Свой Чужой 9

Олег Кошмило
25
25 августа
Очевидно, что сфера визуальной наличности такой двойственностью не обладает. Наличность пассивна в своей кроткой очевидности. Естественная (не искусственная) и объективная очевидность не способна обмануть: наличное – положительно и очевидно. Ложь отрицательности абсолютно пребывает на стороне невидимой вербальности, где возможно, что «всяк человек есть ложь» и «мысль изреченная есть ложь». Отрицательность лжи случается в высказывании, выказывании и показывании того, чего нет. Такое показывание возможно по причине подражания, похожести, сходства. Ложь похожа на правду. Конечно, ситуация похожести определяется порядком наличной видимости. Связь похожести с видимостью однозначно компрометирует себя. Но опять же очевидно, что в отношении видимости предельно значима оппозиция естественности и искусственности, нерукотворности и рукотворности. А вместе с ней имеет место актуальность различия малого и великого. Большое и грандиозное трудно переделать и тем самым подделать. Природа в масштабности своих ландшафтов (горы, реки, большие леса) в своей непреходящей нерукотворной естественности являет саму истину. И мы можем радоваться тому, что остается то, что ложь не способна покрыть своими завалами.
Итак, именно речь несет в себе полюс ложного разделения. Но речь содержит и возможность обнаружения и преодоления такого полюса. Ложь – это предъявление того, что несть, как то, что есть. Ложь – это узурпация несуществующим существующего, наглый захват Бытия со стороны Ничто. Ложь осуществляет отрицательность. Отрицание – это уничтожение. Уничтожение – одно из следствий использования и потребления. В ничто вменяется вещь как предмет потребления. Речь раздвоена на два экономических полюса – спрос и предложение, речь спрашивающую и речь предлагающую. Спрос основан на потреблении. Потребность укоренена в теле. Отрицательность спроса перекликается с отрицательностью вопроса, чьим делом выступает скепсис и сомнение в отношении того, что под него становится. Где спрашивают, там вопрошают, где вопрошают, там отрицают. На вопрос дается ответ. Способ, каким дается ответ, это предложение. Спрос оценивает. Оценка осуществляется как суждение. И, значит, речь раздвоена на спрашивающее суждение и предлагающее предложение. Но в чём же принципиальная разница между этими двумя речами, ведь и там, и здесь мы слышим одни и те же слова?
Приблизительным ответом будет предположение о том, что, если суждение основано на закономерном доминировании формы-субъекта над содержанием-предикатом, то предложение благодатно блюдет равноправие участвующих в нём имен. Хотя да, сразу обнаруживается, что имена тоже неравноправны. Одни имена существительные, существенные и сущностные. Другие – только прилагательные, вторичные и преходящие. Но как в одном и том же предложении сочетается нечто существительное, непреходящее, постоянное и нечто прилагательное, преходящее и изменчивое? Ответ на это вопрос, возможно, дает тот элемент, что связывает вечное и временное. Это глагол. Обладая способом связывать постоянное и изменчивое, глагол сам содержит в себе противоречие между ними. Глагол несет в себе границу между вечностью и временем. И соединяя их, он же их разъединяет. Существительные и прилагательные имена, наречия и другие части речи берут начало в глаголе, что ими глаголет. «Бытие существует сущим». «Свет светит светлым». «Смысл мыслит мыслящим». Глагол, отправляя от себя к статичному центру существительные, а к динамичной периферии – прилагательные, сам остается в неуловимой середине единства статичной вечности и динамичной временности. Это единство соотносится с самим Бытием, что покоится и одновременно подвижно становится.
Глагол связывает неподвижную, вечную сущность и подвижное, временное  существование. Но это на первый взгляд. На самом деле видимость связывания покрывает слышимость развязывания глаголом сущности и существования. Глагол несёт в себе таинственную инстанцию, разделяющую Бытие на порядок качественно-именной устойчивости и порядок количественно-наличной  подвижности. Различая, разъединяя, разламывая единое Бытие на Есть-говор и Есть-показ, глагол разлучает устойчиво-именную Ценность и подвижно-наличную Товарность. Первичной сценой проявления разлучительного характера глагола, различающего статичную сущность и динамичное существование, конечно, выступает чисто человеческое отношение, где «мужская Я-сущность есть женское Ты-существование». Неопределенный фон такого первородного межчеловеческого отношения, несомненно, наполнен страхом смерти. Его ближайшим проявлением является стыд. Стыд – это феномен признания своей конечности, своей смертности. Испытывая стыд, человек смущается перед фактом своей смерти. Смерть человека имеется как его главный недостаток. Как смертный, человек принципиально недостаточен, и смерть – исток и точка отсчета всех остальных недостатков. Именно смерть как «идея смерти» проделывает в человеческом бытии, в Dasein ту дыру, через которую благодатная Жизнь утекает в закономерную Смерть. Первое, в чём заявляет себя стыд – это стыд телесной наготы (Быт. 3:7). Нагота обнажает человеческую конечность и тем самым смертную определенность телесного наличия. Нагота обнаруживает ограничивающую конечность человека. Нагота проводит первую и ключевую границу между людьми. Более того, конечность полагается в своей недостаточной половинчатости, сразу понуждаемую к её преодолению в исполненности своею потусторонней парой. Такая полнота исполняется крестом пересечения противоположных конечностей. В самом  центре такого пересечения случается граница человеческого существа как Я.               
Граница – это то, что ставит предел. Таким телесным ограничением человек становится временным объектом. Граница обводит, очерчивает неопределенность непосредственного  существования в очевидный объект. Граница выделяет и полагает нечто в его единичный объект временения. Такое выделение позволяет проговорить «Вот это нечто есть». Ограниченность случается в двух измерениях – визуальном и вербальном. Границу попеременно кладёт то глаз, то глагол. Взгляд её по-казывает, речь её с-казывает. Их коренная близость в кажести, кажимости границы. Собственно, в вымогании права устанавливать границу они и пребывают в состоянии жесточайшей конфронтации. Но в чём же беспримерная неотразимость прерогативы полагать границу? Конечно, в примитивнейшем факте обыкновенного доминирования. Граница – это воображаемая вертикаль вхождения в доминирование символической присвоенности. Ограничение, определение – это способ присвоения. Где визуально ограничивают и вербально определяют, там овладевают и присваивают. И здесь сквозь весь человеческий мир проходит тема раздора между закономерностью частной собственности и благодатностью коллективного, социалистического владения в духе вражды библейских персонажей – братьев Каина и Авеля. Границы разделяют и противопоставляют. Но чтобы была закономерная граница, необходимо быть объекту ограничения. Целое бытийствует прежде своих ограниченных частей. Это Целое потому и целое, что не знает границ. Безграничность целого переживается человеком в ощущении  бессмертия души. То есть, закономерная смертность ограниченного, скрытого одеждой стыда тела и благодатная бессмертность охватывающей Целое души – главное противоречие человеческого бытия. Человеку в равной степени доступно переживание двух фундаментальных пределов как Закона смерти и Благодати бессмертия. Итак, ограниченность – это ограниченность телесного символа. Телесная граница сжимает мировую периферию в конечный и единичный объект человеческого тела. Собственно, страх смерти сжимает мир до пределов тела. И, конечно, при этом не утрачивается память о былой целостности.      

Конкуренция представляет собой раскачивание противоположных чаш одних и тех весов относительно единого центра тяжести. Безусловно, превозмогание тяжести одной чаши над другой достигается присвоением самого центра тяжести как границы между визуальным и вербальным, слышимым и видимым. Захват нулевого центра тяжести притязает на формирование доминирующей единицы оценки – визуальной меры или вербальной меры, «образа» и «схемы», по Канту. Двойная возможность перехода единицы измерения из визуальной в вербальную и обратно выявляет принципиальную раздвоенность единицы измерения. Единица измерения расщеплена. И, естественно, расщеплена единица самим нулём. И расщеплена она в самом центре. Удержание нуля только и делает возможным  существование единицы. Ноль содержит истину и суть единицы измерения. Единица измерения учреждается центром своего расщепления. Но в том-то всё и дело, что полюс расщепления – это условный центр как точка якобы условной общности. На самом деле центра нет. Центр – фикция, иллюзия и фантазм. Поскольку ни одну вещь нельзя поделить строго пополам. А центр – это перелом, деление пополам, разрыв. Центр – это пустота разграниченности входящих в контрастность частей одного и того же целого. Принципиальная неравновесность нуля по причине его безмерной бесконечности делает неравновесной и саму единицу. Единица-критерий оценки представляет собой коромысло весов, чья штанга поделена пополам бесконечно уточняющимся центром-акцентом тяжести. Один-единственный центр тяжести и пара разделяемых им крайностей – три элемента единой системы. Уточнение центра тяжести идет за счет игры не могущих уравновеситься друг относительно друга. В деле приведения разбалансированных крайностей к гармонии центр тяжести не причём. И, более того, он в этой гармонии вообще не заинтересован: оная его полностью упраздняет, делает небытным. А его единственный мотив: быть. Во что бы то ни стало. Ноль – это разрыв, перерыв, принцип непрерывности. Прерывается то, что непрерывно. А что прерывно? Существование. Существование – это линия, горизонтальная линия, окружность, круг, единство, целостность, Бытие. Ноль прерывает непрерывное Бытие. Но как возможна прерывность непрерывного Бытия? Как смерть. Или как идея смерти.
Но ведь, как сказал русский поэт Иосиф Бродский, «смерти нет, мы её никогда не найдем, не находим… значит нету разлук, существует громадная встреча». В то же время, но независимо от него американский поэт Джим Моррисон прорёк, что «смерть – это праздник, встреча друзей». Вместо смерти есть только страх смерти. Но да – есть идея смерти. Она обладает способностью воплощаться, отвердевать, фиксироваться в материальных знаках, в символах.         
26
8 июля
Берклитц замолчал, огляделся и снова заговорил, торопливо, задыхаясь, и в то же время с вызовом:
- Я, возможно, сейчас скажу нечто резкое. И поэтому заранее приношу извинения… В-общем, я думаю, что Моисеев тезис «Я есть Сущий» – это знак дьявольской расщепленности человеческой души на «небесный» полюс ригористичной моральности и «земной» полюс родовой сексуальности. Знак «Яхве» означает границу между моральной величественностью мужской Сущности и аморальной ничтожностью женского Существования. Причём такая граница осуществляет жесткую поляризацию по весьма примитивному принципу: если у меня есть, то я, мужчина, прав, морально безупречен, и потому имею право на обладание, а если у тебя нет, то ты женщина, виновна, морально несостоятельна, и потому вменена в подчинение…
- Кошмарная логика! – Воскликнула я.
- Это ты к субъекту относишь, или к объекту? – Заинтересованно спросил Берклитц.
- К обоим, - с суровостью ответила я. – Профессор, вам не страшно. Вы колеблете устои миропорядка…
- Да какого там миропорядка?! Мирохаоса устои я колеблю! Но ты поняла, что есть, и чего нет.
- Конечно! Это и есть фаллоцентризм?
- Примерно. Итак. В учреждаемом Моисеем законе эксплуатирующая религиозное благочестие моральность напрямую связывается с родовой сущностью человека в половой полярности, то есть, с сексуальностью, посредством которой осуществляется родовое бессмертие человека. Тем самым бессмертие души напрямую замещается родовым бессмертием, а душа прямиком сосредоточивается в гениталиях. Итогом поляризации на «небесную» величественность мужской сущности и «земную» ничтожность женского существования становится присвоение границы между этими крайностями, её включение в пользу одной и только одной крайности, а именно крайности спроса со стороны мужской цены в ущербляющем отношении к крайности предложения со стороны женского товара. Очевидно, что эта граница озвучена личным местоимением единственного числа первого лица Я в паре «Я есть Сущий». Но тот, кто стоит за этим Я никак Богом не является. А является он Его полной противоположностью…
- Кошмар! – Воскликнула я. – Вы хотите сказать, профессор, что Яхве – это имя дьявола?!
- Да! Бог отразился в Моисее и обратился в свою противоположность…
- Ужас! Побойтесь Яхве! Вы же иудей! 
- Ошибаешься! Я христианин. А христианство, как ты знаешь, отменяет различие между эллином и иудеем, а заодно и различие между мужчиной и женщиной. И именно между ними льется главная кровь драмы человеческой истории. И зачинается эта драма в глубине древне-иудейской истории. И я снова возвращаюсь к Моисееву тезису. Тезис это полагает ключевую оппозицию есть/нет в отношении родовой сущности, чей мотив коллективной иммортальности вытесняет мотив иммортальности индивидуальной, единичной. В такое есть/нет вытесняется сама бессмертная душа, в которой, как во Фрейдовом бессознательном отсутствует «есть» и «нет». Поскольку мотив нарицательного бессмертия родового количества чисто количественно превосходит собственное бессмертие единичного качества, по закону количественного преобладания одно способно заместить собой другое. Итак, закономерная оппозиция есть/нет случается посредством включения границы в одну из её крайностей. После этого один из полюсов получает характер присваивающей преференции Ценности, другой – характер отсваивающей недостаточности Товарности. Всё. С этого момента мир превращается в рынок, на котором человек начинает торговать своей родовой сущностью, квалифицируемой или как мужская Цена, или как женский Товар,
- Профессор, вы, что, оспариваете принцип человеческой сексуальности и основанной на ней родовой репродукции?! – Чуть ли не с ужасом закричала я.
- Мери, дорогая, ради Бога не говори глупости! Я никоим образом не против репродукции, и даже не против секса, хотя правильней было бы ему подчиниться исключительно своей генеральной цели продолжения рода. И я отнюдь не оспариваю очевидный  факт полового контраста. Как это возможно?! В конце концов, этот контраст онтологичен как контраст между Небом и Землей. Я оспариваю ту экономическую оформленность, что получает половая контрастность в пределах закона, в загоне которого эти полюса обрекаются на проклятье непримиримой вражды. Как пишет где-то Хайдеггер, что «не само половое различие является проклятьем, но разлад и раздор между ними». И я полагаю, что именно экономическая, капиталистическая акцентировка половых краёв единого парного человека берёт его в заложники смертоносного расщепления, делая несвободным и несчастным. Именно в угоду такому экономическому мотиву случился трагический дисбаланс между именным бессмертием единичной души и нарицательным бессмертием коллективного тела человеческого рода. И одно бессмертие было похерено и вытеснено другим. Способом такого вытеснения стало замещение мистической гармонии неким механическим равновесием «небесной» полноты мужского достоинства-величества и «земной» пустоты женского недостатка-ничтожества. Причём такое равновесие однажды состоялось в пределах физиологической механики тела. Механический центр физиологического равновесия обнаружился исключительно в теле. Человеческое тело – это самый первый механизм в истории человеческой культуры. И, как первый механизм, оно определяется родовым свойством автоматизма циклической повторности, закономерно замкнутого на формальный центр круговой траектории цикла повторения, общий знаменатель обмена одного полюса на другой. Впоследствии формальный центр телесного механизма выносится вовне, как говорит Гегель, зачиная процесс центростремительной конденсации полюса центробежно расширяющегося кона коммуникативных обменов. В контексте библейского сценария человеческой истории первичным топосом универсального центра человеческого рода является точка соития представленного Адамом Неба и воплощенной в Еве-Жизни Земли. Именно телесности этих пралюдей зафиксировали меры кардинального контраста между небесной полнотой мужской единицы и земной пустотой женского нуля. Мужская единица приобрела характер неподвижности, как бы вечной статичности, незыблемости центрального полюса. Женский ноль приобрел характер подвижной, колеблющейся динамики временной периферийности. Отсюда мужская центральная константность вменяется в ценность стоимости-достоинства абсолютной единицы измерения. А женская периферийная вариабельность вменяется в товарную продажность лишенной достоинства меры-объекта  измерения. Полностью вымышленный характер этих математически оформленных пределов делает их существование абсолютно эфемерным. По самих себе нет ни нуля, ни единицы! Но есть зазор между ними! И он-то и есть иудейский бог Яхве, говорящий «Я есть Сущий» и этим высказыванием разверзающим пропасть между Я-единицей и Ты-нулем. После этого начинается дурацкая, но такая закономерная игра в «крестики-нолики», где Я – это всегда крестик, а Ты – всегда нолик. И каждое Я стремится извлечь прибыльный крестик Сущности из круга Бытия и оставить Ты с его голым, лишь видимым  Существованием. Содержание зазора между Я-крестиком и Ты-ноликом составляет  само Желание как желание извлечения выгодного отличия Я от Ты. И оно-то и есть содержание иудейского бога Закона. И оно, безусловно, является полной противоположностью содержанием христианского бога Любви. И еще. Иудейская этика религиозного благочестия основана на априорном изначальном недостатке как неравенстве бога и человека. И это неравенство является закономерным условием человеческой греховности. То есть, здесь заранее постулируется «Бог недостижим», или как у Канта, «идеал недостижим». А далее звучит совершенно парадоксальный вывод: «Ну и что, что ты не можешь стать праведником, но именно такая моральная неполноценность дает тебе полное право быть грешником!» Понятно?!
- Понятно, - быстро включилась я. – В этом  случае человек преобразуется в механизм по уравновешиванию моральной неполноценности своей сексуальностью. И сексуальность оказывается таким естественным физиологическим противовесом компенсации принципиальной недостижимости морального идеала. Так?
- Да. Здесь, конечно, много вопросов. Много непонятного. И что тут поражает больше всего, это вот то, что здесь моральный идеал утверждается лишь для его отрицания, для того, чтобы быть низвергнутым напрочь!
- Это вы, наверное, про Канта?
- Конечно. Хотя это тебя вряд ли обрадует. Но упоминание Канта здесь крайне уместно. Но важен и еще один теоретик – Фрейд. Кант и Фрейд образуют пару, которая оказывается модернистской проекцией братской пары Моисея со скрижалями Закона и Аарона с культом золотого тельца. И если Кант конституирует верховный, «синайский» полюс морального достоинства человека как «цели самой по себе», то Фрейд низвергает этот полюс, вменяя человеческое моральное достоинство в заложничество у тотальности «инстинкта смерти», что оказывается обратной стороной самоцельной автономности человека, желающего «умереть на свой лад». И Кант, и Фрейд не отрицают друг друга, как положено думать, а дополняют друг до целого.
- Как дополняют друг друга до целого Моисей и Аарон?
- Умница! Более того Кант предвосхищает Фрейда, когда заявляет в «Идеях к всеобщей истории во всемирно-гражданском плане», что в конечном итоге человека центрирует не долг по отношению к другому человеку, но только долг по отношению к роду, то есть ко своей родовой сущности. Единственный закон, которым и по Канту, и по Фрейду определяется человек – это закон родовой причастности индивидуального тела к коллективному телу человеческого рода. И закон этот напрочь исключает из себя благодать бессмертной души. Всё, всё без исключения, что вменяется законом, имеет отношение только к родовой сущности человека, к телесной присущности к коллективному телу рода, к обеспечению бессмертия родового тела на месте и за счет бессмертия души. Кант и Фрейд едины в наделении человека центральной исключительностью присвоенности его самому себе. Все эти «цель сама по себе», «смерть на собственный лад». Оба они равны в то, чтобы выдавить человека из Бытия, а из человека – душу. Способ этого выдавливания – центростремительное сжатие периферийной души, что перечеркивается крестом Я. Общим знаменателем и кантианства, и фрейдизма выступает замещение души Я, прецедентом учреждения которого является…               
- …Моисеев тезис?!
- Да.
- Подождите, профессор. Я пока не могу справиться с этими обобщениями. Но по вашим словам получается, что мы имеем гигантский размером с мир ад, и что лишь по видимости существующее человечество, пребывая под эгидой дьявольского Я, представляет глобальный морг, где все мертвы, поскольку мертвы душой. Просто какой-то ужас! Я не могу в это поверить! – Со слегка поддельным ужасом возмущено возражала я.
- Но сама наговорила каких-то кошмаров, и сама ужасаешься! Во-первых, если мы всё это обсуждаем, значит, не всё так плохо. Мертвец, в том числе и душевный, не способен на диагностику своего состояния.
- Значит, мы живы?! Уфф, какое счастье! – Иронично восхитилась я, облегчено выдыхая спазм прежней подавленности.
- Какая же ты ироничная!
- Ладно. Вы сказали, что именно вменяемая моральная неполноценность требует компенсации со стороны какой-то избыточной сексуальности. Что это? Игра греха и покаяния?
- И это тоже. Речь идёт о такой механике человеческих весов, уравновешивающих индивидуальную моральность, в которой каждый культивирует свой моральный идеал, и такую коллективную родовитость, куда относятся все наши коммуникативные обмены, эпифеноменом которых выступает, как мы уже установили, сексуальный обмен. Очевидно, что центром тяжести весов выступает Я, что под впечатлением превозможения то одной чаши, то другой, всё время расщепляется в угоду то одной стороны, то другой. Профилем траектории раскачивания весов является спиральная фигура восьмерки, как раз на примере этого бесконечного предприятия балансировки объясняющая смысл математического символа «бесконечности». Бесконечным здесь выступает расщепление самого Я. Поскольку Я – это ноль, расщепление нулевого Я способно продолжаться до бесконечности. Это аналогично тому, как с некоторым прискорбием констатирует в «Никомаховой этике» Аристотель, что стяжание денег может продолжаться бесконечно долго. К этому относится любое механическое накопление чего бы то ни было…
- Подождите, профессор, как это Я – ноль?! – Грустно спросила я.
- Потому что никакого Я не существует, - с ужасающим спокойствием известил Берклитц.
- А что тогда существует? – Уже более взволновано потребовала ответа я.
- Душа. А Я – это фантазм своей центральности, внушаемый, например, зеркалом. И этот фантазм, как я уже говорил, представляет топологический эффект собственного местоимения телесности. Я – это то центральное место, в пользу которого отчуждается периферия Души…
- Постойте, профессор, это всё прекраснодушный идеализм. Но тело-то есть! – Напомнила я витающему в чудесных эмпиреях профессору.
- Ну, есть. Ну и что? – Равнодушно принял информацию Берклитц. – Тело есть, пока в нём есть душа.
- А может всё-таки, душа есть, пока существует тело!
- Знаешь, даже этот тезис – вопрос веры!
- Но для меня это очевидно.
- Хорошо. Давай на этом факте очевидности остановимся. Мне надо побывать на заседании Ученого совета. А завтра давай прямо с утра встретимся и продолжим. Ладно? Вот мой адрес. Я здесь недалеко квартирку снимаю.
Профессор на каком-то обрывке сделал запись и отдал его мне. Мы попрощались.