Времена и сроки. преднамеренные заметки

Павел Климешов
 Не люблю фабулу, и она отвечает взаимностью. Не в собственное оправдание, а по совести повторю: не люблю фабулу, хотя жизнь – это непредсказуемая череда событий, обретений и потерь, влюблённостей и охлаждений, встреч и расставаний… Но к чему отнести беспрерывный поток сознания? К фабуле жизни? Ерунда. А между тем именно эта внутренняя стихия «омывает» житейские происшествия – так оформляются счастливые дни и смертоносные трагедии. Сознание определяет бытие – так и только так!
 А посему и берусь за эти бессистемные заметки, дабы доказать в первую очередь себе, что не даром ем хлеб и копчу российское небо. Только во имя этого, а не ради того, чтобы укрепить имидж «непризнанного и непонятого», каковым по недоразумению бытую. Главное не в этом, оно – в потаённой радости ПИСАТЬ, пускай в стол с глупой надеждой на прочтение далёким, почти виртуальным другом-читателем. И потом, в сугубо профессиональном смысле, бесфабульность требует предельной раскрепощённости мысли: нет спасительных персонажей, которые ведут за собой; есть ты одинокий, есть бесконтрольный поток сознания. Кто – кого?..
*  *  *
 Для себя совершил открытие: я телесно ощущаю время – неостановимый поток Хроноса, упругий и неослабеваемый; иногда он чуть не сбивает с ног, этот яростный ветер, и чтобы устоять, клонишься долу, а то поворачиваешься спиной к потоку – так устойчивей.
 Но это не всё – ведь, обернувшись, видишь явственнее. Время всегда летит навстречу, то есть за спину; каждый миг исчезает в прошлом, и только взглянув в него, оценишь подробности пережитого. Но вот парадокс! – чем дольше смотришь, тем ближе минувшее: клубясь, как атмосферный фронт, оно встаёт над горизонтом и движется, движется навстречу лобовому времени, уплотняясь за счёт вновь приносимого. И так велик соблазн окончательно стать на месте и вглядываться, вглядываться в надвигающиеся дни, месяцы, годы – ведь эдак проникнешь в самое детство.
*  *  *
 О моё бесцельное, бесфабульное, безгрешное! Я всё явственнее вижу тебя растрёпанного, в ссадинах и шишках; как украшали они твою стремительную тощую стать, как быстро заживали в угоду новым. Да что шишки да ссадины! – ведь это райские отметины милого захолустья, даровой эдемский аванс на всю последующую жизнь.
 Прошлое возвратно движется, таинственно стягивая пространство. Меня ничуть не удивляет, что седьмой десяток обретаюсь в пределах незабвенной Караваихи, ныне бетонно-многоэтажной, а в зорком сердце просторной в виду дюжины бараков и приземистых сараев, по тылам теснимых куцыми картофельными клиньями. Им не разбежаться вширь – не пускает запашистая Парашка, но зато через мостик полого простёрты холмы Щёлоковского Хутора, с капустными полями, с ягодными, ореховыми и грибными лесами, где сумеречно круглится укромное озеро, полное пиявок и тритонов.
 Боже мой, какая сладкая горечь, какая изобильная нищета! И все караваевцы – большая послевоенная семья, когда все двери нараспашку, а быт наружу; ни дать ни взять, стихийная окраинная колония, интуитивная демократия с широкими правами детства…
 Вот она – тёплая, в блёстком серебре Ока; несись по скользким, уныристым плотам, продлевай ловкие догонялки, и с разбегу – в рябую воду, и плыви, плыви, задержав дыхание, рывками одолевая тугую, мутную глубину, чтобы вскоре пулей вылететь на свет и, задыхаясь, захохотать во всё горло.
*  *  *
 Что же ты притих? Смейся, седой паяц; ты истинный там – на крутобоких плотах, пришвартованных к красному опочному берегу, отливными террасками восходящему к плоской травяной поляне в ивах и осокорях. Это – Наш Берег, сверху ограниченный железнодорожной веткой Мыза – Ромодановский вокзал, а ещё выше – крутые уступы откоса с желтыми змейками тропинок.
 «Сорок один – ем один!» – бывало, заклинал ты, выходя утром на крыльцо с куском, посыпанным мокрым сахаром; а потом голоштанным скопом вы неслись по тем опасным тропинкам, задыхаясь от ветров и просторов…
 И теперь понятно, почему тебе так неотвязно снится, будто с разбега ты взлетаешь с кромки откоса и плавно паришь сперва над косыми склонами, а затем, забираясь дальше, – над тихой Окой, такой далёкой и тихой, словно под тобой – километры и километры. А ты, вытянувшись в прыжке, восторженно летишь, хотя так жутковато в этом распахе высот и просторов…
 Так бы и парить до остатка дней!
*  *  *
 Хорошо бы – да невозможно. Дух, а не обстоятельства определяют бытие. А каков он в тебе? Стыдно сказать… И не оправдаться бедностью и безвестием – они-то и есть основное подспорье для духовного возрастания; не в рыгающей пресыщенности идеал!
 Присмотрись к «успешным» мира сего, хотя бы в районном масштабе. Сколько в них самодовольства и псевдовеличия, сколько самоупоения, даже неловко писать. Чем слаще поприще, тем губительней: чаще всего житейская победа – это бытийное поражение. Надо ли напоминать об «узких вратах»?
*  *  *
«Сердца смиренного и сокрушенного Бог не уничижит»… Каким издевательством звучит эта максима в плотоядно-безбожном мире! Прямо-таки плевок в скороспелую гордыню нуворишей от бизнеса и попсы. Да что «сливки общества»! – наш брат, зачуханный интеллигент в первом колене, и тот жаждет баксовой подпитки, не говоря о регалиях. Массовое умопомешательство пещерных совков, как ни обидно это признавать.
*  *  *
 Ах фабула, фабула! Кабы твои спасительные костыли, бодро побрёл бы я повествовательными просторами в шумной компании придуманных персонажей; заслушался бы их воодушевлённого трёпа, засмотрелся бы на их содержательные лица, залюбовался бы красноречивой пластикой, театрально передающей самые сокровенные переживания. Побрёл бы, накапливая романный листаж, сперва исподволь, а потом громогласно выбалтывая современные идеи, клеймя пороки, возвеличивая добродетели. Широкими путями шествуют сонмы писак, стяжая разномастные награды; шумно и сытно на тех путях; всё новые толпы молодых да ранних вливаются в престижные шеренги – так заразителен их антураж, так благоуханна «лаврушка» на модных лысинах!..
 Что бы и тебе, несчастному, несолоно хлебавшему, – к ним, зычно икающим? Так нет, иронически плюёшь в их сторону, вдохновлённый инстинктом захолустного самосохранения. И ни дна тебе, ни покрышки.
*  *  *
  Видит Бог, это не кокетство ущемлённого самолюбия, это моя строгая стезя. А потому не серчай, фабула, я уж как-нибудь без тебя…
 Накануне шёл дождь, к утру подморозило – и сырые деревья остекленели. Иду по окраинному лесу, все стволы и ветви выблескивают, кроны стеклянно бьются в верхних ноябрьских ветрах, повсюду – тихая пронзительная звень; и словно живое эхо, дальний синичий пересвист да монотонные свирельные всклики снегирей. Ступаешь по хрусткому насту, словно по мелко битому стеклу, и сам будто бы хрустальный изнутри – так чяист и тонок этот предзимний день!
*  *  *
 Не капризы – провокация природы! Три дня идёт дождь, ранние октябрьские снега скисли, проявились глина и вялые травы; голые деревья сизо-чёрные от мокроты; сосульки растаяли, с крыш колотит капель. Ни дать, ни взять – конец марта! Ах кабы так, – забросил бы хандру, надел бы сапоги-вездеходы – и пешем в сад… Но провокация есть провокация; видно, по великим нашим грехам это «глобальное потепление», эта путаница со временами года, когда зимы – не зимы, а сплошная весна-осень с дождями и затепелями.
*  *  *
 И всё-таки только тело – не душа – метеозависимо. По счастью, произвольно перемещаешься в пространстве-времени (вернее – они пронизывают тебя), вольно окунаешься в детство или… в смерть, и нет тебе укорота.

Постарею на целую жизнь, -
Но старуха с косою признает,
Строго скажет: «На одр ложись!»
Закровавится рана сквозная…
Только я не узнаю о том –
Но узрею, как свет нависает,
Как слетаются Силы…
Потом
Затеряюсь в подтекстах Писанья.

 Отчего так влекут рождение и смерть? Не потому ли, что в этой двунаправленности – вся здешняя жизнь? Там – тьма материнского лона, здесь – тьма замогильная…
*  *  *
 И грустно, и небезнадёжно: там, в посмертных пределах, – много больше дорогих сердцу людей; в здешних буднях – раз, два и обчёлся… Случаен ли этот дисбаланс? Не намёк, не знак ли будущего бессмертия?
 «Чаю воскресения мёртвых и жизни будущего века»… Это не только религиозная максима, это насущная уверенность в неотвратимом будущем, без которого всё на этом свете, даже хвалёные блага, даже миллионы и миллиарды – обманный пшик.
*  *  *
 Как ни странно, это неизбежное будущее – не впереди, а позади. Как точна народная поговорка «Смерть не за горами, а за плечами». Это соответствует и моему телесному восприятию времени. Его яростный ветер сбивает с ног, и для того, чтобы не рухнуть под неостановимым потоком, подставляешь спину, всматриваясь в прошлое, которое накатывает и накатывает.
 Так и колеблешься меж двух потоков, летящих навстречу друг другу. И странным образом они вовсе не аннигилируют – только взвихриваются во мне смертном, отчего мир видится динамичным и многомерным.
Сближение времён сближает пространства. Вот мой незабвенный барак в обрамлении бархатных лужаек, потому название «улица Луганская» по-детски воспринималась впрямую. Да, вот барак с высокими завалинками и четырьмя крыльцами, тускловатые окна, подкрашенные жёлто-розовыми абажурами; дорогая сердцу окраинная тишина, сизые сараи, цветущие картофельные клинья и плавные вечерние туманы…
 О настоящем говорить не приходится – слишком зыбко и текуче оно: всякий миг улетает в прошлое.
 А будущее зримо до оторопи: длинный, в поддельных цветах гроб; некий жёлтый, плоско вытянувшийся господин, так похожий – и непохожий на меня. А потом – заветный лесной приют слева от отцовского металлического надгробия. Много раз бывал там, лично обустраивал, оглаживал будущее место упокоения… Как хорошо, как уверенно видеть берёзовый лес, с солнечными зайчиками, с исчерна-изумрудными тенями. Так и буду спать, опеваемый синицами и соловьями.
*  *  *
Позади и впереди вижу многое, но слепой, непроглядной областью – моя несчастная писанина. Оформилась и отошла она в некие чуждые пределы, и то ли растворилась в нетях, то ли существует безвестью вопреки отстранённо, сама по себе, как немая издёвка надо мной наивным…
 И пусть. Но всё-таки хочется думать: часы, проведённые над листами бумаги и проводимые вот в этот текущий миг, не пусты, а самоценны безотносительно ко всему сущему.
*  *  *
 Когда пишешь, ты властвуешь над временем. Одно дело – телесно ощущать его, другое – закреплять словесно. Не мною сказано: слово – самый долговечный материал искусства. И даже будь написанное малохудожественным, – всё равно ты властвуешь над временами и сроками, ибо ты создан по образу Божию, и ТВОИ времена и сроки досягаемы. Скажем, сегодня перечитываю старые стихотворные тетради – и моментально перелетаю на два десятилетия назад (или – вперёд?). И пусть уже не стану тем сорокалетним, – но сладко сомну крупный кусок Хроноса, как податливый пластилин, вылеплю из него обновлённый стих, в котором время чудесно спрессовано, а я – вне возраста, вне плоти и житейских обстоятельств; я – вольный дух, воплощённый в звуки!

Дыханье звёзд в студёной черни…
Средь фосфорических снегов
Я трепещу, как дух ничейный,
Мечтая без обиняков
Соединиться с высью звёздной…
Вдали от громких городов
Осознавая, что не поздно,
Я в звёздность перетечь готов!..
И как запечатленье зова
Деревня теплится вдали
Щепоткой светоневесомой
На стыке неба и земли.

 В сущности, если отринуть всё суетное, моя истинная жизнь – на стыке неба и земли, на стыке взаимонадвигающихся времён и сроков. Далеко и высоко видно, если «расковать» зрение!
*  *  *
 О подвластности времён и сроков говорю не из дьявольской гордыни. Это Христос – абсолютный властитель всех времён и миров, Вседержитель вселенной. Мы, грешные, на своём уровне, вменённом в нас, вольны прозревать сроки в обоих направлениях. Об этом свидетельствует наше вседневье, когда, ничуть не напрягаясь, мы по мановению памяти легко перемещаемся во вчера, позавчера, позагод или в планируемое завтра, послезавтра и так далее.
*  *  *
 Считаю это нашей главной привилегией. Всё остальное малосущественно, хотя необходимо для поддержания физической жизни. Нет, я далеко не монах и не намерен даже умозрительно умерщвлять тело, – и всё-таки духовная ипостась просто несопоставима с телесной – столько сладостной свободы и воли сулит она! Конечно, это чревато дьявольскими уловлениями (об этом всё многотомие «Добротолюбия»); надо быть бдительным и держать духовный меч наготове: чуть зазеваешься – ухнешь в гнилостную бездну.
 Видимо, это не всякому по силам…
 Не в том ли первосуть трагедий многих русских поэтов? Что бы ни говорилось об общественных предпосылках или происках властей, лично я склоняюсь к смертоносной «заигранности» художников: они отважно заглядывают в пределы, весьма опасные для хомо сапиенса. Пожалуй, самые красноречивые в этом смысле трагедии Лермонтова и Блока…
 Правда, о поэтах надо говорить осмотрительнее: ведь их душевная материя – это безоглядный риск. Чем ярче дарование, тем неодолимее тяга к запредельному. Я не имею в виду некую мистическую область, инфернальную устремлённость; нет, всё посюсторонне, только ощущение своих времён и сроков стократ острее, чем у обывателя. Это и окрыляет и губит.
 Что до меня грешного, должен признаться: я – теплохладен, хотя временами душит недовольство собой и богооставленность. Но это не следствие великого художественного дара – просто я не умею жить. Но хватит об этом.
*  *  *
 Новая климатическая коллизия: без малого месяц лежал ранний снег, в окрестном лесу уже азартно забегали лыжники, – и вот в конце ноября недельные дожди «слизали» снега, остались их грязные останки на обочинах да в ямах, по тротуарам звонко бежит талица – чем тебе не предвестие апреля?
 И снова задаёшься вопросом: в каком направлении стронулось время – на полгода вперёд или назад? Календарь говорит о предзимье, рассудок тоже, а телесно-чувственное восприятие противится: для него очевидность иная!
*  *  *
 По поводу «очевидности». Да не существует её непреложной! Тривиальная обыденность – это далеко не очевидность. Всё течёт, всё изменяется… Вконец замусолена фраза, но сполна так и не осмыслена – слишком высокой умственной динамики требует.
 Многое ли увидишь сквозь мутное стекло «очевидности»? Пошлую практическую пользу – своя рубашка ближе к телу – и в тени её: эгоизм и нажива, жадность и зависть. Подпади под её влияние – и стекло из мутного станет чёрным! И померкнет мир видимый, не говоря о духовно-умозрительном, которого «нет, потому что не может быть никогда». И это животное существование выдаётся за «очевидность»?!
 Как преуспел в этом наш доморощенный капитализм с его псевдорыночными причиндалами!

Всё кромешней орёт вороньё,
А душе подавай жаворонков –
Романтично, ранимо и тонко,
Целомудренно лоно её.
Нелюдима вне Вечного Дома,
Всё тоскует она по Нему;
Ей, нездешней, уже ни к чему
Разбитная бродяжья истома.

 А родилась эта истома в кануны переломного 1917-го, с той поры и бродим безродно, оскотиниваемся, вымирая… Но поменьше публицистики, побольше пронзительной лирики.
 Истинное счастье – быть осенённым Искусством. «Даже с краешка – только б в раешке!» Пусть ненадолго, на минуты, ощутить в себеТворца, властно сблизить времена, связать их в блистающий узел (традиция плюс эксперимент) и, возрастая над собой «очевидным», сотворить нечто небывалое и, если Богу угодно, – общезначимое… А всё привносное – пиар, самомнение, гордость, тщеславие – отринуть как досадную мерзопакость, позорящую Высокое Искусство. Вот тогда-то и превзойдёшь свои времена и сроки, тогда-то тебя и осенит четвёртое временное измерение: ты не в настоящем и даже не в будущем, а вне того и другого – в вечности, что подобно космической «чёрной дыре», вбирает всё и вся. И самое чудесное: она – сверхкомпактна и – невыразимо необъятна! И возникает блоковская «действенная связь меж временным и вневременным», без чего нет и не может быть ИСКУССТВА.
*  *  *
 Пётр Чаадаев в третьем философическом письме утверждает: «Беспредельность есть естественная оболочка мысли; в ней-то единственное, истинное время, а другое – мы создаём сами, а для чего – неизвестно.» Беспредельность мысли… Но ведь и чувство, когда оно СТРАСТЬ, тоже облечено в беспредельность. Разве гениальнейшие произведения искусства, величаво преодолевающие времена и сроки, не концентрация высоких чувств?..
 Вот и пресловутая «обыденность» с её тухлой «очевидностью», коли их облекать в напряжённые чувствования, могут стать беспредельными. Думается, именно так живут гении и святые.
*  *  *
 Не обойти и следующего пункта, как сказал бы Достоевский. Наши Святые Отцы при всём аскетизме их внемирского существования вовсе не бесчувственны. Напротив, они прямо-таки горят самой возвышенной из страстей – безмерной любовью к Создателю. Отринув всё остальное, суетно-мирское, они очищают дух ради этой любви, которая – истинная основа мироздания. Достаточно обратиться к подвижническим писаниям, и убедишься в чистейшем пламенении старцев.

…И стать смиренным сердцем света,
И не окрестного – всего;
Пускай оно горит приветно,
Не упуская ничего:
Ни боли, ни вражды вседневной,
Ни озарений редким днём;
И чтоб свободно и безгневно
Всё это совмещалось в нём.
Возможно ли?..

 На сей вопрос, по определению – риторический, отважусь ответить. Конечно, возможно. Более того, это происходит почти с каждым из нас, исключая дебилов. Ведь взаимодвижение времён, их постоянное столкновение и взаимосвязь несём мы все, даже если не отдаём в этом отчёта. Правда, максима стиха («сердце света») звучит несколько надмирно… А ведь в сущности, весь видимый и мыслимый мир – в нашем сердце. И дело не в субъективном идеализме – в жизненной практике. Понятно, чем интеллектуальнее, чем культурнее человек, тем ярче (даже – телеснее!) он знает это. Но даже самый последний бомж – сердценоситель мира.
*  *  *
 Я только за такую очевидность. Жаль, что она публично не озвучена и, если хотите, не внушена каждому. Боюсь, в этом случае потребна особая, горняя пропаганда, большую часть которой, кстати, осуществляет религия. Это ясно осознавал Чехов – наш официально увенчанный атеист. Откроем его записные книжки. «Человек или должен быть верующим, или ищущим веры, иначе он пустой человек». Горячо соглашусь, но и возражу Антону Павловичу. Даже этот «пустой» переполнен мирозданием; да, он не философствует, глушит водку и вообще прожигает жизнь, – но там, в глубине полуоглушённой души, клубятся циклопические потоки времён. Да, он сполна не осознаёт это; в том не вина – трагедия его…
 И разве «маленькие люди», выведенные Гоголем и Достоевским, не страдают от упомянутой раздвоенности? Страдают, да ещё как! Я бы сказал, в мировом масштабе.
 Попутно отмечу: герои нашей «рыночной» литературы напрочь лишены не только способности страдать, но мало-мальского подозрения о возможности страдать по «долбаным пустякам».В мире лихого чистогана недосуг размышлять о временах и сроках. Критикам ХХII века (если таковые выживут) предстоит судить о произведениях искусства по упомянутым горним критериям… А впрочем, кто его знает?
*  *  *
 И всё равно я рад, что под уклон годов начинаю умопостигать бытие. Это и сладко – и опасно. Не стану повторяться о трагической участи поэтов, но сам себе признаюсь: по  мере чувственного и литераторского постижения всё дальше и дальше отдаляюсь от «магистральной линии» местной литературы, всё острее ощущаю одиночество, которое бодрит, отравляя…
 Причём, отдаляюсь не вперёд (ибо «линия» – железобетонно пряма), а куда-то в кювет, в сторону. Там абсолютно нехожено, там диковато произрастают травы и перелески, там ошалело поют птицы и радужно выблескивает девственная паутина.
 Всё глубже забредаю туда, растерянно озираюсь и, зачарованный, делаю новый шаг. Что меня ждёт? Кто встретит?.. К уверенности, всё так же могуче текут времена; я забываю о непроходимости странной стези, беспечно задираю голову и предаюсь хмельному небесному созерцанию – и хоть трава не расти!