Житие Викуси святое и безнадежное... начало

Хома Даймонд Эсквайр
Станете яко дети, войдете я царствие небесное...

Мы с Викусей были дети и были мы в царствие небесном.
Окна моего второго этажа смотрели прямо на Викусин сталинских времен длинный, трехквартирный барак, на ту его сторону, что выходила на улицу и, конечно же улица была Ленинская, а номера наших домов были тринадцать у меня и шесть у Викуси, даже три шестерки красовались на ее бараке, каждая квартира хотела быть помечена особо, поэтому дом так и называли барак "три шестерки".
Моя семья считалась очень благополучной, а Викусина не благополучной, почему, мне до сих пор неясно, на мой взгляд, они были самые обычные люди, даже милые, и дома у них было пианино, а у меня не было, вместо пианино у меня был старший брат, такой негодяй, он не любил меня с самого рождения, хотя мать уверяет, что все детство мы с Викусей катались на нем, как на лошадке, привязывали его, спящего, к дивану, прятали джинсы и еще много каких пакостей вытворяли по любви.
Но моя память ничего этого не сохранила, наверное позднейшее его ко мне равнодушие перечеркнуло все райские воспоминания нерасторжимого единства юных жизней.
Сначала я смотрела на Викусю из окна, бабушка каждый день чинно выгуливала нарядную, в бантах, Викусю вдоль забора, а я следила из своего окна зачарованно и влюбленно, Викуся была похожа на нежного цыпленка, в раннем детстве в ней проглядывала польская кровь и бабкина генеральская порода.
То, что водилось в моем дворе из детской живности, интереса не представляло, детская дружба - это всегда любовь с первого взгляда, истинная и чистая, она может зарасти мясом жизни, но в глубине всегда будет гореть этот огонек, как последняя радио связь с потерянным раем.
Одной гулять на той стороне улицы мне не разрешали, меня выгуливали так же чинно, за ручку в дурацком вязаном пальтишке и платочке, а Викусю в элегантном пальто и шляпке, все это шила ей бабушка.
Обычно за нами еще бежал адский Тузик, собака- чудовище и грыз мою клеенчатую белую сумку с большой божьей коровкой, все углы сумки были изгрызены, но я все равно брала ее с собой, так как понимала, что гулять без сумки нельзя.
Каждый раз мы сворачивали друг на друга шеи и оглядывались.
Наши глаза тянулись друг к другу как магнит и железяка.
Ни к кому больше я таких чувств не испытывала, только к одной красивой собаке по имени Оскар, это я помню совершенно точно.
Красивые Викуся и Оскар составляли ядро моей психической жизни.
Каждое пробуждение в детстве, как трава в росе.
Открываешь глаза нехотя, сонно смотришь вокруг и наслаждаешься безопасностью теплого гнезда, родители еще не встали, никто в доме не кричит, будто туманный сад, сознание  не хочет проявлять явления в ясном их дневном значении, чувства живут в теплой неясности очертаний.
Чувствам нужна недосказанность, недоочерченность, трудно полюбить слишком ясно проявленный предмет, вопиющий о себе со всей наглой напыщенностью взрослой, предсмертной тупости, между тобой и предметом, между тобой и человеком должен быть туманный сад неясности и нежного бормотания, сопения, всхлипов, как в пещере, где в яслях, на соломе, среди коров и ослов лежал Христос.
Когда темные тучи умственных представлений о предметах и людях закроют от глаз души сами предметы, мы лишимся всего, наш рай превратится в плацдарм марширующих манекенов, излучающих яркую агонию эгоистического самосожжения рая. Рай, единство, свежая роса юности - все сгорает в топке самоутверждения.
Ничего не останется от наших песочных замков, сладостное соприкосновение чувств сменится обменом информацией и картинками, бесконечными картинками и бесконечной информацией, все суше и суше будет становиться наш сад, пока совсем не высохнет.
В пять лет у меня умерла старая прабабушка.
Ночью я проснулась, встала и пошла к ней в комнату.
Не знаю зачем, просто встала и пошла, тихо отворила дверь, что - то странное было в воздухе, будто тихое журчание у самого сердца хотело сказать что - то, но не могло, когда глаза смотрят, сердце не слышит.
Форточка была открыта, лунная дорожка пересекала комнату, свет вошел и свет ждал.
Я стояла и смотрела, я чувствовала, что здесь есть ответ на все вопросы и надо его осознать, надо понять, чем жизнь отличается от смерти, что изменилось в бабушке и что это лежит сейчас тут предо мной.
Ковер на стене тоже выглядел напряженно и заинтересованно, будто все это касалось и его, он тоже хотел выйти из лабиринта, в котором черная точка центра композиции превращалась в разветвленные узоры, но я всегда смотрела в эту точку, будто хотела просверлить ею дыру в мозгу, чтоб хлынул свет.
Тело бабушки было еще теплым, мне было удивительно спокойно здесь с ними, с лучом, с черной точкой, с телом, уже неузнаваемым и отчужденным.
Мои маленькие ладони легли на лицо бабушки и вдруг ее челюсть безобразно отпала и на меня в упор глянул черный, беззубый провал рта, как бездна под сияющей белизной высокого лба, лоб казался еще чище и выше, чем обычно.
Я отскочила, мелькнула мысль, что я сломала бабушку, как ломала своих кукол и захотелось доломать.
Странные мысли могут вызывать покойники у детей, мне определенно хотелось завладеть ее телом, обстричь его, мерить на него парики, руку сломать, к примеру, или сделать укол.
Бабушку давно хотелось доломать, я очень любила смотреть как она вытягивает у себя расшатанный зуб или вычесывает остатки длинных кос со столетней головы, как ни странно, меня это зрелище интересовало больше всего на свете, нравились ее раздутые, огромные от слоновости ноги, я ползала под ними как под сводами титанического храма.
Зубы и волосы бабушка складывала в платочек, а затем в старинный комод, там было спрятано ее обручальное кольцо и фотографии покойного мужа.Еще там, пропитанные запахом аниса, лежали вышитые ею простыни, наволочки, шторы и огромные трусы панталоны до колен, на памяти мой матери там был и корсет из китового уса.
Без мужа она прожила почти сорок лет и отправляла себя к нему на тот свет по частям, как в гробик складывая в ящик комода, зубы, которые жевали заработанную им пищу, волосы, которые он гладил, все те же и уже не те.
Потом я много раз за собой замечала, что меня эротически тянет к опустошенным телам, к старым женщинам, к безобразным уродам, они будто оживляли во мне чувство жизни, заставляя чувствовать свежо и остро.
Они помогали не увлекаться видимостью, которая тянула ко мне свои алчные руки со всех сторон.
Мир - это голод, огромный всепожирающий голод, голодно здесь все:люди, витрины, машины, красота, пламенеющая алчными алыми ртами плотоядных цветов.
Но эти опустошенные тела учили меня, они говорили мне: "Смотри душой!Смотри, видишь на нас следы зубов и когтей жизни, сохрани себя и ты поможешь нам всем!"
Это в жизни, а во сне я долго брела по пустыне, так странно, что в европейском ребенке живет древняя пустыня, но я чувствовала себя так, будто бреду по этому пересохшему руслу, некогда полнокровных морей века и века.
Впереди возникает древний, полуразрушенный храм, круглый, с расположенными ярусами арочными окнами и нишами, на куполе храма ветер колышет сухую траву.
На первом этаже двери не оказывается, храм кажется совершенно заброшенным и непонятно как возникшим в этих песках, непонятно для кого и зачем.
К степе приставлена лестница и я понимаю, что должна взобраться по ней на второй или третий ярус окон.
Взбираюсь, там древняя дверь по периметру идет надпись на древнем языке, замысловатые буквы сплетаются узором, сначала я теряюсь, но затем вспоминаю этот язык, там написано "храм божественного присутствия".
Я толкаю скрипучую дверь, рука чувствует холод металла и тепло дерева.
Занесенная для шага внутрь нога, зависает в пустоте и я подавшись назад, начинаю приглядываться, жду, пока глаза начнут различать внутренние очертания пространства в пустоте храма.
продолжение следует...