Тайна ухода

Павел Климешов
Не сказать, чтобы я верил в это, но предвестия были. Когда отец семнадцать лет тому внезапно ушел от нас, во мне заронилось, а со временем возросла неразгаданная тайна его ухода; мало того, в душе моей укрепилась недужная недосказанность, непроясненность наших отношений, которые только-только высветлялись в канун рокового расставания.
Сестры и мать достаточно быстро смирились с отсутствием отца: слишком сложно, немирно уживались они с ним, замкнутым, придирчивым, жестким в общении, а в последний год крепко пристрастившимся к вину, я в те времена жил отдельно, своей семьей, и в родительском доме появлялся редко, но всякий раз заставал одно и то же: раздраженную, усталую мать, сестер и отца, мертвецки спящего на своей койке, с мятой, подмоченной простыней – так что из отцовского угла исходил густой дух чуть ли не отхожего места, перегара, дешевого табака и портвейна. Мы с матерью уединялись на кухне, и я с болезненным сожалением слушал наперед известные жалобы, упреки и, конечно, сетования на непреходящую усталость от вся и всего…
Иногда я заставал отца похмельно сидящим на койке, он тяжко вздыхал и невпродых дымил вонючей «примой». Я подходил, почти задыхаясь, присаживался подле и не то чтобы с укоризной, скорее с недоумением спрашивал: «Отец, ну зачем ты так?!» «Когда-нибудь поймешь», – с непонятной горечью отвечал он.
Теперь-то я понимаю, какой тесной может стать земля вконец заблудшему страннику; теперь осознаю непереносимую горечь одиночества и погибельное чувство невосполнимых утрат и недоступных упований. А потому так хочется увидеть отца и в непостыдных слезах высказать запоздалое и давно чаемое сочувствие.
Но где искать отца? В каких краях-широтах? Уходя, он не проронил ни слова о том, куда уходит, ни о том, надолго ли, ни о том, вернется ли, излечившись духом и простив нам осуждение и хулу…
Я солгу, если скажу, что только об этом и думал все семнадцать лет; я худо ли бедно жил, в муках и маете зарабатывал на хлеб насущный, растил детей, неумело продлевая семейную жизнь; но при том чем дальше, тем неотвратимее ощущал себя блудным сыном, вольно или невольно предавшим отца, не поняв, не поддержав, не посочувствовав. На время отсроченные угрызения совести не отпускали, язвя в самое сердце и требуя разрешения.
И наконец разрешилось: я увидел отца во сне. Оказывается, он живет совсем рядом с нами, на окраине пригородного поселка, в такой же пятиэтажке о двух подъездах. Помнится, я проходил по заросшему кустарником проулку, как по наитию, посмотрел направо – и увидел! Отец шел неподалеку, метрах в сорока, и это был он (я и с закрытыми глазами узнал бы его длинную, худую фигуру). Он издали взглянул на меня, на миг остановился, а потом, как бы спохватившись, торопливо скрылся за углом одного из окраинных домов. С трудом преодолев внезапное оцепенение, я бросился вслед за ним, заметался по заросшим дворам, обегая кособокие сараи, – но отец бесследно исчез.

В другой раз я поджидал его, и он появился в том же самом месте – прямой, высокий, в светлом бежевом пальто и такой же кепке (хотя, как помню, всегда предпочитал черное). Отец остановился посреди проулка, словно поджидая меня. С перехваченным горлом и телесной дрожью я медленно подошел. Странное дело, но первые секунды я не узнал его: отец разительно помолодел, прояснел глазами, был непривычно свеж и розов лицом, отчего его седые виски отблескивали серебром.
«Папа, ты?.. Почему?..» – растерянно залепетал я. «Так надо, сынок, – спокойно ответил он и слабо улыбнулся. – Это бывает со всеми, будет и с тобой. Я живу недалеко, и все о вас знаю. Обо мне пока никому не говори, придет время – встретимся»… Затем повернулся и пошел странной легкой походкой.
Крадучись, как некий филер, я пошел следом Он не оглядывался, но я почему-то знал: отец чувствует мое преследование, а потому намеренно не торопится, словно желая привести меня к своему новому жилищу. Я хорошо различал его среди кустов сирени и бузины, которыми поросли дворы, а когда он выходил на тротуар, – среди толпы, потому как отец был на голову выше и светлее одеждой на фоне серо-черно-коричневых земляков…
А потом он опять исчез. Я кинулся сквозь толпу, заметался и в самый последний момент увидел бежевую фигуру подле крайнего, очевидно, совсем нового дома – во всяком случае никогда раньше я не замечал его, хотя жил в этой местности без малого сорок лет.

О своей повторной встрече я не утерпел и рассказал матери. «Я это подозревала, – спокойно призналась она. – Но если у него другая семья, другая жизнь, да и сам стал другим, зачем снится и зовет к себе?..»
В самом деле, зачем? Ведь теперь я знаю, что отец счастлив, спокоен и уверен в грядущем. Как ни странно, я точно представляю его новую спутницу жизни: это молодая, тонкая, покладистая и немногословная женщина, по ряду причин бездетная, что, однако, исключает мало-мальский надлом, и наоборот, – усиливает привязанность к моему отцу, полностью переродившемуся – чуткому, ненавязчиво нежному, тактичному, каковым он изначально должен был стать. Кроме того, отец – превосходный мастер на все руки (я и раньше знал эти способности: он – и столяр, и плотник, и краснодеревщик, и бондарь; а в молодости мастерил балалайки и бойко играл на них).
Я так полно, почти во всех подробностях представлял новый отцов быт, словно не раз гостил у него: воображение украдчиво возмещало все недостающее в реальности. Чтобы, не дай Бог, не помешать отцу, я некоторое время крепился, отстраняясь от «случайных» встреч. Но все-таки не выдержал: однажды под сентябрьский вечер сам не помню, как очутился подле заветного дома. Он был выкрашен в бледно-сиреневый, утренний цвет, и это выделяло его среди строений аляповато-желтых, кургузо-непропорциональных, с выщербленными цоколями, которые обрамлял горбатый, потрескавшийся асфальт. Дворы окраинного поселка беспорядочно заросли кривыми кленами, высоченными, грубо опиленными тополями, совершенно голыми в начале сентября; внизу там и сям топорщились тощие кусты сирени, шиповника и боярышника; произвольно-извилистые тропки почти терялись в травной дурнине, с неизвестно как занесенными сюда репьями, не говоря о вездесущей крапиве, жмущейся к аспидно-седым сараям, полувросшим в бедные суглинки…
А этот утренний, визуально невесомый дом был аккуратно оторочен ровной, будто подстриженой травкой; он и стоял несколько на отшибе, рядом с местным садовым массивом, горевшим спелыми яблоками; дом и пахнул на особицу: не жареной рыбой и щами, как пахнут почти все наши дома, но особым свежим, почти озонным духом. И невольно думалось, что наряду с таинственно хоронящимся отцом здесь столь же укромно живут какие-то особенные, сокровенные люди, на фоне наших грубоватых, полутрезвых работяг выделяющиеся естественной интеллигентностью и некоей тайной, сокрытой до времени.

И в самом деле оказалось именно так: и дом, и его обитатели никак не походили на расхожий окраинный народ. Хотя окна таинственного здания почти всегда светились, оно казалось необитаемым: за часы моего ожидания из подъездов выходили едва ли один-двое, да и то на мои расспросы об отце отмалчивались, странно улыбаясь, и глядя куда-то мимо меня. При том с их стороны я не чувствовал злого умысла, – вовсе нет, в этих легких просветленных людях виделась скорее рассеянность, проистекавшая из самоуглубленности, а, возможно, и неотмирности…
Только однажды молодая, изящная женщина, ослепив небесной голубизной взгляда, переспросила: «Александр?.. Да, он здесь, в тридцать третьей…»
Я решительно поднимался по широкой голубой лестнице, блиставшей чистотой (невидаль в наших заплеванных палестинах!), изумленно оглядывал на площадках диковинные розы, георгины и азалии (в каких вазах они благоухали); оглушенный бухавшим сердцем, поднялся на самый верх, но последней была 32 квартира. Где же искомая 33-я?!
На мои звонки и стуки никто за дверями не отзывался, хотя я слышал, точнее – ощущал некое присутствие, но не в виде голосов или шагов, а в незримом образе некоего дуновения.

Болезненная невстреча обострила утихшую было вину. Мысленно перемещаясь в прошлое, я полностью оправдывал отца – то, что со слов матери я знал о нем, обеляло его. Отец полубеспризорно рос в Астраханской области, в заброшенном рабочем поселке, где-то на границе с Казахстаном. Его родитель (мой дед Павел) был отчаянным охотником по женской части. Похоронив первую жену (мать моего отца), он скоропостижно женился вновь, обзавелся дочерьми, забыв о первенце-сыне; мачеха тем более сторонилась диковатого пасынка, так что он ночевал в конюшне, заживо загнивая в конском навозе (страшные следы этого я видел на отцовом теле). Дальше-больше. Перед войной мыкался ради куска хлеба по азиатским полустанкам (грузил-разгружал), а когда умер дед, полного сироту приютил дядя, что жил в нашем городе, и устроил отца на завод. Там он и встретился с моей будущей матерью. По рассказам, свадьба была бедной: сами молодожены да трое соседей за скудным столом в промозглом бараке. А из отцова «приданого» – шинель с дядиного плеча, единственные штаны да полуистлевшая, латаная-перелатаная рубаха.
Жили-были, да ничего, кроме нас (меня с сестрами) не нажили…
А затем он, как я теперь понимаю, не от физической, но от душевной усталости – ни в семье, ни в родной стране, битой – покореженной, отдохновения не было.
Потому и ушел так бесповоротно и водночасье. Молча, затаив великую боль…

Так нестерпимо хочется встречи, но почему она невозможна?! Из-за моей душевной неготовности? Из-за отцовой всеуспокоенности? Или из-за каких-то внешних причин, связанных с незыблемыми устоями?
Так или иначе, – только отец устраняется. Возможно, он все понял не только о себе, но и обо всех нас – кто поведает, кроме него?..
И потому я снова и снова иду к дому, выкрашенному в нежно-сиреневое. Правда, с каждым разом он странно блекнет, истончается… А сегодня я вовсе не нашел его – будто и не было вовсе. Даже следов не осталось на его месте: у садового массива, как и повсюду, растет травяная дурнина с прицепистым чертополохом и жгучей крапивой. Кружась, падают и падают листья с кленов и окрестных берез, исходя горьковатым чадом тления. Совсем рядом уродливо дыбятся грубо-желтые хрущебы вперемежку с кособокими сараями; блекнет серенький дождливый день под сварливый карк ворон и усталый, через не хочу, перелай собак.
И ничего-то ни от этого дня, ни от неведомого дома, навеки приютившего отца, – ничего не останется, кроме моей неотменимой вины и утраты, зримый след от которых – бесформенное слезное пятно на утренней подушке.