Солнышко

Павел Рыжкевич
Я все время думаю, влияет ли общественная догматика на суть самого человека? Нет, не на его внешнее поведение, не на его речь, поступки (все это, очевидно, поддается беспрекословному воздействию), и даже не на мысли, а именно на суть. А что лучше всего отражает суть человеческую, как не глаза? Случалось ли вам видеть перед собой злого, внешне бесчувственного человека, отрицающего весь смысл людского существования и любого человеческого действия, ненавидящего все вокруг? А если случалось, то пробовали ли вы заглянуть к нему в глаза в момент его крайней задумчивости или усталости? Что вы там видели? Случалось ли вам встречать доброго, "пушистого", инфантильного человека; человека с чистой, как первый снег, совестью, с таким же чистым сознанием? Что вы видели в его глазах?

Удивительно, насколько много в человеке лицемерного. Ложь - верная спутница почти каждого человека, лицемерие - его язык, самолюбие - его разум.

Но более удивительно то, что меня всякий раз пытаются в этом переубедить. Каждый считает своим долгом наставить меня на "путь истинный", вразумить, показать, что, дескать, люди не такие, есть и хорошие, по-настоящему  добрые и бескорыстные.

Большая часть таких проповедников говорит мне, что я просто напросто никогда в своей короткой жизни не встречал такого человека. А я встречал. И все равно не верю.

Это было давно. Случилось мне как-то раз попасть в больницу, а так как я был еще подростком, то попал я именно в детскую больницу небольшого провинциального города, имеющего за своими плечами всего триста лет жизни. Немного, для города-то. Но даже за такой короткий период он успел превратиться в серое, грязное и некрасивое место. До сих пор я не понимаю людей, любящих этот город и называющих его своим домом, родиной. Так часто бывает. Живет человек в угасающей деревне на грани исчезновения, где на каждом углу стоит покосившийся сарай или старый, разрушенный дом с выбитыми стеклами и вышибленной дверью, заваленный пустыми пивными банками, устланный ковром из окурков и исписанный от и до уличными фразочками; где в любой момент тебя может встретить небритый алкаш с непереносимым перегаром изо рта, в пахнущей мочой одежде; где нет ничего культурного, кроме разобранной по досочке школы, в остатках которой уже успели обосноваться поголовно пьющее подрастающее население; живет вот в таком вот ужасном, казалось бы месте, а любит его всем сердцем. А приедет в такую же деревню, почти ничем не отличающуюся от своей, и возмущается: пахнет ему не так, деревья не те и не там растут, дома какие-то странные, и вообще, люди - не свои, уродливые, смешные, жалкие в конце-то концов! У себя-то лучше! Привычнее у себя!

Смешон человек. И я смешон был, когда предъявлял такие же претензии молодому городу. Да только не понимала детская душа, что где вырос - там и сердце твое. И люди эти - городские. Так же как любые дети, они бегали среди этих переулочков, играли в прятки и в другие детские игры, в тех же переулках целовались первый раз, там же ссорились, что росли они здесь, что сердца их нашли здесь себе приют. Не понимал я.

Больница мне казалась холодной, мрачной, хотя повсюду тебя окружал белый цвет: стены, халаты, бледные лица врачей и пациентов... Ужасные места, эти больницы. Чего только там не насмотришься: и умирают, и воскресают, и просто радуются наступившему дню, а кто-то, напротив, ждет своего конца с тихим роптанием на контрастный мир вокруг.

Меня поселили в шестую палату. И как это ни смешно, кушеток было ровно пять. Заняты были всего три. Возрастом я и мои соседи были одинаковы, кровати у все были одинаковы, одежды были одинаковы... Казалось, что больница - это место, где людей, личностей, пусть даже маленьких, не видавших жизнь, хотят поставить в равные условия. И по сей день причина этого для меня остается загадкой.

Медленно и, кажется, не имея перед собой определенной цели, тянулись дни. С грустным вздохом закончился первый, с тяжелым - начался второй, с легким - третий. Да, я неумолимо привыкал к здешнему порядку. Я привыкал к соседям, к девчонкам, которые забегали к нам сыграть в карты, к медсестрам, выгоняющим нас из палаты в семь утра, к воспитательнице, женщине немолодой, энергичной, немного картавой, к каждодневным процедурам, не имеющим, по-моему, никакого смысла, в общем, ко всему.

Дни шли, и я сам не заметил, как полюбил то, что изначально ненавидел. Мы так и жили в палате вчетвером, к нам никого не подселяли, да нам и не надо было. Наш маленький квартет отлично спелся, мы везде ходили вместе. Я почти не замечал, как меняется погода за окном, как встает солнце, как оно садится. Дни набирали разгон, а я летел сквозь них с закрытыми глазами, надеясь на случай. Да и надеясь ли вообще хоть на что-нибудь...

Ах, это беззаботное детство. Что может быть хуже, чем оглядываться назад, и понимать, как много ты упустил, как часто ты не замечал того, что было рядом с тобой? Правильно, - все! Ведь тогда-то ты был по-настоящему счастлив. Однако, я все же жалею.

Жалость моя уходит к тем дням, когда к нам в палату вдруг подселили четырехлетнего мальчонку, белобрысого, голубоглазого, крепенького, словно бочонок вина XIX века. Вспоминая его, я понимаю, что на самом деле могут сказать глаза о человеке, ибо у этого мальчика были не глаза... Это были два маленьких солнышка, дарящих свою любовь и теплоту каждому, кто в этом нуждался. Я не знаю, что особенного было в его лице, но когда он улыбался, когда его маленькие, светлые глазки подпирали снизу пухлые щеки, все понимали - вот она, чистая доброта из сказки, бескорыстная, наивная, хрупкая.

Я не запомнил его имени, и вряд ли кто-нибудь запомнил вообще. Все мы звали его Солнышком, все мы души в нем не чаяли и любили его, как родного сына. И как же так сложилось, что самый родной ему человек - мама - бросила его на произвол судьбы, променяв на дешевую бутылку водки и пьяную компанию дармоедов...

Эту историю мы узнали от медсестер. В первый день, когда только Солнышко привели к нам в палату, нам сказали, что он пробудет здесь буквально два дня, а потом за ним придет мать, и заберет его домой. Все эти два дня Солнышко рассказывал нам, как он, живя в приюте, скучал по маме, какая она у него красивая, добрая; хвастался, что вот-вот она его заберет и купит ему красную машинку на пульте управления и больше никогда-никогда не будет пить с чужими дядями горькую, невкусную воду...

Два дня прошли. За мальчиком никто не пришел. Мы ждали всем отделением, переживали, бегали к окну, к лестнице, на первый этаж к охраннику... Никого. Первые часы Солнышко разделял наш ажиотаж, бегал с нами туда-сюда, радовался, собрал вещи с нашей помощью, а потом сел. Сел, прекратил улыбаться и замолчал. И в этот момент все поняли - мама не придет. Он не плакал, не бился в истерике и больше не ничего спрашивал. Он тоже все понял, раньше всех.

Глядя на эти спокойные, грустные глаза, медсестры тихонько рыдали. Мы сидели рядом с Солнышком и так же молчали. А говорить-то было и нечего. Этот ребенок все знал и понимал сам. В свои четыре года он был мудрее нас всех.

Оставшуюся неделю Солнышко был все так же весел, лучист и добр. Он больше не говорил о маме, его занимали другие заботы, другие мысли. Нас же тяготила боль.

Вскоре мы все разъехались. Я выписывался последним. Мы с Солнышком устроили маленькое чаепитие на тихом часу. Мы почти не разговаривали. Он улыбался, глядя мне в глаза, а я еле сдерживался от слез.

Прошло почти восемь лет. Я давно о нем позабыл, а сердце помнило. И вот совсем недавно, проездом в том самом городе я мельком увидел этот взгляд. Может быть, мне нужно было развернуться, догнать, отыскать в толпе эти глаза и взглянуть в них еще раз, но... Это были женские глаза. Морщинистые, уставшие и чего-то искавшие глаза одинокой женщины. Была ли это его несчастная мать, или это всего лишь моя иллюзия - не знаю. Но именно эти глаза напомнили мне о таком чуде моей жизни как Солнышко.

Как бы там ни было, а я все равно не верю ни в доброту, ни в любовь, ни в чистого человека. Кто бы что там ни говорил. Воспринимать все на веру - глупо. И я имею право так думать.

Фоторафия из ин-та.