Полный вперед!

Кирилл Булах
                морские  повести
                и рассказы


                С неутихающей грустью
                по убитому сыну
                и гибнущему флоту.
 

    ПРЕДИСЛОВИЕ (от редактора-составителя). Мой отец, Булах Кирилл Глебович (1929-1999) - инженер-капитан 1 ранга в отставке, профессор Высшего Военно-Морского Инженерного Училища. В 1951 году окончил ЛВВМИУ им.Дзержинского, служил на кораблях Черноморского, Балтийского и Северного флотов. Потом - преподаватель, профессор ЛВВМИУ им. Ленина в г. Пушкине. Автор многих специальных учебников и пособий, статей на исторические и морские темы, биографических книг и очерков, в том числе и об адмирале флота, Главкоме Военно-Морских Сил СССР в 1947-1950 годах И.С. Юмашеве (**), книг по истории ЛВВМИУ в г. Пушкине, других документальных произведений, нескольких повестей и сборников рассказов. Много лет абитуриентам и молодым курсантам ЛВВМИУ в г. Пушкине показывают кинофильм "Впереди - океан" о флоте и училище, снятый по его сценарию. Уже будучи смертельно болен, завершил подготовку к изданию своей последней книги. Большую помощь в этом ему оказали А.Ю. Лагозяк, Л.Г. Яшкин и Ю.В. Ступеньков (иллюстрации, фото). Книга о длинной жизни корабля - лидера эскадренных миноносцев "Ленинград", в том числе и о ранее мало описанных трагических для Балтийского флота днях при переходе из Таллина в Кронштадт в конце августа 1941 - "Сражения и будни лидера "Ленинград" (СПб.1999, СПб-ВМИ) (*). На этом портале ранее, в 2014г. опубликована, с помощью писателя Д. Миронова-Тверского,  повесть К. Булаха "Тверские питерцы" (смотреть в произведениях Д. Миронова-Тверского). Сейчас публикуется ранее уже изданная в 1997г. издательством "Кильдин-Вест" книга рассказов и повестей "Полный вперед!". Следом будет таким же образом опубликована книга "Сказки старого крейсера" ("Кильдин-Вест", 1998г.).

   (*) Книга была издана в апреле 1999г.               
   (**) Уже после смерти автора, в конце 1999г. вышла в свет его книга "Страницы жизни флагмана Юмашева" (СПб. Издательство "LOGOS",1999).
    Н.К.Булах, 01.2016.



                ***   

    
         Несколько слов к запискам Кирилла Булаха.

   Сочинять предисловия не умею, но так как автор никакого «имени» в художественной литературе не имеет, то по нашим устарелым, нелепым, но железным законам положено неизвестного автора «предварять».
   Кирилл Булах написал про всех нас — сталинских и послесталинских моряков замечательно. Не боюсь этого слова, ибо он правдив и память его отменна.
   Каждый маленький штрих его заметок будит во мне вихри летучих воспоминаний и зависти. Сам я тот период жизни описывать не мог — все одно: цензура бы и на сто миль не подпустила.
   Еще замечу, что работать на морском материале могут только моряки. Никакие творческие командировки не спасут литератора, если он не является моряком... Мне думается, пошли меня на полгода, на год поработать в колхоз, вероятно, я смог бы написать повесть на крестьянском, деревенском материале. Ну, во всяком случае, не спутал бы корову с быком или овес с пшеницей. С флотом сложнее. И когда я начинаю читать написанное на морском материале не моряком, обычно с первого взгляда вижу, чувствую: этот человек не знает флот! Ну-ка, прошей новую парусину белыми нитками, над тобой весь экипаж обхохочется. А в «маринистике», к сожалению, нередко шьют чем хотят, и тут уж не хохотать, а плакать хочется.
   Да, Кирилл Булах не профессиональный писатель, но недаром англичане — морская нация — исповедуют истину: «Дьявол скрывается в мелочах». С них начинается и литература.


   Виктор Конецкий, 1992г.


                ***


                ПЕРВЫЕ ШАГИ

              (Правда в ответ на сказки современных маринистов)

                По закону естественного отбора пройти через
                каторгу первых  лет службы на  флоте мягкоте-
                лому интеллигенту возможно только в том случае,
                если он обладает юмором.

                В.Конецкий («Ледовые брызги»).


   Только сегодня мы начинаем понимать, что похороны «вождя и учителя, мудрейшего из мудрых» И.В.Сталина были проводами изжившей себя эпохи. Начинался долгий и мучительный перелом. Начиналась борьба за право чувствовать себя человеком.
   Не боеготовность, не безаварийность плавания, не умение до предела использовать все боевые возможности оружия и техники стали в то время главным. Главным стало падение беспочвенного энтузиазма и потеря беспредельной веры в необходимость каждодневных и часто ненужных лишений в годы обнародования головокружительных планов мирного развития и всеобщего благоденствия. Старшие по возрасту офицеры довоенных выпусков, понюхавшие пороху и завоевавшие фронтовую выслугу лет, безропотно дослуживали до пенсии по ставшим привычными и укоренившимся правилам, среднее звено уже вышло из состояния вечно забитых молодых, но и молодые офицеры не хотели чувствовать себя просто «винтиками». И пытались поднять головы. И не хотели оставаться безголосыми.
   Свои первые шаги офицерской корабельной службы я сделал незадолго до начала этого перелома.
   Об этом времени не написано практически ничего. Классика Л.Соболева, С. Колбасьева, А.Зонина, мемуары Н.Кузнецова, А.Головко, В.Трибуца, В.Андреева, Ю. Пантелеева, «Корабли нашей юности» И.Ананьева — все это не о нас, не о нашем времени.
   Были, правда, изданы романы не знавших ничего о флотской жизни И.Всеволжского и А.Первенцева. Были написанные по воспитательному целеуказанию книги Н.Панова, Н.Михайловского, А.Золототрубова. Приходилось их читать, чтобы быть «в курсе», но оставляли они чувство откровенной неискренности, предвзятости и неполноценности. Одно к одному писались эти произведения по шаблонам, выработанным на флоте еще сталинской эпохой.
   Повеяло, на первый взгляд, духом правды со страниц «Затяжного выстрела» А. Азольского. Но для тех, кто в описываемые годы блистал лейтенантскими погонами на севастопольских линкорах и крейсерах, роман этот предстал сладенькой сказочкой берегового корреспондента, застрадавшего к старости ностальгией. И по забывчивости или по незнанию начавшего действие романа с офицерских пьянок, вольготно проходивших в главной базе Черноморского флота в середине марта 1953 года через неделю после похорон И.В.Сталина.
   О смерти вождя мне пришлось узнать на гвардейском легком крейсере «Красный Крым», где я уже полтора года служил после окончания училища и успел даже выбиться в гвардии старшие лейтенанты. Искреннее горе и недоумение всех поголовно, трое суток приспущенного днем и ночью флага, отмена всех работ и занятий в день похорон, горький месяц траура без комедийных кинофильмов, танцев, музыки по трансляции. И единодушные предложения назвать комсомол Ленинско-Сталинским.


                I


   Первый месяц службы на гвардейском корабле я обитал в шестиместной каюте. Вообще-то по табелю она была четырехместной каютой для унтер-офицеров. При проектировании крейсера «Светлана» еще до революции не могли предусмотреть изобретение радиолокации, расширение района плавания, установку зенитной артиллерии, а следовательно — увеличение числа офицеров. К тому же и требования к идеологической работе стали иными. Вместо иеромонаха, размещавшегося в каюте-выгородке матросского кубрика напротив каюты боцмана, воспитанием личного состава занимались шесть политических работников—офицеров вплоть до капитана третьего ранга. Так что в мое время кают для офицеров на крейсере не хватало, да и в старшинских каютах места оказалось маловато.
   Как же выглядела первая в моей офицерской жизни каюта с точки зрения не знакомого с флотом человека?
Представьте себя в кухне стандартной малогабаритной квартиры шестидесятых годов. Уберите обычное окно, взамен в углу сделайте круглую форточку — иллюминатор. Раковину-мойку перенесите в угол, газовую плиту замените парой высоких кухонных пеналов — это рундуки-шкафчики для вещей будущих обитателей. По двум более длинным стенам закрепите одну над другой две пары сетчатых коек «детской» (0,75-спальной) ширины. Под нижними койками сделайте длинные ящики. Это тоже рундуки для вещей. Между койками втисните и прикрепите к полу небольшой стол, а в остатки свободного места затолкайте пару тяжеленных металлических стульев. Естественно, что рундуки и койки тоже металлические. Осталось только опустить потолок так, чтобы до него можно было достать рукой, и укрепить его через каждый метр железнодорожными рельсами — вот и готова каюта для унтер-офицеров царского флота.
   А теперь над вертикальными рундуками-шкафчиками закрепите под самым стальным потолком — «подволоком» еще одну постоянную койку, над столом подвесьте на цепях другую — и вы в шестиместной офицерской каюте гвардейского крейсера. Как в ней жить, когда одному надо к четырем часам утра заступать на вахту, у другого — расстройство желудка, третий и наяву и во сне мечтает о своей молодой жене, а четвертому надо немедленно заполнить формуляры механизмов? Что уж говорить о пятом и шестом, «благоденствующих» на дополнительных койках?
   На нижних койках за обтрепанными репсовыми шторами, которые когда-то были зелеными, значительную часть суток проводили старшие лейтенанты Юрий Попов и Петр Шаров — опытные командиры батарей главного калибра. На ночь, а иногда и после обеда, допускались наверх прибывшие месяц назад лейтенанты: зенитчик Юра Гусев и «главный противогаз» начхим Лева Мухин. На кривобокой койке над шкафчиками ютился начальник несуществующей радиотехнической службы нашего доисторического корабля лейтенант Валя Обухов, прибывший за неделю до меня. Моим же местом была сетчатая койка над столом, опускавшаяся в «рабочее положение» от подволока (потолка) только на ночь, когда стол никому уже не был нужен.
   Ежедневно мы составляли суточные планы боевой и политической подготовки своих подразделений. Старослужащие — комбаты Попов и Шаров только подписывали и несли по начальству добротную продукцию своих помощников - мичманов. А молодежь корпела над бумагами. Бланков для планов не было, каждый готовил таблицы для них по-способности: кто от руки, кто — с помощью обложки журнала или корочек затрепанного устава. Особенно тяжко приходилось начальникам служб Обухову и Мухину, которые носили планы на утверждение старпому, то есть старшему помощнику командира корабля. И на общем собрании обитатели каюты решили купить линейку. Это поручили Гусеву и Мухину, поскольку еще более молодые Обухов и я в предстоящий вечер оказались занятыми по службе на корабле.
   Назавтра старший по каюте Попов был вынужден провести с ее обитателями политическую информацию. Он сообщил о срыве поставленной задачи офицерами Гусевым и Мухиным, которые купленную за 20 копеек деревянную ученическую линейку обмыли в ресторане и попали, естественно, в комендатуру. Линейка была утрачена, а наши уполномоченные получили по 5 суток ареста с содержанием на гарнизонной гауптвахте. В данный момент они прибыли на корабль для помывки в бане, медицинского осмотра, переодевания в повседневную одежду и получения продовольственных аттестатов.
   Как и положено, в конце политинформации давались руководящие указания: при планировании продолжать пользоваться подручными средствами, повторную покупку линейки не производить, посещение молодыми офицерами мест с алкогольными напитками впредь производить только в сопровождении старших лейтенантов вверенной им каюты.
   По-разному сложились наши судьбы. Попов и Шаров уверенно шагали по служебной линии: первый — по командной, второй — по артиллерийской и следы их быстро затерялись где-то в высших эшелонах флота. Мне пришлось служить еще на двух флотах и встретиться с Обуховым в Ленинграде через 20 лет. Гусев и Мухин за несколько первых лет так и не получили по третьей звездочке и были уволены в запас при первой волне сокращения Вооруженных Сил. Наш «противогаз» Лева Мухин поступил на журналистский факультет. Я повстречался с ним на улице в Ленинграде, когда попал туда ненадолго на строящийся корабль.
   В первые же месяцы моей службы мучиться в шестиместной каюте пришлось недолго: мое «механическое» начальство добилось у командира корабля размещения двух прибывших молодых механиков — меня и Изи (Ильи) Белостоцкого в штатной (двухместной) каюте рядом с машинными отделениями.


                II


   Первое свое взыскание в офицерском чине я получил в декабре 1951 года непосредственно по указанию командующего Черноморским флотом.
   Я прибыл из училища на крейсер за неделю до этого и знал пока на корабле лишь каюты начальников, кубрик и боевые посты своей группы. И обрадовался, когда еще незнакомые мне подчиненные «достали» где-то (вероятно, украли) белила и покрасили входы в машинные отделения.
   В эти дни старпом зачитал в кают-компании шифротелеграмму Военно-морского министра о том, что трюма на кораблях содержатся плохо, корпуса ржавеют, корабли преждевременно требуют ремонта. Командирам предписывалось лично проверять трюма кораблей, невзирая на свои высокие ранги. Это должны были контролировать командиры соединений, то есть адмиралы.
   В ближайшую субботу, во время большой приборки, без торжественной встречи, на корабль совершенно неожиданно прибыл командующий флотом — сорокалетний, низкорослый и туго затянутый в узкую шинель адмирал, которому впоследствии предстояло 30 лет руководить всеми нашими флотами. Крейсер только что встал в ремонт и поэтому был ошвартован кормой к стенке. На рейде, когда корабль на бочках, неожиданностей с начальством, в принципе, не бывает: видно далеко, есть время подготовиться. А у причала все неожиданно, как шквал. Не прошло и пяти секунд, как комфлот оказался на юте. Испуганно заорал «Смирно» вахтенный старшина, по кораблю зазвенели пять коротких звонков прибытия высшего начальства, сбивая с ног приборщиков юта, подбежал к адмиралу зазевавшийся, вахтенный офицер. Не слушая его и ни на кого не глядя, адмирал шел мимо шарахающихся в стороны матросов ко входу в одно из машинных отделений.
   Гуськом за адмиралом безмолвно двигалась свита из командиров соединений и крупных кораблей. Комфлот привел их на крейсер, службу на котором сам правил до войны и где мог детально показать, как исполнять шифровку министра. Он знал, что в любое из (моих!) машинных отделений легко спуститься по пологим дореволюционным трапам, что там хватит места для всех сопровождающих, а грязь и ржавчину под механизмами всегда можно увидеть, даже не нагибаясь. И он уверенно шел на один из моих боевых постов, где входная шахта и тамбур только вчера были покрашены.
   Адмирал оперся рукой в черной кожаной перчатке о переборку и рука адмиральская скользнула по непросохшей краске. Комфлот резко остановился, повернулся, сбросил слегка измазанную перчатку на палубу, за ней — вторую и со словами «Очковтирателя наказать!» ушел с корабля. Я стоял в это время у входа в машинное отделение и видел все это значительно лучше своего командира корабля, который только что прибежал по пяти звонкам, но так и не пробился через свиту к адмиралу. Мои машинисты долго потом пытались натянуть на свои мозолистые ручищи адмиральские перчатки, но в конце концов отдали их за какую-то мзду писарям. А я получил свои первые пять суток при каюте.
   И никто не разбирался, имею ли я к этому происшествию хоть какое-то отношение. Да и как можно вообще было втирать очки, если заранее никто на всем флоте не знал пути следования его командующего, да еще во время большой приборки. Но «очковтирателя» нашли и наказали. К слову, стоит припомнить, что, подобно всем остальным офицерам, наказывали меня многократно и, как правило, с такими же «вескими» основаниями. За первый год офицерской службы меня угораздило получить 69 суток ареста при каюте и звездочку старшего лейтенанта на неделю раньше самого укороченного срока. Одно другому не мешало.
   Горечь первого взыскания прошла, когда вскоре до нас дошли слухи о еще более печальном начале службы нашего однокашника Алейзика Марунченко. Он был старше нас по возрасту, в училище пришел коммунистом, трудился у нас сперва комсоргом, а потом — парторгом роты. После выпуска его назначили командиром котельной группы на линкор «Новороссийск» и при своем высоком морально-политическом уровне он сразу же попал на 20 суток на гарнизонную гауптвахту.
   В день подписания приказа о нашем назначении на корабли штаб флота проверял на линкоре организацию службы. В одном из котельных отделений поверяющие нашли окурки. Когда писали приказ с разбором проверки, то строго наказали уже числившегося в тот день командиром подразделения нашего активиста. Как было сказано в приказе комфлота, от неполного служебного соответствия виновника спасло лишь недолгое нахождение в этой должности. И никто его не защитил, и 20 суток он отсидел. Служба его с первого же месяца пошла «наперекосяк», он вынужден был вскоре уйти с флота, хотя в училище пять лет совершенно искренне призывал нас служить «с комсомольским огоньком». Неудача эта, возможно, спасла ему жизнь, когда через 4 года «Новороссийск» погиб.


                III


   Пришел я, конечно, на давно уже вспаханное и хорошо засеянное поле. Пять лет этой группой командовали нынешний командир боевой части Аввакумов, командир дивизиона движения Щепалин, только вчера ставший командиром дивизиона живучести Кравец. Общий любимец матросский анекдотчик Вадим Ушаков любил на вахте показывать «в лицах», как до Кравца группой комановал очкастый и больной сердцем лейтенант Блюменфельд, который в вахтенном журнале писал не то и не там, где надо, путал номера машинных отделений и названия механизмов и делал так много невероятного, что вскоре его перевели в какое-то береговое учреждение. Следов его деятельности в группе не замечалось, зато и записей в формулярах механизмов за год его службы не было, что являлось следствием полной бездеятельности. Практически группой до Кравца год руководил довольно равнодушный к технике главный старшина сверхсрочной службы Савушкин, но контроль комдива позволил уберечь все, сохраненное Аввакумовым и затем — Щепалиным с первых послевоенных лет.
   Курс первых корабельных наук нам с Белостоцким преподнес Слава Аввакумов. В первый же день нашего прибытия на корабль, после «крестикового» (положенного по уставу) собеседования с командиром корабля и замполитом, он усадил нас на протертый кожаный диван в своей каюте, дал каждому по листку бумаги и карандашу и резко перечислил свои требования и паши обязанности. О только что врученных бумажках в наших руках он сказал, что это — дань нашим училищным привычкам, которые надо поскорее преодолеть. На корабле все не так, как нам объясняли в училище. И мудрые формулы нам здесь никогда не пригодятся, а вместо записей у каждого должна быть память. Первой же ее тренировкой будет изучение нами руководящих документов по организации службы и боевой подготовке.
   Исходя из нашей неподготовленности, он продиктовал названия полутора десятка документов и рекомендации, где их на корабле можно отыскать. Срок на изучение он отвел три дня, после чего планировал проверить наши знания и начать изучение корабля.
   Семнадцать поперечных водонепроницаемых переборок делили крейсер на восемнадцать отсеков. Нам надлежало ежедневно пролезать один очередной отсек «на брюхе» от верхней палубы до киля и от борта до борта, зарисовав и запомнив взаимное положение всех помещений в этом отсеке и расположение в нем основных механизмов, систем и оружия. Перед ужином каждый из нас должен был придти к нему в каюту и на память нарисовать этот отсек в продольном и поперечном сечениях.
Параллельно надлежало изучать вверенный нам личный состав, его заведование и обязанности по всем корабельным расписаниям, нести через два на третий день службу дублерами дежурного инженера-механика, составлять и выполнять планы боевой и политической подготовки своих подразделений. На раскачку он не давал ни дня, а сдать экзамен на самостоятельное дежурство по боевой части предлагал через месяц.
   По этому плану сход на берег разрешался лишь в случае сдачи в срок всех положенных к изучению вопросов. И это Славик свято выполнял. Я почти месяц просидел на корабле, как тогда студенты говорили, «железно», однако заступил самостоятельно дежурить через три недели. Женатому же однокашнику было значительно труднее: многих вечеров и ночей у него не было, да и дни были какие-то посыпанные «сонью». В дни схода на берег Аввакумова он убегал на ночь: или пользуясь добротой комдива Бори или решаясь по-курсантски на самоволку от отбоя Бори до матросской побудки.
   А потом началось вскрытие одной из турбин, претерпевшей прошлым летом аварию.
Вскрытие турбины делается один раз в несколько лет для профилактического осмотра и чистки ее внутренних частей или же, как это было в первый год моей службы, для определения состояния внутренних частей после аварии, их ремонта и ввода турбины в строй. Для подъема крышки надо было предварительно разобрать почти все паропроводы и трубопроводы над турбиной, отсоединить и перенести в сторону многотонный рессивер — патрубок, по которому отработавший пар уходит на главный холодильник. Все это делалось вручную с помощью гаечных ключей и переносных талей. Для отвинчивания заржавевших гаек размером в пару матросских кулаков часто применялся «русский ключ», в состав которого входили три компонента: зубило, кувалда и серия нецензурных выражений. Для всего этого необходим опыт, которого у меня было много только в тексте выпускной аттестации.
   Многотонные механизмы, паропроводы, рессивер матросы разбирали и перетаскивали под руководством комдива Бориса Васильевича Щепалина — «Бори», а подъемом и опусканием крышки турбины и ротора руководил сам командир БЧ-5 Вячеслав Иванович Аввакумов — «Слава». К слову сказать, «Борей» и «Славой» мы с Ильей называли их только за-глаза. А прямое обращение было одним: «товарищ гвардии старший лейтенант!» Называть же начальников за глаза по имени было училищной привычкой: начальник училища инженер-контр-адмирал Крупский числился у нас «Мишей», а лихой начальник строевого отдела капитан 1 ранга Радько — «Костей».
   Разборка и перетаскивание механизмов делались днем, и я этому только учился. Вечером же приходилось либо лазать «на брюхе» по отсекам, либо дублировать дежурного инженера-механика. А потом я стал дежурить самостоятельно, в течение суток отвечая перед дежурным по кораблю за все на свете в боевой части, которая постоянно дает кораблю электроэнергию, пар, воду, обеспечивает пожарную безопасность, охлаждение артиллерийских погребов и рефрижераторных камер с продуктами и включает в себя почти половину корабельного экипажа.
   А потом крышка турбины была поднята и закреплена на специальных стальных колоннах. Мне поручили кропотливую, долгую и нудную чисто «инженерную» работу — замер зазоров, то есть расстояний между ротором и корпусом турбины. Величина этих зазоров определяет возможности ротора вращаться, не задевая за корпус. Если же где-нибудь в период работы турбины один из зазоров становится «нулевым», то ротор задевает за корпус и происходит авария турбины. Это как раз и произошло летом до моего еще прихода на корабль. Анализ зазоров после Вскрытия должен был помочь установить причину аварии. Доверить замеры этих зазоров можно было только не заинтересованному в их результатах инженеру, то есть мне, летом на корабле не служившему.
   У турбины было по семьдесят четыре ряда рабочих и направляющих лопаток. А у каждого из этих ста сорока восьми рядов было по радиальному и осевому зазору с каждого борта, сверху и снизу.
   Зазоры по бортам я измерял длинным деревянным клинышком, который вставлял до отказа в щель между лопатками, отмечал это место отказа мягким карандашом, клинышек вытаскивал и измерял микрометром его толщину рядом с карандашной отметкой. Затем карандашную риску я соскабливал и, записав замер в тетрадку, начинал следующий. Завод «АЕГ — Вулкан», изготовивший эту турбину в Германии в тысяча девятьсот «затертом» году, с началом первой мировой войны не прислал в Россию необходимые измерительные инструменты. Так что за тридцать с лишним лет службы крейсера я был не первым мучеником при вскрытии турбин.
   Делать многодневную серию таких замеров мне пришлось еще два раза и в последующие годы. Во второй раз удалось за соответствующую натуроплату («русским трактором», то есть спиртом) сделать в заводе комплект металлических клиновых щупов, что даже было признано рационализаторским предложением. Плохо только, что эти инструменты никому уже не понадобились: через пару лет после моего ухода корабль перевели в состав вспомогательного флота, а еще через несколько лет его пустили, как говорили тогда, на патефонные иголки.
   Но в первые месяцы моей службы до этого было далеко, а утро — близко. Замеры я делал по ночам, пока матросы-машинисты, Боря и Слава спали. Утром же я должен был представлять командиру БЧ-5 результаты моих замеров, аккуратно переписанные на широкий разграфленный лист и проанализированные. Анализ этот заключался в сравнении результатов замеров с записанными в формуляре установочными зазорами и обведении карандашом цифр, выходящих за допустимые пределы.
   Затем мне разрешалось по-возможности и, не вызывая гнева строевых начальников, спать до обеда и в «адмиральский час». А матросы в это время под руководством комдива поднимали тридцатитонный ротор, укладывали под него полторы сотни тоненьких и мягких свинцовых проволочек, опускали и снова поднимали ротор. Оставшаяся толщина проволочек показывала расстояния между ротором и корпусом снизу. Мне надлежало эти толщины измерять.
   Подходила ночь. Я принимался измерять микрометром поочередно эти полторы сотни свинцовых выжимок. Для точного определения зазоров приходилось на каждом свинце делать по три замера и вычислять среднее значение. Всю ночь я ползал по лопаткам нижней части корпуса под висящей тридцатитонной громадой ротора и представлял иногда себя в роли этих свинцовых выжимок, если крепление ротора сорвется. Утром я представлял Аввакумову очередной лист проанализированных замеров.
   Машинисты же опускали ротор, укладывали на него свинцы сверху, убирали колонны крепления, опускали и обжимали болтами крышку. К моему приходу в машинное отделение крышка оказывалась поднятой, поставленной на колонны, и все было готово к следующей бесконечной ночи.
   Время никого из нас не щадило: кораблю надлежало плавать как можно скорее.
По принятым на флоте правилам все эти замеры положено было проводить четырехкратно: проворачивая каждый раз ротор на четверть оборота. Так что трудились мы над замерами почти месяц: были понедельники с политзанятиями, были субботы с большими приборками, были воскресенья, когда Славик прекращал все работы и сходил на берег. Я же тогда дежурил.
   А группа весь этот месяц должна была жить, никто меня от руководства ею не освобождал. За все промахи старшин, за плохую приборку, за нарушения машинистами распорядка дня и за многое-многое другое уже полной силой спрашивали с меня. И, если недовольство комфлота моим заведованием было один раз, то старпом ходил по кораблю ежедневно и очень настороженно относился к моим машинистам, которые работали в две смены, помогали мне ночью и часто спали в кубрике не по распорядку дня. Это было разрешено командиром корабля, о чем свидетельствовали соответствующие списки, но старпом хорошо помнил и исполнял старое, как мир, флотское правило: «Доверяй, но проверяй и контролируй». И нередко мой разрешенный отдых до обеда превращался в беготню, оправдания и получение «фитилей».


                IV


   Мой непосредственный начальник Боря-комдив никогда меня без дела не вызывал, о замечаниях в группе говорил только на вечернем докладе «всем гамузом», всегда очень четко и коротко. Он видел наше с Белостоцким старание, промахи объяснял нашей неопытностью и первые месяцы на лучшее, видимо, не рассчитывал. Комдив был добрым. И скоро уже сорок лет, как грызет меня совесть за единственные полученные от него за три года пять суток ареста при каюте.
   Мы стояли в Одессе. Он был дежурным инженером-механиком, а я по графику его менял. Перед ужином мне надлежало провести инструктаж новой дежурно-вахтенной
службы, затем - отстоять положенные десять минут на разводе и принять дежурство. Щепалин заблаговременно купил билеты в театр, куда он давно собирался сходить с женой. О мире, любви и согласии у Бори со своей женой по кораблю ходили легенды. И я, обещав возвратиться на корабль не позже двух часов, ушел с утра за мелкой и ненужной покупкой.
   Уходил до завтрака, зашел в первую по пути забегаловку, но там, кроме маслин, пищи не было. «Остограммился» под кружку пива, а потом в районе одесского «привоза» встретил интенданта Мишу Гаранина и не отказался зайти с ним еще в одну забегаловку. Потом мне угораздило познакомиться с девушками-двойняшками, что вообще выбило у меня из головы мысль о необходимости прибыть на корабль в срок и в нормальном виде.
   Состоялся обед в ресторане «Волна» с двойняшками и спиртными напитками, после которого девушки с трудом увезли меня на такси домой и вытрезвляли там до позднего вечера. На корабль я возвратился к полуночи, где вконец изнервничавшийся Боря дежурил вместо театра вторые сутки. Поднявшись на палубу, я нагло предложил принять дежурство, но был отправлен высыпаться.
   Наутро мне было очень стыдно, пять суток не показались искуплением.
Но зато «Славик» нас с Белостоцким не щадил, не раз говорил, что «хочешь жить — умей вертеться», и сурово учил этому.
   Он усаживал нас рядышком на диван в своей барской каюте, сам углублялся в недра огромного стола- конторки с жалюзи и, сидя к нам спиной, перерывал груду лежавших перед ним бумаг. Мы повторяли ему свои доклады о проделанном в группах за день, замечаниях и планах на следующий день. Все это на двадцать минут раньше уже докладывалось комдиву, чем все и должно было бы закончиться. Но еще при первой нашей беседе Аввакумов предупредил, что собирается учить нас службе, пока мы не будем допущены приказом командира к самостоятельному управлению своим подразделением.
   Наши доклады Аввакумов очень внимательно выслущивал и, как сам это называл, «обсасывал» — было такое довоенное выражение турбинистов-проектировщиков, подчеркивавшее детальное исследование всех обстоятельств, известное выпускникам нашего училища. Обсасывание сопровождалось оценкой наших действий и разъяснениями, как он сам поступил бы в том или другом случае, что считалось догматически правильным. В наших же решениях он, в первую очередь, искал, за что нас могли «уконтропупить». Это же он искал и в наших планах на следующие сутки. Иногда командир БЧ-5 разворачивал в нашу сторону свою щуплую фигурку, погруженную в крутящееся кресло, и исподлобья смотрел на нас мрачными серыми глазами — Вы всегда должны помнить, что никто и никогда ничего хорошего у вас не заметит, а уконтропупить за любую мелочь готов каждый, — резко и раздельно говорил он, мрачно усмехаясь слегка попорченным оспой лицом.
   Все прекратилось, когда техническая комиссия признала личный состав виновным во внутреннем касании ротора турбины о корпус вследствие неправильного прогревания машин при экстренном переходе со Стрелецкого рейда в Северную бухту. Главным же виновником был признан такой для нас старый и опытный (двадцатисемилетний с пятилетним опытом в действительности) Аввакумов. К мелкой и легко устранимой неисправности, вызванной недолгим трением ротора о статор, он добавил смятие семи рядов, неустранимое без изготовления новых лопаток на заводе. До прибытия комиссии, которая должна была осмотреть турбину, мы ее вскрыли сами, убедились в исправности и поскорее закрыли. А при этом и произошло смятие лопаток, объяснимое только таким «тайным» вскрытием.
   Через пару недель в кают-компании нам представили совсем пожилого на наш взгляд инженер-капитана третьего ранга Рогушина, которого поменяли местами с Аввакумовым и который пришел с крейсера совсем другого типа и с должности командира дивизиона живучести, занимавшегося вопросами борьбы с водой и пожаром.
   И в день смены и затем никогда больше я с Аввакумовым не встречался даже на пять минут. Недавно же я узнал о его внезапной смерти ночью в собственной постели. Но его суровая школа и его собственный горький пример на всю жизнь сделали меня стойким к тяготам и по возможности предусмотрительным во всем. А его метод подготовки молодых офицеров я применял много лет ко всем приходившим под мое начало выпускникам училищ.
   Николай Иванович Рогушин ничему нас не учил, во всем нам верил и на нас надеялся. Он был убежден, что долго плавать нашему крейсеру не придется, и имел смелость командовать электромеханической боевой частью, даже не изучив ее техники. Да и корабль в целом он изучил, думается, не больше, чем замполит.
Служебную активность Николай Иванович проявил только однажды, но об этом чуть позже.
   Старший помощник командира нашего крейсера был человеком оригинальным. Он начал службу на Тихом океане, немножко покомандовал, как утверждала всеведущая корабельная молва, артиллерийской боевой частью на небольшом корабле. В звании старшего лейтенанта он был назначен в штаб дивизиона, то есть самого маленького соединения этих кораблей, дивизионным артиллеристом. Подготовка и старательность были, видимо, у него нестандартными, и он быстро дослужился до поста флагманского артиллериста всей эскадры, то есть всех крупных надводных кораблей флота.
   Интересная работа по специальности, не ограниченный ничем, кроме походов, сход на берег без очередности, отсутствие подчиненных, которых надо ежечасно воспитывать и за которых приходится постоянно отвечать — что еще могло быть лучше? Но В.И. Андреев, дослужившись до чипа капитана второго ранга, попросился в академию на командный факультет. Предложение пойти по артиллерийской специальности и дальше он отверг. Блестяще окончив академию, он отказался остаться в ней на педагогическую работу и попросил назначить его старпомом на старый испытанный крейсер.
   Старпом был очень выдержанным и вежливым человеком. Вспыльчивый и часто бестактный командир нередко ругал его при младших по службе свидетелях за то, что его голоса на корабле не слышно. Как результат одного из таких воздействий был сдавленный крик старпома на вахтенного офицера - вечно сонного от бесконечного несения службы Леву Мухина: «Вы почему на вахте не кричите? Так у Вас вся служба заснет!» На большее старпом был не способен.
   Он пришел на корабль почти одновременно с нами, сменив в этой должности только что назначенного с повышением командира. И командир продолжал изображать из себя собственного старшего помощника с ухватками только что протрезвевшего боцмана, а Андреев трудился и молчал. Лишь через год, когда швартовавшийся на большой волне буксир помял нам борт и сломал леерную стойку, вбежавший в каюту Белостоцкий с восторгом оповестил меня — Старпом крикнул капитану буксира:«Едрёна мышь!»!
   Большей грубости Виктор Иванович Андреев не позволил себе ни за два года старпомства, ни за последующие годы командования крейсером. На фоне всеобщей грубости, хамства и матерщины это было непостижимо. А вот назначение затем в академию на одну из ведущих кафедр и обучение будущих командиров кораблей и соединений в корне меняющейся тактике флота стало вполне объяснимым и естественным итогом его службы.
   Плохо для нас в старпоме было то, что он не жалел своего времени, практически никогда не сходил на берег и никто не знал, когда он спит. Обнаружить какую-либо недоработку он мог в любое время суток. И недоработки он находил не быстрым «по-чапаевски», как у командира, взглядом, а в итоге длительного и внимательного осмотра помещения, механизма или моряка. На моряков он, правда, в основном ориентировал только что назначенного помощника командира Попова, но не дай бог, если ему самому удавалось что-нибудь неладное заметить у матроса. Помещения же и механизмы от его глаз не ускользали.
   Теперь-то я понимаю, что его дотошность в тот период вызывалась просто детальным и добросовестным изучением корабля. Но мне не повезло, что по его графику изучение средней и кормовой части корабля, где располагались все мои машины и механизмы, где трудились и несли дежурно-вахтенную службу мои подчиненные, и где находился кубрик, в котором они жили,— изучение это по времени совпало с моими ночными бдениями у вскрытой турбины и предобеденными полуофициальными отсыпаниями.
   Соболевское правило «Если хочешь спать в уюте — спи всегда в чужой каюте» на нашем крейсере оказывалось трудно выполнимым: чужие лейтенантские каюты были четырех- или шестиместными, заполненными чужими заботами и попытками выспаться перед или после вахты. И поэтому, «бросив кости» на собственную койку и кое-как приспособившись не замечать дневного рабочего шума котельной группы во главе с довольно крикливым Белостоцким, я вынужден бывал частенько подниматься, быстренько промывать глаза и двигаться в неприятном направлении по вызову старпома. Он никогда не разбирал неправильные действия офицера при его подчиненных и вообще при младших по службе. Поэтому неприятной целью движения обычно являлась старпомовская каюта. Я быстро усвоил и проводил в жизнь рекомендации Славы Аввакумова: передвигаться к начальнику хоть валиком, но перед дверью его каюты резко участить шаг, «запыхаться» и доложить о прибытии, еле переводя дух. Но с Андреевым это не помогало.
   Старпом в своей каюте при «раздолбе» обычно стоял в отличие от многих других начальников, которые при этом могли сидеть, лежать, быть расстегнутыми или полураздетыми. Андреев же, тщательно по-уставному одетый, стоял против тебя, иногда обходил то справа, то слева и укоризненно тихо говорил. Он досконально перечислял все, обнаруженное им, подробно разъяснял всю пагубность этого и сам искал истоки такого непорядка. Он никогда не использовал чисто риторическое: «Почему... ?», за которым у других начальников следовало его собственное разъяснение: «Потому что служить не умеете!» с добавлением числа суток.
   Андреев наказал меня только один раз примерно через полгода нашей совместной службы. Мы стояли тогда в Тендровской бухте и я решил незаметно избавиться от ненавистной мне ржавой ванны, стоявшей за переборкой нашей каюты в бане сверхсрочников. Я давно вел борьбу с этой ванной, находившейся в моем заведовании. Была она ровесницей корабля, а потому — облезшей и вонючей. Мне удалось уже сделать в бане новые души, выкинуть оттуда полусгнившие скамейки у переборок и рыбины на палубе. Но в ванне и под нею оставалось гнилое царство, постоянно грозившее мне «фитилем».
   В один из тихих летних вечеров, когда па вахте стоял Гусев и мог по дружбе не увидеть моих действий, ванна была вытащена на палубу, раскачана и брошена за борт. Поскольку в это время оказался вывален рабочий левый трап, ванна полетела в воду по правому борту. Она упала плашмя, не потонула и сильно ударила в броню. На этот шум, показавшийся в вечерней тишине изрядным ударом в борт незаметно подошедшего буксира, выскочил из каюты, находившейся неподалеку, взволнованный и не застегнутый на все пуговицы старпом. И с ходу дал мне пять суток за безвозвратное уничтожение числящегося за кораблем имущества. Вследствие серьезного и скрупулезного отношения старпома к вопросам воспитания, взыскание с полной формулировкой причины наказания было занесено в мое личное дело и оказалось в нем единственным. Остальные 64 суток, полученные за первый год от других начальников, включая комфлота, там не числились.
   В дни же ремонта его вежливые, добрые и поучительные, но бесконечно нудные разъяснения (грех их называть «раздолбом») казались тягостными и иногда вызывали желание лучше получить законные и уже привычные сутки и поскорее уйти, чем безболезненно выслушивать его попреки и советы. Однажды мне стало так скучно, что я, стоя, задремал и встряхнулся, когда у меня подогнулись коленки. Старпом возмущенно спросил: «Вы что, не спали что ли?», на что я ответил утвердительно и рассказал об истинном положении дел. Андреев меня сразу же отпустил и никогда больше до обеда не «долбал» даже после конца ремонта.



                V


   Одной из основных обязанностей офицера-специалиста на корабле в те годы считалась «воспитательная работа» с личным составом, которая была сплошным формализмом. Руководил этой работой солидный штат офицеров-политработников.
   Наш заместитель командира корабля по политической части («большой зам») только тем и был хорош, что с нами — молодыми офицерами практически не разговаривал, a y некоторых не знал даже занимаемых ими должностей. Иногда он, правда, любил свободный задушевный разговор со сверхсрочниками и матросами. Лично мне не кажется, что в таких почти монологах скрыт успех воспитательной работы, тем более по методу нашего тогда капитана третьего ранга Ч.
   Однажды на рейде Чауда «большой» замполит подсел на юте к группе мичманов и стал хвалить старые времена, когда все делали лучше, чем теперь (прошло более сорока лет с тех пор, а направленность критики все та же). Ярким свидетельством высказанного им было меткое наблюдение: ботинки его сверху уже прохудились, а подошвы до сих пор целы. Один из мичманов также задушевно ответил, что в каюте на ковре обувь снизу не протирается, хотя верха все равно преют по причине потения ног.
   Вечером в кают-компании перед всеми офицерами я был поставлен «на три точки» за плохую воспитательную работу с подчиненными, что явилось причиной дискредитации заместителя командира крейсера. Я проглотил это, хотя и мог бы попытаться оправдаться тем, что я — комсомолец, а мичман — член корабельного партийного бюро, что он старше меня на 35 лет, пришел на флот еще по комсомольскому набору одновременно с нашим министром и что вообще он не из моего подразделения. Но через 7-8 месяцев после начала службы все высказанное замполитом было мне уже безразлично, как и всем в нашей кают-компании.
   О какой воспитательной работе мог говорить наш главный корабельный воспитатель при таком глубоком знании поднимаемого им перед офицерами вопроса?
   Основной формой идеологического и воспитательного общения офицеров с матросами в годы моей юности считались политические занятия. Это было святое время по понедельникам до обеда. Из года в год занятия проводились по одним и тем же программам, по одним и тем же методикам, по одним и тем же пособиям. Первые в учебном году занятия в декабре проходили под бдительным оком офицеров-поверяющих. Вели занятия весь год самые младшие офицеры — командиры башен, батарей, групп. А поверяющие просматривали конспект руководителя, проверяли наличие карты Советского Союза и указки, в журнале учета контролировали записи тем занятий и правильность постановки значков о причинах отсутствия слушателей. Затем по головам и точкам в журнале определялась точность учета в этот день.     Посидев после этого на занятиях еще 10—15 минут, поверяющие разбредались по каютам и больше их до обеда никто не видел. На второй-третий месяц никто уже занятия не контролировал.
   Меня по первости удивляло, что этими поверяющими были офицеры, заменившие одного в далеком прошлом иеромонаха и несколько лет в своих училищах постигавшие вопросы воспитания, как мы постигали вопросы эксплуатации и боевого использования корабельного оружия и техники. Им-то и проводить бы политические занятия! А нам оставить обучение моряков специальности. Но 15 минут проверять и затем 3 часа отлеживаться в каютах по понедельникам, видимо, было более приемлемо, хотя в вопросах воспитания их мнение оставалось решающим. Потом такое положение перестало меня удивлять.
   Темы наших занятий через пару-другую месяцев начинали все чаще отходить от программных и заменяться изучением текущих вопросов, опубликованных в газетах. Поэтому мне запомнились названия лишь нескольких первых программных занятий, повторявшихся из года в год: «Как жили и боролись рабочие до революции» или «Три похода Антанты». Как живо воспринимались они матросами по пятому году службы!
Текущие же вопросы были очередными постановлениями Партии и Правительства, указами и законами.
   Мне не забыть так и не выполненного до сих пор решения о квадратно-гнездовом способе посева и торфоперегнойных горшочках. Зачем требовали рассказывать об этом комендорам или машинистам боевого корабля? И как мог это толково рассказать лейтенант городского, как правило, происхождения, проучившийся не один год в военном заведении закрытого типа и знавший хлебопашество только по кинофильмам «Богатая невеста» и «Кубанские казаки»? Но рассказывать было надо. Я, например, проявил тактическую находчивость и предоставил слово по посевным вопросам матросу Абакумову — бывшему агроному из Мордовии. Специалист сельского хозяйства долго стоял, сутулясь и угрюмо глядя, а затем промямлил: «Мало, что они еще приду
мают?». Живая развернутая беседа, рекомендованная для этого занятия инструктировавшим нас — руководителей «большим замом», не получилась. А на занятии у меня присутствовал поверяющий из политотдела. Так что пришлось мне «текстуально» излагать материал прямо по газете и тянуть время на три урока. Замечание поверяющего по этому занятию было принципиальным: «У двух слушателей давно не стиранное рабочее платье».
   От замечаний по собственной подготовке к программным занятиям мне удалось избавиться довольно быстро. Приборщик каюты, в которую меня переселили в конце-концов из «шестиместной», матрос моей группы Бывших в толстой тетради па 96 листах начертил синим карандашом широкие поля с каждой стороны страницы и добросовестно переписывал в эту тетрадь наиболее нравившиеся ему строки нашего затертого учебного пособия для матросов. Проставленные затем мною лично «в беспорядочном порядке» красные галочки на полях и кое-где подчеркнутые слова после очередных проверок создали мне славу руководителя, образцово готовящегося к занятиям. Въедливая же натура моего помощника на занятиях главного старшины сверхсрочной службы Алексея Александровича Савушкина, добившегося переодевания моряков в выстиранные «робы» и аккуратно ставившего нужные значки в журнале учета посещаемости, вывела меня в лучшие пропагандисты не только нашего корабля, но и всей дивизии.
   Не думаю, что такие занятия могли дать хоть какой-то положительный эффект. Не думаю, что где-либо политзанятия принципиально отличались от моих. Явно не они были главной формой общения воспитателя с воспитуемым. В лучшем случае, при взаимном понимании и доброжелательном отношении, они создавали круговую поруку подразделения вместе с командиром по отношению к поверяющим начальникам.
   Просто к слову, не желая обидеть всех политических работников—воспитателей и не называя фамилий наших корабельных, надо отметить, что составляли они на «Красном Крыме» опасную касту, бороться с которой было бы безумием. И годы училища, и вся тогдашняя действительность приучали к мысли о безоговорочной необходимости ни в чем им не перечить и делать вид, что все их рекомендации выполняются в максимальной степени. И, если неудавшийся семинарист двадцать пять лет мог руководить самой большой в мире страной, то представители его когорты не менее успешно трудились на местах.
   Все виды деятельности нашего экипажа обеспечивал призванный год назад из запаса секретарь райкома по сельскому хозяйству. Партийной организацией руководил бывший ротный писарь. У артиллериста заместителем служил бывший моторист, а у механика — стрелок с самолета. Комсомолец, начальник клуба и редактор многотиражки происходили из солдат-первогодков. Конечно, кроме «большого зама», все они окончили соответствующее училище, дававшее специальность идеологического работника. Придя на корабль вместе с нами, все они сразу оказались на голову выше нас — нашими политическими начальниками, инструкторами, поверяющими. И свято поддерживали кастовую принадлежность, не выносили сор из своей избы, дружно налетали всей стаей на любого тронувшего хоть одного из них. Нам часто становились известны их «заходы» и «погары», но они уверенно шли по служебной лестнице. А мы были приучены молчать и принимать все это, как объективную реальность.


                VI


   Ближайшие наши помощники — старшины-сверхсрочники (в матросском просторечье — «сундуки») — считались людьми, наиболее независимыми на корабле. У каждого из них были конкретно обусловленные договором место и срок службы, роста в чине добиваться было незачем, поскольку он невозможен. Оставалось только «не погореть» на чем-нибудь. Спихнуть же возможный «погар» на своего командира, то есть на лейтенанта, при многолетнем опыте службы оказывалось задачкой для детского сада. Сверхсрочники тихо-спокойно отсиживались в каютах днем и почти каждый вечер сходили на берег, поскольку их лейтенанты всегда за что-нибудь сидели на корабле. Строили сверхсрочники собственные дома на Корабельной стороне, спокойно    служили-не-тужили и безболезненно переживали не первую и не последнюю замену своего очередного молодого начальника.
   Главный же двигатель на корабле — по словам адмирала Нахимова — матрос был спокоен еще больше. Он твердо знал, что положенное по закону он должен отслужить и на уменьшение этого срока рассчитывать не может. А увеличить срок дальше Нового года не может никто, кроме министра, да и то в случае войны. Мелкие же неприятности или приятности за пять бесконечных лет корабельной службы ничего не меняют — ведь жизнь начнется только после демобилизации. Надо лишь уберечься от трибунала, дисциплинарного батальона и продления службы из-за этого.
   И служили лейтенанты без опоры снизу. Как в болоте увязали их наивные училищные стремления. А сверху научить чему-либо дельному обычно было некому. Среднее звено офицеров-специалистов хорошо разбиралось только в технических вопросах. Их тоже никто вопросам воспитания и контакта с подчиненными не учил.
   Думаю, что для успехов в воспитательной работе надо жить с матросом единой духовной жизнью. Не в кубрике одном жить, не из одного бачка питаться, не в одинаковом рабочем платье ходить, как было все это у нас — курсантов во время корабельных практик, а понимать все матросские нужды, разъяснять причины, необходимость и правильность его лишений ради Родины. Но это трудно, а для большинства — невозможно. По честному говоря, я не помню офицера, умевшего воспитывать своих подчиненных по-настоящему. На всех ступенях все жили по принципу щенка, брошенного в воду, не получая помощи со стороны и стараясь не утонуть. И если с тобою что-то «воспитательное» проводилось, то лишь из чувства самосохранения проводившего, чтобы ему не попало за бездеятельность.
   Мы знали, что на всех севастопольских кораблях многие молодые офицеры пытались жить по принципам, широко освещенным в «Капитальном ремонте» Л. Соболева. Шалопайство на берегу, шалопайство па корабле, пикировки и розыгрыши, попытки разухабистости с начальниками. Узнавали мы об этом при коротких встречах на берегу, особенно — во время бесед в очереди за стаканом «Южнобережного» около массандровского павильона на Приморском бульваре. Здесь всегда казалось, что времени и денег много, не говоря уж о свободе высказывания язвительных замечаний о своих начальниках. Может быть на линкорах и в «Голубой дивизии» ,где служили чьи-то сыновья, флотская жизнь могла иногда идти по дореволюционным правилам? Или, как обычно, желаемое выдавалось за действительное?
   На нашем «могучем» гвардейском крейсере, переведенном в соединение учебных кораблей, об этих вольностях можно было только мечтать. На корабле установили сокращенный учебно-боевой штат, офицеров на многое не хватало. Плавать приходилось значительно больше, чем любому другому крейсеру. Мы обеспечивали штурманскую, артиллерийскую и электромеханическую подготовку курсантов училищ, а в те годы начала строительства океанского флота училищ было немало. На флотских учениях мы изображали корабль вероятного противника — линкор «Айова» или «Миссури» и задолго до начала учений уходили из базы, чтобы к силам «красных» выйти подобно противнику с совершенно неожиданной стороны. Когда же понадобилось испытывать крылатые ракеты, то именно нам пришлось не один месяц ходить на полигоне от темна до темна.
   Так что на шалопайство времени оставалось мало.Когда же надо изо дня в день, педелю за неделей плавать и стрелять, то надо и работать с людьми. Само собой это не получится. Только системы этой работы не существовало, проводили ее кто во что горазд. И всегда в те годы чувствовался непреодолимый разрыв между старшими и младшими по служебному положению. Человека друг в друге, как старшие, так и младшие в те годы, как правило, не видели.
   Специфика корабельной службы состоит, в частности, в том, что для каждого матроса, старшины и офицера жестко предусмотрено место нахождения и конкретные обязанности при любом состоянии корабля и в любое время суток. Поэтому на ходу и по всем тревогам, то есть по сигналам для ведения боя, проведения боевых учений, ликвидации пожаров или поступления воды из-за борта и выполнения многих других боевых обязанностей, и я, и все мои подчиненные находились в различных помещениях на своих местах по расписанию и общались лишь по телефонам и переговорным трубам. Хорошо узнать в это время я мог лишь матросов первого машинного отделения, где находился сам, да еще немного — второго, куда мне каждый час надлежало на несколько минут лазать через иллюминатор в переборке для проверки действия машины. А матросы и старшины группы находились еще в двух машинных отделениях, на линиях валов, в румпельном отделении и в двух электростанциях у турбогенераторов. Когда же давали отбой тревоги, каждый свободный от вахты пытался где-нибудь уснуть на час-полтора до следующей тревоги или вахты, чтобы хоть урывками набрать установленный природой минимум. Тут было не до общений.
   В базе или на рейде во время приборок, проворачивания механизмов, ухода за материальной частью или ремонта для «задушевных» бесед времени не было: матрос работал, а офицер за этой работой следил и, как правило, ругал за недоработки.   На построениях лейтенанту давалось минуты 2—3 для общих объявлений. Прием пищи и «адмиральский час» считались святым делом. Занятия по специальности офицеры проводили со старшинами, а когда старшины учили матросов, время предназначалось не для бесед с ними. И повисали в воздухе рекомендации наших воспитателей всех рангов: «Ходите по боевым постам, изучайте людей, узнавайте их домашние заботы и жизненные планы». Сами рекомендатели этого не делали, хоть и не имели никаких конкретных боевых и служебных обязанностей, кроме «обеспечения всеми формами и методами» нашей работы. Может быть это отлынивание от порученной им партией конкретной работы и являлось этими «формами и методами»?
   Для общения с подчиненными у нас оставались вечера и выходные (по гражданскому пониманию) дни. Но это время почти полностью уходило на недоделанное днем, на составление отчетов и изучение документов. А в первый год службы надлежало еще изучать корабль, заведование, осваивать дежурство и несение вахты на ходу. И не только осваивать, но и дежурить раз в 3—4 дня, а вахту на ходу стоять «через 8 по 4». Редкой отдушиной был сход на берег, чего добивался не один день и за что расплачивался тоже не один день.
   И не знал молодой офицер всерьез ни молодого, ни старого матроса. А офицеры постарше — командиры дивизионов и боевых частей — вообще помнили матросов зачастую только по нарушениям и необходимости не пускать их на берег.


                VII


   За матросские нарушения на берегу крепко били офицеров. И опасность собственного наказания часто заставляла подолгу держать ненадежных матросов без берега. Доклады старшин о старательности матроса вынуждали лейтенанта записать моряка в увольнение. Но у командира дивизиона рука не дрожала, ненадежный из журнала увольнения вычеркивался. Так поступал и наш добрый и аккуратный комдив гвардии старший инженер-лейтенант Боря Щепалин, когда ему приносили список моих увольняемых. И горькие пьяницы Сергей Лобанков и Вадим Ушаков, несмотря на свои трудовые и боевые подвиги, сидели на корабле, как говорилось, «до посинения». Им комдив объявил «тридцать суток без берега и три месяца пролетарской выдержки».
   Через пару лет их обоих за отличное знание специальности, добросовестное несение вахт, старательность я выдвинул в старшины. Они явно гордились этим довернем своего «гвардии старшего лейтенанта». Какой наладился между нами контакт при обслуживании машин дореволюционной колымаги! Мы не могли подвести друг друга.
   А потом в Одессе они отводили на гауптвахту своего молодого подчиненного, в честь чего спрятали за прилавок в пивной винтовку с патронами, в меру напились и отправились на Пересыпь, где и попались «солдатскому» патрулю. Стыдно было мне по третьему году офицерской службы получить за них 5 суток при каюте, но не ошибался, видимо, еще пару лет до этого наш комдив.
   Куда они рвались?
   В Одессе — на Пересыпь, в Севастополе — в Мартынову слободу, а при стоянке в Северном доке — в «Шанхай» на Северной, в Поти — в «дом Черчиля». Позже, попав на Северный флот, я узнал и тамошние адреса в Североморске и в Мурманске.
Вертепы тех мест надо было видеть. Будучи в патрулях, да и просто при поиске не возвратившихся на корабль моряков, мне приходилось участвовать в операциях отлова посетителей этих мест. В малом масштабе можно понять, что было в них, прочитав соответствующую главу «Соленой купели» Новикова-Прибоя.
   Женские общежития с десятком незанавешенных коек в обшарпанной комнате, пьяные пары в них... Более трезвые или совестливые полуголые матросы, прячущиеся от патрулей под койками с «невинно спящими» девушками... Грязные стаканы и объедки на столе, блевотина у входа...
   Это был иной мир, отталкивающий для лейтенанта, но вполне приемлемый для его ровесника-матроса, конечно, в пьяном виде.
   И оставались эти вертепы вертепами, несмотря на всю воспитательную работу, несмотря на неустанную борьбу комендатуры, горсовета, горкома комсомола. Оставались, пока не снесли их бульдозерами в связи с созданием благоустроенных домов. Как теперь, после этого благоустройства, решаются молодые стремления моряков, не знаю — из патрульного возраста давно вышел.
   Пьяницы знали свои грехи и не роптали на начальство за строгий спрос. Не отражались на их корабельной службе наказания и «пролетарская выдержка». Оставались они верными и честными моряками, отдававшими себя до конца настоящему делу и чтившими Присягу. Помню, как в машинном отделении вырвало бобышку на главном паропроводе и пар со свистом стал заполнять отсек. Я бросился было к телефону, но могучий Лобанков мгновенно затолкал меня под главный холодильник и не выпускал оттуда, несмотря на мои приказания. Юркий же и сообразительный Ушаков ужом проскочил в люк через пелену обжигающего пара и с нижней палубы перекрыл разобщительный клапан. А оба они только что были разжалованы и посажены па корабле вплоть до демобилизации под Новый год.
   Честная и самоотверженная служба, несмотря па наказания...
Думаю, что и у артиллеристов, где матрос только бездумно бросает снаряды или совмещает риски в прицеле, уровень боевой подготовки тоже не снизился бы в случае такой неблагоприятной перспективы, как у моих двух бывших старшин. В любой боевой части моряк и после самого жестокого наказания оставался верным своему долгу — пусть это даже громко и трафаретно сказано. При любой специальности думал и чувствовал он, как мне представляется, одинаково.
   Плохо только, что и в начале пятидесятых, и в годы первой демократизации и «оттепели» многие офицеры не могли, не умели по-настоящему почувствовать эту матросскую верность своему долгу. Матроса давили, мыслями его не интересовались. И начавшаяся «на гражданке» демократизация шла на флоте «шаг вперед—два шага назад». А мы — низовое звено могучего офицерского корпуса — все сильнее чувствовали это раздвоение высоких слов и горькой действительности. И все больше понимали, что отношение к матросу надо менять, что только доброе и уважительное отношение может заставить его честно служить в новой действительности. Но уставы-то никто не отменил, боевую готовность не признал ненужной, порядок увольнения не изменил.
   Не буду говорить о нынешней обстановке на кораблях — я ее не знаю уже много лет. А предположения мои о незыблемости требований боеготовности и их трудной совместимости с моральными и физиологическими потребностями здорового и сытого молодого мужчины могут в чем-то оказаться несовременными. Поэтому я говорю только о начале пятидесятых годов.
   Самым болезненным на флоте вопросом в то время был вопрос увольнения на берег.
По общевойсковому Уставу внутренней службы, обязательному и для моряков, увольнение для военнослужащих срочной службы именовалось отпуском из части, а для офицеров и старшин-сверхсрочно служащих этого понятия вообще не существовало — ведь они, как подразумевалось этим пехотным документом, ходили на службу, почти как на работу, из дома поутру и домой же возвращались вечером. Но для нас  — корабельных людей — все это оказывалось совсем не так. Съезд с корабля, когда он был не в море, а в своей базе, разрешался только части офицеров и старшин. Главным при этом оставалось требование боеготовности: оставшиеся на корабле должны были обеспечить в любое мгновение приготовление корабля к ведению боевых действий и выходу в море. Поэтому съезд с корабля, стоявшего на бочках вдали от берега, оставался и для офицеров лишь увольнением — короткими часами вне твоего железного дома.
   На своем первом корабле я прослужил и прожил более трех лет, мой однокашник по училищу Белостоцкий, теснившийся со мной в одной узенькой каюте — восемь лет, а его подчиненный мичман Новиков, поднимавший корабль из руин в годы комсомольских наборов — более двадцати пяти лет. Только все мы — офицеры и сверхсрочники — хоть и нерегулярно, но попадали на берег при стоянке на несколько вечеров и ночей в месяц, а некоторые счастливчики или хитрецы — то и два-три раза в неделю.
   Матрос же служил на корабле 5 лет и часто не бывал на берегу многими месяцами. Было у него за службу два месячных отпуска с выездом на родину по второму и четвертому году. Остальные же 58 месяцев службы матрос мог быть лишен даже мизерного кусочка «воли» — увольнения на берег на 4-5 часов. Да и после службы его могли отправить домой не с фанфарами и митингами в начале сентября, а под наблюдением работников комендатуры в последних числах декабря.
   Корабельный устав определял норму увольнения матросов в 30% четыре раза в неделю. Дисциплинированный матрос, таким образом, имел право побывать на берегу раз в неделю, а при старательной службе, иногда, еще раз-другой вне очереди. Но макаровское «Помни войну!» требовало от флота в любое время дня и ночи быть готовым отразить неожиданное нападение противника и выйти в море на неопределенный срок. И при этом не надеяться, что по сигналу «Большой сбор», объявленному в базе, на корабли успеют возвратиться уволенные на берег.
   Поэтому, не только у офицеров, но и у матросов весьма непростой оказывалась очередность увольнения. Каждый моряк любого чина постоянно должен был иметь заместителя, допущенного приказом командира корабля. Не имевший же заместителя автоматически не имел и права на увольнение. Возможности на увольнение резко уменьшались после демобилизации старослужащих и прихода молодого пополнения, в дни больших нарядов или работ на берегу, при неукомплектованности личным составом, что случалось при списании части опытных моряков на строящиеся корабли. Чаще всего уставной максимум в 30% съезжал до 20% и меньше этого. Все получалось объективно, все оказывалось необходимым. Матрос мог уволиться уже только раз в две недели, какая-нибудь из которых оказывалась ходовой. И «право» скатывалось до раза в месяц. И весь месяц висело на волоске.
   К несчастью, тяжелой многолетней традицией корабельной «воспитательной» работы являлось наказание за любую провинность неувольнением. Форма этого наказания имела многие варианты, но окончательная суть всегда оставалась одной и той же: вместо ожидавшейся встречи с семьей, знакомой девушкой, вместо прогулки по городу, почти невероятного посещения театра или кино и значительно более вероятного вечера на танцах или в ресторане наказанный коротал время на корабле.
   Для офицеров и сверхсрочников это часто выражалось заданием такого объема работы, который невозможно выполнить до отхода от борта катера со съезжающими на берег. Мой первый командир боевой части гвардии старший инженер-лейтенант Аввакумов умел это делать с воистину гвардейским блеском. Перед ужином он разрешал сход на берег, но после ужина присылал матроса-посыльного с бумажкой-вводной о какой-нибудь незначительной задаче, например, доложить ему число часов работы масла в одном из машинных отделений. Посмотреть это в журнале, добежать до его каюты и доложить — дело пяти минут, и ты свободен!
   Но непревзойденный гвардейский блеск заключался в том, что бумажка-вводная вручалась у трапа, когда в катер уже спустились матросы и сверхсрочники и давалась команда: «Офицеры приглашаются в катер». За время же доклада катер уходил, а следующий назначался в лучшем случае часа через полтора, если его просил кто-нибудь из офицеров штаба. В худшем же случае катер отходил от борта за полчаса до окончания увольнения матросов, когда отправлялся за ними к причалу.
   Гласное же наказание «бросалось с ходу» в виде определенного числа суток ареста при каюте, что означало: служить в полную меру все эти сутки, принимать
пищу после всех, не смотреть кинофильмы, не развлекаться как-либо по-иному в кают-компании или на палубе с матросами, не сходить на берег.
   Это был очень удобный способ задерживать на корабле своего заместителя и тем обеспечивать собственный беспрепятственный сход.
   А над темной бухтой все эти вечера призывно блестели недалекие огни Приморского бульвара и доносились иногда звуки танцевальной музыки.


                VIII


   Хотелось бы из того далекого прошлого припомнить какой-нибудь прекрасный черноморский пейзаж и порадоваться этому светлому воспоминанию. Припомнить, например, вход в Севастополь: далекий амфитеатр Инкерманских высот с белоснежным маяком-створом, серый полукруг Константиновской батареи слева от бокового заграждения и полуразрушенный Херсонесский собор справа. А потом — бухта с крутыми берегами, обрывистыми желтыми на Северной стороне и ступенчатыми зелеными, с чуть-чуть белеющими домами — на Южной. Голубизна неба, синь воды, белые мачты яхт и шверботов у берега. А надо всем — золотой крест Владимирского собора... Прекрасно?
   Но мне трудно вспомнить это и этому порадоваться, ибо я — механик. И не вижу я входа в бухту, потому что нахожусь глубоко внизу — в машинном отделении, на своем посту. А когда крейсер застынет, наконец, на бочках в безопасной с точки зрения самовольных отлучек дистанции от всех пленительных берегов, любоваться пейзажами все равно будет трудно: надо вычитать и подписать каракули старшин в шести вахтенных журналах за весь поход, составить заявку на пополнение запасов, просмотреть списки увольняемых, подписать увольнительные записки, минут сорок высидеть в кают-компании на разборе выхода. И отсыпаться...
   И видишь ты пейзажи только со шкафута, пока ждешь катера, да с самого катера (если тебя по молодости не загнали к матросам и старшинам в его кубрик, освободив место у флага для более старослужащих офицеров). На берегу же все внимание не природе, а встречным офицерам, каждый из которых старше тебя по званию, может оказаться береговой или штабной крысой и за что-нибудь «прихватить». Да и бывают сходы настолько редко, что влечет тебя в них не окрестная природная красота, а возможность встречи со всегда прекрасной и желанной Незнакомкой.
   Воспоминания тех лет о томящей южно-курортной природе сочетаются у меня чаще с дежурствами, когда заняты все 24 часа, а на бухту смотришь только при подходе катера с увольняемыми и гадаешь о количестве своих пьяных подчиненных на нем. Да еще с многочисленными сутками ареста, когда можно было смотреть на берег из иллюминатора в свободное от службы время.
   Был, правда, случай, когда нас поставили на чужие бочки напротив штаба флота, занимавшего в те годы единственное уцелевшее в войну трехэтажное здание рядом с Графской пристанью. Командир из-за этого в лютой злобе бегал по палубе и рострам и искал там какие-нибудь недостатки: в любой момент к нам мог пожаловать неудовлетворенный полученным поручением штабной поверяющий. А матросы с нескрываемой радостью лазали на кормовой мостик к дальномеру: напротив расстилался женский пляж. На отгороженном символическим заборчиком узеньком прибрежном участке одна рядом с другой лежали высокопоставленные жены и дочки: это был участок Спортклуба флота, куда допускались только избранные. И некоторые из дам воспринимали эту женскую автономию пляжа, как неотъемлемое право загорать в костюме Евы. Я тоже полез было к дальномеру, но меня пристыдил мой пьяница Лобанков укоризненным бурчанием под нос, что «гвардии лейтенант на берегу бывают, а он это дело с самого призыва не видел».
   На ходу море тоже не дарило мне глубоких переживаний Айвазовского...
Вахта в машине. Жара под пятьдесят. Висящий в потоке воздуха от вентилятора полуведерный медный чайник. И шик механика - попить с высоты, запрокинув голову и попав тонкой струей из носика прямо в широко распахнутый рот. И не расплескать ни капли. Когда же после вахты или тревоги выходил на палубу, то любоваться окружающими просторами особой охоты или нужды не было: охота была спать или нужда была писать какие-нибудь бумаги. Да и много ли с палубы увидишь?
   Описывать море — удел морских писателей штурманской или артиллерийской, в крайнем случае, специальности. С мостика или от дальномера им видно все. А я в те годы на мостике побывал лишь однажды, по вызову командира корабля после вахты, во время которой одна из трех наших труб «дала шапку дыма». На вопрос вахтенного офицера по телефону: «Почему дымите?» я дал конкретный технический ответ: «Не знаю», который командиру показался недостаточным. И уже при прямом контакте он разъяснил мне:
   — Потому что служить не умеете. С вами — механиками мне плавать страшно!
Для большей наглядности Виктор Гаврилович Григорьев побелел, затрясся, бросил на палубу фуражку и стал ее топтать. Запасной «головной прибор» держал за спиной наш бородатый капитан интендантской службы Миша Гаранин. «Стравив пар», командир бросил остатки фуражки за борт, натянул запасную и объявил мне очередные десять суток при каюте. А потом еще усилил наказание, добавив:
   — С приходом в базу.
   Арестами грешили все от комдивов до комфлота. При этом аресты при каюте практически нигде официально не учитывались и перечислялись лишь их жертвами в пьяных откровениях или начальниками при объяснении, почему виновному вовремя не присваивается очередное звание.
   Арест матроса был совсем иным. Дать своему подчиненному арест с содержанием на гауптвахте мог только сумасшедший: на продолжительный срок лишиться пары рабочих рук и дежурно-вахтенной единицы было еще полбеды; главное было в сложности пройти все бюрократические рогатки: выписывать записку об арестовании, аттестат, справку о медицинской годности, затем обеспечить арестованного всем вещевым имуществом соответствующего хорошего качества, подстричь его, доставить на гауптвахту в положенное время с положенным конвоем и при наличии там свободного места. И была при этом большая опасность: получение замечания или взыскания от коменданта за невыполнение чего-нибудь, за какие-нибудь нарушения в
 форме одежды или поведении сопровождающих. Пьянка и попадание на гауптвахту моих сопровождающих Ушакова и Лобанкова были одним из многочисленных примеров такой опасности. Поэтому аресты матросов с содержанием на гауптвахте оставались прерогативой коменданта и адмиралов.
   В очень редких случаях таким арестом пользовался командир корабля, когда хотел заодно с матросом наказать и его офицера. Но обычно он этого опасался из-за возможности получить на корабль еще одно дополнительное замечание. К тому же арестованный на гауптвахте матрос, как правило, исчезал с корабля надолго: ему за какие-нибудь провинности пару раз добавляли еще по трое суток, а корабль тем временем неожиданно уходил. Освобожденного, наконец, матроса некому было забирать, и комендатура сдавала его в экипаж. Оттуда, при беспредельной потребности в рабочих руках, "бесхозного" моряка немедленно откомандировывали куда-нибудь для работ «хозяйственным способом» или помощи сельскому хозяйству.
   Поэтому на корабле широко применялся арест матросов в корабельном карцере с вечера до утренней приборки. У нас карцером числилось тесное помещение два на полтора метра с водонепроницаемой стальной дверью и зарешеченным иллюминатором, задраивавшимся снаружи. Стальные переборки, подволок, палуба и дверь изнутри во избежание порчи арестованными краски, были лишь засуричены. Внутри ничего не было. Помещался он над котельным отделением, в котором на стоянке всегда работал котел. Даже зимой в пустом карцере ниже 30 градусов не бывало.
   Загружали карцер вечерами по непосредственному указанию самого старпома, обычно принимавшего увольняемых. Всех, неспособных без посторонней помощи выйти из барказа и подняться на палубу по трапу, сажали под арест. Многолетней практикой были отработаны два способа доставки. Тех, кто мог передвигаться, дотаскивали до гостеприимных дверей карцера силами подвахтенных дневальных. Для нетранспортабельных вооружалась грузовая стрела с сеткой для подъема бочек. Вываленные из этой сетки выпивохи раскладывались на палубе по боевым частям. Под руководством дежурного офицера дежурная служба растаскивала пьяниц по душам, по возможности раздевала их и, накрепко заперев двери, включала на полную силу забортную воду во все распылители.
   Минут через двадцать в душах начинались крики, доносилась брань и угрозы выломать двери. Иногда эти угрозы сопровождались ударами голых пяток и кулаков. На моей памяти, выломать дверь удалось лишь однажды, когда моряков в душе оказалось много и у них хватило сил оторвать от переборки приваренную скамейку. Протрезвев, пьяницы переходили к просьбам закрыть забортную воду и обещаниям не сопротивляться переводу их в карцер. Через некоторое время это и делалось.   Набитые в тесное жаркое помещение до отказа, арестанты проводили там мучительную ночь. Утром их отмывали тугой струей забортной воды из пожарного шланга, «удовлетворяли» соответствующим сроком неувольнения и отправляли по боевым частям «для дальнейшего прохождения службы».
   Мне запомнилась ночь после увольнения в Новороссийске в начале сентября пятьдесят второго года. Около двух месяцев мы ежедневно ходили на полигон для отработки новой техники, изображая из себя линкор или авианосец вероятного противника, по которому предполагалось впоследствии использовать эту новую технику. За этот труд нам платили значительную надбавку. А увольнения все это время не было. И вот что-то случилось с танкером, мы сами пошли на заправку, стали к новороссийскому нефтяному причалу, а мазута не оказалось. В море в это время заштормило, по долговременному прогнозу наша испытательная работа откладывалась на несколько дней.
   Под давлением замполита командир разрешил увольнение в две смены. Старшины мгновенно по «матросскому телеграфу» приняли единое решение: в списки увольняемых с обеда до ужина они внесли тех, кто не мог получить замечаний и вызвать этим запрет второй смены увольняемых после ужина.
   В знойном городе мужчин практически не было. Первая смена молодежи и комсомольских активистов только подразнила пылких казачек. И пара сотен моряков второй смены попала в рай. Были деньги, был жгучий черноморский вечер, прошел уже сбор винограда... И главное — была бесшабашная молодость!
   Утром командиру нашего крейсера с трудом удалось забрать из комендатуры для обеспечения выхода в море три с лишним десятка задержанных. До утра на корабль возвращались многие-многие опоздавшие. А на корабле всю ночь работали души и наполнялся карцер.
   Утром на трех квадратных метрах горячей палубы лежало семнадцать тесно сплетенных тел. Холодный душ вечером помог им лишь на время выйти из беспамятства и без помех дойти до места изоляции. Жара сделала свое дело, и многие из них, вновь запьянев, начали возмущенно кричать что-то хриплыми голосами. Это надоело вахтенному старшине на баке, и он задраил иллюминатор. Какая там в конце-концов стала температура и какой дух, никто из арестованных рассказать не мог, когда утром с сигналом побудки была открыта дверь карцера.
   Недавно назначенный помощником командира и получивший звание капитан-лейтенанта Юрий Попов (когда-то мой старший в шестиместной каюте) долго размышлениями не терзался. Сопровождавшему его старшему боцману Ивану Андреевичу Степаненко он приказал вызвать несколько матросов боцманской команды — «боцманят» — и вооружить пару пожарных шлангов. Главный старшина Степаненко славился на крейсерах полным неумением читать и писать, что не могли ликвидировать не только ликбез и замполит, но и невозможность за это получить хоть к отставке звание мичмана. Но морской сноровки у него было, хоть отбавляй. Поэтому он споро организовал обливание бесчувственных арестантов холодной водой и вытаскивание их на вольный воздух.
   Через четверть часа нарушители, мокрые и жалкие, стояли в строю и слушали воспитательный монолог помощника командира крейсера. Суть монолога состояла в том, что долго бездельничать нарушителям не придется и впереди у них после конца рабочего дня еще пять вечеров по очистке от ржавчины форпика, малярной и шхиперской кладовой, цепного ящика — самых тесных, грязных и душных помещений на корабле. О каком-либо неувольнении не упоминалось — любому было ясно, что до Дня Красной Армии 23 февраля он может попасть на берег, лишь обманув бдительность своего командира подразделения и упросив старшину назначить его в патруль для борьбы с очередными нарушителями порядка.
   Для «силового» воздействия па матроса уставы предусматривают, кроме неувольнения и ареста, внеочередное назначение нарушителей в наряды на службу или на работу, которые в принципе сперва распределяются между всеми поровну. Только на кораблях старой постройки, в том числе и на «Красном Крыме» почти объективно подтверждалось ироническое замечание Фридриха Энгельса о том, что половина русской армии занята тем, что охраняет вторую половину.
   Трудно перечислить все, что требует на корабле постоянного присутствия, наблюдения, работы знающих и умеющих людей. Множество кубриков, где надо поддерживать порядок, следить за выполнением распорядка дня и команд по трансляции, вовремя будить ночью заступающих на вахту, множество пожароопасных и труднодоступных мест внутри корабля и на палубе, артиллерийские и торпедные погреба с многими тоннами взрывчатой начинки, круглые сутки работающие паровые котлы, турбогенераторы, различные насосы и аппараты, рефрижераторные машины для охлаждения продуктов и погребов с боеприпасами, камбуз и приготовление в нем пищи для сотен людей из необработанных кем-то другим мясных туш, мороженной рыбы, картошки, крупы, доставка на корабль этих продуктов и их хранение — если не половина, то треть всего экипажа постоянно занимается этими делами, образуя дежурно-вахтенную службу корабля. А это значит, что офицер, старшина, матрос заступает в дежурство через двое суток на третьи или на вахту через восемь часов на четыре. Из месяца в месяц, из года в год. И почти несбыточным благом считает дежурство через трое суток или вахту через двенадцать часов.
   Трудно найти прореху в графике несения службы и наказать нарушителя дополнением этой службы. А в караул и на вахту вообще в наказание ставить запрещено. Попробуй-ка так перетрясти наряды своего подразделения, чтобы втиснуть кого-нибудь в безответственную службу вне очереди (в ответственной же тебе самому хуже это взыскание обойдется). Вот и нет практически этого способа воздействия.
   Ретивые начальники нашли, правда, выход: «снятие» с вахты. Для наказания провинившийся снимается с вахты за полчаса до ее окончания и ставится на вахту вновь. Считалось, что при снятии вахта не засчитывается и новое назначение, следовательно, не является внеочередным назначением на вахту. Но усталость-то оставалась и наказанный таким способом нередко засыпал у действующего механизма или на вахтенном посту. Поэтому, как правило, такие наказания применялись только к тем, кто не мог подвести: к офицерам, сверхсрочникам и старшинам — командирам постов на верхней палубе. Матроса же удавалось ставить снова таким путем лишь на малоответственные посты дневальных по кубрикам или гальюну.
   Внеочередные наряды на работу применяли обычно старшины. Им самим и приходилось проверять выполнение этих работ по принуждению. Здравый смысл требовал проверки результатов внеочередных работ, поэтому они дольше полуночи не продолжались. Ретивые офицеры приказывали иногда отрабатывать наряды ночью, но это было обычно фикцией: над наказанным надо сидеть, а на следующий день он должен работать не хуже других и вечером, как правило, заступить на очередную вахту, причем на ней не заснуть. И старшины либо сокращали такое воздействие, либо применяли неуставной дедовский способ наказния, если нарушитель действительно, по их мнению, заслуживал этого.


                IX


   В машинной группе, которой, как мне казалось, я руководил, этот способ назывался «побеседовать в испарителях». Рядом с кубриком машинистов располагалось тесное помещение, в котором стояло два испарителя котельной воды, по виду похожих на автомобильные цистерны для бензина, поставленные без колес на палубу. Трое старшин покрепче становились около этих испарителей. Виновника одевали в мокрое рабочее платье и в сопровождении старшины, воспитывающего этого нарушителя, приводили в помещение испарителей. Водонепроницаемая дверь задраивалась на все рукоятки, около нее становился еще один старшина, а воспитывающий начинал беседу. Обычно это были традиционно флотские вопросы:   «Почему..?» Ответ или безмолвие имели одинаковое следствие. Начиналось то, что в отделениях милиции десятилетиями отрабатывалось на мелких жуликах и карманных воришках — «поиски пятого угла». Флотский рационализацией были удары только по мягким частям туловища и мокрая одежда, что не давало возможностей медику подтвердить побои, если бы наказанный побежал к замполиту жаловаться.
   Я несколько раз по молодости слышал от старшин: «Мы побеседовали с ним» и был доволен, что старшины проводят разъяснительную работу с нарушителями порядка.
   Однажды мы стояли в заводе. Молодой еще тогда Лобанков был направлен в один из цехов для ремонта неисправного клапана. Он быстро и старательно выполнил поручение, вслед за тем так же по-хозяйски выдул без закуски пол-литру, купленную по просьбе «бедного матросика» цеховой уборщицей. Немного погуляв по цеху, моряк присмотрел склонившуюся к станку фрезеровщицу, приглянувшуюся ему по формам. И, не долго думая, начал ее «охмурять». Это выразилось в том, что он дыхнул ей в затылок водочными парами всей бутылки и, не говоря ни слова, схватил могучими руками наиболее привлекательные места.
   Испуганная работница закричала диким голосом и повернулась лицом к нашему дон-Жуану. Было ей лет за пятьдесят, что потрясло страстного юношу сильнее крика. Он отпрянул и стал мелко креститься. Происходил он из вологодских староверов-плотогонов, с десяти лет помогал отцу зимой рубить лес и ладить срубы, а после ледохода — в виде плотов спускать бревна по Волге до Астрахани и там собирать избы. На учебу в школе времени не оставалось. Он сам говорил, что у него с братом на двоих три класса и школьный коридор. Трудягой же он оказался беззаветным, все механизмы машинного отделения осваивал до последнего винтика, нести вахту или работать мог почти без сна. Но вера в бога, стремление заменить чай водкой и познанная с волжскими рыбачками женская доступность впитались в его душу с отроческих лет.
   Меня вызвал на палубу дежурный по кораблю и хмуро сообщил, что где-то в заводе буйствует пьяный моряк-гвардеец. По спискам дежурного в это время и в том районе могли быть только мои матросы. Приказав двум старшинам следовать за мной, я бросился в знакомый цех.
   Работницы уже успели вытеснить Лобанкова из здания в проход между цехами. Увидев своего командира и пару старшин, нарушитель схватил длинную трубу и, размахивая ею над головой, забрался на кучу угля. Естественно, что моя группа захвата держалась от этой кучи подальше. Лобанков же, чуя неотвратимость своего поражения, решил сперва покрасоваться перед трудящимся народом обоих цехов, прекратившим работу и столпившимся у окон. Со всей откровенностью языка простого лесоруба он стал позорить военную службу, которая не дала ему ничего, кроме этой презренной для него форменной одежды.
   И он начал быстрый стриптиз, на время отложив трубу. Мы бросились в атаку, но нарушитель успел снова схватить свое оружие и замахать им. Группа позорно отступила, а Лобанков в одних полотняных кальсонах бросился между цехами к блестевшей пятнами мазута водной глади заводского ковша. Подбежав к краю причала, он повернулся к нам и прокричал, что вместо этой проклятой службы он лучше утопится. Был теплый южный апрель, судороги у двадцатилетнего волжского плотогона я не боялся, а на протрезвление надеялся. И при сотне свидетелей бросил:
  - Ну и топись, пьянчуга!
  Товарищ командир, он же плавать почти не умеет! — крикнул его командир отделения Владимир Москалев.
   Но было поздно. Лобанков перекрестился, сложил руки лодочкой и животом вперед плюхнулся в воду с четырехметровой высоты. Мы подбежали к краю причала. Москалев стал быстро раздеваться, а пушноусый старшина команды Василий Семин снял ботинки.
Лобанков был где-то в глубине, только пузырь воздуха пока на поверхности не появлялся. Мои же мысли быстро неслись к трибуналу и приказанию утопиться, отданному при свидетелях неумеющему плавать матросу....
   Но вдруг из воды пробкой вылетел наш «утопленник», успел обхватить у среза воды бревенчатый кранец причала и застыл, как мертвый.
   За событиями наблюдала большая группа моряков,
сгрудившаяся на баке крейсера. Подавались различные советы, сыпались насмешки в адрес «маслопупов». Рассыльный принес с корабля помощь вахтенного офицера гвардии лейтенанта Обухова — шкентель от коечного обвеса, то есть длинную тонкую веревку.
   Тем временем от холодной воды нарушитель пришел в себя и запросил пощады. Он сам нацепил себе подмышки широкий узел, завязанный нами на конце коечного шкентеля, и даже пытался помочь своему извлечению на причал. Но выпитое и испытанное снова лишили его чувств, лишь только он оказался в безопасности на суше. Он весь был перемазан мазутом, плававшим на поверхности воды в ковше, а на неприбранном заводском причале к его мокрым волосам, телу и изрядно порвавшимся кальсонам прилипла еще земля и уголь. Тащить его под руки было немыслимо, и я принял решение: связать шкентелем его руки и ноги, засунуть между ними ту же трубу и нести его на плечах — так рабочее подразделение носит свиные туши при получении продуктов на корабль.
   Когда торжествующая группа захвата с трофеем на плечах и со мною во главе подходила к крейсеру, горнист проиграл «Захождение» и по сходне нам навстречу спустился командир соединения кораблей контр-адмирал  Е. А. Козлов. Он с интересом посмотрел на висящую грязную тушу, справился, мой ли это подчиненный, и, получив утвердительный ответ, коротко бросил: «Десять суток», после чего ушел в сторону города.
   А мы двинулись дальше — в сторону моря. То что сутки относятся ко мне, разъяснил комдив Боря, объявив Лобанкову после его вытрезвления совсем другое наказание с пролетарской выдержкой.
   Старшины же решили по-иному. Они меня виновным не считали и их незаслуженно обидели насмешками «верхогляды» — артиллеристы, «боцманята» и им подобные. И Лобанков был приговорен к собеседованию в испарителях. Но был он здоровым битюгом, выпивку никак проступком не считал и свое поведение в заводе оценивал вполне положительно. Поэтому он стал отталкивать старшин, махать кулаками и всячески активно сопротивляться. Ненароком он заехал своему командиру отделения под глаз и был избит возмущенными старшинами всерьез.
   Назавтра во время приборки я увидел его забившимся за один из насосов и каким-то «сплющенным». На мое замечание он отреагировал совершенно неожиданно, грустно на меня глядя и говоря, что требовать участия в приборке после «беседы в испарителях» может только тот, у кого «нет Христа за пазухой»... Так я узнал правду об этом методе старшинского воздействия. Естественно, что я всеми силами боролся против него. Но думаю, что эта борьба привела лишь к большей скрытности старшин, а круговая порука не позволяла мне в дальнейшем еще раз узнать правду.
   И оставалась у лейтенанта единственная возможность силового воздействия на нарушителей — неувольнение. Однако, применять его за какие-либо нарушения на корабле было просто неразумно, ибо тогда вообще никто из подразделения не увольнялся бы. Некоторые резкие и активные лейтенанты первые месяцы службы это не понимали и грешили этим по образу и подобию жизни училищной. Каждый из нас помнит тягу старшин-старшекурсников всю свою работу сводить к работе над списком увольняемых: за опоздание в строй — одно неувольнение, за ржавый затыльник приклада или грязный палаш - два, за разговоры в строю — три... Особенно грешили неувольнениями, как это ни удивительно, не те лейтенанты, что в училище были старшинами, а те, которые к старшинским должностям не допускались и сами больше всех в училище наказывались.
   Мой однокашник по училищу и однокаютник по крейсеру Илья Белостоцкий, командуя почти сотней моряков котельной группы, пошел сперва по этому пути. Надо было видеть, как недовольно морщился ветеран флота мичман Новиков, принося Илье на подпись списки увольняемых. Потом он сам по этому поводу в нашу каюту ходить перестал и под различными предлогами присылал списки с дежурным по группе. А без него вычеркивать стало еще легче.
   Корабль тогда стоял в ремонте. Илья был молодоженом, жена его жила в получасе ходьбы от причала. А у Новикова на берегу никого не было, так что удавалось женатику-лейтенанту частенько в нашей каюте не ночевать. И не видел он и не знал, что после его схода на берег несет Новиков комдиву или командиру боевой части на подпись увольнительные «забытых» при записи на увольнение, но достойных по его мнению моряков. А потом и комдив Боря заметил это и не раз на вечернем докладе объяснял Илье, что котлы чистятся медленно, а трюма красятся небрежно из-за безразличного отношения к этому личного состава группы. И, будучи очень предусмотрительным в отношении пьянок матросов на берегу, он решительно установил Илье прямую связь его схода на берег с количеством увольняемых матросов.
   Тем же лейтенантам, кто неувольнениями не злоупотреблял, воспитывать моряка оказывалось нечем.
   Прошло очень много лет с тех — моих лейтенантских. Трудно сейчас объективно оценить тогдашние взаимоотношения, но я с уверенностью могу сказать, что и матросы и старшины меня слушались, хотя наказывал я только нарушителей порядка на берегу и спавших на вахте. И не помню я ни одного случая пререкания со мной на корабле по служебным вопросам или по специальности. Семьдесят моряков трудились — и машины обеспечивали ход, турбогенераторы день и ночь давали электроэнергию. А во время ремонтов мои машинисты разбирали и вскрывали турбины с тридцатитонными крышками и роторами, перебирали все механизмы, перекрашивали трюма...
   Работа была постоянно и хватало ее все годы.
Думаю, что все шло нормально и без кримнналов, а лишь с обычными в любом деле мелкими прохлопами, неустранимым сачковством прирожденных лентяев и хитрюг, ошибками молодых и самоуспокоенностью старослужащих не из-за моих успехов в воспитательной работе и дисциплинарной практике, а вопреки им. Просто честными были моряки и всегда понимали, что если они что-то не сделают, то никто за них это не сделает. И верили в объективную необходимость своей службы. И видели незыблемость существующих порядков. И верно служили Родине.
   Надо было только не нарушать их понятий справедливости, не мешать им служить  — выполнять то, что они обещали давно уже забытыми красивыми словами Военной Присяги. Коллектив не сильно грамотных и политически развитых в те годы моряков срочной службы сам, без вмешательства командиров заставлял каждого выполнять это обещание. Коллектив имел своих, как теперь принято говорить, неформальных лидеров и счастлив был офицер, который умел их почувствовать, найти, сделать из них командиров отделений, комсорга, а потом — и старшин команд. Мне в этом, в основном, везло.
   На смену демобилизованным приходила молодежь из учебного отряда. А однажды нам самим довелось вместо учебного отряда обучать специальности машиниста полсотни новобранцев. С двумя из них, пытавшимися завести в группе обучаемых бурсацкие порядки с уголовным уклоном, мне пришлось столкнуться всерьез. И, увидев всю тщетность применения предусмотренных уставами и рекомендациями политработников воспитательных мер, я, каюсь, дал «добро» их непосредственному руководителю — старшине пятого года службы Зеленкову применить метод «беседы в испарителях». Порядок был наведен, молодые успешно окончили курс обучения.
   Но была и издержка — одного неподдававшегося, матроса Ролла родом из Одессы, пришлось отдать под суд военного трибунала за длительную самовольную отлучку и неподчинение при задержании. Видимо, из-за этого в одесском парке Шевченко, когда я был в патруле, на меня напала группа хулиганов, отбила от патрульных матросов и прижала спиной к решетчатой ограде танцплощадки. Удара ножом сзади я, вероятно, избежал, лишь выпустив из пистолета три пули над головами и заставив одесских «мореманов» разбежаться. Отомстить за Ролла не удалось.


                X


   Крейсер был славным. Всю войну он бороздил черноморские просторы по минным полям и под бомбами «юнкерсов», участвовал в десантах под Одессой и в Феодосии, челноком сновал от Новороссийска до Севастополя все восемь месяцев его обороны. Вторым на флоте он получил гвардейское звание. И его фронтовые ветераны гвардии мичмана — кочегар Новиков, электрики Шадыря и Папка — были примерами честной службы без всякой похвальбы о ней.
   Лишь однажды интеллигентный и безукоризненно вежливый Павел Павлович Шадыря, учащенно дыша из-за застаревшей астмы, рассказал о своей дружбе с бывшим комфлотом адмиралом Октябрьским, их совместном лечении от астмы и бессмысленности современных методов лечения этой болезни хоть для мичмана, хоть для адмирала. Только адмиралу материально проще уйти по болезни в отставку, а мичману пока приходится упрашивать медицинскую комиссию о разрешении продолжать корабельную службу. И помогает ему одолеть эту комиссию адмирал в отставке.
   Грубоватый и прямолинейный Григорий Сидорович Новиков рассказывал иногда, как вели себя паровые котлы во время шторма в Бискайском заливе при переходе крейсера — тогдашнего «Профинтерна» с Балтики на Черное море и насколько хуже они стали к началу войны. Он вспоминал фамилии матросов, которые при бомбежке глушили лопнувшие трубки в только что прекращенных котлах. О своем же участии в переходе и в войне он не рассказывал. И одевать парадную тужурку, сплошь увешанную наградами, стеснялся.
   Невыдержанный и резкий в движениях Иван Владимирович Папка сказал однажды, что когда тот состав артиллеристов, чьи фамилии отлиты на доске в коммунальной палубе крейсера, убило взрывом снаряда, он сидел на связи в телефонной станции. Он не рассказал, что станция эта размещалась как раз под пострадавшим боевым постом, что его напарник был убит, а сам он тяжело контужен.
   Зато служилые наши мичмана любили скрасить разговор байками о некоторых комических эпизодах из жизни известных сослуживцев. Так, например, комдив движения в годы войны и начальник судоремонтного завода ныне «Жора» Вуцкий всегда отличался завидной плотностью морской груди, то есть живота. При взрыве бомбы у левого борта он рванулся через иллюминатор из первой машины во вторую, чтобы узнать каковы там повреждения, но застрял, поскольку обычно этим способом сообщения не пользовался, а для прослушивания второй турбины применял длинный-предлинный слухач, позволявший вообще на вахте из первого машинного отделения никуда не уходить. Извлечь из иллюминатора застрявшего комдива удалось только провокационным криком, что в машину попала бомба замедленного действия.
   Любили вспоминать командира боевой части Павла Ивановича Миму. Он за заслуги был после войны назначен на адмиральскую должность начальником учебного отряда. Однажды после воскресного отдыха на ялтинском пляже он обогнал на своей казенной машине какую-то долго мешавшую ему на извилистой горной дороге «Победу». С гордостью победителя он показал ее седокам кукиш. Когда же, спокойно почаевничав дома, он прибыл в понедельник в свою будущую адмиральскую резиденцию, его ждала телефонограмма о перемещении на должность начальника шхиперского отдела. Отдел отвечал за снабжение кораблей краской и тросами и адмиральского звания своему начальнику не обеспечивал. Телефонограмма была подписана его бывшим комбригом, а в момент подписания — командующим флотом адмиралом  Н. Е. Басистым, который и был награжден торжествующим кукишем.
   В службе мичмана личным примером мудро учили ненужности резких воспитательных воздействий и доверию к самостоятельным способностям матросского коллектива. Значительную часть вечеров и выходных дней я был на корабле и частенько заходил в их четырехместную каюту, находившуюся в десяти шагах от нашей. И достаточно быстро понял, что во многом надо сохранять разумную бездеятельность и не портить то, что уже сделано моими предшественниками и войной. Только через год-полтора, пройдя весь круг боевой подготовки, ремонт, многие походы, подолгу замещая комдива во время его отпусков, я начал активно вмешиваться в жизнь матросского коллектива и всерьез восприниматься им.


                XI


   Летом 1952 года, набитые курсантами, мы шли из Новороссийска в Одессу. Командиру страшно не хотелось заходить в Севастополь, где корабль могли проверить и найти непорядки после длительных плаваний, после чего, естественно, был бы объявлен «организационной период» для устранения недостатков на рейде Бельбек, о котором народ пел: «Ох, Бельбек, ох, Бель- бек! Не видать тебя бы век!».
   Командира же влекла «жемчужина у моря» Одесса, куда мы к следующему вечеру могли дойти экономическим ходом без пополнения запасов. В Севастополь он отправил шифровку о состоянии корабля, ненужности пополнения и планирующейся стоянке в Одессе. После этого была объявлена боевая тревога средствам связи и начато боевое учение по переходу в режиме радиомолчания. Напрасно оперативная служба флота пыталась вызвать корабль и изменить его курс. Наши радисты ничего этого «не слышали» и числили «радиопомехами противника». Как командир ухитрялся выходить сухим из воды при таких фортелях, никто не знал.
   В это время Белостоцкий был в отпуске, а комдив Щепалин несколько дней назад уехал на родину по трагической телеграмме. И я остался один на все котлы и машины. Начав плавать всего три месяца назад, трудно и страшновато оказаться единым в трех лицах. Для внеочередного отпуска Щепалина меня по ходатайству  Регушина допустили приказом к исполнению обязанностей командира дивизиона движения. Мы с Борей обменялись сменными рапортами, мне стали платить добавку за временное исполнение должности, что и сделало для меня вполне реальным «небо в крупную клетку». В те времена суды за аварии практиковались частенько.
А авария в этот раз была не за горами...
   Надо заметить, что каждый корабль имеет определенный экономический ход, на котором он на пройденную милю расходует меньше всего топлива. Если же немного увеличить скорость, то расход па милю резко возрастет, а дальность плавания соответственно так же резко уменьшится. В момент «чапаевского» решения командира идти в Одессу без дозаправки мы могли нашим экономическим двенадцатиузловым ходом дойти до Румынии, а на четырнадцати узлах не добирались и до Тендровской косы перед Одессой.
   Командиром дивизиона живучести был Володя Кравец — на пару лет раньше нас пришедший па корабль бесшабашный старший лейтенант и веселый холостяк. Его вечное жизнелюбие и убежденность, что хуже все равно не будет, часто скрашивали мое одиночество в долгие вечера многочисленных арестов и просто отсиживаний с ворохом еще не написанных бумаг. Этим летом мы с ним остались единственными вахтенными механиками. И пришлось нести вахту не легче, чем молодым матросам: по четыре часа через четыре. Даже безжалостный командир понимал это и не препятствовал нашему отсыпанию между вахтами во время боевых тревог.
   Ночью с полуночи на вахте стоял Кравец. Его друг-приятель штурман позвонил с мостика и сообщил пренеприятнейшую перспективу: идя двенадцатиузловым ходом корабль ошвартуется в Одессе лишь в девятнадцать часов, а в это время в любом ресторане все столики уже заняты. Надо увеличивать ход, утаив это от командира, лично поставившего машинный телеграф на «Полный вперед» и назначившего этим полным ходом двенадцать узлов. Изменение назначенного полного хода мог сделать только командир, а перестановку ручек телеграфа на «Самый полный вперед» следует записывать в вахтенные журналы и докладывать об этом опять-таки командиру.
   И приятели решили телеграф не трогать, а увеличить обороты машин на десять, что предусматривалось, как правило, с целью сохранения заданной дистанции при плавании в строю соединения. Передавалось это приказание специальными звонками Валлеси и никуда не записывалось. Но «единожды солгавши...», и обороты этим способом увеличил и вахтенный офицер. А за ним, как бы задумавшись и по забывчивости, сделал это и командир, не меньше инициаторов спешивший в свою возлюбленную «Волну». И корабль вышел на самый неэкономичный пятнадцатиузловый ход. За четырехчасовую вахту он давал двенадцать миль выигрыша, то есть приход на час раньше.
   К моему заступлению на вахту в четыре ночи ход сбавили до заданного, а утром все повторилось. Меня в эту игру не принимали, поскольку по лейтенантской простоте я мог о ней доложить Рогушину и сорвать задуманное. А в точность замеров в топливных цистернах «заговорщики» не верили и надеялись на «куркуль- ский» лишек наших мазутчиков.
   — Товарищ гвардии лейтенант! — разбудил меня один из этих «куркулей». — У нас совсем мазута не осталось.
Я бросился с их сводкой к Николаю Ивановичу. Стармех мирно лежал, свернувшись калачиком, на знакомом мне до дыр диване. Разглядев и расшифровав
все матросские каракули на схеме тридцати с лишним цистерн, он тихо ругнулся и стал одеваться.
   — Как же ты считал перед Севастополем? — угрожающе пробурчал он, но я сунул ему тогдашнюю сводку.
   — Так как же ухитрились столько сжечь? — вопросительно подвел он безрадостный итог своих подсчетов, меня отправил в машину, а сам пошел на мостик. Так мы и узнали с ним о тайных от нас обоих пятнадцати узлах.
   Тендра уже была пройдена. Возвращаться туда и становиться на якорь в ожидании танкера не могла позволить амбиция командира. Он перед «механиками» поставил однозначную задачу: дойти до Одессы любыми средствами. Ход снизили, за дым перестали ругать, разрешили кренить корабль для облегчения перекачки «мертвого», то есть не забираемого обычно насосами, запаса.
   Крейсер шел, как после Цусимского боя. Вахту несли мы оба с Кравцом под руководством Рогушина. Я вместе с мазутчиками измерял «мертвые» запасы, а Кравец руководил выполнением оригинальнейшей идеи Николая Ивановича. Трюмные Кравца пожарными шлангами притапливали цистерны так, чтобы мазут всплывал к уровню приемников перекачивающей системы. Но корабль был старым и ржавым, многие цистерны имели трещины внутреннего дна и в них вместо мертвого запаса мазута находился убийственный в этих обстоятельствах запас грязной воды.
   Вдали показался обрыв одесского Большого Фонтана. База была близка, но еще ближе оказалась потеря хода боевым кораблем из-за неграмотных действий личного состава. А это — чрезвычайное происшествие союзного масштаба, снятие с должностей, возможно — трибунал. И командир придумал хитрость: отработку боевого упражнения по вводу в базу корабля после тяжелых повреждений. Как это оформили в каких-нибудь планах и журналах, я не знаю. Но семафор с вызовом буксиров на внешний рейд с этой целью видел собственными глазами.
   Только «упражнение» не получилось. Мы «скисли» до подхода буксиров. Один за другим погасли котлы, в которые вместо мазута пошла вода. Медленно и постепенно, как в хорошем кинотеатре, погас свет и затихла радиотрансляция. В наступившей тишине затарахтел слабенький дизельгенератор, по мощности способный обеспечить электроэнергией не крейсер, только что бывший на ходу, а какой-нибудь сельский клуб. Свет вспыхнул и погас уже надолго: нагрузку от включенных по всему кораблю светильников и вентиляторов не выдерживали предохранители электросети у дизель- генератора. Электрики забегали по темным корабельным отсекам, отключая наощупь лишние потребители, а Рогушин пошел на мостик объяснять командиру состояние, возможности и потребности энергетической установки.
   Бессильный корабль стал дрейфовать на мель. Командир приказал отдать якорь, и корабль замер безмолвной громадой на пути гражданских мореплавателей. Уже смеркалось, вместо электрических стояночных огней следовало срочно вывешивать фонари «Летучая мышь», но у сигнальщиков, как это и следовало ожидать, в фонарях не оказалось керосина. Слава богу, дизель снова дал питание, предохранители не перегорели. Загорелись стояночные якорные огни, кое-где электрики включили освещение верхней палубы и боевых постов, заработал фонарь Ратьера у сигнальщиков, обеспечивая связь с подходившими буксирами. На душе стало спокойнее.
   Буксиры подошли, но мощности дизель-генератора не хватало для работы шпиля. Поэтому якорь предстояло поднимать вручную. Вот где пригодились морские навыки нашего неграмотного главного старшины Степаненко. Как зафиксировали в вахтенном журнале, «курсантам предоставлялась морская практика по использованию якорного устройства в аварийной обстановке при отсутствии питания электроэнергией».
В головку шпиля вставили восемь длинных палок- «вымбовок», за каждую из них ухватилось по трое курсантов. Под пронзительные крики боцмана: «И — раз! И — два! Пошел! Пошел!» курсанты начали вращать головку и тянуть из моря якорную цепь. Пока выбиралась слабина, дело шло сносно. Надо было видеть гордо поднятый перед неопытными курсантами подбородок Попова и довольную потную физиономию Степаненко, пока цепь шла...
   Но, когда цепь натянулась, и курсанты своими жалкими силами не могли вытянуть многотысячетонную громаду крейсера, вращение шпиля застопорилось. Как затосковали помощник и главный боцман! Замена курсантов на более плечистых, попытки раскачать и снова стронуть цепь рывком, крики охрипшего боцмана и демонстративные подталкивания помощника в спину курсантов ничего уже поделать не могли. Вытянуть якорь сил не хватало. Буксиры бессмысленно болтались вокруг нас.
  - Давайте вызовем танкер, наберем мазута, введем машины и войдем в базу, как люди, — предложил Кравец, перечеркнувший свою надежду побывать этим вечером на Дерибасовской.
   Тяжких последствий расшифровки потери хода в море он, хоть и был старшим лейтенантом, видимо еще не предполагал и этим от меня ушел недалеко.
 - Ты что, все это наворотил, а теперь еще всех погубить хочешь? — полуспросил, полуукорил его Рогушин и снова пошел на мостик.
   Прошло четверть часа, один из буксиров стал у нашего борта. Оказался он недавней немецкой постройки с дизелем и гребным электродвигателем. Наши электрики во главе с мичманом Шадырей быстро протянули от мощного генератора буксира кабели прямо к электродвигателю шпиля, сделали какие-то переключения и якор-цепь пошла из воды. А мотористы тем временем таскали с буксира ведрами соляр, который в нашем аварийном дизельгенераторе остался в запасе всего на час-полтора работы с полной нагрузкой. Из цистерны соляр по инициативе командира крейсера пару недель назад отдали на Феодосийском рейде рыбакам в обмен на хороший куш свежей рыбы для матросов и бочонок керченской селедки для кают-компании.
   С другого же, работавшего на мазуте буксира, по другому борту протянули шланг в топливную цистерну одного из котлов и быстренько накачали в нее несколько тонн мазута. Здесь пригодился уже опыт мичмана Новикова. Зажечь факел мазута в топке котла без подогрева невозможно. Для подогрева же нужен пар, которого на корабле не было уже третий час. И несколько дюжих кочегаров прямо около котла безжалостно пилили и кололи на дрова аварийные подпоры дивизиона живучести, а другие вместе с Новиковым вскрыли топку и выкладывали в ней из этих дров шатер, как у индейцев на Аляске. На шатер плеснули немного соляра, снизу сунули подшивку газет из кубрика кочегаров и, задраив топку, запалили костер. Минут через десять пара оказалось достатончо для включения нефтеподогревателя и обеспечения работы котла на мазуте.
   Через час мы стояли у стенки  волнолома-брекватера одесской гавани и принимали с танкера мазут. Работало все освещение и вентиляция, дизельгенератор остановили, электроэнергию давал турбогенератор, получавший пар от котла. Ничто не давало возможности даже заподозрить недавние драматические события. Капитаны же и механики обоих буксиров не собирались трепаться об этом в ближайшие дни, поскольку все они минут по десять посидели в каюте у Рогушина и вышли оттуда с повлажневшими глазами и отчетливо координированными движениями. Затем буксиры отошли от брекватера.
Рогушин сам руководил началом приемки топлива с танкера и, к моему удивлению, во всеуслышание громко сказал его капитану, что нам надо мазута примерно вдвое меньше, чем требовалось на самом деле. Затем у них нашлись общие знакомые, посмотреть их фото Рогушин позвал капитана к себе в каюту, и мазута мы приняли фактически тонн на сто больше, чем записали.
   Всю ночь мы подгоняли журналы к тому, что в момент «стоянки» у входа в Одессу у нас было около ста тонн мазута, что работали все котлы, машины были готовы дать ход, не вращаясь только для отработки боевого упражнения. Вахтенный журнал нам с Кравцом пришлось переписывать за несколько суток. Огромный суточный журнал переписывался всеми дежурными по БЧ-5, которых вместе с нами числилось в этот момент трое, за три недели — с начала полугодия. Старшины машинисты и кочегары трудились до утра над своими тоже заведенными с начала полугодия, журналами.   Лишь разгильдяям-мазутчикам трудиться пришлось минут пятнадцать, поскольку из-за отсутствия своего командира Белостоцкого они последнюю пару суток в журнал вообще ничего не заносили и могли быстренько дописать в него любую липу.
   К утру новые журналы были просмотрены Николаем Ивановичем, прошнурованы, опечатаны и подписаны. Помяв листы суточного журнала и потерев им немного по дивану, он велел повозить машинные и котельные журналы по палубе в коридоре и кое-где похватать листы масляными руками. У журнала вахтенного механика он собственноручно надорвал обложку и обрызгал из-под крана одну из страниц. После этого все, участвовавшие в переписывании, были собраны в действующем котельном отделении и собственноручно сожгли старые журналы. Естественно, что, лично участвуя в этом преступлении, никто болтать о нем не мог.
   Этот урок я вспомнил через десяток лет, когда на ультрасовременном корабле шел по Баренцеву морю под флагом Главнокомандующего Военно-Морским Флотом — того самого адмирала, с чьей легкой руки был наказан впервые. Мы шли от Новой Земли в Кольский залив тридцатидвухузловым ходом, шли не один час. На нашем примере министр-судостроитель, находившийся на мостике вместе с адмиралом, показывал совершенство выпускаемых промышленностью кораблей.
   Но совершенство — совершенством, а «адмиральский эффект» — сам по себе. Ни у кого не вызывает сомнения, что бутерброд падает маслом вниз, белая фуражка падает в грязь чехлом, а присутствие на корабле адмирала обязательно приводит к неприятностям, практически невозможным в обычном плавании.
Молодой матрос у испарителя засолил воду в носовом эшелоне. В котлах с невообразимым на «Красном Крыме» давлением пара соленость ушла далеко за допустимые пределы в считанные минуты. По правилам эксплуатации их надлежало немедленно выводить из действия, а значит — резко снижать скорость хода. Однако, «на-глаз» котлы работали довольно сносно, дальнейшее их засоление удалось предотвратить. И я решил рискнуть, ничего на мостик не докладывая и ход не изменяя.
   Я был в это время уже самым «старым» механиком на кораблях этого типа — пятый год служил здесь командиром боевой части, знал корабль с момента его спуска на воду. Время на флоте исчисляется парадоксально: оно бесконечно тянется от схода до схода и бесследно пролетает из года в год. И незаметно я стал к этому времени инженер-капитаном третьего ранга, незаметно через мои руки прошло десятка полтора молодых офицеров. Даже комфлоту подготовили приказ о назначении меня флагманским инженером-механиком бригады наших кораблей. Только стать им я не успел из-за очередного сокращения Вооруженных Сил, а значит — и штатных единиц. Так что я был давно уже не тем, что при подходе к Одессе без мазута.
   Пришла беда — отворяй ворота! В носовых котлах вот-вот может вскипеть вода и произойти тяжелая авария — упуск воды и пережог трубок, а тут и в кормовой машине ЧП. Забился эжектор осушения трюма, а включение водоотливного эжектора привело к затоплению машинного отделения из-за неисправности водоотливного кингстона. В нижней части отсека заплескалась забортная вода, которую какое-то время удалить оказалось невозможно. А на сливном масляном патрубке от редуктора, как это выяснилось потом, еще в заводе поставили рваную прокладку. Обычно эта неплотность ни на что не влияла и ничем не выражалась. А при затоплении трюма через нее пошла соленая вода в масляную цистерну. При ежечасном контроле состояния масла в нем была обнаружена недопустимо повышенная соленость. По всем канонам и этой машине следовало давать «Стоп» и разбираться. Чем такой «разбор» кончился бы для меня и командира моего Евгения Петровича Соколова я в эти годы понимал уже достаточно хорошо.
   А мостик не давал даже времени подумать. Дважды уже звонил штурман Гена Крылов и кратко извещал, что Главком покачивал головой при почти незаметном разбросе числа оборотов правой и левой машин во время циркуляции. Адмирал укоризненно обратил на это внимание министра-судостроителя, а тот заметил, что во время заводских и государственных испытаний таких разбросов не бывает. Когда и на каком корабле присутствовал министр на испытаниях, флотская изустная история умалчивала, по командир передавал мне через штурмана, что незнание маневренных качеств машин на кораблях нашего проекта только ухудшит мнение адмирала о нелюбимом им Северном флоте, о не любимых им ныне надводных кораблях, а главное — лично о командире корабля и его механике. И надо избежать каких бы то ни было сбоев. Слава богу, что они ни разу не посмотрели назад при изменениях ходов, что ветер все время был встречным, что шапок дыма они не заметили.
   Несколько лет назад маршал Жуков проверял Краснознаменный Балтийский флот. И на стоявшем в Балтийске у причала крейсере «Свердлов» по-береговому уселся на кнехт, как на пень, дожидаясь выхода корабля в море. Корабль же стоял в плановом ремонте, так что на кнехте его выхода маршал не дождался. По кораблю ходила, правда, из уст в уста недельной давности быль, как маршал приказал выйти в поле танковому полку при запертых и «условно взорванных» выездах из ангаров. И немедленно уволил в запас нерешительного полковника, а вместо него сделал сразу полковником какого-то майора, догадавшегося проломить танком стену. Но, когда разобраны механизмы, из котлов спущена вода, остановлены гирокомпасы, лбом стенку не проломишь. Так что при суточной готовности к походу немыслимыми усилиями экипажа удалось приготовить крейсер к походу через четыре часа. Но и при таком подвиге тысячи моряков маршал высказал недовольство разнобразием формы одежды офицеров, докладывавших командиру о готовности: штурман при своей чистой работе прибыл на мостик в тужурке при галстуке, механик — в рабочем кителе, а артиллерист, у которого пушки на палубе, — в шинели.
   Неудивительно, что при этой же проверке мой однокашник Леня Прокопенко, служивший командиром БЧ-5 на сторожевом корабле и слегка засоливший котлы, вместо ожидаемого каплейтского чина стал лейтенантом и командиром группы, а его командир — помощником у своего бывшего старпома. И все потому, что они добросовестно выполнили инструкцию и дали «Стоп». А после отстранения командира по радиошифровке старпом дал ход и на засоленных котлах благополучно дошел до базы.
   Все это я вспомнил и рискнул еще один раз. И опять ни о чем на мостик не доложил и ход не изменил. У причала в Североморске мы были точно в назначенное Главкомом время, шли без дыма и колебаний оборотов. И все остались целы.
А потом всю ночь мы промывали и парили масляную цистерну, чистили котлы, переписывали журналы.
   И никто из верхней команды об этом не узнал, не узнал и флагманский механик.
Хорошему ли научил меня в первый год службы Николай Иванович Рогушин? Вправе ли мы бороться за себя и за других, кого бесспорно обвинит формально- бюрократическая комиссия? Справедлив ли принцип Вячеслава Ивановича Аввакумова: «Хочешь жить — умей вертеться!»?


                ***


   Тяжелым и светлым было время первых шагов.
Уходя на строящийся современный корабль, я не хотел даже оглядываться на доживающий свой век «Красный Крым». Позади оставались многие сутки ареста, беспредельная грубость командира и тупость его заместителя. Помнились бессонные ночи и беспокойные дни, безрезультатные попытки общения с личным составом и его неожиданные заспинные удары. Годы шла здесь удручающая борьба за право чувствовать себя человеком. Светлого, казалось мне тогда, я не видел здесь ничего.
   Но шло время, и я все четче начинал понимать, что черное только то, что у тебя перед глазами. И только пока оно перед тобою, не понимаешь ты, что светлое есть и что его значительно больше. Самым светлым оказалось то, что ты хотел быть человеком и был им. Ты смог понять бессловесного матроса и в меру сил не обижал его. И матрос платил тебе доверием, матрос тебя в меру своих сил не подводил, случалась же беда — закрывал тебя грудью. А сколько встретилось старших, добрых к тебе людей. Каждый день ты познавал новое, ты из неопытного мальчишки становился зрелым мужчиной.
   Греют душу воспоминания о первых шагах

          1988г.


   
                ОРЛИНЫЙ ВЗЛЕТ


                И, если скажет страна быть героем,
                У нас героем становится любой.                .
                В.Лебедев-Кумач
                (к/ф "Веселые ребята")

   Володе Грекошину надоела военная служба.
Удивительного в этом ничего нет, поскольку при всей своей почетности служба эта нелегка. Да и противозаконного в этом ничего не было — все средства массовой информации давно уже всех известили о решении правительства сокращать Вооруженные Силы и выводить войска из дальнего и ближнего зарубежья.
Плохо было только, что сокращали совсем других, а Володя оставался на своем корабле, как прикованный.
   Был он по чину старшим лейтенантом, по специальности — инженером-механиком, а по должности — старшим механиком военного гидрографического судна. Младшего механика на этом судне по штату не полагалось, так что на корабле Володя был единственным в своем роде.
   Единственным среди своих однокашников, выпускников военно-морского инженерного училища, он был во многом. Еще на первом курсе написал он прощальную записку и перелез через забор на волю, чтобы там окончить жизнь самоубийством. «Мой труп не ищите» — нацарапал он на клочке бумаги и положил его под подушку.   На это его толкнула двойка по «Истории КПСС», которую он не мог исправить в течение месяца, и потому не увольнялся в город.
   Хоронить Володю не пришлось. Этому помешала прелестная Незнакомка, на которую он свалился с училищного забора. Но на гауптвахту он попал первым из всей роты.
На вечере художественной самодеятельности, где массы пели хором или дергали струны различных народных инструментов под аккомпанемент аккордеона, Володя Грекошин прочитал собственное стихотворение. Он величественно вышел на сцену и торжественно, с болью в голосе, произнес несколько проникновенных строф о сохранении памятников на могилах воинов, погибших при освобождении западных стран. Но по-настоящему выделился Володя не чтением этого стихотворения, а публикацией чего-то очень похожего в газете. Стихотворение было под чужим именем, что вызвало всеобщее возмущение однокашников и попытки заставить истинного автора требовать опровержения и извинения.
   Публикация эта появилась уже при нашей учебе на четвертом курсе, когда Володе было не до борьбы в литературном плане. Он в этот период был занят опять-таки единственным среди своих однокашников делом: пытался «отбрехаться» от будущего ребенка, которого носила в своем чреве официантка курсантской столовой Люся. Не за горами был уже наш выпуск и Люся «положила глаз» на Володю. Основанием для этого послужило их совместное грехопадение в раздевалке обслуживающего персонала, «засеченное» дежурным офицером и записанное в журнал замечаний, как нарушение установленного в училище распорядка дня.
   Мы писали дипломный проект, когда Люся придумала небывалое. Ей удалось сохранить пропуск и она беспрепятственно прошла в училище с большой сумкой. А в сумке был ребенок. Войдя в кабинет нашего командира роты, она распеленала младенца, уложила его на письменный стол онемевшего от неожиданности офицера и заявила:
   — Я не собираюсь быть матерью-одиночкой! Воспитывайте ребенка сами, если не можете заставить это делать Грекошина!
Решительная мамаша быстро выскочила из кабинета и, громко хлопнув дверью, скрылась в бесчисленных закоулках училища. Найти ее можно было, вероятно, только с помощью собаки-ищейки.
   Ротный командир был молод, с грудными детьми обращаться не умел и, попав в довольно необычное положение, принял истинно воинское решение: обо всем
доложить в политотдел. Одновременно он вызвал к себе предполагаемого отца и весь партийно-комсомольский актив роты.
   На предложение работника политотдела жениться и тем самым избежать исключения из комсомола за «аморалку», выпуска младшим лейтенантом и назначения куда «Макар телят не гонял», Володя в присутствии всех вызванных проявил достаточную решительность и предусмотрительность:
   — Я не знаю, чей это ребенок. Поэтому становиться отцом-одиночкой или мужем этой дамы не собираюсь. Но под давлением начальства и коллектива обещаю материально помогать матери этого ребенка в положенном по закону объеме и положенное по закону время.
   Ни у кого, даже у сразу же после этого обнаружившейся Люси, не возникло сомнения, что Грекошин может не выполнить это тяжкое обещание. Мать-одиночка сочла себя удовлетворенной, начальство и политотдел решили числить инцидент исчерпанным без неприятных докладов вверх, а коллектив стал сочувственно уверять Володю, что восемнадцать лет — не так уж и много.
   Возможно, что Володина предусмотрительность и заставила начальство назначить его в Кронштадт, чтобы поближе было ежемесячно возить добровольные алименты. Это он и делал лет шесть после выпуска, посещая так и оставшуюся незамужней Люсю, ухитрившуюся родить за это время еще одного ребенка. Володя был благороден, начал выдавать деньги и на этого.
   Начать же новую жизнь, жениться па порядочной питерской девушке он не мог. Свое материальное положение Володя честно не скрывал, выплаты же современного Дон-Кихота отпугивали даже самых порядочных Дульсиней.
   После выпуска Володю назначили на эсминец под начало более опытного офицера-инженера одного из предыдущих выпусков. Можно было спокойно служить, осваивать корабельную технику и ждать повышения через два-три года на место своего начальника. Но и тут с Грекошииым произошел единственный в своем роде случай.
Однажды эсминец пришел в Таллинн и, естественно, лейтенанты флота отправились в «Глорию» — заветный ресторан всех офицеров Краснознаменной Балтики.
   Как и положено, пили полузамороженную «Столичную», закусывали шестизарядным набором «Секстер» и антрекотом с брусникой и картофельными цветочками, пытались танцевать с чужими дамами.
   Володе же этого было мало. Душа требовала женщины не только для случайного танца. И он подсел к «лимонаднице», которые в «Глории» обычно размещаются поодиночке за столиками для двоих. Володе не думалось, что эти девушки обходятся недешево и что на корабль надо возвращаться уже часа через полтора. И он начал галантный разговор. Девушка же видела, что лейтенант здесь случайный посетитель, что он явно небогат, что компаньоны его уже шарят по карманам, разглядывая принесенный «обером» счет. И она сделала вид, что не понимает по-русски.
   Володя, как и следовало ожидать, по-эстонски говорить не умел «фактически», зная только «тере», то есть «здравствуй». Это он и сказал, а потом попытался объясниться по-английски. Незнакомка и на это ответила молчанием. Вспомнив, что все флотские немцы типа Крузенштерна или Беллинсгаузена были родом из Эстляндии, настойчивый кавалер попытался что-нибудь высказать по-немецки. На ум пришла только коротенькая фраза: «Хайль Гитлер», что и было произнесено с пьяной улыбкой.
   Девушка опять никак не отреагировала. Володя «отвалил» от несговорчивой красотки и спустился за приятелями в гардероб. Одевшись и величественно кивнув швейцару, неудачливый ловелас вышел на вольный воздух, где его уже ждал патруль. «Неофашист» был препровожден в особый отдел, на чье благо и трудилась в ресторане эта «лимонадница».
   На следующий день лейтенант Грекошин был изгнан с боевого корабля и назначен стармехом на гидрографическое судно. Размышляя об этом переводе, Володя так и не понял, для чего «неблагонадежного» офицера необходимо было убрать из-под неослабного контроля офицерского коллектива во главе с командиром, старпомом, замполитом и назначить на «гису», где команда была гражданской. А судно частенько заходило в финские и шведские порты — вот уж где он мог свободно «связаться» с зарубежными «единомышленниками».
   Проходили годы, а подозрение в неблагонадежности не забывалось. Звание старшего лейтенанта Грекошин получил года на два позже однокашников. А капитан- лейтенанта ему было не видать, как собственных ушей — Люся родила второго ребенка и присылала письмо за письмом в кронштадтский политотдел.
   Но даже при таких невзгодах Володя не мог подумать о ставшей вдруг возможной в годы «оттепели» демобилизации и вынужден был служить Отечеству верой и правдой. Приходилось материально обеспечивать уже много лет назад вырвавшееся обещание давно не существующему коллективу и полностью сменившемуся политотделу. Таким он был и нарушить данное слово не мог, прожить же в гражданских условиях с таким постоянным грузом считал себя неспособным.
   И вдруг все переменилось!
Очередную денежную «дотацию» Володя вручал Люсе, находившейся в довольно-таки пьяном состоянии. Дети оказались у соседки, а неубранный стол, сбитая набок постель и невыветрившийся табачный дым в комнате никогда не курившей Люси свидетельствовали о многом. Возможно, ее партнер тоже сейчас скрывался у доброжелательной соседки. Люся же оставалась еще в пылу страсти и плохо соображала.
 - Вот принес тебе деньги на наших детей, — сказал заботливый «спонсор» и попытался пощупать мамашу. Встретившую его обстаноевку он в вечерней полутьме за задернутыми шторами не заметил и не осознал.
   Люся резко оттолкнула его, включила свет для подсчета «инвестиций», чем полностью себя демаскировала. Поняв это, она зло бросила:
 - Что второй — не твой, это точно. Да и первый больше на Кольку похож.
По пьяной лавочке она еще не осознала, что подписала свой приговор. Володя же почувствовал себя идиотом, шесть лет добровольно терпевшим лишения по вине одного из представителей комсомольского актива Николая Сушко, у которого он когда-то «отбил» Люсю.
   А потом он вдруг ощутил себя вольной птицей!
 - Прощай, Люся. Заботься о детях — я к ним как-то привык за эти годы, — сказал «бывший отец» и навсегда вышел из знакомой квартиры.
   Мы случайно встретились с ним в этот вечер на Балтийском вокзале. Обычно задумчивое лицо смуглого и горбоносого Володи светилось давно не виданной радостью. Подбородок был гордо поднят. Его довольно высокая, подтянутая фигура в белом кителе, обтекаемая толпой бегущих на электричку, медленно двигалась мне навстречу. Он пожал мне руку и не сразу ее отпустил. Потом снял фуражку, пригладил ладонью короткие черные волосы и ни к селу, ни к городу произнес:
    А старший-то, как Колька Сушко — курносый. И волосы у него, как у Кольки — светлые и курчавые.
   На мой недоуменный взгляд он дал разъяснение:
 Сегодня выяснилось, что у Люськи дети не от меня. Так что я со спокойной совестью могу бить на дэ-мэ-бэ (то есть, на демобилизацию). Тянуть не буду, сегодня же подам заявку.
   Да уж десятый час. Ты и в Кронштадте-то будешь не раньше часу ночи. А завтра — начало учений.
   Когда буду на корабле, одному Богу известно. Но заявка уже продумана. Читай обо мне в приказах Министра Обороны!
   И он величественно двинулся в сторону электрички, отправлявшейся в Рамбов, то есть (по береговому) в Ломоносов.
   Флотские учения, действительно, начались чуть не на следующий день. Как всегда, мы узнавали об этих «внезапных» мероприятиях от интендантов, неожиданно получавших большие запасы продуктов на все ходячие корабли, от подгонявших к кораблям танкеры и масло-заправщики топливников, а (главное) — от вестовых, ходивших на рынок для покупки укропа и петрушки к столу кают-компании.
   На этот раз учения продолжались около двух недель, после чего все корабельные офицеры, кроме занятых на дежурстве и вахте, были собраны на разбор в Дом офицеров.
   В кронштадтском доме офицеров разбором руководил адмирал — командир военно-морской базы. Он сидел за небольшим столом, поставленным посередине сцены и покрытым красной суконной скатертью. Как и положено, рядом с этим адмиралом сидел еще один, без которого военная жизнь невозможна, то есть начальник политотдела. Но странным казался другой сосед адмирала — полковник в пехотной форме. Сидел он важнее, чем остальные, на его лице ясно читалась вся значительность происходившего. Это был представитель Министерства Обороны.
   Разбор, как и положено, заключался в перечислении обнаруженных недостатков, требованиях их устранить, наказаниях и снятиях с должностей. Всех виновных и невиновных адмирал поднимал с места, некоторых вызывал на сцену. Но с каждым из них разговор был коротким. Наказывая крупных начальников, адмирал не чувствовал стеснения из-за того, что в зале сидела и зеленая молодежь, по своему положению бывшая на много ступенек ниже «раздалбываемых» начальников. Начальники эти тоже не особенно смущались — впереди были их разборы, на которых молодежь еще сможет прочувствовать их силу.
   Все было знакомо. После наказаний ожидался последний этап — каждое флотское учение должно иметь их пять: шумиху, неразбериху, назначение виновных, наказание невиновных и поощрение политработников.
   В этот раз, однако, все окончилось по-иному.
 - Старший лейтенант Грекошин! — пробасил вдруг адмирал. — Выходите на сцену!
Из задних рядов показался Володя. Хотя всем приказали на разбор прибыть в парадной тужурке с галстуком, он прошел мимо меня в сильно потертом кителе, даже без когда-то белого подворотничка. Мне лично он бросил:
   - Дэ-мэ-бэ наверняка, как я тебя и извещал заранее!
На сцене стоял он развязно, каблуки не сдвигал, а большой палец правой руки засунул, несмотря на присутствие адмиралов, за борт кителя.
   - Товарищ Грекошин! Встаньте по стойке «Смирно»,— благодушно призвал его к порядку адмирал, только что гремевший на других, значительно более «значущих», офицеров.
   Потом адмирал величественно обратился к залу:
   - Но не только обычные недостатки отмечаем мы сегодня. Есть в наличии такие небывалые факты, которые отмечены в приказе Министра Обороны. О них вам сообщит полковник...
   И он назвал фамилию величественного представителя нашего Верховного Пехотного Ведомства.
   Полковник с кожаной папкой в руках проследовал к пустовавшей до него трибуне. Всем было ясно, что начинался спектакль низвержения старшего лейтенанта в ад. По московским министерским понятиям это было разжалование и увольнение в запас без выходного пособия.
   Еще в первый день учения нас облетела весть о том, что в ночь до него какой-то пьяный морской офицер пытался из Рамбова до Кракова (Кронштадта) переплыть Канал. После железнодорожного вокзала он приплелся на СНИС (пост наблюдения и связи), где отдал обмундирование дежурящему матросу и бросился в Маркизову лужу.
   Еще позже, совсем уже темной «белой ночью», погранично-таможенный катер снял с буйка на Морском канале какого-то пьяного и синего субъекта, высказывавшего стремление попасть в Кронштадт.
Туда его и доставили — в отделение милиции.
   Субъект в милиции кричал, что ему холодно, и требовал перевезти его в комендатуру. Там ему — офицеру флота должны были, по его понятиям, предоставить более сносные условия... В камере временно задержанных комендатуры он и заснул.
Во время учений «гису», на котором служил Володя, должно было выходить в море, чтобы поставить вехи и буйки согласно совершенно секретной карте. Карту эту в запечатанном конверте привезли из Москвы. И вся соль учения заключалась в никому не известных на флоте «фарватерах» и «минных банках», обозначенных на секретной карте.
   Но «гису» в море без механика выйти не могло! Заменить же его было некем — допущенные приказами были в море на своих кораблях, начальство же техники не знало и ответственность взять на себя не решалось.
На этот всеобщий «бардак» и рассчитывал Володя.
Комендант же гарнизона о военно-морских бедах и не подозревал. Без двух минут девять, как и обычно, он доложил адмиралу — главному в Кронштадте начальнику.
  — Поступил из милиции голый, пьяный нарушитель. Утверждал, что он офицер, но заснул. Документов же у него нет, так что во всем будет разбираться прокуратура. Сейчас он проснулся и требует отправить его на корабль, поскольку замерз, голоден и срывает выполнение боевой операции...
   Как фамилия и воинское звание этого нарушителя? — вдруг заревел адмирал.
 Документов же нет у голого. Как я уже докладывал. А в прокуратуре базы все уже известно — придут и разберутся.
  - Привезти ко мне! На вашей машине! Лично!!!
Синий Володя в помятых трусах индустриального изготовления через пятнадцать минут предстал перед адмиралом. В свидании с «высшим» начальством он решил представить «высший» шик:
   Он прошлепал босыми ногами по адмиральскому ковру, демонстративно выпятил голую мохнатую грудь и громко представился:
  -  Командир Бэ-Чэ-пять гидрографического судна «Алмаз» старший лейтенант Грекошин.
  - Почему плыли через Морской канал? — вопросил начальник.
Володя подтянул спадавшие трусы и издевательским тоном ответил:
  - Хотел спать в своей каюте, а не на посту СНИС в Рамбове.
Он ждал от адмирала решения, сколько же ночей ему теперь провести на гауптвахте, но адмирал бросил коменданту:
  -  Доставить его на корабль. Лично!
Примерно через час, страшно дымя единственной высокой трубой, «Алмаз» вышел из базы. Однако учение началось на сутки позже. По нашим флотским понятиям его начало было сорвано Грекошиным. Мы не знали, что отправка комиссии из Москвы задержалась на сутки по совершенно не зависевшим от Володи обстоятельствам.
   И мы, естественно, ждали расправы над старшим лейтенантом. Он стоял на сцене, а полковник читал приказ Министра обороны.
   В приказе было много общеизвестных слов о происках наших врагов, о необходимости повышения боеготовности. Многие же офицеры ослабили воспитательную работу и сами являются нарушителями.
  - Полковник замолчал, перевел дух и внимательно посмотрел на Грекошина. Затем он вновь углубился в приказ:
   «... Но есть офицеры, которые в решительный момент для достижения поставленной командованием задачи не жалеют даже собственной жизни. Благородным примером этого является поступок офицера Грекошина, отважившегося переплыть Финский залив, чтобы не опоздать на уходивший в море корабль!»
   Володе этим приказом было досрочно присвоено звание капитан-лейтенанта. Вскоре его назначили с повышением на строящийся корабль.
   Тяжелая, но почетная служба снова стала ему нравиться.

   1990 г.


 
         СУДЬБУ НЕ ПЕРЕСПОРИШЬ

                Судьба - 1)Стечение обстоятельств.
                2)Направление жизненного пути
               отдельного человека, народа, человечества.
               3)Согласно идеалистическим и религиозным
               взглядам - слепая сила, стоящая над человеком
               и предопределяющая его жизненный путь.
              ( Большая Советская энциклопедия).


        Специалист от штаба дивизии


   Древние греки считали, что судьбу определяют Мойры — неумолимые три сестры-богини: Клото, Лахесис и Атропос. От этих сестер коллегиально зависело все, что заложено в черточке на могильном камне между годами рождения и смерти. Но персонально они делали разное: Клото выполняла роль писаря, заполняющего послужную карточку (плела нить жизни), Атропос прихлопывала эту карточку печатью после слова «убыл» (обрезала нить жизни), на правах же отдела кадров действовала Лахесис, определявшая участь. Жизнь каждого зависела от улыбок и гримас именно этой представительницы Мойр. Спокойнее и надежнее проходила жизнь того, к кому Лахесис проявляла равнодушие: трудом и «тихой сапой» ему удавалось добиться определенных успехов.
   Об этой сестричке, а может быть просто о своей судьбе размышлял старший инженер-лейтенант Булатов, пытаясь этим скоротать вторую половину бесконечной ночи. Он лежал на спине, вжимаясь всем весом своего довольно упитанного тела в маленькую и жесткую ватную подушку военно-морского образца. Койка располагалась поперек корабля, который стоял с креном в 22 градуса, так что ноги были на полметра с лишком выше головы. Лежать же на боку или на животе никак не получалось — это испытывалось уже несколько раз. Попытки же перелечь ногами ниже головы приводили к подгибанию коленей, съезжанию и скорчиванию всего тела, стоило лишь расслабиться и задремать.
   Первая половина ночи прошла, правда, незаметно: Булатов с каплеем, жившим на этом корабле вместе с парой десятков водолазов, отметили успешное выполнение задания командования солидными чарками медицинского спирта под сухарик и рыбные котлеты из доппайка. Но природа посреди ночи потребовала свое и старшему инженер-лейтенанту пришлось полуодеться и выбежать на покосившуюся палубу, нависшую над замерзшей и заснеженной Невой. Бежать в загаженную деревянную «скворешню» на берегу не хватило терпения. Полуживой эсминец беспробудно спал.
   Это был один из самых современных немецких кораблей. Взятый в виде трофея через год после вступления в строй, он казался совершенством по сравнению с нашими уже старыми и израненными в войну миноносцами. Но программа послевоенного развития нашего флота в первые же годы после победы оттянула все силы, средства и кадры на строящиеся корабли. Трофейные эсминцы были выведены в резерв и законсервированы. По планам мобилизации они должны быть готовы вступить в боевой строй за несколько недель.
   Булатов оказался па одном из таких кораблей. Его прислали как специалиста, понимающего в непотопляемости, для консультации начальника жившей на законсервированном корабле команды водолазов. Эсминец стоял у причала одного из заводов чуть пониже невских порогов. Зимой вода в реке сильно спала, прижатый к причалу льдом корабль сел на грунт и стал все сильней и сильней крениться.  Капитан-лейтенант запросил у начальства разрешение переселиться куда-нибудь на берег, «от греха подальше». Но тогда пришлось бы организовывать охрану обезлюдевшего корабля. Проще было убедиться, что аварии с эсминцем не произойдет, и все оставить по-прежнему.
   Вчера встревоженный водолаз и консультант-механик обошли корабль с носа до кормы. «Консервация» отличалась исключительно «высоким» качеством: гряз-
пая, замазученная вода в трюмах, темные провалы на местах снятых и, видимо, «позаимствованных» вентиляторов, насосов, клапанов на трубопроводах, полное отсутствие манометров и других приборов, грязь и мрак в служебных помещениях. В каютах и кубриках не оставалось ничего, намекающего на возможность жизни в них: матрацев, постелей, занавесок, плафонов и выключателей сети освещения. Проводка местами была сорвана с переборок, дверные ручки сняты или сломаны, краска обшарпана.
   Как Мамай прошел, — охарактеризовал состояние своего пристанища водолазный офицер.
   Ни один механизм на корабле не работал, электричество — с берега, благо у немцев предусматривались электрические грелки. Воду носили с берега ведрами — умываться и кипятить чай. На берегу же стоял дощатый домишко, куда бегали по естественным надобностям. Кормить команду удавалось во вторую очередь в близко расположенной воинской части.
   Никакой документации на корабле не было, да и вряд ли она была где-нибудь в другом месте. Так что инженерный расчет остойчивости севшего на грунт и подпертого ледяным полем корабля сводился к «гаданию на ромашке»: ляжет на борт  - не ляжет. Обоим офицерам ясно представлялось одно: если вода не будет спадать дальше, то — не ляжет, если же спадет, то при определенном,им обоим неизвестном, спаде — корабль ляжет.
   Прогноз дальнейшего спада они постарались выяснить у туземцев.
За заводским забором, который беспрепятственно и незаметно для вахтера у заводской проходной можно было обойти по утоптанной тропке на невском льду, стояла кособокая хибара, о которой, вероятно, писал еще автор «Медного всадника»:
                «... По мшистым, топким берегам чернели избы здесь и там,
                Приют убогого чухонца...»
   Явно дореволюционного происхождения обитательница хибары в ответ на стук в дверь прошамкала, что «не заперто».
 - Мамаша! — обратился к ней капитан-лейтенант — Скажи нам: почему так далеко ушла вода и уйдет ли еще дальше?
  — Так осенью дождей было мало — в Ладоге воды и не набралось. Потом зима морозная была — воды и не добавлялось. Но теплеть стало уже — жди прибавления.
Основываясь на народной мудрости, офицеры успокоились и хорошо отметили это дело за покосившимся столом каюты водолазного специалиста...
   После ночного пробуждения и выхода на палубу заснуть не удавалось. Булатов каждые десять-пятнадцать минут разворачивался на койке то головой выше ног, то — наоборот. И мрачно размышлял о своей неприглядной судьбе.
   Вообще-то он был в этих размышлениях несправедлив: хотел он в юности поступить в морское училище — поступил, хотел после училища служить на Черном море — прослужил там три года, хотел попасть на гвардейский крейсер — попал, захотел перевестись в Ленинград — был назначен с повышением на строящийся в Ленинграде новейший крейсер. Казалось бы, радоваться своей благосклонной судьбе, а не горько терзаться надо было двадцатисемилетнему счастливчику: попал служить в родной город, почти каждую ночь проводит в родной семье, в самой значительной боевой части крейсера — электромеханической — он командир дивизиона движения, второй человек после ее командира. Крейсер предназначен к базированию в городе — мечте каждого военного моряка — в Таллинне. Даже имя этого города носит!
   Но, когда ноги выше головы, вспоминается не это, а самое черное. Гвардейский крейсер, на который рвался после выпуска, утопили во время испытаний нового оружия, а назначили на другой — истинную «тюрьму народов». Приказ Главнокомандующего об откомандировании в адъюнктуру при одном из Ленинградских училищ утаили и предложили перевод на строящийся крейсер — совсем не то, что намечавшаяся уже было научно-исследовательская работа. Женитьба оказалась ошибкой, любовь не получилась, родные стены не радовали, а тяготили. Маршал Жуков приравнял плавсостав по выслуге лет к пехоте, на год задержав этим присвоение очередного, «каплейтского», звания. Погиб «Новороссийск», и за это решили наказать всех и никому вообще новые звания не присваивать — вплоть, до исправления. Когда оно будет признано? Пока же лишних полтора года четвертой звездочкой на погонах не пахло.
   Самое же неприятное принес Новогодний праздник. Сразу после его встречи Булатов со строем своих офицеров, старшин и матросов отправился из казармы, где пока еще жил экипаж крейсера, на корабль. Все корабельные машины и механизмы были уже приведены в работоспособное состояние, каждый из них поодиночке поработал на всех режимах. Дивизиону предстояло участвовать в общем для всей техники приготовлении и опробовании в действии.
   В ближайшем будущем намечался выход в море для заводских ходовых испытаний. Не только техника и вооружение, по и каюты с кубриками к этому почти подготовили: все оборудование, мебель, освещение, телефоны заняли свои места. Оставалось только покрасить окончательно помещения изнутри, принять в цистерны воду и мазут, опробовать камбуз — и можно было переселять экипаж на корабль.
   Но на завод после Нового года экипаж не пустили. Без всяких объяснений. Через неделю-другую, тоже без всяких объяснений, стали приходить приказания из штаба об откомандировании к новому месту службы все больших и больших групп уже сформированного экипажа. Офицеров тоже поодиночке стали куда-нибудь переводить. Самым характерным в этом было, что первым перевели на другой флот командира крейсера.
   Политработники невнятно объясняли, что изменяется наша военная доктрина и стратегические взгляды.
   Самым непонятным в этих изменениях оказалось, что параллельно с прекращением достройки практически готовых наисовременнейших и полностью укомплектованных экипажами крейсеров (только в Ленинграде их было четыре) поставили в капитальный ремонт уже буквально разваливавшиеся на части крейсера довоенной постройки.   Пришли с Балтики и стали в Ленинградские верфи израненные в войну и изъеденные ржавчиной пятнадцати-семнадцатилетпие уже «Киров» и «Максим Горький».
   Какое добро хотят загубить! — горько думалось Булатову. — А гнилые «чайники» решили залудить.
   Он вспоминал, сколько ежедневных мук приходилось испытывать все три года службы на древней «Светлане», заложенной в первый день первой мировой войны. Служба эта заключалась в непрекращающейея борьбе со ржавчиной, отваливающейся краской и механизмами, не желающими работать по старости лет. Задачи же перед крейсером ставились, как перед новым.
   На строящемся корабле Булатов служил уже больше года. За это время он дважды стажировался на вступивших совсем недавно в строй крейсерах, освоил их технику, почувствовал совсем иной настрой в службе на них: стремление к совершенствованию эксплуатации механизмов, экономии топлива, освоению более широкого круга обязанностей, чем по занимаемой должности. Не только для офицеров, но и для старшин и матросов. Начинающему командиру дивизиона движения пришлось участвовать в многодневном походе вокруг Скандинавии и понять, что новые крейсера — это корабли океана. Понять и влюбиться в них.
   Всего четыре, нет — пять лет назад он вместе с однокашниками — дипломниками училища — стоял в толпе моряков и рабочих Балтийского завода во время спуска на воду «Свердлова» — головного крейсера этого типа. Года через два новый корабль блестяще показал себя при походе на коронацию королевы Англии. Потом такие крейсера один за другим пошли на Тихий океан через северные льды и через знойные тропики, пересекая экватор. Корабли были безупречны.
   И вот теперь пошли слухи, что десяток самых последних из них, готовых к вступлению в строй, пустят на слом...
   На глазах разваливалась стройная организация подготовки новых экипажей, созданная за прошедшие несколько лет. Прекратились налаженные занятия специалистов всех ступеней, перестали отправлять на стажировки, не собирали на разборы флотских происшествий. ... Никто больше не ходил на бывшие «свои» корабли и вообще не знал, что его ждет завтра.
   Где уж тут думать о сохранении «законсервированных» эсминцев, когда собираются уничтожать крейсера «с иголочки»? — думалось истомленному бессонницей старшему инженер-лейтенанту.
   А тут еще вспомнилось, что всего пару дней назад жена сообщила об ожидании еще одного ребенка...


                * * *


   Неожиданное весеннее солнышко улыбнулось через высокое окно кабинета флагманского инженера-механика. Инженер-капитан первого ранга Яковлев с усталой улыбкой подводил итог радужному докладу Булатова об отсутствии опасности стоянки с креном законсервированного эсминца. Стремясь обосновать это, Булатов не упоминал научных исследований у туземного населения, а положил флагмеху на стол расчет остойчивости для строящегося в это время эсминца, если бы тот оказался на месте обитания водолазной команды. Документация строящегося корабля была под руками и расчет получился довольно просто.
  — Мне уже позвонили, что вода в Неве прибывает,— резюмировал доклад Петр Леонтьевич. — Но то, что ты (он украдкой посмотрел в лежавшую перед ним бумажку), Кирилл Глебович, не побоялся ознакомиться с документацией нового похожего корабля, использовать ее для ориентировочных расчетов и уверенно обосновать доклад о безопасности бедствующего эсминца, будет учтено. Скоро мы тебя переведем на другое место с блестящей перспективой. Надо только очередной звездочки дождаться — без нее такой перевод нецелесообразен. А пока получи у моего помощника новое задание.


                ИНСПЕКЦИЯ



   По новому заданию пришлось ехать в Выборг — проверять правильность списания выслуживших срок катеров. Чувствовалось, что Булатова запрягают в штабную работу на периферии, куда отрываться из дома никому из штабных ветеранов не хотелось. Но старшему лейтенанту это было интересно — подальше бы от опостылевшей уже семейной жизни.
   Поездка оказалась великолепной. Выборг поразил своей безлюдностью, заморской строгостью домов, чистотой улиц и солнечными, оранжевыми соснами по пути вдоль канала в Школу юнг. Здание с острой крышей стояло в глубине обширного участка, в углу которого одиноко торчали столбы и щиты волейбольной и баскетбольной площадок, а за забором виднелись ворота футбольного поля. По занесенному снегом участку тянулась от ворот к дому узкая тропинка. Обитателей видно не было.
   Во входную дверь пришлось долго стучать — кого-то надо же было увидеть. Наконец, изнутри загремел засов и дверь открыл заспанный мичман лет шестидесяти с хвостиком.
   Белье кончилось, товарищ офицер, — заявил «с ходу» мичман. — Так что у нас места нет. Может, в городской устроитесь.
   Я к вам для проверки списания катеров. — Булатов попытался объяснить, что он не просто для ночлега пришел (видимо, военный комендант частенько направлял в эту школу вместо гостиницы).
   Извините, пожалуйста, товарищ капитан-лейтенант! — отреагировал на эти слова мичман, завышая из почтения чин прибывшего.
Дверь широко распахнулась, мичман ввел Булатова «под локоток» в жарко натопленный холл, помог ему снять шинель и усадил в мягкое кресло.
   Товарищ инспектор! Начальник школы капитан третьего ранга товарищ Юсупов сейчас в отъезде по делам. Я немедленно сообщу ему о вашем прибытии. Почитайте пока, пожалуйста, нашу подшивку.
   И он принес на стол, перед которым усадил старшего лейтенанта, трехмесячную подшивку «Советского флота». Сам же побежал в соседнюю комнату — видимо рубку дежурного — и стал названивать по телефону.
   Витенька! Разбуди дедушку, — послышалось из-за плотно закрытой двери, — скажи, что поверяющий приехал.
   Выйдя из рубки дежурного, мичман почтительно доложил, что начальник школы прибудет, как только его отпустит комендант.
   Начальником школы оказался маленький и совершенно лысый офицер в потрепанном кителе с ленточками наград в количестве, почти как у Монтгоммери. Он подслеповато посмотрел на Булатова, слабо пожал ему руку и повел вверх по широкой деревянной лестнице, поднимавшейся из холла на второй этаж. Уже сверху, из-за резной деревянной баллюстрады, он бросил мичману:
   И грибков не забудь, Егорыч!
Введя Булатова в кабинет с широчайшим финским окном, он усадил его в еще более мягкое кресло рядом с горячей изразцовой печью и разъяснил:
   А то забудет, старый. Он в моей шлюпке был загребным еще до той войны, первой.
Только тут Булатов начал медленно и обалдело понимать, что он в кабинете человека, по книжке которого он со своими однокашниками изучал шлюпку в первые дни флотской службы. Но ее автор, ведь, был капитаном первого ранга еще в первые дни последней войны. «Инспектор» смотрел на Юсупова и не знал, что сказать.
   А вы не говорите, милый юноша, — я и по глазам все вижу, — тихо проговорил хозяин. — Берия страшнее злого рока. Но помог мне Николай Герасимович снова хоть немного стать на ноги. Восстановить же не успел — самого съели. А тут и Школе пришел конец, так что впереди — заслуженная пенсия.
Хозяин был постарше отца Булатова лет на десять. Как проверять его, было совершенно непонятно.
   Вы попробуйте с дороги нашего борща, потом — макароны с мясом и компот — Егорыч только эту флотскую пищу для себя и умеет готовить. Кока больше в штате нет — вообще, кроме меня-начальника и Егорыча-завхоза, никого не осталось. Сдадим имущество — и на покой!
   Пока мичман сервировал стол с резными дубовыми ножками, Юсупов вынул из тяжелого приземистого книжного шкафа огромную витую бутылку темнозеленого цвета с фигурной стеклянной пробкой, придвинул к печи стул с высокой резной спинкой и уселся напротив Булатова.
   Емкость этой посудины — пол-галлона, то есть — два с лишним литра. В посудине — деликатнейшая настойка настоящего медицинского спирта на можжевельнике, зверобое и ряде других травок. Секрет известен только Егорычу, он его даже мне не открывает. Концентрация всего такая, что пить настойку может даже мой десятилетний внук Витя. Он тут, однажды, полюбопытствовал в мое отсутствие и остался жив. Поэтому, к флотской нашей пище предлагаю вам содержимое. С грибками оно особенно хорошо. А для отдыха с дороги воспользуйтесь моей дежурной койкой.
   Хозяин поднялся и открыл поблизости с печью дверь в соседнюю небольшую комнату с полутемной шторой и низкой деревянной кроватью, похожей на широкий ящик.
 -  Катера же и документы посмотрим завтра. Тогда я вам все и объясню.-
Естественно, что весьма поздний обед перерос в ранний ужин, затянувшийся допоздна. Оба старика задавали молодому инспектору вопрос за вопросом. Их интересовало все, чем отличалась ныне служба и теперешние корабли от того, что они испытали сами. Видели же корабельную службу они давненько.
   О себе они не рассказывали ничего. Только поделились намерениями: из Выборга не уезжать, создать школу юных моряков для мальчишек-разгильдяев, учить их азбуке Морзе, флажному семафору, шлюпочному делу и, главное, делать их души морскими. В благородных качествах истинно морской души хозяева не сомневались.
Домик у горсовета для такого дела Юсупов, в принципе, уже выпросил. Флажки, фонари Ратьера, телеграфные ключи остались после Школы юнг, куда они и так уж присылались списанными. Три шлюпки удалось по старости списать на дрова и спрятать в дальнем сарае. Кое-что придется поменять, прошпаклевать, покрасить все заново, подогнать весла, рангоут, паруса — и можно выходить в залив. Но катера для обеспечения нет. Идти же с мальчишками в залив без обеспечивающего катера — преступление. А где его взять? Катера, ведь, на учете в Техническом управлении, как боевые корабли.
   ...Солнечный луч, пробившийся внутрь спаленки через неплотно задернутые шторы, разбудил молодого представителя центра. Окончание ужина он помнил слабо. Но чувство какого-то долга наполняло его душу. Что он наобещал старикам?
Дверь чуть скрипнула и приоткрылась.
 - Кирилл Глебович! — послышался негромкий голос Егорыча. — Пора подниматься. Николай Юльевич скоро придет, а вам еще позавтракать надо.
   Через час все трое стояли около катеров, вытащенных на кильблоки рядом с каналом. Снег вокруг площадки давно не расчищался — Егорычу одному, видимо, этот труд был не по силам, а юнг не осталось уже с осени. От проходившей поблизости дороги пришлось пробиваться к катерам по засыпанной снегом тропинке.
   Булатов ни разу в жизни не был на деревянных боевых катерах и даже не видел их вблизи. Поэтому он понял только то, что вкратце разъяснил ему Юсупов. Это были катера-истребители типа «Ярославец». Корпуса у них из-за старости и полностью выслуженных сроков службы держались только на краске. Николай Юльевич осторожно втыкал в борт шило. Оно входило почти без усилий сантиметра на полтора.
   Толщина доски здесь — дюйм, то есть двадцать пять миллиметров. Из них, как видите, больше половины— труха. А по правилам износ корпуса более чем на 25 процентов, недопустим. Такие корпуса подлежат списанию, что и отмечено в актах.
Булатов понимал, что ему показывают самое трухлявое место самого гнилого катера. Но и самый лучший, вероятно, тоже держался на честном слове: катера прошли две войны и лет пятнадцать службы в мирные годы. А старики надеялись хоть на такой, еле живой корпус. И он согласился на списание всех корпусов на дрова.
   Хуже дело с двигателями и котлами отопления,— сказал Юсупов. — Давайте, поднимемся на палубу.
   По обледенелой стремянке они влезли наверх, потом мичман с трудом отдраил люк в моторное отделение. Света не было и пришлось минут пять постоять в отсеке, пока глаза привыкли к сумраку. Чистота и блеск смазанных деталей поразили Булатова. К этому старыо, видимо, относились, как к только что купленному новенькому автомобилю. Содержание подготовленного к списанию катера даже сравнить было невозможно с недавно виденным «консервированным» боевым кораблем.
   Вот это — любовь! — подумалось «инспектирующему лицу».
 - Вся неприятность в том, что материальную часть положено сдавать на склад в комплекте. О дальнейшей ее судьбе должны думать работники Технического отдела. А нам самим один комплект нужен.
   И Юсупов внимательно посмотрел на Булатова.
 - Вы согласитесь подписать один отдельный акт о дефектации двигателя и котла на месте с целью их сдачи в металлолом? Это признают незаконным и вас могут наказать. Мы, правда, подготовили к сдаче старый якорь и сможем представить квитанцию о сданных килограммах, как и акт об использовании в качестве дров досок и набора от корпусов. Но вы можете оказаться под ударом.
 - Николай Юльевич! — решился Булатов на риск ради почти святого дела. — Да я умру от стыда, если со страху попытаюсь сэкономить эти никому не нужные копейки, когда уже угробили современные эсминцы и начали гробить недостроенные крейсера!
 - Что ж, возможно и при Горшкове флот не погибнет, если молодежь рассуждает так же, как и вы,— резюмировал это совещание ветеран.
... В кабинете Петра Леонтьевича Яковлева смелость Булатова несколько поутихла. О списании корпусов и подписи акта о сдаче части технического оборудования в металлолом старший лейтенант говорил подробно и почти убедительно. Камнем за пазухой он держал также дурацкий ответ, что он — молодой, законов не знает и вообще такие вопросы самостоятельно еще не решал.
   Молодец! — Не побоялся помочь старым морякам,— вдруг перебил его флагманский механик. — Вот и два приказа о тебе подписаны: о переводе командиром боевой части на строящийся эсминец (не зря ты его документацию уже изучил) и о присвоении очередного воинского звания. Поздравляю! А о дальнейших перспективах службы поговоришь со своим новым начальником — Яковом Михайловичем Рашкесом.


                НЕ СУДЬБА.


   Казармы соединения строящихся эскадренных миноносцев располагались на обнесенном высоким деревянным забором участке вблизи от Кировского завода. Отсюда недалеко было и до верфи.
   Казарменный городок встретил инженер-капитан-лейтенанта Булатова довольно неприветливо. Если не перелезать через обтянутый колючей проволокой забор, то внутрь городка можно было попасть только через контрольно-пропускной пункт (для понимающих — КПП). Это была небольшая будочка рядом с довольно хилыми двухстворчатыми воротами. За скрипучей дверью будочки бдительно нес службу довольно потертый с виду и совсем не молодой старший матрос с бульдожьим подбородком. «Внутрь» (а потом оказалось: и «наружу») он никого не пропускал без разрешения дежурного по КПП.
   Дежурным в этот раз оказался сходный по возрасту с Егорычем плотный и низкий мичман. Уже потом Булатов узнал, что таких сходных по духу, но разных по внешнему обличию, мичманов трое. Он узнал также, что эскадренные миноносцы начали комплектовать в этом городке почти сразу после окончания войны — более десяти лет назад. Тогда и выбрали из экипажей наиболее подходящих для охраны сверхсрочников: почтительных к начальству, несговорчивых с остальными, крепких в кости. Уже в те годы они оказались не первой свежести. Мичмана через двое на третьи сутки дежурили по КПП, остальное время уделяя воспитанию внуков и возделыванию огородов за забором казарменного городка.
   Для охраны двери и открывания ворот было подобрано около десятка матросов крепкого сложения с замашками городовых. Эта команда переходила из экипажа в экипаж, пополняясь каждый год в связи с демобилизациями не менее подходящими заместителями. Жили эти матросы при штабе, прибирали его помещения и систематически увольнялись в город в очередь и вне очереди. Служба им нравилась.
   После тщательного изучения предписания о назначении на новое место службы и удостоверения личности Булатова оба цербера пропустили его внутрь городка к одному из нескольких деревянных двухэтажных бараков невзрачного вида. Рядом с дверью этого барака в небольшой застекленной рамочке темнела надпись «Штаб части». В коридоре за дверыо оказалась казарменного образца тумбочка, у которой нес службу еще один бдительный матрос с повязкой. Внимательно прочитав предписание, он провел Булатова к следующей двери с табличкой «Помощник начальника штаба».
   В тесной комнатушке за довольно убогим письменным столом величественно сидел низкорослый широколицый капитан-лейтенант с резко асимметричным лицом и плечами разной высоты. Не отрываясь от насиженного места, он взглянул на Булатова свысока и, не ответив на «Здравствуйте», углубился в чтение все того же предписания и удостоверения личности. Удовлетворившись, наконец, прочитанным, он написал на предписании наискосок: «В приказ», размашисто расписался и постучал кулаком в стенку рядом со своим столом.
  — Выписать капитан-лейтенанту Булатову предписание на эскадренный миноносец «Несокрушимый» н включить в приказ, — отдал высокомерный начальник приказание матросу, втиснувшему в дверь голову и протянувшему руку за бумагой со свежей визой. — Получите предписание в экипаж у писаря и следуйте в часть, — удостоил он, наконец, своим вниманием прибывшего.
   Минут через пятнадцать Булатов уже был в соседнем бараке. «Кубрик» офицеров «Несокрушимого» встретил новичка густым табачным дымом. В довольно большой комнате со скрипучим полом стояло несколько двухъярусных матросских коек с постелями, небрежно заправленными синими одеялами, и пара ученических столов, возле которых на тесно сдвинутых табуретках «рубились» в домино и болели за игроков около десятка лейтенантов и старлеев с «Беломоринами» в зубах. По цвету погон и кантиков па них было видно, что в сражении участвовали не только строевые офицеры, но и доктор с интендантом. Б углу, не обращая внимания на остальных, пристроился с книжкой худощавый блондин невысокого роста в рабочем кителе с погонами старшего лейтенанта. К нему и подошел Булатов.
   Это — офицеры «Несокрушимого»? — обратился он к любителю чтения.
   Да, — не поднимая головы и не отрываясь от книги, ответил тот.
   Мне нужен командир корабля или старпом, — не отставал Булатов. — Я прибыл с предписанием.
   Только после этого усердный читатель посмотрел на него. Увидев старшего по званию, он встал и на время забыл о книге.
 - Командир минно-торпедной боевой части Костяев. Исполняю временно обязанности старшего помощника.
   Прочитав бумагу, полученную Булатовым в штабе, Костяев подошел к одному из столов с игроками, дождался выставления «хвоста» и громко сказал:
   Товарищи командиры боевых частей и начальники служб! К нам, наконец, прибыл механик. Прошу познакомиться.
   Как всегда, отдел кадров делал все наоборот: корабль был почти готов к спуску на воду, но не было еще его командира и механика, то есть тех, с кого надо было начинать комплектование экипажа. Остальные же офицеры томились в казарме несколько месяцев.
   Со своим непосредственным начальником — старпомом — Булатов познакомился часа через полтора в кают-компании перед ужином. Кают-компанией была большая комната в штабном корпусе. За одним из столов рассаживались офицеры штаба, старпомы и замполиты во главе с помощником начальника штаба. Костяев сообщил, что за неказистость офицеры за глаза зовут этого представителя начальства «Риголетто», а в случае недовольства усиливают прозвище до «Квазимодо». За вторым, более длинным столом, принимали пищу командиры боевых частей и начальники служб.   Лейтенантская молодежь ходила в кают-компанию во вторую очередь.
   Как оказалось, в рабочее время офицеры штаба и кораблей из казарменного городка частенько уходили на верфь или в снабженческие учреждения, что называлось «местной командировкой». Опытные использовали «командировки» для многих нужных дел: поисков квартиры, походов в пошивочные ателье, бытовой помощи своим боевым подругам, встреч со случайными или будущими боевыми подругами — мало ли нуждых дел у попавшего в кои-то времена на берег моряка. Поэтому наиболее надежным способом встречи с кем-либо было «отлавливание» его во время ужина.
   Как объяснил Костяев, старпом капитан-лейтенант Бойцов на строящемся эсминце уже с осени. Женат, имеет сына, но не имеет квартиры. Частенько уходит в «местную командировку», возлагая ответственность за экипаж на Костяева. Поэтому Бойцова надо «отлавливать».
   Бойцов оказался подтянутым сухощавым офицером с тонким хищным носом и слегка поднятым подбородком. Бонапарт в нем не виделся, но некоторое внутреннее стремление к этому чувствовалось. Говорил он коротко и четко. Задал несколько анкетных и биографических вопросов, после чего поручил Костяеву ввести механика в организацию казарменной жизни. По всем же вопросам специальности и состояния корабля он рекомендовал связаться с флагманским инженером-механиком.
Тут «Риголетто» пригласил офицеров к столу и знакомство с начальством закончилось.
   Началось прозябание в казарме и изучение новой техники по истрепанным чертежам и описаниям. Оказалось, что в подчинении у Булатова есть пара офицеров и несколько матросов. Лейтенанты Морозов и Швырев прибыли после выпуска из училища за день до появления в казарме Булатова. Костяев по доброте душевной отпустил их, за ненадобностью, на трое суток для устройства личных дел. Как на грех, оба они были уже женатыми и, как оказалось, кандидатами на очень скорое отцовство.
   Матросы же были известными в казарменном городке пьяницами. В их проделках пришлось разбираться с первого же дня. Они переходили «по наследству» из одной команды в другую по мере закладки новых кораблей — видно, был у них какой-то блат в штабе. По крайней мере, на «Несокрушимый» они впоследствии не переселились, а остались передавать свой «богатый опыт» молодежи следующего экипажа. Потом Булатов понял, что для создания учебных кабинетов и тренировочных стендов были нужны умелые руки и заводские связи этих матросов — бывших ленинградских работяг-судостроителей. Цену себе они знали, потому и не боялись пить. Знали, что даже из комендатуры их постарается вытащить флагмех инженер-капитан 2 ранга Рашкес.
   Отвечавший за подготовку экипажей кораблей по механической части флагмех в это время подбирал себе помощника помоложе и попослушнее. Прошлый помощник чем-то ему не подошел, его отправили на Балтику механиком на одном из вступивших в строй кораблей. Яков Михайлович или «Яша», как все его звали за глаза, остановил свой выбор на только что пришедшем в его подчинение Булатове. Это и была та «блестящая перспектива», о которой месяц назад говорил начальник Яши — Петр Леонтьевич. При первой же встрече флагмех предложил Булатову готовиться на должность заместителя, а пока поскорее осваивать устройство эсминца и его борьбу за живучесть, благо начало этому было положено еще зимой.  Видимо, Петр Леонтьевич ознакомил Яшу с качествами Булатова и своими намерениями использовать эти качества в штабной работе.
   Нормальный человек посчитал бы такое предложение нежданым подарком судьбы: не окончив Академии, только что получив звание капитан-лейтенанта, совсем еще не служив на новых кораблях, остаться, как говорят, «на всю оставшуюся жизнь» в Ленинграде на правах плавсостава! Такое без «волосатой руки» случалось не часто. Но Булатов был, видимо, в то время не вполне нормальным человеком и предложение Яши его огорчило. В нем еще жили наивные понятия туманной юности.
   Корабля он еще не знал, остальные командиры электромеханических боевых частей па кораблях бригады были старше его по возрасту, завод пока еще оставался для него загадкой. Да и попытки жены воспитать из него отца семейства, систематические ночевки дома, хождение по театрам и музеям — весь этот презренный полугражданский быт подливал масло в огонь — новоиспеченный ииженер-капитан-лейтснант стремился в море.
   Но корабль стоит пока в эллинге в виде окрашенного суриком скелета, разговоры же о переводе на плавающий корабль могут быть восприняты либо безответственной болтовней для подъема собственного авторитета, либо бреднями идиота.
   И вдруг на одном из совещаний, проводившихся изредка в масштабе всей Ленинградской военно-морской базы, Булатов повстречал своего однокашника, с которым не виделся с самого выпускного банкета. Это был Юрий Еремин — капитан-лейтенант ныне, а в училищные годы — длинный и тощий старшина второй статьи, имевший короткую, но характерную кличку «Нос». При худощавом телосложении Еремина его пос, действительно, выдавался из общих очертаний. Но прозвище было не за это.
   Юра был старше однокурсников на несколько лет, прошел матросскую службу на Тихом океане, участвовал в войне. На первый курс он пришел с двумя лычками на погонах, с партбилетом в кармане и, главное, с большим уже жизненным опытом за кормой. Он все узнавал раньше остальных — неоперившихея восемнадцатилетних клешников, то есть, по общему мнению, все «пронюхивал». На глазах остальных он никогда не подвергался каким-либо ущемлениям со стороны начальства. Как представлялось многим, он умел «держать нос по ветру». Ему всегда удавались непосильные для остальных служебные и «боевые» задачи: изменить дату заступления в наряд на более удобную, получить у баталера брюки и ботинки нужного размера, съесть в буфете мороженого без очереди при толпе желающих (после получки) — умел, видимо, «вставлять нос» в нужную щель и раскрывать ее до размеров двери.
   Юра был отличный товарищ и ни разу не использовал свой опыт для получения личных благ за счет остальных. На многое он имел моральное право, как старослужащий и фронтовик. Опыт свой он щедро передавал всем желающим. По роте ходили крылатые перлы его мудрости типа: «лучше сто раз сказать: есть — и ни разу не сделать, чем сто раз сделать, но хоть один раз не сказать: есть». С Ереминым советовались, причем советы его почти всегда приносили пользу. К старшим курсам кличка «Нос» у знающих Еремина поближе вытеснялась почтительным прозвищем «Батя».
   Встреча с Юрой была знамением свыше. «Батя» с ходу предложил Булатову конкретный план: меняться с ним местами. Корабль Еремина плавал уже несколько лет и был прообразом строившихся серийных кораблей, на которые попал Булатов. На этом опытном эсминце проводились испытания новой техники, корабль ежегодно приходил в Ленинград для различных усовершенствований, подолгу стоял в заводе. Для механика он был сущим кладом: постоянный контакт с заводом позволял содержать всю технику в порядке, давал возможность в случае нужды разжиться дефицитными запчастями и материалами, замять результаты прохлопов путем традиционного товарообмена «спирт — изделие».
   Да и не мечта ли — перспектива ежегодной зимней стоянки в Питере в двадцати минутах ходьбы от метро и в двух сутках хода от места постоянного базирования и начальства? Корабль в период кампании базировался на Балтийск, часто ходил в Атлантику, во всех флотских учениях участвовал в качестве штабного корабля. Построен он был в единственном экземпляре и для того времени был уникальным по простору и комфорту кают, кубриков, рубок, машинных отделений. Была на нем даже никогда и нигде раньше не существовавшая столовая для матросов, заменившая складные столы и банки в кубриках, алюминиевые миски и очередь с бачками перед камбузом.
   Кирилл слушал Юрия и млел от сладких предчувствий. Судьба уже готовилась улыбнуться. Булатов хорошо знал об этом корабле по рассказам бывалых «ка- зармовцев». Некоторые офицеры в бригаде строящихся эсминцев служили подобно бессменным мичманам и матросам-контролерам на КПП — из экипажа в экипаж. Цепляясь за любую соломинку, чтобы подольше задержаться в Ленинграде, они говорили с плохо скрываемой надеждой: «Вот уж если удастся на медкомиссии доказать годность к плавсоставу (судя по всему, они доказывали там прямо противоположное), то буду проситься на «Неуходимый» (так этот корабль прозвали за привязанность к заводу; истинное же его имя было «Неустрашимый», как у родоначальника всех линкоров-дредноутов).
   Только как поменяться местами и зачем это Еремину? Ответы были четкими: чтобы стать помощником у «Яши», который Юрия возьмет с корабля на эту должность с удовольствием за знание досерийного опытного корабля, за хорошее знакомство с заводскими порядками и людьми, за служебный опыт и навыки общения с новыми людьми (по нынешнему — за коммуникабельность). Поможет же в переводах тот же «Яша» и один из однокашников, «проникший» к этому времени в штат отдела кадров Ленинградской военно-морской базы. Провернуть все надо как можно быстрее, пока корабль стоит в заводе и подчиняется временно Ленинградскому начальству.
  — В общем, пошли к «Яше»! — заключил Еремин.
   Машина завертелась. На движущихся частях этой машины явно висели окровавленные лохмотья с рук и колен Еремина, усиленно подталкивавшего неповоротливый механизм. Завершением ремонта на «Неустрашимом» занимались только младшие офицеры, командир корабля грозился посадить Еремина на гауптвахту за бесконечные переговоры по телефону и частые отлучки в штаб (но не сажал, история не знает еще имени старшего инженера-механика корабля, посаженного на гауптвахту командиром, пусть даже прирожденным идиотом). Проталкивание приказа шло с большой затратой времени, которого у механика всегда весьма мало — его количество обратно пропорционально нареканиям начальства.
   Приказ был подписан за небывало короткий срок, но всего за неделю до ухода «Неустрашимого» в Балтийск. И тут началось... День шел за днем, а приказ все везли. От штаба до казармы Булатов на трамвае проезжал за полчаса, а приказ не мог доехать за неделю. Корабль же тем временем перешел из завода в Кронштадт и готовился к уходу. Еремин обрывал телефон и доверил, наконец, Булатову ускоряющую встречу с однокашником-кадровиком «под утюгом».
   Неоновый утюг с призывом выключить его перед уходом осенял ресторан Кировского универмага. Этот ресторан особо уважался офицерами строящихся эсминцев: близко от казармы, недалеко от завода, совсем рядом метро, а посещение его днем, через толпу покупателей, всегда менее опасно, чем поход куда-нибудь в район Невского.
   Под утюгом кадровик утешил Булатова заявлением,
что неделя — это срок блестящий, вон на Петрова приказ несли со второго этажа на третий почти месяц. И никакая беготня Еремина, телефонные звонки «Яши» и проклятия вперемежку с мольбами Булатова не могут даже на минуту ускорить торжественное продвижение бумаги по канцелярским инстанциям.
   Несмотря на такие расхолаживающие утешения однокашника, встреча помогла и на следующий день приказ оказался в казарме.
   Теперь канцелярская вакханалия завертелась непосредственно вокруг Булатова. Испокон веков принято, что каждый снабженец и писарь ни на йоту не изменит установленного им самим порядка волокиты даже в последний день Помпеи или при взрыве атомной бомбы. Финансист не выпишет денежный аттестат, пока не сдано инвентарное имущество, а его сдать невозможно, поскольку оно еще не получено. Но это может засвидетельствовать только вещевик, и обязательно — письменно, а он еще в экипаж не назначен. Приказание о нарушении этого стройного порядка может отдать только командир, а экипажу пока не известна даже его фамилия. Еремин же звонит, что завтра утром корабль уходит из Кронштадта.
   И Булатов плюнул на все аттестаты (потом разберемся), подписал у «Квазимодо» только бумагу для въезда в Кронштадт и помчался к новому месту службы. К полуночи он был на корабле. Багаж состоял из шинели, бритвы, удостоверения личности да предписания с назначением на этот эсминец. Еремин представил Булатова командиру корабля, тот вызвал писаря и приказал ему к утру отпечатать приказ о вступлении Булатова в должность и откомандировал Еремина к новому месту службы.
  — Утром доложите приемо-сдаточный акт и сменные рапорты, я подпишу приказ, — обещал командир.
   Сразу была видна серьезная подготовительная работа Юры: командир находился полностью в курсе дела и препон не чинил.
Всю ночь оба механика копались в документах, Булатов проверял наиболее важное, знакомился на ходу с положением дел и особенностями почти не знакомой ему техники: с утра он головой отвечал за нее, а первый поход после ремонта — дело не шуточное. Правда, Еремин обещал подстраховать, оставшись на переход до Балтийска. Для престижа своего сменщика он во всеуслышание заявил, что ему надо перевезти домашние вещи из Балтийска, где в действительности у него ничего не было. На переходе он был бы юридически пассажиром, а фактически — консультантом для ничего еще не знавшего нового стармеха. Любой механик поймет отчаянность такого выхода Булатова на впервые увиденном корабле с незнакомой техникой, людьми и средствами связи, но начатое дело надо было доводить до конца.
   Все шло, как надо. В шесть утра, так и ие сомкнув глаз, Булатов под присмотром Еремина начал подготовку боевой части к походу. В семь командир подписал подготовленный приказ о смене и откомандировании Еремина. Остаться ему в качестве пассажира он разрешил устно.
   Возвратившись в пост энергетики и живучести - тронное место командира электромеханической боевой части — приятели пожали друг другу руки. Задуманное удалось совершить!
   Роковой ошибкой обоих механиков оказалось соблюдение принятого на этом эсминце этикета: о готовности к бою и походу докладывали не по телефону, а лично, поднимаясь к командиру корабля на ходовой мостик.
   В семь сорок пять многообещающая улыбка Лахесис превратилась в ехидный оскал. Был в случившемся и кое-какой юмор, но понять его мог любой, кроме Булатова и Еремина. Судьба предстала перед Булатовым в виде командующего эскадрой, вышедшего на мостик не по-адмиральски рано.
   Все, кто воевал на Балтике или служил на ней в первые пятнадцать лет после войны, помнят этого человека неуемной энергии, неукротимой воли, отчаянной лихости и искрометного веселья. Легенды о том, как он командовал лидером, принимал новые корабли, отплясывал лезгинку в Доме офицеров и выдавал перлы кавказского остроумия на разборах учений, до сих пор помогают коротать время в кают-компаниях. Любил вице-адмирал Абашвили и спускаться с недосягаемой вершины к самому основанию флотской пирамиды, контролировать работу самых низших ее звеньев. Особенно ему нравилось знакомиться с кораблями и экипажами, руководя их переходами после ремонта. И не забывал он при этом посетить всегда прекрасный и зовущий город с гостиницей "Астория".               
   До Ленинграда донесся уже последний анекдотический случай, связанный с его именем. В вечер перед отъездом за "Неустрашимым" адмирал поздно возвратился с берега на штабной крейсер. Как судачили на эскадре, он в свои адмиральские годы все еще "холостяковал". Как бы то ни было, но ночевал он, как правило, в своей флагманской каюте.               
   В этот вечер было почти по-летнему душно, но командующему нездоровилось, его подзнабливало. Он даже пожаловался дежурному по кораблю, встретившему его у сходни:
 - Холодновато что-то. Попроси, пожалуйста, мне чаю принести.
   Обычно он говорил почти без акцента, кавказские нотки проявлялись только, если он нервничал или острословил. Но вежливость у него всегда была кавказской: с "пожалуйста", но "на ты".
   Чай был принесен, вестовому адмирал еще раз пожаловался на кажущуюся прохладу, потом отогрелся чаем и отправился из салона в спальню на покой, велев разбудить его, "пожалуйста", в шесть часов. А вестовой, не долго думая, набросил на плечи адмиральскую тужурку, нахлобучил фуражку и стал красоваться перед зеркалом.
   Тщеславие требовало народного признания и вестовой высунул голову из иллюминатора салона. Расчет был прост: в салоне светло, а на палубе темно. Следовательно, лица видно не будет, а адмиральские атрибуты заметят. Можно и покомандовать за адмирала. Коверкая слова на грузинский лад, вестовой грозным голосом закричал:
   - Командыр поста! Гдэ вы ходышь?
   Командиром вахтенного поста на баке, куда на уровне как бы второго этажа выходили иллюминаторы салона, был старшина вестового-первогодка, крикнуть ему: "ты" у молодого матроса не повернулся язык. Но "вы" в устах рассерженного адмирала показалось еще естественнее.
   Старшина подбежал и, задрав голову, представился.
   Игру надо было продолжать или расплачиваться за содеянное. И матрос брякнул первое,что ему пришло на ум:
   - Пачэму часовой у гюйса нэ в тулупе?
   После этого вестовой быстро убрал из иллюминатора голову и уложил на место
адмиральские вещи.
   Дальше все пошло, как положено: командир поста доложил о вопросе адмирала вахтенному офицеру, тот - дежурному по кораблю, а дежурному-то надо было принимать решение... Старпом был на берегу, а командира будить в такое позднее время дежурный не решился. Срочно был поднят с рундука дежурный рулевой и измерена температура наружного воздуха, оказавшаяся плюс четырнадцать по Цельсию.
Ответ был готов: "Потому что тепло"
   Приготовив этот вполне логичный и научно обоснованный ответ, дежурный постучал в дверь адмиральского салона, в котором набедокуривший и уже оробевший вестовой убирал со стола посуду.
  - Где командующий? - спросил дежурный офицер.
  - Лег спать и приказал разбудить в шесть часов, - отвечал проказник.
   Что же делать?
   Если такой большой начальник задает вопрос, на него следует как можно безошибочнее и быстрее ответить. Но он задал вопрос и лег спать,указав точное время своего пробуждения. Можно ли будить его для ответа?
   А тут еще вызванный к месту происшествия непосредственный его участник - командир вахтенного поста доложил, что адмирал кричал сердито и сразу же захлопнул иллюминатор. Сколько раз каждому из нас приходилось убеждаться, что очень часто вопрос начальника: "Почему"? заканчивается его же ответом: "Потому что служите плохо!" Не зря, видно говорил адмирал о прохладе, поднявшись на ют со стенки...
   Делать было нечего. Разбудили интендантов, вытащили из кладовой и отряхнули от нафталина самый новый тулуп, одели его на часового. А раз тулуп, то и зимнюю шапку по форме нахлобучили на беднягу...
   Таким и увидел часового адмирал, когда в начале седьмого вышел на мостик поразмяться с гантелями - этим он никогда не пренебрегал. Светило яркое утреннее солнце южной Балтики, на баке под музыку в одних трусах занимались физзарядкой уже чуть-чуть загоревшие матросы, а на самом носу под пустовавшим еще гюйсштоком
стоял обливающийся потом Дед Мороз с карабином.
   Сходя с корабля, командующий сказал командиру крейсера, провожающему его: 
 -  Что вестовой — мальчишка, я понимаю. Но что на боевом крейсере один из
ведущих офицеров — трус и дурак, этого я уже не понимаю!
   Уже к вечеру печальной славы герой этого происшествия был переведен на вспомогательное судно...
   Когда Булатов вышел на мостик с докладом о готовности к выходу, рядом с командиром стоял адмирал. На обычное: «Разрешите обратиться к командиру корабля» он величественно кивнул головой в широкополой фуражке и пытливо осмотрел механика. А тот тем временем произносил давно отработанную фразу: «Боевая часть пять к бою и походу готова» и докладывал состояние корабля и наличие запасов.
 - Это кто такой? — вдруг перебил Булатова адмирал, неожиданно повернув свой шитый золотом козырек в сторону командира.
 - Командир боевой части пять, — ответил тот.
 - Какой командир, откуда взялся? — продолжал спрашивать адмирал уже несколько повышенным тоном.
 - Принял дела от Еремина, назначен приказом.
 - Я такого приказа не отдавал, чтобы менять механика перед переходом, — уже раздражаясь, отчеканил командующий.
 -  Это — приказ Ленинградского командира базы.
 -  Какой Лэнынград? Какой командыр базы? Здэс морэ, здэс Балтыка, здэс я — командующий! — акцент все сильнее прорывался в словах адмирала. — Зачэм мнэ этот малэнькпй и толстый, давай суда того длинного и тощего!
   Через минуту Еремин стоял на мостике.
  - Ныкакых прыказов нэ было! Ты остаешься здесь, пожалуйста! — и он ткнул пальцем в грудь Юрия.
   Инцидент был исчерпан, акцент пропал, уже спокойно адмирал сказал, как говорится, лично Булатову:
  - Может быть, вы и не хуже механик, чем Еремин.
Но я не могу рисковать. Кораблю сразу придется много плавать, ему нужен опыт своего механика. Чтобы вы успели собраться, я задержу выход на пятнадцать минут. Желаю счастливой службы! — и он искренне и сильно пожал Булатову руку.
   Адмирал не знал, что у Булатова, кроме шинели, бритвы и удостоверения личности, ничего с собою не было. Пятнадцать минут Юрий и Кирилл использовали на разведение спирта и горькие вздохи.
   И вот уже Булатов смотрит с причала на уходящую вдаль и несбывшуюся мечту. «Неустрашимый» бросает Кронштадту традиционную шапку черного дыма и выходит на внешний рейд за ворота брекватера...
   На нешироком причале Усть-Рогатки мелкими группами стояли офицеры кронштадтских миноносцев и посматривали на уходивший корабль. Только что окончился осмотр и проворачивание механизмов, шел перекур: у матросов — на баке, у офицеров — на причале.
   Из ближайшей группы офицеров до Булатова донесся характерный и знакомый всем футбольным болельщикам голос комментатора Вадима Сенявского:
  - Кир Глебыч! — Иди к нам — посочувствуем.
   Кричал, явно, Олег Постников — одноклассник Булатова но училищу, пять лет комментировавший голосом Сенявского все экзамены и зачеты, проходившие в их классе с переменным успехом, обычно — не в пользу курсантов.
 -  Товарищ командир! Вот мой бывший старшина класса — остался, значит, на строящемся. Какого механика балтийцы потеряли! «Нос»-то все равно от них уйдет.
   Олег служил командиром БЧ-5 па «Гибриде», как все в просторечье называли эсминец «Сторожевой», у которого оторванная в войну носовая часть была приварена от другого корабля, потерявшего при бомбежке корму. Очень моложавый и одетый с иголочки капитан второго ранга командир «Сторожевого» — протянул Булатову крепкую сухую ладонь.
 -  Соколов Евгений Петрович.
   Он внимательно посмотрел в глаза обманутого судьбой ннженера-механика и перевел взгляд на чуть дымивший в Морском канале корабль. Соколов уже знал, что назначен командиром строившегося «Несокрушимого», с которого Булатов так и не сумел перевестись на плавающий корабль.
   Впереди были четыре года их совместной службы: освоение нового корабля, обучение матросов, ходовые испытания, многосуточные переходы, штормовые полярные ночи.

   1990 г.





              ПОМОГАЕМ СУДПРОМУ ПОЛУЧАТЬ ПРЕМИИ

                Хотели как лучше, а получилось как всегда.
                В. Черномырдин (Выступление перед Государственной
                Думой).

                I

   В каюте старшего механика разгоралась битва. Густой поток табачного дыма рвался в иллюминатор. Поминутно лязгала металлическая каютная дверь, пропуская кого-нибудь из корабельных офицеров, рвавшихся ввязаться в сражение.
   Хозяин каюты — пухлый, усатый и начинающий лысеть капитан-лейтенант Булатов — сидел на краешке собственной койки и одну за другой курил сплющенные у губ «Беломорины». Очередной окурок метко летел в раковину умывальника, поскольку пепельница на столе была завалена бесчисленными бумажками. За столом хозяина каюты развалился широкоспинный флагманский механик Рашкес — в просторечье за глаза — «Яша». Одной рукой он перебирал лежавшие перед ним разнокалиберные списки недоделок и время от времени отмахивался от наиболее густых клубов дыма, другой же рукой он яростно подтверждал значимость зачитывавшихся им пунктов. Далеко вытянутый указательный палец этой руки поминутно оказывался в непосредственной близости от носа старшего военпреда, сидевшего сбоку от стола на диванчике.
   Свободных мест на диванчике и койке не оставалось, настолько многочисленно было собрание заинтересованных лиц. Даже в узком проходе стояли офицеры. Наиболее доверенное лицо в этой каюте — приятель хозяина минер Костяев притулился у борта рядом с иллюминатором и активно помогал механику в создании невыносимо дымной атмосферы.
   Старшие по чину гости — флагмех Яков Михайлович  Рашкес и старший военпред Макс Самуилович Ротенфельд не курили, но для усиления давления на военпреда флагмех разрешил курить корабельным офицерам. Спор же был большой: подписывать или не подписывать акт Государственной комиссии о приеме корабля флотом от промышленности.
   Военпред считал, что корабль «выхожен», все механизмы и корпус в безукоризненном состоянии, документация в порядке, отклонения от модернизированного проекта и замечания военной приемки полностью устранены. И акт, по его мнению, может быть подписан хоть сегодня, если нет претензии по штурманской, артиллерийской, торпедной и прочим вооруженческим частям.
   «Яша» думал по-иному: корабль сдается не комиссии, а людям, которым предстоит на этом корабле жить и служить. И надо прислушиваться к мнению этих людей, учитывать их замечания и пожелания. Думал он еще и о том, что после приемки корабля от завода ему надо будет уже самому сдавать корабль штабу того корабельного соединения, в которое эсминец назначат приказом Главнокомандующего. А штаб, естественно, прислушается, в первую очередь, к высказываниям корабельных офицеров и потребует от флагмеха Рашкеса устранения их замечании. Попробуй-ка, устрани эти замечания, если не заставишь устранить их на заводе. И он перечислял их военпреду.
  - Попробуйте-ка, Макс Самуилович, поработать вдвоем за идиотской экспериментальной конторкой, которую Вы не требуете заменить на обычный письменный стол! — язвительно высказал очередную претензию «Яша» и в который уже раз помахал рукой перед физиономией Ротенфельда.
  - А что? — по-одесски вопросом на вопрос ответил старший военпред, — Вы забыли, как у Вас в каюте на «семерке» тоже была конторка?
  - Так та конторка была настоящей конторкой, а не современным безобразием Вашего любимого конструкторского бюро! Да и я в той каюте жил один, а не в количестве этих двух молодых людей, — широким жестом указал флагмех на закуривавшего очередную папиросу минера Костяева и длинного сухопарого артиллериста Рутковского, уныло переминавшегося с ноги на ногу у дверей (он опоздал и не успел захватить место более удобное).
  - Разрешите доложить, товарищ капитан второго ранга, — вступил в обмен мнениями с деланно подобострастным видом Костяев, — когда за конторку усядется командир БЧ-2, мне и к койке мимо него не проползти.
 -  А в рабочее время и нечего к койке лазать, — попытался обесценить это заявление старший военпред.
 -  Мы в рабочее время работаем, — скрипучим голосом ввязался артиллерист. — А к бумагам приходится садиться, когда за Вами уже КПП завода закроется.
 - Товарищ флагманский механик! Оградите меня от бестактности и удалите отсюда офицеров, не связанных с корпусом и механической установкой! — возмутился Ротенфельд.
   Наступила взрывоопасная тишина. Еще чуть-чуть, и вспыхнет ссора. Воепред хлопнет дверью и уйдет подписывать акт. А это ему очень нужно, чтобы не осложнять взаимоотношения с заводом. Корабельные офицеры пошумят и смирятся. Так было не раз. Правда, офицеры могут настроить командира корабля. А он подписывает акт рядом с военпредом. И может поднять шум уже не в каюте механика, а в заводоуправлении перед представителями министерства. Так что обеим сторонам лучше, все-таки, не ссориться...
   Рашкес укоризненно погрозил пальцем Рутковскому, кисло улыбнулся Ротенфельду и примирительно сказал:
 - Макс Самуилович, не обижайтесь. Они, хоть и молодые, но тоже устали. И хорошо знают, как много приходится Вам работать. Все вопросы мы решим втроем с Вами и механиком. Остальные уйдут, только пусть, все-таки, завод конторку заменит на стол.
   На том и порешили. Списки претензий были откорректированы и перепечатаны в единую грамоту из ста пятидесяти восьми пунктов. Ротенфельд обещал потребовать от завода их устранить и акт подписать только после доклада механика об отсутствии замечаний. Рашкес хорошо знал, что военпред сумеет заставить завод устранить грошовые недоделки и выполнить мелкие и робкие пожелания корабельных офицеров за неделю, остававшуюся до конца полугодия. А еще вероятнее, что это будет сделано даже за три-четыре дня, акт будет подписан на несколько дней раньше срока, премия заводу будет немалой.
   Сроки же были жесткие: второй квартал — и не часа более! Подписание приемного акта 1-го июля срывало план работы всего завода. Подписание 30-го июня плану не вредило, но и не давало никаких благ. Каждый же день досрочной сдачи обеспечивал премию, растущую почти в геометрической прогрессии от числа дней упреждения.
   Завод ухитрился сделать это за два выходных дня и один рабочий понедельник.

                II

   Конец зимы и начало этой весны в памяти у всех оставались какими-то изломанными. К середине февраля Таллиннская бухта, на которую корабль базировался во время заводских ходовых испытаний, стала все плотнее затягиваться льдом. Без буксира-ледореза па рейд уже не могли подходить ни танкер, ни водолей, ни продовольственный катер. Иногда штормило, суда-снабженцы могли помять борт, погнуть фальшборт или леерные стойки. Во избежание неприятностей заводские представители запросили у флотского начальства «добро» на переход в Балтийск с никогда не замерзающей гаванью.
   Мотивировка перехода была трафаретной: необходимость изменения полигона для испытаний. Боязнь удлинения срока сдачи корабля из-за возможной правки борта в мотивировке не упоминалась.
   «Заводчики» бились за сроки, не жалея ничего: ни возможности на воскресенье съездить из Таллинна домой в Ленинград, ни благ и гостеприимства ласковой для «соломенного» холостяка столицы Эстонии, ни резкого роста для завода стоимости транспортной магистрали «цех—корабль». Если в Таллинн можно было за ночь доставить на грузовике любой механизм, то в Балтийск для соблюдения тех же сроков приходилось пользоваться самолетами.
   Транспортируемых механизмов было предостаточно: завод ставил на корабль продукцию заводов всей страны. Любую неполадку, не устранявшуюся простой регулировкой, считалось правильным ликвидировать заменой всего механизма. Этот механизм брали с последнего по счету корабля серии, а дефектный увозили на завод для ремонта. В итоге последний корабль должен был стать комплексом уже отказавших в период испытаний насосов, компрессоров, теплообменников и прочего оборудования — не очень-то надежное сочетание...
   Потом стало известно, что завод из положения вышел просто: перешел к строительству новой серии кораблей, «списав» последний по «устарелости» и не доведя его до испытаний.
   Базируясь на Таллинн, а, особенно, — на Балтийск, жили, фактически, без плана. Выходили в море для тех или иных испытаний, срочно шли в базу в случае какой-нибудь поломки, помогали рабочим демонтировать и выгружать неисправную технику, ждали, грузили и монтировали ее замену и снова шли в море на испытания.
   Заводские испытания окончились. Со дня на день ждали начала испытаний государственных — экзамена, который сдавался представителям флота. В состав комиссии включался специальный председатель и флотские специалисты всех направлений. В помощь им назначались офицеры корабля.


                III


   Приемный акт должны были подписать представители заказчика, то есть Военно-Морского Флота: председатель Государственной комиссии, командир корабля, старший военный представитель.
   Председатель Государственной комиссии капитан I ранга Глеб Александрович Визель был непреклонным. В почти доисторические времена — в 1933 году — он командовал одним из сторожевых кораблей «дивизона плохой погоды» (так на флоте обобщенно называли первые корабли советской постройки «Шторм», «Ураган», «Шквал» и многие другие). Молодому в те годы командиру довелось участвовать в переходе с Балтики на Север по Беломорканалу, осваивать негостеприимный Кольский залив и суровое Баренцево море. И он прекрасно понимал, какие беды могут принести в условиях Крайнего Севера любые неполадки на корабле.
   А опытный моряк без помощи комиссии и личного состава заметил их немало за время испытаний. И хотя они были допустимы по условиям проекта, Визель решил добиваться их устранения. Тем более, что приказ о его увольнении в запас по возрасту вот-вот ожидался из Москвы, опасаться из-за пререканий с промышленностью было нечего, а добрую память о себе на последнем в его жизни корабле оставить хотелось.
   Впервые он появился в начале апреля, когда корабль стоял у самого дальнего причала в Балтийске. Во время вечернего чая в кают-компании было тесно: предстояла демонстрация кинофильма. Заняты были все штатные места, но замполит все не давал команду начинать кино: пустовало место командира. Сегодня обычно очень аккуратный Евгений Петрович почему-то вместо чая разгуливал по причалу. А дальняя часть длинного кают-компанейского стола, уже убранного после чая и застланого зеленым «совещательным» покрывалом, была все еще накрыта вчетверо сложенной белой скатертью, на которой одиноко поблескивал стакан вподстаканнике, да белели тарелочки с хлебом, маслом и сахарница. В раздаточной пофыркивал самовар: командира ожидал пропагандируемый им чай, подобный поцелую испанки, то есть горячий, сладкий и крепкий.
   Все четыре прямоугольных окна-иллюминатора были распахнуты. Курили почти все. Командиры боевых частей пользовались паузой для обговариванпя недосо- гласованных за день вопросов между собой и со старпомом, а молодежь лейтенантская шепотом обменивалась какими-то веселыми подробностями о своих начальниках, иногда хихикала и все больше бурчала в сторону замполита по поводу задержки с началом кино. И каждый раз, когда открывалась дверь в кают-компанию все невольно поворачивали головы в ее сторону: не командир ли это, ожидаемый уже минут десять.
   Наконец, за приоткрытой дверью все увидели Соколова, облаченного еще, увы, в шинель и шапку. Командир довольно громко приказал в раздаточную:
 — Два прибора и чего-нибудь поплотнее в салон!
   А затем добавил через порог кают-компании:
 - Старпом, помощник и командир БЧ-5, зайдите ко мне. Кинофильм начинайте без меня.
   Замполит постучал условным сигналом в переборку кинобудки, застрекотал аппарат, вестовые выключили свет. На посветлевшем экране обозначились силуэты офицеров, приглашенных к себе командиром и пробиравшихся к двери со своих наиболее удобных насиженных мест. Особого огорчения из-за ухода с начала кинофильма они не испытывали, поскольку содержание его знали не хуже, наверное, самого сценариста: в который уже раз начинали крутить «Карнавальную ночь» с неповторимой Людмилой Гурченко.
   Киномеханик сумел добыть этот фильм перед самым отходом из Ленинграда и «забыл» сдать его на базу. На зависть всему Краснознаменному Балтийскому флоту уже четвертый месяц чуть ли не каждый вечер он крутил эту небывалую кинокартину без перевыполнения плана, без образцово-показательной любви и без принципиальных выступлений на партийном собрании.
   Уходя с начала картины, офицеры-руководители надеялись, что еще успеют к сцене застревания Игоря Ильинского в лифте, всегда вызывавшего у зрителей массу дополнений и предположений по причине недавнего аналогичного заточения в лифте интенданта Миши Симкина, посетившего в Таллинне одну свою знакомую и опоздавшего на корабль, как он объяснял, из-за подобной неисправности.
   В каюте командира соединения, куда один за другим входили приглашенные командиром офицеры, никого не было. Евгений Петрович сказал для всех сразу:
 - Рассаживайтесь и подождите.
   Рассаживаться надо было на обтянутом красным бархатом диванчике, с двух сторон окаймлявшем застланный красной же суконной скатертью круглый столик на пять-шесть человек. Стоявшие у стола два кожаных кресла в бархатных чехлах, как все уже знали по опыту, предназначались для начальства.
 - Товарищи офицеры! — раздался суровый голос командира.
   Все приподнялись с полукруглого диванчика, коряча в коленях ноги, — сидение явно не было приспособлено для общевойсковых правил отдания воинской чести. В каюту вошел расплывшийся краснолицый капитан первого ранга среднего роста с жидкой седой шевелюрой. Обилие морщин на лбу и под глазами, вислые щеки и округлившаяся под воротником кителя спина явно говорили, что он, видимо, перехаживает установленные сроки службы.
   К нам прибыл председатель государственной комиссии — капитан первого ранга Визель, — официально произнес командир, вошедший в каюту следом.
 - Товарищи офицеры! — сипло пробасил Визель и сел в одно из кресел.
Все расселись на своих местах. Визель посмотрел в лицо каждому, затем повернулся лицом к Евгению Петровичу и коротко произнес «тронную» речь.
 -  Я служу последние три месяца. Поэтому могу быть принципиальным. В испытаниях надейтесь на самих себя — вам на этом «пароходе» плавать. Поддержать вас во всем законном я не побоюсь. Все!
   Удалось даже увидеть, как самодеятельность в кинофильме пела: «Три мудреца в одном тазу поплыли по морю в грозу...»
   Один из членов Государственной комиссии — командир «Несокрушимого» капитан 2 ранга Евгений Петрович Соколов знал замечания корабельного состава, а их было довольно много не только по корабельной и механической части. И командир хорошо представлял, как придется ему «вывозить» все эти огрехи в первые же дни и недели после отрыва от стенки завода. И как не один месяц, а то и год некоторые из них будут оставаться тяжким грузом. Поэтому Соколов твердо решил проявить принципиальную требовательность при подписании акта после Государственных испытаний.
   Достаточно твердо, в меру требований стандартов и технических условий, был настроен и старший военпред по механической части инженер-капитан 2 ранга
Ротенфельд — еще один полноправный член Государственной комиссии. Офицером он был уже почти 20 лет, из которых восемь прослужил командиром БЧ-5 эсминца «Гремящий» на Северном флоте. Пройдя на нем всю войну и немало сил положив на завоевание кораблем гвардейского звания, Макс Самуилович хорошо представлял недопустимость выпуска в море корабля с техническими недоделками (кстати, экспериментальную конторку к таким недоделкам он не относил).
   Только все эти благие намерения принципиальных представителей флота за три дня могли быть перечеркнуты несокрушимой силой завода, о которой философски грамотный минер Костяев сказал словами классика: «Это объективная реальность, данная нам в ощущение». Сказал это он после того, как на следующий за «Несокрушимым» эсминец прибыл для дальнейшего прохождения службы новый начальник радиотехнической службы.
   Всего пару месяцев назад этого знающего и энергичного капитан-лейтенанта после службы на кораблях и учебы в Академии назначили военпредом. Вот-вот он должен был получить звание капитана 3 ранга, его поставили на очередь на квартиру, жена его, наконец-то, смогла поступить на работу по своей институтской специальности — жизнь налаживалась. А он при первой же своей приемке на одном из кораблей привязался к какому-то невыхоженному прибору, задержал подписание приемочного акта и, пытаясь заставить завод устранить недоделки, сообщил о них в Москву самому главному своему начальству по специальности. План завода «горел», пришлось принять экстренные меры.
   Приказом Главнокомандующего этот офицер был перемещен на корабль и снова начал службу без перспективы получения звания и жилья, но с перспективой длительной жизни вдали от нежелавшей увольняться с работы жены. Акт же вовремя подписал заменивший его «более опытный» специалист. Естественно, что Главнокомандующий принимал решение об этих служебных перемещениях из-за сообщения судпрома о недостаточной подготовленности одного из новых военпредов.  Доклад же этого военпреда «затерялся» в недрах канцелярий. Да если бы и не затерялся, то какая могла быть вера этому недостаточно подготовленному офицеру?
   Так что, Ротенфельд мог опасаться неприятностей от могучего судпрома в случае задержки подписания акта.


                IV


   «Заводчики» не зря трудились во время заводских испытаний и меняли неисправную технику на новую — государственные испытания после этого шли «без сучка и задоринки». Корабль уверенно прошел положенное время самым полным ходом, значительно превысив проектную скорость. Выходы в море, стрельбы, минные постановки и глубинное бомбометание проходили в назначенное заранее время только с отличными оценками. Все шло по плану...
  - Сегодня все торпеды прошли точно под миделем (серединой) корабля-мишени, — с восхищением сообщал в кают-компании во время ужина Костяев.
  - А все мешки-цели за двадцать километров разлетелись от снарядов универсального калибра, — вторил ему Рутковский...
   Были, правда, и казусы. Происходили они обычно из-за двоевластия у механизмов. Корабль сдавался Государственной комиссии заводом и все механизмы, естественно, должна была обслуживать заводская сдаточная команда. Но корабль плавал уже четвертый месяц, матросы достаточно уверенно выполняли свои обязанности и заводские специалисты частенько оставляли их наедине с техникой, а сами сладко посапывали где-нибудь в тихом и теплом уголке после вечерней прогулки по забегаловкам.
   Так, однажды, на выходном фарватере из гавани матрос у шпиля в одиночку перепутал переключения и правая якорная цепь с грохотом пошла в воду. Затормозить шпиль боцман не догадался, понадеялся на жвака-галс. У каждой якорной цепи предусмотрено такое звено для крепления конца цепи к корпусу корабля. Отсюда и пошло крылатое выражение о безудержной, до самой крайней степени, болтовне: «Травить до жвака-галса». Но к несчастью, жвака-галс не был закреплен, цепь вытравилась за борт полностью и улеглась где-то на глубине.
   Командир Евгений Петрович не сплоховал, дал «Стоп» и смог удержать корабль на месте в узкости фарватера, пока боцман со своими «боцманятами» готовил и выбрасывал за борт буек с тросом и шлюпочным якорьком для фиксации места потери.
   На мостике быстро пришли к соглашению: идти по плану на очередные испытания, на поиск якорь-цепи вызвать водолазную службу за счет завода, поскольку закрепить жвака-галс должны были еще при достройке корабля, а пока водолазы найдут цепь, немедленно привезти с завода и поставить новую цепь с якорем. В сле
дующий раз без обоих якорей выходить на испытания Визель отказался. Условия оказались для завода кабальными — где ее новую найдешь, эту цепь с якорем, как ее быстро оплатишь, и как доставишь на корабль? Но сроки жали, строитель на эти условия согласился.
   Строитель, правда, больше надеялся на водолазов. Сразу по возвращении в базу состоялась его встреча с руководством водолазной службы в ресторане «Золотой якорь». А сдаточный механик — длинный, чернявый и востроносый Галкин весь вечер клялся в любви к мичману — командиру водолазного бота. Клятвы эти произносились в известной пивной под кодовым названием «Военная мысль» (пивная находилась напротив книжного магазина Военторга).
   Встречи проходили в субботу. Воскресенье прожили спокойно, в понедельник рассадили матросов на политические занятия, как вдруг прозвенела «Боевая тревога» и команда по трансляции: «Корабль к бою и походу изготовить». В те дни матросы еще не умели экстренно готовить технику к походу, что предусматривалось Уставом по тревоге. Но вытащить всех рабочих из «загашников», где они проводили свободное время, и «состыковать» их с дублирующими моряками можно было только так.
   Приготовились, вышли из гавани па фарватер и рядом с буйком увидели водолазный бот. Его солидный командир в мичманском звании пробасил через мегафон:
  — Подать бросательный. Мы его соединим с ходовым концом к вашей якорной цепи.
Через полчаса цепь и якорь были уже на своих местах, боцман Солопов своими руками закрепил жвака-галс в глаголь-гаке (приспособление для быстрой отдачи жвака-галса), а строитель в присутствии командира опломбировал маховик привода глаголь-гака... Ни один день испытаний не сорвался.
   К началу последней декады апреля все было завершено, В принципе, Государственная комиссия приняла корабль от промышленности. Но, по установленным уже не одно десятиление правилам, предстояла ревизия, то есть разборка, проверка и сборка значительной части механизмов: редукторов, подшипников, насосов, рулевой машины, турбогенераторов. При ревизии полагалось определять износы в этих механизмах и убеждаться в их нормальной, сравнительно небольшой величине.  Причины чрезмерных износов должны были определяться и устраняться. Затем предстоял контрольный выход с развитием полного хода и опробованием техники, подвергавшейся ревизии.
   Одновременно с ревизией завод должен был восстановить все поврежденные во время испытаний детали корпуса, оборудования, обшивки и окончательно покрасить все помещения изнутри и корпус снаружи. Ниже ватерлинии ревизия корпуса и оборудования, устранение повреждений и окраска должны были проводиться в доке.
   Итак, чтобы подписать акт приемки корабля до конца июня, заводу предстояло проделать еще гигантскую работу. На учете был каждый день.
   Корабль пришел в Таллинн двадцать четвертого или двадцать пятого апреля. Штормило, так что с рейда весь лед разогнало. К причалу эсминец не пускали во избежание неприятностей при входе в Купеческую гавань на большой волне, развороте в тесноте забитой кораблями акватории и швартовке между стоящими эсминцами. Манившие молодые сердца Дом Флота и несравненная «Глория» остались за пределами видимости. Да эти объекты и не притягивали начальство, вышедшее из холостяцкого возраста.
   Начальство и, главное, строитель, стремилось в Ленинград. Не только сроки сдачи, но и желание провести с семьями Первомайские праздники, подогревало их стремления.
   Но шторм, взломавший лед в устье Финского залива, забил непроходимыми торосами весь фарватер от маяка Наргена на западе до Толбухина маяка на востоке  — все 180 миль узкого извилистого маршрута. Идти в Ленинград можно было только за ледоколом, а на такую роскошь индивидуально даже завод решиться не мог. Приходилось ждать караван, идущий по плану.
   На рейде проболтались суток трое. Качало на двух якорях препротивно. Иногда якоря не держали, начинало дрейфовать, приходилось вводить машины и удерживаться на месте, подрабатывая винтами. Корабль был набит людьми донельзя: на каждого матроса приходилось еще по одному заводскому сдатчику. Часть кают и кубриков была еще в декабре отдана заводу, но в последние дни теснота стала чувствоваться и раздражать все сильнее. А тут еще и с питанием стало плохо: к борту из-за волны никто подойти не мог, а продукты были на исходе. Да и вода питьевая была на пределе, приходилось добавлять ее опреснителями. Об этой воде еще Утесов пел:
  - «Окончив бросать, он напился воды —
     Воды опресненной, нечистой...»
   Технический прогресс за многие десятилетия не коснулся на военном флоте опреснителей, вода такой и осталась.
   Наконец, караван из двух ледоколов — основного и вспомогательного, четырех сухогрузов и эсминца был скомплектован. В ночь на двадцать седьмое апреля он вышел кильватерной колонной с «парадным» ходом ледоколов около десяти узлов и через пару часов вошел в лед.
   «Несокрушимый» шел четвертым. Старый широкобортный «Волынец» разбивал на две части бесконечное белое холмистое от торосов поле и пропарывал узенький канал черной воды, усеянный крупными обломками и островками льда. Вторым шел какой-то высокий и обледенелый после Балтики ледокольный транспорт, современник «Челюскина» и «Малыгина». Рейдовый буксирный ледокол «Илья Муромец» добивал оставшиеся после транспорта крупные глыбы льда, так что борт эсминца был в полной безопасности. Только мелкая стукотня обломков по ватерлинии, да ужасно тихий ход напоминали стоявшим на вахте, что эсминец повторяет путь героического «Ледового похода» 1918 года, когда флот выбирался из Ревеля и Гельсингфорса целых шесть суток.
   Историки обычно стараются приукрасить факты, создавая невоспринимаемые специалистом легенды. Шесть суток — это 140 часов. Простая арифметика показывает, что описываемые историками революционные корабли шли со скоростью полтора узла, то есть около трех километров в час (скорость хода человека — пять километров в час). Корабль на ходу менее шести узлов неуправляем — рулевое устройство не может повернуть корпус, нужна большая скорость. Так что не шесть суток непрерывно несли вахты и боролись со льдом героические моряки-балтийцы, а эти сутки — время между отходом первыми того же «Волынца» и знаменитого «Ермака» из Ревеля и приходом в Кронштадт последнего в отряде миноносца «Войсковой».  Кроме всего прочего, в те годы не было радиолокации и корабли шли только в светлое время — часов по восемь в сутки. Да еще сутки простояли из-за тумана.
   Туман тоже прихватил караван, и эсминец чуть не вылез на корму впереди идущего мателота, резко давшего «Стоп» и зазвонившего рындой. Старые моряки ледоколов и транспортов не очень-то доверяли радиолокации и дали ход только после долгих переговоров по радио.Часам к десяти рассвело, а еще через пару часов туман разогнало. Необычным показалось большинству команды «Несокрушимого» медленное продвижение но темному, забитому мелким льдом каналу между бескрайними снежными полями. Не менее необычными показались и небольшие тюлени, головы которых с любопытством высовывались иногда из воды у самого борта.
  — Ты что этому удивляешься? Корюшка, ведь, пошла. Нерпа и собралась сюда со всей Балтики и Ладоги,— разъяснил бывшему черноморцу стармеху Булатову опытный сдаточный механик Галкин. — Вот на лето они уйдут туда, где рыбы побольше.
   Как нерпа проникает из Ладожского озера в Финский залив, минуя тридцатикилометровую полосу Ленинграда, знающий Галкин не объяснял, да Булатов его и не спрашивал. Стармеха больше волновало, не забьются ли мелким льдом охлаждающие трубопроводы. Галкин все уже сдал и мог «травить до жвака-галса» на любую тему, а вот Булатов все уже принял и чудесами природы интересовался только между делом...
   За Шепелевским маяком льда не было, караван распался и каждый пошел, как мог. «Несокрушимый» вышел на двадцать четыре узла, перед Кронштадтом сбавил ход до восемнадцати, неплохо прошел и по Морскому каналу. А у входа в ковш завода его ждала уже пара буксиров. Старый балтиец Евгений Петрович Соколов показал, что новым эсминцем командует ас.
   Праздник прошел в Ленинграде.
Полноценность прошедшего праздника подтвердили, как многочисленные задержанные комендатурой члены экипажа, так и многочисленные синяки на физиономиях членов сдаточной команды. В эти первомайские дни с опозданием па четыре года отмечалось двухсотпятидесятилетие города. Почтил город своим присутствием Никита Сергеевич, заявивший с трибуны на Дворцовой площади, что «большие корабли нужны только для парадов», а моряки военного флота — это «акулье мясо», после чего призвал «братцев-ленинградцев» достойно отметить свой юбилей. «Братцы» особенно хорошо его отметили па Кировском стадионе, где забросали бутылками наш непревзойденный «Зенит» и оказали физическое сопротивление созванным к стадиону войскам.
   Разброд и шатание наступило в сдаточной команде. Да и «девушки-красавицы» из малярного чеха стали медленнее махать кистями. Даже конструктора из бюро- проектанта шевелились медленнее и при корректировке документации прикидывались дурачками. Все ждали непредсказуемого волевого решения премьера, к которому уже привыкли за последнюю пару лет и от которого ничего хорошего не ждали. Новые крейсера-то резали уже полным ходом.
   А сроки неумолимо приближались...
Все-таки с некоторым опозданием, но была проведена ревизия, докование и эсминец сходил на мерную линию в Таллинн. Не были только устранены полторы сотни мелких замечаний и даже не начата окраска, как внутри корпуса, так и снаружи. Оставалось до конца полугодия всего семь рабочих и нерабочих дней.


                V

   Капитан первого ранга Визель не любил одиночества. Поэтому с первого дня жизни на эсминце он перебрался из салона в кают-компанию, согнал со штатного места старпома, вовремя приходил на обед и ужин, не засиживался утром до подъема флага и до вечерней поверки вечером. Чувствовалось, что он настоящий корабельный порядок уважает, а прошедший крейсерскую и линкоровскую службу командир сумел такой порядок потребовать от старпома Вячеслава Васильевича Бойцова.  Кают-компания наша была не хуже крейсерской, не простой «трапезной», как на многих других эсминцах. И Визель это ценил.
   Он так ценил порядок в кают-компании «Несокрушимого», что даже у стенки завода регулярно приходил на обед и ужин. Хотя все понимали, что должность его — настоящая «синекура» и позволяет неделями отсиживаться дома между совещаниями и выходами в море. Но Визель ходил на корабль постоянно.
   Хорошо ли вы подумали? — задал он вопрос лейтенанту-артиллеристу, которого все поздравляли с женитьбой.
 -  А что тут думать, я, ведь, ее люблю, — отвечал молодожен.
  - Не в этом дело, — со вздохом сказал капитан 1 ранга, — а в том, любит ли вас теща!
  - Видимо, она вас здорово допекает? — поинтересовался зачастивший к нам обедать начальник малярного цеха Лурье, которого за тощую длинную фигуру и длинный нос все даже в глаза звали де-Голлем.
   Председатель Госкомиссии только покряхтел в ответ... Такого спокойствия и довольства жизнью, как в период испытаний, на его лице не отражалось.
... Пока шли споры о ста пятидесяти восьми пунктах и все корабельные офицеры побывали у стармеха в каюте, председатель Госкомиссии «убыл» в свое Управление с докладом о только что окончившемся контрольном выходе. Вслед за ним к семье в Кронштадт отправился командир. Была суббота и следующий день можно было отдохнуть.
   Понедельник начинался как-то неорганизованно: рабочих на корабль не пришло ни одного, только заглянул «де-Голль» и поинтересовался местом нахождения начальства. Оба еще не прибыли на корабль — узнал он от дежурного офицера. Визелю вообще не за чем было прибывать, а командир из Кронштадта и не мог успеть к подъему флага и заводскому гудку.
   Но Визель, все-таки, на корабль прибыл и попросил старпома Бойцова собрать офицеров минут за пять до обеда в кают-компанию.
Войдя в кают-компанию под строевое «Товарищи офицеры!» Вячеслава Васильевича, капитан 1 ранга попросил всех рассаживаться по местам, после чего с веселой улыбкой произнес небывало длинный монолог.
  - Молодые мои коллеги! Я должен огорчить вас своею непринципиальностью. Уже пришел приказ о моем увольнении в запас, по закону я имею право еще завершить неоконченные дела в течение недели, так что могу еще «выдавить» из завода все ваши претензии. Но я не имею на это морального права и вынужден ускорить подписание приемного акта...
   Из дальнейших слов председателя Госкомиссии стало гласным то, что до этого было «тайной Полишинеля»: его нелады с тещей, не дававшей дома и полдня спокойной жизни. Поэтому и проводил он все время на корабле и в заводе, а не дома. Как сложится его семейная жизнь после увольнения на пенсию, он не представлял.
   В этот раз после десяти дней контрольного выхода дома его встретила только соскучившаяся и небывало ласковая жена. Она сразу же сообщила:
 - А маму еще в понедельник увезли... На черной машине.
   Берия давно уже был разоблачен, невинно осужденные — реабилитированы, грехов же своей тещи перед нынешним руководством Визель не предполагал, хотя черную машину он по старинке ассоциировал сразу же с «черным воронком».
 - За что? — вырвалось у будущего пенсионера, причем в его мозгу мгновенно пронеслась череда грозящих и ему неприятностей.
 - Из уважения к тебе, — разъяснила супруга — Даже директорскую «Победу» прислали.
   Оказалось, что на круглогодично обогреваемой водами электростанции территории, расположенной за Балтийской железной дорогой и отведенной для коллективных садов одного из заводов, Визелю «выделили» небольшой участок. Хоть он и не просил этого никогда, но его официально внесли в списки желающих, утвердили на профкоме завода, где он руководил приемкой несколько лет назад и не имел никакого отношения к Ждановскому заводу, строившему «Несокрушимый».
   В те годы одним из «волевых» решений было предписано военным заводам выпускать «ширпотреб». Корпусный цех Ждановского завода запустил в серию гаражи. Пара таких гаражей была переделана во вместительную дачку с кухней и парой комнат, в стены вварили иллюминаторы, в кухне установили газовую плиту с баллонами. Дачка оказалась на участке Визеля, к одному из иллюминаторов были прикреплены оплаченные профкомом квитанции за гаражи и их переоборудование.
   Участок огородили на манер кладбищенских заборов, подвели электроэнергию, землю вспахали и засеяли укропом, луком, редиской и другой быстрорастущей зеленью. Супруга добавила:
   Когда маму привезли на участок, она сказала: «Привези сюда посуду, продукты и белье. Я не уеду отсюда до осени». Забыла сказать, что дача оборудована и мебелью корабельного образца.
Визель помолчал немного и спросил присутствовавших:
 - Кто после этого может остаться принципиальным?
   Офицеры были потрясены всем этим, а подошедший на обед к концу монолога «де-Голль» таинственно улыбался.
Вместе с Лурье вошел и возвратившийся из Кронштадта Евгений Петрович. Лицо его было сумрачным, он сухо попросил у Визеля разрешение присутствовать и прошел на свое место во главе стола.
   Вестовые разнесли по столам супницы с дымящимся борщом, по трансляции послышалось: «Команде обедать!», с разрешения Визеля командир пригласил офицеров.
За всеми тремя столами наперебой обсуждали услышанное от капитана первого ранга. Евгений Петрович постепенно вникал в это важное сообщение и лицо его светлело.   Под конец обеда он даже, заулыбался и громко обратился через длинный стол к Визелю:
 - Товарищ капитан первого ранга! Я хочу после обеда офицеров задержать в кают-компании и прошу Вас тоже выслушать объявление, которое я сделаю.
Визель кивнул и после того, как вестовые быстро убрали со столов посуду, командир начал таинственным тоном:
 - Я должен сделать весьма необычное объявление. Начну с личного. Мы с женой в прошлом году на День Флота были в гостях на корабле постройки нашего завода. И тогда она влюбилась в телекомбайн «Беларусь», к которому все мы здесь давно уже привыкли. Но ни у кого еще дома нет такого сочетания телевизора, приемника, проигрывателя и магнитофона. Так что жена при каждом моем редком приезде в семью больше говорила о своих желаниях по поводу такого комбайна, чем по поводу других желаний. И сетовала не на низкую дисциплину и успеваемость детей, а на отсутствие этой игрушки.
   Краснощекое симпатичное лицо тридцатипятилетнего Евгения Петровича стало очень скромным, когда он упомянул о «других» желаниях, чем вызвал ехидные ухмылки молодежи за маленькими круглыми столиками. Нахально же оставшийся после обеда «де-Голль» внимательно слушал.
  - Это все — присказки, товарищи офицеры,— продолжал Соколов — Главное случилось в прошедшую субботу. Приехал я домой, а жена с небывалым чувством обнимает меня - «Спасибо, Женя, за чудесный сюрприз!»,— говорит. Я смотрю, а на самом почетном месте в нашей комнате, даже койки мальчишек в сторону отодвинуты, стоит радиокомбайн. Морским выпуклым глазом я приметил сразу, что и тумбочка под ним новенькая. Совсем, как в нашей кают-компании, по обработке ценными породами дерева!
   Евгений Петрович вышел из-за стола, подошел к установленной в самом углу уникальной «Беларуси» и плавно очертил руками комбайн и тумбу под ним. Из этого угла он продолжал свое повествование:
  - Жена мне делает при этом комплимент: «Каких вежливых матросов ты смог воспитать: приехали двое таких пожилых, почти, как ты. Одеты в чистое рабочее платье. Поздоровались оба по имени-отчеству и сказали, что привезли мне от тебя сюрприз». Потом, как рассказала моя боевая подруга, они притащили и установили тумбу и телекомбайн, залезли на крышу с привезенной антенной, протянули кабель и Даже перенесли поближе к этому углу розетку. Пообедать отказались и сказали, что на корабле у Евгения Петровича кормят «на убой», так что им пока есть не хочется — не то, что матросам с кронштадтских кораблей!
   Капитан второго ранга снова уселся на свое место за столом и со скорбным видом заключил:
  - Я много раз предупреждал жену о возможных приношениях от госпромышленности, серьезно ее настраивал, но такой «театр» предусмотреть не смог. Подарок принят, за аппаратом лежат «оплаченные мною» паспорт телекомбайна, счета за тумбочку и установку антенны. Оправдание невозможно. Что же делать? -
  — Подписывать акт, — бросил в наступившую тишину «де-Голль» и вышел.
«По Сеньке — шапка» или «каждому — свое», — рассуждал, видимо, организатор досрочной подписи акта Государственной комиссии.
   Доверенное лицо корабельного состава — инженер- капитан-лейтенанта Булатова он сумел поразить в самое сердце...
   Устав от длительных дообеденных и послеобеденных откровений начальства, стармех спустился в свою каюту и уселся в кресло за письменным столом. Пружины привычно скрипнули под тяжелым телом. Булатов принципиально отказался от перетягивания сидения в период ревизии, считая его форму, уже приобретенную за почти полгода жизни на корабле, наиболее удобной для отдыха. Работать в каюте он избегал, поскольку она была рассадником неслужебных отношений и местом сборов на «вечеринки» остальных старших специалистов корабля. Работал с документами стармех, как правило, на своем командном пункте — в посту энергетики и живучести.
   В каюте стармеха все подчеркивало ее неслужебность: окраска «рубчиком», как обоями, подволока и верха переборок, закрывающий койку на четверть книжный шкаф, перенесенные к изголовью койки микротелефонные трубки всех средств связи. Даже коротенький, по словам флагмеха «Яши» — на три «ж», диванчик был оборудован откидным боковым подлокотником, позволявшим на этом диванчике укладываться в полный рост, не снимая военно-морской обуви (хозяин любил сапоги, за голенища которых не захлестывала волна на низкой палубе миноносца). Радостью хозяина была литография полуголой девицы с гитарой, приклеенная к книжному шкафчику и видная только со стороны койки. У замполита Шайхата Ажмухамбетовича Уразгалиева уже произошла всем на корабле известная стычка со старпомом Вячеславом Васильевичем по поводу молдаванки, собиравшей виноград и обнажившей наполовину грудь. Так что стармех пытался скрыть свои пристрастия от всевидящего глаза партии.
   Шайхат, видимо, скрывал свою осведомленность, но «де-Голль» пристрастия стармеха учел, узнав о них от маляров.
   Не успел механик задремать (укладываться в койку было бессмысленно из-за всего часового перерыва на обед в заводских условиях), как в дверь каюты постучали. Был это не оповещающий о приходе начальства резкий двойной удар, не робкое «скрябание» в дверь провинившегося матроса, не тихие условные удары друга Костяева, желающего «пятнадцать капель на диафрагму» (обед, ведь, уже прошел). Стук был какой-то необычный, возбуждающий. Булатов сипло бросил: «Войдите» и к нему впорхнула «Мисс Несокрушимая».
   Мисс была сварщицей, разбившей бутылку шампанского о форштевень «Несокрушимого» при его спуске на воду. Особо пригожей она никогда не казалась, ходила в прожженном и измазанном суриком комбинезоне, в стоптанных рабочих ботинках. На голове, вместо шляпки, у нее всегда был сварочный щиток, сдвинутый на затылок. Разбивать шампанское ее пригласили известные сердцееды артиллерист Рутковский и интендант Симкин, направленные для этого в последний момент Евгением Петровичем. Поскольку поблизости броских женщин не оказалось, наши «дон-Жуаны» вынуждены были позвать незаметную сварщицу Жанну — время не ждало. Так она и сделалась «Мисс Несокрушимой».
   Почетное звание резко изменило девушку. Она стала следить за своей рабочей одеждой, не дичилась моряков, но разговаривала с ними с чувством собственного достоинства. Переодевшись после работы, она не бежала стремглав в общежитие, а несколько минут прогуливалась по причалу у транца «крещенного» ею корабля. И наряды для этих прогулок выбирала, как на танцы.
   Естественно, что десятки матросских глаз смотрели на Жанну с восхищением. А это только красит женщину,и «Мисс» стала прелестной. Первыми на нее бросились Рутковский и Симкин. Но артиллеристу Жанна ответила, что не о таком «старье» она всю жизнь мечтала, а лысеющий интендант после отповеди приятеля осторожно дал «задний ход». Молодые лейтенанты, как правило, на берег не ходили (у них всегда было слишком много недоделанных дел на корабле), так что на Жанну не претендовали. Матросы же оказывались на причале редко и не в одно время с «Мисс». Да она на них и не стала бы размениваться. Зачарованно смотрела она только на старпома Вячеслава Васильевича — верного, любящего мужа совсем другой женщины и не сердцееда.
   Так и ходила уже год «Мисс Несокрушимая» неспетой песней для всего экипажа эсминца.
   А тут вдруг она сама впорхнула в каюту стармеха и сразу же уселась на диванчике. Была она в таком открытом летнем платье, что ясно была видна ее юная прелестная фигурка. На головке красовалась совсем не сварочная «Бабетта», от нее пахнуло какими-то забытыми духами, вроде «Белой сирени».
 -  Кирилл Глебович! — пролепетала прелестница — Я принесла вам подарок от Ильи Львовича (так звали «де-Голля») и несколько документов.
   Она положила на стол перед Булатовым его же перечень ста пятидесяти восьми пунктов с резолюцией: «Выполнить до ухода с завода», подписью главного инженера и заводской печатью, а также накладную на краску, которой можно было трижды покрасить корабль снаружи и изнутри. Одного сурмина (мечты корабельного человека), не горящего и не слезающего от морской воды, там было пять бочек...
  - Вася! Войди! — повелительно произнесла «Мисс» и в каюту вошел кладовщик малярного цеха с двумя двадцатилитровыми канистрами в руках.
  - Поставь их под стол и проваливай, — повелела «Мисс», а после его ухода продолжала:
  - Здесь чистый медицинский. Если хотите, попробуем вместе. Но лучше к девятнадцати приходите в «Утюг», там нам заказан столик.
  - Приду обязательно, — пролепетал неожиданно онемевший Булатов, забыв мгновенно о своей жене и двух малолетних сыновьях — Но за что это все?
  - За подпись Ротенфельда в акте Государственной комиссии — четко ответила Жанна и величественно вышла из каюты, добавив:
  - Жду в «Утюге» в девятнадцать.
   Естественно, что облаченный в новую тужурку капитан-лейтенант Булатов уже без четверти семь прохаживался у входа в Кировский универмаг (над его рестораном, как помнит читатель, красовался огромный утюг с воззванием выключить его перед уходом).
   Вечер прошел прекрасно. Подвыпивших «гегемонов» от нашей пары отгонял могучий Вася, пристроившийся за соседним столом. Оркестр сыграл даже по заказу, переданному Васей, «Голубку». А внизу ждала заводская «Победа» - та самая, на которой увезли на садовую делянку тещу Визеля.
   Жанна,легко увернулась от полупьяных объятий Булатова и,прошептав: «Нам бы — возраст поближе, да вам бы — детей поменьше», вышла из машины. Автомобиль помчался по ночному городу, увозя стармеха к уже и не ждавшей его в тот вечер жене.

***

   Акт подписали на четыре дня раньше срока. Премия была небывалая. Особенно хороший куш получил Лурье.
   «Несокрушимый» же простоял у стенки завода еще месяца полтора, устраняя пункты, окрашиваясь и развлекаясь по вечерам.

     1990 г.

 
                КАПИТАН «ТРАВКА» И ГЕНЕРАЛ БОРОДАВКО

                Любимый город может спать спокойно,
                и видеть сны, и зеленеть среди весны.
                Е. Долматовокий (К/ф «Истребктели»)

   Лет тридцать с лишним назад служил я в далеком Заполярье. Но рассказ этот не обо мне, а о куда более заметной личности.
   Обстановка приближалась к Карибскому кризису. Премьер нашей державы, он же — «коммунист № 1» — уже стучал туфлей по пюпитру на Ассамблее ООН, уже обещал в Париже «укнуть» посильнее «укавшего» на него зала, уже оповестил весь мир о содержимом «портфелей наших ученых», уже наградил летчика-истребителя, из-за неразберихи сбившего чужой самолет-разведчик. Так что в любой момент можно было ждать любую неожиданность.
   И среднее звено военных моряков, к которому я в те годы относился, понимало эту возможность.
   Флот в эти годы рос, несмотря на ставшее уже модным «сокращение» Вооруженных Сил то на восемьсот сорок тысяч, а то — и на миллион двести тысяч человек. При этом от флота требовалась все большая и большая готовность. Это мы чувствовали по все более частым и длительным походам, по многочисленным боевым упражнениям, по участившимся и ужесточившимся проверкам.
   Наисовременнейшие для тех лет корабли в условиях существования наисовременнейших средств массового поражения у вероятного противника требовали истинной боеготовности. Если в начале моей офицерской службы, за десяток лет до этого, боевая готовность еще довоенных ,а иногда — и дореволюционных, крейсеров и линкоров была явно условной и нужна была, в основном, для поддержания флотского духа, то в начале шестидесятых все условности были давно забыты.
   Жизнь в северном гарнизоне из года в год развивалась по законам почти военного времени. Каждый должен был постоянно помнить о возможности внезапного начала войны. И по тревоге бежать на свой пост не только из каюты или кубрика на корабле, но и из кино, матросского клуба или квартиры на берегу.
   Был я в то время уже одним из «старейших» механиков на кораблях самого боевого класса — эскадренных миноносцах. Дослужился до капитана третьего ранга, имел жену и двух сыновей и жил на «Невском проспекте» нашего военного городка — на улице Сафонова. Вернее, жили там жена и дети. Моим же «домом» почти все время был, как и положено, корабль. В отведенной же мне начальством квартире бывать приходилось не часто — пару раз в неделю по ночам, если корабль не был в море.
   Моя семья занимала две комнаты в трехкомнатной квартире «старой постройки».
В третьей комнате жил с женой бездетный Толя Травкин.
   Капитан ВВС А. Травкин был фигурой заметной. При почти двухметровом росте, широкой кости и истинной военно-морской упитанности он казался просто огромным. Широкое краснощекое лицо, увенчанное курчавой рыжеватой шевелюрой светилось добродушием. Спокойный и самоуверенный характер при такой физической стати внушал доверие. Влюбленные североморки звали этого верзилу «Травкой». Главное — были в Толе сокрыты какие-то недоступные для мужского понимания черты, делавшие великана кумиром женского контингента гарнизона от юных дев до зрелых супруг начальников и снабженцев. Толина же супруга — флегматичная красавица-брюнетка — хотя эти качества мужа знала, но никакой бдительности не проявляла, по крайней мере — в пределах нашей коммунальной квартиры и всего пятиэтажного дома.
   Толя служил оперативным дежурным противовоздушной обороны флота. Через трое суток на четвертые он сидел на своем командном пункте вместе с помощником — старшиной-сверхсрочником — и бдел. Бдеть приходилось сутки, после чего трое суток отводились на отдых и повышение специальной и политической подготовки. По этим направлениям у Толи изредка бывали вечерние занятия в университете марксизма-ленинизма. Заниматься же специальностью было просто негде и не с кем, поскольку у группы, кроме командного пункта, никаких помещений больше не было.  Да и в состав группы, кроме четырех дежурных и четырех помощников, входил только писарь и генерал с интригующей фамилией Бородавко. За глаза все называли его для простоты произношения «Бородавкой».
   Пока одна пара дежурила, а другая отдыхала, надо было с остальными заниматься поочередно, да еще отдельно со старшинами. Естественно, генералу делать это не хотелось, да и времени у него было мало — он уже лет пять-шесть готовился к увольнению в запас, на что и уходило все его время.
   «Специальными» у всей группы вместе с генералом были только погоны с голубыми просветами и опушкой — совсем, как у авиаторов. Остального же летного было маловато. Толя, например, окончил несколько лет назад минометное училище. А служба сложилась так.
   Гигантский рост лейтенанта-минометчика показался кадровикам неподходящим для службы в пехотном или мотострелковом полку. И Толю назначили в строительный батальон, где офицеру нужны не знания, а сила мышц. По флоту даже ходило крылатое выражение члена военного совета адмирала Аверчука, которое он бросил на партийной комиссии, разбиравшей за служебный «погар» одного из руководителей Североморсквоенстроя: «Что вы делаете умное лицо? Вы же офицер-строитель!».
   Потрудившись года три на строительном поприще где-то в районе Мурманска, Толя получил очередное воинское звание и отметил третью звездочку с прияте- лями-сослуживцами в ресторане «Арктика». Тут он попался на глаза значительной даме из столицы флота — Североморска. Даму он очаровал и она приложила определенные усилия для его перевода поближе. Муж этой дамы был достаточно весом, поэтому Толе подобрали в отделе кадров место, подходящее по режиму занятости. В отношении же его знаний в области противовоздушной обороны решили, что это — дело наживное.
   Но, если Толя учился хоть в минометном училище, то его генерал вообще нигде не учился. По Толиным рассказам, будущий генерал в годы войны командовал после трехмесячных курсов зенитчицами-«эрзацками» из дамского сословия. Сперва — батареей, а потом — дивизионом. Девушки беззаветно воевали под небом Мурманска, по службе к их командиру претензий не было. Сердечные отношения с некоторыми из подчиненных скрашивали ему эту службу. Потом война все списала.
   После войны Север он не покинул, доучиваться никуда не ездил, но характер имел обходительный, чины росли. Потом зенитные пушки заменили зенитными ракетами, добавили к ним самолеты-перехватчики для дальней противовоздушной обороны. Так и стал незаметно Толин начальник генерал-майором авиации. Даже самолетики, где им положено быть, носил.
   Естественно, что никакой специальности генерал своих подчиненных не учил. Звать же для этого «варягов» было подобно самоубийству. Лучше было еще пару годков дожидаться увольнения в запас. А враг за это время, даст Бог, не нападет. Благодаря мудрой политике Партии и Правительства.
   Так что из четырех суток службы — трое (за исключением времени для сна и освоения глубин материалистической философии) были у всех оперативных ПВО свободными, как Богом данными. Значительная дама подобрала для Толи то, что надо. Правда, даму вместе с мужем вскоре перевели куда-то повыше и к Москве поближе, но Толя при своей должности остался.
   Не буду вдаваться в неизвестную мне область противовоздушной обороны флота. Расскажу только то, что известно каждому флотскому аборигену.
На командном пункте ПВО в те далекие годы имелся большой пульт, как в посту управления электростанцией, всем знакомым по документальным кадрам телепередач. На пульте были размещены глазки, соответствующие различным частям ПВО — от самолетов до пулеметов. Глазки светятся тем или иным цветом, что обозначает то или иное состояние части. Рядом с глазками — кнопки для объявления каждой из частей того или иного приказания, общие кнопки сразу для всех частей.
   Дежурный сидит у пульта и старается не заснуть. Если надо, то нажимает на кнопки. Говорит по телефону с начальством и с наблюдательными постами. Начальству он докладывает обстановку, сообразуясь с докладами наблюдателей. А чтобы эти доклады не забыть, он на специальном планшете выставляет маленькие самолетики — как наши, так и вероятного противника — и передвигает их в нужные квадратики.
   Помощник тоже не дремлет, помогая в этом деле дежурному и будучи готовым его заменить в различных случаях.
   Одним из таких случаев три раза за дежурство является питание дежурного. В этом деле есть некий нонсенс: столовая в штабе работает только днем, так что там можно только позавтракать и пообедать. Ужин же становится проблемой. Командный пункт — не место для хранения продуктов. Тем более, что от множества лампочек в помещении жарковато. Хлеб черствеет, молоко киснет, колбаса начинает попахивать. Принимать же пищу, согласно Уставу внутренней службы, военный человек должен не реже, чем один раз за шесть часов.
   Генерал, в связи с этим, применил военную хитрость. В инструкции он написал: «Уходя на прием пищи, дежурный оставляет за себя помощника». Куда же он уходит и на сколько времени, генерал не написал. Поэтому вполне законно дежурные и их помощники каждый вечер по очереди ходили ужинать домой. У Толи путь домой в одну сторону занимал минут пятнадцать, если не встретит знакомого. Другие дежурные жили дальше и ездили принимать пищу на редко ходивших автобусах или попутных машинах. Так что помощники-старшины сидели у пульта в одиночестве каждый вечер не меньше часа.
   Продолжалось это уже не один год, но ничего неприятного пока не случалось. В случае же внезапного нападения противника в это время... Но до его коварного нападения все было по инструкции, так что от начальства и поверяющих неприятностей ожидать не следовало.
   Однажды Толя Травкин дежурил в пятницу, когда в наш дом раз в неделю подавалась горячая вода. Я в этот вечер был дома и успел уже искупать в ванне своих мальчишек. Жена моя после этого затеяла в ванной комнате постирушку. Жена же оперативного дежурного Вера, напевая, готовила на кухне ужин. Посреди барски накрытого стола поблескивали рюмка и фужер. Видимо, Толя должен был принять ванну и после этого выполнить завет одного из великих полководцев: «После баньки выпей чарку, хоть белье для этого казенное продай».
   Толя такой чарочкой считал маленькую водки и бутылку пива. При тогдашнем сухом законе нашего гарнизона Вера в банные дни ездила за этим в Мурманск, отпрашиваясь на работе и стуча потом на машинке по вечерам. В свободные же от дежурства дни Толя сам ездил туда, иногда — с ночевкой из-за плохой работы автобусов, о чем он сообщал Вере поздней ночью по телефону.
   В этот вечер оперативный противовоздушник ввалился в квартиру, занял своим телом почти всю прихожую и попросил мою жену на время освободить ванную. Как только он там заплескался и затянул свою любимую: «Когда фонарики качаются ночные...», за нашими окнами вдруг раздался рев реактивных самолетов и низко над крышами один за другим полетели в сторону океана торпедоносцы. Явление это было обычное. Меня оно даже не заинтересовало, а для Толи важны были только самолеты вероятного противника.
   Так что я спокойно укладывал детей спать, а оперативный ПВО перешел в ванной к исполнению коронной вещи: «Хочу мужа, хочу мужа...»
   Через пару минут зазвенел телефон и я услышал голос своего дежурного, произнесшего секретное для врагов слово «Зубатка!». Для знающих людей оно говорило о боевой тревоге на корабле, экстренном выходе в море и необходимости минут за пятнадцать оказаться на причале.
   Ругая очередного безжалостного поверяющего, решившего самым свирепым образом проверить нашу боеготовность, я срочно оделся и выбежал из дома. Спокойно идти было неразумно, корабль мог отойти от причала без меня. А там мои «боевые заместители» могли такое наколбасить...
   Дело, повидимому, было только наше, корабельное. Так что я Толе о боевой тревоге не сказал. И он, все так же спокойно напевая и насвистывая, оставался в распаренном и намыленном состоянии.
   Сказать же, видимо, следовало: самолеты продолжали взлетать, над рейдом расплывались черные и белые шапки дыма экстренно готовившихся к выходу кораблей. Взобравшись на сопку, преграждавшую мне самый короткий путь к причалу, я увидел вращающиеся антенны радиолокационных станций на кораблях и мелькающие точки-тире прожекторов, передававших приказания, запросы и доклады.
   Дело было серьезным.
 — Вот они — «портфели ученых» и «уканье», — мрачно подумалось мне при спуске на собственном заду с крутого бока сопки.
   На корабль я успел до его отхода. Тревога была сыграна по всему флоту и совершенно неожиданно. И командир каждого из кораблей должен был немедленно идти в назначенную заранее точку рассредоточения, а там вытаскивать из сейфа опечатанный и прошитый пакет, вскрывать его и знакомиться с совершенно секретными указаниями на случай войны.
   До точки рассредоточения мы дойти не успели и планов действий в случае войны не узнали. К счастью. Так что головы всерьез не полетели ни у кого.
Мы еще только выходили из залива, когда поступил сигнал отбоя и приказание возвратиться к местам постоянного базирования.
   Подробности этого подъема флота по тревоге доходили до нас — офицеров среднего звена — только в виде слухов, индивидуальных впечатлений и сообщений о происшедших в последующие дни служебных перемещениях. Однако, всего этого было вполне достаточно, чтобы каждый мог во всем полностью разобраться.
   Дело, повидимому, сложилось так.
В отсутствие Толи Травкина на его командный пункт позвонил один из командиров частей ПВО, сообщил о задуманной им внезапной проверке своей части и попросил сыграть ему тревогу с командного поста ПВО. Так делалось частенько.
   Помощник только что возвратился из отпуска, кое-что подзабыл и в переключениях напутал. Тревога была сыграна всем частям ПВО, кроме той, для которой ее просили. Да еще так, будто ее сыграли из Москвы, с центрального командного пункта ПВО страны.
   Тревога сразу же погнала в воздух дежурные истребители. Доклад об их взлете поступил на командный пункт авиации флота.
Началась неудержимая цепная реакция: по всем канонам истории нельзя было оставлять авиацию на земле. И в воздух пошли бомбардировщики и торпедоносцы. За дежурными самолетами стали готовить к вылету остальные, отправляя их затем в воздух. Не зная, откуда поступил первый сигнал тревоги и принимая все за команду «сверху», вся оперативная служба о своих действиях соответственно докладывала «вверх»: оперативным дежурным флота и ПВО страны. Те же отреагировали, как и следовало ожидать: объявили флоту переход на полную боевую готовность и начали готовить к взлету авиацию ПВО близлежащих военных округов.   Налаженная машина заработала...
   Остановить все это смогли только командующий флотом и командующий ПВО страны, созвонившиеся между собой и, в конце концов, выяснившие, что на Потомаке пока все спокойно и Пентагон живет по обычному распорядку дня.
   Каким воздействиям подверглись крупные начальники — неизвестно. Известно, что частично изменили инструкцию оперативному дежурному ПВО, отправили в отставку бравого генерала, а Толю переместили на должность начальника дома отдыха для подводников. На погонах ему заменили голубые канты и просвет на красные и «щуку бросили в реку». Дом отдыха находился на Щук-озере. Ездить туда надо было не чаще, чем раз в неделю, проводя остальное время в политико-воспитательных, медицинских и снабженческих отделах тыла располагавшихся на окраинах Мурманска.
   Помощник же, заваривший всю кашу, остался при «своих интересах».
Вот как может взбудоражить одно неверное включение на посту управления.
   Недаром, видимо, на постах пуска стратегических ракет сидят по два дежурных, разделенных звуконепроницаемой перегородкой. Связи между ними нет. Связь есть только со своим, не зависящим друг от друга, начальством. Ракета будет готова к запуску, если оба дежурных нажмут свои кнопки. Но для окончательного пуска есть еще одна кнопка — у руководителя, не имеющего связи с дежурными и с их начальством (например, у президента).
   Я пересказываю вычитанное в популярной книжке об американской системе пуска. Как сделано это у нас, пока не описывают. Но какая-то страховка, наверное, придумана. В противном случае наши непреодолимые «некоторые недоработки на местах» давно бы привели к началу атомной войны и к концу света.

      1989 г.



               ВОПРОС РЕБРОМ

                Рассуждай токмо о том, о чем по-
                нятия твои тебе сие позволяют: не
                зная законов языка ирокезского,
                можешь ли ты делать такое сужде-
                ние по сему предмету, которое не
                было бы неосновательно и глупо?
                Козьма Прутков
                («Плоды раздумия»).


   По всей вероятности, во флотских отделах кадров не всегда читают бессмертные творения Пруткова. Мне, по крайней мере, за тридцать три года службы приходилось неоднократно сталкиваться с нарушениями его практических рекомендаций.
   Уже много лет назад в один из флотских гарнизонов, где жила моя семья, пока я правил службу на корабле, прислали нового большого начальника. Он, правда, был не самым главным, но уже контр-адмиралом. Фамилия у него была краткая и энергичная — Речук. Но отличался он не речами, а делами. Сказав: «Превратим этот северный городок в цветущий сад», адмирал Речук заменил спокойную жизнь арестованных на гарнизонной гауптвахте постоянным трудом на благо общества. Зимой, в полярную ночь, арестанты с половины шестого утра разгребали на улицах снежные завалы и не давали спокойно спать горожанкам с прибегавшими к ним иногда с кораблей горожанами. Летом же, когда солнце светит круглые сутки, они не только днем, но и ночью ковыряли лопатами мерзлую землю вдоль мостовых и обсаживали улицы корявыми полярными березками, оголяя для этого близлежащие сопки.
   Адмирал ежедневно прогуливался по главной улице городка и знакомился с ходом работ. Одновременно он беглым взглядом окидывал всех встречных офицеров, ища непорядки в их одежде. Особенно придирчив он был к ширине брюк, для замера которых всегда носил в кармане деревянную ученическую линейку. Контр-адмирал не гнушался согнуться в три погибели перед вызвавшим его подозрения лейтенантом и приложением линейки доказать отклонение ширины брюк от «уставных» значений.   Обычно нарушителями оказывались юные выпускники училищ, только что приехавшие на флот и одетые по питерской, полуграждаиской моде.
   Однажды адмирала в согнутой позе заметил круторогий козел Мишка — питомец береговых матросских камбузов. Моряки постоянно следили за внешним видом Мишки: красили его рога бронзовой краской и на серых боках с вислой шерстью писали суриком: «ДМБ» (то есть — демобилизация) и текущий год. Аборигены утверждали, что Мишка существовал всегда. Размерами он был, по крайней мере, с крупную овчарку, а каждый рог длиною был побольше полена с камбуза-кормильца.
   Матросы приучили Мишку бодать всех, кто их притеснял. К таким притеснителям относились, в первую очередь, офицеры в сухопутной одежде. Этих Мишка насаживал на свой крутой лоб в самочинном порядке, как только их видел. Одетых же по-флотски работников комендатуры он определял по величественному стоянию перед явно испуганным молодым человеком в морской шинели. Если такое стояние было длительным, козел переходил в атаку.
   На счастье адмирала, Мишку, уже пригнувшего голову для броска, успели перехватить матросы, оказавшиеся поблизости. Они не любили, правда, вьедливого начальника за его нововведения на единственном месте отдыха моряка — гауптвахте, но мгновенно представили еще большие осложнения своей жизни в случае обиды Речука на матроского любимца. Схваченный за рога козел, громко выражал свое недовольство, но был насильно уведен в непроглядную зимнюю темноту, испокон века царившую в двадцати шагах от главной улицы. Адмирал, однако, успел разглядеть внешний вид Мишки и признал его недопустимым для гарнизонной фауны.
   Больше этого козла мне встречать не доводилось.
С определенными допущениями можно признать, что Терентий Аркадьевич Речук вполне подходил для выполнения своей ответственной должности. Порядок в гарнизоне был наведен, через пару лет во многих местах вдоль главной улицы зазеленели кусочки газонов и кое-где закудрявились березки.
   Обращаясь снова к Пруткову, хочу заметить: «Многие вещи нам не понятны не потому, что наши понятия слабы, но потому, что сии вещи не входят в круг наших понятий». Приехало в наш гарнизон как-то из Москвы очень высокое начальство, заметило порядок и решило, что надо бы такой же порядок навести в одном из военно-морских училищ. Училище было питерское, очень древнее и совсем не соответствовало специальности Речука. Но его назначили начальником, хотя для простых смертных это оказалось не совсем понятным.
   Как бы то ни было, но Т. А. Речук вступил в должность и стал наводить порядок. Линейку он не забыл и частенько делал ею различные замеры. Не зная языка ирокезского, он все перевел на понятный ему язык с вопросами: «Почему?» и собственными же ответами: «Потому что служить не умеете!». Иногда к этому прибавлялись различные яркие характеристики вопрошаемого.
   Одновременно новый начальник стал пропагандировать себя, как очень душевного человека. На смотре курсантской художественной самодеятельности вслед за вновь созданным офицерским хором (без особого энтузиазма его участников) и обычным многие десятилетия курсантским «Яблочко» на сцену вышел адмирал в парадной тужурке. Он откашлялся и проникновенным тоном прочитал стихи о море и верности Родине. Все решили, что это — стихи его внука-второклассника, но Терентий Аркадьевич скромно заметил, что автор — он сам.
   Для верности цитата из прочитанного им шедевра была выписана охрой на кумаче, подписана должностью, званием и фамилией автора и вывешена над сценой в клубе. Когда автор стихов через некоторое время получил звание вице-адмирала, часть подписи была откорректирована соответствующим образом.
   Адмирал заботился не только о сиюминутных делах, но помнил и о вечности. Это я узнал не из чужих рассказов, а по личным наблюдениям. Однажды я дежурил
по группе военно-морских училищ, находящихся в нашем городе. Пост мой располагался в здании училища, которым руководил Т. А. Речук.
   Надо сказать, что до этого лет за тридцать я поступил на первый курс именно этого учебного заведения. В те давние годы мне как-то пришлось быть дежурным пожарным, одной из функций которого значилась проверка чердака под шпилем (чердак еще в далекие довоенные годы загорелся от окурка недисциплинированного курсанта). Во избежание пожара все последующие десятилетия чердак запирался и опечатывался лично дежурным офицером по училищу и передавался под охрану курсанту-пожарному под руководством одного из старшин. Каждые два часа они вдвоем проверяли целостность печати и докладывали об этом дежурному офицеру. Раз в сутки чердак отпирался и проверялся изнутри. Без дежурного офицера никто не имел права попасть на чердак.
   Над чердаком в небо поднимался шпиль с кораблем — символом нашего морского города и часами, которые в мои курсантские годы бездействовали.
   И вот теперь, через десятилетия, мне снова захотелось увидеть шпиль изнутри и добраться до часов, исправно ходивших уже не первый год. Но порядок вскрытия двери на чердак остался прежним, попасть туда можно было только раз в сутки — уже при новом дежурном по училищу офицере, то есть, после моей смены.
   Но вдруг пришли электрики-иллюминаторщики, отвечающие за ночное освещение памятников старины. У основания шпиля им надо было заменить несколько неисправных ламп в прожекторах. И мне удалось попасть вместе с ними на чердак.
Первым, что бросилось в глаза, когда открылась заветная дверь, оказалась бронзовая мемориальная доска метра полтора высотою. На ней огромными буквами было высечено: «ВЕЧНАЯ СЛАВА ВАМ». Второй, значительно более мелкой строкой шло: «Восстановившим часы». Затем еле различимыми буквами перечислялись фамилии прославляемых. А внизу, опять крупными (большими, чем в первой строке) литерами числилось:
    «НАЧАЛЬНИК УЧИЛИЩА ВИЦЕ-АДМИРАЛ Т. А. РЕЧУК».
   Когда я прогулялся по территории училища, то подобные подписи увидел также под списками героически погибших на войне курсантов и выпускников училища.
Но не только о славе отличившихся заботился адмирал. Многие его помыслы были направлены на подбор достойной смены курсантам училища. Он частенько выяснял культурный уровень абитуриентов — будущих офицеров-воспитателей. Собственную эрудицию при этом он показывал в беседах с теми, для кого уже места в училище не оставалось, кого надо было отчислять, а повода не находилось.
   Злые языки рассказывают, что одного из таких горе-абитуриентов Т. А. Речук посадил в галошу, спросив: «Что находится у входа в Эрмитаж?». Юноша перечислил кариатид, мраморные ступени и тому подобные внешние детали. Адмирал пристыдил его за незнание богатств нашего национального хранилища, солидно потряс пальцем перед носом абитуриента и по слогам произнес:
  — У входа в Эрмитаж стоит сар-ко-ГАФ!
Поистине, хоть иногда, но надо знать ирокезский язык! Речука же до конца его службы многие знающие за-глаза звали «Саркогафом».

        1988 г.

 
             ПОЛНЫЙ ВПЕРЕД!

    Воспоминания о друге и флотской молодости


                Жить вечно нельзя, но счастлив
                тот, кто умирает, не истратив себя...
                В. Шкловский
            (Из письма В. Конецкому)


   До боли обыденным стало в последние годы: умер еще один близкий мне человек. Не был он известным, не печатали о нем и не печатался он, не снимался, не выступал, не выдвигался. Не клялись мы — юные — друг другу в вечной верности на Воробьевых горах, не валили лес в зрелые годы в одной зоне. Встречи наши не были долгожданными, телефонные звонки особой радости не приносили, письма проблем не решали.
   Но он был частью моего долга окружающим. И я не мог уклониться от встреч, сократить телефонные разговоры, не ответить на письма, ибо он был одним из сотен таких же, как я, — из курсантов первых послевоенных лет. Оборванное и голодное военное отрочество, гибель - гибель - гибель рядом, искалеченная окриками старшин и казарменным бытом юность, холодная сталь бортов многие годы...
   Была у нас в начале пятидесятых на крейсере кошка, которой матросы на лапы приспособили медные колечки, чтобы она не сдохла от электрических нолей размагничивающей обмотки. Но она сдохла, а нам но долгу службы следовало существовать...
   И мы жили, создавали семьи, зачинали детей — в редкие ночи схода на берег и в сумасшедше-счастливые недели отпусков.
   В строгом и казенном зале крематория я говорил о его безвременной кончине. Я вспоминал о нашей совместной службе на эскадренном миноносце тридцать лет назад. Кажется, только вчера мы осваивали Северный театр, только вчера были губы Кольского полуострова и Новой Земли, мыс Желания, остров Медвежий, кромка льдов и айсберги. Долгие недели штормовых походов, и он — наш штурман — в телогрейке, а под ней — тужурка с модным галстуком. Чистейшие карты и журналы, сказочная точность счисления, проходы по заливу к причалу при нулевой видимости.
   Он растет, становится помощником командира, кандидатом в старпомы. Впереди — академия, суперсовременные корабли. В столице флота — Североморске — у него дом, милая жена, сын, устоявшаяся и светлая для каплейтских лет жизнь.
   Но он с юности мечтает о подводной лодке и добивается перевода. Он вновь проходит тяжкие годы начала, преодолевает скептицизм бывалых подводников и на лодке становится таким же асом-штурманом. Потом сложилось так, что против своей воли он снова попадает на надводный корабль и проходит на нем Северным морским путем.
   И снова после этого — на лодку и снова — с нуля. Командир группы, командир штурманской части, флагманский штурман бригады подводных лодок. Первые старты ракет из-под воды, первое и второе поколение атомных подводных лодок. Современная навигационная работа, доклады.
   И еще всю жизнь в нем жила неистребимая приверженность к лыжному спорту. О нем — шестнадцатилетнем военно-морском воспитаннике «Джиме Черная Пуля»— вспоминает его одноклассник по училищу Виктор Конецкий. Среди обескровленных блокадой и войной мальчишек-воспитанников «честно пробежать дистанцию мог только Гешка по прозвищу Конспект»...

                I

   Лет за пять-шесть до этого я ехал на троллейбусе по Суворовскому. За окном мокрые ленинградцы уныло перешагивали через лужи. Вдруг кто-то несколько раз грубовато толкнул меня в спину. Я обернулся и увидел пожилого мужчину, одетого в потертый лыжный костюм и шапочку с дурацким помпоном. Его разгоряченноe потное лицо, как мне показалось, было уже готово к созданию умилительно-удрученного выражения. Ожидая просьбу типа: «Браток, на пиво не хватает...» — я отвернулся, ибо не люблю панибратства.
   Но мужчина был настырен и вдруг назвал меня по имени. Тут уж пятиалтынным не отделаешься, готовь пятерку.
  - Неужели я так изменился? Я — Крылов! Штурман с «Несокрушимого»! — И мою ладонь охватила сильная горячая рука. — Снега все нет, — на английский манер соскользнул на погодную тему Крылов,— вот я и бегаю по городу: на лыжи сейчас-то еще не станешь. Сегодня уже километров сорок пробежал, решил отдохнуть да заодно и загазовку центра проехать.
   Я все еще не мог войти в нормальный меридиан нашей неожиданной встречи, а он старался меня в этот меридиан ввести:
  - Я уже три года на пенсии, много занимаюсь лыжами, живу в Ленинграде, а зимой в Кавголове, там и работаю. Капитан третьего ранга запаса. А ты служишь еще? Где живешь?
  - Тоже в запасе, живу напротив Таврического сада. Пошли ко мне, есть бутылка, там и поговорим, — родил я, наконец, первую приветственную фразу.
   Сейчас не пойду, я еще свою полсотню сегодня не добежал. Навести меня в Кавголове да купи лимонаду. Спиртное не пью уже несколько лет. Записывай адрес. Полный вперед!
   Крылов не пьет!
  - Господи, Геша, а помнишь, как...
Ах, эти наши «помнишь?»!
   Когда он подал рапорт о переводе на лодки, решили мы это отметить. Дело было в Североморске.
   Накануне «Несокрушимый» снялся в море на пару недель, дома с семьями распрощались, но сразу после отхода на эсминце скисла артиллерийская радиолокация. Мы понуро возвратились обратно к родному причалу от траверза мыса Териберки. Наш командир Евгений Петрович Соколов в ожидании неминуемого раз- долба замкнулся в каюте, а мы — штурман и механик (в случившемся невиновные и проверок не боявшиеся) — сошли вечером с борта корабля якобы домой до утра, то есть до подъема флага. Но кто же вместе с семьей отмечает служебные дела?
   Буфет в Доме офицеров был уже заперт, а принятые на корабле перед уходом «пятнадцать капель па диафрагму» жгли душу. Мы были в канадках (по нашему пониманию — в гражданском). Кольский залив парил, стояла зимняя мгла. Но найти функционирующий всю ночь «шалман № 60» штурман гарантировал.
   В те годы в Североморске был сухой закон, и только в буфете Дома офицеров строго ограниченному «ругу доверенных лиц в пиво подливался стопарик-другой сорокаградусной. Бойкие же спекулянты привозили водку из Мурманска и продавали ее по 50 тогдашних рублей в тайных «магазинах № 50». Если же спекулянт складывался с браконьером, то там же продавалась семга и икра по тем же округленным ценам за рыбину или пол-литровую банку. Иногда здесь давался стакан, кусок хлеба и разрешалось пару часов посидеть за дружеской беседой. Это был уже высший класс частного предпринимательства — «шалман № 60».
   Владельцев этих магазинов и шалманов штрафовали и подвергали общественному воздействию: на стенде около кинотеатра «Россия» под заголовком «Они позорят наш город» вывешивали карикатуры на них с фамилиями и, главное, с адресами. У лейтенантов большим успехом пользовался второй плод трудов отдела агитации и пропаганды Политуправления — стенд с тем же названием, фотографиями и адресами девушек легкого поведения...
   Так что на корабль мы со штурманом возвратились часа в четыре пополуночи, изрядно под хмельком и явно не из дому. Наутро замполит командира корабля Шай хат Ажмухамбетович Уразгалиев долго и нудно «беседовал» с нами поодиночке. Для его подозрений о нашем «аморальном» поведении почвы было предостаточно.
   Поддавали мы все тогда крепко, но по службе знал я Крылова офицером образцовым. Аккуратист, нет, педант в работе, до занудности дотошный воспитатель своего микроскопического боевого подразделения рулевых и электронавигационников, самозабвенный поэт прокладки. Его мордастый подчиненный — младший штурман — с бычьим упорством пытался сравняться со своим шефом. Но это были безуспешные попытки. Евгений Петрович — наш командир — любил развлечься в тоскливые ходовые дни, устраивая состязания между штурманами: сутки за сутками они обязаны были вести прокладку по счислению, то есть без обсерваций — без определения своего места по береговым ориентирам.
   Наконец мы разворачивались курсом на базу и, по расчетам младшего штурмана, обязательно должны были вылететь на Кильдин, а то и на Рыбачий. У Крылова же невязка получалась в пределах полумили за неделю лавирования по всему Баренцеву морю.
   Командиру эсминца в этих состязаниях опасаться было нечего — на него работала радиотехническая служба, боевой информационный пост, радиолокационные и гидроакустические станции. А штурманам приходилось туго.
   Но как бы туго ни было, ходил штурман Крылов в море только при галстуке. В те годы мы не знали рубашек с карманами и погонами, курток, всегда готовых к подвешиванию галстуков на резинках. Для торжественного собрания или ресторана — тужурка, а все остальное время — китель. И тепло в нем, и все, что хочешь, под него наденешь. Лишь бы приборщик каюты (денщик, адъютант, во всем доверенное лицо и даже парикмахер иногда) пришил чистый подворотничок, да и то лишь для кают-компании во время стоянки у причала... А на каждый день — на тебе другой китель, старый и засаленный, без подворотничка. Излохматившиеся обшлага обжигаешь иногда спичкой. Одна пуговица обычно еле держится, другая пришпилена к петле проволочкой или скрепкой. Для кают-компании такой китель противопоказан даже на ходу, он не для глаз старпома Вячеслава Васильевича Бойцова, хоть и у него в море из-за шиворота торчит водолазный свитер.
   Боролся я с такими кителями у своих начинающих, послеучилищных механиков, но у самого после месячного похода он бывал не лучше. Зато ляжешь в этом кителе в посту на расхлябанный диван, а если жарко — наденешь на голое тело!
   И так — у всех, но только не у нашего старшего штурмана Крылова. Одно время мне казалось, что у него вообще нет кителя. Только в тужурке, белой рубашке и галстуке с узелком-вишенкой. В те годы особым шиком считалось привязать к узкому концу галстука сапожный шнурок с двойным узлом-муссингом и обвязать галстук вокруг этого узла. Получалась еле заметная черная ягодка, свидетельствовавшая об истинном флотском вкусе ее хозяина.
   Знали мы в те годы только белые хлопчатобумажные рубашки с пристяжными манжетами и крахмальным воротничком. Капрон был знаком только по женским чулкам, а нейлоновые рубахи мы иногда видели в ресторане «Арктика» на моряках загранплавания. Вообще-то, рассчитанный, вероятно, на прислугу или денщика, набор воротничков, манжет и быстромарающихся рубашек был у корабельных офицеров не в почете. Простыни нам стирали и выдавали в каюты матросы интендантской службы; трусы и майки мы полоскали, когда мылись в душе; тельняшки любителям «матросской души» стирали приборщики кают вместе с собственными.
   Справиться же с белой рубашкой на корабле никто не мог. Женатые носили их домой, чем вызывали неудовольствие своих боевых подруг. Холостяки и мужья далеких москвичек или ленинградок использовали метод «сухой стирки».
   Суть метода была проста до гениальности. Каждая имевшаяся рубашка занашивалась до последней возможности — ее ведь под тужуркой не видно. Воротнички же и манжеты, выдававшиеся в двойном комплекте и продававшиеся в любом магазине Военторга, менялись, исходя из понятия их владельца о чистоте. Все пришедшее в состояние недопустимого загрязнения складывалось в подкоечный рундук. Начиналась носка следующего комплекта рубашки и пристяжных частей в том же порядке. Грязное белье в рундуке постепенно накапливалось, новое — расходовалось. Когда количество нового приходило к нулю, а выпросить у интенданта досрочно было невозможно, открывался рундук и из него выбиралось что-нибудь наименее страшное. Затем — следующее и так далее.
   Некоторые достигали рекордных показателей, пользуясь этим методом от отпуска до отпуска.
Иногда (и только на романтиков) находил порыв благодати. С помощью приборщика все содержимое рундука переносилось в матросскую баню и подвергалось стирке по образу и подобию отдраивания парусиновых матросских роб. Потом их сушили в потоке воздуха от вытяжного машинного вентилятора и пытались выгладить.  Некоторые рубашки оставались целыми. Значительная часть их не выдерживала нагрузок, расползалась по швам. Как эти, так и сморщенные и прожженные остатки целых отдавались матросам вместо ветоши для приборки трюмов.
   Штурман же наш всегда был при параде. Его блестящий вид не давал повода хоть на секунду усомниться в такой же безукоризненности и всей боевой части. Механики и артиллеристы, глядя на него, иронически усмехались, а до кончика ногтей аристократичный старший артиллерист Игорь Рутковский язвил: «кабинетная работа». Простоватый и добродушный минер Женя Костяев, завершив сдачу всех боевых задач, попытался доказать, что и он не лыком шит. Но после участия в нескольких перешвартовках (при усилившемся ветре) он вернулся в китель и наконец успокоенно вздохнул и залыбился. Чистоплюи — связист Стас Семенов и радиолокаторщик Володя Коротков — могли, конечно, работать в рекламном стиле, но вторыми не захотели становиться из принципа. Старпому при его круглосуточной по штату работе было не до франтовства, а замполит Шайхат Ажмухамбетович, как и положено большевику, остался с большинством.
   Только командир корабля и интендант Миша Симкин (на стоянках в базе) состязались во время трапез со штурманом. Но ведь в их распоряжении была вся служба снабжения с матросами-бельевщиками...
   Увы, истина имеет паршивое свойство рано или поздно всплывать на свет божий.
Однажды стояли мы на рассредоточении в Ура-губе. Командир, как он это делал частенько, устроил на юте состязания. Вызвав себе в помощь трех компаньонов из сверхсрочников, он начал дергать рыбу самодуром по правому борту. В это время по левому борту предлагалось рыбачить любому числу конкурентов, любым способом и с применением любых средств малой и большой механизации.
   Надо отдать должное группе командира: ее почти никогда не удавалось обставить, даже опустив в воду переносные лампы и трудясь вдесятером. На состязание отводилось 60 минут 00 секунд. Затем помощник командира, старательный и бессловесный Вася Толкачев с интендантом подсчитывали улов по обоим бортам, рыба отправлялась на камбуз и в холодильник.
   За мероприятием всегда с азартом наблюдала добрая половина команды, грудившаяся на кормовой башне, надстройке, автоматах. При полном отсутствии развлечений и не внедрившемся еще в корабельный быт телевизоре это было заметным подспорьем в поддержании боевого духа экипажа.
   Упорная борьба была и в тот раз. Штурман, по штату следивший за регламентом, в последний раз взглянул на секундомер и кринул: «Дробь!» Подсчет улова начался.
Я любил рыбу не ловить, а есть, причем жареной и в свежайшем виде. Потому мой приборщик, старший матрос Шило, нагловатая натура которого соответствовала его фамилии, еще до финального подсчета уже тащил в свою лабораторию несколько увесистых пикш, спертых из командирского улова. Был Шило по специальности химиком-водоподготовщиком, в те далекие времена отвечавшим, в частности, за кристальную чистоту принимаемой на корабль воды, что трудно понять нынешнему читателю, пьющему из водопровода мутную жижу. Разворотливость химика, соорудившего на корабле частную фотографию и «магазин № 70» (только для рядового состава), позволила ему за службу отправить на родину два мотоцикла с колясками.
   Рыбные трофеи моего приборщика предназначались не только для меня, но и для нужных Тайному предпринимателю людей — сапожнику, портному, библиотекарю. В лаборатории у Шило было все необходимое как для анализов, так и для кулинарных подвигов: электроплитки, противни, муфельная печь. Камбуз водоподготовшик презирал, ибо нужное количество котлет и бачок компота ему всегда приносил вахтенный трюмный, от которого зависели коки и который сам зависел от моего химика при приемке воды с берега или водолея.
   Командир после очередной победы шел в каюту так, чтобы не замечать неуставной запах жареного с химического боевого поста и не огорчаться этим: он, конечно, знал грешок своего механика...
   На этот раз старший штурман намекнул, что, мол,сильно замерз, сам поиздержался, и напросился на рыбку ко мне.
   Рыбка оказалась хороша, согреться удалось как следует, штурман расслабленно расстегнулся, и я увидел, что вечную его рубашку заменяла обычная матросская тельняшка с пришитыми к ней воротничком и белейшим носовым платком вместо пластрона.
   Но по-настоящему расслабиться морской офицер может только в отпуске. Поездки же штурмана Крылова в совместный человеческий (то есть семейный) отпуск были редкими и необычными. Жена с сыном, как и положено, отправлялась на юг летом. А мы в это время бороздили Северный океан. И друг мой обеспечивал плавание нашего «Несокрушимого» плюс иногда подстраховывал и менее опытных навигаторов на других кораблях, ибо на летний отдых претендовали командиры и флагспецы бригады.
   Вот и отваливал штурман в отпуск зимой, один и, как правило, неожиданно, только и успев дать телеграмму в ленинградскую «Асторию» знакомому швейцару. Из года в год продолжалось их взаимовыгодное сотрудничество: швейцар бронировал люкс, а штурман платил ему за это полярную надбавку. И наступала неделя загула: рестораны, такси, чаевые, знакомые (а чаще—незнакомые), приятели.
   Редким н необычным было для него это. Но тем, кто встречался с ним только в эти первые дни его одиноких отпусков, казалось, скорее всего, что такой образ жизни для него привычен. Встречи-то случались раз в год, а образ собутыльника запоминался на всю жизнь.
   Больше, чем на неделю, заполярных средств не хватало. И тогда, купив на последнюю дохрущевскую десятку флакон пробных духов, он ехал на трамвае к маме. Остальные недели проходили тихо, под маминым крылышком, с книжкой в руках.
   Но после отпуска — на мостике у пеллоруса, над автопрокладчиком, в ходовой рубке или в тесной двухместной каюте с лозунгом «Уходя, проверь бачок» (и сам Крылов и его сокаютник Семенов частенько забывали закрыть водопроводный кран над бачком умывальника и затапливали каюту)—год еще в памяти сверкали хрустальные люстры «Метрополя» и томили душу глаза таинственных ресторанных Незнакомок...
   Женская неиспорченность, доверие в первый вечер и вера на годы. Мгновения счастья, озаряющие бесконечную разлуку.
   Откуда это у нас?
Ведь знали-то мы в юности только широкие клеши да песни о портовых проститутках, зачитывались томительными и страстными откровениями «Соленой купели», ходили на танцы в «Володарку» и дальний угол «Мраморного», тралили на Невском около ТЭЖЭ.  Мы так мало видели порядочных девушек и так мало бывали у них дома. Складчина на Новый год и в революционные праздники, когда на сбереженные курсантские тридцатки (по «старым» деньгам) в лиговской коммунальной квартире неведомые еще нам девушки готовили небогатый стол и только после первой рюмки начиналось робкое знакомство с оказавшейся по воле случая соседкой, когда старый патефон хрипел довоенное «Утомленное солнце», а из-за занавески выглядывали воистину утомленные взрослые, — разве было это знакомством, разве были мы у кого-то дома? Да еще, как правило, выпивка «для смелости» перед вечеринкой в одной из многочисленных забегаловок и демонстрация флотской лихости за столом — тут как-то было не до «духовного родства».
   Если же у кого-нибудь случалось это чудо, если начинались постоянные встречи, то начиналась и любовь. Томительные ожидания увольнения, впустую пролетевшие часы самоподготовки, попытки дозвониться по автомату без гривенника, безответные письма. Все более непростительные нарушения по службе, все более неисправимые задолженности и двойки. Все более редкие, но все более желанные и волнующие свидания, знакомство с «предками». Не замечалось в эти дни лукавое сводничество матерей, понимавших преимущества затя-офицера. Несравнимая с сухопутными курсантами развитость и начитанность, традиционное морское товарищество, будущее высшее образование и, как представлялось наивной маме, будущая материальная обеспеченность, отъезд из Ленинграда после выпуска без жены, («так всегда было»)—это ли не качества, из-за которых можно было приветить и привадить военно-морского курсанта?
   Но, встречаясь теперь, через десятки лет, со своими однокашниками, я не вижу рядом с ними тех когда-то не сравнимых ни с кем, любимых. У большинства давно уже сыграны серебряные свадьбы, давно уже внуки ходят в детские сады и школы. И нынешние жены их — как правило, не ленинградки, не дочери тех наивных и лукавых мам, а девушки из занюханных институтских общежитий, куда мы один за другим начинали ходить на старших курсах. Знакомились на студенческих вечерах в Герцена или Текстильном, иногда в Медицинском и очень редко — в Университете. Не обходили Холодильный, частенько бывали в Библиотечном и Финансово-экономическом, но никогда — в Горном. Знакомилась одна пара, а тянула за собой десяток. Шла цепная реакция. Девушки из общежитий не боялись Севера и Камчатки. Они не только шли замуж за моряков, но и становились женами-морячками, а если выпадала горькая карта, то и несгибаемыми вдовами.
   Любовь же первого курса так и оставалась первой влюбленностью. И советы матери оставались только советами. Когда за какую-нибудь провинность или двойку лишали увольнения кого-нибудь из посетителей общежитий, к нему приходили на свидание у контрольно-пропускного пункта или у дырки в заборе. Но когда эта же беда случалась с одиночкой, влюбленным в «интеллигентную мамину дочку», а у любимой срывался запланированный поход в театр или поездка за город, то это ею обычно не прощалось. Всегда находились подруги, у которых все было «как у людей». Всегда встречались самостоятельные и уверенные в себе гражданские конкуренты. Всегда давали почувствовать, что с военным моряком лучше не связываться. Да и что он может дать на любой из окраин страны после Ленинграда?
   И некому было от этих мыслей любимую отговорить. Не мог что-нибудь восстановить даже риск самовольных отлучек. Приходил разрыв. А душа-то была уже обожжена. Она не могла не любить, а перелюбить в двадцать лет невозможно. Наступало отчаяние...

            Что любить нам, что лелеять?
            Нечего тужить!
            Лучше жить нам веселее -
            Легче так служить.
       Коль уволен, не тушуйся:
       Деньги есть — кути;
       Денег нет, так скорешуйся,
       С кем в шалман идти.
            Пей, насколько хватит силы, —
            Ты ведь черту брат!
            Если ж денег не хватило,
            Дай часы в заклад.
       Пьяным легче в увольненье
       Девочек искать.
       Знай: на Невском в воскресенье
       Что ни дева —б....
            Подцепи ее скорее,
            Всю распотроши!
            Может быть, заглушишь с нею
            Боль своей души...
 
   Конечно, это курсантское пьянство было относительным. Являлись мы из увольнения, как правило, вовремя к своим ходом. Переваливали же через забор кого-нибудь лишь в случае его крайнего состояния. Тогда уж каблуками щелкал на докладе у дежурного вместо переброшенного один из отчаянных товарищей. И не продавали мы друг друга.
   В крайнем же случае у наших воспитателей срабатывало срарое флотское правило: если моряк лежит головой к причалу, то, значит, он стремился вернуться в срок, только не рассчитал силы. Отсиди прсле этого энное количество суток — и гуляй снова. Вот если попался на самом заборе или оказался в руках патруля, то гауптвахты не избежать, даже можно выпуститься из училища младшим лейтенантом. Но все равно выпуститься...
   На флоте же, на круглосуточной службе, на далеких окраинах искать серьезную любовь поздно. А вырвешься в кои-то веки из базы — в мурманской «Арктике» разговор, простой: пьем до двух ночи, а потом спим с той,, которая щонастыриее, да еще — если есть где. Тут уж не до Ассоли. Вот и живет светлая мечта о негаданной встрече до седых волос...
   Чему верить и кому верить? У старого моего друга уже не спросишь.
   На сороковой день возвращался я с Серафимовского кладбища. И его подружка еще по подготским временам говорила:
 — Так и прожил всю жизнь одиноким. Любимая-то вышла за другого, а он через три месяца женился — назло, конечно. Говорил, правда, что из чести: чтоб у его новой мурманской знакомой не родился ребенок без отчества в метрике.
   Было ли это сочувствием покойному или намек, что этой любимой была когда-то она, не знаю. Знаю, что семья у него получилась, что хорошая была жена — представитель советской власти в военном Североморске. В чисто символическом исполкоме горсовета она отвечала за культуру. Правда, основными очагами культуры были Дом офицеров и Матросский клуб с библиотеками и кружками самодеятельности; приезжие труппы и отдельные исполнители выступали там по разнарядкам политуправления; ресторанов не было по причине их развращающего влияния; кинотеатр «Россия» подчинялся непосредственно областному мурманскому начальству. Но в главной базе Северного флота находилась, вероятно, какая-то и гражданская культура, подчиненная горсовету, то есть ей.
   Миниатюрная миловидная блондинка. Была не болтливой, ибо, как говорил Геннадий, имела «Трескоедское» (архангельское) происхождение. Честно «смотрела» за мужем, то есть за его бельем. Большего в то время пенелопы для нас в быту сделать не могли, и на большее мы не претендовали. Народная молва четко определяла, что флотский офицер несет домой получку, грязное белье и стосковавшуюся мужскую плоть. А рано утром уходит — зачастую до следующей получки.
   Моя и его жены встречались и, хотя обе работали и были обременены детьми, общались, вероятно, чаще и дольше, чем даже мы — штурман и механик на одном боевом корабле. Надоесть друг другу наши спутницы жизни могли куда больше, а значит — и спровоцироваться на сплетни. Но никаких двусмысленных намеков я от своей супруги не слышал. Правда, на обмен такого рода информацией времени всегда бывало маловато, ибо у моряка каждая ночь на берегу коротка. Однако в любом случае жена Геннадия была человеком, достойным уважения. Да и сын Женя, «для чести которого» так необходим был отец, родился в нормальные после свадьбы сроки.

                II

   Вероятно, впервые наши с Геннадием судьбы переплелись на Балтике во второй половине сороковых годов.
   Все мы и в старости помним первый выход в море.
Вот стоим мы, восемнадцатилетние мальчишки, хилые после военных лет и умственных перенапряжений первого курса. Еще вчера — последний весенний экзамен ,а уже набит скудным казенным барахлом морской чемодан — четырехугольный брезентовый мешок с двумя ручками сбоку, неудобнее которого придумать что-нибудь невозможно. Еще вчера — чувство небывалой свободы после слов: «До свидания, товарищи курсанты!», услышанных от командира отделения — старшекурсника, уезжающего на практику, к счастью, совсем в другом направлении. Целый учебный год старшины педантично старались переделать нас в бессловесные манекены, замечали все наши ошибки и никогда не прощали их. (Что сами будем такими же через пару лет, мы еще не понимали.) И вот до самой осени над нами не будет всевидящего старшинского глаза. Впереди три месяца моря и месяц отпуска!
   Роты первокурсников, забросав морскими чемоданами кузов училищного «студебекера», построились и с песнями зашагали на Васильевский остров, где ждал дореволюционный пароходик «Краснофлотский», делавший регулярные рейсы на Рамбов, как во все времена по-флотски называли Ораниенбаум.
   Мое же отделение оказалось дежурным. На каком-то буксиришке мы отправились за продуктами, долго чего-то ждали, а потом грузили тяжеленные мешки с крупой. Наконец буксирик побежал к Кронштадту, а мы улеглись на эти мешки, до хриплого кашля дымили махоркой и смотрели-смотрели.
   У стенки Адмиралтейского завода ржавыми махинами громоздились корпуса недостроенного линкора и нескольких крейсеров. На засуриченной корме одного из них просматривалась еле видная бронза названия «Валерий Чкалов», а рядом автогеном резали надстройку другого крейсера с неподходящим, на наш взгляд, именем «Полина Осипенко». Из открытых ворот эллинга торчал нос подводной лодки. Потом начались причалы с огромными горами угля, длинными пакгаузами, подъемными кранами.
   И вот уже поросшая зазеленевшим кустарником дамба канала, руины Стрельны и Петергофа, а прямо по курсу — купола и заводские трубы Кронштадта; Еще немного, и буксир подошел к кораблю, ставшему нашим первым морским домом.
   Снизу от самой воды огромной казалась стена борта с многочисленными заклепками и пенистой струей воды из какого-то отверстия. Долго рассматривать борт не пришлось, сонный и неприветливый матрос, буксира велел нам взять свои вещи и выходить по трапу на палубу корабля. Разгружать буксир должны были опытные корабельные матросы, а мы этому мешали и буксир задерживали - время то было уже позднее.
   Ломаным строем стоим на палубе «Комсомольца», звавшегося когда-то «Океаном». Сквозь чрево его прошли десятки тысяч военных моряков. Корабль старый-старый, он отличился в плавании к Цусимскому проливу в русско-японскую войну, вместе с «Авророй» участвовал в первом походе вокруг Скандинавии после революции. Его белоснежная палуба истерта тысячами кирпичей и десятками тонн песка так, что местами заклепки и угольники крепления на полдюйма торчат из досок. Сияют «медяшки», блестит старательно отмытая краска кормовой надстройки. Как достигается эта чистота, мы поймем и почувствуем сами уже в ближайшие дни, но ее необычность и непривычность осознаем и в первый вечер.
   Флаг давно спущен, и объявлен отбой, наши однокурсники размещены по тесным кубрикам и спят в выданных им подвесных койках, на рундуках и палубах, а нам деваться некуда. И, положив хранившиеся до нашего прибытия в какой-то кладовке чемоданы в указанный кубрик, донельзя заполненный спящими, мы идем на верхнюю палубу. На ют нас не пускает дежурная служба, на баке дует ветер, а оба шкафута и без нас заполнены до отказа. И мы, скрючившись, устраиваемся на рострах -  шлюпочной палубе — рядом с висящими на растянутых тросах говяжьими тушами. На старом корабле холодильные камеры были маленькие, и запас мяса на несколько первых дней традиционно хранился «на ветру», как объяснил нам утром боцман, прогоняя нас с ростр.
   В первую ночь не спалось. С высоты был виден простор Большого Кронштадтского рейда и темная полоса острова Котлина. В шлюпбалках посвистывал ветерок, с туш иногда капало, было зябко. Носы наши становились все более холодными.
   Но вот над головой порозовели облака, где-то далеко-далеко засверкал купол Исаакиевского собора. В глаза ударил красный луч, и залегли длинные тени между кронштадтскими зданиями и кораблем. Еще несколько минут — и солнце вышло из-за горизонта, полезло на облачное небо! Короткая серая темень белой ночи последних суток весны кончилась.
   Признаюсь, что так никогда и не удалось мне увидеть легендарный зеленый луч. Много лет доводилось нести «собачью» вахту, но вахтенный механик на мостике бывает лишь после смены по вызову для «раздолба», а высовывать нос на верхнюю палубу ранним утром и ждать описанное морскими романтиками редкое явление по меньшей мере странно. Так что я мало верю восторгам «очевидцев», за исключением штурманов и матросов-сигналыциков.
   Восход солнца над Маркизовой лужей звал вдаль!

     Великий Океан... Твой путь — Норд-Вест.
     В лицо — муссон, от пряностей хмельной.
     И, оставляя за кормою Южный Крест,
     Идет корабль твой, озаряемый луной...
          Как хочется мне стать таким, как ты,—
          Герой пленительных морских романов!
          Сплетающий в единое реальность и мечты,
          Властитель счастья, бурь и океанов!
     Архипелаг любви — Таити — позади,
     А впереди — Коломбо и Бомбей...
     Любовь, быть может, снова впереди —
     За тысячами миль тропических зыбей.
          Немного грустно: ты опять один,
          Опять пересекаешь океан,
          В котором был и у полярных льдин,
          И у атоллов самых жарких стран.
     Но ждет цейлонский солнечный прибой,
     Над теплою лагуной — тихий стон гитар.
     Дыхание мечты, танцующей с тобой,
     Пьянящий, как вино, роскошных плеч загар.
          И снова — ночь. И снова — тишина,
          Чуть слышный скрип снастей, журчанье под килем...
          И снова — одинокая луна
          Плывет над одиноким кораблем.

   Вот что мерещилось и звало. И висли от тоски уши, когда начинались политпроповеди о протяженности наших морских границ и задачах по их охране и защите. Мы были достаточными патриотами, чтобы и без этих проповедей не одно доследующее десятилетие «жизнь свою, дыханье и тело отдавать с пользой для военного дела».
   Первой нашей заграницей стал Таллинн. Сказочным был переход — первое наше плавание. Ветер разогнал утренние облака, день был ясным и солнечным. Нашему классу повезло: весь день по расписанию отводился для изучения палубных механизмов и шлюпок. В итоге мы до вечера не уходили с верхней палубы.
   Позади остался Толбухин. Его белая башня долго была видна за кормой. А впереди уже открывался остров Сескар.
   Встречным курсом прошел небольшой сухогруз. Хорошо было видно, как побежал матрос к флагу на корме, спустил его и не поднимал, пока с мостика «Комсомольца» не послышались два коротких свистка. Проводивший с нами занятия старшина приказал подняться с палубы, на которой мы сидели около него кружком по- турецки, и повернуться лицом в сторону проходившего судна. Старшина объяснил, что на нашем — военном  корабле флаг на гафеле не приспускается во время похода ни при каких обстоятельствах, а встречные гражданские суда приветствуются длинным свистком, который мы по неопытности не услышали. Бывалый старшина добавил, что военным кораблям подается горном «Захождение», звуки которого хорошо согласуются со словами: «Кто же там идет?», а его короткое двухсложное окончание с бравой репликой: «Черт с ним!». Реплику эту он произнес менее цензурно, по-матросски, чем вызвал наш дружный хохот.
   Потом было еще много встречных судов, но это скоро стало привычным. Затем мы пошли односторонним северным фарватером, и встречи прекратились. Лавенсаари пришлось увидеть издали, но гордой красотой своей с отвесными скалами и торчащими в небо соснами изумил Готланд. Так и думалось, что именно с него появляется в «Садко» Варяжский гость.
   В Таллиннскую бухту входили уже ночью, во время дождя, и город с моря не увидели.
   Таллинн — сладкая память сердца! Где-то в недосягаемой вышине — тонкий шпиль Олевисте, зелень скверов и синь прудов под откосом Вышгорода, над неприступной стеной — Длинный Герман, хрупкая косуля у обрыва. Глубокие амбразуры и тень в проезде башни Толстая Маргарита. Трубит над ратушей Вана Тоомас, а ты бредешь по булыжнику узенькой улицы Пикк и на полном серьезе ждешь за ее поворотом рыцаря в латах. Потом — двести шагов извилистой улицы Виру с иноязычной толпой, чисто вымытые стекла витрин и вывесок, никогда не виданные до этого звонки в квартиры на притолоках запертых дверей подъездов.
   И первое в твоей памяти — курсанта с первым шевроном — внимательное и уважительное обращение продавщицы в магазине или официантки в сосисочной...
Потом, бывая в Таллинне уже офицером, все больше понимаешь и все больше любишь этот сказочный город, познаешь его непривычный сервис, обязательность новых знакомых. Долго вспоминается на севере ресторан «Глория» с величественным швейцаром и бесстрастно предупредительными официантами.
   И, конечно, после Таллинна твою, уже старлейтскую голову отягощает всему миру известная морская фуражка старого еврея Якобсона, как будто бы за свое искусство оставшегося живым даже при фашистах. Эта огромная и тяжелая фуражка становится такой же обязательной частью формы «истинного» моряка, как и галстук-вишенка в комплекте с узкобортной, широкой и спадающей почти до колен тужуркой. Неплохой частью такого комплекта признается и шинель из нетабельиого драпа, главными достоинствами ее являются карманы, в каждый из которых входит по паре бутылок шампанского.
   В первом плавании настоящее море началось после Таллинна. «Комсомолец» совершал прибрежное плавание для навигационной практики будущих штурманов
из училища имени Фрунзе и Первого Балтийского училища. Курсанты последнего были воспитанниками Ленинградского подготовительного училища и гордо называли себя кадетами Первого «бандитского» училища. Здесь-то и переплетаются мои воспоминания первокурсника-механика с воспоминаниями первокурсника-будущего штурмана Крылова.
   Для всех нас мечтою было увидеть заморские берега и побывать в иностранных портах. Увидели и побывали!
   По всей Балтике в эти годы шло боевое траление. На десятках минных полей, вдоль и поперек пересекавших зленовато-серое неласковое море, трудились «морские пахари» — тральщики. Галс за галсом протраливали они море уже не первый год, а мины все не исчезали. Днем и ночью под гюйсштоком любого корабля, шедшего по Балтике, стоял впередсмотрящий. Его задачей было вовремя заметить плавающую по курсу мину, немало которых срывало с якорей во время шторма. На тральщиках же подрыв на мине был довольно будничным событием, и во время траления моряки существовали в постоянной готовности оказаться за бортом. На эсминцах и крейсерах, да и на «Комсомольце», появилось даже определение ленивого моряка, не шнуровавшего ботинки-гады (грязедавы), — «Федя с тральца».
   Борьбу с минами вели угольные тральщики — трофейные немецкие корабли и переоборудованные буксиры. Пожирали они горы угля. Пополнёниё этих запасов было постоянной учебно-боевой задачей «Комсомольца». Силезский уголь грузился в Штеттине или Свинемюнде (в тот период поляки переимёновали их в Щецин и Свиноуйсце) и доставлялся в Либаву или Ригу.
   Метод погрузочно-разгрузочных работ совершенством не отличался. Поскольку он не менялся десятилетиями, то впоследствии на основе общетехпического прогресса злые на язык матросы стали звать его «шагающим экскаватором»: брал бравый моряк на плечи мешок с углем и шагал. В Польше приходилось шагать по длинным сходням с баржи на палубу корабля, а в родных портах — с корабля на причал. Шагали мы часов десять-двенадцать с перерывами, как в школе, на 15 минут каждый час, да по часу — на обед и ужин. Менее бравым доставалось лопатами загружать мешки трёхпудовой вместимости или помогать высыпать уголь из них.
   Оркестра на «Комсомольце» не было, наш авральный труд отсутствием музыки отличался от виденных в кино погрузок на царские броненосцы. Бывало всегда тяжело, жарко и бесконечно долго. А потом проводилась тоже долгая авральная приборка корабля. Но увы! Угольная пыль, убранная с палуб и надстроек, оставалась не только под ногтями, но въедалась в веки, что всех нас надолго делало кавказскими красавцами. От солоноватой же балтийской воды, которую для экономии запасов давали в души вместо пресной, да от хозяйственного мыла наши «коротко-аккуратные» (по уставу) прически торчали ежом.
   Однажды после очередной разгрузки мы шли из Риги через Ирбенский пролив. Прихватило штормовой полосой, и пустой корабль раскачало по-страшному. Была тут и боковая и килевая качка. Хорошо, что не было времени разбираться в ее особенностях: наш класс трудился на вахте в одном из котельных отделений. «Верхогляды» же — курсанты командных училищ —в это время несли штурманскую вахту у столиков на шкафуте.
Не знаю, где в эти часы было труднее, но хорошо запомнил, как громыхали по паёлам от борта до борта пустые угольные бадьи да как четыре часа в угольной яме я падал, поднимался, греб тяжелой лопатой «черное золото» к лотку и снова падал. А перед сменой, после чистки одного из котлов, старшина отправил меня на вынос шлака. Горячие остатки сгоревшего угля обливались водой и цепным элеватором поднимались на верхнюю палубу. В тихую погоду на борту рядом с элеватором вывешивался шлаковый рукав, и бадьи со шлаком надо было опрокидывать в него. На волне же рукав могло сорвать, погнуть фальшборт, смыть невезучего. И рукав вывешивался в наиболее защищенном месте — на юте, за тридевять шагов от подъемника. Так что посмотреть вокруг, пока тащил бадью, времени было предостаточно.
   Я увидел и запомнил свинцовые гряды вздыбленной воды, темно-серое небо с летящими почти черными облаками, уходящую из-под ног палубу. Ее настил был мокрым, но волны по нему не ходили. Только после гулкого удара в борт брызги и клочья пены перелетали через фальшборт. Потом волна отходила в сторону, борт шел вниз и гребень глядел на нас пугающе сверху. Но корабль был высокобортным и так спроектированным, что даже на океанской волне начинающие мореплаватели оставались невредимыми и относительно сухими. Не будь он таким, наш флот не досчитался бы многих адмиралов, не говоря уж о капитанах разных рангов.
   Наш первый в жизни шторм.
Повезло тем, кто был в это время занят в работе по глотку. Но загнанное в глубину души чувство необычности почти у всех вызвало характерное ощущение лютого голода. Многие годы спустя, как только начинало всерьез начать, я посылал вахтенного трюмного на камбуз за подношением. А оба наших штурмана заваривали чай и вытаскивали сухари из опечатанных пеналов для карт.
   Куда хуже было вахтенным, не занятым физическим трудом или другой полезной деятельностью. В таком же положении оказались и те, кто вовсе не был на вахте во время шторма. Практическая бездеятельность помогала ощутить томительную беспомощность желудка, периодические его подсосы и переполнения. Начиналась борьба со стремлением желудка от этого переполнения освободиться. Хорошо, если в кубрике все смогли это желание преодолеть. Но хоть один не выдержавший заражал остальных. И вылечиться от этого смогли впоследствии только те, кто постоянно занимал себя при качке чем-нибудь дельным. С уважением смотрел я в годы северной службы на нашего Евгения Петровича, который на пологой океанской волне сутками не садился в свое кресло на мостике, переговаривался с боевыми постами по телефону, проверял прокладку в штурманской рубке и работу боевого информационного поста, не спускался в кают-компанию и только иногда пил почти черный чай. Ни разу не показал, как ему тяжело.
   Самыми несчастными оказались те, кто в это время обретался на камбузе. Запах очистков, прошлогодних овощей, кипящего варева, хлюпающие под ногами лужицы расплесканной пищи у кого-то первого вызвали рвотный приступ. А потом все пошло-поехало у одного за другим.
   Курсант Крылов перенес шторм хорошо, так что качки с тех пор не боялся. Для борьбы же с голодом (уже на эсминце) он пользовался не казенными харчами, а принесенными из дома плодами трудов своей жены. В диване штурманской рубки он руками штурманского электрика — финна по национальности и столяра-краснодеревщика по призванию — оборудовал рундучок с ячейками. В каждой из ячеек стояло что-нибудь домашнее: литровые банки с клюквой, варенье всех северных сортов, брусника с сахаром, соленые грибы, пара мешочков с белыми сухарями и детская страсть Крылова — мед.
   Геннадий не любил чай, заваривавшийся по рецепту нашего командира: «Чай должен быть, как поцелуй испанки: крепким, сладким и горячим». Штурман подбадривался чаем, который он смешивал с какими-то травками, сдабривал медом и пил мелкими глоточками в почти остывшем состоянии.

                III

   На учебном корабле практиковались одновременно первокурсники всех ленинградских военно-морских училищ. Кроме будущих командиров — фрунзенцев и механиков — дзержинцев, были и курсанты училища связи, по какой-то бюрократической неясности московского руководства носившие сухопутные погончики с красным кантом. Главный боцман почему-то упорно называл их «товарищами ШИМС», что расшифровывалось как «школа имени связи». В последующие годы им справедливо дали военно-морские погончики и имя изобретателя радио Попова.
   Не было среди нас только общих конкурентов на танцах — курсантов ВИТУ — Военно-морского инженерно-технического училища, о которых университетские красотки сложили четверостишие:

         Курица — не птица,
«Витушник» - не моряк,
         Медичка — не девица,
         А пуп земли — филфак!

   (Надо отметить, что филфак был вотчиной «фрунзаков».)
   Учебными программами предусматривалось всем курсантам давать одинаковую подготовку обычного матроса без специализации, а затем - по боевым частям от штурманской до электромеханической. Но «всякому — свое», сказал на первом общем построении всех курсантских рот командир корабля капитан 2-го ранга Лошкарев и повторял бессмертные слова Козьмы Пруткова: «Нельзя объять необъятное».
   После этого напутствия всех распределили по будущим специальностям, всему же остальному учили «в экскурсионном порядке». Для нас — дзержинцев это выразилось в ежедневных приборках трюмов и несении вахт в машинных и котельных отделениях. Верхнюю палубу нам приходилось драить только после угольных погрузок, а к медяшке, краске и парусиновым обвесам нас вообще не допускали, чтобы мы их не испортили.
   Романтика нашей будущей специальности лучше всего познавалась в корабельных кочегарках, расположенных глубоко ниже ватерлинии. В каждой стояло по четыре котла с раскаленными прожорливыми топками. У открытой топочной горловины профессиональные кочегары выдерживали три-четыре секунды — ровно столько, чтобы бросить пару лопат, после чего оставлять дверцу открытой было уже невозможно, А дверцы эти — по три на каждом котле. И в каждую за минуту надо бросить пару совков. Потом — самое ответственное: шуровка, то есть равномерное распределение заброшенного угля по всей поверхности топочных колосников с помощью специальной стальной «шуровки», напоминающей всем знакомую кочергу длиной около четырех метров.
   Уголь подтаскивался в металлических ящиках-радь- ях от куч рядом с бортовыми угольными ямами и высыпался на ребристые листы-паёлы перед котлами. Нам — курсантам — доверялся в кочегарке только этот примитив да работа в угольных ямах. Для бросания же в топку и шуровки нужна была не только недюжинная сила, но и настоящее искусство. Иногда кочегары для развлечения доверяли эго дело курсантам наиболее смекалистого и крепкого вида, но их надолго не хватало.
   Угольную яму мне довелось осваивать в часы нашего первого шторма. Это был двухъярусный бортовой отсек длиной во всю кочегарку, а высотой — от днища корабля до его жилой палубы. Загруженный сверху уголь поступал в кочегарку через квадратную горловину с затвором и лотком. По мере расходования угля его надо было подгребать из дальних углов отсека и пересыпать через люки из верхнего отсека в нижний. Делалось все это лопатами, в темноте и духоте.
   Таких вахт было немало, почти половину нашей трехмесячной практики корабль был на ходу.
   Занятно, что и тогда молодыми мы себя не считали: уже числились бывалыми —- подготовцами, служилыми, блокадниками, фронтовиками. А кто таким не был, обретал ранг бывалого (не путать с чудовищной «дедовщиной» сегодня! — К. Б.) уже после первого курса.
   Существовал, правда, период оскорбительной молодости — неизбежный после выпуска, лейтенантский год. Тут тебя поучали, тут передавали тебе свой богатый опыт, тут тебя корили молодостью... Многие служилые матросы оказывались твоими одногодками и даже старше тебя.
   Но продолжалась такая наша молодость недолго — год, а с учетом полярного коэффициента — и того меньше. Вместе с очередными ботинками (срок носки офицерских ботинок— 365 суток), если не попался на опоздании с берега и не поцапался со старпомом, получал звездочку старшего лейтенанта. И никто, уже тебе до конца службы ничего не прощал. И отсутствием опыта ничто не оправдывал. Спрос во всем становился «как положено». А спрос этот в корабельной жизни — круглые сутки. И за все. И всегда. И без прощений. Заслужить следующую звездочку было куда труднее, чем потерять быстро полученную «старлейтскую».
   Хоть это не модно сейчас, но спасибо «великому вождю», подписавшему постановление Совета Министров об ускоренной выслуге лет на кораблях. А главное — спасибо Николаю Герасимовичу Кузнецову, «пробившему» это постановление и объявившему его своим приказом минйистра. Подумать только: был у нас свой министр, без шумихи строился океанский флот, море не считалось легче воздуха и по службе приравнивалось к нему. Не экономили мы па спичках, пытаясь показать неизвестно кому свое стремление к ананасам и шампанскому.
   Когда перед строем нашей курсантской роты прочли этот приказ, не было невсколыхнувшейся души, не было незабившегося благодарно сердца. И даже ротный меланхолик и пессимист, укачивавшийся на речной прогулке от Эрмитажа до ЦПКиО, строил планы своей океанской службы. После выпуска мы с жалостью смотрели на однокашников, назначенных на строящиеся корабли. По нашему пониманию, их ускоренная корабельная служба начиналась только после прихода на действующий флот. Нас же, назначенных сразу на плавающие корабли, всего одиннадцать лет отделяло от золотого ремешка на фуражке капитана первого ранга!
   Через девять лет я с волнением косил глазом на видные исподлобья скрепки, которыми цеплялись «дубовые листья» к козырьку впервые надетой мною фуражки капитана всего лишь третьего ранга. До «черного полковника», как оказалось впоследствии, мне предстояло служить еще полтора десятка лет. Но я уже притерпелся, радовался только что полученному «майорскому» чину и яркие перспективы курсантских дней забыл.
   Ушел к тому времени не по своей воле Кузнецов, пришел вместо него Горшков, пришел и ушел не по своей воле Жуков, но созданное им равенство с «царицей полей» пришло и не ушло. Даже кортики получила пехота, а вместе с нею и танкисты, и летчики, и (вскоре) космонавты. В этом деле Министерство обороны осталось верным себе: ведь догадались его бюрократы в пылу послевоенной борьбы за высокую честь офицерского корпуса ввести шашки и шпоры офицерам-авиаторам.
Ходили твердые слухи о скором переходе на общую для всех Вооруженных Сил форму одежды. Слава Богу, до этого пока не докатились...
   Но когда в сорокапятилетнем возрасте, вместо тридцатитрехлетнего, я получил почти адмиральскую фуражку капитана первого ранга, то гордился недолго. Золотой ремешок нацепили не только всем офицерам любого рода войск, начиная от младшего лейтенанта, но и милиционерам, железнодорожникам, контролерам метрополитена.
   Кто думал или кто не думал при этом? Зачем было, приравняв выслугу, рубить и оставшиеся жалкие крохи внешнего отличия моряков от сухопутных? Ведь за прошедшие десятилетия как не было, так и не стало квартир, приличных домов офицеров, работы для жен, яслей и садиков для детей. Море как было, так и осталось холодным и жестоким, а походы из недельных переросли в многомесячные. Разлука с берегом и семьей стала почти непереносимой, но... но... переносится и сегодня. А жизни, простой человеческой жизни, не прибавилось ни на йоту. Одна гордая радость и согревала — понятная только нам моряцкая особость.
   Всю жизнь мы были старыми, опытными, ответственными. Стоит ли объяснять, что потеря осознания ответственности офицером-моряком на одно мгновение приводит к неизбежной гибели десятков и сотен людей на многих судах, кораблях, подводных лодках? И не будь у нас всех ответственности каждую минуту, гибель эта умножилась бы многократно.
   Четверть века отплавал после выпуска Крылов в Арктике. Не уезжал он оттуда ни в академию, ни на курсы усовершенствования, ни на строящийся корабль. Все те же входные ориентиры, поход за походом, из года в год: Рыбачий, Кильдин, устье Кольского залива с постами Сеть-Наволок и Летинский. Скалистые, большей частью заснеженные, берега, серая дымка, низкие облака. Никогда в жизни не довелось ему увидеть даже то, что мог видеть я, зарабатывая свою первую, «старлейтскую», звездочку.
   Печально, что, прожив жизнь, все мы почти не жили, как положено каждому человеку. Растратив мозг, нервы, силы на службу, мы остались ничего не видевшими, остались «молодыми». Когда же перевалило за пятьдесят и кончились   постоянные служебные заботы, всплыло так долго прятавшееся чувство молодости или, как выразилась одна сведущая особа, чувство нашей старческой «целинности». Отсутствие же жестких рамок службы кое-кому показалось вседозволенностью.


                IV


   О том, что было с Геннадием после ухода с эсминца на подводные лодки, я знаю по слухам и поэтому весьма приближенно и односторонне. Его губили пьянка и
упрямство, его ставили на ноги упорство и добросовестность.
   После ухода от нас дослужился до старшего штурмана большой подводной лодки. За «погар» был разжалован и списан.
   Помощником на буксире прошел вдоль северного фасада страны. Возвратился и добился назначения вновь на подводную лодку младшим штурманом.Выровнялся в звании, добился перевода на атомную лодку. В переводе помогли однокашники, которые в это время уже в адмиралы готовились.
   На атомной лодке снова прошел обе штурманские ступеньки, потом дорос и до флагманского штурмана бригады.
   Как-то одна из лодок бригады днем, при ясной видимости, подходила к месту якорной стоянки. Командир был опытный, почти догнавший по возрасту Геннадия, штурман у него был надежный, на мостике стоял начальник штаба следующего за Крыловым выпуска из училища. Флагштурману в такой обстановке явно было нечего делать на мостике. Крылов отправился к механику «слегка разогреться», после чего прилег отдохнуть до ужина.
   Командир же на мостике со своими начальниками и подчиненными не учел, что был отлив, а на карте — глубины средние. Короче: подсели на грунт. Начштаба, естественно, потребовал своего спеца — флагштура. А тот спал и весьма нескоро появился из низов, да еще с приятным амбре...
   Как и следовало ожидать, начштаба обо всем происшедшем доложил начальству, шифротелеграммой. Тем временем начался прилив, и лодка благополучно с мели снялась. При доковании впоследствии на киле обнаружили только легкую потертость покрытия. Но... «что написано пером», тем более — в шифровке...
Крылова уже не разжаловали, не снижали. Просто, во избежание дальнейших неприятностей, отправили на пенсию по возрасту, предварительно исключив из партии.
   Мог он с Севера уехать в родной Питер, мог в Полярном пойти на завод или в какую-нибудь «контору» но своей специальности. Но он, оставшись на Севере, нанялся простым водопроводчиком станции водоснабжения в сопках у озера. Позор-то какой для жены, особенно — для брата-адмирала!
А он не тужит: сутки работает, трое суток —выходной. День за днем — в сопках. С утра до вечера — лыжные тренировки...

                СВИДЕТЕЛЬСТВО

   Организационный комитет поздравляет Вас — участника сверхмарафонского пробега на Празднике Севера-79 с успешным завершением лыжных соревнований.

      23 апреля 1979 г.                Оргкомитет


                ГРАМОТА

   Награждается Крылов Геннадий Викторович, занявший 1 место на дистанции 5 км на II Празднике Севера-80.

     26 апреля 1980 г.                Председатель комитета
                Главный судья


   Вот зачем была нужна эта станция водоснабжения.
   Только став чемпионом, он поехал в Ленинград биться за положенную ему по закону квартиру.
   По рождению был он питерским, а по инструкции — никем: в воспитанники Подгота он попал беспаспортным и, естественно, в курсанты высшего училища так и перешел без «места призыва». К тому же до войны его мама укатила из Питера в соответствии с лозунгом: «Девушки! На Дальний Восток!». С собой она увезла Гену и чуть более старшего Юру, не задумываясь в те дни о ждущих их сложностях при демобилизации.
   Только до тонкости юридически продуманные письма Геннадия в многочисленные бюрократические органы, поездки в Москву и жестокая борьба с хранителями архивных сусеков помогли ему документально доказать право на жизнь в родном городе. Он получил квартиру на Комендантском аэродроме.
   Жена дорабатывала на Севере полярную пенсию. Дети были в каиикулярном разлете. И Геннадий отметил прописку по типу отпускника-лейтенанта. Правда, уже не было больше мамы, не было ее крылышка и заботы после недельного загула. А тут еще привезли «стенку», заказанную женой. Грузчики пожелали вместо чаевых обмывку натурой, поскольку явных противников этому мероприятию, то есть хозяйки, не было.
   Как всегда, оказалось маловато, добавить было не на что, но флотский шик и привычка к северным надбавкам свое сделали: стали пить в долг.
Сколько было участников дружеской встречи, среди которых как будто бы в любви к отставному «каптри» объяснялась и администрация мебельного магазина, как долго все это продолжалось, вспомнить оказалось невозможным, когда бывший штурман поднял тяжелую голову с незастланной раскладушки. В квартире не было ничего, кроме этой раскладушки. В карманах тоже ничего не было. Он смутно помнил, что договорился поменять дорогую импортную стенку па более дешевую, но зато — родную, колпинскую, и пропивал разницу их стоимости.
   В мебельном магазине и около него встретилось много знакомых ему физиономий, но он для них знакомым не оказался. Администрация без квитанций не разговаривала и грозила вызвать милицию. Только один из джентльменов-грузчиков сунул ему бутылку «бормотухи» с советом «по-тихому исчезнуть и больше не возникать».
   Запой был страшным: с дальнейшим взятием в долг у знакомых и незнакомых, с ночевкой в каких-то подвалах на другом конце города, с многодневным голоданием. В минуты просветления он пытался определиться в какую-нибудь спецбольницу. Но в гражданских клиниках типа Скворцова-Степанова с ним не говорили без направления из поликлиники, а он еще не успел там оформиться. В военных госпиталях его направляли предварительно в военно-морскую поликлинику, а там требовали оставшуюся на Севере пенсионную книжку.
   Кроме того, медики предлагали, чтобы для начала он протрезвел. Дабы остановиться, он хотел попасть хотя бы в комендатуру или милицию. Но комендатура гражданского человека не забирала, для милиции же он интереса не представлял, поскольку не совершал преступлений.
   Знала бы милиция о его потенциалньых возможностях!
В давние годы одна меркантильная мурманская дама предпочла ему — молодому, но безденежному — только что возвратившегося из рейса пожилого рыбака с большими деньгами. Уходя из «Арктики» под ручку с солидным бородачом, она бросила через плечо:
  — А ты, пока подрастешь, поиграй в песочек.
Он так и сделал. Угостил знакомого шофера, да и засыпал песком из самосвала выход из квартиры ехидной красотки, жившей в полуподвале. За что и загремел с лодки помощником на буксир.
   В Ленинграде, в диком и страшном запое, не встречая ни милосердия от гражданского окружения, ни требовательности военно-морской среды, он стал дум ать о смысле жизни. Все располагало к ее прекращению. Сделать же это в таком состоянии не трудно.
   Как много наших сверстников не смогло удержаться на краю. В повести «Никто пути пройденного от нас не отберет» Виктор Конецкий вспоминает о шикарном парне — сыне адмирала, быстро дошедшем до командования десантным кораблем, а потом — и соединением. Так же стремительно он полетел вниз, оказался вышвырнутым с военного флота, работал лоцманом на Колыме, пьянствовал и побирался у бывших товарищей, лечился в туберкулезной клинике.
   «Вроде бы, после того, как его подлечили, он сейчас работает сторожем при морге той же больницы, где, лежал,— пишет его бывший соученик-маринист. — Вот вам пример российского алкоголизма при полном жизненном успехе, здоровье, красоте, при полном ладе и гармонии с социальной действительностью».
   Надо добавить, что, пока книга выходила в свет, этот когда-то шикарный парень умер.
   Рассказывая мне о своем «выходе на край», Геннадий вспоминал имена многих сошедших с круга — спившихся, опустившихся, не сумевших приспособиться к гражданской жизни после многих лет учебы и службы «на казенных харчах». Это — и бывший шикарный парень Сергей П. (естественно, названный другой фамилией — Ртаховым), и демобилизованный еще в пятидесятые годы по сокращению Вооруженных Сил Сергей Д., отплававший на сейнере два рейса подряд, а затем ограбленный и убитый в поезде. Это — умерший от цирроза печени Юрий Р. и, многие годы — паралитик, а теперь уже — покойник, Виктор П. Это — сгинувшие из-за пьянства их старшина роты Владимир Ф. и старшина класса Игорь Ч.
   Помнил Геннадий и встреченных на Тихом океане двух друзей — Кирилла Н. и Юлия Б. Служили они в Де-Кастри, пили по-черному, носки заменяли газетами. Оба были демобилизованы, но дальше их пути разошлись. Юлий продолжал катиться все ниже и ниже, работать не мог, потерял остатки человеческого облика. Кирилл же на гражданке сумел остановиться, стал работать по штурманской специальности, до сих пор трудится и не пьет.
   Геннадий не рассказывал о мгновении своего перелома. Но этот перелом
произошел. До последних своих дней он больше не пил спиртного. В это мгновение он выбрал жизнь и лыжи.
   Семь лет Крылов боролся за свое здоровье и лидерство по Ленинграду. Не только тренировки, но и весь режим его жизни был направлен на это.

                V

   Через недельку после троллейбусной встречи я поехал в Кавголово.
Гнилая ленинградская осень уже закончилась, выпал первый глубокий ноябрьский снег. В городе это — гнусная жижа под ногами, потоки грязи из-под колес автомобилей, и не верится, что всего в получасе — настоящая зима и кто-то проложил уже первую лыжню.
   Гремят на стыках колеса электрички, проходы в вагоне завалены лыжами и модными рюкзакамb-колясками. В одном углу хрипло кричит что-то из магнитофона Алла Пугачева, в другом — хор бородатых юношей тянет под гитару туристскую романтику. За окнами — снег и сосны. Мелькнула широкая полоса не замерзшего, сизо-черного еще озера, зачастили на горушке корявые домики.
   Зашипели двери. На перрон вываливаются мальчишки в трамплинных сапогах с необычными лыжами и без палок, спешит бодрая старушка в шапочке «Адидас», довоенных пьексах, без лыж, а только с палками (видимо — для большего равновесия); толпятся малорослые школьники вокруг спортивного вида девушки-инструктора. После душного вагона — запах сосны и снега.
   Откатила электричка, разошлись попутчики, и я ложусь на курс по предварительной прокладке, объясненной мне. Стыдно признаться, но за свои пятьдесят с лишним лет я впервые добровольно - один за городом.
   Нахожу по приметам одну из заброшенных на зиму хибар, в каких последующие годы мне приходилось бывать не раз.
Обычно Геннадий снимал отдаленные от собственного жилища хозяина времянки или летние бани. Были в них печь и заваленный дровами угол, топчан со старым ватным одеялом, потрепанным овчинным тулупом и грудой цветастых подушек, очень похожих на цыганские юбки, набитые тряпьем. Обязательно был стол с кучей книг и журналов. Но главное — была стена со шлюпочным флагом, красной лентой чемпиона, иконостасом спортивных медалей и значков, кортиком, обычными для всех нас — пенсионеров Министерства обороны — наградами «за выслугу лет» и необычным для прослуживших в мирное время орденом Боевого Красного Знамени. Всегда висела на этой стене и большая фотография молодого щеголя — капитан-лейтенанта с нагловатым взглядом слегка хмельных глаз.
   Под топчаном, как правило, лежал молчаливый кобель-лайка Боцман.
Собачье презрение Боцмана к посетителям было классическим. Ни взгляда, ни поворота головы, не говоря уж об изменении позы. Но суровые слова хозяина: «Боца, уходи» — воспринимались мгновенно. Дисциплинированный кобель поднимался, подходил к тугой двери и ждал, когда его выпустят в сени, где стоял набор лыж — тренировочных и гоночных, палок с различными спортивными особенностями, висел эспандер и лежали гантели — от маленьких до гиреподобных. Там было по-уличному холодно, и там пес безропотно ждал часами, пока хозяин не закончит свидание.
   Иногда Боцман или обижался, или исчезал по своим кобелиным надобностям, но дней через пять возвращался к хозяину. Однажды его не было дома больше месяца. Геннадий уже отчаялся увидеть своего друга, когда тот вдруг появился грязный, отощавший и с обрызанной веревкой на шее.
   Кончилось тем, что пес пропал навсегда. Одиночество Геннадия в Кавголове стало полным и беспросветным.
   И если в прошлые годы никого из домашних на свои «выселки» он не допускал, приезжая домой в Ленинград раз в неделю для «культпохода» с женой в театр или с дочерью в кино, то в последние месяцы жизни стал принимать их в Кавголове. И все время ждал кого-нибудь из приятелей...
   Темы наших бесед были неожиданными и разнообразными. Хозяин уважал диалог как исходную точку для своего монолога. Поэтому, видимо, он не смог сохранить многих своих приятелей, поскольку большинство из нас на Руси такого же склада в отношении взаимного общения. С приближением же старости тяга к излияниям растет. А старость-то была не за горами: вот-вот исполнится шестьдесят. Скорее всего, она уже и начиналась.
   О чем мы беседовали с Геннадием, вернее — о чем были его монологи? Обычно я только выводил его на тему, а потом лишь поддерживал и направлял редкими репликами. Сам выговариваться перед ним я не хотел. Мои сложности, кроме чисто бытовых, для него были далекими и несложными. Да он и не умел слушать. Его же талант рассказчика, ясный ход мысли, уверенные рассуждения и понятные разъяснения многих совершенно темных для меня сторон и предметов завораживали.  Не вызывали они тоски и стремления под благовидным предлогом поскорее распрощаться.
   Иногда эти были четкие зарисовки знакомой, общей для нас обоих действительности, иногда — красочные воспоминания о виденном и пережитом только им, иногда же — дикие бредни, но интерсные и даже зовущие к чему-то романтическому в будущем.
   Да, забыл сказать главное. В Кавголове на спортбазе Геннадий штатно работал кочегаром.
Работу в угольной котельной он считал одним из видов тренировки. В полуподвале лыжной базы — водогрейный котел с длинной раскаленной топкой, запас угля сбоку от котла, покрытый рифлеными стальными листами пол и два орудия — совковая лопата и трехметровая стальная шуровка, по-неграмотному — кочерга.
   Полтонны угля за сутки надо равномерно забросить в топку, распределить тонким слоем, в промежутках — затащить с улицы новый запас угля для сменщика, вычистить топку, вынести на свалку шлак и золу.
   Работать котел должен круглые сутки. Частенько бывали аварии, на всю ночь отключалась электроэнергия. Но и тут котел должен был работать, чтобы не замерзли и не лопнули трубы и батареи в помещениях базы. Надеяться же можно было только на себя — помочь было некому. В темноте он таскал и кидал уголь, «в темноте бегал по базе и щупал батареи, в темноте качал и качал воду ручным насосом вместо бездействовавшего электрического.
   Бывая у него в кочегарке, я вечно вспоминал наше первое, курсантское плавание и угольные котлы «Комсомольца».
Тяжкую и для молодых курсантов работу Крылов смог сделать для себя — пятидесятипятилетнего и уже больного человека — нормальным и нужным трудом, добавочной тренировкой мышц и сердца. Длительное же одиночество во время дежурств давало пищу для ума: он сочинял морские рассказы и разрабатывал научные теории.
   Рассказы эти света не увидели. Мне он текста не показывал, только пересказывал содержание.
   В одном из рассказов, называвшемся «Муха не пролетит», описывался спор между двумя мичманами, каждый из которых считал себя непревзойденным моряком, способным подойти на катере к причалу с минимальной дистанцией (меньше мухи), но на максимальной скорости. Спор кончился аварией катера, поломкой причала и общими большими неприятностями.
   Для меня самым интересным было то, что прототипами этих мичманов были наш корабельный боцман Солопов и мой старшина трюмной команды Серяков. Вместе с первым меня принимали кандидатом в партию, а второй — со штурманом и замполитом  — давал мне партийную рекомендацию.
   Вступал я в партию так поздно потому, что в «ежовские» времена у меня был репрессирован отец. В училище удалось поступить, скрыв это. В послеблокадной неразберихе такой «преступный» обман прошел незамеченным. Разобрались только к выпуску, но, поскольку я учился и служил старательно, сделали вид, что поверили моему незнанию о контрреволюционной деятельности отца из-за того, что он задолго до ареста был с матерью в разводе. Поверить-то поверили, но в партию на последнем курсе не приняли, а потом ни в академию, ни в училищную адъюнктуру не утвердили. Так что только реабилитации конца пятидесятых позволили мне выравняться со своими товарищами.
   Но я-то знал! Понимал, что лгу. Презирал себя и оправдывал. И розовых очков у меня не было: ясно видел, как выполняются идеи «Краткого курса» о соблюдении такой политики, которая могла бы обойти все и всякие подводные камни на пути. Даже сам пытался, стараясь не делать пакостей, выполнять эти идеи.
   Был ли я честным, мог ли уважать себя, сознательно делая то, что другие делали по вере или незнанию? И делал, зная, что это — неправильно?
Однажды в полутемной кочегарке я прочитал Геннадию давно хранившееся у меня стихотворение, обращенное к самому себе:

     Ты как-то всю жизнь не хотел для себя быть судьею,
     Боялся по-честному, глубже в себя заглянуть...
     Но время не терпит, пора нам с тобою
     Всерьез оценить почти пройденный путь.
           Давай же подумаем, самый родной собеседник,
           Спокойно и просто об отданных жизни годах,
           О мыслях, и давних, и самых последних,
           Давай разберемся, кто — прав, кто — не прав.
     С чего же начнем? Лучше — с самого детства,
     Когда ты учился ходить, а потом — говорить,
     Когда получил ты от взрослых наследство:
     Без веры быть верным, любя — не любить.
           Припомни, как было все в тридцать проклятом,
           Когда из постели тебя увели до зари,
           Когда за спиною отца голубела фуражка солдата,
           А утром ты ткнулся домой — и увидед печать на
                двери...
     Припомни, как в школе ты слышал все чаще: «вредитель»,
     И как на свиданье ходил ты однажды в тюрьму...
     Худые колючие щеки отца, истрепавшийся китель
     И шепот: "поверь, что, за что осужден, не пойму".
           А ты, как и все, в эти дни славу пел о Великом,
           Портреты вчерашних вождей, как и все, из учебников
                рвал,
           Ты мал еще был, чтоб понять эту подлую дикость,
           Но то, что ты лжешь каждый день, ты уже понимал.
     Любил ли тогда озарявшего светлые дали
     Отца и Учителя в френче, с улыбкой простой,
     Когда его дома с усмешкой «папашкою» звали,
     А после на кухне о нем говорили: «святой»?
           И ты научился легко привыкать к измененьям погоды,
           Привык незаметно к различию мыслей и слов...
           Ты именно в эти, совсем еще детские годы
           Сломал свою душу, унизил великое слово «любовь»...
           А годы спустя — зрелым взрослым мужчиной...

 — Хватит заниматься самобичеванием! — неожиданно прервал меня Крылов. — Не ты один — член семьи врага парода. И не на тебе одном свет клином сошелся. Несмотря на эти муки, ты честно прослужил Родине тридцать три года. И на дно жизни десять раз не падал и десять раз обратно не выбирался!
Он явно говорил о самом себе.


                VI


   В декабре восемьдесят шестого праздновалось тридцатилетие подъема Военно-морского флага на нашем «Несокрушимом». Пять лет отдал я этому кораблю — шедевру нашего кораблестроения. На нем удалось мне почувствовать не только совершенство техники, но и настоящее единство корабельного экипажа. Все последующие годы службы я часто вспоминал, как из случайно собранных с бору по сосенке людей вырос взаимосвязанный организм — коллектив. Ушел я с эсминца капитаном третьего ранга и играл на нем, как мне представлялось, не последнюю роль. Даже на мгновение не могло мне почудиться на нем то, что было со мною почти ежедневно при трехлетней службе в морской гвардии на Черном море.
   Встретиться со старыми друзьями по кают-компании эсминца мне хотелось из года в год все сильнее. Я начал поиск. Кое с кем связался, кое про кого выяснил.
Командир и старпом — пенсионеры, живут в Москве, работают. Стал адмиралом и командует флотилией тихий и скромный помощник командира. Умерли неистовый замполит и всегда уравновешенный связист. В севастопольском госпитале после второго инфаркта лежит и, наверное, уже не выйдет оттуда добродушный минер. Эртеэсовец лет пятнадцать как исчез с общего горизонта, но, по слухам, еще не на пенсии.
   В Ленинграде, кроме нас с Геннадием — артиллерист и интендант. Первый дослуживает последний год, а второй давно окунулся в гражданскую снабженческую жизнь. Оба жалуются на сердце. Отменно здоров только наш легендарный корабельный врач Коля Прахов, весит 115 килограммов и известен всему Военно-Морскому Флоту, поскольку занимается психотерапией во флотском санатории под Ригой.
   На торжественный юбилейный подъем флага всем нам прислали с корабля пригласительные билеты. Я с радостью собирался в поездку, а Геннадий впервые за многие годы, может быть — за всю жизнь, колебался я никак не мог принять окончательное решение.
   Крылов говорил мне, что он очень хочет поехать. Звала его на корабль не забытая до сих пор штурманская рубка, оборудованная когда-то по-домашнему. Помнил он тепло потрескивающим паром грелок в обшитой красным деревом уютной кают-компании после злых морозных зарядов на ходовом мостике. И хотел снова сыграть на постаревшем на четверть века пианино полонез Огинского, который он выстукивал когда-то четырьмя пальцами на зависть всем остальным посетителям кают-компании. Главное же — он снова хотел окунуться в полярную ночь оставшегося навеки родным Заполярья.
   Но весной должны состояться лыжные гонки, на которых он имеет все возможности стать наконец чемпионом Ленинграда. И он обязан им стать. Поездка же — это срыв тренировок, наверстать упущенное за оставшееся время он не успеет. Я пытался его уверить, что успех обеспечен и при поездке. Ну, а если придет вторым, то победит в следующем году... Но Геннадий па это не согласился. Я еще и не подозревал тогда, что в следующем году он уже не сможет участвовать в соревнованиях.
   Навестить корабль я поехал с доктором, тремя бывшими моими «молодыми» механиками и мичманом-трюмным, у которого «муха не пролетит». Интендант отлеживался в санатории с больным сердцем, артиллерист же не был отпущен начальством в связи с экзаменационной сессией в академии, где он преподавал. Москвичи тоже не смогли поехать по каким-то объективным для них причинам, адмирал же из Баку не мог бросить на несколько дней свою флотилию. Зато в Мурманске к нам присоединился сорокавосьмилетиий инженер из Башкирии Эрнест Асфандияров. При мне он был машинистом-турбинистом. Так что ко всем офицерам и сверхсрочнику бывшей моей боевой части прибавился и матросский представитель.
   Поездка была великолепной. В современной гостинице «Арктика» администраторы почему-то уважительно отреагировали на пригласительные билеты с машинописным текстом и печатями, хотя вестибюль был заполнен чернобровыми посланцами фруктовых республик и на регистрацию стояла длиннющая очередь. Тщательно изучив наши приглашения, одетая по-парижски и увешанная драгоценностями администраторша решила, что мы «имеем право». Разместили нас в устланных коврами двухместных номерах на двенадцатом этаже. Обшитый адмиральским золотом швейцар с пудовыми кулаками, правда, не поклонился по-таллиннски, а скрупулезно пересчитал выданные нам «визитки» и сравнил их с количеством голов. Но эту привычную «держимор- дость» начисто перечеркнул уют гостиничных номеров, «шведский стол» в буфете и заросший живой и свежей зеленью ресторан, где часа за полтора до нашего прихода было даже, говорят, пиво в бутылках.
   Где же ты, родная по молодости «Арктика» в трехэтажном деревянном доме, забитая поющими во всю глотку рыбаками, с белыми бюстами вождя на каждой площадке? Где твой «пятачок» снаружи перед входом, на котором каждый вечер проходил «развод» мурманских карменсит? Все новое, современное, неузнаваемое. Даже обычный для современного города мусор прикрыт свежим снежком.
   На корабле этого великолепия не было. Он стоял кормой к стенке судоремонтного завода. Несколько месяцев назад была проведена детальная ревизия его оружия и технических средств. А за неделю до нашего приезда завершился осмотр корпуса в доке. Эсминец признали непригодным для дальнейшего боевого применения. Совершенные когда-то механизмы износились, трубопроводы были до предела разъедены коррозией, корпус проржавел и не мог обеспечивать безопасное пла-
вание даже на небольшой волне. Триумф кораблестроения пятидесятых годов отжил свой век.
   На летний период кораблю были запланированы длительные походы по спокойному морю для испытания надежности всех механизмов при отсутствии охлаждения, недостатке смазочного масла, длительных перегрузках — все это из года в год необходимо для проектирования очередного поколения корабельных энергетических установок. Затем же корабль должен был стать мишенью.
   Мы приехали не на праздник, а на тризну.
Над Мурманском распласталась непроглядная полярная ночь. С причала, плавучего крана и ошвартованного рядом тральщика мачты и палубы «Несокрушимого» освещали прожекторы. С корабельным юбилеем моряков поздравил командир соединения. Когда-то он все лето был в одном пионерском отряде с моим сыном.
   Встречавший высокое начальство седьмой по счету командир эсминца был еще младше. Стоявшие в коротеньком строю офицеры и матросы сокращенного по штату экипажа казались просто мальчишками. А мы ведь в свое время тоже были такими же юными и бороздили на «Несокрушимом» океан...
   Медленно поползли вверх флаги расцвечивания и стеньговые флаги, тихий ветерок развернул широкий праздничный флаг на корме. Я стоял, как тридцать лет назад, на своем месте по левому борту, в гражданском широком пальто, и ловил в объектив аппарата колыхающийся флаг. Потом снял шапку.
   С повлажневшими глазами мы ходили по кораблю, сидели и выступали на торжественном собрании в кубрике, вручали я получали памятные подарки, пили в каюте старпома настоянный на зверобое спирт и долго говорили о прошлом за столом в кают-компании. Потом нас возили по знакомым и новым для нас местам Мурманска и Североморска, мы ходили по своему, построенному еще в годы войны причалу и по когда-то суровой, а теперь по-южному окаймленной деревьями улице Сафонова. Все было как в кино или на экране телевизора. Только мы не усмехались, как усмехаемся, глядя на других.

                VII
 
   Странная все-таки наша военно-морская дружба: верность безграничная на корабле и полная потеря контактов при расставании.
   Всю жизнь продолжаешь считать человека своим братом и за всю жизнь напишешь ему одну поздравительную открытку, да и то — по многолетним настояниям супруги. А при случайной встрече — объятия, бурные воспоминания, готовность поступиться ради друга-брата всем. И безмятежное расставание назавтра.
   Возвратившись со свидания-прощания с «Несокрушимым», я и не думал ехать к Геннадию в Кавголово. Было много прерванных на время поездки дел, а потом начались морозы. Где уж тут было до загородных поездок?
   Но через несколько дней в почтовом ящике меня ждала открытка:
«Снаружи — минус 25. А я натопил. Хожу в чем мать родила — в тельняшке. Света вторые сутки нет. Комфорт полный: пишу, как Пушкин, — при свечах, хоть и Крылов...».
   Комфортом он, правда считал не доведенную женой до верха совершенства квартиру, а сауну на улице Марата и соседний универсам на Невском, угол Пушкинской, где можно было запастись продуктами для себя и Боцмана на неделю. С семьей же за двадцать пять лет корабельной службы он не привык часто видеться, да и семья к этому приучена не была. Жена его Ирина Петровна до минуты знала весь распорядок пятнадцатичасового пребывания мужа в городе и по возможности заранее готовила на вечер какой-нибудь неотразимо завлекательный культпоход.   Иногда же вечер занимала дочь Оля, купив билеты на суперсовременный кинофильм.
Поездки домой Геннадий обычно предпринимал в день смены с дежурства. Сдав котел, кучу угля и инструмент, он проходил на лыжах или пробегал в бесснежную погоду тридцать километров и, не давая отдохнуть всегда сопровождавшему его Боцману, садился в автобус. Ездить с собакой на электричке было нецелесообразно: в метро ее не пускали, а добираться на трамвае от Финляндского вокзала было неудобно и долго. Автобусами же с пересадкой он доезжал за час с небольшим.
   После культпохода и сна в чистой постели он ехал с утра в сауну, а часа в два был уже в Кавголове и начинал свою пятидесятикилометровую дистанцию. Ему все это было по плечу, но как выдерживала такую нагрузку собака? У него же кроме шести дней полной лыжной нагрузки с утренней зарядкой, гантельной гимнастикой и дистанциями была еще и кочегарка.
   Большое значение Геннадий придавал пище, мясо готовил килограммами, варил какие-то специальные супы и по-братски делил их с Боцманом. Хлеба не ел из-за большого объема и малого количества калорий. Обязательно съедал несколько ложек меда ежедневно и выпиливал стакан какого-то настоя из трав.
Знакомый мне по штурманской рубке эсминца полуостывший чай на травках с медом он и через три десятилетия пил мелкими глоточками в кочегарке после бросания угля или шуровки в топке. В период усиленных тренировок он не хотел расходовать на встречи со знакомыми и собеседования драгоценное время и организовывал приемы на своем рабочем месте.
   Меня умиляла его аккуратность в учете сделанных приседаний, пройденных километров, поднятых тонно-метров, съеденных калорий. На столе в его почти жилой комнатенке всегда лежала амбарная книга — его вахтенный журнал. Черной, синей, красной и зеленой пастой заносились в этот журнал точно по времени события его жизни со всеми количественными характеристиками. Записывалась также погода, состояние снега, если он был, осадки, сухость почвы, если снега еще не было, то есть все, что как-то влияло на тренировки. Ежегодно заводился новый журнал, а велись они еще с первых дней борьбы за лидерство на Севере.
   Постоянное сравнение записанных за много лет данных было системой. Направление и объем тренировок выбирались еженедельно и корректировались ежедневно, исходя из анализа сведений всех этих журналов. Над такой скрупулезностью можно было тайком посмеиваться, ехидствуя в душе, но она давала положительные результаты: из года в год все ближе было первое место по Ленинграду.
   Ветераны-физкультурники, окончиившие институт Лесгафта, всю жизнь трудившиеся над своим телом и никогда не видевшие кубриков, ходовых мостиков и неупорядоченного сна, не раздеваясь неделями подряд, не могли себе представить, что их когда-нибудь сможет обойти этот «матросик» (так называли они его в своем кругу за всегда выглядывавшую из разреза лыжной куртки застиранную тельняшку). А он раньше всех освоил коньковый ход, сумел выработать в себе силу и автоматизм, недостижимые при их привычном способе ходьбы по-старому. И когда, вследствие очередного перегиба спортивных руководителей, был разрешен только коньковый стиль, он получил реальный шанс на заветную победу.
   В Ленинграде, на улице Халтурина, 22, есть музей. Там хранятся медали и грамоты ветеранов-спортсменов. Есть многочисленные отличия ленинградцев-олимпийцев и невелик набор наград ветеранов, сражавшихся на снежных трассах далеко уже не в юном возрасте. Мне дорог хранящийся там совсем не олимпийский протокол лыжных гонок на 15 километров, когда 15 марта 1987 года в них участвовало 110 спортсменов старше пятидесяти лет и Геннадий Крылов занял первое место среди ленинградцев.
   Когда я, получив открытку, почувствовал угрызения совести и навестил Геннадия, он усиленно тренировался и был почти убежден в предстоящей победе. Для «лучшей концентрации сил», как он выразился, работа в кочегарке была заменена несением круглосуточного вахтерства с теми же тремя сутками перерыва. Дежурства использовались для отдыха после тренировочных сверхперегрузок.
   Внешне за пару месяцев Геннадий немного изменился — похудел слегка, видимо, от усиленных тренировок. Ну, да это — только на пользу, поскольку стройностью ои никогда на моей памяти не отличался. Да и на лыжне, наверное, легче стало.
Рассказы мои о поездке на Север Геннадий слушал равнодушно. Все его разговоры все время сводились к предстоящим соревнованиям и безусловной необходимости в них победить.
   Только через несколько месяцев я узнал, что прошедшим летом у него была операция желудка. После моего отъезда в Мурманск он чувствовал себя все хуже и хуже. Нет-нет и начиналось страшное жжение в пищеводе и горле, шла желчь, для которой не хватало места в мизерных остатках вечно голодного оперированного желудка. Геннадий, видимо, все уже знал о своей болезни и о своей судьбе. Но продолжал тренироваться — он должен был выполнить стоявшую перед ним всю жизнь задачу.
   Старый штурман лучше всех разбирался в симптомах своей болезни: он прочитал о ней десятки книг еще годы назад, будучи здоровым. С присущим ему во всем упорством он старался понять этот безжалостный недуг, унесший и маму, и многих старших его родственников. И написал труд о физических основах злокачественных опухолей, назвав его странно и отпугивающе: «Ядерно-космическая теория рака».  Отпечатанную на двухстах страницах, проиллюстрированную и переплетенную рукопись он отослал президенту Академии медицинских наук СССР.
   На мой инженерский взгляд, идея штурмана была проста и материалистична. Организм состоит из клеток, клетки — из молекул, молекулы — из атомов. Это знают все: В атомах под воздействием электромагнитных колебаний могут происходить изменения ядер — это тоже знают все. Но изменения ядер вызывают за собой изменение атомов, молекул, клеток, организма — это само собой разумеется. Изменения, в частности, могут быть и раковые.
   Первичные колебания, вызывающие начало рака, могут иметь различные источники, в том числе — приходить из космоса при повышенной активности солнца, звезд и снижении озонной защиты атмосферы.
   Геннадий предлагал провести физические исследования, определить параметры колебаний, вызывающих рак того или иного органа, найти защиту от них. А для ранней диагностики рака он предлагал установить параметры электромагнитных излучений пораженных органов.
   Эта чистая физика была, по-видимому, не понятна медикам. Ответа на свой труд Крылов не получал несколько лет. Тогда он послал второй экземпляр рукописи члену Политбюро, отвечавшему за вопросы идеологии. В коротком приложении Геннадий описал средневековое деление медиками природы на «живую» и «мертвую», хотя все они учились в советских институтах, а кандидаты наук, кроме того, сдавали марксистско-ленинскую философию и ссылались на нее в своих диссертациях. Доктора же наук и академики сперва были тоже кандидатами, поэтому такое разделение природы для них, марксистов, не к лицу.
   Новооткрыватель показывал мне очень уважительное письмо, полученное им после этого уже из Академии наук СССР (всех, а не только медицинских). Ее вице- президент академик Овчинников просил Геннадия не мешать работать семнадцати онкологическим институтам, которые не могут понять его труд и квалифицированно на него ответить. Штурман ехидно замечал, что эти семнадцать институтов не в силах разобраться и в собственных гипотезах без всякой физики.
   Не разобравшись в сути гипотезы Крылова с помощью всех этих институтов, главный специалист-онколог на всякий случай все-таки отметил на всесоюзном симпозиуме существование энергетической теории возникновения и распространения рака. Хоть имя ее создателя на симпозиуме упомянуто не было, я все же отвез вырезку из газеты в Кавголово.
   Геннадий своей безвестностью огорчен не был и спокойно заявил, что его этот вопрос больше не тревожит. Он сделал все возможное и выше головы прыгнуть не может. Сейчас он начал заниматься новым — эпохой Возрождения в Италии и разваливающейся экономикой в нашей стране.
   При чтении онкологического сочинения мне иногда казалось, что работа специально была написана чрезвычайно путано и непонятно. Описанную только что мною суть проблемы автор изложил так, что и сам отказывался что-нибудь объяснять. При моих вопросах он только махал рукой и оправдывал неясности текста своим желанием хорошенько тряхнуть академиков. Так и представлялось при этом: он пишет и посмеивается, понимая, как трудно будет сочинить ответ болтунам и псевдоученым. В том же, что они не будут разбирать его гипотезу для дела, он был убежден: старым академикам их собственной теории хватит «на всю оставшую-
ся жизнь», а молодежь перечить «великим» не будет, опасаясь потерять перспективы.
   Не был ли метод изложения Геннадием гипотезы повтором любимой им в молодости штурманской байки о выходе из строя секундомера? За утоплением его следуют совершенно не связанные с ним утраты бинокля, грузиков для карт, звездного глобуса, чайного сервиза, четырнадцати бутылок вина и аварийной мотопомпы, заправленной почему-то десятью литрами спирта-ректификата, что и представляется к списанию по акту. Байка эта не только рассказывалась, но и была послана Виктору Конецкому, который все изложил в виде административного расследования героя одной из своих книг Дударкина-Крылова. Этому же наполовину однофамильцу принадлежат и придуманные Геннадием 22 отклонения пожарной лопаты от требований приказа Главнокомандующего ВМС.
   На занятия эпохой Возрождения и экономикой времени оставалось уже очень мало.
В последнюю осень, как и в прошлые годы, он за безобразную цену снял маленькую комнатку в Кавголове на пригорке, а пяти минутах ходьбы от платформы. Лето же перед этим он прожил с женой на огородном участке рядом с Чудским озером.
  — Меня скобари в мыслях уже похоронили и однажды даже помянули, — рассказывал Геннадий в первый мой к нему приезд. Но я-то лучше знаю, что рак я перехватил, критический момент прошел, а от гастрита я поднимусь. И если в марте я смог стать в Ленинграде чемпионом, то в таком наилегчайшем весе с моими мускулами, сердцем и дыханием я смогу показать себя и на союзных гонках.
   Он так хотел в это верить и так за это боролся, что и я поверил в возможность его выздоровления. За лето исхудал он страшно, весил всего пятьдесят семь килограммов после восьмидесяти шести (без единой жиринки)— до операции. Но худеть он, по его словам, перестал, проходит у местной фельдшерицы курс укрепляющих уколов, питается достаточно калорийно для сохранения сил и прибавки в весе. В Кавголово он перевел из дома несколько подписных газет, а с нового года подписался на пару толстых журналов. Кроме того, записался в библиотеку в Кузьмолове. Главное же — договорился о работе и начнет со следующей недели дежурить.
   Через несколько дней я был у него опять, мы ходили в Токсово в хозяйственный магазин, волоча за собой тележку из хозяйского сарая, собирались купить маленький холодильник. Подошли к лыжной базе, где Геннадий устраивался работать, и вдруг он сказал:
  - Иди один, я немного пройду лесом.
Oт базы шли какие-то двое мужчин, и он, отвернув лицо в сторону, скрылся в елочном молодняке. Затем, выйдя ко мне из-за поворота извилистой дорожки, он объяснил, что эти встречные могли помешать его поступлению на работу, неверно восприняв его похудание.
   На следующий день он сообщил мне свой служебный телефон, то есть телефон вахтера лыжной базы, и график дежурств. Все шло по плану.
Проработал он в этот раз недолго: неожиданно во время дежурства возникла рвота, однажды он потерял сознание. Уволившись, он продолжал жить в той же избушке и ждать снега. По утрам он, по его словам, занимался гантелями и бегал. А потом отдыхал и ждал приезда друзей.
   Как-то шли мы с ним мимо рябиновой рощи, старого трамплина, озера. Идти ему было трудно — где уж тут было бегать по утрам... Он часто останавливался, объясняя это заботой о моем послеинфарктном сердце. Его вконец ослабевшему телу было трудно, а дыхание все еще оставалось могучим, и, давая отдых ногам, он свободно говорил. Он вспоминал, как о нем — мальчишке-несмышленыше, воспитаннике-подготовце — заботился его тренер. И с первого послевоенного года на всю жизнь привил ему любовь к этому маленькому уголку в окрестностях огромного города.
   Все лучшее в его жизни связано с Кавголовом. Здесь он после службы снова стал на ноги и почувствовал себя человеком. Здесь он сделал спортсменами сына и дочь. Здесь совсем уже недавно смог он еще раз показать, что воспитатель его юных лет надеялся на него не зря. Не будь Кавголова, его самого уже давно не было бы на свете.
   Любил он делиться с друзьями своими мыслями, никогда не забывал, поздравить с праздником... И каждый раз старался написать так, чтобы на душе стало тепло. Перед своим последним Ноябрьским праздником он написал и разослал поздравления задолго.
   Мне он пожелал: «Оставайся таким же честным, добрым, «неприспособленным» к нашей действительности. Больше уделяй внимания жене - только они с нами будут до конца».
   Он, как заранее, знал, что с ним будет.


                VIII

   Еще летом, ко Дню Военно-Морского Флота я получил письмо с фотографией и открыткой. На фотографии его исхудавшее лицо, глаза с фанатичным блеском. На лыжной шапочке и пиджаке — памятные брелоки Праздников Севера, значок мастера спорта. Уже после его смерти я узнал, что эту фотографию он рассылал тем летом всем своим близким.
   На открытке красовался четырехмачтовый «Крузенштерн» c парусами, полными ветра. Вместо письма — поздравление с нашим флотским праздником, воспоминание о проведенных где-то в середине сороковых днях на этом корабле и обычное для Геннадия Крылова воззвание: «Полный вперед!».
   На обороте фотографии надпись была горькой:
  - «Доброму флотскому товарищу в память о службе на Краснознаменном Северном Флоте, на стремительных и лихях эскадренных миноносцах, когда однажды борт нашего корабля почетно украшали 5 красных звезд победителей: за лучшую, штурманскую часть, за лучшую часть наблюдения и связи, за лучшую электромеханическую часть, за первенство по артиллерийским стрельбам, за первенство по торпедным стрельбам.
   От Геннадия Крылова — чемпиона г. Ленинграда по лыжным гонкам 1987 года среди ветеранов - после операции 24.06.86 на желудке — рак».
   Каких моральных и физических мук стоило ему это чемпионство, не скажет теперь никто. А он через год после операции, похудев на тридцать килограммов и еле волоча ноги, имел еще мужество шутить. Назначая мне встречу в поликлинике, куда собирался ехать за окончательным приговором, он писал: «Если ожесточенный финансовый кризис или происки капиталистических коррупций схватят тебя железной рукой, то свободной рукой звони мне каждые 11.00 с 8 по 15 августа».
   Последний раз я был в Кавголове за неделю до его смерти. Еще с улицы я увидел в окно, что Геннадий лежит па спине с закрытыми глазами. Вошел и затаил дыхание: жив ли он? Но почти таким я видел его уже несколько раз. Никакого заметного движения. Видимо, на треть исхудавшему телу, в котором еле теплилась жизнь, почти не надо было воздуха. Но организм еще жил, мозг еще работал.
   Больной открыл глаза, полушепотом поздоровался и еле слышно сказал, что немного устал, потому что гулял сегодня полтора часа. Но подремать еще немножко отказался, попросил забраться во втиснутое под стол кресло и продолжил начатый нами пару дней назад разговор. Тогда мы обсуждали длинную и детальную статью о безрадостном состоянии нашей экономики. Журнал «Октябрь» с этой статьей и сейчас лежал рядом с его постелью.
   Постель эта была широкой и пухлой. В самом начале осени, когда он приехал сюда с Псковщины, я по его просьбе расширил полутораспальный топчан дополнительной доской с чурбаками, натаскал из других комнат и настелил в несколько слоев куски поролона, передвинул кресло и тумбу с телевизором, принес дров и затопил печь. Он тогда уже был слаб. Но безвозмездную помощь он решительно отказался принимать, сурово приказав мне выпить за его спортивные успехи: у него всегда была наготове бутылка-другая вина и полграфина на чем-нибудь настоянной водки для гостей.
   Сам он изменил добровольно принятому закону только за несколько дней до смерти, видимо, почувствовав ее неотвратимость.
   Последний мой приезд был перед Ноябрьскими праздниками, а сразу же после них я получил письмо, написанное его четким штурманским почерком 9 ноября, в понедельник. Он просил свозить его на машине в сауну и заключал свою записку так: «Приезжай, я жду тебя. На обратном пути заменим книги в Кузьмолове. И вообще, стоит «Карабах» марочный для расхода тебе. Буду ждать тебя со вторника. Скучаю, целую, твой друг.
   На праздник «рванул винца» и сутки умирал... И здорово!»
Все-таки он надеялся еще не на одну встречу.
Хозяин дачи, отправлявший это письмо, сообщил родственникам Геннадия о его критическом состоянии.
   Во вторник, когда он надеялся на нашу встречу, жена с его братом насильно увезли Гену в город на такси, а в среду 11 ноября он умер в своей постели.
Он заранее чувствовал, что до последней минуты будет видеть рядом свою поморочку. Сын Женя не успел еще прилететь из Мурманска, дочь Оля бегала в аптеку, а он смотрел на свою жену Иру и тихо уходил. Тренированный и когда-то могучий организм до последнего мгновения не давал боли затуманить сознание.
   А может, Геннадий к обычной непроходящей боли привык и, как многие уже месяцы, старался ее не замечать?
Показалось, что с последним вздохом он прошептал:
  - Полный... вперед.
   Совпало так, что, когда в вахтенном журнале нашего «Несокрушимого» сделали последнюю запись: «Корабль исключен из списков Военно-Морского Флота», в зале Ленинградского крематория прозвучали слова:
   Геннадий Викторвич Крылов окончил свой жизненный путь.
Матрос-знаменосец склонил военно-морской флаг. Снаружи из-за матовых окон послышался салют. Гроб с телом штурмана пошел вниз.


                * * *

   Кажется, только вчера мы посмеивались в кают-компании после очередного раздолба начальством старшего лейтенанта Крылова:
  - Для чего мы живем и для чего нам эта бескозырка?
И нет уже корабля, нет Крылова, нет половины его слушателей. Все понятнее становятся древние слова: «Время разбрасывать камни, время собирать камни».
   Жили ли мы все эти пролетевшие годы, грела ли нас наша «бескозырка»?
Я иду по Серафимовскому кладбищу тем же путем, каким он ходил на могилу своей мамы. У дорожки — недавние групповые захоронения, следы морской и авиационной катастроф. И в том, и в другом — моряки. В одном — гражданские, с теплохода «Механик Тарасов», в другом — военные, с Тихоокеанского флота. Сверстники, однокашники. И одна за другой — могилы адмиралов, учивших нас и командовавших нами.
   Захожу в церковь, где он каждый раз ставил в память мамы свечечку. Тихо, почти безлюдно. Чуть-чуть потрескивают у икон колеблющиеся огоньки. Грустно и неуютно.
   За церковью — длинный ряд братских могил. Там — блокадники, наше поколение. Лежать рядом не позволила нам судьба. Мы старше их на пятьдесят лет.
   Так ли жили мы эти годы?

    1989 г.