Свой Чужой 11

Олег Кошмило
29
26 августа   
Итак, представим всё это геометрически. В онтологический круг вписан онтический четырехугольник, он же, хрестоматийный «логический квадрат». То есть, речь идёт о логической квадратуре онтологического круга. Остов логического квадрата составляют две оси – вертикаль словесного качества и горизонталь наглядного количества. Качественная вертикаль ограничена двумя пределами – позициями верхнего «есть» и нижнего «несть». Количественная горизонталь окончена крайностями Целого и Части. Воображаемый центр пересечения вертикали качества и горизонтали количества представляет собой нулевую позицию Я. Оси онтического ромба являются составляющими элементами перекрученной из круга восьмерки. Чтобы не путать ее с цифрой назовем эту восьмерку спиральной петлей. Перекручивая онтологический круг, петля возникает как умозаключение. Аристотель нам добротно разъяснил, что логическим образом умозаключение оказывается равнодействующей двух – большой и малой – посылок. На обеих чашах весов умозаключения возлежит странная смесь из зримой наличности и слышной словесности. В слышной словесности дебатируется вопрос о существовании. Каждая из сторон количественной оси настаивает на существования себя и несуществовании иного: с точки зрения целого – нет части, с точки зрения части – целого нет. Дело обстоит так, что вертикаль словесного качества пронзает горизонталь вещественного количества, деля его на два полюса: Целого и Части. Но горизонталь не остается в ущербе. Она в свою очередь поляризует вертикаль качества на полюса Есть и Несть. У этих четырех онтологических краёв имеется грамматический аспект.
Дело в том, что вертикаль качества в её словесной содержательности и есть Глагол. Глагол в своей изначальности есть вот эта простая раздвоенность на фундаментальные края положительности присутствия и отрицательности отсутствия. В то же время то, что глагол разделяет, есть Имя. Вертикаль глагола делит горизонталь имени. А горизонталь имени поляризует вертикаль глагола. Края, на которые глагол разделяет имя, суть крайности целостности Имени существительного и частности Имени прилагательного. Целостность первого имени отчетливо звучит в субстанциальной  существенности определяющего его предиката. А частность имени второго номинируется в определенности его акцидентальной прилагательности, некой вторичной, зависимой приложенности, прикладности и принадлежности. Глагол, проницая имя, поляризует его в пару имён – существительного и прилагательного. Гендерная окраска этой полярности очевидна. Расщепляя имя, глагол различает статичность существительного имени и динамичность имени прилагательного. В своей неподвижности имя существительное сгущает в себе значение метафорического центра. Напротив, в подвижность имени прилагательного смещается значение метонимической периферии. То есть, носить имя существительное это уже значит быть метафорой. А носить имя прилагательное – это значит быть метонимией. Всякое существительное – это метафора. Всякое прилагательное – это метонимия.
Деятельность вертикали глагола сводится к спиральной сепарации трансцендентно замкнутого горизонта имени в режиме метафорического сгущения центральной Существительности и в режиме метонимического смещения периферийной Прилагательности. Экономическим содержанием глагольной поляризации выступает  контраст существительной Цены и прилагательного Товара. Такой контраст случается как разрыв неопределенной целостности Имени. Топика всякого разрыва представляет вертикаль поляризованности на противоположные – верхний и нижний – края. Ориентированный по вертикали разрыв образует всю топологию порядка оценивания. То, что восходит вверх, оказывается более ценным. Возвышаясь, оно, собственно, поднимается в цене и ценится выше. Напротив, то, что нисходит вниз, становится менее ценным. Унижаясь, оно, буквально, падает в цене и ценится ниже. Как уже говорилось, первыми оригинальными пределами оси оценивания являются полюса «есть» и «несть». Тот факт, что всякое «несть» определяется в отношении некоего «есть», предлагает полагать относительность порядка оценивания. Важно и то, что в системе взаимодействия визуальности и словесности порядок оценивания вписывает в координацию взгляда и речи аксеологические нагрузки. Так, поскольку взгляд всегда падает, зрительный вектор по способу своего нисхождения представляет вектор недооценки. Напротив, коль скоро речь всегда возвышается, вербальный вектор по способу своего восхождения представляет вектор переоценки. Тем самым, разрыв оценки своим ключевым полюсом имеет одну и ту же точку, что разрывает линию онтологической целостности, чья зрительная часть отклоняется вниз – в визуальность недооценки, а словесная часть которой отклоняется вверх – в вербальность переоценки. Самый факт этой парадоксальной двойственности указывает на то, что онтологическая целостность Бытия полностью пребывает по ту сторону полярности вербальности и визуальности, именного Смысла и наличного Света, удерживая их во взаиморастворенности.
Таким образом, две стороны одного и того же Бытия, поляризуясь, противопоставляются друг другу в разнородных качествах смысловой идеальной ценности и световой реальной товарности. Основа такой конфронтации существенным образом сохраняется как причастность друг другу, без которой собственное самостоятельное бытие переживается как неполноценное. Морфология этого слова указывает на то, что ценность – это всегда полноценность как полнота суверенной целостности. Ценно – то, что цело. Целое – это первое Да и Есть. Нецелое, частное и причастное – это первое Нет и Несть. Нет – причастно Да. Несть – причастность Есть. В истории философии первое Есть высказано греческим мыслителем Парменидом в отношении Единого, общего и тождественного и для существования в его внешности, и для мышления в его внутренности. В таком Едином мыслителем задается точка отсчета, начальная единица, разнонаправленное отличие от которой полагает все многообразие отношений. Это Единое, прежде всего, звучит как Есть – «Бытие есть». И тут же Парменид уговаривает, заклинает, приказывает: «а небытия нет». Но откуда звучит эта первая отрицательность. Как можно и зачем нужно отрицать то, чего итак нет? Сам факт отрицания Парменидом небытия указывает на то, что небытие некоторым образом есть. И именно существование небытия заставляет Парменида настаивать на не/существовании небытия. Небытие, как и бытие, некоторым и непонятным образом есть.
Возможно, отрицание задается как различие имени и глагола. Это различие звучит и тезисом «бытие есть», и антитезисом «небытия нет». Что, вообще, значит различие имени и глагола? Откуда бытийствует разность статичной сущности и динамичного существования? Основа этой разности пребывает в простом двуединстве статичного  Неба и динамичной Земли. Имя Неба глагольствует лицом Земли. Человеческий глагол несет связь существительного имени Неба и прилагательного имени Земли. Сама возможность глагольной связи предполагает то, что связь небесной существительности и земной прилагательности неоднозначна и проблематична. Сама проблема заключается в том, что эта связь несть. И это несть, пожалуй, и есть сама нетость, отрицательность, негативность. Связь благодатного Имени трансцендентного Неба и закономерного Лица имманентной Земли дана в их контрастной гармонии. Ближайшей по отношению к человеку мерой этой гармонии является переживание бессмертия души, мистический факт которого рациональность запирает на ключ умозаключения. «Все люди – смертны. Сократ – человек. ; Сократ – смертен». Рациональная смертность по отношению к мистическому бессмертию характеризуется запирательством. Замкнутая на себя смертность запирается от открытой во все стороны бессмертности. Вербальной мерой такого ключа выступает слово «есть», которое умозаключение, проводит сквозь три своих уровня и трояко преобразуя, превращает в свою ось.
На уровне большой посылки «есть» выступает в функции наличности очевидного факта: нечто есть, например, «всё есть». На уровне малой посылки «есть» осуществляется в функции неопределенного – отрицательного или положительного – отношения двух различных наличностей. И, на уровне вывода «есть» восходит в функцию определенного тождества. Наличность, отношение, тождество – три ипостаси одного и того же слова «есть». Претворенная в конструкции умозаключения троичность «есть» – результат расклада того Несть, Ничто, которым трояко запирает Есть, Бытие на свой ключ умозаключение. Замкнутое на себя умозаключение в своём «есть» запирает душевное переживание благодатного тождества наличности как Земли и отношения как Неба, ставя на место этого душевного  переживания незыблемое знание о Я. Отношение между Душой и Я строго диалектично: Душа есть там, где несть Я, и Я есть там, где несть Душа. Или: Бытие там, где несть Ничто, а Ничто там, где несть Бытие. Ничто – это закономерное Я. Бытие – благодатная Душа. Но Я есть. Вернее, несть. И Бог с ним! Рядом с ним есть душа. Но каков он ясный, как небо, критерий различия Души от Я?
Хайдеггер сказал, что этот критерий в про-свете самого раз-личия. Здесь различие несет сам свет по способу своей безотносительности. Свет просвета различия светит без того, чтобы соотноситься с тем или иным нейтральным полюсом общего знаменателя, критерия, единицы измерения, что своей признаковостью делает возможным по-знание. Коль скоро «всё познается в сравнении». Всякий общий при-знак случается как разница вычитания друг из друга сравниваемых вещей. Закономерное знание – итог вычитания. Благодатная вера – плод сложения как собирания. Знание исключает знающего из познаваемого, ведаемого и видимого. Вера включает верующего в то, что он верит и видит. Словом, вера не нуждается в достоверности точного критерия сравнения, производящего знание. Для веры основой является тот свет, который она сама и несёт, и в котором её всё является. Знание нуждается в темноте критерия, что отбрасывает тень сразу на два объекта. Для веры на мировом дворе всегда день. Для знания на мировом дворе всегда ночь. И в этой ночи своим «естественным светом» светит фонарь умозаключения.
Фигура умозаключения представляет квадрат. Одна его горизонталь – большая посылка, другая – посылка малая. Известно, что итогом большой посылки становится предикат в его положительной принадлежности, а итогом малой посылки выступает субъект в его отрицательной определенности. С точки зрения вывода и предикатность большой посылки, и субъектность малой посылки суть неполноценны. Для него предикат в своей пустой принадлежности страдает неопределенностью, хотя бы и положительной. А субъект в своей пустой определенности страдает отрицательностью, хотя бы и определенной. Замыкая на себя неопределенный предикат и отрицательный субъект, вывод встает над их схваткой и достигает их баланса, учреждая себя как отождествляющий  центр тяжести. И центр этот уже одновременно и положителен, и определен для себя самого. Но в отношении к нему прежний небесный субъекту становится отрицательным, а земной предикат становится частным. Тень частности предиката лежит на всяком определяемым им объекте. Тень отрицательности субъекта брошена на всякое определяющее понятие. Учреждающий умозаключение центр разрезает одновременно и ось небесного Имени и ось земного Лица. Обе оси прочерчивают траекторию падения. Речь впадает в от-рицательность. Взгляд впадает в раздробленность наличного многообразия. 
30
9 июля
- Сейчас, видимо, начнётся диалектика преступления и наказания в духе апостола Павла?
- Ну, естественно. Апостол Павел – мой любимый теоретик. Очевидно, что закон своим подпольным, исподвольным, так сказать, воздействием провоцирует своё собственное нарушение трансгрессией за свои пределы. Как говорится, «этого делать нельзя, но если очень хочется, то можно». Соответствующая полюсу закона пассивная энергия страха тем самым скачком перескакивает в свою противоположность в виде активной энергии желания, которой агрессивно нарушается уже ненавистная черта закона. Но эта экспансия скоро обязательно захлебывается по разным причинам – или ввиду активного сопротивления извне, или по мотиву исчерпания внутренних ресурсов, и всё возвращается на круги закона, чей радиус, конечно, за счет этой трансгрессии немного расширяется. И всё начинается сначала. Этот разнонаправленный ход между вертикальным всплеском трансгрессивного желания и возвращением к горизонтальной границе закона представляет замкнутоё в цикл  колебание. Контур колебательного цикла замкнут на Я. Я – это центр тяжести всего цикла. И что важно, что обе тенденции – и восходящая тенденция роста желания, и нисходящая тенденция падения в закон – одинаково выгодны для провоцирующей их дисбаланс инстанции центрально-тяжелого Я. Оно выгадывает и зарабатывает и на росте, и на падении. Как мы знаем, на той же бирже можно зарабатывать как на росте курса, так и на его падении. Так и Я, или выгадывает на кантовской возгонке своей субъектной ценности, когда выгодно продавать себя, поскольку субъект переоценивается, или выгадывает на фрейдовском падении объектной товарности, когда выгодно покупать другого, поскольку он недооценивается. Очевидно, что общим знаменателем обеих меновых процедур покупки и продажи является их выгодность. Человек упорно ищет выгоду, хотя апостол Павел в Послании к коринфянам завещал нам не искать выгоды, а новоевропейская эпоха капитализма, вообще, вменяет её поиск в императив. И теперь мы в каждом жесте другого подозреваем мотив нацеленности на выгоду, немедленно наталкивая на него свой аналогичный жест. А если не обнаруживаем в другом такого профитного мотива, то вменяем его в наивность или в глупость. Вопрос: как становится возможной выгода, если мера мира взвешена Творцом раз и навсегда?
- Действительно, как?
- Как перевес. И точку-центр этого перевеса человек воображает абсолютно автономно, по кантовскому принципу «субъективного произвола». Я просто воображаю свою выгоду и прямо заявляю, мол, мне это выгодно. И всё.
- Но ведь есть же какая-то объективная очевидность выгоды?
- Нету! Для самоубийцы даже смерть оказывается выгоднее жизни!
- Сильно! И надо думать, что центром тяжести обменов выступает моё воображаемое Я.
- А что же еще? Субъект синтезирует такое Я, что обеспечивает перевес выменивающего субъекта над вымениваемым объектом. Таковым оно оказывается в Моисеевом суждении, в котором субъектное, как небесное Я перевешивает объектное, природное Сущее. Всякое  суждение – это обмен, в котором выгода обеспечивается отношением, где активно выменивающий знаменатель превосходит пассивно вымениваемый числитель. Субъект обмена синтезируется как вертикаль рычага перевеса объекта обмена. Надо ли говорить, откуда возникает образ рычага? Очевидно, что образ рычага отсылает к главному символу мужественности. Рычаг фаллоса является эпифеноменальном образцом манипулирования косной вещью природы. Фаллический образ орудия управления, начинаясь с рычажных механизмов воздвижения древнеегипетских пирамид, теперь завершился легко нажимаемыми кнопками приборных панелей и компьютерными клавишами. Фаллическая проекция, центрируя весь горизонт механического отношения человека и мира, определяет и все теоретические  победы человека над миром от Архимеда с его амбициозной задачей  «переворачивания земли» до механической картины мира Ньютона и квантовой механики. Механика перевешивания – главная иллюстрация деятельности закона, исключительно нацеленного на выгодное преобладание и властное доминирование над женским телом природы. И способом исполнения закона становится немилосердное вытеснение из природы всякого божественного содержания, вменение её в бездушную деревяшку, с которой можно делать всё, что этому гребанному человеку вздумается и пожелается. И всё это происходит за счет упразднения самого мотива благодатности, по которому единственно человеку и дан мир…
Берклитц сильно разволновался и говорил с каким-то гневным воодушевлением.
- …Ведь очевидно, что Бог растворен во всём существующем. Бог – это не какая-то, там, сущность. Никакой сущности без существования не существует. Бог – это всё, что существует! Бог – это само существование! Всё исполнено  божественным присутствием! «Всё полно богов». И Бог есть в каждом человеке в качестве его бессмертной души! И когда человек насилует природу, он насилует и убивает свою душу, а с ней и Бога!
Профессор задохнулся и замолчал, отдышался и снова заговорил:
- Извини. Что-то меня всегда пафос разбирает.
- Да что вы! Мне не привыкать. Вы же всегда такой были.
- Да. Ладно. Мы, кажется, немного сбились с темы, да?
- Да, немного. Но я напомню…
- Пожалуйста.               
- Вы задействовали физиологическую метафору в такой психоаналитической интерпретации, где места, так сказать, контактов человеческой телесности с внешней средой последовательно и системно сменяют друг друга. Всё начинается с удовлетворения пищевой потребности, в которой человек со странной необходимостью переходит заповедную и явно мистическую меру. Здесь избыток, выгадываемый как довольствующая прибыль, на противоположном полюсе физиологических весов оборачивается в свою, буквально, противоположность физиологической убыли…       
- Да, и в итоге на следующем этапе довольствующее присвоение вещи перевешивается неудовольствием-болью трудного отчуждения фекального остатка. Причём этот перевес сопровождается эмоцией страха. – Перехватил моё рассуждение профессор. – Извиняюсь за подробности, но это важно. Вся анальная сфера выступает зоной локализации страха и всего спектра негативных и минорных эмоций. И понятно, почему. Потому что, как я уже говорил, здесь обнаруживается недостаток-ущерб некой телесной раны. Пустота этой раны напрямую отсылает к факту смерти, могильный образ которой как раз с ней коррелирует. То есть, поход в туалет – это такой опыт частичного переживания своей смерти, когда от тебя отторгается в небытие некая часть твоего тела, намекая на то, что когда-нибудь эта участь ждёт всё тело целиком. С этим, впрочём, связана и вся физиология, и вся фразеология переживаний смертных эмоций…
- Подождите, профессор, вы, что, предлагаете человеку, есть столько, чтобы не ходить в туалет?
- Да, нет. Но в принципе это возможно. В практике йоги, например. Я даже сам пробовал, но у меня не получилось… - с виноватой улыбкой сообщил профессор.
Я засмеялась.
- …Да, а что? – Оправдывался Берклитц. – Опыт своей жизни – самый непосредственный. Что-то и на своей шкуре надо испытать, а не только со стороны наблюдать…
- Вы – герой!
- И еще. Чем шире круг присвоенной собственности, тем шире горизонт страшащей возможности её отчуждения. Аверс удовольствия от собственности имеет своим реверсом страх её лишиться. Соотношение таких удовольствия и страха – прямо пропорциональное…
- Ох, уж этот аскетический идеал!..       
- Ладно, достаточно об этом. Что там дальше?
- Дальше случается некий скачкообразный перевес, когда неудовольствие страха пересиливает удовольствие желания, локализующегося в половой сфере…
- Да. В сексуальности активная полнота фаллоса и пассивная пустота вагины совпадают, как будто своим символическим синтезом преодолевая свою принципиальную расщепленность. На самом деле именно здесь она и учреждается. Здесь центр тяжести  физиологических весов уже достигает самосознания, когда человек способен про себя сказать: Я. Причём сразу и изначально как «я – мужчина», или как «я – женщина». И, казалось бы, всё – процесс человеческой идентификации завершён. Но в том-то всё и дело, что в силу именно такой физиологической топики Я изначально фиксируется как расщепленное. И чтобы утверждать своё Я, я должен отрицать другого как Другое. Я определяется на фоне не-Я, когда моё мужское Я закономерно выгодно выделяется на фоне некоего женского не-Я. Самым катастрофическим образом оказывается, что такой трансцендентальный контраст выделяющих друг друга мужской полноты и женской пустоты полагает чудовищный смертоносный контраст Жизни и Смерти…
- И Жизнь оказывается на мужской стороне, а Смерть – на женской? Интересно…, - иронично хмыкнула я.
- Да. Здесь жизнь утверждается в неизменном и как бы вечном центре, а смерть пребывает на динамичной и временной периферии. Поэтому «быть на периферии» значит «быть при смерти». То есть, этот воображаемо вечный центр, становясь точкой отсчёта, задает неумолимый ход самого времени, образуя порядок бренности и смертности всего сущего. Здесь случается и еще один контраст пребывающего в компетенции разума языка и регистрируемой чувственностью, прежде всего, оптической, бренной видимости природного наличия. То есть, понимаешь, Мэри, именно с этой точки зрения бренная природа в своей женственности вменяется в полное ничтожество, возгоняя фаллоцентризм в его неистовой маниакальности до небес…
- Вы, профессор, стали мужененавистником, что ли? – С тревогой вглядываясь в разъяренные глаза Берклитца, спросила я.
- Нет. Я стал непримиримым борцом с дьяволом!
- А дьявол – это тот, кто вменяет мужчину в центральность?
- Дьявол – это и есть сама центральность, различающая от себя всякую периферийность. Но в Боге нет ни центральности, ни периферийности.
- Бог – это окружность, центр которой везде и нигде?!
- Мг. Тем самым затевается смертельная игра в центр-периферию, в крестики-нолики, то я – в центре, а ты – на периферии, то я – на периферии, а ты – в центре, в-общем, я – начальник, ты – дурак, или ты – начальник, я – дурак. Сфера центральности полностью переносится в сферу языка, слова и речи, сфера периферийности – к взгляду, наличности, к видимости…
- А как же «вначале было Слово»?!
- Так оно и было! Но – какое? Божественное вещее Слово, которое несет саму и всю Вещь!
- Хорошо. Значит, катастрофа в том, что любая человеческая пара поляризуется на крайности жизненной центральности и смертной периферийности?
- И каждый человек, представляя для себя жизнь, видит в другом представителя смерти…
- Мужчина видит смерть в женщине, а женщина видит смерть в мужчине?
- Например. При этом внутри так различенных полюсов имеются противоположные свойства. Так жизнь обличается в своей смертоносности, а смертность в жизнетворности. И это доказывает фантомность самих крайностей жизни и смерти. И дело не самих этих полюсах. Они ни в чём не воплощаются, оставаясь голыми абстракциями. Но что действительно остается – это сама дистанция между жизнью и смертью, математическим выражением которой является немилосердный разрыв между вертикально-центральной, «небесной» единицей и горизонтально-периферийным, «земным» нулём. И этот закономерный разрыв выступает формой Времени, иллюзией майя заслоняющим человека от меры вечного Бытия как благодатного единства Неба и Земли! Время – это время Смерти. Тогда, как Жизнью является вечность. Жизнь, она – вечная, а смерть – это само время. Мы  живём вечностью, и умираем во времени. То есть, живет сама душа, и жить значит жить душой, то есть жить мыслью, переживанием, созерцанием. А самое главное, что у вечности есть мера, а времени – нет. Поэтому распадение мира как меры души может продолжаться до бесконечности. Например, как отчасти сетует Аристотель, копить деньги можно бесконечно, откладывая их трату на «потом», мол, «вот сейчас заработаю их много, а потом, уж, заживу на полную катушку», но никакого «потом» никогда не наступает…
- Так, что же это профессор, жизнь как Жизнь – это место, где нет моего Я?
- Жизнь – там, где моё существо из центра своего призрачного представления о мире, картины мира, где мое Я закономерно находится в самом его центре, смещается на периферию мира, находя его в подлинности. Я бы сравнил это с процессом деторождения, чтобы замкнуть наш прежний физиологический дискурс. – Пояснил профессор, взглянув на меня. – В процессе зачатия двое находятся в центре всей этой мистериальной сцены продолжения рода, и, что там говорить, эта главная сцена и центр тяжести всей человеческой жизни, хотя и тщательно скрываемая от чужих глаз. Но до поры-до времени. Но потом появляется тот, кто отодвигает этих двух в сторону, поскольку ребенок, превратив прежних любовников в родителей, благодатно воплощает ту самую центральность, центральную сущность-знаменатель в реальности существования. Ребенок есть то реальное третье, что, существуя отдельно, в то же время, являет единство смещенной на периферию пары людей. И оттуда они с любовным  благоговением взирают на это Третье, что взамен закономерной сущности бытие двух замыкает на благодатном существовании примиряющих их существа. Осторожно склоняясь над яслями с разных периферийных сторон, они с трепетной нежностью взирают на излюбленное чадо, которое безмысленно и наивно радуется и факту своего существования, включая и это заботливое окружение, единое в двух родительских лицах. Итак. Сущность закономерно разделяет, но существо благодатно объединяет. В онтологическом смысле ребенок – это бытие, объединяющее мужскую сущность и женское существование. А в антропологической перспективе рождения души, сократовского психогенезиса ребенок своих родителей – это их единая душа: одна на двоих. Ребенок и есть общая единица измерения отца и матери. Человеческая пара измеряется, приобретает общую меру не изнутри неким сексуальным знаменателем-центром тяжести, который их закономерно поляризует, но извне существенной мерой-тяжестью, что благодатно являет единство двух людей, которые действительно смотрят не друг на друга, а в одну сторону – в сторону ребенка своей единой души.