Во снах и наяву

Павел Климешов
Никаких сверхспособностей он за собой не знает, и это не самоуничижение – до него ли простому русскому человеку? Олег Алексеевич знает себе цену, и она очень скромна. Кто он? Отставной журналист заводской многотиражки, по пенсионному возрасту сданный «в тираж». В прошлом активный физкультурник, Олег Алексеевич сохранил сносную физическую форму: не обрюзг, не ссутулился, не отяжелел на ногу и даже не потерял зрения и взирает во след красивым женщинам без стариковских очков.
 Ни каких сверхспособностей в нём нет, за исключением одной: непонятно, почему он легко сообщается с тем светом. Кто бы из близких и знакомых не умер, точно на третий или девятый день приснится Олегу Алексеевичу; так было с бабушкой, матерью и отцом, так же случается с роднёй и знакомыми. Поразительно одно: все новопреставленные видятся молодыми и нарядными, все как один радостно улыбаются, почти светятся изнутри. Проснувшись, Олегу Алексеевичу не хочется приходить в себя – так светозарны сновидения!
 Он наперебой рассказывает об этом жене и дочери, иногда внуку, да почти любому собеседнику, но никто не разделяет его сбивчивых восхищений – кто неопределённо хмыкает, кто пожимает плечами или заговаривает о постороннем. Потому сейчас Олег Алексеевич держит тосветные откровения про себя, ничуть не обижаясь на чёрствых слушателей, – всякому своё. Нет, он не замкнулся, он углубился в размышления о духовном мире, который явно существует – не важно, параллельно или нет – то ли напоминая о себе, то ли подавая некий знак.
 В монотонных пенсионерских буднях, за домашними ли делами, за садовыми ли отдохновениями, Олег Алексеевич размышляет о всевозрастающем провале между живыми и умершими: на том свете дорогих людей больше, чем на этом, и грустная диспропорция увеличивается! Случайно ли это, закономерно ли – кто ответит?
 Олег Алексеевич не атеист, скорее сомневающийся маловер; именно в этом, как сам полагает, заключена непрояснённость «проклятого» вопроса. Да-да, именно в маловерии, а не в семейном недопонимании, а то и разладе причина интеллектуальной беспомощности. Как бывший работник умственного труда, Олег Алексеевич не способен оставить недорешённое, а потому намерен найти ответ в насущном общении и в литературе.

  Из ближайших друзей жив и здоров Валентин Груздев, с университетского журфака они продлевают приязнь, в меру сил помогая друг другу. Как газетчик Валентин рангом повыше – до пенсии он работал завотделом областного издания и нередко публиковал производственные очерки Олега Алексеевича, хорошие гонорары бывали всегда кстати. И вот пришли новые времена, статус областного издания изменился, попав в частные столичные руки; шустрая рыночная молодёжь возрастных журналистов вытеснила, Валентина без помпы отправили на заслуженный отдых. С Олегом Алексеевичем вышло ещё проще: родной завод разорили и разворовали ; естественно, многотиражка приказала долго жить – и бывший патриот производственных достижений обрёл гарантированное пенсионное обеспечение. Так что свободного времени у бывших журналистов хоть отбавляй, и они часто видятся в основном в уютной рюмочной подле городского парка. Негласный распорядок встреч один и тот же: в зависимости от повода сначала по сто или сто пятьдесят граммов, потом перекур, а дальше либо небольшая добавка, либо укромная прогулка по затенённым или заснеженным аллеям…
 Сегодня, совместно дымя сигаретами, друзья идут под иневыми тополями, размеренно хрустит голубой снежок, вверху переливчато выблескивают опушённые ветви. Солнечный день морозен, в воздухе зыблется летучий блеск, небесная синева густа, почти как по весне, отчего древесные кружева видятся ещё ослепительней и причудливей.
 – Думаю, мои сновидения неслучайны, – в который раз говорит Олег Алексеевич. – С какой бы стати они повторялись? И почему только у меня?
 – Не ломай голову! – полуиронично охлаждает Валентин. – Сон есть сон, улетел – и нет его. Не об этом надо думать, о яви горемычной.
 – Ну её к лешему, твою злобу дня! Не зря названа «злобой». Занятней была бы формулировка «добро дня». Представь, на первой полосе газеты цветной аншлаг: «Навстречу добру дня» наподобие застойных «Навстречу ХХУ съезду КПСС». Каково!
 – Недурно сформулировано. Лично у меня другой вариант: «Вести с того света. По сообщению Олега Алексеевича Громова, в запредельной области тишь да гладь, души усопших обрели полный покой и шлют всем посюсторонним нетленный привет».
 – Кончай ёрничать. Над кем смеётесь, многоуважаемый Валентин Петрович? Над собой циничным…
 – Не лезь в бутылку, старина! Замечаю, в последнее время тебе изменяет чувство юмора. Это нехорошо, даже опасно. Нашему брату пенсионеру нельзя закисать – жить-то остаётся с гулькин хрен.
 – Вот и я о том же! – горячится Олег Алексеевич. – Как там у Пушкина? – «Что жизнь, одна ли, две ли ночи»… Заметь, Александр Сергеевич неспроста говорит о ночах. И твой Тютчев насквозь «ночной». Да только ли он один? Тень неизбежной смерти лежит на всём искусстве, и чем она плотней, тем ярче незатенённые стороны бытия. Это очевидно.
 – «Как простая гамма…»
 – Брось теснить цитатами. Мои сны говорят об одном: там, в запределье, загадочно хорошо. Так что же, выходит, тень-то ложная, налёт мнимости?
 – Не ломай голову, старина, – мягко увещевает Валентин. – А по поводу твоей тени расскажу случай. Приятель мой, ты его не знаешь, был приглашён в сауну – любая элитная компания не обходится без финских услад. Ну так вот, после умеренных возлияний публика восхотела сауны. И всё бы хорошо, да среди атеистической тусовки мой приятель был единственным крещёным. Постеснявшись шуточек, он снял крестик и повесил в предбаннике, а когда сел на полок, почувствовал себя плохо. Все перепугались, забегали кто с холодной водой, кто с нашатырём. Ничего не действует, кончается парень, и всё тут!.. В случайный просвет сознания приятель попросил принести крестик. И знаешь, как только он оказался на шее, моментально пришло прояснение.
 – Он угорел, что ли?
 – Если бы! Потом он мне рассказывал: всё слышу, а вижу только тёмную бездну, куда так сильно влечёт, что смешна пустая суета моих спасателей; мне так хорошо и покойно, что ничего не хочется, кроме одного: лететь и лететь в бездонную, зовущую глубину… Но главного я тебе не сказал: когда он крестик надел, из каменки выпыхнул огонь и будто бы некий ветер.
 – Великолепно! Вот он, параллельный мир собственной персоной, а ты говоришь…
 – Я умолкаю, а напоследок хочу предложить пройтись до рюмочной. Как ты на это смотришь?
 – Положительно, – дружески улыбается Олег Алексеевич.
 Они разворачиваются и медленно возвращаются в зимнем хрусте и блеске.

Физически умиротворённый, под лёгким шафе, Олег Алексеевич возвращается домой, жена уже не ворчит – привыкла к еженедельным дружеским встречам; в остальные дни дорогой супруг не злоупотребляет.
 Да, будучи выпимши, он несколько умиротворяется, но всё равно неразгаданная тайна исподволь тяготит. Проспавшись, он садится за книги. К сожалению, классика ясного ответа не давала: великие тексты отваживались подходить к роковой грани – физической смерти – а что за ней, по большому счёту, ни Гоголь, ни Достоевский, ни Толстой не отвечали. Более того, с помощью вездесущего Валентина раздобытое дефицитное «Четвероевангелие» Льва Николаевича вконец разочаровало: дотошное исправление канонических стихов со ссылками на древнегреческий выхолащивало высокую мистику веры, а «басня Христова воскресения» просто перечёркивала всё посмертное (вот отчего Толстой панически боялся конца).
 Ободряли тексты религиозные. Знаменательные проговорки апостола Павла подтверждали тосветное существование в тонкой ипостаси; не говоря о самом Евангелии, призывавшем в Царствие Небесное. Самую определённую картину из всего пытливо прочитанного предоставила книга святителя Игнатия Брянчанинова «О смерти»: в ней строго последовательно виделись посмертные третины, девятины и сорочины новопреставленных – прощание с самыми близкими, обозревание райских пределов, а затем адских бездн с последующими воздушными мытарствами и Высшим Судом над грешниками и праведниками. И наконец в «Символе веры» прямо возглашалось: «Чаю воскресения мёртвых и жизни будущего века»
 Олег Алексеевич много наслышан о многотомном «Добротолюбии», но припасть к нему не удалось: даже в городской библиотеке его не оказалось, а приобрести в местной церковной лавке на пенсионный мизер не представлялось возможным…
 Зато совершенно случайно он наткнулся на короткую повестушку какого-то провинциального литератора под чересчур благозвучным названием «Медовый Дол», где с юношеской отвагой описывались первые дни умершего, в эфирной оболочке воспринимающего и себя костенеющего, и всю родню, хлопочущую о скорых похоронах. Вот и поверь в расхожее отрицание пророков в своём отечестве!

 Но продолжалась жизнь, наступала весна, освежались городские окрестности. Предвесеннее солнце поднималось выше, свет возрастал, отчего город становился просторнее, а небеса выше. Заметённые обочины по контрасту с бурыми дорогами слепили глаза, окна золотисто блистали, а за домами, на безветренном угреве, начинали митинговать воробьи; но первое весеннее предвестие – звонкая перезвень зинзиверов – начинала обозначаться то там, то здесь.
 С каждой весной Олег Алексеевич внутренне молодел. Конечно, не юношеские, но далеко и не стариковские упования наполняли душу: невольно верилось в некие светлые вести, в благие духовные обретения, да и плотские ожидания не оставались втуне. Истомлённый зимней малоподвижностью, Олег Алексеевич с нетерпением торопил садовую страду – так тосковалось по лопате и граблям, так грезилось о кисловатом земельном духе и навозной сластеце, так нетерпелось поскорее утвердить топырчатую рассаду, посеять семена, чтобы день за днём впивать чудо земного произрастания. А майское многоцветие – это ли не отблеск райской благодати!..
 Вешнее тепло словно бы растопляло холодок душевной оторопи – не так досаждала телесная беззащитность и обречённость; организм на время будто забывал о себе, не чувствуя недавних недомоганий, он растворялся в блаженном половодье тепла и света. По Господнему или весеннему мановению – а может по тому и другому – исчезали границы меж реальным и нереальным, доступным и недоступным, а все возрастные недоразумения улетучивались вместе с талыми испарениями, голубовато зыбившимися над неоглядными стогнами и сочно лоснящимися полями. И хотелось жить вечно и счастливо, молодечески попирая все времена и сроки.

 В предвесенье Олегу Алексеевичу хочется писать. Стихи ему, увы, не даются; нетерпеливое перо претендует на прозу. Чувства переполняют, а насущные слова улетучиваются; он упорно пытается стреножить их, но выходит пустовато-блекло. И он отчаивается. Треклятые журналистские навыки сковывают душевные крылья – сотни статей и очерков о заводских героях труда, о гласности и перестройке, об ускорении и бригадном подряде незримым ненастьем нависают над горячей головой, а на бумагу изливаются ушаты заскорузлых штампов и банальностей. Олег Алексеевич остервенело рвёт рукописи, которые косноязычно язвят за что-то безвозвратно утерянное. Настроение портится, он начинает придираться к жене, зряшно костенит «разгульную» дочь, граждански живущую с заезжим армянином; как никогда нестерпимо раздражает хилый верзила внук, чуть ли не сутками прозябающий за компьютером… Словом, всё не так и не то, хочется громко садануть дверью и вдрызг напиться!
 И вот Олег Алексеевич звонит закадычному Валентину, и они встречаются в условленном месте. Как всегда, друг с первого взгляда понимает всё, а потому не шутит, но сосредоточенно потчует законной стограммовкой. Сумрачная рюмочная постепенно высветляется, пятидесятиграммовая добавка впускает в закуток яркое заоконное солнце – и душа заметно умягчается. Олег Алексеевич уже улыбается в лицо рыжебородого, лысого визави, освобождено отмахивается от недавнего наваждения и произносит излюбленное: «Ещё не вечер!»
 Они дружно поднимаются, идут в парк, разительно переменившийся. В мягкой затепели, в юго-западных ветрах иней сошёл, и тополиная аллея блестит червонным золотом; лёгкие кроны, уже приосенённые опочием, почти по-весеннему сияют в литой синеве; плавные блекло-фиолетовые тени протяжённо пластают яркие снега, драгоценно переливающиеся по мере ходьбы.
 Друзья медленно передвигаются в голубую глубь и неспешно беседуют.
 – Оставь художественную прозу, она не каждому по плечу, – тактично уговаривает Валентин. – Не обижайся, ты – журналист по призванию. Помню твои очерки, аналитическую хватку. Собери их, доработай, издай, пусть это станет памятником времени, в котором было немало хорошего.
 – Издать? А на какие шиши?
 – Я помогу. Связи остались… Да и много ли понадобится на двести экземпляров?
 – А кому они нужны? Тебе да мне?
 – Почему же? Распространим среди старых заводчан, которые строили и поднимали цеха. Думаешь, у них душа не болит от нынешнего разора? Думаешь, им наплевать на судьбу родного завода? Нет, старина, всё не так безнадёжно.
 – Твоими бы устами…
 – Ну, как хочешь! Только зря ты вымучиваешь свои полумистические рассказы. Хочешь пополнить многотысячную армию графоманов? Жалкий они народец, честное слово!
 – Не стану спорить, действительно жалкий. Но пойми, я нутром чувствую, что жизнь не одномерна, она гораздо многозначней и таинственней… Ах как недостаёт глубокой веры, не показной – из сердца исходящей! Такой, какова была у моей бабушки. Мы безнадёжно отравлены комсомольским атеизмом – он въелся в наши печёнки. Поверь, читаю духовную литературу и завидую всем этим старцам и святителям – они говорят на другом языке.
 – Отлично понимаю тебя – сам изредка почитываю. Только не преувеличивай, не надо. Человеку изначально одиноко в мире, вот он и выдумал всемогущее нечто, а потом сам же и поклоняется ему, чуть не в кровь разбивая лоб.
 – Излагаешь в духе советской атеистической пропаганды… Тебе самому не страшно?
 – А чего бояться – трезвого ума и взгляда?!
 – В том-то и дело, что трезвого..
 – Это легко поправить, старина. Пойдём-ка, дорогой, остограммимся.
 Они останавливаются, ослеплённые снежным и тополиным сиянием, блаженно щурятся на высокое солнышко, потом поворачиваются и бодро шагают к питейной точке.

 В ночь на восьмое марта Олегу Алексеевичу приснилась мать. В своём любимом зелёном пальто с рыжим воротником она выходила из подъезда, чуть не столкнувшись с сыном. «Мама, ты куда? Подожди, ведь я к тебе…» – изумился он, но мать как-то бочком, не оглядываясь, потрусила куда-то, постепенно растворяясь в неясном сиянии. А он растерянно стоял, готовый обидеться на материнское равнодушие, но потом внезапно осознал (наверное, уже в полусне): «А ведь хорошо, что не остановилась, не позвала за собой! Значит ещё поживу…»
 С этим настроением он помогал жене готовить традиционный оливье – днём должны прийти гости. Кухонная «коронка» Олега Алексеевича – мелкая нарезка лука, тонкая шинковка капусты и выдавливание чесночного сока и прочие механические дела, на которые у жены, по её словам, не хватает рук.
 Пока всё жарилось и парилось, он сходил в магазин за «горючим» (так они с Валентином называют всё алкогольное). В оставшиеся полчаса до гостей Олег Алексеевич заглянул в папку с литзаготовками – и настроение испортилось. Вовремя выручили женины подруги.
 Радостные вскрики, чмоки, гардеробная суета – и вот незапамятные заводские товарки уже в зале, подле накрытого стола. Нарумяненные, с густо подведёнными глазами и яркими губами, нарядно разодетые, всё ещё привлекательные в крутом женском соку, хотя и заметно сдавшие, они возбуждённо рассаживаются, аккуратно одёргивая праздничные одеяния; и начинается исконно церемонное. Олег Алексеевич, единственные в компании мужчина, поднимает тост «за прекрасных дам», потом подруги выпивают «за нас миленьких», а дальше застолье выходит «на оперативный простор», широкий и шумный, и звенят бокалы, позвякивают ножи и вилки, сменяются закуски и посуда…
 Они знакомы без малого сорок лет, все приезжие из сёл и деревень, в их непростом прошлом общежития и частные квартиры, удачные и не очень замужества, дети и внуки, только о которых говорится и говорится. Дабы не мешать женским откровениям, Олег Алексеевич уходит на кухню, курит в открытую форточку, дышит сладким мартовским воздухом; а за окнами проклюнулись первые ручейки, в высоком полуденном солнце серебрятся оттаивающие дороги, золотеют тополя, белеют берёзы с загустевшими коричневатыми кронами.
 И вот из зала доносится давно ожидаемое, неизменное в любой женской компании земного пошиба:
 
 Однажды морем я плыла
 На пароходе то-о-ом,
 Погода тёплая была,
 И вдруг раздался гром…

 Боже мой, сколько лет поётся эта сентиментальная история, на строгий взгляд, не слишком высокого вкуса, – и всё равно женские сердца сообща заходятся от чего-то исконно страдательного, солидарно пережитого, щемящего.

 Ой-ёй, в газах туман,
 Кружится голо-ва-а.
 Едва стою я на ногах,
 Но я ведь не пьяна…

 Наизусть известна банальная история о «догадливом капитане», о коварном шампанском и «морской волны буяне» – о сыне, запретном плоде каютной страсти, – и всё равно слышится словно впервые, а потому даже им, Олегом Алексеевичем, горячо подхватывается трезвящий финал:

 Умейте жить, умейте пить
 И всё от жизни бра-а-ать –
 Ведь всё равно когда-нибудь
 Придётся умирать.

 «За что боролись, на то и напоролись!» – хмельно думает Олег Алексеевич, сочувственно глядя на раскрасневшихся певиц, и одним махом опрокидывает рюмку.