Память сердца

Владимир Селянинов 2
ПАМЯТЬ СЕРДЦА
После съездов – очередных, внеочередных, но особенно съезда победителей – в стране стало побежденных много. Был среди них и Русланов из маленькой сибирской деревеньки Погорелка. А победили его за то, что построил он на речке мельницу, а в пруду стали плавать гуси. Потом – утки. И с каждым годом их становилось больше! К нему стали присматриваться…
Выслать его не успели, потому как старик помер, увидев Ваньку Беспробудных (Иван Пантелеевич пришел с мандатом на обобществление мельницы. С ним было еще двое: один из волости – в кожаной куртке; другой из местных – с большим наганом на ремне). Русланов стал смотреть на Ивана Пантелеевича пристально, как смотрят на привидение: глаза открыл широко и… молчит, молчит. Заметно лицом переменился. С зеленцой стало лицо.
А если честно, зря он так: какая ему разница, кто пришел обобществлять? Ну и что, если у Ивана Пантелеевича, как говорится, ни кола ни двора? Ну и что, если злоупотребляет? Стоило ли так переживать, лицом меняться старому человеку при виде «несправного мужика», неспокойными руками за сердце хвататься? Вот и нахватался: лицо с зеленью стало как бы синеть, воздух ртом стал Русланов хватать, а потом и повалился на пол. Пол был сработан из лиственных плах, а вот самого хозяина не стало. Скоро померла и его жена. От переживаний, говорили деревенские. Чувствительной, видите ли, оказалась.
В доме остались сын Андрей семнадцати лет и дочь Варя с мужем, бездетные.  Скоро в мельнице какой-то неполадок обнаружился, гуси-утки куда-то подевались, но Иван Беспробудных, из комбеда, уже знал слово «саботажник!». На это пока еще оставшиеся в живых Руслановы решили разъехаться, и подальше, чтоб в тех местах их никто не узнал.
Побывали на погосте, походили по двору, на мельницу поднялись. Посмотрели на гору, на которую в детстве лазать любили. Вздохнули, как водится… Попрощались с собакой по кличке Верный (если вам скажут, что собаки не понимают, что с ними прощаются – не верьте).
Остались на всю жизнь в памяти Андрея: венки на кустах погоста, покачиваемые в его сторону осенним ветром, да дом, охраняемый Верным. И еще – легкое поскрипывание колеса телеги в ту ночь, когда уезжали от прошлого. Колесо – великое изобретение человека – как сигнал посылало в космос. Или, наоборот, из космоса этот звук пришел и резонировал, напоминая людям о земной юдоли. А еще утром они услышали крик журавлей, отлетающих на юг… Крик этот – тоска о тех, кого уже нет с ними и жалоба к небу: как опасен их перелет. Не все осилят путь, птицы знают об этом, но они не могут иначе. Это прощание с землею и мольба к небу. Большой клин шел на юг, а на земле, навстречу ему, одиноко и жалобно поскрипывало колесо телеги.
«Свидимся ли?» — всхлипывала Варя, гладя брата дрожащей рукой.
Нет, не свидятся. Они прощались навсегда.
Два года Андрей долбил грунт под большие и малые фундаменты, месил бетон, укладывал его в опалубку. А кирпичей сколько перенес – и не счесть! Хороший фундамент он закладывал для индустриализации страны. За что уже дважды был отмечен грамотами, получал он и премии. Так что на своей свадьбе он сидел в новеньком шевиотовом костюме, а в верхнем кармашке пиджака, на кожаном ремешке, у него были часы «Кировские». Красивый он был в шевиотовом костюме и при часах в кармашке пиджака.
Скоро молодые уехали, чтобы жить в селе, и чтоб у речки, и чтоб у них было, как у всех, свое хозяйство. В тот же год во дворе купленного ими дома запел петух, гуси стали слышны. Это ген проявился у Андрея. Жена его, Людмила, работать пошла продавцом книжного магазина – отец ее до революции держал книжную лавку. Видно, и она не без гена.
В тридцать пятом у них дочь родилась, Варей назвали. Через три года – сын Максим. Все нормально, обычная сельская семья. Он – в коммунхозе печником, она – продавец. Детей растят. Огород, корову держат. Варенье по осени варят, зимой с ним чай пьют.
Нет-нет да вспомнит Андрей дом родительский. Сестра где-то… У его жены другое: не забывается ей, как руки у её отца тряслись во время ареста.
В сорок первом воевать Русланова забрали без промедления, на третий месяц войны. А уже к новому году «похоронка» пришла. Стало известно, что так скоро его дети стали сиротами, потому как Германия напала без объявления войны. И потом, кто бы мог подумать, что их самолеты будут бомбами швыряться? Видно, хорошо поработал тот съезд победителей, что такой вариант просчитать было некому.
Как знать, о чем думал боец Русланов в последние минуты своей жизни? Однако, в последние месяцы рассказывали, он часто вспоминал  сына, прикрывающего циферблат часов на столе: прикроет часы маленькой ладошкой и смеется довольный. Не останавливается секундная стрелка часов «Кировских»! Говорил боец Русланов: «И самой жизни можно не пожалеть, чтобы слышать тот смех».
Холодная зима выдалась в тот год в селе, где жила семья Руслановых. Дети, укутанные во что попало, дома к печке жались, жуя пирог с кормовой свеклой. Хлебная корочка у пирога тонкая.
Плохо и их маме, Людмиле; не думала она раньше, как хорошо услышать мужа после работы: «Как тут сегодня наши… носики-курносики?». Холодно ей в нетопленом магазине, покупателей нет. Никогда она так не ждала лета. Жаркого-жаркого, мечтает она о нем, сидя на стуле, укутанная в старую доху. Ей бы по магазину походить – она это знает, но сил мало, а ее мечты в тот январский день все слаще: она картошку окучивает. На полянке костерок, над ним в котелке свежая картошка варится. От костра все теплее, запах молодой картошки она уже чувствует. А поляна та в белых цветах, есть незабудки, жарки. Сосны по краю полянки, лапками ей машут… И дети здесь же, на солнце греются. У Вари на голове венок из ромашек, Максим лежит на зеленой травке, ногами болтает и смеется, смеется. Картошка, ею окученная и уже сваренная, – молодая, чуть потрескавшаяся при варке, – теперь лежит на полотенце — красивом, домотканом, в красных петухах. Не может такого быть одновременно: месяц июнь и сентябрь, но Руслановой хорошо, как давно не было, что она не хочет замечать этого. Она видит: с другого края поля Андрей к ним идет. Тяпка на его плече. «Как тут мои носики-курносики?» — спрашивает.
Холодно в магазине, ей бы встать, но тело совсем стало стылым, и руку тяжело уже разогнуть. А Андрей – веселый; одной рукой ее обнимает, другой – детей к себе тянет. И что-то говорит, говорит… Детей уговаривает, чтоб не убегали от него. А им, непослушным, бегать хочется…
Хоронили Людмилу Викентьевну несколько соседей, да еще двое: от магазина уборщица и одна из ее подруг. Детей ненадолго держала у себя соседка. Женщина исполкомовская к ним приходила. Но у соседей своих трое и, потом, вместо хлеба по карточкам дают пирог с кормовой свеклой. Совсем хлебная корочка у пирога стала тонкой…
Скоро, в один из морозных дней февраля, под окнами дома сильно заскрипели полозья саней. В плохо освещенную прихожую вошли исполкомовская и сильно заросший старик в дохе.
Исполкомовская женщина стала что-то говорить Варе и Максимке, упоминая слово «детдом». Старик сидел на лавке молча, «козью ножку» курил мрачно. А Варю с Максимом стали кутать в старые одеяла. В это время за печкой заплакала бабушка, дети захныкали, Максим стал реветь. С тем и вышли…
Потом они долго ехали в санях, укрывшись соломой. И сильно скрипел под полозьями снег.
Варе – шесть лет. Ей запомнился тот день, но в особенности первые минуты их приезда. Их, укутанных старыми одеялами в сенной трухе, завели в приемную комнату. Они стояли, раздвинув руки в стороны. Что-то неизбежное, похожее на крест, было в их фигурах. Стояли молча, как пришельцы в незнакомом им мире, который называется «детдом». Еще ей почему-то хорошо запомнился зимний день, когда детдомовские побежали за околицу встречать завхозовские сани с бочкой постного масла. Были среди детдомовских и Варя с Максимом. Они, как все, подпрыгивали на снегу и размахивали руками.
Через несколько лет случилось Варе видеть смерть. Все знали, что она есть, но им несправедливым казалось, если она рядом. Недавно девочка кукле химическим карандашом рисовала рот, глаза. Нос красиво получался. Недавно это было. А теперь она лежит с потрескавшимися губами; глаза закрыты, провалились. Мухи по лицу бегают, суетятся. Конечно, нянечка их отгоняет, а они снова, как на сладкое для них летят. Мертвая… Не дать ей жизни. Только что и успела – заглянуть в этот мир.
В пятидесятом, в середине августа, группу детдомовцев шестнадцати лет стали готовить к отъезду в большой город. Учиться в фабрично-заводской школе, в ремесленных училищах. На полном государственном обеспечении. А дальше – кто как сможет. Была среди них и Варя. Ее определили учиться на штукатура-маляра. Форму ей выдадут красивую – ей рассказывали.
День этот ждали. Утром пошли прощаться с речкой. Кто-то из мальчишек сказал, что хорошо бы в речку монеты кинуть. На счастье. Некоторые из младших, чувствуя момент, ныряли, чтобы их найти. Шестнадцатилетние стояли молча. «Вода мутная, не найдут», — спокойно сказал один, руки у него в карманах. Другой на груди их держит, кивает согласно.
Отвлечемся. Мальчик этот, Костя Ивлев, что на груди руки держал, дважды возвращался в детский дом. Первый раз через несколько месяцев, когда его стали методично бить в «ремеслухе». Такие мальчики для битья бывают… Вот он и стал им. Не выдержав насмешек, хватаний, толканий, он и вернулся в детский дом. Его отмыли, покормили три дня и отправили назад с завхозом (у того нашлось в городе дело). Вторично Костя прибыл тайно, скрывался в одной из комнат старшей группы. Ему незаметно носили из столовой, но скоро об этом стало известно директору. Юноше еще раз объяснили, что его не имеют права содержать и что надо устраиваться в жизни. Но, кажется, больше на него повлиял учитель физкультуры — фронтовик и человек, которого уважали. Он долго ходил с юношей вдали ото всех. А когда Костя заплакал, он увел его дальше, чтоб их не видели. Еще известно, что Ивлев писал из города несколько писем физруку и больше никогда не возвращался в детдом.
Но продолжим.
В обед, как это было принято в праздничный день, все детдомовские собрались в столовой. Чтобы проводить отправляемых в самостоятельную жизнь. За отдельным столом – учителя, няни, врач. У многих из них – прозвища. Говорил директор (его тоже называли… не очень. А, оказывается, он просто был строгий. Теперь они – люди фактически взрослые – понимали: а как же иначе?).
Учитель физкультуры сказал о силе духа так: «Будьте, как буря, что сносит дубы, и будешь ты сам господином судьбы». Одна старушка, уборщица, стала платочком глаза вытирать.
После соответствующих напутствий, пожеланий и обеда оставался целый час до отъезда. Варя пошла искать брата: сказать, чтоб учился, отвечал на ее письма. И что через три года – ему шестнадцать, и она узнает в городе, куда ему лучше поступать учиться. И сколько получают денег после училища.
Максим был на футбольном поле в ожидании очереди занять место в команде. Сестра – старшая, вступающая в самостоятельную жизнь – отвела его в сторону и сказала, чтоб он учился, на ее письма отвечал, горло не студил. «Бронхит опасен своими осложнениями», — сказала известное ей от врача и дала немного денег, которые она сберегла. «Зачем мне деньги, если скоро буду на полном государственном обеспечении?» — сказала. На это Максим понимающе кивнул, наблюдая игру. Собственно, толком и поговорить не пришлось.
Скоро пришла машина, крытая брезентом с сиденьями из строганых досок. Был вечер, но солнце хорошо припекало; под тентом жарко, но там уже многие сидели, готовые к отъезду. Мимо проходили детдомовские, кто-то пытался острить. Варя смотрела в сторону футбольного поля, откуда доносились крики.
Шофер под тент заглянул, сказал обычное: «Готовы? Тогда поехали». Машина тронулась, кто-то рукой помахал, потом девчонки песню запели. Так принято. А когда запели: «Гудками кого-то зовет пароход…» — Варе стало грустно. Плохо ей стало, потому что теперь она совершенно поняла: с братом она рассталась навсегда. Она не увидит его сегодня, завтра. Не придет он вечером к ней с жалобой, что ему больно в груди. Ей захотелось плакать, и она стала смотреть на дорогу, которая убегала из-под машины быстро.
В это время с игры возвратился Максим. Рукой он поддерживал брюки: была небольшая свалка и несколько пуговиц оторвались. Он еще не остыл и вспоминал, как и кто «влепил и врезал». Он прямо прошел в комнату девчонок. Одна, вредная такая, сказала: «Ты что, совсем дурак? Уехала же Варька…».
Максим пошел к себе, сел на койку. Стал сутулиться, смотря перед собой. Подумал, что теперь никто ему не скажет: «Ты что, грудь-то нараспашку? Опять хочешь заболеть?». От такого, казалось бы, пустяшного воспоминания он еще ссутулился. Ночью проснулся, смотрел в едва видимый потолок. Ему – тринадцать, и что в этой жизни ему делать, он не знает.
Пройдет много лет, но не забудет Максим этих минут. Разное будет, но не сможет он забыть щемящей тоски тех минут: он один. Как душу у него кто вынул, а другую вложил. Никогда он не сможет себе объяснить: почему именно это врежется в память. И застрянет неистребимой занозой, и будет кровоточить всякий раз при воспоминании этого вечера. Не объяснить, не понять ему, что это его земные минуты пересек луч другого, не земного мира. Не удержал его в себе подросток, и вернулся луч туда, откуда пришел, оставив его в мире грубом и жестоком. Драться он стал в тот год ожесточенно, мог и лежачего пнуть.
За три года Варя отправила несколько писем, одно директору детдома. Максим не отвечал. Она даже собиралась съездить к нему, денег на это скопила. Но зимой у них учеба, практические занятия, летом оправляли на сельхозработы. Дважды имела нежелательную беременность от более удачливых в жизни преподавателей. Девушка она из детского дома, внешности приятной – почему бы и не попользоваться?
Закончила Варя ФЗО, разряд получила и непрерывно тянущую боль внизу живота. Правда, не сильная это боль, жить можно. Вот и жила в общежитии, работая штукатуром-маляром. Разряд у нее третий, пальто к зиме купила, с воротником под норку.
В августе пятьдесят третьего пришел к ней брат. Его определили в школу сельских механизаторов – проездом он. Совсем брат не тот, какого она помнила. Расстроилась, когда увидела, как он стал хватать за талию ее подружку. Ему шестнадцать, а улыбка у него… как у одного из ее фэзэушных начальников. Противно тот скалился, срывая с нее в кабинете одежды.
Два вечера ходила Варя с братом по городу, показывала ему дом, где она теперь работает. Рассказывала о бригаде, заработок свой назвала. Еще сказала: «К зиме разряд обещают повысить». Оживился Максим лишь в кафе, где она заказала двести граммов сладкого вина. Порадовался свитеру-подарку.
В конце зимы Варя поехала навестить брата. Постояли в коридоре, поговорили. Он куда-то все спешил, говорил отрывисто: «Да брось ты, сеструха… Базаришь, как баба». Парни у него «канают», девчонки ходят на «цирлах». На стройке тоже мужики выражаются, но Максим говорил на другом, незнакомом ей языке. Другой перед ней человек, и все спешит куда-то… В другом мире он теперь.
Возвращаясь электричкой, Варя вспомнила старое — их первый день в детдоме. Их привез старик-возница в большом тулупе, завел в пустую комнату, а сам понес бумаги директору. Укутанные тряпками, они молча стояли в ожидании. Повязанный старым одеялом под мышками, Максим стоял, раздвинув руки в стороны. В ожидании стоял, спокойно, с широко раздвинутыми руками. От непонятного Варе чувства жалости к себе и брату хотелось плакать. За окном электрички мелькали перелески, поля, засыпанные снегом. Красиво, особенно приятно посмотреть вдаль, на синеющие горы, покрытые лесом, с выделяющимися на них пятнами сосняка. Красиво, а Варя стала прикрывать лицо платком.
Весной она получила письмо. На бланке школы сельских механизаторов сообщалось, что Русланов Максим Андреевич, тридцать восьмого года рождения, отчислен из школы за хулиганский поступок, о его местопребывании ничего не известно.
«Наверное, тоже учениц… воспитывает», — подумала Варя, рассматривая подпись заместителя директора школы. Про боль внизу живота вспомнила. Не сильная это боль, жить можно. Правда, ей говорили, бездетной она может остаться.

Прошло сорок лет. Вот что случилось однажды.
Возвращаясь из магазина в свою маленькую квартиру, пенсионерка Русланова думала: «Как же все стало дорого». Думала она о дороговизне часто, потому что детей у нее не было. На площадке, на окне, сидел незнакомый мужчина, посматривая на ее дверь. Никогда не узнать бы ей брата, если бы он не назвал ее.
Ему уже пятьдесят восемь, двадцать семь из которых он провел на зоне. Кличку имел. Уже и хозяином зоны бывал. Еще поняла сестра – кашель у Максима нехороший.
Вечером за чаем и бутылкой водки Варя стала вспоминать давнее: они стоят, укутанные одеялами, в приемной детдома. Похожие на две большие куклы. Только живые.
— Ты знаешь, Варенька, не могу я избавиться от очень давнего воспоминания, — сестра подвигается к брату, предчувствуя. — Может, ты давно забыла тот вечер в августе, когда уехала… а я, сам не знаю почему, не могу забыть. Хочу и не могу… Я вернулся в свою комнату, когда ты уже уехала. Лицо разбито, пуговиц на брюках, рубахе нет. Тебя нет… и не будет. Вот только что была. Никогда-никогда не было такого одиночества. Вспоминать тяжко.
— А ты, братка, помнишь тот день, когда нас в детдом привез какой-то старик? У него еще такая была большая борода…
— Нет. Я же совсем маленький был.
Нехорошо им, что жизнь прошла и будущего у них нет.
Два дня гостил брат. А на третий случилось… Варвара Андреевна собралась в магазин – где все дорожает, но с полдороги вернулась. Деньги из комода взяла, сверху его положила, а взять-то с собою забыла.
Максим сидел на корточках перед выдвинутыми ящиками комода. Вокруг стопки белья, лицо у него нехорошее.
— Сеструха, сеструха, — вставая с корточек, говорил. Совсем не просительно говорил, лицо кривил, улыбаясь.
— Вон, — тихо сказала Варвара Андреевна, рукой на дверь указала. На стул села тяжело. Смотрела перед собой, пока дверь не хлопнула. Потом она заплакала, вспоминая нелегкую жизнь. Особенно ей стало жалко себя от воспоминаний того первого дня приезда в детский дом. «Ручки не замерзли?» — спрашивала она, чувствуя себя ответственной за маленького братика, похожего на большую живую куклу.
Странно, но еще ей теперь вспомнился давний-давний летний день. Несколько таких же, как она, шестнадцатилетних девчонок лежат на поляне. Очень жарко, сухо стрекочут кузнечики, а небо в красивых облаках барашками. Они скользят куда-то, чтобы исчезнуть навсегда. А какая-то девчонка, из ихних же, и говорит: «Июль – самый жаркий месяц лета». И теперь помнит Варвара Андреевна: трава подсохла, а в ней звонко стрекочут кузнечики.
«Господи, как давно это было… Что это? Зачем я не могу забыть?» — всхлипывала Варвара Андреевна.
В это время ее брат Максим быстро шел в сторону вокзала. У него не было семьи, детей и потому он еще не знал, куда ехать. Энергично жевал мундштук сигареты Максим.
Теперь они уже никогда не встретятся и никогда не узнают о судьбе другого. Но всякий раз будут испытывать щемящую тоску о прошлом, если услышат с неба крик журавлей. И чем выше журавлиный клин, чем слабее стон с неба, тем сильнее тоскует их опустошенное сердце…