечка Пестунов, «хозяин» знал всё про всех.
   Боря Шатун отдал спецназу десять лет жизни. Оставил в горячих точках ногу, наступив на «лепесток». После госпиталя на медицинской комиссии встал вопрос о невозможности дальнейшего прохождения службы. Но, старый боевой полковник Павлов замолвил словечко перед руководством. Боре позволили дослужить два года до пенсии. Только в тюрьме.
   Не считал он за службу то, чем приходилось заниматься на новом месте. Ограничения, которыми обременяли надзиратели ежедневно заключённых, были не по нутру солдату, привыкшему воевать с сильным, достойным противником.
   Противно было Боре копаться в чужом грязном белье. Подсматривать в смотровой глазок за лишёнными свободы. Всеми правдами и неправдами уклонялся он от постылой работы.
   Не единожды Женечка Пестунов писал докладные на невесть что возомнившего о себе Бориса, по прозвищу Шатун. Завидовал невзрачный, неуклюжий желторотик могучему, уважаемому человеку. Чёрная зависть застилала Женечке глаза. «Никаких поблажек в службе не должно быть никому. Даже всяким там юродивым, инвалидам. Пускай и изувеченным на войне», - думал, злорадствуя Пестунов.
   Деревянный помост над прогулочными двориками с приходом тёплых деньков становился излюбленным местом службы Бориса. Шнырь приносил сюда из каптёрки самый лучший матрас. И Шатун, растянувшись на нём, наслаждался весенним теплом, подставляя прохладному ветерку и ласковым лучам солнца натруженную культю. 
   Злость переполняла Женечку. Его трясло от такого напарника.
   - Если кое-кто думает, что за него будут работать другие, он ошибается. Инвалид – сиди дома, - негодовал Пестунов.
   Борис, не торопясь и не говоря ни слова пристегнул протез. С трудом спустился с деревянного помоста к дверям в прогулочные дворики. Женечка через смотровой глазок внимательно наблюдал за заключёнными на прогулке. Без видимых усилий, Борис за воротник и за ремень поднял коллегу на добрый метр над бетонным полом и недолго думая, подвесил его за арматуру, торчащую из стены. Осторожно перевернул подвешенного надзирателя лицом к стене. И с чувством исполненного долга вернулся на свое излюбленное место на помосте.
   -Немедленно сними меня, - требовал Женечка, беспомощно трепыхаясь и силясь достать ручонками до своего воротника, чтобы как-нибудь высвободиться. Но усилия оказались тщетными.  - Ты пожалеешь об этом!
   Но Боря Шатун будто и не слышал его. Перевернувшись набок, молча, смотрел, как заключённые ходят по прогулочным дворикам взад-вперёд.
   Через час Шатун по очереди открывал двери прогулочных двориков. Один из заключённых, проходя мимо Женечки смачно хлопнул его по заду. Пестунов взвыл от беспомощности и унижения. Зэки захохотали. Боря Шатун не слышал и не замечал происходящего в двух шагах от него.
   Который раз всемогущий полковник Павлов, уже через день спасал Бориса от увольнения.


***

   Иногда, всё плохое на короткое время отходит на второй план, и даже, забывается.
   Ежедневно, в одно и то же послеобеденное время из тёмного туннеля тюремного шлюз двора, над въездом в который висел плакат со словами: «У каждого заключенного можно найти что-то хорошее. Если его качественно обыскать», на режимный двор следственного изолятора трое «шнырей» медленно выкатывали тяжелую телегу. И она, бесшумно – на резиновых шинах проплывала мимо камерных окон, неся на своих железных ребрах горы сумок, мешков и пакетов, набитых продуктами, чаем и сигаретами. Довольные, сытые «шныри» подталкивали перегруженный воз передач к корпусам, поближе к камерам и зэкам в них.
   Продукты из сумок, мешков и пакетов, выкладываемые «шнырями» на «кормушки» железных дверей, моментально, словно засасывались внутрь камер. Это сопровождалось одобрительными возгласами: «О, ништяк – колбаска, сальце, копчёный окорочек, курочка, рыбка». И другие гастрономические вкусности, одним словом – «балабас». Или же слышалось разочарованное ворчание: «У-у, еще батон, опять макароны, баранки». Спустя несколько минут рука в татуировках поспешно возвращала на «кормушку» помятую бумагу с перечнем полученного в передаче и подписью получателя.
   Если «шнырь» был «ручной», то ему оставляли на «кормяке» курево или чай из передач, со спрятанными в них «малявами» к братве на другие корпуса.
   Поделив между «семейниками» передачу с воли, заключенные за один вечер съедали то, на что их родственники откладывали деньги, возможно не один месяц. На сытый живот, особенно если «грев» был «заряжен» спиртом (в консервной банке, в бутылке от кетчупа или в куриных яйцах), а еще лучше – «дурью» (в сигаретах, в чае или в тюбике от зубной пасты), жизнь, даже в тюрьме становилась веселой и счастливой. Но, до тех пор, пока какой-нибудь «отвязанный» зэк не начинал громко ругаться, провоцировать сокамерников на драку, колотить в камерную дверь алюминиевой миской или просто пытаться изнасиловать слабенького «первохода». Если в камере находились бывалые заключенные, в здравом уме, умевшие остановить буяна словами: «Э, братан! Хорэ, баре! Не ломись в «тормоза»! Оставь «сникерса»!». То чаще всего «вертухай» делал вид, что ничего не замечал и не слышал, и арестанты, побродив по камере, потихоньку  успокаивались. Кто укладывался на нары, кто припадал пересохшими губами к холодному чифирю, кто, садился за «общак» подвигать нарды или «тасонуть стос».
   Беда была с теми любителями куража, кто терял и не находил берегов здравомыслия, выводил из терпения корпусного и контролеров, заставляя их объявлять по тюрьме тревогу. За считанные минуты в корпусе собирались контролеры и офицеры, снаряженные резиновыми палками. Спешно выстраивались они возле дверей «веселой» камеры в две шеренги – одна лицом к другой, образуя живой коридор, через который пропускали каждого, потерявшегося во времени и пространстве зэка. Глухие, хлесткие удары прессованной, жесткой резины сопровождались громкими криками, жалкими и бесполезными восклицаниями, протяжными стонами на фоне собачьего лая, эхом разрывавшего сжатое пространство тюремного корпуса.
   Через некоторое время «петухи», занимавшиеся уборкой корпуса, грязными, дурно пахнущими тряпками отмывали от стен и полов, уже начавшую присыхать и поэтому плохо отчищавшуюся кровь, рвотные массы и фекалии, размазанные, повсюду телами провинившихся и наказанных арестантов.         



15.


   Когда уходит от человека детство? У каждого по-разному. Наверное, раньше всех с детством расстаются ребята, попавшие за колючку. Остриженным наголо, взрослеть им приходится не дома, в кругу семьи и друзей. На годы их дом – казённое заведение за высоким забором. Отныне вчерашние мальчишки – несовершеннолетние заключённые, или, если угодно – «малолетки».
   К какой семье относиться, каждый выбирает сам. Если слабак, выбор один – жить с «обиженными». Только злость и жестокость помогают в камере выжить. Здесь преобладают эмоции и инстинкты над неокрепшим разумом. Одни «малолетки» сбиваются в стадо, другие становятся стаей.
   Конечно, за беспредел по «малолетке» строго спросят с каждого на «взросляке». Но, когда это будет и будет ли вообще? И стайки молодых зверят устанавливают свои правила, извращая «понятия».
   Жертва в камере «малолеток» появляется очень быстро. Немногословный, застенчивый добряк, обделённый силёнками. А, если ещё не хочет отдавать сыр с маслом….  Через неделю издевательств такой «малолеток» на утренней проверке незаметно передаёт старшему надзирателю по корпусу смятую бумажку. В ней с ошибками написано: «Памагите! Забирите меня из этой хаты!»
   Под рваной одеждой тюремный врач и дежурный офицер найдут множество кровоподтёков и синяков. Раздавленного мальчишку перекинут в другую камеру, где над ним продолжатся издевательства. А его обидчики пару дней не будут брать у «шныря» тюремную «баланду» и демонстративно порежут кожу на руках. Шантаж – он, как оберег для «малолеток», часто помогает избежать наказания.
   Безнаказанность питает вседозволенность. Молодые преступники с искалеченными душами, покрытыми рубцами, уверенно продолжают шагать по тропе, ведущей в бездну.

***

 
   Фаниль Валиев по ранней молодости тюремных лет узнал, что такое «буц-команда» не опохмелившихся «пупкарей», метеливших без разбора всех из камеры, в которой хотя бы один зэк провинился. Он хорошо помнил: из-за кого-то сломанные ребра, синяки и вывихи, выбитые зубы, со временем на месте которых стали блестеть золотые «фиксы». С тех пор он никогда не сидел в многоместных камерах, среди «бакланов», «отморозков» и психов. Умные и сильные в тюрьме становятся лидерами, которых уважают и боятся.  Зачастую на их авторитет опирается администрация, иногда даже уступая им кое в чем. «Контора» прислушивается к их мнению, выделяя из серой массы заключенных.
   Валий, даже находясь за полосой отчуждения высоких тюремных заборов, в крохотной, каменной каморке, жил – не тужил, нужды не испытывал. Были у него и бабы – «шалавы», и выпить – закусить, и курить – чифирить. Казалось бы, пустяк, а все же с недавних  пор появилась у него одна, не то чтобы проблема, скорее – неудобство. Два месяца как уволили из тюрьмы «вертухая» Пончу, работавшего в тюремной бане. За банку тушенки или сгущенки он ежедневно выводил Фаниля с сокамерниками на помывку. На место Пончи назначили женщину – «вертухая». Звали ее Екатериной Михайловной, как она требовала, что бы к ней обращались. Но отчество как-то не приходило на ум, когда глаза видели красивую, молодую девушку. Она заметно злилась и краснела, когда к ней обращались просто по имени. Подмечая это, находчивый зэк обращался к ней: «Теть Кать или Михайловна, водила б ты нас мыться, хоть пару раз в неделю. В «хатах» такая духота, что от пота можно коростой зарасти». Но уважительное обращение не оказывало желаемого эффекта на Катю Вишню, отвечавшую всем одинаково: «Следующая баня будет вам через десять дней, как положено». Разумеется, такие новые порядки не могли понравиться заключенным, особенно авторитетным.
   По началу, при выводе в баню, Фаниль пытался шутить, забалтывать ненавязчивой чепухой новую банщицу, шагая под ее конвоем по режимному двору и неся в сложенных за спиной руках авоську с мочалом, шампунем и безопасной бритвой. Несмотря на то, что Фаниль был симпатичен большинству женщин и часто пользовался этим своим преимуществом, в случае с Екатериной Михайловной его обаяние, кажется, не помогало. Ни плитки шоколада, ни фрукты, передаваемые через слонявшегося по бане с угрюмым видом Черепашку, не могли смягчить добросовестного инспектора. Катя каждый раз пыталась вернуть подачки обратно, но всегда тщетно, из-за того, что Черепашка нарочно подносил их ей, когда Валий с сокамерниками был уже давно на корпусе в «хате». Находчивый Черепашка, улыбаясь, с удовольствием и жадностью проворно уплетал непринятые лакомства, запираясь в бойлерной.











16. 

   Утром или вечером, ночью или днем, в общем-то, мало чем отличавшимися друг от друга в сером арестантском быту, поспорил Валий с Черепом, что не пройдет и недели, как их камера будет мыться каждый день. Конечно же, Валий рассчитывал на свои мужественность и неотразимость, которые коварно использовал, чтобы добиться желаемого от женщин.
   Разумеется, случай в бане, когда Черепу стало вдруг «не по себе», не мог не произвести на Катю «нужного» впечатления. Но было это не более чем инстинктивное влечение женщины, давно испытывавшей дефицит мужского тепла, любви и заботы. Грубым, нежданным таким флиртом, проявив, пусть и невежество в своих знаках внимания, но в красивой обертке из сильной мужской плоти, свалился на ее голову Фаниль Валиев. И с этим мимолетным, но сильным природным зовом Катя, хоть и не без труда, а все же, справилась. Самоотверженно выдавила из себя по каплям всё, до последней мысли, касающееся мужчин.
   Бессильное разочарование гнало ее прочь от жизни: от мужчин, способных только лишь на обман и коварство, от любви – плода чьей-то фантазии. Видя перед собой только черно-серый асфальт, она машинально обходила лужи, дрожащими зеркалами поблескивавшие на плацу режимного двора тюрьмы. По привычке, боковым зрением контролировала она неровную кучку арестантов, спешивших рядом с ней в теплую, наполненную паром и пахнущую хлором тюремную баню.
   -Двадцать минут моемся и выходим, - строго предупредила Катя входящих в помывочное отделение зэков.
   -Что так мало, рыбуля? – сквозь зубы шмелём прожужжал  Крюк.
   -Вашей камере много мыться вредно, сознание теряете.
   Железная дверь помывочной с грохотом захлопнулась за последним арестантом, проглотив что-то недосказанное им.
   Спортивные кроссовки Валия, модные остроносые, из замши туфли Крюка, казенные дерматиновые тапки, (какие  выдают на зоне) Черепа и тяжелые берцовые ботинки Шудрина – беспорядочно, второпях были разбросаны под лавкой в предбаннике.
   -Ух, ништяк водичка! А ну, тирании спину. Да никак по пи… ладошкой! - эхо мужских голосов зычно отражалось от стен помывочной. Не хватало лишь звука банных шаек.
   -Черепашка, сбегай, предупреди шесть два, что бы закруглялись, - небрежно бросила через плечо Катя банщику, опершись о дверной косяк входа в баню и нервно раскуривая глубокими затяжками одну от другой уже третью подряд сигарету.
   Тяжелый, растоптанный кирзовый ботинок Черепашки глухо стукнул в дверь помывочной, - Шесть два, Катерина Михайловна сказала, чтоб вы закруглялися.
   -Пошел вон, - сквозь шум струящейся воды услышал банщик. Несолоно хлебнувши, словно ушибленный пес, Черепашка тихонько постукивая подошвами тяжелых ботинок, принес свою согбенную фигуру к Катерине.
   -Не хотят понимать. Прогоняют, - виновато втягивая голову в плечи, пропел Черепашка.
   Отстранив рукою банщика, сержант Вишня решительно подошла к двери помывочной. Настойчиво, частой дробью постучалась к арестантам. И словно что-то притянуло ее головку к смотровому глазку, когда Катя сказала, было: «Шесть два, вы, что русского языка не понимаете?!» И хотела еще что-то сказать, но позабыла что…. По ту сторону двери, будто бы караулил Катин взгляд - возник самоуверенный Валий своей атлетической обнаженной фигурой. И как несколькими днями ранее, в горле бедной девушки пересохло, сердце забилось громко и быстро. Она почувствовала легкое головокружение, не дававшее мыслям стоять на месте. С бесполезной теперь уже быстротой, словно с запозданием сообразив, что дотронулась до оголенных высоковольтных проводов, Катя отринулась от двери. Не знала она о том, что наполовину исполнила желание, коварно задуманное Валием. И он, будто бы видел, что происходило за дверью, будто бы чувствовал, что творилось с бедной Катенькой. И уже начинал ощущать в своих руках невидимые нити. Стоит только подергать их правильно и кукла задвигается, послушная кукловоду.
   Кате же неприятно было признаваться себе, что похотливые страстишки назойливо, липкими и потными руками, но такими сильными и властными, тянут ее куда-то вниз. Вниз, где так совестно и гадко быть, но тем паче пленительная сладостность этого омута. Да и куда было деваться сильной женщине, но такой беззащитной, обманутой, оставленной и, оттого слабой. Женщине, попавшей под вероломное, обезоруживающее обаяние того, кто чувствовал дамскую слабость, кого они желали, готовые ради него на многое и, который этим умело пользоваться. Был он с ними всегда циничен. Добившись своего, бросал, забывал женщин. Закалял их, помогал им становиться прочнее. Но фарфоровую вазу, сколько не обжигай, а уронишь ее – разлетится на мелкие осколки.
   -У-ух, как хорошо! Как на воле побывал, - Валий выходил из помывочной последним, накинув на широкие плечи полотенце.
   Женщина, которая таит в себе загадку, всегда симпатична мужчинам. Ну а мужчины с тайной в глубине души, у женщин просто нарасхват.
   Выходя из предбанника, Череп на пороге споткнулся. К нему сразу же бросились Шудрин и Крюк, создавая заминку в дверях. В этот момент Валий, поравнявшись с Катей, смелым, привычным движением приобнял ее за талию, слегка прижав податливые упругости, чувствовавшиеся под камуфляжем, к своему торсу, наощупь казавшемуся, сложенным точно из горячих камней. Тяжелый дух, сначала – навязчивый и отвратительный, но через минуту – манящий своим сладострастием, наполнил женскую грудь, отчего ее дыхание стало частым и прерывистым. Вскружилась голова, Катя поплыла в объятиях арестанта. Такого чувственного поворота он, конечно же, ожидать не мог. Поэтому Катя, принесенная на руках Валия в свой кабинет и посаженная аккуратно на табурет – был чистый экспромт. Задыхаясь от волнения, Катя сопровождала по режимному двору зэков из камеры шестьдесят два, стараясь на них не смотреть. Перед захлопывавшейся железной дверью в корпусе на вопрос Фаниля: «Отведет ли она их завтра в баню?», - смущенно, даже как-то виновато опускала глаза. Черепу, редко ошибавшемуся в поведении людей, стало все ясно, и он с гримасой разочарования понял, что свой интерес в споре с Валием он уже, «верняк», упустил.   
      


17.


   Дни, наступая друг на друга в бессмысленной однообразной череде, уныло плелись, приближая к приговору Фаниля Валиева. Весеннее солнце с каждым днем дарило все больше тепла сырым и холодным тюремным застенкам. Гнилой тюремный воздух становился суше и оттого – менее зловонным. Менялся рацион питания, вместо натурального картофеля стали давать порошковый. Увеличилось время прогулки из-за того, что контролерам, млевшим под весенними лучами, лень было лишний раз выводить и заводить зэков в прогулочные дворики. Уборщики - «петухи», весь день сновали по режимке, освобожденной от серого снега. Под окнами камер сметали они в кучки мусор и срывали чужие «грузы» швабрами с веревочных «дорог», матерясь при этом, друг на друга.
   Все это еще больше угнетало Фаниля, по скромным подсчетам, намерившего себе – лет десять «особика». Ведь, один «жмур» уже был доказан. Второго – не Валия, а его подельников, исчезнувших неизвестно куда вскоре после того кровавого дня, изо всех сил пытались повесить на него и, похоже, небезуспешно. «Сторожки, выставленные на Хомяка и Шалуна в ментовке, вряд ли принесут результат. Если подельники и живы, то скрываются, где только я могу догадываться. Поэтому «висяк» будут «грузить» на того, кто закрыт. А это – я», - размышлял про себя Валий, устроившись поудобней на верхней «шконке». Вот уже час он боролся с явью, пытаясь уснуть. Как ни старался отключить свой мозг Валий, а память настойчиво возвращала его туда, куда он готов был отдать многое, чтоб никогда больше не возвращаться….


   Чёрный шестисотый «Мерседес» на обочине второстепенной, прямой, словно лезвие ножа дороге, разрезающей гигантский ржаной каравай колосящегося поля. Постоянно чешущийся, покрытый испариной лоб под вискозной маской с прорезями для глаз. Частая, словно набат, пульсация в висках, заглушающая окружающие звуки, кажущиеся отдаленными. Волнение и какая-то  неуверенность. Дрожат руки, пока не раздается первая автоматная очередь.             Мгновенно сознание охватывает азарт охотника, увидевшего кровь загнанного, ослабевшего зверя.
   Редкие одиночные выстрелы пистолета в никуда из «Мерседеса», покрытого множеством ровных пулевых отверстий. Восьмой выстрел. И пальба из автомобиля, сверкающего калейдоскопом простреленных и растрескавшихся стекол, прекратилась.
   Излишне самоуверенный Шалун, решительно стал приближаться к автомобилю, остановленному автоматными очередями. Внезапно грянувший выстрел, оторвал от земли и отбросил Шалуна на шаг назад. Еще через мгновение – стон, срывающийся в крик, обозначил Шалуна, поваленного рядом с «Мерседесом».
   Невесть откуда попавшая сюда, по-видимому, заблудившаяся в путаных сетях здешних дорог фура-дальномер, проезжая мимо, стала замедлять ход. Хомяк держал одной рукой «Калашников» за цевье, другой – энергичными жестами приказывал водителю фуры поскорей убираться с того места. В кабине фуры, вероятно, догадались, свидетелями чего стали. Голова автопоезда проворно зарычала, отдуваясь облаком ядовитого дыма, поспешно увозя куда-то за собой многотонный хвост.
   Валий чувствовал, что в «Мерседесе» остался в живых один только Костя Каланча. Костя Каланча – старый друг Валия, которого он знал еще со школы, с которым несколько лет боролись на одном ковре у одного тренера, с которым вместе добывали первые деньги, у которого Валий на свадьбе был шафером и который, наконец, не захотел делиться поровну с Валием, оценив его жизнь дешево – всего в пару тысяч баксов.
   «Костян всегда был экономным. Вот и с киллером пожадничал, наняв за дешево наркомана. Который, получив задаток, «спалился» товарищу Фаниля, приторговывавшему порошком. И с машиной Костян тоже поскупился. Имея столько врагов, мог бы раскошелиться и на бронированный автомобиль. Хотя? Вряд ли это его спасло бы…. От меня», - Валий упорно избегал синтементальных мыслей в отношении своего старого друга, за несколько минут до его гибели. Ведь, трогательные воспоминания о веселых, счастливых днях дружбы, могли бы остановить палец на спусковом крючке. Но беспристрастие фактов холодной прозы бытия повелевало запустить маятник Фуко, тихо раскачивавшийся над предсмертным кругом чьей-то земной жизни.
   Фура так привлекла к себе внимание Валия и Хомяка, что Костя Каланча, как ни странно, смог незаметно выбраться из изрешеченного пулями «Мерседеса». Ему оставалось чуть больше половины расстояния до березовой рощицы на краю поля, когда Фаниль сообразил, что удалявшиеся фигурки в осколках тонированных стекол автомобиля – это Костян. В проворных, размашистых движениях Кости было столько жизни, столько нежелания погибать, приближаясь туда, куда недавно отправлял других. Несколько раз Костя спотыкался и падал, и тогда казалось, что рожь, словно зыбучий золотой песок засасывает Каланчу. Но он каждый раз поднимался, продолжая удаляться после очередного падения, все медленнее и медленнее, пока его бег не сменился прихрамыванием.
   -Валий, чего ждешь? Ведь уйдет же – сволочь! – Хомяк резко вскинул ствол «Калашникова» в сторону беглеца.
   -Не надо, братела!- Валий отчаянно бросился на товарища, обеими руками выбив у него автомат. Вороненая сталь безобидно, как игрушка брякнулась об асфальт. Но был этот отчаянный рывок уже бесполезным. За долю секунды до этого короткая очередь успела резануть по сильным, вызревшим колосьям. Пули, сбивая капли росы, срезали их возле Костиных ног, вдруг одновременно подогнувшихся в коленях. С дороги было видно, что Каланча больше не может бежать или даже идти – пули прострелили ему обе ноги.
   -Время не ждет, Фаныч. Сам сходишь, добьешь или….? – Хомяк поднял «калаш» с асфальта.
   -Помоги лучше Шалуну. Пуля вряд ли пробила бронежилет. Зато «ливер» отбила конкретно.
   Валий дослал патрон в патронник «ТТ». Щелкнул предохранителем и сунул пистолет в карман камуфляжа.
 
   
   
18.


   Твердая, как панцирь земля. Примятые стебли пшеницы прочной проволокой опутывали ноги. Пройдя дюжину шагов в сторону, где что-то медленно продолжало пригибать пшеницу, Фаниль остановился. Образы и голоса каких-то пацанов задерживали его. Ребяческие смех и голоса сливались, звуча в ушах Валия каким-то немыслимым контральто, сводящим с ума. Нелепо было бы невидимому медиуму, устроившему Валию ретроградный парадиз, рассчитывать на бескровный финал….
   В том месте, где Костю Каланчу срезало пулями, поваленные злаковые имели большую площадь и отсюда тянулся по растениям, вначале – бурый след свернувшейся крови, становившейся все алее и живее с каждым шагом, приближавшим Фаниля к утратившему себя другу.
   Увидев Костю, перевернувшегося на спину, приподнявшегося на локтях и приготовившегося встретиться со страшным, но неминуемым, Валий сразу не узнал бывшего своего друга. Не страх, но ужас, в любую секунду готовый унести оторванную душу неведомо куда, застыл в глазах Каланчи, изменив его до неузнаваемости.
   Костя же сразу узнал выросшего над ним человека в камуфлированной одежде и в черной маске. Впрочем, и Валий догадался об этом по глазам, в которых постепенно исчезал первоначальный ужас.
   -Кто знал, брат, что такие у нас встреча и расставание будут? – Фаниль присел на корточки, стянул с лица ставшую, теперь уже невыносимой, да и ненужной, маску и предложил Косте открытую пачку «Кент». - Возьми, Костяра, сигаретку. Курни напоследок.
   -А я уж думал – не увижу лица своего палача, - дрожащей рукой Костя вытащил из пачки сигарету и вставил в пересохшие губы. Глаза его напряженно следили за каждым движением Фаниля. – Дай подкурить, братела.
   Ловкими, медленными движениями пальцев Фаниль извлек огонь, откинув хромированную крышку зажигалки и чиркнув колесиком о кремень. Секунду помедлив, поднес, небрежно держа двумя пальцами ее, с облизывавшимся язычком пламени поближе к Каланче.
   -Ты мне еще лицо опали!- нервно забранился Каланча. Зла и ненависти Костя не испытывал к бывшему другу, который пришел его убивать. А так, по старой памяти, неожиданно для себя забранился на Валия, как когда-то много лет назад. Ладонью, измазанной землей и запекшейся кровью, поймал он руку, протягивавшую синий лепесток огня и с третьего раза (первые два он промахнулся) уткнулся в него кончиком сигареты. - Благодарю, Фаня. После таких сигарет погибать веселее станет,- усмехнулся Костя сухо и как-то натянуто.
   -Умирать весело, что ли? Я думаю, все-таки – не грустно. Особенно, если не знать перед смертью, а услышать после нее – потом, что заказал тебя твой друг, - Фаниль испытующим взглядом, будто тормошил Костю за грудки, говоря ему: «Эй, брат, очнись! Поговорим о том, зачем все так с нами случилось?»
   -Жадность, зависть, брат. Они ж меня изнутри всего сожрали! И сейчас продолжают жрать. Завидую тебе, Фаня, сейчас, как никогда. Тебе дальше жить, а мне – смерть. Как я нынче жаден до жизни. Раньше – что? Прожигал ее. Бабы. Кабаки. Тачки. «Ганджубас». Ничего полезного не сделал. Если бы вернуть время – «точняк» бы, стал меценатом. Помогал бы «баблом» сиротам, одиноким старикам и «калечам» всяким, - Каланча затягивался табачным дымом и не спешил выдыхать его – вместе с произносимыми словами он серыми клубами вываливался у него изо рта и носа. Костян восторженно, но с сожалением глазел в чистое, голубое небо.
   Как в детстве, Валий загадал себе: «Если сейчас посмотрю на небо и увижу белый след самолета, то Костяна….»
   -Брат, дай ствол и уходи,- прервал гадание Фаниля Костя. – Сегодня будет все по-честному,- щелчком отбросил окурок Костя и раскрыл грязную ладонь перед Валием.
   -Нет. Уползай и живи дальше.
   -Что ты несешь, Валий? Монетка уже брошена, и моя решка оказалась снизу. Ты выиграл. Поздравляю…. Дай «волыну» и убирайся к лешему…. Я же тебя знаю – ты теперь не сможешь выстрелить – слабак. Ты всегда был слабаком…. Фаниль, докажи, что ты мужчина – дай мне ствол.
   Фаниль понимал, что Костя тренировал его хладнокровие и выдержку, но, ни словами, ни силою, почему-то не сдерживал растущую ипохондрию бывшего друга.
   -Фаня, пойми – под одним солнцем нам с тобой стало места мало, мы по земле вдвоем ходить не будем. Я так уже давно решил. И коли уж тогда мне не удалось от тебя избавиться, то ты должен убить меня сейчас. Если сможешь? – Каланча, не моргая, всматривался в Валия, тщетно пытаясь угадать его мысли. – А если не сможешь - дай ствол, - тень лукавого на мгновение изменила цвет зеленоватых глаз Каланчи на болотный. – Не малодушничай, Валий. Если сегодня я не умру – завтра умрешь ты.
   «Неужели Костян заложил нашу дружбу в какой-то ломбард и не желает ее оттуда возвращать. Только деньги взамен человеческих отношений, вместо близких людей»,- от обиды спазмы сдавливали горло, в носу что-то больно закололо, но Фаниль, все же, смог сдержаться. Нехотя, словно что-то стесняло его движения, Валий задрал куртку и вынул из-за поясного ремня нагретый животом «ПМ». И не дав вороненому стволу остыть, он, молча, двумя руками вложил пистолет в руку Кости Каланчи.
   Жаль, что не наградил Господь человека способностью видеть позади себя, и ели бы сподобил, то Фаниль увидел бы лицо своего бывшего друга, быстро превращавшееся в чудовищную, самодовольную гримасу того, чьей власти стала принадлежать чужая жизнь. Того, кто обманом и жестокостью привык отвечать на добро, извращенно принимая его за слабость. Того, кто отвергал любые проявления, присущие человеку с душой чуткой, способной сострадать и любить, как постыдные, слезливые, бабьи - ненужные «реальному пацану».
   -Валий, - неуверенным окриком, вырвавшимся из груди, Каланча окликнул Фаниля, когда тот уже отошел от него на несколько шагов. Фаниль оглянулся. Равнодушием хищника к жертве сквозило от дула «ПМа», глядевшего ему в лицо. Взглядом встретился он и с глазами Кости Каланчи, отражавшими дрожь его души – пистолет, направленный на Фаниля, металлически чеканил курком, не производя выстрелов, давая, к удивлению и ужасу Кости раз за разом осечки.
   Соленые, горячие слезы, обжигая носоглотку, затекали в рот, крупными каплями бежали по небритым щекам, падая на камуфляж и окровавленные пшеничные стебли. Сквозь пелену слез, искажавшую для Валия все видимое до неузнаваемости, с трудом можно было угадать в жалкой, с дрожащими конечностями фигуре Костю Каланчу.
   Громкий, опрокинувший тишину выстрел «ТТ», неожиданно прокатился через поле и заблудился в березняке. Аккуратная, темная точка на скуле Кости, мгновенно прекратила сумбурный ход его мыслей, остановила частое биение сердца, навсегда успокоила нервы.
   Проворные мухи наперебой стали облеплять Костино, ставшее беззащитным тело, незакрытые глаза и окровавленные раны, красиво переливаясь золотым и изумрудным блеском на солнце.



19.


   Словно после исповеди, Фанилю на душе стало легче, когда он в сотый раз прожил тот кровавый, роковой день.
   Веки Фаниля постепенно тяжелели. Не хватало сил удержать их, что бы они не сомкнулись. Навалившийся сон буквально придавил Фаниля к «шконке» и утопил глубоко его сознание в небытие, но ненадолго. Несколько минут крепкого, безмятежного сна сменились обычной – на грани яви и грез борьбой, который год изматывавшей Валия.
   В суматохе событий, приснившихся на этот раз, виделась ему камера для смертников, почему-то – большая, светлая, теплая и уютная, со стенами, оклеенными обоями и  увешанными жабо с горшочками, из которых приветливо, по-домашнему выглядывали фиалки, фуксии и герань. Снился ему Череп, сидящий в кресле-качалке в белом двубортном пиджаке с засученными рукавами. В руках, сплошь покрытых татуировками, держал Череп опасную бритву и правил ее о каменный брусок, то и дело, поплевывая на него.
   -Что, Череп, побриться решил, на ночь глядя? Так ведь, только покойников на ночь бреют, - удивился Фаниль во сне.
   -Да нет, Фаня. Тебя надо побрить, а то – щетиной сильно зарос. Не хорошо, брат, не красиво. А что на ночь буду брить – так ты не бери к сердцу. Не все ли тебе равно. Выдь на «продол», глянь с той стороны, в какой «хате» мы сидим. Вся дверь полосатыми «тычковками» обвешана, с нашими мордами - в фас и в профиль, - спокойно отвечал Череп. И Фаниль видел теперь только его синие, с расплывшимися татуировками руки, продолжавшие натачивать лезвие опасной бритвы. Вдруг, Фаниль взглянул на Черепа и – о ужас, ему спокойно улыбался из кресла-качалки Костя Каланча с аккуратной родинкой, черневшей на скуле.
   Взмокший от пота, в неловком положении, лежа на левом боку, так что голова неестественно далеко была запрокинута на подушке и левая рука сильно заломлена за спину, Фаниль тихо очнулся. В камере все спали. Пылинки мирно нежились в теплых лучах солнца, просунувшего свои пальцы сквозь железные квадраты камерной решетки. Было часов девять утра. Неожиданно громкий удар о железо двери, разбудил сокамерников Валия. «Подъем. Всем встать, заправить кровати и готовиться к утренней проверке», - послышался из коридора сонный голос корпусного, готовившегося сдать свою смену. Разом зашумели краны санузлов в соседних камерах, послышались охрипшие басы. В корпусе сильнее запахло табачным дымом, пищей и фекалиями. Корпус нехотя пробуждался ото сна, наступавшего здесь всегда - глубоко за полночь и лишь слегка прерываемого в пять утра ненастойчивыми, осторожными постукиваниями «шнырей» в «кормушки», с одним и тем же вопросом: «Сахар, чай, хлеб, сечка – брать будете?».
   Череп поставил на «скалу», возле розетки большую алюминиевую кружку с водой для чифиря, придерживая ее за обмотанную нитками ручку, что бы кипяток не опрокинулся и не обварил Крюка, давно засевшего на чаше Генуи.
    -Построились вдоль спальных мест, руки за спину. Дежурный по камере, подследственный Валиев, доложить о наличии людей в камере, - сидельцы камеры шестьдесят два разом посмотрели на уползавшую назад и в сторону тяжелую дверь - железное «забрало» с прорезями для глаз. - Шесть два, поддерживаем в камере порядок. Никаких «дорог» на окнах. В ближайшие дни ожидается прибытие начальства с большими звездами для инспектирования. Сдача и прием корпуса велись поспешно и корпусной, уже закрывая дверь, вспомнил, - Да, Череп, одевайся и будь готов на выход без вещей.
   -А куда, командир?- в изумлении округлились холодные глаза Черепа.
   -Интересно, куда это с утра тебя заказывают? Вроде бы к «куму» вчера ты не записывался, к «кресту» - тоже,- ехидно поинтересовался Крюк.
   -Ты – сосун свинячий, меня не разводи! А то за неудачный поклеп, я тебя на перо так посажу – ни один доктор не снимет,- злобно защитился Череп. – Куда меня заказали – не твое дело, а откуда приду, так расскажу не тебе, а реальным пацанам.
   -Ну-ну,- настороженно и нервозно улыбнулся Крюк.


   Комната свиданий находилась сразу за тюремными воротами, в пристройке, примыкавшей к административному зданию, в порядочном удалении от второго режимного корпуса. В серой, прокуренной комнате, поделенной на кабинки, одна – напротив другой, которые напоминали телефонные будки, было всегда шумно и суетно. Одна партия, пришедших на свидание,  через каждые два часа сменялась другой. Нецензурные слова, смех, плачь, строгие назидательные интонации, умоляющие голоса – доносились из кабинок, от людей, собранных здесь, чтобы повидаться друг с другом. Казалось, невозможно было в таком хаосе и гаме понять друг друга людям, разделенным толстыми стеклами с частыми, мелкими отверстиями, в которые нужно было громко говорить. Со стороны казалось, что в каждой кабинке – театр одного актера. И каждый актер мастерски играл свою роль, при этом: улыбался и энергично жестикулировал. Барышни целовали стекла напомаженными губами, прикладывали к ним фотографии и показывали арестантам счастливые моменты вольной жизни. «Шныри», как часовые ходили около кабинок, в ожидании команды развозить передачи по корпусам, выпрашивали сигареты и чай, внося свой вклад в общую сумятицу, царившую в помещении для свиданий.
   Инспекторам некогда было следить за проведением свиданий и поддерживать, хоть какой-то порядок. Потому что – один из них был занят приемом и сортировкой по корпусам: сала, колбасы, консервов, конфет, фруктов, чая, сигарет и другой всячины, бесконечно подаваемой в маленькое, размером с книжку оконце, за края которого продукты постоянно цеплялись, портя свой внешний вид и оставляя пищевые следы на его откосах. Другой инспектор занимался письмами, подвергая их цензуре. Перечитывал содержание всех весточек, рассматривал присланные фотографии, изымая те из них, на которых были запечатлены обнаженные дамы в объятьях мужчин, которым, видимо и были адресованы эти послания с воли.
   Напротив Черепа в стеклянном «аквариуме» сидел немолодой, дорого и опрятно одетый мужчина, внешне напоминавший профессора своими высокими блестящими залысинами и очками в толстой, роговой оправе. Видимо, «профессор» прочел лекцию студентам и по ошибке или просто – из любопытства, заглянул в тюрьму. Но когда Череп пристальней стал разглядывать сидевшего напротив человека, аккуратно «упакованного» в строгий серый костюм, то узнал в нем, наконец, давно знакомого ему – Макса Лося. В криминальных кругах Макс был давно на слуху. Он достойно оставил за своими плечами ступени не одного университета, которыми для него были зоны и тюрьмы. Теперь же ничто не выдавало в нем бывалого зэка: ни татуировки, ни шрамы, ни волчий взгляд из-под бровей.
   -Надеюсь, ты меня сразу признал, Череп?- без лишних прелюдий начал говорить Макс. – У серьезных людей, которые меня прислали, есть к тебе хорошее предложение. Будь я сейчас на твоем месте, от такого я вряд ли отказался бы. Подробности прочитаешь в «маляве»,- в отверстии стекла появилась сигарета и, будто бы случайно упала на потертый линолеум между кабинок. «Шнырь», словно невзначай, подошел, поднял с пола оброненную сигарету и просунул ее в отверстие стекла противоположной кабинки, где находился Череп. – Там все написано,- Лось указал пальцем сверху вниз, не сводя глаз с Черепа. – «Маляву» никто не должен прочитать, только ты!
   
   
            
20.


   -Командир, что-то живот конкретно прихватило – до корпуса не дойти. Старшой, заведи скорей на «дальняк», а то – «днище вышибает»,- правдоподобно упрашивал Череп молодого сержанта, сопровождавшего его из комнаты свиданий.
   -А «понты» будут?- одной из дюжины тюремных фраз, усвоенных от старших товарищей, сходу воспользовался молодой сержантик.
   -Обижаешь, старшинка!- притворно нахмурился Череп, но в подтверждение арестантского слова, блеснул отвратительной улыбкой.
   -Давай только по-быстрому,- тюремщик открыл служебный туалет для персонала СИЗО, довольный собой и немножечко гордясь в душе тем, что вот так - накоротке получается у него общаться с арестантами на их языке, притом, имея от них кой-какие подарки.
   Безошибочно достав из пачки «Кэмэла» замусоленную, прошедшую не одни руки сигарету, Череп аккуратно выпотрошил из нее табак и вытянул свернутую в тоненькую трубочку записку. «Часик в радость, брат лихой – Череп. С искренним арестантским уважением обращается к тебе старый кореш – Игорь Малюта. Слухами земля полнится. Вот и до меня дошел слушок, что приехал ты на наш централ с северов и что сидится тебе неплохо. У меня к тебе есть стоящее предложение. Я уверен в твоей стопроцентной надежности, поэтому обращаюсь к тебе. Надеюсь, что моим предложением заинтересуешься. Сидеть тебе, братела, до звонка еще семь годков. Родственников у тебя на воле не осталось. Свиданий и передач ты не ждешь уже давно. Сидишь ты, брателка, на голяке. УДО на таких, как ты не распространяется. А если исполнишь на отлично то, о чем дальше прочитаешь, то будут к тебе каждую неделю приводить свеженькую шлюху. Я предлагаю тебе, кентуха, грев каждую неделю до конца срока. Обещаю договориться с «конторой» на счет твоего скорейшего освобождения. Суть «деловья» заключается в нижеследующем. С тобой в хате сидит человечек. Погоняло у него – Валий. Люди, готовые заплатить хорошую «капусту», заинтересованы в том, что бы его в скором времени не стало. Со способом тебя никто напрягать не станет. Подгонять, пока тоже не будут.
   Брат, если ты заинтересовался моим предложением, в чем я и не сомневаюсь, то сразу после прочтения «малявы», отпиши мне. Ответ передашь через «кумовенка». Он сегодня тебя «выдернет» на беседу. Не очкуй – это свой человек, давно ставший ручным и послушным. На этом прервусь».
   В конце «малявы» стояли две заглавные буквы – И.М. Письмо, как ни странно, было написано аккуратным, красивым почерком, без ошибок.
   К обеду погода испортилась. Веселое солнышко спрятало свой разогретый диск за кляксы облаков, цеплявшихся рваными краями друг за друга. Фиолетовые тучки, нависнув над городом, над тюрьмой – замерли. Буд-то из паралоновых, из них кто-то стал выжимать длинные, холодные струи. Дождевые капли увесисто и громко барабанили по карнизу окна туалета для персонала СИЗО. Из-за шума дождя, доносившегося с оживленной улицы в приоткрытое окно, Череп сразу не расслышал напористого стука в дверь.
   -Старшой, не шуми – выхожу,- ответил Череп, одновременно разрывая «маляву» и выбрасывая мелкие клочки бумаги в унитаз. – Ну что расшумелся? Не дашь спокойно «личинку отложить»,- притворную обиду изобразил на лице Череп, мгновенно сменившуюся улыбкой шута, вынужденного улыбаться. – На, вот – держи свои «понты».  За доброту душевную,- и протянул сержантику распечатанную пачку «Кэмэла». Паренек, молча, взял сигареты, открыл пачку и довольно закивал головой, словно под музыку, звучащую для него одного.
   
-На свиданке был, Колян?- утвердительно спросил Фаниль, когда Черепа завели в камеру. – Кто ж это к тебе наведался, братела?
   -Да, так – подруга одна. Старая знакомая,- скороговоркой буркнул Череп. Еще до конца не решив, какой дать ответ на «маляву» Малюте, он соврал зачем-то Валию.
   -Ну и как подруга – симпатичная? Что намурлыкала тебе?- улыбнулся Валий.
   «Он верняк, меня сейчас разводит. Ведь знает же змееныш, что на воле у меня никого нет – я ж ему сам об этом «базлал». И зачем я ему про «кобылу» соврал?» - подумал Череп, сделав вид, что не расслышал Валия.
   -Ты что, братела, как тетерев – оглох, что-ль?- засмеялся Валий. Выдержав паузу, его поддержали: Шудрин, как по команде засмеявшийся басом и Крюк – надрывистым кудахтаньем.
   -Что ты, Череп – рассеянный какой-то со «свиданки» приплелся? Али телка за ляжку дала подержаться?- оскалился Крюк и физиономия его сделалась глупой. Он посмотрел по сторонам, но не нашел поддержки.
   -Как «откинусь» - жить к себе позвала. У ней «хата» есть своя, кой-какой доход,- сказал Череп, надеясь, что со стороны сказанное им, покажется правдоподобным.
   Фаниль, почему-то больше не стал расспрашивать Черепа о «свиданке». Чувствовалось, что Фаниль сочувствует Черепу, не желая слушать мало искушенного в женщинах «вечного арестанта».






21.


   На высоком подоконнике, у решётки горшочки с комнатными цветами. Нары завешаны самодельными балдахинами. На окне нарядные шторки. Стены поклеены обоями. Подобие домашнего уюта здесь создают простые мелочи, непривычные для тюремных стен. На железном столе – «общаке» - скатерть, на ней чайничек для заварки, чашечки и блюдца. У отхожего места – баллончик с освежителем воздуха.
   В этой камере, рассчитанной на восемнадцать заключённых, на самом деле народа всегда вдвое, а то – и втрое больше нормы. Арестанты спят по очереди. Утром – одни, днём – другие, вечером – третьи. Никто из них не жалуется на неудобства. Ведь, другого выбора у «опущенного» в тюрьме нет. Те из них, кто соглашается идти в общую камеру, спят на полу возле «параши» со всеми вытекающими из этого последствиями. Над ними издеваются по-разному, насколько хватит фантазии. Лишённых права голоса и права распоряжаться собой, «обиженных» заставляют исполнять разные номера на потеху всей камеры. Кукарекать петухом, блеять овцой, мычать коровой, хрюкать поросёнком. Некоторых разукрашивают зелёнкой. Иных заставляют залезать на «скалу» и прыгать на бетонный пол, пока выбившийся из сил несчастный, не начнёт приземляться на колени, до черноты не отбив пятки и ладони.
   «Обиженный» в общей камере – существо безвольное, трусливое и малодушное. Но, сгрудившись в толпу, «обиженные» перестают быть безобидными и безропотными существами. Изо всех сил каждый из них старается перещеголять другого в жестокости и грубости. Когда их ведут по тюремному коридору на прогулку или в баню, многие из «опущенных» считают своим долгом стучать в двери камер, угрожать остальным сидельцам корпуса, распевать блатные песни. Высшим пилотажем у «обиженных» считается «зафальшмачить» заключённого. Плюнуть на него или поцеловать. Ведь «обиженному» хуже, всё равно, не будет, а свеженький «фальшмак» одной ногой в «обиженке».
   Поздним вечером дверь в камеру пятьдесят один захлопнулась за спиной Мити Кукольника. Смотрящий за обиженными сразу же отвёл ему место для сна во вторую смену на «шконке» в нижнем ярусе, поближе к выходу.
   С первого дня невзлюбил соседа по нарам Васька Бардуль – молодой беспридельщик. Быстро поймал Митьку на слове, уличив его в обмане. Вкрадчиво выведал, кому Митька «стучал». А кто из «обиженных» не стукач? Стал Васька требовать у него откуп за обман. Получил отказ. После этого жизнь Митьки Кукольника в камере пятьдесят один превратилась в ад.
   Поначалу его били нечасто – всего два, три раза в сутки, и только Васька со своим «семейником». Через несколько дней Митька получал зуботычины от доброй трети заключённых из камеры для «опущенных». Били его ночью и, даже, днём. Били за то, что не так стал, не так посмотрел, не так ответил. Били и  просто так – забавы ради. Били, пока Митька не помер.
   Не на шутку испугавшись гнева надзирателей и добавки к сроку, «обиженные» решили не говорить о смерти сокамерника, как можно дольше. Больше других волновался Васька Бардуль. Он предложил ножовочным полотном распилить на мелкие кусочки тело. Часть из них смыть в чаше Генуи, а часть вынести уборщикам и закопать.
   Смотрящему за «обиженными» Рае не понравилась идея с ножовкой. Он решил скрывать труп в камере, пока в голову не придёт что-то стоящее.
   Перед камерными проверками утром и вечером тело Митьки Кукольника привязывали к стойке нар. А после проверок задеревенелый труп прятали под нары. Из-за жары в камере, через четыре дня Митька стал чернеть и источать зловония на всю пристройку, в которой располагалась камера пятьдесят один.
   Почуяв неладное, надзиратели устроили «шмон» в камере «обиженных», чего раньше практически никогда не бывало.
   «Обиженных» заставили нести разлагавшееся тело до тюремной больнички. В подвале, на радость крысам, Митька пролежал ещё несколько дней. На тюремном уазике, (перевозившем, когда – больных зэков, когда – надзирателей на стрельбище, а иногда – и продукты для пищеблока) объеденный грызунами труп, отвезли на городское кладбище и закопали. В могильный холмик кладбищенский работник, когда-то тоже отсидевший срок, судя по татуировкам на руках, вбил колышек с фанерной табличкой. Его тощая фигурка неподвижно стоящая над свежей могилой долго еще была видна из тюремного уазика, убегавшего прочь от надгробных обелисков, крестов и столбиков с фанерками.
   Следствие по делу о смерти Митьки было недолгим. Всё списали на несчастный случай.
   В камере для «обиженных» всё осталось по-прежнему. Только перевели в общие камеры и отправили на зону пять ни в чём невиновных зэков из камеры пятьдесят один. «А чтобы боялись, и другим неповадно было»,- отрапортовал руководству начальник тюрьмы.
   



   Заключённых из камер для обиженных выпускают на уборку корпусов после ужина. С грохотом закрывается железная форточка «кормушки» крайней камеры на этаже. Шныри, дребезжа, катят к выходу тележки с порожними бидонами, вымазанными едой.
   Звоном цепей и тяжёлым грохотом камерных дверей корпус приветствует своих уборщиков. Тюрьма на два часа, отведённых вечерней уборке, меняет лицо. Перестаёт быть мрачной и официально-серьёзной. Злость сменяется за многозначительной улыбкой.
   За пару часов обиженные должны успеть многое. Почистить канализационные лотки, собрать из камер отходы и высыпать их в мусорные контейнера. Помыть с мылом стены и полы. Самое же главное, раздать арестантам «малявы» из соседних камер и корпусов. Заработать сигарет и чая. Постараться обменять на продукты «вольную одежду» и обувь. Подороже продать «запреты».
   Пока двое уборщиков выносят из корпуса экскременты и мусор в старой и помятой сорокалитровой кастрюле. Четверо других стараются возле камерных дверей. Отдают арестантам через «кормушки» что-то в камеры. Через пару минут что-то забирают от них. Тут же прячут за пазуху.
   «Петух» по прозвищу Дашка давно уже «подписал себе приговор».
    Как-то пригнали на тюрьму большой этап. Человек сто пятьдесят. После «шмона» этапников, как всегда, на полу остаётся много мусора. Порванные картишки, фотографии голых женщин, цветные нитки, супинаторы обуви, стеклянные банки, зеркальца, бритвенные лезвия, заточки из жестяных банок. Всё это валяется разбросанным по полу мусором. Хлопают под твёрдыми подошвами берец постового инспектора зажигалки, трещат зеркальца, шелестит бумага. Словно цветные мышки, разбегаются по углам мотки ниток.
   В тот день «обиженный» Дашка убирал сборку после обыска. Камеры были переполнены зэками, ожидавшими распределения по тюремным корпусам.
   - Сюда иди, - прохрипел чей-то голос из битком набитой камеры.
   Оглянувшись по сторонам, Дашка подошёл к железной двери и самодельной отмычкой из крышки от консервной банки открыл замок «кормушки». Из дверной форточки удушливо  пахнуло табачным дымом, едой, потом и испражнениями.
   - Ну чё, метёшь, крепыш? – сморщил лицо в ухмылке обритый наголо человек.
   - Чё хочу? – полный высокомерного достоинства, подбоченясь красовался Дашка, прохаживаясь перед камерной дверью.
   - Запрет достать можешь? – положил на «кормушку» пачку «Кэмэла» приехавший с этапом зэк.
   - А то…, - уверенно ответил Дашка. – Что хочешь.
   - Маляса, травки и пойла, - уверенный в своей интуиции хрипел голос из дверной форточки. Ни один зэк в «этапке» не подвергал сомнению возможности первого встречного обиженника. Ни одной мысли о самообмане не закралось в головы заключённых, усталых, измученных долгой пересылкой из централа на централ.
   - Любой каприз за наличные деньги, - хорохорился.
   - Смотри, Крепыш, кинешь – я тебя под землёй отыщу и порежу ломтями, - подкрепляя свои слова, зэк тяжело опустил на крышку «кормушки» увесистый кулак с подкожным вазелиновым кастетом. Кулак разжался, и Дашка увидел под ним запаянный в целлофан «бандяк».
   Он не слышал себя, обещая этапникам достать «запретов». Не слышал их, говоривших, что у него на это есть только два дня. Мозг отчеканивал только: «деньги, деньги, деньги». Мысли о деньгах опьяняли. Дашка слабо отдавал себе отчёт в том, где и как достать «запрет».
   Через пару дней, когда этапники поняли, что их обманули, запустили по «централу»  «прогон» в надежде наказать обнаглевшего «петуха». Но на его счастье «прогон» на обыске «отшмонали». Зэков вскорости отправили дальше по этапу. А Дашка, довольный собою, каждую неделю отоваривался в тюремном магазине. Большую же часть денег запрятал в «нычку» до звонка.
     Зная, что попади он на зону, ему там не сдобровать, Дашка с того дня никогда не перечил сотрудникам сизо. Ведь за любое нарушение можно было получить выговор и поехать на зону. А там, он это знал наверняка, ему долго не прожить.
   Интеллигентного вида контролёр давно уже наблюдавший, как Дашка усердно моет пол, извиваясь всем телом, подошёл к нему. Ладонь его коснулась обиженного.
   -Что, командир? – настороженно спросил Дашка, почувствовав что-то неладное.
   - Тише, не шуми, - прошептал инспектор. Лицо его было закрыто марлевой повязкой. Он боялся заразиться палочкой Коха или другими инфекциями, рассадником коих является тюрьма.
   Только белая пугающая повязка и безумные глаза. Глаза человека одержимого. Больного чем-то более опасным, нежели туберкулёз.
   - Пошёл за мной, - силой потащил инспектор за собой несчастного заключённого. Знал он наверняка, что тот не будет кричать, сопротивляться и позже не пойдёт «барабанить» на извращенца в погонах надзирателя.
   В тёмном отдалённом закутке тюремного подвала никто не слышал стонов контролёра и всхлипываний Дашки. Всё кончилось быстро для человека в белой пугающей повязке на лице. И тянулось нестерпимо долго для молодого паренька в вонючей, затасканной одежде.
   Вечером после смены в раздевалке необщительный контролёр медленно складывал свою форму в железную кабинку, обклеенную изнутри картинками с голыми женщинами и молодыми мужчинами. В это время в камере для «обиженных», забившись под одеяло, осужденный по прозвищу Дашка, резал себе руку острым стеклом. Через полчаса кровь стала вытекать из-под «шконки» к ногам его сокамерников, игравшим в карты за «общаком».
   Когда надзиратели и врач вошли в камеру, Дашка был уже холодным, как камень.
 

***

   
   Серая тюремная жизнь шла своим чередом: чифирь, поедание съестных припасов, курение сигарет – одна за другой, разговоры ни о чем, нарды и «стос». Ни погожие весенние деньки, гнавшие порывистыми дуновениями ветра налитые свинцом облака куда-то -  далеко за город. Ни солнечные лучи, теперь уже пригревавшие по настоящему, пробивавшиеся через железные прутья решеток и ложившиеся желтыми квадратами Валию на грудь. Ни скабрезные, давно устаревшие анекдоты Крюка. Ничего не помогало Фанилю избавиться от тревоги и печали, часто беспокоивших его. Ко всему прочему - какое-то напряжение поселилось в последнее время среди обитателей камеры шестьдесят два. Крюк и Шудрин еще больше стали ненавидеть друг друга, постоянно споря по мелочам: чья очередь выставлять «аленку» с мусором за «тормоза»; кому принимать «общак» через «кормушку»; кому лезть на «решку» за «грузом с дороги». Между Валием и Черепом, как-то незаметно исчезло взаимопонимание. Длинные – за полночь, задушевные беседы сменились короткими, сухими фразами, связанными с тюремным бытом и общежитием. Напряжение и взаимное недоверие возрастали еще и потому, что Коляна каждый день стал вызывать к себе в кабинет опер.
   -Ты что, Череп, в «куме» «кента» нашел?- ехидничал из-за Валиевой спины Крюк. Сам Фаниль угрюмо молчал на это, делая для себя умозаключения, но никому о них не говоря,
ни слова.
   -Дурень ты, Крюк. Червонец отмотал, а так и не понял, что, только общаясь с «конторой», можно порешать какие-нибудь вопросы с выгодой,- уверенный в себе Колян Череп, смело и свысока, смотрел на Крюка и улыбался рандолиевыми зубами, словно намекая, что, если захочет – может перекусить его ими пополам. При этом Череп искоса наблюдал, какую реакцию этот разговор производил на Фаниля. – Дурень, я же для всей «хаты» стараюсь,- усмехался Череп.


   Ярко раскрашенная фигурка из хлеба, сделанная руками какого-то зэка и изображавшая инспектора СИЗО с фаллосом невероятных размеров, возвышалась над столом опера.   
   -Ну что, «мышина» – созрел?- «кум» Коваленко бесцеремонно, зачастую – унизительно, общался со всеми заключенными и Череп не был исключением. Стоило Коваленко только пошевелиться, и медленно ворочались, поблескивая в его черной, густой растительности, массивные звенья золотых цепей на запястье и груди. Непропорциональной по сравнению с его худощавой и низкой фигурой и оттого, казавшейся огромной кистью руки, опер небрежно бросил на столешницу перед Черепом пачку дорогих сигарет.
   -Посиди, посмоли, подумай хорошенько и напиши своему корефану ответ,- Коваленко дал прикурить Коляну, крутнув колесико зажигалки большим пальцем с огромным, толстым, как скорлупа грецкого ореха ногтем. – Сегодня даешь в «маляве» свое согласие, завтра я привожу хорошенькую шлюшку. На два часа оставляю вас наедине. Заодно – «загоняю» тебе «дачку» кило на пятьдесят, с «балабасом», сигаретами, чаем и бухлом. А если в дальнейшем,- Коваленко встретился своими беспокойными глазами попугая с промерзшим и никогда не оттаивавшим взглядом Черепа и, признаться, несколько оробел. Чтобы скрыть свою трусость, «кум» начал крутить на пальце красивый перстень, привлекая к нему внимание собеседника. – Если мы сработаемся - то через пару лет можешь рассчитывать на УДО. Ну, а если не поладим – то поедешь дальше кататься в «Столыпине», куда-нибудь в «красную зону», поближе к белым медведям.
   -Начальник, не в обиду будет тебе сказано: северами да «красными зонами» меня не испугаешь. Я их уже лет пятнадцать, как отбоялся. А вот – сказал за УДО и душу мне согрел. А если к «досрочке бобла» подкинули б по-чуть, я бы не отказался помочь Малюте,- Колян взял со стола пачку сигарет,- Александрыч, а можно несколько штучек с собой взять.
   -Забирай хоть всю пачку, не жалко. Это ж  не мой, а Малютин подгон,- «кум» встал из кресла, привинченного к полу (в кабинете вся мебель была привинчена к полу) и подошел к глубокой нише в стене, где находился громоздкий, тридцатипудовый сейф с пятиконечной звездой на толстой, тяжеленной двери. Наверняка, в нем еще энкавэдэшники хранили компромат и досье на советских людей, попавших под опалу и томившихся в этих мрачных застенках. – А ты пиши, пиши, Голованов. Красиво и без ошибок пиши,- оглянулся через капитанский, зеленый с малиновой полосой погон, Коваленко.
   Стержень ручки не скользил своим шариком по листу бумаги, а мелко и часто прыгая, царапал его, оставляя бледные, прерывистые крючки и палочки вместо букв.
   -Ты, Голованов, под листок газетку подложи и не нервничай – ты же сейчас делаешь свой первый шаг к свободе, честно зарабатывая ее своим добросовестным трудом. Труд облагораживает человека,- довольный собою, капитан Коваленко приоткрыл сейф и достал из него плоскую бутылку дорогого коньяка, какого Череп отродясь не видывал. Череп тихонько сглотнул слюну, подступившую к горлу. И чтобы не искушаться, продолжил писать «маляву». После приветствия и душевной благодарности за «подгоны», Колян писал, что согласен с условиями, которые ему озвучил «кум». В «маляве» он обозначал «кума» либо жирной, несколько раз обведенной буквой «м». Либо – пятиконечной звездочкой. Писал Череп, что согласен выполнить предложенную работу в ближайшее время. Но только не хотел, что бы навязывали ему точную дату и способ выполнения работы. Помимо обещанной «скащухи» и «подгонов», Череп просил: на его счет в тюремную бухгалтерию перечислить «тысчонок пять баксов, на первое время». «Когда откидываться буду, чтобы не с пустыми карманами». В конце «малявы» Череп надеялся, что все пройдет, как «по маслу, без обоюдного кидалова».
   -По ходу все, Александрыч,- Колян отодвинул от себя вдвое сложенный лист.
   -Ну, вот и чудненько. Письмецо полетит к своему адресату,- Коваленко, явно повеселев, «лунной походкой» подплыл к столу. Продолжая исполнять пантомиму, которая его забавляла, движениями механической куклы подхватил «маляву», проплыл спиною к сейфу, куда убрал ее. Дверь сейфа тяжело заскрежетала. Послышался неприятный звук трения металла о металл, и она громко закрылась. Прочные, толстые ригели отлажено и синхронно стуча, замкнули от посторонних в темном чреве несгораемого ящика тайные доносы, слезные просьбы, пустые обещания и нужные признания зэков, согласившихся «стучать конторе». А теперь здесь еще появился лист бумаги, который должен был ускорить жизнь Фаниля Валиева.
   -Ах, хорошо пошла,- поморщился и затряс головою, насилу сдерживая рвотные позывы, не пивший несколько лет коньяка, Колька Череп. И подумал, при этом: «Ну и отрава же». Череп сравнил предложенный ему коньяк из красивой бутылки, оказавшийся на вкус противным пойлом - с дешевой водкой и самогоном. Они так же, наполняли живот теплом, быстро разносившимся кровью по телу, достигая мозга, мягко и плавно сталкивавшимся с ним. Далее – «блатная сигарета на закусь» и Колька представил себя сидящим за столиком в провинциальном ресторанчике, где все ему знакомо, где все его знают, уважают и, даже, немного опасаются. И «кум» Коваленко за столом напротив, стал казаться ему старым приятелем, с которым можно быть запанибрата, запросто «побазарить за жизнь».
   -Слышь, С-Санька,- запнувшись, обратился к «куму» Череп. – Ты должен в-выкинуть из моей «хаты» этих двух уродов – Крюка и Шудрина. Оставь в шесть два то-олько меня и Валия. Ты по-онял…. Для чего я этого хочу?- Череп агрессивно и вызывающе подался туловищем вперед с табурета и навис над столом, зло, поблескивая голубыми, безжизненными льдинками глаз, нагло заглядывая, словно в душу Коваленко.- Ну, ты  кумекаешь?- чуть было не сорвалось – «мусор» с губ Коляна, что почувствовал Коваленко, и от этой недосказанности оперу стало, как-то не по себе. Он опасливо, по-птичьи округлил глаза, но не одернул Черепа. Черная, неприметная кнопка экстренного вызова инспекторов, которую нащупал палец опера под столешницей, успокоила его встревоженное предчувствие.
   -Ну что еще? Говори, говори,- одобряюще кивала голова «кума» с покрасневшим, лоснившимся лицом. Коваленко, стыдясь своего подобострастия, которое он проявлял к зэку, желал свести разговор с Черепом к завершению решительно, но не находя нужных слов, вынужденно отмалчивался.
   -Ну, ты все по-онял? Меня-я и Валия. В шесть два больше никого-о не закрыва-ай!- Колян окончательно забывшись, многозначительно постучал ладонью о край стола.
   «Пыжись, пыжись»,- думал Коваленко и часто кивал головой, словно со всем соглашался. «Я еще до тебя доберусь. Ты у меня, гнида, на «тубонаре» сгниешь, но чуть позже»,- учтиво улыбался и терпеливо выслушивал он Черепа.





   

22.


   Светлые майские деньки окончательно пробудили природу, открывая двери долгожданному лету. Сочная, зеленая поросль разостлалась по вздохнувшему с облегчением гумусу. В лугах, на опушках лесов, в поймах рек, вернувшихся в берега – повсюду земля, разомлевшая под обильным, теперь уже, по-настоящему щедро льющимся с небес, солнечным светом, покрылась многотравием осота. Ярко-желтые пятна одуванчиков под дуновением ветра, словно стайки цыплят, сбивались в кучки и порывались – то в одну, то в другую сторону. Делом рук невидимого волшебника казались, не так давно развернувшиеся мелкие, еще вострые и липкие листочки на деревьях и кустарниках.
   Преддверие лета не обходило стороной и забытые, не жалуемые обществом тюремные застенки. Впрочем, природе не свойственны, чужды людские пороки, амбиции и гордыня. Заботливой феей, для которой все одинаково любимы, мягко ступила она на тюремный двор и привела за собой время тепла, время любви, время надежд.
   Наверняка, многим кажется, что железу, бетону, камням и асфальту безразличен непрерывный, величественный ход времен года, что «замастыренные» души, спрятанные в острогах – не в силах получать радость от земных благ, казавшихся на воле простыми и доступными. Благ, которые принимались, как должное и оттого недооценивались пасынками фортуны. Благ, которых в тюрьме им так не хватало. Возможно это и так, но среди арестантов, чьи судьбы с детства неуклонно вели их в казенный дом с железною решеткою, в дом напротив воли, напротив жизни – можно повстречать и таких, чьи глаза не озлобились, сердца не промерзли, а в душах еще не иссяк запас светлых, добрых флюидов. Можно повстречать арестантов, живущих не только «блатным ходом». Так или примерно так думала Катерина Вишня, как и большинство женщин, будучи созданием доверчивым, нежным, легко ранимым,  тяжело переживавшая свою семейную драму. Цветущая весна угнетающе действовала на Катю. Словно в тяжелом хмелю, качало девушку в невидимых волнах свежих весенних ароматов. «Когда-то и я надевала белый наряд, отдавала себя – цветущую и чистую ему. Тою весной думала – самому близкому и родному, а он….»,- сквозь слезы Катя видела перед собой тюремные строения и брела, не обращая никакого внимания на вереницу зэков, шлепавших банными тапочками по сухому асфальту и порядочно приотставших от нее.
   -Сержант Вишня, стоять! Это что такое вы устроили на режимной территории? Бардак! Зыки – сами по себе, она – сама по себе. Эдак, они тебя полусонную, в баню с собой заведут и спинку тебе потрут,- распинался новый начальник тюрьмы, сотрясая при каждом слове пухлыми, розовыми щечками и двойным подбородком. Мелкие, злые глазки метали молнии, и от этого казалось, что очки, сидевшие на маленьком, тоненьком, вздернутом носике  могли слететь, если бы он, то и дело не поддевал их указательным пальцем. – Сержант, вы, по-моему, не первый раз попадаетесь мне, нарушая инструкции? Будьте добры дать письменное объяснение. На этот раз наказания вам не избежать,- майор резво, для своей толстой, неуклюжей фигурки, развернулся на каблуках лакированных, остроносых туфель и важно, потряхивая полными ляжками, двинулся в направлении тюремной помойки.
   -Сволочь, кретин,- обиженно ругалась про себя Катеринка, - да если бы он только знал, что творится у меня внутри, хотя вряд ли это толстокожее существо поймет меня. Для него такие, как я – просто быдло в камуфлированной форме.
   Ударом под дых казались Кате Вишне слова начальника, безжалостно всколыхнувшие ее выплаканную душу.
   Жирными кружками в журнале учета санобработки спецконтингента, Катя медленно обводила карандашом номера тех камер, заключенные из которых сегодня уже помылись. Заканчивалось время у камеры номер пятьдесят один, но начальница почему-то совсем забыла о камере шестьдесят два, занимавшей «помывочную» уже больше часа.
   -Черепаха, сходи к «помывочной» и предупреди камеру пять один, чтобы заканчивали,- выкрикнула Катя в приоткрытую дверь своего кабинета. Звоном наполнил приятный женский голос банный коридор.
   Опасаясь поскользнуться на мокром полу, только что вымытом (за сегодня – уже в десятый раз), придерживаясь рукой за слезившуюся влажными потеками стену, банщик, аккуратно ступая босыми ногами, подошел к помывочному отделению и смело кулачком стукнул в дверь.
 – Эй, вы там! Живо заканчивайте мылиться! Через пять минут, что бы все были собраны на выход!
   Причиной повелительного тона банщика Черепашки было то, что в «помывочной» находились заключенные из камеры, в которой сидели только «обиженные» или, как некоторые из них, важно и многозначительно называли себя – «отверженные». «Петухи», как их называли все заключенные, не относившиеся к этой категории, при видимой на первый взгляд безобидности, вежливости с сотрудниками «конторы» и послушании, всегда являли собой самую непредсказуемую, а потому – опасную прослойку тюремного общества.
   -Хорошо, хорошо. Мы почти уже готовы,- ласковым голоском отвечал за всю свою камеру «обиженный» по прозвищу Рая. Не являясь пассивным, он снискал некоторое уважение среди тюремных низов за свое остроумие, находчивость, а изредка – и смелость, больше походившую на браваду, рассчитанную на его окружение. К тому же Рая отличался внушительными размерами и недюжинной силой. В отряд «обиженных» Рая попал, поплатившись за свою неуемную сексуальную озабоченность и за тягу к такого  рода экспериментам в сугубо мужском тюремном коллективе.
   Говоря про «обиженных» из камеры номер пятьдесят один, надо сказать, что это были заключенные разных возрастов, сидевшие за различные преступления и попавшие в самую низшую арестантскую касту в основном – невольно. Кто – по глупости. Кто – из-за жадности. Кто - за «базар» - неуместно сказанное неверное слово. А кто и оп беспределу – в основном «поднявшиеся с малолетки», где правила самые жестокие, а вернее будет сказать – где их совсем нет. «Опущенным» там можно стать вмиг, лишь за то, что когда-то: не с тем поздоровался, не с тем покурил на двоих сигаретку, целовал когда-то не ту девушку.
   Случалось, что в камеру пятьдесят один «заезжали транзитом» - ненадолго настоящие пассивные гомосексуалисты с дамскими косметичками, колготками и нижним кружевным бельем. В такие дни у заключенных этой камеры были праздники. Каждый пытался понравиться «бесполому созданию» со смазливой, накрашенной мордашкой, с длинными волосами и блестящими заколками в них, с маникюром на руках. «Обиженные» выкладывали на «общак» лучшие сигареты, припасенные яства, теплую одежду перед, почти дамами, так же стрелявшими глазками, капризничая, надувавшими губки и вскидывавшими головки, грациозно отставлявшими зад и покачивавшими бедрами при ходьбе.
   Полгода назад в камеру пять один «заехал» с воли «недопеченный транссексуал», как его с самого начала прозвали зэки. С виду – обычный паренек: субтильный, с огромными голубыми глазами. Он обратил на себя внимание, когда стал сидя мочиться. Оказалось, он несколько лет собирал деньги на операцию по смене пола. Когда же врачи отрезали у бедняги его мужское достоинство – и это было первым этапом по превращению его в девицу, внезапно произошло обесценивание денег. У него едва хватило средств вернуться из столицы домой и на первую в его жизни дозу героина. Горемыка – транссексуал быстро пристрастился к наркотикам. По этой причине и попал за решетку. Но страдал он от унижений недолго, пока не приглянулся извращенцу Рае. Внезапно вспыхнувшая между ними «любовь» длилась полгода – ровно столько потребовалось Рае, что бы разочароваться в некачественной подделке.
   С недавних пор горячее воображение Раи будоражила «пупкарша» Катька, которую каждый вечер, укрывшись с головой одеялом он, сопя, представлял в своих объятьях. «У-ух, какая мадамочка!»- думал Рая, послушно шагая под конвоем красивой тюремщицы в баню. Щурясь и облизываясь, поглядывал он украдкой в ее сторону.
   Ригель замка «помывочной» глухо простучав дважды – при каждом повороте ключа, спрятался в черный металлический корпус, прикрученный надежно к тяжелой двери болтами на двадцать.
   -Выходим в коридор, руки за спину и строимся в колонну по двое,- сухо произнесла Катя стандартный набор слов, привычный для каждого арестанта.
   Первым на порог «помывочной» ступил высоченный – под два метра ростом, с плечами шириной с дверной проем – Рая, заслонив собою шустро сновавших по предбаннику сокамерников, напоминавших своей тихой суетой крысиный выводок. Злорадная улыбка победителя обнаружилась на отвратительном лице с широченными скулами, усыпанными глубокими следами от оспы. Голодный зверь, почуяв запах обреченной жертвы, уверенно и властно разглядывал ее.
   Девушка, для которой ее отупляющая своим примитивизмом работа, давно уже превратилась в конвейерную ленту, на которой похожие друг с другом тюремные дни медленно проплывали мимо, падая куда-то в конце движущейся дорожки, перестала воспринимать тюрьму, как окаянное место с окаянными людьми. Заключенные для Кати который год, как сделались людом безликим и безобидным, который она чувствовала интуитивно. С заключенным не надо много думать, для него всегда готов стандартный набор заготовленных фраз. И даже, Фаниль Валиев, сумевший обратить на себя ее внимание, и, кажется, пробудивший в Катеньке симпатию, в чем она стеснялась себе признаваться – даже он сегодня ее не волновал, не останавливал на себе ее взгляда, не говоря уже о жалких, загнанных в угол лишенцах. Чувствуя себя беззащитной на воле от частых угроз, некогда самого любимого человека, она с горечью осознавала, что только в тюрьме может быть уверена в своей безопасности. И это сильно угнетало ее. Горькие, девичьи слезы, украдкой роняемые на холодный, потертый плиточный пол, ненадолго облегчали ее страдания, но больше – лишали ее рассудка.
   Все произошло неожиданно и быстро. Не успевшей опомниться Кате стало жутко после того, как улыбчивый Рая со словами: «Ну что, повеселимся?»- сильной ногой ударил во ввалившуюся грудь банщика Черепашку, стоявшего рядом, опершись рукою о швабру. «Я же, сучка, давно по тебе сохну»,- несвежее, затхлое дыхание противно обдало бедную Катю, брезгливо морщившуюся и отворачивавшую лицо от насильника. Тщетны были попытки Кати любым способом освободиться из сильных, потных ручищ Раи, стремительно тянувшего ее подальше от любопытных, слегка напуганных глаз своих «шакалов» - сокамерников, сгрудившихся на пороге «помывочной», с опаской поглядывавших на вход в баню и при каждом резком звуке отскакивавших назад. Негромкие, изредка вырывавшиеся из-под тяжеленной ладони с синими перстнями и паутиной, жалкие призывы: «Спасите! На помощь, кто-нибудь!». Да невесомые поколачивания маленькими, с острыми костяшками женскими кулачками о студенистое тело Раи, не оказывали должного эффекта. Здоровенного детину это, кажется, еще больше раззадоривало, возбуждало в нем необузданность и звериный аппетит. Трусливую же кучку «обиженных» это еще сильнее веселило, подогревая в них смешение любопытства и зависти.
   Отброшенный ударом и на минуту потерявший сознание от столкновения со стеной банщик, ничком лежал на полу. Теплая, соленая кровь, липкими сгустками, стоявшая в глотке, мешала ему дышать. Сильный рвотный кашель встряхнул тщедушное тело Черепашки. Бурые, скользкие сгустки, освободив его горло, шлепнулись на половую плитку. Несчастный постепенно пришел в себя. Как это часто бывает, человек, к которому вернулось сознание, в первые мгновения не может понять: кто эти люди, вдруг, точно по команде начавшие двигаться и разговаривать. Очнувшийся, наверняка осознав, что «он» - это «он», силится вспомнить, что с ним происходило до этого и где он сейчас.
   С интересом юных натуралистов, наблюдающих зашибленную зверушку, разглядывала очнувшегося банщика, чертова дюжина глаз «отверженных», с порога «помывочного» отделения.
   Стальной блеск, тонкими пальцами раскинутой связки ключей - «вездеходов», которой «старшая» Катерина могла открывать все двери в тюрьме. Рядом – треснувший корпус умолкнувшей рации. Знакомые предметы увидел на полу, прямо перед глазами, Черепашка.
  -Братва, да Рая нас, в натуре подставляет. Прикиньте-ка, что будет с нами, когда сюда прискочит «буц-команда пупкарей»? Они, «точняк», разбираться не будут – кто виноват. Под замес попадем все. Здоровья и так – с гулькин член – и его задаром отымут, - часто жестикулировал немолодой «обиженный» татуированными руками с изображением женщин: на правой – в образе русалки, на левой – в военной форме, в довесь своим словам. Единственный глаз его был широко раскрыт так, что казалось: вот-вот выкатится. Под глубоко ввалившейся глазницей, бывшего когда-то второго глаза, прикрытой безжизненно веком, навсегда застыла слеза, наколотая на самом видном месте – синяя капля – клеймо «обиженника».
   -Бля буду, нас за это по общим хатам раскидают, на этап в зону закажут. А вы знаете, что такое барак на четыре отряда, человек на четыреста? Там быстро задницы порвут на британские флаги. «Петушить» будут каждый день – до самого звонка,- со знанием дела, монотонно канючил обритый наголо, под китайского болванчика – «рабочий петух» Дашка, многозначительно вздыхая и с сочувствием поглядывая на «недопеченного транссексуала».
    Бывший любовник Раи капризно замахал ладошками и замотал головкой, - Нет, нет, нет! Не-е хочу-у! Мальчики-и, надо что-то придумать!
   -Черепаха, ты как? Ожил, «кореш»? Тогда возьми Катькины ключи и открой соседнюю «помывочную». Там люди серьезные – они быстро все «разрулят»,- присев на корточки, тихо предложил Король, однажды за «косяки» попавший в разряд «отверженных», откуда обратной дороги нет. – Скажи им, что если втихаря сейчас все не замять, то «контора» завтра весь «централ» на уши поставит за нападение на сотрудницу.
   -Шесть два, скорее выходите! Рая из «обиженки» Катьку – банщицу сейчас порвет,- с трудом проговорил Черепаха, переводя дух после каждого слова и рукой держась за ушибленную грудь.
   -Куда он ее потащил?- взволнованно прозвучал голос Валия. Быстрыми и неслышными шагами
двинулся Валий в ту часть бани, куда указал слабой рукой, шатавшийся, притопывавший на месте, что бы ни упасть банщик.
   Жирное тело амбала нависало над выбившейся из сил, практически не сопротивлявшейся Катей. Дрожавшие жировые складки, трясущиеся руки, с трудом разрывавшие камуфлированную одежду на девушке, частое громкое сопение – сопровождали безудержное, безнаказанное насилие, долгое время зревшее и таившееся в том, от кого меньше всего этого можно было бы ожидать. Фаниль только миг смотрел на широкую, словно дверь холодильника, спину Раи, на его мощный, плоский затылок, неподвижно вросший в плечи. «Укромное место выбрал поддонок»,- подумал Фаниль, скользнув взглядом по обшарпанным, с плесенью стенам кладовой, где банщик Черепашка хранил свой уборочный инвентарь. Не сводя глаз с затылка Раи, который, казалось Валию, тоже улыбался, чувствуя близость женщины, Фаниль нащупал черенок от лопаты. Твердая, гладкая древесина. Сильнейший удар о затылок «обиженного». Треск, не то – черепа, не то – черенка. Не крик, а скорее рык животного, обезумевшими глазами смотревшего на своего обидчика, оторвавшего его от лакомого куска, вырвался, вероятно, из самой утробы Раи, недоумевая, медленно обернувшегося на Валия.
   -Петухи, что ли восстали?- Валий злорадно улыбнулся, блеснув золотом фикс. Не дав опомниться опешившему насильнику, он стремительным прыжком оказался рядом с Раей и нанес по его большому, скуластому лицу сильный удар, снова сопровождаемый треском, от которого черенок переломился пополам, так что половинки его скрепляло тоненькое древесное волокно. Скорее машинально, нежели осознанно, шатаясь, двигалась на Валия огромная, с окровавленной головой фигура Раи. Взмах ручищи, сравнимой с медвежьей лапой и тяжелый, но медленный, для реакции Фаниля, кулак, размером с пивную кружку, пролетел вблизи его уклонившейся головы и обрушился на дверь кладовой, сорвав ее с верхней петли. И снова Рая не заметил, а почувствовал решающий удар Валия, увернувшегося от второго кулака и одновременно вонзившего в трясшееся желе его брюха острый обломок черенка.
   Кто-то из «обиженных», сумевший, все же перебороть свой страх, быстренько выкрался из помывочного отделения в коридор и нажал тревожную кнопку.



23.


   Попав за нарушение режима содержания на пятнадцать суток в карцер, не знал еще Фаниль, что Катенька его теперь была на грани увольнения из СИЗО за халатность и не соблюдение мер безопасности. Что начальник наедине в своем кабинете упрекал ее: за яркий макияж, за соблазнительную походку и за вызывающее заигрывание с «жуликами», не единожды назвав ее при этом – лахудрой и потаскухой. Не знал Фаниль, измеряя шагами вспотевшую, твердую «шубу» серых карцерных стен, что Рая теперь лежал «на больничке», с вырезанной селезенкой, в душной, прокуренной палате на двадцать зэков, сильно похудевший и с таким же цветом лица, как застиранные больничные простыни. Не догадывался Валий, лежа на жестких, струнами, впивавшимися в тело, пластинах железной «шконки» - беда подкралась к нему так близко, что вот-вот станет слышно ее прерывистое, тяжелое дыхание и почувствуется горький, слезоточивый  запах.
    Несмотря на то, что было запрещено, Катя каждый день стала выводить из карцера на помывку Фаниля.
   Пока он «отдыхал» в карцере, «кум» Коваленко умело создавал большие и маленькие проблемы для зэков, потом за деньги - естественно, предлагал их разрешить. Встречался на воле с нужными людьми. С родителями, готовыми раскошелиться за условно-досрочное освобождение своих «сыновей-сорванцов». С заплаканными мамашами, дрожащими, холодными пальцами, сыпавшими в широкую, липкую ладонь равнодушного капитана последние гроши, что бы их непутевым детям сиделось «полегче» и что бы их не коснулись «кошмары», о которых рассказывал Коваленко впечатлительным женщинам.
   С самым значимым человеком, сулящим большой куш, Сан Саныч встречался много чаще после того, как Игорь Малюта прочел «маляву» Черепа, где тот соглашался на дело. За хлебосольным столом в ресторане, Коваленко каждый вечер, через Макса Лося «курсовал» Малюту о том, что происходило в тюрьме. Предлагал что-то свое, терпеливо выслушивал замечания, играя желваками и, неизменно в конце вечера с официантом посылал «сотенную» музыкантам, что бы сыграли для него «блатняк».
   Решено было из карцера вернуть Фаниля в шестьдесят вторую камеру, где его будет ждать Череп в компании слабоумного старика.   
   
                ***

     А на дворе все никак не кончалась весна – время тепла, время любви, время самоубийц. Пора, когда все в мире становится необычайным, когда как-то по-особенному дышится, слышится и видится. Когда тончайшими нитями сплетаются в одно целое судьбы людей. Когда обостряется немыслимо грань безысходности, отрезающая мотивацию от человека, заваленного черными глыбами проблем, человека, превратившегося в сплошной оголенный нерв, у которого осталось воли только на последний, отчаянный шаг.
   Когда Вадим со странной, редкой фамилией – Рука, отслужив в армии два года и, как он говорил: «Отдал, блин, родине долг своей молодостью»,- пришел работать в тюрьму, то на новом месте пытался извлекать выгоду из всего. Брал все, что плохо лежало, и нес домой, были ли то: соль, сахар, консервы и сигареты, выменянные или выпрошенные у зэков. Дарма в хозяйстве Вадиму годилось все: и деревянные бруски, и цемент, и гвозди, и шурупы, и облицовочная плитка – ни от чего не отказывался Вадим. Самодовольно хвалился он своим знакомым, заходившим к нему, домой выпить водки: запасами консервов, аккуратно составленными на стеллажах, сделанных из тюремных досок и брусков; различными безделушками-сувенирами, которые от скуки мастерили зэки. А приводя гостей в ванную комнату, с гордостью спешил встать на фоне стены, облицованной плитками разных размеров и цветов. «Пришел на работу, ты – не гость, идешь с работы – возьми хоть гвоздь»,- бравируя, любил он часто повторять. В общем, был Вадим Рука человеком жадным, более того – мелочным и щепетильным в своей жадности.
   Когда до руководства доходили слухи об очередном инспекторе, таскавшем из тюрьмы, что попадало под руку, в кратчайшее время по приказу начальника СИЗО, горе-воришку переводили из надзирателей в охранники. Поскольку, караульная вышка от корпусов далеко, то какое-то время начальству можно было не опасаться за казенное имущество, до тех пор, пока среди контролеров не появлялся новый хапуга.
   После перевода в охранники, Вадимом Рукой овладела новая страсть. Он придумал, как ему казалось новый, легкий способ быстрого заработка. Чем больше он тратил денег на свою авантюру, тем выше (он был твердо в этом уверен) росли его шансы разбогатеть. Вначале Вадим тратил в игорных клубах третью часть своего небольшого заработка, потом – половину. Позже вся зарплата тратилась на фишки, которые всегда, в конце концов, как по закону подлости испарялись. Настал день, когда Руке денег стало катастрофически не хватать. Приходилось залезать в долги. Банковские кредиты – грабители; ломбарды – падальщики; знакомые «доброжелатели», дававшие взаймы и получавшие при этом – проценты и пищу для сплетен. Вадим выбивался из сил в поисках денег, которым суждено было бесследно исчезать во вместилище коварного азарта, обманутых надежд и золотого дождя Фаты Морганы.
   И вот, наступили дни, когда Вадиму пришлось рассчитываться со своими кредиторами. Ему едва хватило денег, вырученных от продажи квартиры, в которой Рука когда-то хвалился кладовой и немудреным, дармовым ремонтом. Не стало квартиры, где вместе с ним жили его жена и дочка-школьница, как им казалось поначалу – счастливо. На службу Вадиму теперь приходилось ездить не из центра города, где раньше было у него жилье, а с окраины, где пустовал его гараж, в который из квартиры он перевез весь скарб, не оставив даже когда-то вынесенного из тюрьмы. Исхудавшей жене - заплаканной, флегматичной и  доброй, которая стала выглядеть лет на десять старше своего возраста и бледненькой, с синевой под глазами дочурке, Рука самонадеянно внушал оптимизм: «Ну, не все же еще потеряно! Ну, не конец же света – в конце концов. Вот увидите – скоро заживем!». На самом же деле, он день за днем больше и больше разочаровывался во всем: в самой идее разбогатеть - она теперь казалась ему несбыточной мечтой; в жене – Вадиму было ее жаль, и он ее стыдился; в дочке – безнадежном и мрачном создании. И самое главное – Вадим Рука разочаровался в себе. Наедине с собою, приступы ипохондрии, иногда облегчаемые слезами, душили его. На людях, он все больше молчал. Когда напивался водкой, безвольно свешивал маленькую, с залысинами голову над лацканами камуфлированной формы и пускал в них слюни.
   Два кубометра вонючего и оттого прокуренного воздуха, заключенного в кирпичи, древесину и стекло, покрытого растрескавшимся шифером – рабочее место охранника. Его основная обязанность – стрелять на поражение в заключенного, оказавшегося на крайнем рубеже тюрьмы. Охранники, в основном, четко знают свою основную обязанность, они делятся на две неравных категории: готовых застрелить и вынужденных выстрелить. Первое время, перейдя из надзирателей в охранники, Вадим, в случае побега был бы вынужден выстрелить, в душе не желая смерти зэку, с которым, возможно, не так давно общался. Он был бы вынужден стрелять, испытывая, даже, немного жалости к беглецу, и поэтому сделал бы это не целясь - лишь бы потом не серчало начальство. Когда сентиментальность прошла, ее сменила привычка, навязанная человеку, которому нужно кормить семью и отдавать долги. Тогда Вадим стал ощущать себя неким охотником в засаде на дикого зверя, при этом испытывавшим азарт и готовым в любой момент стрелять прицельно, отбросив все сомнения. В иные дежурства, особенно после проигрыша (Вадим изредка продолжал посещать игорные заведения), он неимоверно жаждал, чтоб через его вышку побежал зэк и тогда Рука с куражом, всадил бы в него автоматную очередь. Но зэки, к счастью, не желали совершать побег.
   С каждым новым днем, депрессия все более овладевала сознанием Вадима. Чем теплее и дольше становились дни, тем гадостнее было у него на душе. Хороший транквилизатор – водка, незаметно становился единственным.
   Неожиданно, Вадим, и вовсе перестал играть. Теперь, казалось: только рассчитывайся окончательно по долгам и живи, но….
   С трудом забравшись по крутой лестнице на караульную вышку, глубоко и прерывисто дыша, Вадим поставил автомат в угол. Машинально закурил, хотя курить ему не хотелось. Сигарета тлела в уголке рта Руки. Яркая, красная точка отражалась в оконном стекле вышки, когда он делал затяжки. Сегодня, казалось Вадиму – все его существо распадалось. Ноги и руки были сами по себе, голова сама по себе, в груди нечто - тряслось, порываясь наружу. Мозг томился на тлевших углях давешней пьянки. Макушка будто бы дребезжала и подпрыгивала, словно крышка кастрюли, выпуская пар. Подташнивало. Кроваво-огненный глаз циклопа почудился Руке в оконном стекле вышки. Он хрипло вскрикнул, но никто не услышал. Маленьким насекомым, таким живым и проворным, неожиданно ставшим жалким и беспомощным - стоило лишь попасть в паутину, ощутил себя Вадим. Паутина была кругом: в оконных проемах; поверх высокого тюремного забора; паутина тянулась по всему периметру, повисая на железных опорах, державших на своих плечах тонны колючей проволоки. Прочные, тончайшие нити оплели все вокруг. Стальные двери и проходные решетки оказались заплетены, заблокированы ею. Словно малюсенькими веретенами плели свою сеть сотни тысяч пауков, ни на минуту не останавливаясь. Особенно много их было на зданиях тюремных корпусов, там, где фронтоны освещались прожекторами. Люксы искусственного освещения окончательно отделились от разбавлявшего их закатного сумрака. На «централ» опустилась ночь. Размашистыми, яркими пятнами электричество растекалось по кирпичным стенам, вырывая из тьмы части тюремных построек. Навязчивый свет только нагнетал страх, беспокоивший Вадима. Стены, усеянные полчищами пауков, словно надвигались. Расстояние вытянутой руки отделяло бедного караульщика от ужасного видения. Мерзкие членистоногие уже перебирались на караульную вышку. Бесшумно шевеля своими отвратительными конечностями, пауки лезли ото всюду к обреченному человечку. В широко раскрытых, бесноватых глазах его, блестя застыло безумие. Мысли Вадима кружились, увлекаемые в быстрый хоровод галлюцинациями и бредом. «Они везде, они наступают! Начинаю отстреливаться!»- прокричал в трубку телефонного аппарата Рука и, не дождавшись ответа начальника караула, изо всех сил метнул аппарат в стену.
    Липкий пот выступал на лице, его капли медленно стекали за ворот камуфляжа. Взлохмаченные мысли  стали особенно навязчивы. Трясущиеся руки в надежде ухватились за холодную сталь автомата. Щека Вадима вздрогнув, уткнулась в дуло ствола. Мужиченка настороженно замер. Ненавистное насекомое щетинками сочлененных конечностей поглаживало его шею. Дикий вопль и, почти сразу – глухой хлопок. В одно мгновенье нагретый ствол «Калашникова», клацнув, свалился под ноги Руки. Отяжелевшее тело его неуклюже рухнуло на дощатый неокрашенный пол, в неестественной и неудобной позе, какую живому было бы совестно принять. Самоубийц часто захлестывает от избытка эмоций, и они поскорее стремятся сделать так, чтобы правила и мораль, навязываемые людьми их больше не тяготили.
   Матерясь и попыхивая сигареткам, охранники быстро уносили мертвое тело Вадима Руки по узкой, бетонированной тропинке в тихую, весеннюю ночь – вдоль высокого тюремного забора – прочь от черной, кровавой полосы на стене караульной вышки, с раскрытыми настежь окнами и дверью.            
   

24.

   Сырой, темный карцер со стенами, покрытыми холодной, заплесневелой цементной «шубой», больно врезавшейся в кожу, если к ней прислоняться. «Шконка», на день пристегивавшаяся замком к стене. Отсутствие теплой пищи, чая и сигарет. Урезанная до минимума прогулка на воздухе. И без того, безрадостная жизнь заключенного в тюрьме, становилась несносной, когда он попадал в карцер. Даже для таких кремней, как Валий, пребывание там не было сахаром.
    Только шаги инспектора, изредка звучавшие эхом меж толстых, неприветливых стен подвала. «У тебя все нормально? Жалоб нету?- громогласно, на весь подвал интересовался надзиратель утром и вечером, чтобы удостовериться: цел ли сиделец, не повесился ли и не сошел ли с ума.                А еще, осторожные переговоры зэков, сидевших в подвале  – в «хатах-времянках». Пока в их  камерах делался ремонт.
  -Братва, а вы за чо здесь?- доносилось из одной камеры-«времянки», набитой плотно, как килькой консервная банка, осужденными и их наспех собранными баулами.
   -За дыру в стене. В соседнюю «хату» таких телок посадили неделю назад. С этапа они заехали. Мы с ними «движуху» наводили. Такая «любятина» была – мед. И какой-то «петух» нас сдал. Пришли «пупкари отмели весь запрет». «Шарманку-бур» из пластины под «шконкой» нашли и ею Костылю по хребтине так «нахватили», я думал – бур в обратную сторону  раскрутится. Ха-ха-ха-ха,- и с десяток голосов разом, негромко рассмеялось.- Теперь, вот сутки будем здесь «кантоваться», пока цемент не застынет.
   -А мы, только с этапа в «хату заехали». Сами понимаете - пока то,  да се. Обустроились - «ништяк». Правда, с куревом и чаем «голяк» - все на этапе разошлось. А тут «дальняк» забился – воду сливаешь, а говно вверх прет. Вызвали сантехника. Ну, пришел – такой мелкий урод. «Генералом в дальняке» поторкал и спрашивает, картавая падла: «А у вас, лебятки куить и чай заваить найдется?». Прикинь, не успел сделать, а уже «понты» ему подавай. Ну, мы ответили, мол, сегодня нет, в другой раз рассчитаемся. А он, прикинь, «старшому»: «Не, командил, тут тлубу лезать надо, потом ваить. Лаботы - дня на два. Заказывай «хату» на подвал». Мы – в шоке смотрим на него, ведь, только обжились на новом месте. А он – спокойно «генерала» на плечо, задницей повернулся и сдернул. Мол, у него «понтовой» работы – завались, и он не хочет больше тратить на нас свое время. Вот и сидим здесь третий день. И сколько еще здесь «тасоваться» – не знаем. А сантехник, небось, и пальцем не пошевелил. Утырок!
   -Да-а, братва! Труба дело! Вам не повезло,- сочувственно вздыхали голоса любителей общения с женщинами через отверстие в стене.
   -Ну, ничего. Если завтра нас обратно в «хату не поднимут», мы «садимся на голодовку», а если и это не поможет – «вскроемся».
   -Когда «на голодовку падать» соберетесь, «цинканите»- мы вас поддержим,- уверенно, без колебаний согласились соседи невезучих арестантов. Секрет уверенности был прост – вчера три больших мешка с продуктами передали с воли в эту камеру богатые родственники сидельцев.
   -Будете вот так, через «продол» болтать – еще неделю в подвале просидите,- назидательно сказала Екатерина Вишня, шедшая к карцерам.
   Бледные икры ее красивых ног, еще не знавших этой весной прикосновений ласковых, солнечных лучиков и сильных, теплых мужских ладоней; грациозная походка, которую не спрячешь под униформой – вмиг прекратили разговоры заключенных, приковав к себе их голодные глаза. «Ух, ты, какая!»- восхищались «транзитники» женственностью инспектора, покачивавшей бедрами и вышагивавшей по коридору. «Хороша Маша, да не наша». Катю это забавляло и ей, даже немного льстило такое неуклюжее внимание мужчин, не умевших делать женщинам комплименты. Но, дороже и желаннее ей было внимание Фаниля Валиева, ставшего для нее с недавних пор, самым настоящим, без самолюбования и фальши, близким мужчиной. И пускай этот мужчина был заключенным, но заключенным не навсегда в тюремные стены. Теперь на это надеялся не только Фаниль, но и еще один человек в этом мире.
   Многие женщины, когда-либо соприкасавшиеся с тюрьмой, будь – то надзиратели или заключенные, никогда  не имели семей, а если и выходили замуж, то браки их редко были длительными и счастливыми. То ли злой рок, то ли судьба такая у этих женщин – трудно сказать. Не найдя счастья вне острожных стен, они в глубине души всегда надеются, что здесь, в одном из немногих на свете мест, где время замедляет свой ход, можно все-таки его отыскать. И не важно, что в тюрьме самая большая концентрация зла и плотность грешников на квадратный метр, важно лишь то, что тюремная любовь двух половинок, одна из которых, ослепнув, готова выгрязниться о другую, бывает, подчас крепка, как скрестившиеся прутья железных решеток.
   -Ну, зачем же, Катюшка, ты меня каждый день сюда выводишь? Ведь рискуешь. «Хозяин» если узнает, что тебе тогда будет?- Фаниль держал в своих больших ладонях Катины, с холодными, тонкими пальчиками. Теперь находясь здесь – в тюремной бане, наедине с ней, так близко, что его глубокое дыхание волновало густую копну ее пахнувших тюрьмой волос, Фаниль чувствовал себя неловко, мысленно подбирая для разговора слова и украдкой подсматривая за ее теплым, светящимся взглядом.
   Обоим не хотелось думать о каких-то условностях, разделяющих людей. Долг, обязательства, приказы, клятвы – придуманные людьми преграды, всегда ограничивавшие человека. Зодиакальные созвездия, причудливые узоры линий на ладонях – уже кем-то доказанные теоремы человеческих судеб. Все завертелось в немыслимом вихре и полетело кувырком то, что казалось незыблемым, неприкосновенным и нереальным. И только пустота первозданная, и так вышло – опороченная вспышкой плотской страсти, звучала дудуком в мужчине и женщине.
   -Что это?- волнующая упругость нежной, белой груди льнула к титану – горячему торсу, часто и много вбиравшему в себя воздух, кончики волосков на котором гладились о шелковистую женскую кожу.
   -Прости, я не хотел!- мышцы сильных ног напряглись. Медленно, но настойчиво его колено скользнуло к лону, раздвигая плен ее широких бедер.
   -А я думала – хотел? Думала, мы оба этого хотели? Я почти обиделась,- Фаниль заворожено внимал каждому изменению в мимике Катерины. В ее широко раскрытых глазах, в их бездонности медленно утопал, полюбившийся ей мужчина. – Ах, да – я не учла: у красавцев не бывает единственных, только очередные, - снисходительная улыбка учительницы школяру-сорванцу и очаровашке, пользующемуся всеобщей симпатией, кралась по ее полным, мягким губам.
   -Молчи, моя телохранительница. Сколько раз я видел этот день во сне, сколько о нем мечтал,- Фаниль остановил Катерину, осторожно прикоснувшись пальцем к ее капризным губкам.
   -С легким паром, милый. Одевайся. Время  вести тебя обратно на корпус.
   -И почему на помывку дают только полчаса? Катюш, а может с «хозяином» поговоришь,
что бы в порядке исключения, мне хотя бы часок разрешал мыться,- шутил Фаниль и
подхватывал Катю, кружа так быстро, что воедино сливались, мелькавшие перед глазами: 
двери «помывочных»; решетки в оконных и дверных проемах; покрытая грибком, выложенная
неровными рядами плитка на стенах. И в этом кружении вместе с Катей была весна, теперь
и ее весна, с опозданием, но все же, пришедшая к ней.
   -Пусти меня, нахал,- Катерина нехотя отмахивалась, но не было сил и желания у женщины,
вдруг прикоснувшейся к счастью, освобождаться, чтобы опять уводить арестованного прочь
от себя. Ведь теперь ей было нелегко прожить целые сутки, до следующей встречи с любимым.

25.


   А на корпусе, в карцере  все шло своим чередом. Снова пацаны из камеры, расположенной этажом
выше, через потолок «отстукивали расходы», что значило – на корпусе поголовный «шмон».
По порядку выворачивают «вертухаи» все «хаты» наизнанку, скоро очередь дойдет и до
подвала. Значит срочно надо на время «шмона отогнать» по веревке соседям «карцерный зап-
рет»: курево, чай и немного продуктов, которыми Катя тайком «грела» Фаниля.
    Катерина стала близка с Фанилем, у нее появился мужчина, о котором она хотела заботить-
ся, должна была оберегать его. Он был необходим Вишне сегодня, она помнила, что нуждалась в
нем вчера и верила – после его освобождения будет с ним, и останется по-прежнему ему нужна.
   - Прош, да ты не усердствуй. Сегодня карцера уже «шмонали режимники», а после них, сам знаешь, никакого «запрета» не остается. Они у «жуликов все отметают», - соврала Екатерина контролеру, спускавшемуся по ступеням крутой лестницы в подвал корпуса вместе с напарниками. Знала Катя, что больно охочие до обыска эти ребята. При желании нашли бы и иглу в стоге сена, а уж: сало, чеснок, фрукты, сигареты и чай – подавно от них в карцере не утаишь. Знала она и то, что на одной «баланде», в холоде да сырости за пятнадцать суток карцера, вполне можно заболеть чахоткой. Поэтому приходилось ей через силу быть кокетливой и разбитной с контролерами, от которых разило за версту перегаром вперемежку с луком. Нелегко ей было, молча слушать пошлые намеки и откровенные предложения развязных кавалеров. Насилу сдержалась женщина, что бы не врезать давнему своему ухажеру – Лешке Быку, своими немытыми лапищами хватавшегося за камуфляж, плотно прилегавший к ее груди.
   Через «шнырей» и убиравших корпус «петухов», Фаниль знал, как Катюха изворачивается, что бы его в карцере не трогали. И это не могло не льстить его самолюбию, только и всего, если бы Фаниль не полюбил Катю Вишню. И поэтому он терзался ревностью, усугублявшейся его беспомощностью.
   -Фанечка, интересно, а почему я тебя до сих пор не видела в тюрьме?- Катя гладила пальчиками коротко остриженные волосы Валия, положившего голову ей на колени. – Давно ты в тюрьме?
   -Милая моя, ты меня видела, да не примечала, потому что было у тебя в жизни все хорошо, и в мужчине ты не нуждалась. А я еще тогда – в начале весны в глазах твоих прочитал: беда у тебя. Я думал помочь тебе. Поэтому и придумал тот самый цирк в бане с Черепом. Попросил его прикинуться больным, лишь бы твое внимание привлечь.
   -И у тебя это получилось. Сейчас, мне кажется, я готова сказать, что это была любовь с первого взгляда. Не знала я, что тогда творила и что творю сейчас. С кем связалась….
   -С убийцей,- спокойно ответил Фаниль.
   Минутное молчание повисло между мужчиной и женщиной. Молчание, во время которого наступает: либо конец, либо начало любви. Фаниль оторвал голову от Катиных колен и, не моргая, смотрел в ее глаза. Не было сомнений и фальши в этом открытом взгляде. – Я убил своего друга, который хотел убить меня.
   -Как легко одни люди распоряжаются жизнями других людей. На днях и меня близкий человек грозился убить. Неужели это так легко?- Катя задумчиво уставилась на липкую ленту, свисавшую с низкого, серого потолка, облепленную засохшими трупиками мух и комаров.
   -Очень легко. Только потом – горе и беда,- Фаниль сгорбившись в позе, старившей его, сидел на столе – против Катерины.
   -Кому горе и беда?
   -Всем. В первую очередь – тому, кто убивал. Призрак жертвы всегда будет за его спиной. Будет отпугивать удачу днем, вселять в душу кошмары ночью, пока не иссякнут силы у того, кто убивал и не угаснет в нем жизненный свет.
   Катя и Фаниль смотрелись друг в друга – глаза в глаза. И не было надобности говорить что-то друг другу, ведь и без слов было все понятно сблизившимся душам, сплетавшимся в одно целое здесь, сейчас – в тюрьме, после долгой разлуки, длившейся несколько жизней.



26.


   Ходили по тюрьме жутковатые истории, рассказанные ее старожилами про второй корпус. Второй тюремный корпус – самое старое здание «централа», в котором находились: и карцера, и камеры «смертников». В нем было наибольшее количество камер. И, наконец, в «двойке» большую часть своих сроков сидели заключенные, в силу разных причин, не желавшие находиться в многоместных камерах. Среди них был и Фаниль Валиев.
   Рассказывали, будто бы после революции в подвал этого корпуса свозили со всей губернии всякую «контру» и пачками – по десять, двадцать человек, расстреливали здесь же в подвале, у мрачной, холодной стены. Конечно же, стена та была давно заштукатурена и выкрашена, но, спустя десятилетия, хранила она: страдальческие крики людей, стоны, боль, кровь, слезы и мольбы о пощаде. Каждый год после Пасхи – на Радуницу, за полночь – арестанты и надзиратели становились свидетелями странных событий. Кто-то невидимый сдвигал с мест предметы, ронял их на пол. Контролер, шагая по коридору, мог услышать позади себя чьи-то шаги. Шаги слышны были по железным ступеням лестничных пролетов. Кто-то дергал кованые перила, вибрировавшие из-за этого с первого до третьего – крайнего этажа здания. Более того, некоторые обитатели корпуса уверяли, что слышали в те ночи какие-то звуки, напоминавшие многоголосый гам, какой издает большая толпа народа.
   А один год, рассказывал давно уволившийся «корпусной» Кирюха Табудун - и, вовсе, в ночь накануне дня поминовения усопших, наблюдались «развеселые» представления. Весь предшествовавший день – до позднего вечера, белили известью потолки и стены, до кафельной облицовки. Помывку пола в  коридорах решили перенести на раннее утро. Сотни отпечатков босых ног разных размеров и поступей были обнаружены с утра, оставленными кем-то на извести, разбрызганной во время ремонта на кафеле стен и полу. «Вот я где натерпевси. Смену сдав, за вороты вышев и – бегом до ближайшего магазина. А там, прямо при ошалелой продавщице с горла полулитру беленькой и засадив, без закуси»,- рассказывал своим младшим товарищам Кирюха Табудун, вероятно, с тех пор редко бывавший трезвым.
   Надо сказать: по ночам, когда призраки убиенных «хозяйничали» на втором расстрельном корпусе - среди живых, находившихся там не было слада. Заключенные между собой спорили – чуть не до драки, из-за пустяков; контролеры придирались пуще обычного к сидельцам; «корпусной» хандрил, и было бесполезно его о чем-то спрашивать.
   Освобождение Фаниля из карцера приходилось, как раз на день перед Радуницей. С самого утра в тот день все у него не заладилось. «Корпусной», забирая после ночи матрасы из карцеров, нашел в одном из них - дырявом и ветхом (Фаниль спал на нем последним) чьи-то спички и сигареты. Сразу же настрочил на Валиева рапорт и сказал, что сгноит его в карцере. Немилость «корпусного» - далеко немолодого холостяка со странностями, объяснялась тайной симпатией к Катерине Вишне, которую он ревновал к любому, кто был к ней неравнодушен. Продолжая вредничать, «корпусной» во время завтрака, повел «шнырей» с бидонами теплой каши, не как обычно – с подвала, а наоборот – велел им раздавать пищу с верхнего этажа. Поэтому, когда очередь дошла до карцеров, то на миску Фанилю «шнырь» выскребал, уже  непригодную к употреблению липкую, холодную, серую массу, к тому же - подгоревшую и пересоленную. Обед он и вовсе пропустил - в то время «корпусной» подрядил новенького надзирателя сделать Валию «полный шмон» - с раздеванием и приседаниями. А самое главное, не знал еще Фаниль, что в камере шестьдесят два уже ждал его Череп, почему-то сильно нервничая, часто покуривая «Кент» и попивая глотками коньяк из флакона с надписью: «шампунь яичный», принесенный утром из кабинета кума Сашки Коваленко. На «приеме у кума» Череп сказал, что не привык «вату катать» и исполнит все ближайшей ночью, как только Валия «поднимут в хату» из карцера.
   В камеру шесть-два Фаниль «заезжал» во время ужина, когда «шнырь» уже заканчивал раздавать пищу на  этаже, где находилась эта камера. Вдвойне был приятен Фанилю радушный прием, оказанный ему Коляном Черепом.
   -Здорова, братела! У-у, как похудел в подвале-то,- улыбаясь рандолем, с распростертыми объятиями стоял Колька между пустыми, не застланными нарами. Только одна нижняя «шконка» была аккуратно, как на «красной зоне», заправлена постельным бельем – «по белому». На столе, на разостланной газете: не тюремный - пшеничный хлеб; открытые банки мясных и рыбных консервов, поблескивали приветливо жестью. Слюни, буквально лились по небу Фаниля. - Да, ты, бросай свой баул, садись к «общаку», «топтани хавчика», и для настроения у меня кое-чего имеется,- прищурив глаза, посматривал Череп на смурое лицо Валия, и подливал в железную кружку из флакона «шампунь яичный». – Давай-ка, кентуха, накати армянского коньячку. Специально для тебя берег.
   Коньяк вливался в Валия, обжигал пищевод и будил в организме, за день отвыкшем от пищи, зверский аппетит. Больше двух недель, он так – досыта не наедался.
   -От души, тебе, братуха! Накормил до отвалу,- Валий откинулся на нарах, прислоняясь спиной к прохладной стене. С наслаждением закурил, после карцера, казавшуюся вкуснейшей – сигарету.
   -Сейчас бы телку? А, Валий?- хитро и многозначительно подмигнул ему Череп.
   -Да, ну их…,- неохотно ответил Валий.
   -Точняк, дружище! Бабы – товар не надежный. Кроме «ментовок»,- Колян не то улыбнулся, не то оскалился.
   -Ты, чего «фуфло» толкаешь, а?- Валий, даже, несколько опешил от таких слов.
   -А ты, что ж думал, в бане с «пупкарихой» Катькой «зашкерился» и никто не узнает? У Черепахи язык длинный, он про ваши шашни на всю тюрьму растрындел,- говорил и верил своей лжи Колян.
   -Да, ты «гонишь», Череп?- Фаниль, чуть-было, не потребовал у Кольки Черепа «обоснования базара». Но вовремя остановился, понимая, что если разборки зайдут далеко, то «базара ему не вывезти» и он «прокатит за фуфлыжника». – Мало ли, чего там «шнырь» наплетет,- Валий отступился, всем видом показывая, что больше не желает говорить на эту тему.
   -Может, и в правду, Черепаха что-то приврал,- Череп тоже решил не напускаться на Фаниля, хотя и был уверен в своей правоте. Но, побоялся, что Валий догадается о его общении с «кумом» и будет держать ухо востро. – Но, дыма-то без огня не бывает…, - Колян уставился в пол, будто, что-то на нем увидел, оставляя некую недосказанность в неприятном разговоре.
   -Лады, кент. Давай замнем «базары»,- Фаниль протянул открытую ладонь сокамернику. Колька быстро схватил ее своей потной пятерней и примирительно, с минуту, не разжимал своей ладони, глядя прямо на сильную шею кореша.
   -Ты думаешь, мне нужны эти «тухлые базары»? С молодости не привык я на «блат педаль» давить. Тем более, с корефанами. Да, если бы ты знал, Фаня, как я рад с тобой снова «в одной хате чалиться». «Заехал», ты сюда «на голяке»: ни кружки, ни ложки, ни постельного. Мне для кореша ничего не жалко. Спи на моем матрасе, ешь из моей «шлемки». Последнее отдам. Счастлив не тот, кто кушает, а тот, кто угощает. Ты достойный арестант, я достойный арестант, давай, выпьем на сон грядущий,- Колька плеснул в кружку Валию жидкость чайного цвета из бутылька «шампунь яичный», а сам приготовился пить прямо из него.
   -Братела, я скажу тост. Ты, не против?
   -Валяй,- Череп несколько недоумевая, запасся терпением, чтобы выслушать тираду Фаниля.
   -Когда поймали дикого кабана и поставили его в загон – он стал свиньей, приручили волка – из него получился пес. Давай, Колян, выпьем за то, что бы никто из нас не сделался бы псом или свиньей,- Фаниль одним глотком, через силу выпил противный на вкус напиток. Череп, опустошив флакон, тихо крякнул и невольно потряс наморщенным лицом.
   -Ах, хорошо пошло!- Колька, что бы передать свои ощущения, воздел ладонь кверху, покачивая ею, словно в такт музыке, хотя напиток не заслуживал похвал. – Мой, тебе совет, будь с женщинами осторожнее и запомни – Бог создал три зла: бабу, черта и козла,- алкоголь подействовал на Кольку: только после сказанного, он поймал себя на мысли о том, что Фанилю больше не пригодятся никакие советы и боялся даже подумать: «А вдруг, Фаныч о чем-то догадывается». – А нам, однако ж, спать пора. Ты ложись на мой «шконарь», а я как-нибудь, на «струнах» перекантуюсь. И так целыми сутками валялся – все бока отлежал,- Череп спешил. Он не хотел больше медлить, пока хмель придавал ему смелости, ведь, «завалить» такого крепыша – не шутка. Пока сон контролеров под мерный гул арестантских голосов был еще крепок, надо было торопиться. Пока кореша Фаниля не «пробили», где он; пока он сам не захотел пообщаться с соседями; пока он здесь – не в «котловой хате», куда завтра ему «по любому», надо «съезжать», нельзя было терять ни минуты.
   Колька Череп злорадно улыбнулся, когда Валий позевывая, аккуратно привалился на «шконку», как скромный гость, нежелание которого потеснить хозяина, победил сон. Надо было видеть, как горели льдинки глаз Кольки. Но, увы: ни уснувший Валий, никто другой не мог наблюдать выражение этих холодных глаз, вспыхнувших, почти по-детски, когда их обладателю показалось, что до вожделенного осталось сделать только шаг и протянуть руку.  Череп с аппетитом облизывался. Вот они: красивые бабы, в восточном танце, совсем рядом с ним, словно желе, потрясали своими белыми телами под дымкой крепа. Во внутреннем кармане – голубая, как мечта - сберкнижка с круглой, многозначной цифрой в столбце «приход». Дорогая «жрачка», сигареты и чай. Он закрыл на минуту свои стеклянные, неодушевленные глаза и с упоением представил: огромные, медленно разъезжавшиеся в стороны, тяжелые и плохо покрашенные ворота, открывавшие перед ним вид на долгожданную свободу, без заборов, колючей проволоки и решеток. У ворот – пухлый, со слащавым лицом «хозяин» - в парадном кителе и в фуражке с высокой тульей, которой он постоянно задевал сохнущие на веревках носки и трусы, заходя во время обходов в переполненные камеры. За воротами – молоденькая красотка с букетом, возле заведенного такси. Красотка, каждый месяц приезжавшая на длительные свидания и к УДО, находящаяся уже на девятом месяце.
   Медленно, с неохотой открывая глаза, Череп, увы, вернулся к реальности. И снова – тюрьма, снова – узкая, душная камера с решеткой на окне, с глазками-фискалами на огромном «забрале» железной двери, пристально рассматривающими камерных обитателей. И опять – примитивные бытовые удобства: заткнутое тряпичным «чепиком», чтобы дурно не пахло, сливное отверстие чаши Генуи; никогда не закрывающийся до конца водопроводный кран, торчащий из стены коротким носиком в полуметре над чугунной раковиной, с примотанным к нему целлофановым пакетом. Больше всего на свете захотелось Кольке избавиться поскорее от такой жизни, за долгие годы опостылевшей ему.




27.


   Большое, сильное тело лежало грузно на «шконаре». Широкая грудь становилась еще шире и вздымалась ровно, при каждом вздохе. Мускулистые члены бессильно покоились. Опутанные веревками вен руки, Фаниль скрестил на животе. «Как покойничек»,- прошептал Череп и, наверное, ему стало бы не по себе, увидь он сейчас в зеркале свой звериный оскал рандолевых коронок.
   Похоже, Валий видел во сне что-то очень хорошее. Тихо улыбался он камерному сумраку, в то время как узловатые пальцы Кольки Черепа из-под стельки ботинка, нащупав, вынимали заточенную с одного края жестяную крышку от консервной банки. Хозяин узловатых пальцев сильно суетился, обращаясь с ботинком, словно он был горячий. И было бы не удивительно, если бы эти пальцы порезались в этакой «стремной» спешке, об острый край жестянки. Но, как ни странно, пальцы Черепа остались целы. Крепко держался он за заточку. «Это не «мойки» из одноразовых бритвенных станков, какими «басота» царапает себе руки и стращает молодых «вертухаев»»,- подумал Колька, вновь обретая уверенность. «Спишь? Ну, спи, спи»,- Череп склонился над Фанилем, тенью заслонив его от тускло светившей, засиженной насекомыми лампы. «Прости, «брателка»– так получилось»,- неверная рука сделала взмах, блеснув заточкой.
   Кто-то, кому Фаниль безмятежно улыбался во сне, вероятно, не желал ему смерти наяву. Кто-то заставил Валия повернуть голову в бок, в то самое мгновение, когда острый металл уже касался его шеи. Еще доля секунды, и рассеченное горло с сонной артерией, не оставили бы никаких шансов на жизнь. Но, Фанилю повезло – жестянка полоснула невольно подставленную под удар, упругую и сильную мышцу его шеи.
   Застывший взгляд Кольки Черепа – не таявший лед - полюс холода. Спокойный взгляд неотрывно наблюдал, как бурая кровь заструилась из раны, ломаными линиями растекаясь вокруг шеи Фаниля. Такому хладнокровию позавидовали бы гиены африканской саванны, так же сквозь предрассветный сумрак, наблюдающие, как тихо - капля за каплей жизнь покидает подраненного льва.
   Сквозь сон Валию представлялось, будто парное молоко из крынки с широкой горловиной, жадно – большими глотками спешил он испить, задирая кверху донце посудины так, что тонкие, белые струйки стекали по подбородку и шее – прямо за ворот. Казалось, рубаха вот уже стала липнуть к груди. Но…. О, ужас – змей! Невесть откуда появившийся за пазухой, пригретый на груди змей медленно извивался толстыми, блестящими кольцами в красивых узорах, при этом, подставляя широко раскрытую пасть свою, теплым, сладковатым струйкам.
   Сознание Фаниля резко рванулось из обители снов – прочь от жутких видений.
   Недоумение выразилось в выпученных глазах Фаниля. «Кто здесь? Почему эта морда нависла над ним?» - спросонья не сразу узнал он припухшее и, как ему показалось – с глазами, полными испуга, лицо. Лицо своего кента – сокамерника, исказившееся вдруг, отвратительной гримасой. Что-то теплое приятно щекотало кожу и в то же время, быстро холодея – липко стягивало ее.
-Ты  что, братела?- искренне удивился Валий загадочному поведению Кольки Черепа. Но, тот, словно онемел. Как от прокаженного, ринулся он от «кореша» к противоположной «шконке». Широкая ладонь Фаниля, коснулась мокрой шеи. - Ёшкин кот! Да это ж – кровь. Расскажи, дружище Череп, откуда кровь? - Фаниль угрожающе двигался на смертельно перепуганного, но старавшегося изо всех сил не показывать своего малодушия, Коляна. Однако, вздрагивавшие веки и подбородок, выдавали в нем слабовольного труса. - Зачем тебе моя кровь? Кто меня «заказал», сука?- медленно шептал Валий, левой рукой сдавливая желтоватую, от щетины – колючую шею Кольки, правой – зажимал свою рану.
   -Брат, не убивай! Попутался!- торопливо лепетал Череп, едва касаясь бетонного пола носками ног, с одной из которых слетел тапок.
   -«Петухи» тебе братья,- Фаниль с силой отшвырнул от себя Черепа, даже, не пытавшегося ему перечить и сопротивляться. Колька Череп громко стукнулся головой о железное «забрало рыцаря» камерной двери. - Если хочешь еще немного пожить, быстро говори, кто желает моей смерти?- Валий сменил руку на своей шее и правой рукой отвесил крепчайшую затрещину Кольке, от которой его голова еще раз, с железным звоном, встретилась с дверью камеры.
   -Это они! Они – гады, меня вынудили! Они не оставили мне выхода. Они боялись, что ты их «сдашь». Говорили, мол, нет «подела» – нет и дела,- то кивал, то мотал головой, невпопад словам Череп, размазывая по ней свою кровь, вперемешку с кровью Валия.
   -Кто, кто, кто они? Кто-о-о?- Фаниль не переставая, словно заведенный, сильным своим кулаком бил Коляна по голове. И не хватало сил у него задавать еще вопросы, и не было терпения ждать на них ответы. Только слепая ярость, вспыхнувшая из-за коварства тюремного, как казалось - товарища, подстегивала, на первый взгляд – жестокость в Валие, на самом же деле – обреченность, безразличие ко всему, что произошло и к тому, что может еще произойти. Каждый новый удар превращал в еще большее месиво физиономию Кольки Черепа, и одновременно отнимал силы у Фаниля. Белые точки и светящиеся круги медленно проплывали перед его глазами. Слух и зрение: то – пропадали, теряясь где-то в глубинах мозга, то, вдруг - снова включались, на мгновения окружая его однообразием звуков и цветовых оттенков…



28.
   
    
     Когда люди в камуфляжах, через узкий притвор тяжелой двери по одному попали в камеру шестьдесят два, уже трудно было определить, кому принадлежало нечто с опухшими губами и носом, мягкое, как сдоба, с заплывшими глазами - то, что совсем недавно было лицом Кольки Ряжечкина (Черепа). Фаниль уже не ощущал, как трудились инспектора, силясь разжать его пальцы, мертвой хваткой ротвейлера, сдавившие шею Кольки. Пока Череп разными частями тела, невольно бился о железную дверь, пока разбуженные надзиратели шли, неспешно к той железной двери, и так же, растрачивая время на глупые, неуместные шутки, отпирали дверные замки и засов, Валий истекал кровью, теряя чувства.
    Теплый луч света через большое окно, уже по-летнему припекая, безудержно вливался в палату медсанчасти «централа». Разрезанный серыми полосами теней, отбрасываемых оконной решеткой, Фаниль неподвижно лежал на панцирной кровати. Рядом возвышался штатив, удерживавший стеклянные банки с кровью, которая по прозрачной трубочке лениво стекала в толстую иглу, наискось воткнутую в бледную руку Валия. Шея его была забинтована толстым слоем и, если бы не сукровичные круги, пропитавшие марлю, то казалось, что молодой человек простыл и врач назначил ему согревающий компресс.
   Хотя, потеря крови и была велика, но уже, буквально на второй день, Фаниль ненадолго стал приходить в себя.
   -Что с ним? Опасна ли рана? Какие лекарства нужны?- позабыв об осторожности, Катя Вишня докучала докторам расспросами. Сильно перепугалась она за Фаниля, когда узнала, что он в беде.
   С раннего утра стала наведываться Катя в медсанчасть к палате, где лежал ее возлюбленный, находя различные предлоги для этого. Было непонятно – верил ли строгий «корпусной» Катиным уловкам, но все-таки, он пропускал ее каждый раз.
   -У-ух, «шаболда»,- бурчал себе в усы прапорщик Кондратчик, имевший отважное, но тупое выражение глаз. – Не совестно тебе, Катька? Вся тюрьма про ваши «шашни трещит»,- стыдил девушку прапорщик, между тем, попивая чаек с сальцем, раздобытым у арестантов.
   -А, кому какое дело, дядь Сень? Я же закон не нарушила. Оно же, ведь – и в тюрьме люди хорошие встречаются. Конь на четырех ногах, и тот, иногда, спотыкается, а про человека и говорить нечего, - Катя осторожно присела на краешек стула, рядом с «корпусным».
    -Дядь Сень, а дядь Сень, я же знаю – ты человек добрый, сердечный – разрешишь мне с ним, хоть иногда видеться.
   -Ты, что с ума сошла? Меня же вмиг…. Сама должна понимать,- отвага в глазах Кондратчика сменилась удивлением и беспокойством.
   Знала Катя, что прапорщик не так уж и безупречен, как хотел казаться начальству. Заигрывал и он с молоденькими воровками и разбойницами. С одной, которую осудили на восемь лет и этапировали в отдаленную зону, даже, вел переписку, отправлял посылки и денежные переводы тайком от своей жены.
   Интуиция не подвела Катю в том, что можно уговорить «корпусного», подмочившего себе репутацию делами сердечными, но срамными. Плюс – своевременно заданный вопрос дяде Сене о том, что все ли он правильно делает для того, чтобы его флирт оставался тайной для начальства и жены – сразу превратили непреклонного блюстителя законности в сговорчивого торговца тюремными «запретами».
   -Ну, что с тобой, будешь делать?- не переставая важничать, точно птица-секретарь – прапорщик Кондратчик, все же, сдался. Но, как истовый торгаш – и, уступая, желал извлечь хоть какую-то для себя выгоду. – Кать, а магарыч за доброту мою, когда будет?- потер он кулачком, оттопырив большой палец и мизинец, свой остренький носик.
   -Будет тебе: и водка, и хвост селедки. Ты, лучше, дядь Сень скажи, когда мне сюда приходить.
   -Ловчее всего – с утра, часиков в девять, когда всех, кроме лежачих - гулять выводят. Тогда и приходи. Два часа, пока идет прогулка – твои,- Кондратчик оторвал край газеты «Закон и порядок», на котором резал сало, и громко в него высморкался. – Не забывай мою доброту душевную.
   
29.

   


   Поскольку, Фаниль Валиев еще недостаточно окреп, тюремный врач продлил ему постельный режим на неделю, сказав при этом: «И, шоб шею себе больше не резал! А то, вон – пол медсанчасти забито членовредителями. Одни «мастырятся», другие «вскрываются», третьи «кресты» из гвоздей глотают или вешаются. На большее, видно, ума нет». После чего потрогал его лоб; нащупал пульс; улыбнулся; глубоко, почти по локти сунул руки в карманы халата и, щелкнув каблуками, немедленно покинул вонючую палату.
   Фаниль полулежал, головой и плечами прислонясь к спинке кровати, и с безразличием смотрел в окно. Вид из окна, прямо сказать, не был великолепным. Сразу за окном взгляд упирался в железные противопобеговые конструкции, увитые блестящей, острой проволокой. Прямо за ними – серая каменная стена, высилась, почти, над всеми тюремными строениями, кроме второго корпуса, в котором до ранения сидел Фаниль. Черные улитки облепляли внутреннюю поверхность тюремной стены. Медленно и беззвучно наслаждаясь жизнью, передвигались они по замшелой, потрескавшейся штукатурке, оставляя за собой перламутровую слизь. В местах, где штукатурка отваливалась, из щелей между нею и проглядывавшим красным кирпичом, тянулась к свету скудная растительность. Вокруг свежих побегов скапливалось много больше спиралевидных домиков моллюсков. «Удивительное дело»,- думал Фаниль. «А этим тварям чего здесь надо? Ползали б, себе, по воле. Там всего навалом…. А здесь, что? Со «жрачкой» - негусто, жизнь – тоска. Вот и ползаете по стене вверх – вниз. С утра до полудня ждете тепла и света по эту сторону, а как солнце начинает пригревать – спешите спрятаться в тень, по ту сторону стены. Так и вся жизнь проходит. Бестолково. И чего от нее хотите, сами не знаете. Эх, твари, твари….».
   Фаниль сразу узнал Катю по прикосновениям ее тоненьких, холодных пальчиков, ласково и нежно спрятавших от него мир высоких, серых стен и черных улиток.
   -А я, тебя ждал вчера. Ты, почему вчера не приходила, - с поддельным укором спросил Фаниль. Но, эта роль строгого ревнивца была им плохо сыграна, поэтому Катя нисколько не обиделась.
   -Милый, я рядом с того самого утра, когда с тобой приключилась беда,- улыбалась Катя, присев на кровати, возле Фаниля. Она приблизила свое красивое лицо к лицу Фаниля так близко, что свежестью, благоухавшей тысячью соцветий, повеявшей от ее губ и волос, казалось, заслоняла его от всех невзгод. В голубых и ясных, до головокружения глазах ее, растворялись все невеселые «думки» Валия. Нежной кожей лица, Катя неосторожно царапалась о колючую щетину на щеках любимого мужчины. Разом все чувства высокой, сильной волной приподняли Фаниля, хватая и унося его – беспомощного, совсем недавно вырвавшегося из объятий бесславного забвения. И эти нахлынувшие чувства придавали ему новые силы. Ему хотелось жить, несмотря ни на что. Жить, ощущая в себе, ранее неведомое, пьянящее предвкушение радости от тысяч «маленьких смертей» и тысяч «новых рождений». Очередной раз, ущипнув себя, убеждаться, что это - не сон, испытывая от того приятный, отрезвляющий озноб. Принимать происходящее, как природную данность. Шепотом в мыслях, что бы никто ни сглазил, благодарить небесные силы за щедрый подарок.
   -Катька, я ждал тебя не только вчера. Я ждал тебя всегда. Всю жизнь искал тебя на воле, а встретил здесь, - Фаниль накручивал на пальцы пряди густых Катиных волос, делая из них спирали, тут же рассыпавшиеся.
   -Чудно,- светилась Катя, приложив головку к плечу Фаниля, ничуть не чураясь несвежего запаха от тела любимого человека.
   -И что же тут чудного?- не меняя положения головы, Фаниль покосился на Катю. Но не успел перехватить ее игривый, быстрый взгляд. – Ах ты – плутовка!- засмеялся Фаниль, и, отвечая на Катино заигрывание, обнял ее крепко, попытался привлечь красивое, трепетное женское тело к себе….
   Темень резко застлала глаза. Ненавистное бессилие, ватное тело. Во рту опять стало сухо. Распух язык. Кожа снова сделалась бледной, как бумага.
   -Надо немножечко подождать, любимый. А сейчас никаких резких движений,- прохладные, тонкие ладошки скользнули по Фанилю. - Страсть, пока еще, тебе противопоказана.
 


30.


   Медленное, хаотичное шарканье подошв тапочек о скользкий, плиточный пол, казалось нарочным, и оттого изрядно нервировало. Громкое шлепанье стоптанных задников о босые пятки, послышалось в самом начале коридора медсанчасти. Согбенное шествие взаправдашних больных и калек, было разбавлено ловкачами-симулянтами и состоятельными арестантами. Каждый день, ровно в двенадцать оно чинно следовало из большого прогулочного дворика по коридору. Мимо кабинета, где за столом скучал «корпусной», рукой подпирая щеку. Мимо кабинета, где люди в белых халатах шумно, не скрывая азарта, сражались в карты. Мимо процедурной, где медсестры, не стесняясь, разбавляли спирт водой. Мимо столовой, где в холодильнике с продуктами больных уже безнаказанно хозяйничали «шныри» и санитары. Щедро наваливали они в свои «шлемки» большие, теплые куски мяса из бидонов и снимали сливки с молока, разлитого по кастрюлькам.
   Вволю наигравшись с мячом, натрудив мышцы на гимнастических снарядах, установленных в прогулочном дворике медсанчасти, мнимые больные, еле сдерживались от того, что бы ни перейти на бег, дабы скорее урезонить разгулявшийся аппетит. Истинные же больные едва успевали за ними по коридору, боясь упустить весь навар из дымившихся бидонов с диетической баландой. Замыкали эту нелепую колонну, напоминавшую грустный марш военнопленных, омерзительно жалкие типы, отвергнутые законом лютой стаи. «Парашники» несли перед собой, в почти вытянутых руках, большие ведра, источавшие отвратительную вонь от человеческих испражнений. Стенки «параш» никогда не чистились, только каждый раз, перед прогулкой ведра с отходами опустошались в канализацию, и поэтому покрыты были густо засохшим слоем фекалий. «Параши» были, точно вылеплены из глины – без гончарного круга и, почему-то, всегда стояли в палатах медсанчасти на виду, возле кроватей тех, кто их выносил, и в благодарность, звеня и захлебываясь, что-то говорили только им, когда кто-нибудь среди ночи шумно справлял нужду.
   В палате, куда положили Фаниля, «парашником» был Карл Янович Кышев, некогда – не последний городской чиновник, попавшийся на взятке. Янович, которого, фамильярничая, так и звали все обитатели медсанчасти, отнюдь не был филантропом. И, даже, попав в тюрьму, для собственного же блага, не желал изменять своей жадности и чванливости. Никогда ни с кем не делился, получая богатые передачи; держался этаким снобом, общаясь со всеми свысока. Так и не поняв того, что в тюрьме все равны, нажил себе только недоброжелателей. Самым злейшим из них был мужик-работяга, Сева Бурый, получивший срок за то, что спалил новый автомобиль своего директора, не платившего людям зарплату. «Да-а, это еще тот жмот – посрет и смотрит, годно ли в квас»,- утверждал Сева, кивая в сторону Карла Яновича. Но, Карл Янович сохранял, несмотря, ни на что, хладнокровие, был равнодушен к косым взглядам и недобрым словам. Делая вид, что ничего не замечает вокруг себя, каждое утро он начинал свой путь из палаты на прогулку в самом конце колонны больных, всем видом своим, выказывая самодовольство. Хотя, «параша» и была нелегка, Карл Янович изо всех сил старался удерживать горделивую осанку. Боялся он, лишь испачкаться нечистотами, поэтому аккуратно держал пальцами  самые края лоханки и нес ее в вытянутых – подальше от себя, дрожащих руках.
   -Ну что, Валиев, подлечился? Собирайся без вещей – на суд сегодня поедешь,- веселый «корпусной» дядя Сеня, пальцем приглаживал топорщившийся ус и подмигивал Фанилю, сидевшему на кушетке, заправленной рыжей клеенкой. Медсестра наносила мазь на малиновый рубец вокруг шеи Фаниля, поверх накладывала бинт в несколько слоев и приклеивала его к коже липким пластырем. Шея Фаниля вдруг напряглась и короткие полоски пластыря, еле державшие бинтовую салфетку, пропитанную мазью, отклеились, когда он услышал слова «корпусного». Бинт, мазью вниз, слетел на рыжую клеенку, но тут же, был обратно приклеен более длинными полосками липкого пластыря.
   -Фу, ты – «еперный» театр. Не вовремя ты, дядь Сень!- прогундосила некрасивенная, рябая -   словно загоравшая через сито, медсестра Люба, которая всегда молчала и никогда не отталкивала рук надзирателей или заключенных, за умеренную плату, с удовольствием мявших ее упругие выпуклости. А после работы, возле ворот тюрьмы, Любу всегда ждал плешивенький хлыщ-муж, держа в одной руке, с позолоченным перстнем - гвоздичку, а в другой – крепко сжимал ручку портфеля, в который заботливая жена каждое утро клала обернутые фольгой, горячие бутерброды с сыром.



31.


   Тюремные двери и решетки гремели ей вслед. Катя спешила на свидание к любимому. Хотела снова уединиться в «матрасовке» со здорово окрепшим, за две недели Фанилем. Ругалась про себя, когда ключ туго проворачивался в замке проходной двери или решетки. Сердце стучало часто и отрывисто. Недоброе, горькое предчувствие затаилось под ложечкой, смакуя адреналин. Тем временем, Фаниля уже вез в суд старый «автозак». По узкой и прямой, как тюремный «продол», дороге.
   Словно не наяву, спускался Фаниль по железной откидной лесенке из нагретой солнцем будки с единственным зарешеченным окошечком, на тротуарную плитку, напоминавшую шербет (от которого так сводит зубы) перед зданием суда. Блики света играли в кокардах конвоиров, в больших, хромированных ручках дверей. Жаркое солнце испаряло мысли, чувства и желания людей.
   В зале суда, насилу сдерживая дремоту, зевали конвоиры, развалившись на удобных стульях по сторонам клетки, куда посадили Фаниля. Поодаль - адвокат, представлявший из себя, лишь манекен, на котором хорошо сидит дорогой костюм. Только изредка встревал он в процесс, изобилуя эффектными юридическими терминами, как то: преюдиция, эксцесс и др. Которые, по-видимому, не действовали должным образом на скучавшего, отвлеченно смотревшего в окно, судью. Не трогали они равнодушия прокурора, листавшего не переставая пухлый том уголовного дела, говорившего и задававшего вопросы коротко и понятно, в отличие от адвоката, лишь у конвойных, вызывавшего подобострастие к своей персоне, заставлявшего их время от времени округлять глаза и вытягивать физиономии, мало что понимая в юриспруденции. Но, когда выступил прокурор, сказав, что подследственный Валиев Фаниль Рымович за совершенный ряд убийств, в том числе – и в местах лишения свободы, заслуживает высшей меры наказания, глаза округлились у всех присутствовавших в зале суда. Даже, без устали стенографировавшая, хорошенькая секретарша, в неприлично коротком мини, за три часа ни разу не поднявшая головку от листов, словно вынырнула из бумажного пруда, захлопав, недоумевая длинными ресницами.
   «Как так, Череп – труп?! Не мог я его тогда…. Хоть и бил сильно»,- обреченно запрокинул голову Фаниль. Животный страх забился в нем от сказанных прокурором слов, означавших – смерть. Что-то изнутри стегало его. Хотелось вырваться из решеток и бежать от беспредела, перед которым он был бессилен. Но, куда?
   Холодный пот, перемежаясь с ознобом, боль в груди, мрачные мысли о том, что кто-то уже включил обратный отсчет. И, только внутренний монолог. За него, как за спасательный круг хватался теперь Фаниль: «Ведь, это не я «приземлил» Черепа. Это сделали они. Те, кого он мне так и не успел назвать. Я не готов отвечать за тех «жмуров», которых мне «вешают»». И снова, невероятно сильная душевная боль мучила Фаниля, в сравнении с которой, была ничтожной боль от прокусанных губ и языка.
   Последующие дни однообразной чередой тянулись медленно, скрипя, как несмазанные телеги по разбитой дороге. С утра до обеда – суд. И с каждым разом, все ближе и ближе суровый, несправедливый приговор. Каждую ночь Фаниль стал слышать за собою громкие, ровно чеканившие шаги и передергивания автоматного затвора, отчего он весь в слезах и поту, просыпался. Вокруг него сидели сокамерники. Арестанты, в испуге вытараща глаза, рассказывали ему, как он во сне страшно ругался, бредил и размахивал руками.


   -Я не верю ни единому твоему слову! Ты мне все наврал. И они – судьи с прокурорами, тоже врут,- тушь, несколько минут назад подчеркивавшая красоту Катиных глаз, теперь подчеркивала ее уязвимость, растекаясь, рисовала на миленьком личике печаль и страдание. - Я тебя, все равно, никому не отдам! Мы не для того долго друг друга искали,- Катя так сильно прижалась к груди Фаниля своим лицом, что ей стало трудно дышать. Ее рыдания, словно о волнорез, разбивались о твердое тело самого дорогого мужчины, ни единым сокращением мышц не выказывавшего тревоги. Тревоги за то, что хотя бы на йоту, Катя догадается о том, что впервые в жизни он почувствовал себя слабым, опасавшимся того, что Катя захочет помочь ему хоть чем-то, и осознававшим, что, к сожалению, помочь ему сможет только она одна. Самобичевание всегда проигрывает желанию жить, особенно, когда ты молод и полон сил, когда любишь и любим. И самое эгоистичное существо на свете – человек, всегда найдет себе оправдание, жертвуя порой, любимыми.
   -Ах, Катенька, чем ты сможешь теперь мне помочь?- непривычно дрожал голос Фаниля. – Чем, когда дни мои, наши с тобою дни уже сочтены?- сильный мужчина вопрошающе, взглядом, полным мольбы, обращен был к женщине. К женщине, которую, быть может, любил так сильно, что, несомненно, сказал бы ей в иной раз, в подходящем для этого месте: «Больше жизни». Но здесь, за километрами колючей проволоки, за кубометрами бетонных стен и тоннами железных решеток, в месте, куда попадали свернувшие на неверную дорогу, в ненужный час, лишь на первый взгляд казалось, что все в тюрьме естественно, без фальши, что пути заблудших по жизни сходятся именно в этом окаянном месте. Но, увы – это не так. И Фаниль проклиная себя, уже был готов к новому жертвоприношению. Как, когда-то бросил он на жертвенный алтарь дружбу с Костей Каланчаевым, а заодно – и его жизнь. Так и теперь, осторожно, боясь расплескать наполненную до краев чашу любви с Екатериной Вишней, он, все же ставил ее на покосившийся жертвенник.
   -Я обязательно что-нибудь придумаю, что бы вытащить тебя отсюда! Любимый, любимый….,- тихо шептали губы женщины, глаза вторили губам, и было ей так хорошо, тепло и уютно наедине с любимым. И она знала, что сделает все от себя зависящее и им будет хорошо вдвоем. Всегда….



32.



   Как далеко заходят, порой женщины, что бы спасти любимых, известно много историй. Вот, и Катя, подгоняемая холодным ветром разлуки, спешила осуществить задуманное. Ведь, если Фаню приговорят к высшей мере, то сразу переведут в специальный, закрытый корпус с усиленной охраной, куда строго ограничен доступ, даже сотрудникам тюрьмы. От мысли, что ей больше не увидеть любимого, у Кати к горлу подступал горький ком, и кружилась голова. Она тонула, захлебываясь солеными слезами.
   За несколько дней Кате удалось достать довольно приличную сумму денег. Как ей это удалось, она ни за что, никому не сказала бы, даже Фанилю и маме. А, только не стало у нее больше квартиры, норковой шубки и золотых украшений. Они ей больше не были нужны. Подержанный, но крепкий еще «Мерседес», и деньги - на первое время. Вот то, что ей было сейчас необходимо. Фаниль был немного рассержен, когда его однажды, под вечер, вдруг перевели в малюсенькую, двухместную камеру на верхнем этаже, причем – угловую, окном, выходившую на питомник, откуда днем и ночью слышен был собачий лай, и пахло зловонно из вольеров….
   Не думал Фаниль, что выводит его Катя из камеры последний раз. – Я все сделала для нас,- говорила Катя, вглядываясь в глаза Фаниля. Было заметно, как девушка нервничала, часто постукивая пальчиком сигарету – не давая пеплу задерживаться на дымившемся кончике. – Ты, не расстраивайся, родной, что сидишь теперь рядом с собаками. Это ненадолго. Потерпи немножечко. Завтра вечером, «по ужину», «шнырь» передаст тебе с пайкой трос. Как только стемнеет, влезешь на окно. Левый нижний угол решетки подпилен так, что, не зная об этом, в жизни не догадаешься и не увидишь подвоха. Изо всей силы потянешь за прутья – отломается та часть решетки. Потом «отстрелишься» на волю. На. Вот, возьми газет - сделаешь «ружье». Один конец троса привяжешь к «коню» и пустишь на волю, другой конец – к тому, что останется от решетки. От твоего окна до забора – ближе всего. Метров пятнадцать. Поэтому, я и постаралась, чтобы тебя перевели, именно туда. Уж, не обижайся за беспокойное соседство. Как почувствуешь, что трос туго натянут, осторожно спускайся. Переберешься через стену, а там – уже я тебя буду ждать. Встречу, увезу и больше никогда никому тебя не отдам. Не отпущу от себя ни на шаг.


   Невыносим был оставшийся день – солнечный и такой теплый, какой только может быть в городах, маленькими кружками скопившихся на карте в том районе страны. Впрочем, день этот не казался таким за старыми, толстыми стенами тюремных корпусов. День, который, показалось, минуя вечер – резко сменился ночью. Темной ночью, сводящей с ума, манящей нежной прохладой и свободой, вдруг повеявшей от нее. Истекало время Фаниля в тюрьме. Ему не давали покоя торопливые удары молодого сердца, соревновавшиеся в силе – последующие с предыдущими. Бодрили мысли о воле, о новой жизни, в которой уже, лишь оставалось скромное место для Катерины.



33.


   Тюрьма – сильнейший афродизиак, который теряет свою силу, когда ее больше не существует, когда разрушены ее стены. И, тогда любовь, рожденная в застенках и казавшаяся бесконечной, счастливой историей, становится ущербной, украдкой озирающейся завистливым взглядом старой девы.
   Летняя ночь окрыляла, придавала сил Фанилю. Через разлом в решетке лицо Фаниля обдавало предутренней свежестью, и до темного неба, казалось, можно было дотянуться. В ночной свежести растворялись запахи города, в это время суток, ненадолго прекращавшего  душить смогом своих жителей, цветы и деревья. Утомившись за день, город ночью словно переводил дыхание в сумрачных проулках и дворах, прислушиваясь к пульсу артерий - подсвеченных электричеством улиц, по которым разносили адреналин любители быстрой езды.
   Старенький, упрямо порыкивавший «Мерседес», уже четверть часа стоял возле высокой тюремной стены, практически касаясь передним бампером ее серой штукатурки.
   «Конь» из прочных капроновых ниток быстро утащил за каменное ограждение – на волю, стальной трос. Через короткое время трос, как струна был натянут отъехавшим от стены «Мерседесом» так сильно, что казалось - издавал звуки незатейливой мелодии, когда к нему прикасался Фаниль.
   Чем ниже спускался Фаниль, тем меньше оставалось сил в его руках, тем реже вздрагивал и замирал стонавший и провисавший под тяжестью его тела трос. Фаниль уже видел машину с включенными фарами, от которой тянулся трос. Знакомый силуэт отделился от авто сразу, как только заметил его, обессилев, переваливавшегося через оцинкованный отлив поверх тюремной стены. За спиной Фаниля оставался второй корпус, в предрассветном сумраке, напоминавший огромный корабль. То ли, показавшаяся такой близкой свобода, то ли коварство фортуны, но что-то сыграло с Фанилем злую шутку, когда его руки безвольно заскользили по гладкому листу железа. Срываясь со стены, напрасно он хватался за воздух. Мгновенье – и сильнейший удар сотряс внутренности Валия. Вдруг стало невозможно дышать. Попытку подняться сгубила резкая, острая боль в ноге, от чего беглец потерял сознание. С минуту сильный, но беспомощный человек лежал в свете автомобильных фар, высвечивавших ругательства, написанные на тюремной стене. Лежал на спине, широко раскинув руки, точно усталый путник.
   Тонкие женские руки больно врезались под мышки Валию. Катя, превозмогая себя, тянула тяжеленное тело своего мужчины прочь от тюремных стен. Без толку было шептать ему: «Фанечка, ну, помоги мне уложить тебя в машину!».
   Мужчине горько было осознавать происходящее с ним сейчас. Ему казалось теперь, почему-то, что ногу его кто-то унес, хотя – нога была на месте.
   «Мерседес», монотонно урча, мчался по загородной трассе, стремительно унося Екатерину и Фаниля подальше от тюрьмы, подальше от города, в котором оставались ее злополучные стены.
    Екатерина чувствовала, как счастье, теплясь в груди, приятно – до дрожи разливалось по телу от осознания того, что теперь она вместе с любимым человеком и, что именно теперь никто не сможет у нее отнять этого человека.
   Фаниль не думал о Кате. Боль в ноге, усиливавшаяся на каждой кочке, не давала ему думать, даже, о себе.


   -Это где же вас так уголаздило поломаться, молодой чевовек?- между делом интересовался врач небольшой районной больницы, накладывая гипс на травмированную ногу Фаниля.
   -С прицепа трактора упал. И вот, как видишь, док – неудачно,- уверенно соврал Фаниль,  с выражением  на лице, дававшим понять, что он не желает вести разговор.
   -А из какой делевни будете?- настойчиво продолжал картавить доктор.
   -Из Томилино,- быстро ответила Катя за своего спутника, назвав первый, из попадавшихся ей сегодня на дорожных указателях населенный пункт.
   -А давно ли в Томилино пложиваете?- улыбался врач, и трудно было, понять: не то – ехидно, не то – доброжелательно.
   Фаниль с Катей переглянулись. Женщина сконфуженно потупила взгляд.
   -Я что-то, мужик, не пойму – ты «мент» или доктор? Тебе «капусты» дали?! Будь добр, без лишних вопросов окажи помощь больному,- Фаниль смотрел спокойным, подавляющим взглядом прямо в глаза доктору. Сжимая кулак, пощелкивал он суставами, однозначно намекая собеседнику, что пора бы, уже закончить с неуместными, а главное – не совсем удобными вопросами. Любопытный доктор оказался вполне догадливым человеком. Насколько было позволено, удовлетворившись полученными ответами незнакомцев, он больше не выказывал  интереса к их персонам. По крайней мере, Фанилю и Кате так показалось. И, пока они не уселись в свой «Мерседес» и облако густой пыли, поднятой с дороги, не скрыло их уносящийся вдаль автомобиль от взора докучливого эскулапа, он, словно окаменевшая химера, стоял неподвижно на высоком крыльце больницы. Как только подозрительные незнакомцы скрылись из виду, более чем удивленный их поведением и словами мужчина в белом халате, взялся за трубку телефона и набрал знакомый номер.
   -Алле, Стефанович? Дорогой мой человек! Тут ко мне облатились за помощью плезабавные людишки. Нелвный молодой человек со сломанной ногой в сопровождении изделганной дамочки,- врач одной, испачканной в гипс рукой, держал телефонную трубку, оттопырив мизинец, другой – перебирал кольца телефонного шнура. – Конечно же, Стефанович, поинтелесовался,- улыбался неровными, реденькими зубками лекарь невидимому собеседнику. – В том-то и соль. Тлидцать лет, как живу в Томилино, а этих невоспитанных людишек впелвые в глаза вижу. А баба почуяла – что-то не то ляпнула, так и смолкла. А мужик ее встлепенулся, глазищами засвелкал, того и гляди – кулачищем своим шибанет и…. Хоть и нога у него поломана, а мужик он здоловый, как бык. Таким, как я и пол дюжине с ним не совладать. Хе-хе-хе,- тихонько усмехнулся он, угодливо, словно извиняясь. - Так! Так! Так, Стефанович! Пала видная, что баба, что мужик. Ну, как лабочий и колхозница на ВДНХ в столице. Волосы у мужика темные, кожа – смуглая, глаза калие – чуть ласкосые. Да! Да! И плиехали ко мне на машине,- постепенно округлялись и без того большие – навыкате, глаза доктора. – Сбежал? Из голодской тюльмы? Этой ночью? Не-ет, участковый фотолобот еще не плиносил. С описанием вашим, уж очень схожи,- довольный врач любовался своим нелепым отражением в зеркале, находя себя очень даже, симпатичным и мужественным. - Наплавились они, Стефанович, в столону Междулеченска,- вздернул черную, густую эспаньолку доктор, поглядывая серьезно и сосредоточенно близко посаженными глазищами из-под большого, выступающего лба, на кончик своего носа, напоминающего корабельный киль.

   -Ну что вы, бабушка, стоите над душой – не видите, что ль? У меня по телефону важный лазговол. Я уже вам котолый лаз говолю, что от печени лекалств у меня пока нету!
   -А если хорошенечко поищите, Есифович?- умоляюще смотрела бабулька на врача, виновато склоняя головку, покрытую нарядным платочком, повязанным, всего – в третий раз (до этого, только в Вербное Воскресенье и на Пасху).
   -Можно, можно холошенечко поискать, бабуля,- доктор оценивающе взглянул на старушку. И разочарованно ответил: – Но. Все лавно, не-е  най-дешь,- и он, не желая более церемониться, повернулся к пациентке спиной.



34.



   Вот уже, почти сутки, Фаниль Валиев был свободен. Катя Вишня, окрыленная счастьем, все это время не знала чувства голода; ей не хотелось спать и думать о том, что будет после. Без устали руки слабой женщины с огромной волей, крутили руль автомобиля. Словно таракан на бегах, он стремился неизвестно куда, не зная почему.
   Фаниль матерился и стонал. Он, отнюдь не наслаждался горьким вкусом полученной свободы и  уже не был так романтичен и брутален, как совсем недавно, за железными решетками, когда любовь и счастье казались уже так близко. Но, несмотря, ни на что, трепетная женская душа виноградной лозой тянулась вверх, крепко цепляясь и обвивая рушившийся столп мужественности Фаниля Валиева.
   Машина мчалась по пыльной дороге, унося мужчину и женщину к неизвестности. А Екатерина чувствовала, что еще сильнее ее любовь к Фанилю. Она любила еще сильнее: его несвежее дыхание; запах его пота; его слабость и безразличие. Она чувствовала себя настоящей сумасбродкой, но это не мешало ей трепетно относиться к своей любви.
   Обстоятельства в маленькую, туго свернутую «мулечку», превратили чистый лист, с которого хотелось начать Катерине и Фанилю.
   Беглецы и счастливчики одинаково редко смотрят на часы. Увлеченные своим эго, они мало что вокруг замечают. Отрываясь от земли, они перестают ее вращать.
   Авто, в котором ехали Фаниль и Катерина был чрезвычайно стремителен, и, казалось, отрываясь от дороги, словно летел: над асфальтом; мимо заброшенных деревень с домами, почерневшими и осунувшимися, как лица чахоточных больных; мимо скучавших незасеянных полей, местами превращавшихся в урочища лесных зверей.
    Точно, замерший на груди горизонта - налитый охрой диск заходящего солнца, в который, казалось, стремился врезаться видавший виды «Мерседес», вдруг оказался со стороны Фаниля и стал медленно проваливаться куда-то, уступая место первым мерцающим звездам. Наверное, было так суждено, что нелепо начавшийся побег не ждала удача.
    Корабль влюбленных, потерявший маяки, сбился с пути, и теперь ему грозило разбиться о скалы. В насупившихся сумерках беглецы не заметили поворот на проселок, уводивший по разбитой, труднопроходимой дороге к домику в чаще леса, километрах в тридцати от трассы. К домику – единственному строению, оставшемуся от лесной деревушки, готовому им на некоторое время дать кров и тепло.
    Быстро потерявшись в навалившейся кромешной тьме, машина в надежде найти нужную дорогу, вытянутыми перед собой ручищами дальнего света, ощупывала незнакомую местность, не сбрасывая при этом бешеной скорости.
   -Где мы?- подавленно звучал голос Фаниля.
   -Теперь я уже и сама не знаю,- уставшим голосом ответила Катя.
   -Почему ты не знаешь?
   -Потому что теперь: ночь, темно и ни черта не видно.
   -Да ты, по-моему, «гонишь», красавица?! Ты должна была такое предусмотреть.
   -Да. Ты прав. Наверное, «гоню». Наверное, должна была все предусмотреть.
   -Ты что, спятила?! Эй, ты где? Вернись, я здесь.
   -Да…. Да…. Наверное, спятила. Еще тогда – за решетками, когда увидела тебя в первый раз.
   -Сука! Сука! Сука!- Фаниль бил себя по загипсованной ноге так, что сотрясался автомобиль.
   -Я знаю. Ты ведь, Фаниль это сейчас - не мне?- Катя с трудом удерживала машину на дороге. – Нет, не надо. Ничего не отвечай. Мне страшно,- и она приложила ладонь к губам мужчины, боясь снова услышать его. Катя еле сдерживала слезы. Слезы, которые на короткое время помогут, но не спасут. – Ты, знаешь, как я тебя люблю. Знаешь…. Пошла на все это ради тебя. Почему обижаешь меня? Мне так больно….,- душившие слезы, вдруг потекли по ее лицу. Одной рукой Катя управляла машиной, другой – вытирала веки, мокрые от соленых слез.
   -Дура ты, Катька. Дурра и все. Ты, что ж – думала, что зэку нужны все эти игры в «любятину», про которую пишут в книжках и показывают в кино. Перестань, прошу тебя. Зэку  «стремно» быть добрым, заботливым и ласковым. «В падлу» проявлять всякие, там, телячьи нежности. Больше всего он любит себя, свободу, иногда – мать. Не способна на что-то большее очерствелая в тюрьмах, словно кирза, его душа.
   -Наверно, так суждено. Мужчины, которых я люблю, разрывают мое сердце и топчут душу. Стоит мне кому-то поверить и, то ли ангелы, то ли бесы отнимают его у меня. И тогда - я тону. Тону одна в своих слезах,- Катя с трудом различала расплывавшуюся полосу дороги, на несколько десятков метров выхваченную светом фар из темноты. Узкой лентой она убегала под колеса автомобиля и, казалось, как в беговой дорожке, этой ленте нет начала и нет конца.
   Неожиданно яркие, красно-сине-лунные проблески, переливаясь, стали отражаться в зеркалах «Мерседеса», нервируя и ослепляя Катю. Она отвернула от себя зеркало заднего вида в сторону Фаниля, и он увидел в нем глаза, полные страха, остановившиеся и лишенные мыслей. Обреченно глядя в зеркало, Фаниль не сразу узнал себя. Когда же узнал, то ему стало еще страшнее. Жуткое предчувствие закралось в нем. Ему казалось, что кто-то захлопывает за его спиной сотни дверей, закрывая их на замки. Фаниль знал: туда, откуда он бежит, ему, уже никогда не суждено будет вернуться.




35.



   Вой сирен и, казавшийся нечеловеческим, голос, рвавшийся из мегафона – неотступно следовали за беглецами, бездушно накатываясь на них: на их души, на их судьбы, на их жизни. Некто громогласно приказывал: «Немедленно остановиться!». И нога Кати сровняла педаль газа с полом автомобиля. И они стремглав уносились к неведомой, но такой заветной мечте, которая, казалось, была так близка, но, похоже – вспорхнув, улетала прочь, прощально  хлопая сильными крыльями в золотом оперенье.
   Катерина и Фаниль еще не чуяли гибели, хотя она уже улыбалась им в лобовое стекло из бездонной мглы проклявшей их ночи.
   Беда, как и счастье, случаются вдруг. Еще издалека заприметили они, чуть мерцавшие где-то впереди сполохи таких точно огней, какие немного приотстав, следовали за ними. Проблесковые огни неумолимо вырастали перед ними. Адреналин огромными дозами впрыскиваемый в кровь, заставлял мозг работать в сотню раз быстрее. Взгляды ночных гонщиков жадно цеплялись и тут же отталкивались от бешено мелькавшего за стеклом, в дальнем свете фар, шоссе.
   -Дорога! Налево! Поворачивай скорей!- обнадежено закричал Фаниль, хватаясь за руль.
   -Слышишь, Фаниль, я тебя все равно люблю, и любить буду всегда. Слышишь, урод, скотина, ты этакая! Чем бы все это не закончилось, я буду любить мужчину: смелого, сильного, красивого. Ха! Мужчину, которого повстречала за решеткой. И я думала, я верила, что у любви нет преград и решеток. Я надеялась, что лев, вырвавшись из клетки, преобразится – станет благородным хищником во всей своей красе. Забавно, но мой лев оказался обыкновенным помойным котом.
   Второстепенная дорога, на которую свернули Катя и Фаниль, оказалась бетонкой, на которой их машину встряхивало и подбрасывало на стыках плит. Дорожные знаки, кричавшие об опасности, ожидавшей впереди, были уже безразличны, они не в силах были остановить людей, из последних сил не желавших терять свое короткое счастье и любовь.
   Еще пару минут Катя и Фаниль неслись навстречу неизбежности, объезжая на своем пути кучи гравия и песка, бетонные конструкции и дорожную технику, воодушевленные исчезновением преследователей, словно качаясь по волнам в терпящей бедствие шлюпке, из-под которой летели брызги искр.
   Дорога в никуда, на короткое мгновение перестала испытывать на прочность, натерпевшуюся и порядком искореженную машину…. Свет фар провалился куда-то за край дороги. Тряска прекратилась. Раз, два, три – короткий, ровный, как стол участок ушел из-под колес. Катя и Фаниль перестали ощущать соприкосновение их «Мерседеса» с дорогой, руль утратил свое предназначение – машина просто не реагировала на его повороты. Падая с недостроенного пролета моста в черную воду, с тысячью лун, вздрагивая отражавшихся в волновавшейся речной поверхности, днище машины прочертило бетонной опорой, отчего она оставила за собой напоследок длинный, ослепляющий хвост искр, словно метеорит.
   Катя последний раз изо всех сил обняла самое дорогое в этом мире – мужчину, по-прежнему любимого, от которого не хватало сил, оторваться, которого так и не хватило сил разлюбить. Мужчину, который (Катя была в этом уверена) достоин был ее слез, ее мыслей и снов. Мужчину, которого (она знала наверняка) ей подарило небо. И вот теперь им суждено было умереть вместе, сцепившись в холодных объятиях, силясь, увидеть друг друга широко раскрытыми глазами, жадно глотая остатки воздуха в салоне автомобиля, стремившегося ко дну реки, ежесекундно наполнявшегося ее свинцовыми водами.
   Через несколько минут, на том самом месте, где скрылся под водой автомобиль, мириады малюсеньких, светящихся пузырьков всплывая со дна реки, собрались вместе у ее поверхности, образуя дрожащее светлое пятно. Вспыхнув зажженной спичкой, узкий пучок света неслышно устремил души Кати и Фаниля высоко к звездам, дотлевавшим в траурно тихом предутреннем небе. «Прощай, Катя»,- шептали угрюмые волны. «Пока, пока, пока»,- причитали чайки, беспокойно хлопая крыльями. «А, жаль – не успели»,- то и дело истерично вскрикивали сирены машин, скопившихся по противоположным берегам реки – у пролетов недостроенного моста.
   -Прости, Катя….
   -Прости: Наташа, Марина, Вика, Айшат, Сара,- бесконечный ряд имен жен, матерей, бабушек и, просто – подруг. – Прости,- шептало многоголосие целой армии заключенных, в котором каждый муж, сын, внук, друг обращался к своей родной женщине, ждущей или, так и не дождавшейся его. - Прости,- звучало над необъятным пространством страны.
   -Прощаю,- слышался каждому из них ответ. – Прощаю,- лилось в сырые, мрачные камеры, за стены централов, построенных еще при императрице. Высокие, незыблемые стены старых тюрем ограждали от народа великой страны другое население, состоявшее из ренегатов с их обычаями и законами, языком и культурой, верой и идеалами…











***


   С запрокинутыми к небу каменными лицами, полными злобы, отчаянья и надежды, старые остроги России-матушки всматриваются в небесную высь. Подняться высоко над землей, посмотреть оттуда и воображаемые линии, соединив темные точки тюрем на ее поверхности, начертят – «Екатерина».    
   

   
     Халикин Алексей