Разрушитель печей. Глава 9

Евгений Николаев 4
     – Уберите свет! Я не могу смотреть на эти сытые рожи! – захлебываясь от ярости, крикнул Куницкий, присутствовавший в зале на прогоне спектакля «Мой бедный Марат» по пьесе Арбузова. У него был вид человека на себе испытавшего ужасы ленинградской блокады, хотя, как и актеры, участвующие в постановке, очевидцем тех событий, он, разумеется, не был. – Еще бы! Вам трудно представить, что такое голод и война, когда зарплата до копейки, день-вдень, премиальные на блюдечке с голубой каемочкой!.. – Директор глотнул воздуха. – Вот что я вам скажу, дорогие мои кудесники сцены… – он понизил тон, но металлические нотки в голосе явно напоминали о только что перенесенном эмоциональном напряжении, – не считаю отныне возможным платить за профанацию истории.
 
     Михаил Давыдович смолк, встал со своего кресла и направился к двери, не унижая своего достоинства объяснениями того, что имел в виду, и, тем более, даже не упрекнув себя, что с «рожами» явно перегнул. Но по дороге к выходу из партера он качнулся в сторону главного режиссера Перовского, который с сигаретой в зубах в клубах сизого дыма сидел в высоком кресле на центральной дорожке, метрах в тридцати от рампы, и почти шепотом спросил, делая вид, что опасается, как бы их разговор не был кем-то услышан:

     – Кстати, Леонид Иванович, Лике-то сколько по Арбузову, пятнадцать?.. А нашей очень заслуженной Татьяне Степановне?.. Она еще не на пенсии?..

     Перовский растерянно положил на край пепельницы почти сгоревший окурок и, схватив авторучку, стал быстро затушевывать в своем блокноте пустой квадрат, три минуты назад старательно вычерченный им в творческом забытьи.
 
     – Ей тридцать семь лет, – тихо выдавил он из себя, не поднимая глаз, через одеревеневшие губы и краснея от предчувствия скандала.

     – Что это вы там красите? Черный квадрат? Бросьте! Лучше, чем у Малевича не получится!.. – Как бы не торопясь подбираясь к основной теме разговора, издевательски мурлыкал над самым его ухом Куницкий. И вдруг, с силой ударив кулаком по столу у самого носа главного режиссера, он распрямился и неврастенически зарычал, покрывая своим криком зал, сцену и закулисье:

     – Вы что, совсем охренели!?. Снимите ее, уберите, исключите! Нашли сорокалетнюю Лику! Что она прыгает как обезьянка?! На обезьянку – похоже, на Лику – нет! Вы, Леонид Иванович, из рук вон плохо руководите своей паствой! Вы, вероятно, напрочь забыли о такой незначительной детали, как правдоподобность! И не курите больше! Вы не в сапожной мастерской! Да и фантазии в вашу голову это не добавляет! Запомните, в театре курю только я!
 
    Татьяна Степановна Харитонова, съежившись от публичного оскорбления, залилась слезами и выбежала в холл.

     В зале еще метался от стены к стене звенящий отголосок беспощадного обжигающего словесного огня. Все остальные звуки исчезли, умерли. В наступившей тишине, как и всегда после нередких истеричных выпадов директора, казалось непростительной оплошностью возмутиться, возразить, да что там… произнести хоть слово!
 
     Весь ужас происходящего состоял не столько в том, что Куницкий допустил вопиющее хамство, сколько в том, что на самом-то деле он был прав. Но, удивительно, значительной части театрального коллектива все эти новые порядки нравились, как той самой унтер-офицерской вдове, которая сама себя высекла.
 
     С другой стороны, слишком велика была сила инерции, чтобы быстро избавиться от старых привычек, болезни мнимой исключительности, тяги назад, туда, где тишь да гладь… Раздавалось еще где-то по углам тихое попискивание, слышалось традиционное нытье со стороны отдельных, оставшихся не  у дел артистов, что они, мол, такие талантливые, а их не замечают и не понимают. Зато полностью прекратились жалобы на чрезмерную загруженность работой, разве что иногда звучали еще сетования по поводу слишком быстрой смены декораций и невозможности в такой спешке углубиться в образ.

     Куницкий не сдерживал себя ни в действиях, ни в выражениях. На его нервно-психическом самочувствии, безусловно, сказывалась ситуация, которая складывалась вокруг строительно-бананового холдинга. Регулярные нападки, многочисленные судебные тяжбы с кредиторами делали невозможным нормальное ведение бизнеса. Приходилось не только постоянно общаться с адвокатами, но и встречаться с представителями прессы, телевидения, блогерами. Везде надо было успеть, лично определять приоритеты, давать прогнозы, расставлять акценты, и, разумеется, широко улыбаться, рассказывать сказки.

     Сделать из театра тихую гавань, где бы можно было укрыться от нахлынувших проблем, увернуться от разящих ударов противников, не получалось. Напротив, ряску, подернувшую затхлое болото, необходимо было сдернуть, как, впрочем, приступить к чистке и самого болота. Ожесточения в этой непростой миссии добавляла злоба от бессилия перед судьбой, уготовившей для него исключительно силки и капканы. Кредиторы и конкуренты наносили ему удар за ударом, один больнее другого.
 
     Михаилу Давыдовичу часто в последнее время вспоминался один неприятный эпизод из его детской жизни. Такое иногда бывает: из глубин памяти всплывает какой-то миг… Но этот миг во всех подробностях и со всеми деталями воображение прокручивает многократно. От постоянно оживляемых в голове картинок из прошлого, сопоставляемых с реальной действительностью, становится не просто плохо, – тошно...

     – У тебя твой лещ в воду упадет! – заботливо предупреждал маленького Мишу его приятель Борька. – Ты его тресни башкой о бетон, чтобы успокоился…

     Да, в детстве Куницкий нередко ходил на рыбалку, на речку с высокой набережной. Прямо с этой набережной в мутную глубокую воду забрасывались донки, деревянные удилища которых к ней же прижимались камнями. Традиционный приз за усидчивость – несколько окуней, сорожек или красноперок, иногда, как бы в довесок к пойманному, случай прибавлял чехонь или подлещика. Настоящий большой лещ для юных рыболовов был редкой удачей. Часам к одиннадцати от прохладного летнего утра не оставалось и следа. Солнце начинало беспощадно палить и печь. Еще через час-полтора лежащий прямо на бетонных плитах ничем не прикрытый улов сох и начинал подвядать, портиться.
 
     Миша, кинув взгляд на только что пойманную большую плоскую рыбину, подумал, что лучше всего ее сразу спрятать в полиэтиленовый мешок, завязать его и опустить с глаз долой на длинной веревке в реку. Во-первых, так лещ точно не испортится. Во-вторых, не будет бросаться в глаза, и никто из пацанов постарше его не отнимет, что редко, но все же случалось. Он взял в руки извивавшуюся рыбу и ударил ее головой о бетонную плиту. Лещ продолжал изворачиваться и старался высвободиться из детских рук. Тогда Миша еще раз приподнял и с силой шмякнул его о бетон. На этот раз рыбья голова издала едва слышный звук, похожий на «чмок», тушка обмякла, а хвост, подрагивая, распрямился. Мальчик увидел, что от ударов о жесткую поверхность у отверстия возле жабр проступила кровь. Кровь подтекла и к глазам, которые не выражали ничего, кроме, как казалось, удивления…

     Болезненная фантазия навязывала Куницкому странную аллегорию: сейчас он напоминал себе того самого леща, который наливаясь от ударов кровью, беззвучно корчился от боли. Ему было нестерпимо жаль себя. Но только себя. Гипертрофированное самолюбие подавляло жалость к другим.

     Через полтора месяца тридцать пять работников театра получили уведомление о прекращении срочных трудовых договоров, среди них  двадцать два артиста, помощник режиссера, художник по свету, костюмер, реквизитор, специалист по рекламе, заведующий гримерным цехом, машинист сцены и другие, в том числе, и те, кто служил театру верой и правдой не один десяток лет.
 
     Была отменена зарплата, не в прямом смысле, конечно, но актерам, не участвовавшим в репетициях и спектаклях, платить перестали.

     Чем более остро стоял вопрос о выживаемости коммерческого детища Куницкого, который напоминал к тому времени больше скелет, нежели живой организм, тем беспощаднее он рушил оформлявшуюся и хрястнувшую десятилетиями архитектонику храма искусства. Поруганное достоинство гордеца требовало компенсации. Беспощадно, с удивительной легкостью ломались не только старая система взглядов и ценностей, привычные схемы рабочих и творческих взаимоотношений, но и человеческие судьбы.

     Поначалу актеры, даже из тех, кто любил почесать языками, ошарашенные революционной реформаторской деятельностью, свежестью идей столь сильной личности, подавленно молчали. Потом послышались редкие неуверенные голоса, выражавшие нестройные еще мысли о невозможности совмещения интересов театра и коммерции. Однако через два-три месяца труппа была уже морально готова к жадному впитыванию и усвоению любого раздражителя спокойствия, она созрела для брожения. Все дело было в закваске, настоянной на противлении массовым увольнениям, на недовольстве постоянными утомляющими экспериментами неудавшегося предпринимателя, для которого вместо солнца до сих пор в небе сиял золотой телец… Впрыснуть ее в бурлящую театральную среду, и процесс, как говорится, пошел!

     В неясной душной атмосфере недоверия друг к другу в ранг почитаемой хозяйки положения возводилась ее высочество конкуренция, которая в нетипичных условиях порождала нестандартные ситуации, зачастую не оживляла, а парализовывала творческий процесс. В актерской среде чувствовалась неуверенность, проявлялась нерешительность, а иногда и отчаяние. В театре назревал кризис.

     Поползли слухи, что один из самых больших столичных кораблей культуры накренился. Журналисты разных мастей, которых Михаил Давыдович дал распоряжение охране и на пушечный выстрел не подпускать к театру, тем не менее, кружились вокруг него словно воронье. Они постоянно что-то вынюхивали, не давая прохода ни руководящим работникам, ни ведущим его актерам, бесцеремонно лезли к ним в душу с одним и тем же вопросом: «А правда ли, что…».
 
     Создавалось впечатление, что над театром нависла громадная свинцовая туча, грозящая разразиться струями холодного дождя. Она закрыла собой солнце, погрузила во мглу все, что было под ней.