Свой Чужой 10

Олег Кошмило
27
25 августа
Субъективная мотивация фундаментальной пары этих онтологически противоположных практик уточняет их экономическую координацию. Всякий показ, выставляя наружу во внешнее наличествование часть видимой реальности, случается, по преимуществу, как продажа. Всякий говор, осуществляясь во внутренней концентрации часть слышимой реальности, случается, по преимуществу, как покупка. Показывать значит продавать. Говорить значит покупать. В пересечении этих двух отношений срабатывает схема капиталистического оборота, который образует элементарная пара сначала покупки, а потом – продажи. Капиталист сначала покупает чужой труд, недооценивая его за счет переоценки денег как своих, а потом продает тот же самый труд как свой, но уже переоценив его за счёт недооценки денег как чужих. Четырёхугольная траектория трансформация труда и цены на него показывает то, что, если труд как всякая реальная вещь всегда остается в статусе неизменного, сохраняющегося количества, перемещаясь лишь по оси «чужой/свой», то качество оценивающих денег несет бесподобное свойство изменчивости, или взмывая в высоту переоценки, или падая в низость недооценки. Горизонтальная константность количества труда резко контрастирует с вертикальной волатильностью качества денег. Горизонт неизменного количества – это сама сфера предложения. Вертикаль волатильного качества – это сама сфера спроса.
Итак, контраст горизонта предложения и вертикали спроса заключается в реальной неизменности одного и идеальной изменчивости другого. Трудовое количество, спекулятивно меняя предикаты «быть своим» и «быть чужим», не меняется в самом свойстве «быть». Собственно, горизонт реального предложения это и есть само Бытие. Неизменность меры нерукотворного Бытия имеет мистический характер. Но граница, проходящая внутри его и делящая его на Своё и Чужое, напрямую относится к самому человеку. Неизменный горизонт благодатно предложенного Бытия проницается вертикальной осью Оценивания. Закономерное разделение Бытия на Своё и Чужое оборачивается противопоставлением завышенной ценности Своёго и заниженной ценности Чужого. Именно здесь случается ситуация обмана и лжи – в различии Своёго и Чужого. В мистическом смысле нет ни Своёго, ни Чужого. Именно это предельное и благодатное безразличие Своёго и Чужого, к примеру, придает трагический характер   драме братоубийства Каином Авеля в экономической версии Канта. Контраст Своёго и Чужого обманывает самой полярностью Верха и Низа оценки, Переоценкой себя и своёго и Недооценкой другого и  чужого. Но к этому добавляется онтологическая грамматика экономико-правовой дихотомии своёй и чужой собственности. По этой грамматике «есть» - это то, что есть «у меня». А «нет» - то, чего нет «у меня». В данном экономико-правовом случае «есть» и «нет» самым воображаемым образом различаются, прежде всего, в отношении к исключительному полюсу моего Я. Личное местоимение первого лица единственного числа оказывается центральной чертой оппозиции Есть/Несть. То есть, в грамматике местоимения факт существования утверждается не в отношении простого наличия вещи, но в отношении «имения», задавая всю онтологическую семантику глагола «иметь», грамматически равноправного глаголу «быть».               
Эта воображаемая граница представляет собой человеческое Я. А самым глубоким различием для человеческого Я, для себя, конечно, является граница между своей и чужой смертью. Как для всякого человека, вообще, так и для меня, в частности, невозможна ситуация выбора между моей смертью и смертью другого. Моя смерть не оставляет мне альтернативы. И поэтому моя с-мерть и, конечно, есть конечная, последняя, финальная мера-единица  моей оценки другого. Другой является мне в свете моей смерти. Прежде всего, моя смерть разделяет нерукотворное, бессмертное Бытие на меня, на моё конечное Я и всё остальное. Потом, она же нудит вменить Себя в нечто более ценное, а остальное – в менее. По Ницше, человеческое Я ценит и переоценивает то, что упрочивает его наличное существование, и недооценивает то, что этому не способствует. То есть, центральная  однополярность Я, деля по горизонтали наличное существование на свой субъект и чужой объект, разделяет по вертикали высоко оцениваемую субъектность и оцениваемую низко объектность.
Итак, неизменное Бытие, переживанием которого наполнена бессмертная душа, разделяется Я пополам на субъектность, что интенсивно заряжается мерой смертоносносного желания, и объектность, экстенсивно наполняемую смертным страхом, смертностью. То есть, круг бессмертия распадается на смертоносность и смертность.    Образом переживания бессмертного Бытия является коромысло весов до установления на нём однополярности центра тяжести. Периферия Бытия не имеет и не знает центра. И как только возникает чисто человеческое притязание на установление в этой мистически, до человека взвешенной периферии Бытия исключительной точки центра, тут же начинается борьба за право её установления. В разделении периферии Бытия сталкиваются смертоносная оценка и смертная вещь. В контексте мировой истории первичной ситуацией такой поляризации является сцена первородного греха, по итогам которого сталкиваются мужская смертоносность Адама и женская смертность Евы. Эвфемическим раскрытием содержания этого итога оказывается не то, что вменено Богом в наказание за отпадение от изначального состояния в виде труда в поте лица для мужчины и родов в муках для женщины, а как раз то, чем наказывается змей-искуситель: «И вражду положу между тобой и между женою, и между семенем твоим и между семенем её; оно будет поражать тебя в голову, а ты будешь жалить его в пяту» (Бытие 3:15). То, что якобы относится к змею-искусителю, на самом деле относится к самому человеческому Я.
Итак, во-первых, выраженное образом змея человеческое Я раздвоено на пару мужского и женского полюсов. Это означает, что человеческое Я принципиально расщеплено. И если возможна фиксация самого факта расщепленности, значит человеческое бытие имеет и иную природу, не знающую различия между мужским и женским полюсами. Иначе откуда бы такая расщепленность была видна? Множество традиций называет это бытие Душой. Человеческая душа целомудренно и по-детски не ведает расщепленности по полам, собственно, половинчатости, фундаментальной для конечной идентичности человеческой взрослости, мистически предшествуя её в своей первозданной, соизначальной бессмертности. Наиболее известным указанием на детскую бесполость души является легенда об андрогинах из «Пира» Платона. Платон иллюстрирует подобного рода существами душу, не имеющей гендерной черты. При этом баснословная физиология их наличного существования призвана элиминировать возможность всякого телесного выражения бесполой и оттого бессмертной души. Бессмертная душа удерживается в равновесии половых полюсов, чья «вражда» как раз наиболее контрастно характеризует Я.
Во-вторых, расщепленность змееподобного Я в библейской цитате обозначается враждебным противостоянием мужского и женского семени, что образуют топосы «головы» и «пяты». По способу своего главенства голова это, что по-господски пребывает в центре, выделяя мужской топос в его особенности. Голова – это место центральной  локализации мужского начала как такового. Напротив, пята по причине её максимальной периферийности (как пятки) и чрезвычайной уязвимости (ср. «ахиллесова пята») это место периферийной локализации женского начала, выделяя его в статусе рабской зависимости от господской позиции мужчины. Несмотря на принцип доминирования всегда мужского центра над всегда женской периферией, как повествуют слова Священного Писания, оба полярных начала страдают от принципиальной же уязвимости друг для друга. Уязвимость мужской головы как души – это уязвимость всей сферы идеального, что охватывают небесную, сверхъестественную и неочевидную реальность как, то разума, души, духа, сердца и так далее. Женским способом уязвления мужского начала выступает упразднение всей идеальной сферы, вменение её в ничто, отрицание её наличного существования. «Поражение в голову» – это поражение мужского разума, специфическая ситуация «сведения с ума» и «разбиения сердца» в результате влюбленного прельщения женской красотой. В противоположность этому уязвимость пяты вагины как  самого слабого места женского тела – это уязвимость всей сферы земной реальности в её налично-телесной вещественности. Мужским способом уязвления женского начала оказывается отрицание самой идеальной сущности и самостоятельности, вменение в ничто самой женской телесности.  «Жаление в пяту» – это поражение пяты женского тела тем естественным мужским орудием, острие жала которого также называется головкой.
Таким образом, происходящая относительно расщепленного Я конфронтация    мужского и женского начала, делая заложником душевное единство Неба-Отца и Земли-Матери, стравливает сами два этих великих начала, из которых каждое по итогам такой смертельной игры вменяется в полное ничтожество, уничтожается, превращая мир в бездушную пустыню. Но и учинившие эту расправу два человеческих субъекта – мужчина и женщина – также не являются победителями, торжествующими над трупом побежденного мира. По итогам случившегося первородного события оба, падая в смертный раскол своей единой бессмертной души, умирают.
Итак, головное господство мужского начала и попятная раболепность начала женского – это выражение центрально-периферийной бинарной структуры закона как меры Я, где Я – это рационально-универсальный центр человеческого рода. Единственной альтернативой поляризованности Я является целокупная полнота Души. Закон как таковой, осуществляясь в полярности смертоносного центра и смертной периферии, тотально обосновывает способ человеческого обмена как универсальной сущности и всеобщей формы человеческого мира. Вообще, «быть человеком» значит «быть в обмене». По слову Аристотеля, всякий обмен преследует выгоду, что выступает его единственным смыслом. Отсутствие выгоды лишает обмен смысла. Лишенный выгоды обмен оборачивается даром. В обмене встречаются два субъекта, которые заранее расщеплены на полюса избытка и недостатка. В ситуации товарно-денежного обмена, взятой в момент единичной сделки, субъект-покупатель, страдая товарным недостатком, обладает денежным преимуществом, а субъект-продавец, обладая товарным достоинством, страдает от нехватки денег. То есть, обмен образует  пара отношений «своё преимущество (=1) – чужой недостаток (=0)» и «свой недостаток (=0) – чужой избыток (=1)».
Очевидно, преимущество, товарное и денежное, наполнено веселым довольством и чувством господского превосходства. При этом такой превосходительный статус легко и неразборчиво смешивает в себе господство и свободу, и в этом статусе свобода оказывается вторичной и производной от законного права частной собственности как выгодного отличия. Вообще, отличаться значит отличаться выгодно или невыгодно.  И выгадывать значит различать себя от другого, различая своё преимущество, как, прежде всего, конкурентное, и чужой недостаток. Напротив, недостаток, опять же денежный или товарный, исполняет его агента страданием, страхом и чувством рабской зависимости. Всякое преимущество ориентируется по высотной оси роста и подъема, а всякий недостаток происходит как нисходящее и падающее движение по той же оси. В координатах естественной топологии два отклонения от мистически изначального состояния (души) в полярности преимущества и недостатка проводят и полагают оси центральной вертикали и периферийной горизонтали. Вертикаль по свойству своей статичности возводится как линейная ось измеряющего отсчитывания единиц оценивания, запасая в себе неизменную меру ценности. Вертикаль ценности встает как единая Единица оценивания. В противоположность восхождению вертикали ценности происходит нисходящее смещение горизонтали полагания оцениваемого объекта. Причём это смещение, собственно, и полагает самый объект оценки по свойству его динамичности. Горизонталь замыкания оценивающего объекта закругляется Нулём. Статичность возведения меры оценки уравновешивается динамичностью объекта недооценки. Само вхождение в устойчивость, в стояние цены, собственно, в стоимость есть главное содержание ценности. Ценно – то, что незыблемо, неизменно, сущностно и вечно. Цена – это сущность, что сама себя оценивает и тем переоценивает. В отличие от ввергающейся в горизонтальный поток существования вещи. Вещь – это само существование. Вещь – подвижна, изменчива, конечна и бренна. То есть, вещь менее ценна, чем неизменный критерий оценивания, и поэтому она недооценена.
По Аристотелю, прямое (форма) измеряет и себя, и кривое, а кривое (содержание) не может измерить даже себя. Поэтому прямая вертикаль как ось меры измерения-оценивания, оценивая еще и себя, оказывается координатой безусловной переоценки, а кривая горизонталь по причине невозможности быть мерилом даже себя выступает координатой недооценки. Уже семантическая аксиология слов «прямой» и «кривой» отдает предпочтение первого перед вторым: «прямое лучше и ценнее кривого». Вертикаль, отмеряя меру ценности, искусственно задает центральную координату неизменности, устойчивости, постоянства, а, значит, она перенимает на себя свойство вечной сущности. В противоположность такой искусственной вечности на периферии существования происходит смещение, чей ход созидает искусственность временно-пространственного порядка. Время течет из зазора между воображаемо-статичной, «вечной» центральностью (в смысле «прошлого») и символически-динамичной, «временной» периферийностью (в смысле  «будущего»).
Полярность прямого и кривого в горизонтальной проекции становится «правым» и «левым». И уже здесь вбирает дополнительную ценностную семантику различия правой «правды», истины и левой «кривды», лжи. Эта топика указывает, что ложность есть проявление самой временной динамичности существования, когда на одном и том же месте возникает то одно, то другое. Неустойчивость непрерывно текучего наличного существования вменяет порядок изменчивости как неистинной, ложной. То есть, ложность  кривизны горизонтальной динамики полагается только в отношении истинности прямизны вертикальной статики, поляризуя края статичной неизменности истины и динамичной изменчивости лжи. Очевидно, что сущностное существование вертикали истины подтверждается исключительно наличным, видимым существованием горизонтали лжи. Существование лжи заставляет истину непрерывно себя уточнять по способу изменчивости, которая немедленно вменяет истину в такую же ложь, коль истина есть то, что неизменно. Полярность вертикали вербальной и мужской «истины» и горизонтали визуальной и женской «лжи» затевают нелепую и опасную игру, в пространстве кона которой на протяжении всего времени оба края вменяют друг друга в ничтожество ложного небытия.
Способ заковывания изменчивого содержания реальности в неизменность формы имеет характер знания. Знаемое – неизменно по способу постоянного пребывания в памяти. При этом само неизменное знание внутри себя обладает растущей изменчивостью. Фигурой приращения знания является спираль. Спираль осуществляется приращением очередного разрыва исходного для неё круга. Спираль – сам разрыв круга как меры мистической и верной целостности. Спираль – итог помещения этого круга между «молотом» прямой точки центра и «наковальней» кривой линии периферии. Содержанием опорной точки центра является «моя смерть» в качестве ключевого для каждого человека факта прекращения наличного существования. Знать – это, прежде всего, знать свой предел. И самым проблемным здесь является, что значит «свой».
Переживаемое в ответственном страхе за конечное тело, в смертности чувство содержит в себе известную и понятную границу между страхом и некой неопределенной возможностью, в которой порой открывается удивительное и неизвестное измерение бесстрашия перед смертью. Это бесстрашие не ведомо, например, животному. Поэтому животное не способно на подвиг – отчаянная решимость животного наполнена агрессией. И животное также отличает отсутствие способность веры. Смертность человека измеряется знанием о смерти. Как известно, именно это знание стало главным итогом первородного греха: «А от дерева познания добра и зла, не ешь от него, ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертью умрешь» (Быт 2:17). То есть, это можно понять так, что знание о своей смерти уже является фактом смерти. Знающий о смерти человек – это «живой мертвец». Страшиться под впечатлением знания смерти значит уже быть отчасти мертвым. Знать о смерти значит быть мертвым. Жить значит верить в бессмертие души. Но верим мы в бессмертие души не тогда, когда в прекраснодушном упоении созерцания воображаем её поднебесный полет в белоснежном плащике ангелочка. Мы верим, когда с максимальной непосредственностью зрим свою душу в вечной неизменности мира, в вечности Бытия.
И когда мы зрим Бессмертие мира, мы в равной степени делим с другим наше общее бессмертие. И разделяя общее бессмертие души, мы собираем мир в единый круг общей бессмертной души. И, напротив, мир, разделяясь на своё сущностное Я и чужое наличное существование, распадается на смертоносность своей субъектности и смертность чужой объектности: Бессмертие / Смерть = S1 + O1. Смертоносность субъектности случается как универсальная неизменная единица. Смертность объектности – как частная и конечная единичность. Но смертоносная единица субъектности и смертная единичность объектности суть две половины круга бессмертного Бытия. Распадение Бытия как начального Есть оборачивается безжалостной конфронтацией двух модусов бытия как качественной сущности и как количественного существования. Каждый из этих модусов вменяет свою противоположность в ничто.

28
9 июля
Утром я пришла по указанному адресу и через домофон сообщила о своём прибытии. Берклитц быстро оказался снаружи, и мы пошли какими-то тесными улочками меж архитектурных реликтов парижского даунтауна.
- Ты, Мэри, говоришь про очевидность… Правильно. Тело – видимо, душа – переживаема. Вот вся цивилизация Запада продала  переживание небесной души за эту пустую видимость земного тела. Вот знаешь, у меня такое представление, пусть меня никто не видит, или делает вид, что не видит, но зато я всё равно существую, потому что я это переживаю, в отличие от них… Ладно. Я понимаю, что для тебя всё это никчёмная лирика. Давай лучше вернемся к знанию о механике Я, задействовав физиологическую метафору. В телесной перспективе всё начинается с потребления, с вкушения плода. С этого начинает и Аристотель, и Кант, и Гегель, и Фрейд. У потребления есть мера. Но она мистична. И, уж, конечно, эту меру трудно соблюсти. Человек по своей родовой, природной сущности, то есть, закономерно склонен её преступать. И, тем не менее, она есть. Прежде всего, она завещана Христом. Избыток потребления, например, пищевого, оборачивается ощущением боли, вины, страха. Это виновное ощущение требует выхода в виде компенсации, когда другой… или другая становится способом, средством по компенсации такой капитальной недостаточности…
- Это – что, какая-нибудь либидинальная генетика?
- Ну, да. Фрейду не откажешь в наблюдательности в прослеживании последовательности телесных отправлений: поел – покакал – пошёл в постель. Ничего кроме тела. Никакой души. Тем не менее, даже этот фрейдовский генезис – это всё равно феноменология души. Поскольку тело – это лишь экран и проекция души, которая по способу своей видимости отрицает свой оригинал, то есть душу. И дело в этом оборачивании вины-страха-боли, словом, неудовольствия, в компенсацию его удовольствием. Я полагаю, что Я образуется как раз в точке перевешивания неудовольствия ощущения недостаточности удовольствием ощущения преимущества. Здесь Кант и Фрейд неотличимы. Более того, точка перевеса и есть само Я. На рациональном уровне этот перевес понимается как перевод Имени в Понятие.
- Имя рифмуется со страхом?
- «Страх Господень – начало премудрости». Мы здесь имеем структуру креста, где вертикаль индивидуальности пересекается с горизонталью взаимности, ордината субъективности с абсциссой интерсубъективности. По вертикали синтезируется внутренний, воображаемый полюс тяжести как Я, который одновременно оказывается центром тяжести весов символического обмена между Я и Ты…
- То есть, ваша претензия, профессор, в том, что символическая мера человеческой взаимности задается изнутри физиологической и какой-то воображаемой имманентности?
- Совершенно верно! – Страстно воскликнул Берклитц, обжегши меня пламенным взглядом. – Я уже над этим всю жизнь бьюсь и спрашиваю себя, почему люди обмениваются друг с другом посредством инстанции смерти вместо того, чтобы одаривать друг друга, осуществляя своё бессмертие. Ведь очевидно, что обмен – это страховка от как бы преждевременной смерти как смерти не «на свой лад». Но как бы человек не страховался от смерти, она же всё равно наступает! Так может надо сразу принять факт своей смертности, и сразу, не уравновешивая свою смертность смертностью другого, что мы делаем сплошь и рядом, уравновесить этот факт бессмертием души. В этом смысле Я – это знак запечатленности моей смерти. Я – это факт смерти. Да, неизбежной, неотвратимой, закономерной. Но по ту сторону от закона остается не менее незыблемая  вера в благодатное бессмертие души. И мне лично пребывать в этом настроении гораздо лучше, чем находиться под бременем постоянного страха смерти.
- Хорошо. А как это принять факт своей смертности? Представлять, что уже лежишь в гробу?! – С сарказмом спросила я.
- Напротив, скорее, представлять, как восстаешь из гроба… Ладно, Мэри, это всё риторика… Здесь проблемой является не то, что человек смертен, а то, что смерть предстает в образе другого, когда жизнь всегда оказывается на моей стороне, а смерть всегда оказывается на стороне другого. Собственно, это и есть центральный контраст человеческой взаимности, где жизнь – это нечто Своё, а смерть – нечто Чужоё. И полагание контраста – главное дело закона, полагающего границу между Добром жизни и Злом смерти.
- И в чем эта граница?
- В «моём Я». Естественно, в каждом случае им является всякое Я.
- Но это же всё тупик! Контраст жизни и смерти абсолютен! Из этого контраста выхода нет! – Страстно заключала я.
- Есть: в благодать Бессмертия, не различающей Жизнь и Смерть!
- О, Господи! Профессор, где это вы видели? В ком хоть сколь-нибудь запечатлена эта благодать безразличия жизни и смерти?!
- В образе Иисуса Христа.
- Понятно. Всё одно и то же. И что же? Христос – это полная противоположность Моисея?
- Конечно. Но мы, христиане, не отрицаем Моисея, принимая Моисея, уравновешенного Христом, Кесаря, уравновешенного Богом, земное Царство, уравновешенное небесным Священством.
- О, как!
- Но, очевидно, данное равновесие имеет значение не только для политической теории. Оно, прежде всего, относится к порядку коммуникативной взаимности. И проблема в том, что на данном этапе эта взаимность пребывает в заложничестве у закона, источник которого строго и необходимо физиологичен, укоренен в теле. Во всех коммуникативных обменах человек старается перевесить страшащее отрицательное различие от другого довольствующим положительным различием от него. Центром тяжести этого перевеса выступает Я. Во всех обменах идёт борьба за обладание неделимым центром тяжести как Я. Собственно, это и называется конкуренцией. Но поскольку Я, как и ноль  – это иллюзия, морок, призрак, любая прибыль или убыль тоже оказывается фантомной. В обмене полюса выигрышной прибыли или проигрышной убыли как раз оказываются поляризованными оппозицией жизни и смерти: выгадал – живой, не выгадал – мертвый. При этом, очевидно, что такая «хорошая» жизнь и такая «плохая» смерть имеет исключительно вымышленный характер. Математическое дело смертоносного Я в нулевой знаменательности деления мира на хорошее «больше» и плохое «меньше». Несущее ноль Я делит своим фантомным центром вещь на положительные и отрицательные стороны.
- Значит, обмен – это игра?
- Да, игра. И мы соглашаемся поиграть, самонадеянно рассчитывая, что нам обязательно повезет, поскольку мы же такие замечательные и удачливые. На самом деле во всякой игре проигрывают обе стороны. И проигрывают уже с самого начала, поскольку принимают в качестве априорного обстоятельства факт своей разделённости на полюс  «своего» и полюс «чужого»…
- Но если пара «свой - чужой» - основа закона как такового, что всё, что происходит в загоне закона, как вы ранее, высказались – не более чем игра?
- Да, но с самими неигровыми последствиями – с кровью, с насилием и смертоубийством. А более всего здесь угнетает, конечно,  не смерть тела – Бог бы то с ним! Угнетает убиение души. Любая схватка, вражда, соперничество убивают душу. Собственно, сам этот гнёт и есть боль убиваемой души… Ну, ладно… Я снова сбился… Итак. Давай вернёмся к нашей теме. В данном случае я спрашиваю, как созидается центр в системе координат физиологической генетики на путях «либидинальной нормализации» в смысле Фрейда. То есть, центр в смысле идеи центра возникает в качестве центра равновесия  физиологического процесса. И это сразу напрямую структурирует физиологическую систему человеческого тела экономическим мотивом, поскольку экономика любой системы исполнена принципом поддержания своего баланса, мотивом гомеостаза. Что уравновешивается во всякой системе? Положительное и отрицательное. Положительное – это приходящее, получаемое, даваемое. Отрицательное – это уходящее, извергаемое, отдаваемое. Приходящее – так или иначе, это прибыль. Уходящее – убыль. Прибыль – это хорошо, добро. Убыль – плохо, зло. Прибыль – это жизнь. Убыль – смерть. Так, человек, чтобы жить, должен есть. Вещь съедобного плода – это естественная мера человеческой жизни. Но не весь плод, к сожалению, растворяется в организме, прибыльно питая его жизнедеятельность. Что-то извергается вовне отвратительным остатком, представляющим некую определенную убыль. Вот эта горизонтальная координата равновесия первичной прибыли и первичной убыли представляет коромысло весов человеческого тела. Подобной физиологической балансировкой на коромысле весов тела выделяется и обозначается центр тяжести системы человеческой физиологии. И здесь сразу дается метаморфоза идеи центра. Сначала центром является внешняя, трансцендентная, благодатная вещь, врученная мне самим Богом. Но потом, попав внутрь, центр тяжести превращается во что-то, что, пройдя человеческое, слишком человеческое опосредование, становится полной противоположностью вещью – имманентной, закономерной и совсем не благой. То есть, понимаешь, Мэри, тут как бы, хе-хе, та благодатная полнота съедобного плода, что была вначале и на входе, обращается в необходимое, законосообразное принуждение к его отвратительному замещению никчёмной пустотой в конце и на выходе…
- Да уж! – С брезгливостью отреагировала я на слова профессора.
- Важно, что переживание боли, вины, страха в результате этого выхода вписывают в человека принципиальную недостаточность. В этой ситуации человек в максимальной степени незащищен, слаб, ничтожен. Ибо в нём обнаруживается лакуна, изъян, дыра, рана. Словом, недостаток. И убылью является не сам фекальный остаток, а именно рана этой дыры, которая уязвляет, продырявливает человеческую идентичность в её целостности и уверенности в себе, вписывая отныне в неё неисправимую недостаточность как греховность. Всё это заставляет человека отнести свою неполноценность к наличию того, что неизмеримо больше и значительней его. То есть, пережив наличие того, что из него изверглось, и отчасти вменив себя в это, человек ощущает и наличие того, что является противоположностью его ничтожности в своей величественности – Бога.
- Вы хотите сказать, профессор, что Бога человек постигает, сидя на горшке?
- Отчасти, да. По крайней мере, как бога страха перед наказанием за преступление. В сущности, все физиологические метаморфозы суть элементы распадающегося Божества. И каждый из элементов способен стать основой религиозного культа. Вот язычники, претворяя природную вещь в съедобный символ божества, явно боготворили саму пищевую способность, реализующую первичную идентичность человека в виде пары ребенка и матери. Отношение вещи и человека, таким образом, является первым системным отношением. Его итогом выступает сама благодатная вещь в качестве центра тяжести весов отношения к миру. Вторым отношением оказывается система отношения потребленной извне вовнутрь вещи и её исторгнутого снова вовне физиологического  остатка. По итогам такого отношения человек уже закономерно и диалектически  расщепляется на господина довольствующего потребления и раба страдательного труда. То есть, это второе отношение представляет вертикаль поляризации на господский потребительский верх и рабский производительный низ. Третье отношение осуществляется как скачок проекции индивидуальной координаты на социальную, взаимную координату отношений между двумя людьми, но, прежде всего, между мужчиной и женщиной, где у одного – есть, и поэтому он активен во взятии на себя инициативы, а у другой – несть, и поэтому она должна уйти в подчинение.
- Постойте, профессор, всё-таки это не очевидно! Как возможна такая проекция индивидуального на коллективное?
- Я и говорю про скачок. Скачок аналогии. Прямого соответствия тут нет. И решающую роль здесь играет страх. Вот эпизод из жизни. Давно это было, еще в студенческие годы. Однажды после студенческой попойки я провожал девушку. А время было непростое. Лихие 60-е. Распущенность полная. Наркотики. Свободная любовь пресловутая. Студенческие волнения всевозможные. Демонстрации против войны во Вьетнаме. И тому подобное. И вокруг нас крутилось множество шалопаев, желавших поживиться в мутной воде этого революционного хаоса. Были просто зверюги. А были и обычные хулиганы, желавшие раздобыть карманные деньги или часы. Ну, вот идём мы. И вдруг из-за угла выныривают троё. И начинают меня психологически подавлять – пугать,  унижать, оскорблять. И, честно сказать, я очень сильно испугался. Просто до чёртиков. И тут один из хулиганов оскорбил мою спутницу. Сказал, что она одета, типа, как шлюха. Извини. И тут со мной что-то случилось. Меня как подменили. Я просто рассвирепел. Один после моего удара упал сразу. Другой побежал, как только я на него замахнулся. А третий и дожидаться не стал – сиганул следом…
- Надо думать, профессор, вы потом гордились собой?! – С восхищенной улыбкой спросила я.
- Да, нет. Перед кем?! С девушкой мы даже не дружили. Я только её проводил.  Наоборот, я до сих пор сожалею, что позволил себе так рассвирепеть. Ведь очевидно, что это было результатом отчаяния. Моя зверская храбрость была родом из страха. Это была не смелость бессмертной души, но результат животного страха смерти, чья отрицательная энергия трансформировалась в энергию животной же ненависти. И эта ненависть была вызвана к тому, чтобы перевесить страх. И это тоже закономерное движение весов человеческой  физиологии, всегда нацеленной на баланс одного зла и другого…
- И двумя этими золами оказываются ненависть и страх?
- Конечно, это два капитальных полюса человеческого существа. Но что парадоксально, это то, что обе крайности являются итогами распадения изначального круга любви, что, как бы падая внутрь человеческого тела, разбивается о нечто, что пребывает внутри человеческого тела. Еще Мартин Хайдеггер говорил о падении как о существенном векторе и тенденции всей человеческой истории. Можно предположить, что траекторией падения является ось низвержения из небесной Благодати в земной Закон. Геометрическим смыслом этого низвержения является восьмерка, скручивающаяся из круга Благодати, чьи две половины входят в жесточайший контраст субъектного желания, эмоционально наполненного ненавистью, агрессией и модернизационной трансгрессией, и объектного закона, эмоционально наполненного страхом, тревогой и консервативным удержанием, охранением  старого порядка.