Рассказ от первого лица. монолог простака

Павел Климешов
1
Я не баба, и редко смотрюсь в зеркало; разве когда бреюсь, да и то ширкаешь по щетине, а сам следишь, как бы не порезаться: осторожно шарчишь по скулам, вокруг рта, но особенно под носом – резко резанешь, и раскровянишь заковыристую ноздрю. Короче – не до изучения своей «морды лица»: неинтересно да и некогда…
А намедни отвлекся, задумался с зубной щеткой во рту – и, знаешь, как резанул собственный взгляд по нутру! Не подумай, что чокаюсь – башка у меня крепкая, – только сперва не узнал себя, даже отшатнулся от того, в зеркале: слишком строго посмотрел он оттуда; а ну, мол, кто ты есть и с чем тебя едят?!
Поверь, это со мной впервые, всякое бывало, а чтобы так – один на один с собой да исподтишка, будто обухом по голове… «Какая чушь!» – наверняка хмыкнешь и пошлешь подальше. И правильно сделаешь, я бы и сам укоротил матюгами, только язык не поворачивается. Веришь ли, ровно псих какой, боюсь подходить к зеркалу: страшновато увидеть те самые глазищи, строгие и сверлящие, что коловорот; дай им голос, наверное, заорали бы: «Эй ты, какого рожна живешь?» А что ответить? «Заткнись. Не твое собачье дело?..» Ладно бы кому другому, оно можно бы и в торец дать; а как самому себе?
Вижу, ухмыляешься, у виска пальцем крутишь. Все верно. Только не подумай, что у меня «крыша» едет. Знаешь ли, что со мной? Обыкновенное дело: жил-жил, бивал и бит был, сколько раз по краю ходил, падал, а не разбился, – и вот на шестом десятке будто очухался от житейской пьянки, с похмелья «разул» зенки – и не узнаю, где я?.. И тот, в зеркале, не узнает да еще грозится: «Ужо тебя, паскуда!»
Грози – не грози, а и без тебя муторно: будто держу себя за шиворот, треплю, как пса шелудивого, а чего добиться хочу, не знаю. Не с руки эдак-то, непривычно – неучен я для того, необразован, не до интеллигентских соплей мне: пролетарское нутро не дозволяет.

 2
Да, я работяга по роду-племени; им был, есть и помру. Судьбу не хаю, но и не дюже горжусь, потому что многовато блуждал и блудил. Для одних дорога от рождения прямая; как по ступеням, иди от жирного куска к куску; для других прямого пути нету, и петляет тропа, ровно баба пьяная, по ухабам,  оврагам, по зарослям и дурнине; петляет – петляет аж не видать ее, а потом вынырнет, кособокая, шагнешь раз-другой – и опять рожей в отаву…
Эта разлюли-малиновая – моя, гад буду! Сам подумай, я ж казацких кровей, а рос на заполярных северах: деда с отцом усатый хрен кинул туда как заклятых врагов народа. Сказывали, везли их тысячами в баржах по Енисею; как скотину, морили голодом, а кто не сдох, выпинывали в голую тайгу: живите или околевайте! На зло вертухаям копали землянки, кротами хоронились в мерзлоте, жрали что тайга пошлет – и ничего, обжились – обустроились: крепка русская нация!
Закалился на северах наш казацкий род, задубел, будто второй кожей оброс. Жили охотой и рыбалкой, умудрялись растить скудный заполярный овощ – картоху с капустой; так что закрома не пустовали: бочками заготавливали мясо и рыбу, ягоды и грибы – было ништяк! И мы, пацанье, не скучали: прогуливали уроки, озоровали, «островные» дрались с «городскими»; коньки, лыжи, санки – длинной зимой; купание, охота, рыбалка – кратким летом. В общем, живи – не хочу!..
Воздух у нас – как студеная ключевица: не дышишь, а почти пьешь; зелень поджарая: каждая травинка наперечет; а начнет светиться и столбами ходить небо – северное сияние, смотри – не насмотришься! Правда, когда я попал в Германию в составе артполка, тоже глядел «в три» глаза: как в этой Европе все сытно-гладко, куда нам с нашим широким бардаком! Только быстро приелась немецкая «причесанность» – и затосковал я по ледяной Игарке, по могутному Енисею, по гусям перелетным. Соблазнял меня комполка сверхсрочной лафой, и так и эдак уговаривал: «Не пожалеешь, сержант, о воинской карьере, гарантирую!», а я – ни в какую: «Не могу, товарищ генерал, севера тянут!..» Гад буду, так тянули, просто невмоготу.
После дембеля ошалел от пьяной свободы, чуть «крыша» не поехала.

3
Ты же знаешь, как живется в двадцать с хвостиком! Винца, бабца, востреца, все скопом – и сразу. Загулял я с солдатской голодухи за десятерых: в похмельном чаду да по койкам со вдовушками-разведенными; ни мороз в пятьдесят, ни ветра, ни заносы – ничто передо мной стожильным…
Еле вывернул на прямую путь-дорожку благодаря отцу и Татьяне. Родитель правильно сделал: дал мне, пьяному, в торец, (пускай до того ни разу не бивал): «Доколе будешь, так твою растак, молодые силы пропивать? Аль не упился? А насчет баб, кончай – жениться пора…» Сказал как отрезал. Знаешь, я отца всегда уважал, но его слова меня образумили, гад буду; Татьяна меня за душу ухватила. Как отец по физиономии, так она по сердцу саданула: увидел – так и запал. Наш брат падок до всяких телесных «штучек», а у Татьяны все было на ять: рост, стать, грудь, талия, а ноги – мало «от ушей», так ровно токарем Петровичем (был у нас такой мастак) по заграничному лекалу выточены и отполированы до матового блеска.
Увидал ее на танцах, и говорю мужикам: «Моя!» Наши, «островные», ничего, а «городские» стали выступать. Начал я, а наддавали мы им «вскладчину»: раз геройский дембель хочет, поперек не становись!..
Не бойся, не стану рассказывать, как я тогда женихался, ходил за ней дурачком блаженным; только со мной это впервой было, чтоб не то что тискать, глядеть стеснялся, гад буду! Пускай мать ее против была, – но уломал, и моя взяла. Зажили, как в раю. На северах полгода – ночь, полгода – день, а у нас с Танюхой – сплошное утро: проснешься, сбегаешь на работу, а оно не кончается; вернешься свеженький, как огурчик, – и в койку, в медовую патоку…

4
Засучив рукава, я стал строить семейный дом; нет, не избу – именно дом, где я – глава, жена – помощница, а детки – опора и надежда на будущее. В то время я вкалывал в нашем аэропорту – обслуживал «мишек» с «аннушками» (вертолеты и самолеты). Да что работа? Это всего-навсего фундамент дома; а тепло или холодно в нем, зависит от стен, перекрытий и кровли; а важнее всего очаг – твои отношения с женой, не так ли?
По первости было тепло: я в Татьяне души не чаял; в тепле да уюте родились сынишка и две дочери-погодки. Это само собой, потому как я всегда хотел много детей, большую, дружную семью; наверно, это у меня от казацких кровей…
В общем, выстраивался, укреплялся мой дом; и все бы ничего, да исподволь начал подгнивать «фундамент» вместе со стенами; а виной тому – любимая теща, так ее растак! Ты не поверишь, но все случилось, как в известных анекдотах про злодейку-разлучницу, гад буду.
Теща Секлетея Герасимовна (вот прозвание-то!) всегда жила на алименты за единственную дочку; в общем, халявная бабенка. Она невзлюбила меня с первых дней, была кислой на свадьбе и ни дня ни сиживала со внуками; более того, всегда объедала-опивала их, гад буду! Скажем, мы с Татьяной на работе, дети кто в садике, кто в школе; теща, бывало, придет к нам, опорожнит холодильник и смоется. Мы вечером вернемся – и сосем кукиш. Изворачивались, конечно, – запасы в погребе выручали; но пойми, каково мне бывало: раздавил бы эту гадину к чертовой матери, нет, не за себя – за детишек проголодных. Ну не люби меня обалдуя, но они-то при чем?
И начался у нас раздор, да со временем все круче, даже кровопролитней, особенно во дни, когда я с устатку взбадривался аэроспиртягой. Само собой, теща тут как тут: «Ты, охломон голоштанный, мою кровинку чуть не убил!» Полетели всяческие заявления, угрозы; на работе товарищеские суды и депремирования; а через год меня понизили до истопника – хряснули мордой в грязь. Ну как я к Секлетее, этой вобле сушеной, этой бабе-яге, должен относится? Посылал ее на тур, кулаком перед носом тряс, но пальцем – ни-ни: ведь она только того и ждала, чтоб упечь за решетку. Не дождалась – не такой я пентюх, а главное – семью хотелось сохранить, деток не растерять.

5
Хрен тебе, не удалось! Вылупила судьба здоровенный кукиш. Сейчас знаю: поделом дураку; а в те поры сильно переживал, пил по-черному. Но знаешь, от баб как отрезало: не то, чтоб из-за Татьяны их возненавидел (хотя было и такое), но совсем другой случай отрезвил.
А произошло это на охоте. В ясные дни гуси высоко летят (говорят, аж до двенадцати километров), но в тот серенький день они стлались в ружейном досягании. Мы с отцом их ожидали у тихого озерца, окруженного невысокими взгорками – из года в год перелетные птицы здесь отдыхали. Лежим, притаились, слушаем.Сперва ветер шумел в карликовых березах, потом обозначился гусиный гогот – не густой, редкий, деловитый; потом крылий плеск: глядим, стая на озеро планирует. Как снизилась, пальнули мы из обоих стволов да хорошо, метко. Я уж начал из укрытия подниматься за подстреленной дичью, как вижу: из-за пригорка два гусака подраненную гусыню на своих спинах подняли и понесли в заенисейскую тайгу, подале от наших стволов…
Даже сейчас вижу, как тяжело они поднимаются над чахлой травой; путаясь и перехлестываясь крыльями, несут обмякшую подругу, она жалобно гогочет, опустив шею… Знаешь, я отродясь такого не видывал, хоть и постреливал с десяти лет. После той охоты навсегда забросил ружье – как отрезало!
Будто бы мир перевернулся с той поры. Вместе с ружейной охотой перестал я приударять за бабами (какая-то преснятина пошла); в общем, не до того стало: мои с Игарки переехали в Шушенское – корни перерезали; а без корней какое житье?


6
Я дневал и ночевал в кочегарке. Напарник Паша – мужик хороший, но запьянцовский; сколько раз я приходил на смену, а он «с угару» храпел на куче угля; а один раз так «забухал», что без малого не заморозил отопительную систему. Я не прокурор (сам грешен), но так запивать нельзя: на дворе полстаградусный колотун!...
В общем, вкалывал я за себя и за него: прогонял я Пашку, когда он приходил «тяжелым» – какой ты к ляду работник, иди допивай! Хорошо мне было одному: котлы гудят, только уголек подбрасывай; правда, загодя вырубленный из мерзлого склада и на хребте принесенный. А чего нам казакам? – все ништяк! Ходи, кидай уголек, поглядывай на манометр, а когда все устаканится, садись думай про своих шушенских: как они там, как растут, поминают лихом? А что я – злодей? Да у меня душа выворачивается, как вспомню крепкую белотелую Татьяну, старшего белобрысого Кольку, ласковую Наденьку, застенчивую буку Марину. «И что же ты, растак твою так, натворил? – бывало, крою себя, – Какого рожна тебе не хватало? Хрен с ней, с той мымрой Секлетеей, надо было гнуть свое до конца, но не кулаками, дурошлеп, а лаской и уступками…» Ругал себя, а сам усмехался: это я-то уступчивый? Скажи слово поперек – башку снесу, вот сколько дури в мозгах!...
Наверное, по этой самой дури я и Ароныча спас. Михаил Ароныч, еврей, был начальником аэропортовского техотдела. Помню, под новый год шел я со смены; гляжу, недалеко от поселка в придорожном сугробе чернеет что-то (хорошо вечер был ясный, луна светила да северное сияние подсобляло, а нето не заметил бы). Подхожу, ба! Ароныч корчится – видать, лишнюю рюмку выпил (какой он поддавальщик?) Я по щекам и всячески тормошить, а он уж и не мычит – засыпать норовит. Я его на себя и давай ходу: на сорокаградусном мужик в сосульку превратится! Аккуратно доставил домой: вот ваше «грузовое место», ну и все такое прочее.
Я уж про это почти забыл, но как-то на Рождество приходит в кочегарку Ароныч с коньяком, руку жмет, чуть не обнимает: ты, говорит, Санек, меня от смерти спас, проси чего хочешь. А я ему: давай на пару тяпнем со свиданьицем, – гад буду, так и сказал хохмы ради. А он посерьезнел еще больше и говорит: «Хватит тебе в истопниках париться, нам хорошие механики на производстве нужны. Завтра приходи в техотдел с трудовой книжкой». Так и вытащил меня из кочегарки.

7
Жадно набросился я на работу: соскучился по воздушным машинам, которых чувствую почти как себя. Занудно делать дело не умею, дурацкая натура не позволяет. Мало того сам с азартом, так и других подгоняю: «Чего, как сонные мухи, копошитесь?» Страшно не люблю халявщиков, которые на чужом хребте норовят выехать; еще хуже не терплю блатных чужаков: в работе они ни черта не смыслят, только мешаются под ногами, болтаются, как дерьмо в проруби…
Мне на всякие должности наплевать – я рядовой работяга; но когда дело делаю, не мешай кто б ты ни был и какого звания ни имел! Поднатолкал я хренов всяким итээр и Ароныча не обошел: чего вы, так вашу, ваньку валяете? Чего резину тянете? Али не знаете сроков износа механизмов? Почему не завозите запчастей? Хотите, чтоб «мишки» с «аннушками» с небес, как майские жуки, посыпались?! «Заткнись и не лезь не в свое дело», – это самое вежливое, что они отвечали. А в остальном крыли меня игарским трехэтажным; это бы ничего – нормальный мужицкий разговор, – а то ведь некоторые конторские, особо малахольные, угрожать начали: ты, мол, еще от аморалки не отмылся, детей по миру пустил, мы тебя по профсоюзной линии тряханем, своих не узнаешь!
Это заводило с пол-оборота. Начхал я на ваши профсоюзы и вашу партию, Сидите на рабочей шее, как клопы-кровопийцы, и ножки свесили»… Да мы тебя, сволочь этакую!.. «Хрен вам моржовый – я в третьем поколении сосланный. Разве на Новую Землю под ядерные взрывы закините»… В общем, чуть не каждую смену с начальством скандалы бывали. Дружки и так почти за руки держали: боялись, как бы я конторским крысам хвосты не поотрывал. Понятное дело, после таких перелаек только спиртяга успокаивал. А свою гипертонию я усугубил.


8
У нас на северах каждый второй – гипертоник: суровый климат, повышенная солнечная радиация ну и многое другое (я не врач, и об этом говорить не могу); но факт: кого из дружков и знакомых ни припомню, почти у всех давление под двести. У меня и мать от этого умерла. С утра сходила по ягоды, вернулась, переступила через порог – и упала замертво. Конечно, сильно горевал я, но отец – еще сильнее. Он у меня молчуном был; бывало, неделями молча по хозяйству копошится, а чего спросишь, только «да» или «нет» редко услышишь. Вина не пил (видно я в проезжего молодца винохлебом уродился); но был у него единственный питейный день – 9 мая, тут он набирался «под завязку», поминал убитых друзей по штрафному батальону, матерился, скрипя зубами; мать и мы с братаном спешно уходили из дома – не хотели мешать, да и на глаза попадаться было опасно.
После похорон отец сильно затосковал, а через месяц и сам в одночасье помер от того же давления. Так мы с братаном осиротели. Он по привычке запил, я еще остервенелее взгрызся в работу: алименты, так твою их, подхлестывали. А в аэропорту не сахаром кормили – я уже об этом говорил. А знаешь ли, зачем я глотку драл? Нет, не за себя дурака, за дело и за порядок. Болтунов у нас в шеренги ставь – не переставишь, а бардака все больше, куда ни ступи – дерьма по колено. Особенно в ту гребаную перестройку. Сколько шума и трепотни напустили! «Социализм с человеческим лицом»! С чиновничьей задницей, так вас растак! Я, запьянцовский неуч, и то вижу, что все разваливается, гниет на корню, а ваша партийная болтовня – как мертвому припарки…
В общем, сильно я запсиховал, заметался, а прикорнуть не к кому. Раза три в Шушенское ездил, тайком с Татьяной встречался, предлагал сойтись, а она ни в какую (тещина работа, чья ж еще!) Ну, думаю, кранты мне: от нервов или давления коньки отброшу. Но, видать, не конченый я человек, гад буду.

9
А когда коммунисты в «дерьмократов» перекрасились, стало невыносимо. Наш аэропорт захирел: воздушные суда распродали, матчасть разворовали; то же и с речным портом сделали. Запаршивел родимый уголок, шабры заумирали, а кто уцелел, на материк подались.
Я, кровь из носа, держался: родительские могилы не отпускали; дети, хоть и на расстоянии, – согревали. Что, по сравнению с этим, ихний гребаный «рынок»?! Там одна премудрость: тащи сетями пока вода мутная. Игарская бабенка Глашка, бывший завмаг, в мэры пролезла; в три года наворовалась – с ног до головы в золоте, задрипанный «москвичок» на иномарку поменяла; а как в Красноярске на сигналы среагировали и жареным запахло, ушла в отставку и в тот же Красноярск подалась в загодя купленную хату из шести комнат и, по слухам, до сей поры ширится-топырится. А чего ей бояться? – ее времена, фартовые! Это нам, честным дуракам, тягот таскать – не перетаскать; а куда денешься? – судьба…
Так что не случайно мы сошлись с Катериной. Отчаянная «вербота», на материке с мужем развелась, оставила сына с матерью, а сама – к нам, на севера. Работала Катерина в Доме культуры, организовывала праздники и концерты. Я по культурной части дурак дураком (не до нее да и недосуг), так что в Катеринином «очаге» не бывал, хотя слышал об этой бабенке от закадычных дружков: мол, красива и боевита, только не всем дает. А мне что? После развода я по бабской части ходить почти перестал. Но все-таки затащили меня дружки в Дом культуры, а я не упирался: пьяный был.
Как увидел, так и втюрился по уши. Представь, будто в замороженную Игарку попала, как ее, Софи Лорен. Да-да, гад буду, – настоящая кинозвезда: те же глаза, те же крупные губы и фигура почти один к одному. Я набрался куража (пьяному море по колено) ну и после концерта подвалил к ней. Ничего, обошлось, не оттолкнула, даже – наоборот!..
В общем, закрутилось-завертелось у нас, дым коромыслом. Через полгода сошлись и сына родили. И только-только стал я оживать, Катерине телеграмма с материка: «Приезжай тчк мать при смерти».

10
Сели мы с Катериной и стали кумекать. Конечно, ехать надо. Прямо сегодня же. Только ей с сыном – чего я в похоронном деле под ногами мешаться буду? Да и кто я для ейной родни? – чужак чужаком…
В общем, в тот же день собрали деньжат (кое что продали), я ее с Максимкой посадил на останного игарского «мишку», часа три – и он будет в Красноярске, оттуда прямой борт на Нижний. Проводил – и такая хандра напала! Опять один, опять пустые углы и холодная кровать. «Жди. Осмотрюсь, обустроюсь и тебя вызову», – сказала, как отрезала. А сколько ждать – месяц, полгода, год? А ну бросит, как поношенный башмак? Кто их, баб, поймет? Любовь любовью, она даже самая жаркая прогорает.
Ну ладно, похандрил малость, попил винца с хлебцем – и опять в родную кочегарку. На этот раз в напарниках был родной братан; только с ним еще ненадежнее, чем с посторонним: женившись на запьянцовской чувашке, еще пуще запил с ней на пару – так что мне приходилось вкалывать за двоих. Только я был рад этому: думать о Катерине легче, безболезненней; но все равно это свербило, как свежая рана.
О ту пору в Игарке объявился мой дружок детства Степка Охлобыстин; когда я с Татьяной разводился, он где-то обучался на попа. И вот как-то вечером пришел на холостяцкий огонек. Сперва я его не узнал: справный стал, толстолицый, огрузлый. Ясное дело, мужик без пуза – как грузовик без груза; только эдак за полтора года округлиться суметь надо. Но не в этом дело. Степка, то есть отец Степан (вот умора!) жалостливо так говорит: «Наслышан о твоих мытарствах. Это по грехам твоим попущение Господне. Охраняйся, не пей, приходи в храм, облегчи душу…»
Я против религии ничего не имею (бабушка и мать верили), – только про Степку маленько насторожился: это как понимать? Сколько мы с ним спиртяги попили, скольких девок сообща поимели, сколько морд поразбивали, а теперь он в попах, а я – в грешниках?! Нет уж, дружок закадычный, иди другим напевай. Мое ухо на другое настроено!..
А, бог, он, конечно, есть; только не такой, как Его на иконах рисуют: дедушка с бородой или мужик с бабьими глазами. Не знаю, как сказать… Невидим Он, как радиация или другие космические лучи. И который человек сильно верующий или монах, в том он проявляется, как человек на карточке. Только редкость это большая: один из миллиона, гад буду. Многие лбы крестят, а сами сволочи из сволочей. К примеру, бывшая теща моя Секлетея, так ее, тоже в церковь ходила да за каждое слово «Господь, Господь» А жизнь мою покорежила. Да я заболтался, а про главное забыл…

11
Вызвала она меня через семь месяцев, а до того пару писем прислала: мол, похоронила покойницу, квартирные дела устраиваю; бывший благоверный в суд подал по поводу совместной жилплощади, еле отбилась, ну и все такое прочее.
Ясное дело, квартира – это серьезно. Только я знаю Катерину: она за спасибо не лопухнется – цепкая бабенка, всем бабам баба! Она еще в Игарке, когда мы сошлись и притирались, меня в ежовые рукавицы взяла; а пару раз даже по мордасам съездила: нахлебался на стороне, так ложись и не выступай. Правильно, конечно; я хоть и горяч, но стерпел – не убивать же свою единоутробную?.. Прости, опять заболтался – редко приходится вот так, с глазу на глаз…
В общем, собрался я скрепя сердце – родина как-никак! Поехал налегке – какие у меня пожитки? А приехал – чуть не скукожился: Катеринины сестры и сын от первого мужа буками смотрят (мол, явился – не запылился на все готовенькое, одним махом и бабу и квартиру сшиб). По первости трудно было, а потом ничего, рассосалось: я по трезвости парень веселый, ходовой; меня не трогай – и я не трону. Стал обживаться здесь, на материке; трудно привыкал к вашему климату: жарковато, зимы не те, а через год привык, даже мерзнуть стал. На пенсию льготно вышел, северные надбавки выправил, сторожем подрабатываю – в общем, корешки пустил, и можно бы расслабиться, – да шиш тебе!
Катерина заболела: давление зашкаливает, закупорка сосудов, ноги отнимаются, пройдет пять шагов – и валится (наши севера за просто так не отпускают). Инвалидность дали, да что она, хворь умягчит, что ли? Вот и хожу за женой, как за дитем беспомощным; в любую минуту гляди того вдовцом стану.

12
А случись это, кому я здесь нужен?..
Мои игарские давно не пишут. От братана знаю, что старший Николай отслужил и вроде как женился, дедом меня сделал. Дочки, по слухам, доучиваются и между делом вовсю женихаются. А про Татьяну всякое говорят: одни — будто спилась, другие – с шушенским мужиком сошлась.
Как на духу тебе скажу: люблю я ее до сих пор, люблю! Ведь под венец она из десятого класса пошла, я у ней первый мужик был; а знаешь, каково это для женщины?! Душила она меня в ласках своих, милым, ненаглядным называла, никому, говорила, не отдам тебя, изменишь – убью. И убила бы, будь спокоен…
Вот и живу телом здесь, а душою – там, в заполярье; и ничего с собою не поделаю. Правильно говорят: за все платить надо, на халяву не прожить. Вот и плачу, хоть мошна пуста. Помню, покойная бабка Степанида вдалбливала мне дураку: «Седни гуляшки, завтра гуляшки – так и останешься без рубашки». Рубашка с портками на мне, а все равно – голый: нету желанной семьи, не было и в помине. Живу с младшим Максимом, а ровно бы и без него: молчун он, видимо, в деда; ни слова ни пол-слова, сидит целыми днями за компьютером, и что у него в голове, куда после школы намылился, один Бог знает.
А помри я здесь, неужели в Игарку повезут? Ага, держи карман шире! Конечно, поверх земли не оставят; и вроде бы все равно, где собой червей кормить, – а только в заполярье слаще: дом есть дом. Ясное дело, еще пожить неплохо бы, а давление ни к черту: иной раз прихватит, все, думаю каюк тебе, так твою растак!..
А про зеркало я не соврал, не думай. Гад буду, и вправду боюсь в него смотреться, прямо не по себе при виде того отощавшего, седого хмыря с черными глазищами. Чего он ко мне пристает, чего бочку катит?!
Я жил как жилось: пил, гулял, грешил, но милостыню никогда не просил – такого позора не было, и детей своих люблю, хоть и забыли они меня; и Татьяну люблю, пусть и виноват перед ней и никогда не расплачусь. Конечно, хотелось счастья, да не вышло. Холодно и больно, хоть волком вой!..
И вою, – а куда денешься? Некуда, брат, – все, конец, приехали…