Катаракта

Кира Зонкер
  Полгода назад мне исполнилось тридцать лет, и родственники, пришедшие поздравить меня, хотя я их совсем не звал, конечно, пожелали счастья, но с видимым сожалением в очередной раз напомнили, что у меня до сих пор ничего и никого нет. В этом они были неправы – все необходимое у меня было: квартира, где я жил один, шкаф с книгами и тягостная, однообразная работа.

  Делить с кем-то мой темный угол я не мог, потому что совсем не представлял, как можно постоянно выносить рядом с собой человека, пусть он даже и близкий. Естественно, семьей я так и не обзавелся. Мать знала об этом, тревожно поглядывала на меня во время редких визитов, намекая на гипотетическое пополнение семьи, впрочем, с каждым разом все меньше и меньше. Почему-то она считала, что у меня нет совсем никого, если я не состою в официальном браке. Про любовницу я ей решил не рассказывать.

  Про нее и нечего было рассказывать, по крайней мере, большую часть ее качеств мать бы не одобрила. Эта женщина уже шестой год лечила депрессию медикаментами, лечила безуспешно и вроде как даже к ней привыкла. Я виделся с ней в те моменты, когда она не лежала в психоневрологическом диспансере и могла выносить людей. Эти два требования совпадали не так уж часто.
 
  Несколько раз она приходила ко мне домой и совсем не удивилась обстановке, точнее, не обратила на нее никакого внимания. Ее совсем не смутили линялые обои, которые заметно выцвели, но не пятнами, как бывает, когда на них попадает солнечный свет, а равномерно. Света я не терпел и штор не открывал. Иногда только позволял себе оставить узкий зазор, через который тонкая, как швейная игла, полоса пробивалась на пол, будто разделяя комнату на две половины. Я обычно оказывался в правой половине, потому что кресло, где я почти всегда сидел, закутавшись в одеяло, специально было отодвинуто в самый дальний угол, подальше от окна и входной двери.

  Я сидел и смотрел на эту полосу, механически отмечая лишь то, что я сижу в темном углу со своим слабым зрением, будто крот, но это не приносило беспокойства и не заставляло чувствовать тоску. И так до самого заката – я то спал, то смотрел на эту узкую линию света. Когда солнце садилось, я читал, в очередной раз заполняя пепельницу окурками, а комнату дымом.

  У меня была работа, было даже образование, которое позволяло работать там официально. Был статус учителя литературы, но не было умения, потому что в профессию я попал случайно: еще в молодости потерял интерес к жизни и выбрал специальность, раскрыв брошюрку университета наугад.

  Детей я не боялся, но людей в них не видел. Они были однообразны, шумели и по понятным причинам побаивались меня, а я постоянно забывал их имена, потому что дети были слишком похожи друг на друга. Не увольняли меня, видимо, из-за нехватки кадров.

  Коллег по именам я запомнить смог, однако привычек их не знал, потому что избегал приятельского общения любыми способами. С меня хватало того, что я рассказывал детям о страданиях несуществующих людей и вроде как должен был что-то в них таким образом воспитать, однако холодный и усталый голос в сочетании с отсутствием улыбки сводил все к нулю. Я не особо вглядывался в их лица, потому что смотрел куда-то вперед и сидел, опершись подбородком на сплетенные длинные пальцы, однако замечал, что уходят дети какие-то расстроенные. Впрочем, мне было все равно.

  Домой я старался ехать на том автобусе, который проезжает самый длинный маршрут по городу. Забившись в самый хвост, на самое дальнее сиденье, я смотрел на людей, которые после каждой остановки сменяли друг друга и, конечно, различались внешне, но при этом были похожи настолько, что к концу поездки все их лица смешивались в одно лицо – неприятное, расплывчатое, непрерывно шевелящее бесформенными губами. Тогда я чувствовал отвращение.

  Пассажиры позволяли себе громко разговаривать, смеяться и есть шоколад и беляши, я же себе этого не позволял. Во-первых, потому что хотел быть незаметнее, во-вторых, потому что уже давно планировал позволить себе кое-что, на фоне чего это шумное поведение смотрелось несерьезной забавой, на которую без толку было тратить время. Но пока я этого позволить себе не мог. Хотя мысли одолевали довольно давно, и я понимал, что стремление совсем не ужасное, однако что-то мешало.

  Каждую субботу я гулял вместо чтения. Гулял, конечно же, ночью, иначе какой бы в этом был смысл. Сегодня как раз была суббота, я шел по улице, спрятав руки в карманы пальто, как обычно стараясь избегать центральных улиц. Размазанные по асфальту холодным осенним ветром листья хрустели под ботинками и наверняка превращались в крошево. Шел я медленно, проходя мимо однообразных зеркальных витрин. Вывески над ними ядовито горели зеленым и красным, выделяясь в темноте яркими мигающими пятнами, освещая окна, освещая стены домов, освещая меня своим мертвенным и искусственным светом. Здесь, в такой ситуации, я был уместен – чуть сутулящийся, в очках, в стеклах которых отражались красные и зеленые вывески, со впалыми щеками. Когда-то они были здоровыми, но потом я стал нервничать и понемногу терять эмпатию. Позже я потерял ее совсем, нервничать перестал, потому что утратил интерес к происходящему, и в полной мере оценил достигнутый этим покой.

  На прошлой неделе я встретил здесь проститутку, которая сразу же вызвала у меня отвращение и совсем не своей деятельностью. Ее освещало то зеленым, то красным, отчего она напоминала труп: разлагающийся, залитый кровью. Я оттолкнул ее, не выслушав, и направился дальше, подумав мельком, что тоже в таком освещении похож на труп.

  Сегодня я ее не встретил, да и вообще никого не встретил, а спокойно дошел до старого пляжа в одиночестве, не натолкнувшись ни на один любопытный взгляд. На пляже этих взглядов не должно было быть вовсе, потому что он был заброшен, вода у берега приобрела болотистый цвет, а к речному запаху примешался легкий запах гнили.

  Песок смешался с листьями, нанесенными ветром, который и сейчас время от времени обдавал холодом, трепал волосы и проносился порывами по песку и между полуголых ветвей деревьев. Деревянные шезлонги с деревянными же навесами над ними так никто и не убрал, и удивительно, что они никому не были теперь нужны, что их никто не растащил на дрова или хотя бы просто не сломал.

  Как бы то ни было, я прошел к одному из них, который стоял ближе остальных к воде, устроился как можно удобнее, завернувшись плотнее в пальто. Рядом остался пустым второй шезлонг, вплотную стоявший возле моего. Вдруг меня посетила запоздалая мысль. То, что я хочу сделать, я вполне мог сделать с любовницей. Или хотя бы с той проституткой, которая встретилась мне неделю назад и напоминала труп. Однако умом понимал, что все-таки не смог бы.

  Передо мной раскинулась лаково черная от лунного света поверхность реки, которая покрывалась под воздействием ветра сеткой шевелящихся морщин, будто кто-то пытался прорвать толстый слой воды изнутри, но сделать этого пока был не в силах. Ночь была слишком сырой, даже воздух пропитался сыростью, и казалось, что он стал от этого тяжелее.

  За рекой, на противоположном берегу, где сейчас был виден только расплывчатый, дымчатый силуэт осеннего, с проплешинами леса, было так же темно, как и здесь, за исключением только одного – костра. Он горел вдали живой, теплой точкой во мгле. Я предположил, что там тоже сидит человек, непременно один, он не может сидеть там с кем-то. А даже если и не один, то я все равно убеждал себя в этом, потому что мне гораздо приятнее было верить в то, что он такой же, как. Только чуть мягче и сострадательнее.

   В черном, затянутом облаками небе висела белая, стылая луна, то и дело закрываемая на миг облаками и подмигивающая от этого круглым, пораженным катарактой глазом. Когда его закрывало облаками и дымом, то пространство заполнял дегтярно-черный мрак.

  В один момент мне показалось, что я услышал быстрые шаги, будто скребущие по разбросанным листьям. Быстро обернувшись и нервно сглотнув, я увидел подходящего ко мне человека, который повел себя достаточно нагло: осмотрев меня без злобы, но внимательно, он лег рядом, на пустое место. Вблизи видно было, что он моложе меня, возможно, лет на пять, и что щеки у него здоровые, не впалые, даже с положенным румянцем. Человек показался слишком жизнерадостным и поэтому вызвал у меня отторжение.

- Меня Андрей зовут, - с ходу представился он и протянул мне руку, видимо, ожидая, что я отвечу на рукопожатие. Рук из карманов я вынимать не стал, а только настороженно посмотрел на него.

- Что ты… вы здесь делаете ночью?

  Вероятно, он понял, что фамильярно общаться со мной нежелательно, да и не выйдет, потому что будет крайне неловко. В голосе человека слышался звон молодости, которого у меня никогда не было. Я вдруг ощутил злобу, которой не ощущал уже несколько лет, и мне захотелось его раздавить или хотя бы озадачить.

- Вы бы отказались от земного хлеба ради хлеба небесного? – вдруг спросил его я, сам немного удивившись своему вопросу. Он удивился тоже, но гораздо сильнее.

- Что? О чем вы?

  Лунный свет делал профиль молодого человека похожим на острый скальпель.

- О том, - глухо продолжал я, - что тысячи ушли, а миллионы оказались брошены здесь.

- Так вы про бога, что ли? – искреннее понимание отразилось на лице молодого человека. Он явно был рад тому, что может наконец худо-бедно поддержать диалог.

- Именно. Миллионы брошены здесь, поэтому все старания, все покаяния бессмысленны – не будет поощрения. Не осталось никого, кто может дать нам поощрение или послабление. Скажите, Андрей, - спросил я, ощутив хрипоту в горле, - вы страдаете?

- Допустим, - осторожно согласился он, покосившись на меня, однако не делая попыток куда-либо уйти.

- За свои страдания вы не получите ничего. Потому что предоставлены сами себе и теперь не можете убежать от ответственности. За ваши страдания ответственны только вы.

  Прерывистый смех так и рвался разодрать мое горло, однако еще было рано. Молодой человек определенно был если не напуган, то озадачен моими словами. Или же мыслями о том, как отвязаться от сумасшедшего. Я решил не останавливаться на достигнутом и продолжил, глядя ему в глаза:
- Знаете, что сопровождало человечество на протяжении всей истории? Не культура, культура это лишь тонкое наслоение, поддерживаемое государством. Если убрать культуру, то останутся только насилие, ненависть и половой инстинкт.

  Резко, даже зло выпалив последние слова, я не оторвал взгляда. Молодой человек почему-то застеснялся и смущенно улыбнулся, отчего я не смог сдержать хохота:
- Как высокодуховно, как высоконравственно, правда? Требует поощрения? Мы всегда находимся на дне и всегда будем на этом дне. А если и будем двигаться, то только вниз, на стук. О, венец природы, раб божий!

  Я хохотал и сам не мог понять, что говорю. Наверное, мысли, копившиеся на протяжении долгого времени, наконец сформировались в слова и нашли слушателя, хоть и неподходящего, но все-таки слушателя. Впрочем, я ожидал, что слушатель на этом моменте сочтет меня окончательно ненормальным и оставит уже одного, однако он повел себя еще страннее, чем я.

  Он, пару раз дернув от волнения рукой, положил ее мне на колено. Сделав это, он посмотрел на меня, и выражение его лица было таким, будто он ребенок и только что погладил страшную соседскую собаку, не получив в ответ укуса, поездок по больницам и ряда прививок.

  Всё прояснилось. Я убедился в своих мыслях окончательно.
- Мог бы и сразу сказать, - перестал я смеяться, что было легко выполнить, потому что я начал волноваться настолько, что у меня задрожали руки, и смеяться уже не очень хотелось.

- Я ведь не знал, - слишком уж стеснительно пробормотал молодой человек, руку, впрочем, не убирая.

- Тоже верно, - я снова улыбался, подозреваю, что не очень-то доброжелательно. В воображении я уже видел то, на что так долго решался и так долго желал воплотить в жизнь. Однако, как бы я ни улыбался, молодой человек оставался на месте и не убегал, а лежал, чуть повернувшись ко мне боком и замерев. Я не убирал его руку с себя.

- Хочу предупредить, - я понимал, что в моем голосе явственно слышится нетерпение, - у меня есть одно странное предпочтение.

- Странное? – переспросил молодой человек, уже с некоторым интересом, как-то подозрительно сверкнув глазами.

- Ты знаешь, что такое асфиксия?

- Я… знаю, - сообщил он, покраснев и стараясь не смотреть в мою сторону. Я вытащил из карманов дрожащие от волнения руки, спрятанные в черные кожаные перчатки. Все совпадало крайне удачно.

- Можно мне… твою шею?

  Во время вынужденной паузы я явственно ощутил, как у меня стучат зубы. Однако молодой человек и на это не обратил внимания, а только сполз чуть вниз в своем шезлонге, подняв подбородок и подставляя горло.

  Когда я сжал руки на его шее, он закрыл глаза и откинул голову еще сильнее, видимо, предвкушая что-то для него приятное. Но когда все снова охватил дегтярно-черный мрак, я сдавил его горло изо всех сил, не собираясь отпускать. Он тут же начал дергаться, пытаясь то разжать мои пальцы, то попасть мне по лицу, чтобы сбить очки. Впрочем, даже если бы ему это удалось, я его все равно бы задушил.

  Убежать он не мог, потому что я предусмотрительно сел сверху, вполне справедливо ожидая попытки побега, которая так была мне не нужна, поэтому он только дергался и тихо клокотал, издавая совсем уж отчаянные хрипы, которых никто сейчас услышать не мог. Его сопротивление мне изрядно надоело, и я не без удовольствия и тоже изо всех сил несколько раз ударил его головой об толстый брус шезлонга. Голова с тихим и каким-то коротким стуком билась о дерево, пока на песок не закапала кровь.

  Я не совсем понял, отчего именно он умер: то ли из-за пробитой головы, то ли из-за того, что я его удушил. Скорее всего, из-за второго. Так или иначе, он был мертв.

  Я смотрел на то, как он вывалил язык и закатил глаза, будто глядя куда-то вверх, смотрел на собственные пальцы, сцепленные на его горле и напоминающие из-за перчаток двух черных пауков. Я понял, что улыбаюсь.

  Уложив труп так, чтоб казалось, будто покойный уснул, прикрыв рукой лицо, я с непонятным смешком посмотрел на другой берег. Там все так же, даже с новой силой горела теплая и живая точка костра, а над пляжем висел пораженный катарактой белый глаз.

  Когда я шел домой, уже стелился туман, в котором мерцание вывесок давало рассеянный свет. Но свет все равно попадал на меня, покрывая лицо то нездоровой, мертвенной зеленью, то сплошным кровавым пятном.