Лиза в Камергерском переулке. Окончание

Анна Мостовая 2
Но, против всяких ожиданий, подниматься на лифте было не нужно – во всяком случае, пока не позвонишь снизу, из большого гулкого холла, по местному и бесплатному почему-то телефону тут же, где-то неподалеку находящемуся человеку, и не расскажешь, в чем заключается твоя проблема. Она позвонила и рассказала. Но подниматься никуда не нужно было, все равно. А нужно было make a time и прийти в другой раз. Лиза пришла, поднялась, наконец, куда-то - так хотелось! - и получила пропуск. И даже, кажется, не один раз: занимались этим делом обычно неохотно, хотя по правилам и должны были, и приходилось пропихивать.
И все это время ходила к Полине. Как и раньше – три раза в неделю, через день. Как ни странно, отношения с Полиной нисколько не изменились – видно, на нее Лизе было совсем напЭдть. Господи, что за блаженное чувство! Особенно, хотелось добавить, по сравнению со всеми остальными, предыдущими, аспирантскими еще мучениями. И неловко, ну нисколечки, не стало. Хотя Лиза решила, что порядочно будет – поставить Полину в известность. И написала ей зачем-то письмо. В котором объясняла, какие предпринимает и еще собирается предпринять действия. Интересно, кстати, как будет по-английски порядочный? Honest? Нет, это не то и не о том, шире. Как будет непорядочный? Может, оно первично – порядочные это те, кого нельзя назвать непорядочными? Неизвестно. Похоже, к этой жизни это понятие неприменимо, и к ней самой, в первую очередь.
Больше всего Лизе хотелось получить с Полины недостачу во время обеденного перерыва. Который назывался break – как-то из самого названия следовало, что он не может продолжаться час, как это принято у обеденных перерывов. Первое время он, собственно, не продолжался вообще: Полина считала, что разбавлять ее шестичасовые выходы, shift’ы, еще какими-то break’ами – ни к чему. Но со временем Лиза вытребовала себе перерыв – выяснила где-то, что они ей обязательно полагаются. Выбегала на полчаса, часов в двенадцать-час – от восьми, когда она начинала, успевало пройти часа четыре – и с наслаждением вбирала, пожирала прямо-таки окружающее: яркое солнце, красивые витрины и обязательно кофе со сливками. Одновременно и еда и питье. Шум трамвая настраивал было на ностальгический лад, но Лиза быстро отвлекалась. Зачем что-то вспоминать, если билеты на самолет все равно немыслимо дорого стоят. И слишком много всего бьет по рецепторам замечательного.
Потом последовало еще несколько месяцев переписки с симпатичным человеком, занимавшимся ее делом – вьетнамцем, корейцем? – который попытался ее отговорить, но тщетно – Лиза решила идти до конца. И наконец счастливый день пришел. Полина осталась в прошлом. И тысяча, подумать только, бешеная сумма – впрочем, это была только половина билета в Москву – лежала в кармане. Что делать дальше, Лиза еще не решила.
Эд остановился и задумался.  Это уже, кажется, было. К тому же, ему казалось, что Лиза в его изложении предстает какой-то упрощенной, что ли. Зато, может быть, живой? – утешил он себя. Упрощенной, но живой. Интересно, такое бывает?  Что если есть там где-то уровень сложности, при переходе которого верить в героя уже нельзя? И в героиню? Еще хуже, если он у всех разный, хотя как может быть иначе? Он перечитал несколько написанных страниц и подумал, что, пожалуй, они вполне соответствуют тому тону, которым принято писать женскую прозу. Этак полуразговорно. Правда... Для женской прозы необходима убедительная героиня... Глазами которой все и происходит, устами которой пьют мед. Подходит ли Лиза на эту роль, он еще не решил.
Чего же, все-таки, нехватает? – еще раз спросил он себя. За счет чего возникает ощущение, что все это площе, грубее, чем было на самом деле? Может, потому, что отношение к отъезду мы в сильной степени наследуем от родителей или, даже, более дальних предков?  У тех, кто воспитывал Лизу, оно было двояким. Дед всегда мечтал уехать и, в конце концов, уехал в Израиль, где и умер, меньше, чем через год. Восьмидесяти с лишним лет.  А отец был русским патриотом. Мать – тоже, но с матерью у Лизы отношения всегда были сложные. И отношение к работе наследуем тоже. Может быть, в большей степени, чем все остальное. От матери Лиза унаследовала любовь к библиотечным дням и отвращение к сиденью от звонка до звонка. Ей всегда хотелось домой. А от отца – желание упорно рыть свою академическую ямку. Правда, ямка была в другой предметной области – и правила рытья, как потом поняла Лиза – другие. Но это за скобками, так сказать. Или, наоборот, в скобках.
    С какого-то момента начинало казаться, что ошибки уже невозможно выделить  и разделить на кванты. Вот одна, вот другая. Все было связано со всем, или таким казалось. Когда прошли предусмотренные три года, встал вопрос о том, не поехать ли домой. До какого-то времени у Лизы было ощущение, что это и есть главное, что тогда, за все эти годы случилось. Две – больше не получилось – поездки в Москву. Потом этот взгляд как-то сместился и расплылся. Много чего, если подумать, вместилось в годы между переездом в тот небольшой столичный городок, где ей дали стипендию – и второй поездкой в Москву, последней неудавшейся попыткой вернуться. Почему-то из первого после переезда в Канберру времени Лизе больше всего запомнилось, как она ездила в автобусе. Дорогу находила с трудом, что ли? Непривычный пейзаж? Ездила и глядела за окно через безупречно чистое стекло, почти такое же прозрачное, как холодноватый весенний воздух за ним, светящийся от яркого солнца, и почему-то – вот загадка – чувствовала, что, несмотря на солнце – она всегда была погодно-зависимой – от тоски сосет под ложечкой.  От тоски и тревоги. Хотя, казалось бы, чего бояться? Что не напишет диссертацию? То же мне, достойный страх достойного сознания? Интересно, страх бывает достойный? И чего? Там за это давно уже не платят, но здесь... Можно и стипендии лишиться... Что ее ждет в этом случае, Лиза не знала, но попадать в эту ситуацию не хотелось. А может, это был и не страх. Но почему-то все казалось окрашенным в какие-то странные тона. Как будто все положили под толстое стекло, а сверху еще потом покрыли глянцем. Чушь, так не бывает. Лиза все пыталась взглядом содрать эту пленку, и иногда удавалось. Вроде и листья красные, осенние, и солнце светит круглый год. В центре города бьет фонтан, и крутится карусель. Радуйся. Кстати, лето теперь, в связи со сменой полушария, оказалось зимой, а зима – летом. Годовой цикл качнулся и сдвинулся, может, только на секунду запнувшись. Ее день рождения раньше приходился на пик лета, а теперь оказался в середине зимы. Не то чтобы это было важно... просто, видимо, у Лизы была потребность бояться, и теперь она боялась все время разного.  Например, кенгуру. Возможно, потому, что кто-то из местных знакомых спрашивал, не меньше ли они европейских белок. Все время казалось – что вот, сейчас-сейчас – кенгуру взберется гигантскими прыжками на дерево – распушит мускулистый хвост – и начнет грызть какой-нибудь огромный орех. Чушь, конечно, где это видано.  Потом выяснилось, что бояться-то она боялась, но как-то диффузно и без смысла, то есть не того. 
- У тебя есть хороший доктор? – как-то спросил ее местный знакомый.
Лиза замялась. Неясно было, что отвечать. Решила попробовать сама спросить.
- А у тебя?
Оказалось, что да, есть, и притом это та самая женщина, к которой ходит Лиза.

А потом она как-то начала все это любить. То есть нет, так, наверное, не бывает. Не любить. Хотя, почему не бывает? Другая жизнь началась, когда не сразу, через десять лет, они сменили город.  Туда, в тот самый первый, она больше не возвращалась. Новый город, - считала Лиза, - был больше и лучше, и вообще стоял на море. Море, почему-то, кажется, это было от деда, он вывозил ее девочкой в Прибалтику, Лиза любила с детства. Море ей всегда хотелось иметь рядом, хотя отец не любил моря и не раз говорил ей об этом.  Новый город был ни на что известное не похож, но, все-таки, больше всего напоминал Лизе Одессу, которую она успела разок увидеть перед самым отъездом, на какой-то удачно подвернувшейся конференции. В воздухе было то же почти курортное блаженство и здравый смысл казался разбавленным, как вода сиропом, столь же здоровым пренебрежением к тяжелым соображениям рассудка. Людей много, и все разные, и половина кажется давно забившими на преуспеяние в обычном смысле,  хотя, может, это и не так – внешность обманчива, и читать ее, по идее, надо уметь, особенно с непривычки. Ну и ладно, тем интересней. Уличная жизнь ветвилась и петляла бесконечными арыками, припасть к которым можно было в любом случайно подвернувшемся месте. Вроде циркового представления под открытым небом, за которое и платить-то необязательно – такое раньше Лизе не встречалось никогда. Или бесконечно разнообразных кафе в тенистых закоулках. Что-то особенно нравилось Лизе во всем этом новом антураже – и даже как бы – возвышало и успокаивало – но что? Нащупать то ли  не удавалось, то ли и не хотелось. По сравнению с предыдущим, столичным городом, все казалось не таким уж чудовищно новым и стеклянным. И даже, как будто, имело шанс стать привычным и уютным. А может, дело было в людях: казалось, они своим видом и поведением абсолютно сводили на нет натершее холку и съевшее, если подумать, зазря столько хороших лет и энергии различие между интеллектуальными и неинтеллектуальными видами деятельности – и сколько Лиза не напоминала себе, что это фантом, так не бывает – ощущение оставалось и радовало.  Хотя, почему не бывает? Кто, например, такие акробаты? После того, как академическая карьера не задалась – а она и не могла, собственно, задаться – дописав диссертацию и получив диплом, Лиза чувствовала себя настолько подавленной – произнеся про себя подавленной, она вдруг вспомнила с детства знакомую иллюстрацию к Алисе – что-то такое про подавление коленками – или другими частями – какого-то зверя – морской, что ли, свинки или мыши Сони  – настолько подавленной, что не сделала ни одной серьезной попытки что-нибудь найти, не подала ни одной апп...А странно, -  вдруг соображала Лиза, - Алиса была первой книжкой, которую мы на первом курсе по-английски читали. Перст судьбы, очевидно. А морские свинки, которые guinea pigs, может, названы не в честь Новой Гвинеи, а потому, что продавались когда-то по гинее? Была же, кажется, такая монетка? Какой из этих взаимоисключающих вариантов более вероятен, из моего далека – Австралии то есть – понять нельзя. Хотя можно, конечно, посмотреть где-нибудь, но зачем... Свои гинеи она тоже будет, как эти...которые нивелируют различия... Лиза устроилась работать в дом престарелых и начала клеить коллажи. Прежде чем вырезать и склеить что-то из бумаги, она ее обрабатывала воском – старинным способом, изобретенным на острове Ява, о котором прочитала в случайно подвернувшейся книжке, найденной на каком-то стихийно возникшем уличном развале. Люди знали об этом способе и раньше, но она-то узнала здесь и сейчас. И, на какое-то время, впала в эйфорию. Жизнь была почти хороша. И имела к прежней не больше отношения, чем остров Ява к  сигаретам с тем же названием, которые когда-то, еще в советские времена, курили родители.

А что было между эти двумя точками – двумя поездками в Москву? Первая, пять лет спустя после отъезда, запомнилась, почему-то, не сплошь, а клочковато. Вернуться туда, откуда уехал, тогда еще казалось вполне возможным. И казалось, что только какие-то внешние, посторонние тебе обстоятельства этому мешают. Вроде инфляции, с которой к тому времени все справились. И необъяснимого, как казалось, желания родственников жить там, где ее и вовсе нет. И где больше платят. Лиза сама по себе, пока ее не тыкали носом, об этом не задумывалась. Если бы пришлось жить, она рассчитывала на уроки. Собственно, давать их она начала еще до отъезда, в тот самый период, когда, чтобы собрать на банку сметаны, надо было поднапрячься. Теперь, очевидно, с этим было бы не хуже, а, надо надеяться, лучше.
А город все еще оставался каким-то родным. И, странное дело, дочь справлялась со школой. Она всегда со всем справлялась. Хотя, не сказать, что получала от этого удовольствие. Скорее, обучение вызывало у нее спортивный интерес. И, может, учителя все еще, несмотря ни на что, видели в ней свою? Лиза никогда особенно не задумывалась над тем, как это было – справляется и ладно, - пока младший ребенок не пошел в школу. Тогда Лизе часто приходило в голову, что из всего виденного в Москве в ту первую поездку, она сама похожа на толстую азербайджанскую тетку, которую как-то встретила на родительском собрании. Присутствующие дружно, казалось, ненавидели ее за непонятного происхождения, торговые, видимо, доходы и слегка презирали за нечистое русское произношение.
– Вы сколько времени уроки делаете, Аида Рашидовна? – задала ей вопрос учительница, как будто та сама сидела за партой. И в ответ услышала скорбное:
- Пат. Целых пат, понимашь. Пять часов, то есть.
Следовали еще какие-то вопросы, в основном, обращенные к Аиде. Об электрической таблице Менделеева, которую покупает школа. Не поможет ли Аида. О репетиторе, которого неплохо бы пригласить к ее ребенку. Самым очевидным кандидатом на роль которого была Лиза. Видимо, многим казалось что неплохо бы этих странных личностей соединить.
- Видимо, чтобы превратиться в такую вот Аиду, много времени не надо, -  решила Лиза. – Пяти лет хватило с лихвой. 
Прошел месяц, два... Дети походили в школу, лето прошло, потом осень, наметилась продажа квартиры – сдачей заниматься было некому. Они потеснились с родителями, еще немного понюхали воздух и уехали. Вернуться, откуда уехал, оказалось, все-таки, нельзя, хотя и казалось возможно.

Эд еще раз перечел написанное и опять попытался понять, что он упустил. Если сам отъезд тогда, с самого начала, был ошибкой, то могло ли, может из него произойти что-нибудь хорошее? Или одно плохое? Почему бы и нет, но до какого-то момента  это представляется странным. А потом понимаешь, что правильно признать победу там, где ее видишь – всюду. Все дело в том, - неожиданно подумал он, - что мы слишком ненавидим авторитарность. По привычке, с советских времен. Что выливается в работающую от противного мысль – если вы так – я всегда наоборот, этакий автоматизм несогласия.  Собственно, он дает людям силу, может давать. Если некоторые, не будем показывать пальцами, думают так, то я – всегда иначе.  Я могу зависеть от них внешне, физически, но не внутренне конечно. Хотя... если я всегда наоборот...где-то здесь есть противоречие, но неважно. Он огляделся по сторонам, пытаясь на глаз определить, кто из людей в толпе мог бы с сочувствием отнестись к такому мироощущению. А здесь с этим прожить нельзя ... Хотя, может и можно... Надо только знать, где, когда и как... Но победа, победа, собственно, есть любое непоражение. Когда понимаешь, что весь состоишь из мысленных автоматизмов прошлой жизни и научаешься на них пЭдть. Это уже хорошо, хорошее из плохого. И сам себя одернул: может и правильно, но этак невозможно! Еще Алиса говорила, что в книжке должны быть разговоры. А где они?


Море и новая жизнь – все это, как полагается, казалось временами Лизе происходящим как будто и не с ней – так сама она изменилась. Наконец-то ей удалось оторваться от прежнего! И по-настоящему! Зачем ей так обязательно надо было отрываться, она бы объяснить не смогла, но была уверена, что нужно. Но действительно, зачем? Может, потому, что было ясно, что в той прежней identity, как говорят пишущие на эти темы люди – есть, между прочим, совсем немало таких – с облегчением сообразила она -  в этой прежней, как ее ? сущности? самоидентификации?  было что-то обреченное? Как было обреченное и во всей прежней, доперестроечной еще жизни, как ни прекрасна она была своей аскетической бедностью, простотой и свободой?  Было в этой прежней жизни что-то обреченное, и чего-то нехватало. А чего-то было, наоборот, слишком много. На предмет того, чего было слишком много, особых сомнений у нее не было. Про себя Лиза называла это конторизацией. Или можно академизацией – есть ведь, кажется, такое слово. Не хватало, как ей казалось, иных, за ее пределами лежащих, не то что даже возможностей, а самих представлений о них. Если с неакадемической жизнью человек теснее всего сталкивается на институтских военных сборах, со второй половины которых удалось ускользнуть под каким-то фальшивым предлогом, он чего-то не понимает. Чего? Многого. Может быть, всего. Правда, есть еще отпуск...Походы... Романтика лишений для своих. Приготовленная так, чтобы ее легче было переваривать. Вечная благородная страсть к путешествиям, одетая в одежки, пошитые из железного занавеса.
Романтика лишений, - подумала Лиза, - может быть, и все, что тут есть. Или еще что-то? Потому что обнаружив данное Полиной в районной газете объявление о работе, она сразу почувствовала себя счастливой. Call Polina – имя было русским, и если честно, в этом, конечно, был кое-какой promise. Лиза позвонила и приехала: дом был в одном из центральных районов, старый, огромный, - где же она, Полина эта, деньги нашла, чтобы такое купить? – хотя и не в очень хорошем состоянии, давно не ремонтировался.  Полина оказалась нестарой женщиной примерно Лизиного возраста.  С Лизой она говорила по-английски. Объяснила, между делом, что где-то там в неясных, но смутно привлекательных для Лизы далях закончила педагогический иняз. I pay cash in hand, - говорила она, быстро оглядывая Лизу. Тридцать долларов. You’ll be starting at eight in the morning and finishing at two. Не до конца оформленная мысль о том, сколько ж это в среднем получается, вроде – точно она уверена не была – мало что-то, меньше, чем обычно – мелькнула в голове и растворилась в пространстве. Какая разница. В конце концов, что ей, есть нечего? Главное, сюда ездить недалеко. И – берут. А там видно будет. Your responsibilities will include – говорила Полина и перечисляла, что.  Лиза смотрела в сторону и лазила взглядом по стенам. Рояль зачем-то поставили. Кто, интересно, на нем играет. В доме жили, как выяснилось, люди с ранним Альцгеймером. Несколько русских – к ним Полина питала слабость – легче было с родственниками договориться, что ли?
Кто его знает, что ее толкнуло на такой шаг – купить дом престарелых – и где удалось добыть необходимую сумму – но равнодушна к тому, чтобы нравиться, она вовсе не была. Пока Лиза разглядывала фотографии на стенах  и гадала, чьи они, и помнит ли это еще кто-нибудь из этих, как их? резидентов? – у них ведь, кажется, с памятью не очень – Полина по-русски жаловалась на трудности. С работой по специальности.
-  Я вообще, - сообщила она доверительно – хотя, почему доверительно? скорее, выполняя какой-то обязательный ритуал – я вообще школьный учитель. Французский язык и литература. В школу пойти хочется. Но диплом, сами понимаете...
- Я не знаю, - тянула Лиза. – Педагогический...не встречалась...А перевести бумаги нельзя? Признать? Recognize?
- Очень, очень сложно, - качала рыжей головой Полина. – Я узнавала. Все дело, мне кажется, в том, что ведь, какая в России у учителя зарплата? Пшик. Никакая, сами знаете. А здесь – другое дело. Поэтому так сложно.
Заставляя себя слушать про зарплату, Лиза вдруг вспомнила, как встречалась с учительницей французского языка на каком-то родительском собрании лет пять тому назад. Странные какие-то та делала ошибки -  совсем уж неприличные – в непроизносимых глагольных окончаниях прошедшего времени. Лиза не то что бы была гуру в этих вопросах, но кое-какие знания у нее остались, еще с тех далеких времен, когда все это надо было выучить, чтобы сдать вступительные экзамены. Время называлось imparfait. Так вот в этом  imparfait, если что произносится одинаково, учительница не всегда знала, как пишется. Потом оказалось, что основная ее специальность что-то еще. Другой язык? Физкультура? Рассказать Полине? – вдруг мелькнуло у Лизы. Она сказала, не удержалась, учительнице о ее ошибке, но кажется, тогда пронесло, ни на что не повлияло – так  рассказать с подробностями?  С трудом удерживаясь – когда жаловалась, Полина выглядела вполне своей – или все же, что-то такое Лиза упомянула? пока не прочувствовала всей нелепости? – она поднялась. И вслед за Полиной отправилась осматривать дом. Та открывала двери в комнаты и показывала, где что.
Стараясь зачем-то ступать с ней шаг в шаг – вдруг вспомнилось, что когда-то так ходили по снегу, когда проходили перевалы, - вот ведь до чего страсть к приключениям доводит - Лиза сообразила: все это время Полина пыталась понять, насколько безнадежно ее, Лизы, положение. К какому, интересно, она пришла выводу? Лиза старалась встать на ее точку зрения, чтобы понять это, но получалось не очень. Она на таких охотится – это было ясно.
И вот началось. Лиза драила по утрам – ей казалось, восемь - страшно рано – полы в комнате Питера и испытывала какое-то странное, почти извращенное удовольствие. Черт его знает, от чего. Ей казалось, в какой-то такой, наклоняясь, она снизу все видит необыкновенной перспективе...Небывалой и неслыханной... Как, может, Софья Перовская... Хотя, конечно, вряд ли она полы мыла...хотя, кто знает... Или кто там еще в народ ходил... Небывалой, может быть, только с ее собственной, маленькой точки зрения.  Теперь эта точка ушла куда-то вниз, и оттуда все казалось большим и странным. И вообще ракурс интересный. Разглядывая снизу под углом, являющимся приблизительным отражением угла наклона швабры, фотографию Питера в молодости, Лиза пыталась решить: он это или не он. То есть, конечно, понятно, что он. Но с психологической точки зрения – можно ли считать, что он еще тождественен себе? Иногда получалось, что можно, а иногда – что нет. Иногда вдруг Питер как будто возвращался в себя,  - хотя откуда ей было знать, какой он был, а сейчас только так, бледная тень – собирался – и заводил с ней связные, почти что, разговоры. I want, - говорил. Что было дальше, Лиза разобрать не могла. ‘You’, что ли? И несмотря на возраст и дряхлость – восемьдесят c лишним, кажется, - как-то, когда Лиза уже уходила домой, вдруг схватил ее за шею и попытался втянуть в Полинин дом. И всюду страсти роковые, понимаешь ли. По этому поводу Полина устроила летучку, посвященную безопасности на рабочем месте. Пришлось приехать специально, лишний раз. И несмотря на расстояние в годах и милях – заметила Лиза – меня это раздражает все так же. Ну что я узнала, в самом деле? Некоторые вещи не меняются. Летучки эти дурацкие, например...
Лиза высиживала летучку и слушала о том, что делать, если Полинин дом вдруг загорится. Это ей представлялось невероятным – с какой стати ему гореть? Разве что Питер совсем с ума сойдет и подожжет. И вспоминала всякое-разное. В голове прокручивалась сцена из аспирантских еще времен. Тоже было на какой-то летучке. То есть – получается – это сколько ж лет назад? Двенадцать? На нее тогда напал – хотя, почему напал? – высказал мнение просто – этот, как его звали, она так и не узнала. Странно, но кто она и как звали, он явно знал.
Основным приемом выражения мысли для него был understatement. Лиза как раз тогда только что выучила, что это такое. В теории, по крайней мере. И понимала она его с трудом, стараясь каждый раз внести поправку на understatement. Как будто через довольно толстую пластиковую пленку. Как и видела все вокруг. Получалось, по нему, что слишком много развелось в Австралии полуграмотных писателей. Аборигены всякие, то да се. Аспирантики, понаехавшие неизвестно откуда, из какого-такого коммунистического далека – или уже некоммунистического? так  если там неизвестно что, еще хуже – понаехавшие аспирантики.  Лиза не уверена была, что все это можно провести по разряду understatement… Пожалуй, тут она ошиблась. Но неважно, что-то такое ответила... Заступилась, не за себя, конечно. Потом, позже, при пересказе этой сцены И., оказалось, что ответила агрессивно.
 - Содержание и способ его выражения – vehicle – не одно и то же. Агрессия тебе может только повредить.
- Ну почему я агрессор, - защищалась Лиза. – Он ведь начал этот разговор первый. И он знал, кто я такая. Я, вообще, не знаю, понятия не имею, что это за тип...
- И зря, между прочим.
- Может. Хотя зачем мне знать. И откуда. Но я просто верю, что как мысль выражается - не главное. Главное - суть.
- Ну, и в чем суть?
- Суть в том, - запальчиво объясняла Лиза, - что мне вообще не должно быть необходимо с ним соревноваться.
- Это почему?
- Потому что я женщина. Но это не так, в Австралии особенно. Не знаю, в России, может быть, с этим иначе. Чтобы выжить, как все, в этой стране соревноваться с такими необходимо.
- Ну и?
- Ну и худшее, на мой взгляд, даже не в том, что надо соревноваться. А в том, что правила соревнования для нас разные. Если уж соревноваться, они должны быть одни и те же.
- Как это?
- Потому, например, что то, что для меня считается агрессивным наскоком, для него – вполне приемлемое поведение. Или для тебя. Но правила разные не только поэтому.
- Почему еще?
- Потому что до моей, или вообще любой почти бабы личной жизни всем есть дело. И огромное число людей считают, что если они эту жизнь не одобряют, то мне ничего и не полагается. А к нему и ему поодобным это не относится. Хоть он альфонсом будь всю жизнь, все готовы признать его достижения, если, конечно, таковые случатся. И вообще, в чем главная сила этого типа?
- В чем?
- В трех вещах. Во-первых, в том, что мужик. Ни одну из проблем, с которыми я вожжалась всю жизнь, ему не пришлось решать. Во-вторых, в том, что он носитель того языка, в котором живет. А третье – это, собственно, почти то же самое, что и второе. И сила, и слабость одновременно. Это то, что он прожил нормальную, спокойную жизнь. Как и другие люди с тем же background’ом. Без всяких там переездов на край света. Абсолютно предсказуемую. Или так, по крайней мере, кажется вчуже. Можно спорить, что абсолютно предсказуемого не бывает.
- Хватит извиняться уже.
- Все предсказуемо, если утрировать, в его мирке. И поэтому его раздражают остальные.

Лиза слушала про пожарную безопасность и вспоминала, между делом, тот давний разговор. А может, он происходил не тогда, а позже?
- Циник, - вдруг подумала Лиза, - это от слова цена. Кто про цену все понимает хорошо. Хотя и это, кажется, неверно. Циники – это киники. Что-то древнее, философское. Но с ценой у меня ассоциируется все равно.
На той же самой летучке  Лиза познакомилась с Беверли. Собственно, их было две.  Одна – среди работников, и другая среди жильцов дома. На летучку согнали всех – как же, ведь пожарная безопасность не хухры-мухры. Время от времени Беверли номер один обращалась к Беверли номер два с каким-нибудь вопросом.
- Беверли, - начинала она. Ей было трудно подобрать слова для остального.
- Yes, Beverley? – с готовностью откликалась Беверли номер два.  Как-то Лиза столкнулась с Бев номер один один на один. Постель пришлось поменять, или что-то еще.  Та выглядела плохо, и повторяла как заведенная:
- I’m going to hospital tomorrow.
Неделю спустя она повторяла то же самое, и две недели спустя – тоже.  В конце концов Лиза задалась вопросом, что ее навело на эту мысль. То ли слышала где-то, то ли придумала сама. И даже померещилась какая-то мрачная тайна.  Имена опять же. Понятно было только, что Бев там не побывала.

Говорят, всему на свете приходит конец. Задним числом Лиза уже не могла вспомнить, когда и как ей пришла в голову неожиданная мысль, что Полина недоплачивает ей, и крепко, и терпеть этого больше нельзя. Откуда вообще она узнала, что есть такая вещь, как минимальная почасовая оплата? И что она примерно в два раза больше? Даже чуть больше, чем в два? Откуда-то узнала. У нее было – как бы это назвать – ухо, что ли – на этого типа информацию. Ну, как говорят a good ear for music, или for languages. У разных людей на разные вещи ухо. Как же, все-таки, это по-русски будет? Глаз, что ли? Вроде цепкий глаз? У нее ухо было вот на это. Может, это и есть, в сущности, признак скрытой или не очень агрессивности? Готовность к борьбе и поиск способов ее ведения? На этот раз борьба оказалась удачной, по крайней мере, сперва. Лиза решила потребовать у Полины разницу – между тем, что она ей платила, вот уже три месяца, - и тем, что должна была платить. И забегала по инстанциям. Оказалось, что есть даже не одно, а пара-тройка мест, где ей должны были дать бесплатную консультацию. Правда, сам процесс оказался не всегда легким и приятным. Найдя где-то адрес, Лиза ехала туда на метро, потом вышагивала по незнакомой, но одной из центральных, улиц, до впечатляющего небоскреба из стекла и бетона. Но, против всяких ожиданий, подниматься на лифте было не нужно – во всяком случае, пока не позвонишь снизу снизу, из большого гулкого холла, по местному и бесплатному почему-то телефону тут же, где-то неподалеку находящемуся человеку, и не расскажешь, в чем заключается твоя проблема. снизу, из большого гулкого холла, по местному и бесплатному почему-то телефону тут же, где-то неподалеку находящемуся человеку, и не расскажешь, в чем заключается твоя проблема.
Она позвонила и рассказала. Но подниматься никуда не нужно было, все равно. А нужно было make a time и прийти в другой раз. Лиза пришла, поднялась, наконец, куда-то - так хотелось! - и получила пропуск. И даже, кажется, не один раз: занимались этим делом обычно неохотно, хотя по правилам и должны были, и приходилось пропихивать.
И все это время ходила к Полине. Как и раньше – три раза в неделю, через день. Как ни странно, отношения с Полиной нисколько не изменились – видно, на нее Лизе было совсем напЭдть. Господи, что за блаженное чувство! Особенно, хотелось добавить, по сравнению со всеми остальными, предыдущими, аспирантскими еще мучениями. И неловко, ну нисколечки, не стало. Хотя Лиза решила, что порядочно будет – поставить Полину в известность. И написала ей зачем-то письмо. В котором объясняла, какие предпринимает и еще собирается предпринять действия. Интересно, кстати, как будет по-английски порядочный? Honest? Нет, это не то и не о том, шире. Как будет непорядочный? Может, оно первично – порядочные это те, кого нельзя назвать непорядочными? Неизвестно. Похоже, к этой жизни это понятие неприменимо, и к ней самой, в первую очередь.
Больше всего Лизе хотелось получить с Полины недостачу во время обеденного перерыва. Который назывался break – как-то из самого названия следовало, что он не может продолжаться час, как это принято у обеденных перерывов. Первое время он, собственно, не продолжался вообще: Полина считала, что разбавлять ее шестичасовые выходы, shift’ы, еще какими-то break’ами – ни к чему. Но со временем Лиза вытребовала себе перерыв – выяснила где-то, что они ей обязательно полагаются. Выбегала на полчаса, часов в двенадцать-час – от восьми, когда она начинала, успевало пройти часа четыре – и с наслаждением вбирала, пожирала прямо-таки окружающее: яркое солнце, красивые витрины и обязательно кофе со сливками. Одновременно и еда и питье. Шум трамвая настраивал было на ностальгический лад, но Лиза быстро отвлекалась. Зачем что-то вспоминать, если билеты на самолет все равно немыслимо дорого стоят. И слишком много всего бьет по рецепторам замечательного.
Потом последовало еще несколько месяцев переписки с симпатичным человеком, занимавшимся ее делом – вьетнамцем, корейцем? – который попытался ее отговорить, но тщетно – Лиза решила идти до конца. И наконец счастливый день пришел. Полина осталась в прошлом. И тысяча, подумать только, бешеная сумма – впрочем, это была только половина билета в Москву – лежала в кармане. Что делать дальше, Лиза еще не решила.


Эд перечитал свеженаписанный кусок. О чем это? В общем и целом? Для него самого? Не считая, конечно, того, что содержит изложение давней истории, вспоминать которую не то что бы приятно – но, все-таки, это оно – непоражение -  может, назвать его победой? - собственной персоной. О чем, действительно? О том, например, что порядочность – главное правило игры в прежней жизни – в новом контексте не имеет никакого содержания. Или почти. Кто порядочный? Лиза со своим судом и следствием, выжавшая-таки из Полины недоплаченное? Или, может, Полина со своими вечно недокормленными резидентами и вечно же пытающаяся зажать обеденный перерыв? Впрочем, - сообразила Лиза, - чем меньше она мне платит, тем больше, теоретически, у нее шансов их накормить. Сколько кладет себе в карман, все равно, мне неизвестно. Для порядочный в этом языке и слова-то нет. Да и Бог с ним, со словом, как хотя бы объяснить, что это такое?  И как, заодно, будет добросовестный? Может, hard-working? Но ведь это, скорее, уровень приложения усилий – высокий.  Добросовестный – опять honest? Есть и еще слова из этой серии: обязательный, пунктуальный, щепетильный. И каждое подчеркивает какое-то одно свойство: сделает что обещал, точность со временем, разборчивость в средствах. Это если не вдаваться в подробности. И между прочим, из всего этого есть только пунктуальный. Punctual.  Вот ведь незадача какая. Что ж это такое – чего ни хватишься  -  всего нет?
- C лингвистической точки зрения, – размышлял Эд – правильно было бы сказать, что социальная реальность, как всякая другая, это континуум, который может члениться разными способами.  Понятия вычленяются в нем разными способами. У эскимосов много разных видов снега, у нас – разные виды честности. И тебе порядочность, и добросовестность, понимаешь. А у них – один только. Честность, и все тут. Но интересно даже не это.  А как следует далее интерпретировать это наблюдение? Наиболее очевидная интерепретация состоит, конечно, в том, что большая детализация указывает на относительную важность концепта, а отсутствие детализации, видовых понятий – на неважность. Но как-то это, хоть и верно, пахнет упрощением.  Дело в том, - продолжал Эд – что у них о нечестности говорят в суде разве что, а в других обстоятельствах это неприлично, а у нас каждый говорит и радуется.  Да-с. Что, конечно, означает, что это не одна и та же реальность – ну, та, что расчленяется. Но это и так ясно, чего уж там. У эскимосов не такой снег, как у нас, а у нас, нате вам, особенная честность.
И кроме того, - неожиданно ему пришла в голову новая мысль – что такое реальность, вообще? В данном случае это очень важно. Потому что честность, это, конечно, отсутствие нечестности, а нечестность – искажение правды. Какой-то такой окончательной правды, соответствующей реальности в высшем смысле. Есть такая реальность – и не верить в нее – ползучий соллипсизм. Подходящий разве что для улиток, а не для людей. С другой стороны, он не был уверен, что все те, с кем ему приходилось сталкиваться,  понимали честное высказывание как соответствующее такой вот независимой от слов реальности. Многие, похоже, придерживались иного, операционального подхода: честное - это такое, которое никто еще не назвал нечестным. Из тех, конечно, кто имеет значение, не назвал.  И  вообще, реальность – это то, что мы видим и слышим. Хотя великие умы не раз указывали на то, что от нашего восприятия она независима.
-  Странно - подумал Эд – все шло к тому, что мы такие особенные, а ведь говорят же по-русски: непойманный не вор.  А с другой стороны, если подумать, какое-то бесстыдство есть в этой русской мудрости.  Уникальное. Желание копаться в вопросе, о котором другие не заикаются.
Интересно все это,  очень интересно. А интересно, нельзя считать, что я занимался все это время поЭдами исследованиями? К сожалению он был уверен, что мало кто согласился бы так считать, но мысль была приятной,увлекательной.
- А что если, - неожиданно пришло ему в голову, - игнонируя реальность, принять операциональный подход к вопросу в качестве метода его изучения? Как бы это могло выглядеть? Хорошо бы провести опрос среди разных категорий людей: что они считают честным и бесчестным в различных ситуациях. Как реальных, так и воображаемых. И посмотреть потом, от чего это может зависеть: происхождения, рода занятий, того, кто спрашивает, в какой ситуации, зачем. Здорово могло бы получиться.  Эд вздохнул. Неожиданно ему действительно захотелось все это выяснить, а больше всего провести такой опрос.
- Жалко, - подумал он, - что денег, нужных для этого, хоть, может, и небольших, у меня нет. Интересно, это связано с тем, как возник вопрос – из их изначального отсутствия? Впрочем, ладно, бог с ним совсем: никто не может помешать, скажем, рассматривать различия между русским словом честный, и его английским эквивалентом. 
Или вот такое есть еще направление мысли: бывает искажение правды, а бывает - нормы. И то и другое, почему-то, может называться нечестностью, но почему-то относительно нормы мы гораздо охотнее соглашаемся, что все относительно, нормы бывают разные, и тому подобное.  Культурный релятивизм как-то на этом месте понятней. А  действительность и искажения оной, все-таки, другое дело: некоторые события либо были, либо не были, и ничего тут нет относительного.
 
 
Тыща лежала в кармане, а что делать дальше, Лиза еще не решила. Проще всего казалось сделать следующий шаг в том же направлении – искать что-нибудь подобное – и голова свободна, и волнений никаких – но подороже. Лиза поискала в газете и позвонила в пару мест. Везде с ней были любезны и, когда спрашивали про опыт, Лиза с гордостью сообщала, что, представьте, он у нее есть. И, если требовалось, вкратце пересказывала свои приключения у Полины, опуская, конечно, самое интересное – заключительную, судебно-следственную часть. Выяснилось, что, хотя, казалось бы, не может быть ничего проще, чем наняться куда-нибудь полы мыть, или, тоже мыть, но, например, стариков в душе, без рекомендаций это сделать невозможно. Во всяком случае, в данном месте и времени. Но как-то вывернулась. Попросила у знакомых? Сама говорила разными голосами по телефону? Со временем это забылось, но как-то вывернулась. Это, между прочим, - вспомнила Лиза, - случается уже не в первый раз. Как-то она всегда забывала, что нужны будут эти, как их, рекомендации. Они же references. Первый раз она столкнулась с этим еще в аспирантские, опять-таки, времена. В отличие от России, где руководитель у каждого был один, здесь на все про все их полагалось, как выяснилось, три.  Почему три, Лиза сперва не поняла. Просто, как ей объяснили, правило такое. Позже она сообразила, что это колоссальное (особенно, если ты только вчера на самолете пересек пол-шарика) число неслучайно. Священное число, и соответствует числу лиц, у которых придется просить рекомендацию, если, конечно, придется.  Но поначалу ее это ошарашило. Как, целых три? Это было тем более странно, что основной, ведущий, или как там это называлось, руководитель, с которым полагалось регулярно встречаться и что-то обсуждать, и показывать написанные куски, здесь, тоже, был один. Он же был человеком, в конечном счете определявшим, что и как может быть написано, для того чтобы это было принято в качестве диссертации. У Лизы это была та самая женщина-профессор. Зачем же еще два? Это было непонятно. И встречаться, говорить, делать или не делать всяческие поправки на understatement, не хотелось абсолютно. Тем более, что было непонятно, зачем. О том, что три – число потенциальных давателей рекомендаций, и без этого не обойтись никак, Лиза узнала сильно позже. Как-то никто ей об этом не сказал. Может быть, не приходило в голову, что этого можно не знать. И такое возможно. Было ясно, что в этой области – преподавания местным австралийским жителям сложного языка далекой и почти нереальной России – в которой она предполагала, поначалу, обосноваться – и без того людей больше, чем требуется? Причем большинство из них пришли раньше, и успели занять места по принципу first come first served. Принцип разумный, но кому приятно, заняв таким образом столик получше, смотреть, как у входа толпится очередь?  Очередь, из которой время от времени выбегают наиболее нетерпеливые, и когда сидящие за столами, скажем, на минутку отходят в туалет или к барной стойке, нетерпеливые с криками устремляются к освободившемуся стулу, с идиотским и неприличным намерением сесть на него. Зачем все это видеть, когда можно не видеть? И не так уж важно, что те, кто came first, сделали это, скажем, поколения два или три назад и уже успели слегка утратить тот самый язык, преподаванием которого занимаются? Или, наоборот, приобрели его путем совсем ненаследственным, в результате упорного приложения труда и незаурядных, кто бы спорил, способностей, но не никогда не приобрели ни малейшего знания соответствующих этому языку реалий?  Кому это важно и, особенно, в нашем далеке? Зачем и кому нужно совершенство? 
Когда Лиза узнала, что рекомендателей нужно три, она задним числом вспомнить не могла. Где-то, кажется, ближе к концу отпущенного трехгодичного – или даже на полгода больше – срока. И кто ей об этом сказал? Вылетело из памяти, но явно знала не с самого начала. Иначе бы она вела себя иначе. Хотя позже ей пришло в голову, что дело было не только в том, что рекомендателей должно быть три. Они, вообще-то, должны быть совместимы между собой. В том смысле, что любимый метод одного не должен противоречить научным взглядам другого. Или, что почти то же самое, просто пристрастиям и предпочтениям. В гуманитарных науках это встречается не всегда и не обязательно.
А может, дело не в том, что кто-то чего-то не сказал ей вовремя. Кто, кстати, должен был? Может, просто забыл? Может, дело не в этом, а просто любовь ко всему этому – пока была – была бескорыстной. Абсолютно. Свободной, на советский еще манер, приобретенный в блаженной памяти Нии, от практических соображений. От всяких там взвешенных прикидок и сделанных, перед тем, как отрезать, примерок – куда потом пойти – да чем заняться – да кого попросить. Бескорыстной по сути. И такой только и могла быть. Питалась неизвестно откуда – то ли из жизни, то ли из чтения – пузырящимися в сознании вопросами – и приложением к этим, может, и интересным, вопросам десятка довольно уже давно выученных и не очень сложных методов. Так только и может существовать такая любовь. Возник вопрос – ищем метод. Ну, или наоборот: под метод – один из известных – ищем вопрос. Последнее, кстати, встречается чаще, чем кажется.


Эд окинул взглядом несколько написанных страниц. Такой вот близкий к жизни реализм – следующий за ней шаг в шаг и лишь время от времени решающийся на скачок в сторону и потом немедленно возвращающийся на ту же дорожку – не в моде. Для разнообразия надо внести в повествование какие-нибудь нереальные, фантастические элементы. Он попытался вспомнить что-нибудь подходящее, но мало что приходило в голову. Возможные миры? Но вся эта жизнь, в сущности, есть соединение в один нескольких разных миров. Их задумали как разные, а мы их – в один. Вопрос только в том, стоило ли это делать. Или есть еще другой подход. Как следует представить себе, что было бы, если бы реализовалась не та из возможных альтернатив, которая реализовалась, а другая. И что бы тогда было. Некоторые думают, что если пойти по другой ветке возможных событий, представьте себе – ничего не изменится. Ну не вообще, конечно, а в том, что важно. Но как бы это могло выглядеть? Например, они остались бы... Никуда не поехали... Занимались бы какой-нибудь торговлей...Вроде той, когда-то где-то подсмотренной преуспевающей восточной тетки. И преуспели бы. Это - ветки. А теперь – миры. Хотя, это одно и то же... но все-таки... Что бы я мог продавать? Фантастическое такое? Хорошо бы, - неожиданно для себя подумал Эд, - продавать сразу экономические реформы. И самому тогда можно решать, в какой они будут упаковке. Например, в конфетных коробках можно. Или в виде одежды, тоже ничего себе... И тексты к ним рекламные могут быть симпатичные. В этом сезоне модно носить реформы средней длины, приблизительно до середины или чуть выше колена.  Или например, такое: не забудьте подобрать подходящие аксессуары для вашей реформы, лучше всего в дополнительных цветах.  Если, скажем, они съедобные – а это главное – можно утверждать: наши реформы тают во рту и изготовлены вручную, по старому-старому рецепту, которому уже двести лет. Да-а.


Со временем Лиза как-то вывернулась из проблемы с рекомендациями и перешла к следующей стадии своих рабоче-крестьянских приключений. Жалко, -  подумала она, - что простой крестоянской жизни, идиллической такой, уже не бывает.  О которой она, трудно поверить, но факт – романтически мечтала в детстве, как-то летом в пионерском лагере. Не хотелось выходить строиться на пионерскую линейку, особенно, по утрам, а хотелось уехать куда-нибудь подальше-подальше. Где ничего этого нет. А просто, может быть, стоит дом в чистом поле – в прериях или как они там называются, - и вокруг скачут кенгуру.  Гуляют дикие козы. Хочешь мяса – идешь на охоту. Не хочешь мяса – собираешь съедобные растения. Лучше всего жить натуральным хозяйством. И нет ни строгих пионервожатых, ни дурацких построений, ни звеньевых, ни спущенного плана пионерской работы для каждого звена.  Когда же это все было? Кажется, класса после шестого-седьмого?  Домечталась. Новое ее место было покруче Полининого дома. Людей работало много, сколько точно, она не знала, но не меньше нескольких сотен. Платили тоже существенно больше, чем раньше, даже таким, как Лиза, а уж сколько там чиновникам – она не интересовалась. Как-то не доходили руки. Все эти люди занимались тем, что организовывали и осуществляли уход за парализованными. На них специализировалась компания. И неожиданно оказалось, что Лиза себя в ней чувствует хорошо. Не мешала даже необходимость вставать в шесть часов, чтобы успеть куда-то – каждый раз в новое место – к восьми. Со временем она даже начала это любить. Приятно было чувствовать себя добродетельной трудолюбивой ранней птахой. И день потом, как закончишь все эти дела, оказывался такой просторный.
С Барб она познакомилась на каком-то общем собрании, которые время от времени, нечасто, организовывала ее контора. Та носилась по коридору в своем моторизованном кресле прямо-таки со страшной скоростью. Вероятно, отражавшей, в чем-то, ее душевное состояние. И за ней с ветерком неслась грива не всюду расчесанных очень черных и очень длинных волос. Лиза смотрела ей вслед, слегка приоткрыв от изумления рот, и тут кто-то объяснил ей, что женщина в кресле – австралийский абориген. Они все так выглядят, разве ты не знаешь? Черные глаза блестели белыми белками, и какая-то из сотрудниц во всю белозубую пасть улыбалась, склонялась к ней.  – You are positively glowing, - такого комплимента Лиза еще не слыхала никогда. И почему-то в ее сознании он распался на букву g – когда говорили, она тогда еще нередко видела бегущую перед глазами строку – кажется, прошло это только после знакомства с Барб – та была не очень-то грамотной – и lowing.  Лизе предстояло осуществлять, раза два в неделю, ее support. Как это будет выглядеть, объяснили на собрании. Осталось только прийти и сделать. Главное, как выяснилось, было научиться обращаться со специальной машинкой, в которой Барб подвешивали в воздухе – чтобы перенести с одного места на другое. Например, с кровати на кресло. Главная сложность состояла в том, чтобы заставить Барб проснуться в восемь и открыть Лизе дверь. Просыпаться Барб явно не хотелось, открывать дверь – тоже не очень. Если она все-таки просыпалась, то перелезала с кровати на кресло сама. Правда, это было рискованно – можно упасть – но что делать. Но чаще ей казалось, что зачем и куда торопиться, если времени на все, что нужно сделать, более, чем достаточно? И каждый час в сутках расписан между такими, как Лиза, а на некоторые приходится даже по два человека? И главное развлечение состоит в том, чтобы стравить их друг с другом? ‘Pat wants to do Saturday morning,’ время от времени угрожающе произносила Барб, и Лиза напрягалась. Отберут половину, будет намного хуже. И денег, естественно, меньше. И предпринимала какие-то не очень осмысленные оборонительные действия: вроде того, что звонила в контору и просила подтвердить, кто же, все-таки, rostered на каждый из двух выходных дней. Хотя, со временем, эти субботние утра с Барб отошли к Pat.
Больше всего Барб нравилась Лизе, когда рассказывала о своем детстве. Как выяснилось, трагическом. Или показывала свою коллекцию бутылок – у нее их было множество. Напитки, может быть, и выпивались ею ради бутылок. Лизе нравилась эта мысль. По крайней мере, когда-то. Лиза подносила к глазам красивую синюю бутылку – на этикетке было написано Skye – и разглядывала все вокруг. Меньше всего почему-то менялась сама Барб. Правда, когда ее черная кожа начинала отливать еще и синим, она казалась совсем ведьмой. Но ведь она ею, по собственным ее уверениям, и была. И варила – из чего, она всегда держала в тайне – приворотные зелья. Зеленый лук в вазах и не на ту ногу одетые тапки – от этого постоянно соскальзывающие – у нее не переводились. Но почему-то все это ей мало помогало. Может быть, потому, что, по мнению многочисленного медицинского персонала, имеющего с ней дело, приворотам было не место в ее душе? Боялись, что ей удастся кого-то – кого – Лиза  так и не узнала – приворотить? Втайне завидовали ее лесному могуществу?

Да...- подумал Эд, перечитывая написанное. – Если модифицировать это все в духе фантастическом, возможных миров... Как же получится? Хорошо бы вообще открыть ателье по пошиву реформ. Как это? Если б я был царь, я бы еще немножечко шил. Лиза бы шила. Реформы.  Тогда какая главная проблема возникает? Ну, ты сошьешь, а кто все это будет моделировать? В смысле прогуливать по подиуму? И тогда к ателье еще хорошо бы дом моделей. И вот сидит, скажем, Лиза. За столом. Над двумя, лучше тремя телефонами. И проводит интервью с девушками, которые реформы по подиуму будут прохаживать. Чтобы выглядело хорошо. Какие бы можно было задать им вопросы? Чего вы ждете от реформ этого сезона? Ну, это понятно. Приведите какой-нибудь случай из своей практики, когда реформа сделала вашу жизнь действительно приятной? Потребовала решительных действий, направленных на разрешение конфликта? Критической ситуации? Стандартные вопросы, а должна же быть какая-то специфика. Лиза вспомнила, как после отпуска цен они изобрели новый способ утилизации всех частей курицы. Сперва с нее обдиралось мясо, прокручивалось, и после добавления картошки и хлеба получались очень даже неплохие котлеты. Не просто, а из курицы. А из костей варился суп. Кто бы мог быть подходящим субъектом для моделирования такой штуки? Во-первых, конечно, человек, у которого времени достаточно. Работающая баба чтоб обдирала курицу с костей и варила из остова бульон? С другой стороны, все относительно, и иная рабочая косточка...
Что иная рабочая косточка, Лиза не знала. Дед был в молодости разметчиком на судоверфи. Но как это было давно. И как, должно быть, это было увлекательно. Размечаешь, склонившись – над чем, интересно, неужели на верфью? – а вокруг алые паруса.  Поднимешь голову – увидишь алый парус – и опять склонишься – над чем, неважно, а в глазах алое. Seeing red. Ярость благородная. Но к чему это? В таком настроении, решила Лиза, реформы самое оно. Справедливый гнев шагает в ногу, ну, хоть с самим собой. Если б дед дожил. Он, собственно, и дожил – краешком – но сразу уехал.  Откуда вытекает следующий вопрос: а кто может красиво это все моделировать, в смысле, изобразить? Тот, кто хочет ехать и ездить, конечно. 
Эд чувствовал, что мысль его бессвязна, но остановиться не мог. Тема, видимо, была больная.  Хотя разве там она все еще больная? Вроде, проехали. 
Для обдирания мяса с костей и последующей варки бульона на три дня лучше всего подходит человек, которому надо терять вес. Big size models. Real women. Реальные, то есть, женщины. В том смысле, что не идеальные. Может, беременные? Вроде, это им должно быть тяжело, но кто знает? То-то они все материнский капитал, то да се. Лиза, правда, не успела этим воспользоваться. Сперва она спешно ушла в декрет – прямо перед самым сокращением – а потом так же спешно, приняв решение впопыхах, в основном, под впечатлением обдирания курицы с костей и растягивания процесса поглощения на неделю – подала на стипендию в Австралии. Получила, и поехали. 
А то ведь можно, - подумал Эд, опять возвращаясь к попытке придумать мир, - можно бы ввести каких-нибудь моделей с тремя или четырьмя руками. Для multitasking. Ведь дело долгое. Одной рукой – Эдом, правой? – рвешь мясо с костей. Другой – нет, лучше, все-таки, правой, крутишь ручку мясорубки, а центральной пот со лба утираешь, волосы со лба откидываешь. Хорошо. Вот только как замысленный процесс вынести на подиум, чтобы люди могли увидеть и оценить? Можно, скажем, мясорубку поставить на такую тележку небольшую. Ну, вроде той, что у стюардес в самолете бывает. И ног тогда лучше тоже три. Двумя идешь, а третьей – тележку толкаешь. Правда, три полные ноги у модели...большого размера...может, это чересчур? Зачем столько мяса? С другой стороны, естественный противовес скудному обличью курицы. И музыка какая-нибудь должна быть подходящая. Эдом, Эдом, кто шагает правой. И тут возникает вопрос: если у человека – и женщины, как частный случай, - три ноги, где у нее Эдя, а где правая? В смысле центральную ногу куда относить? И шире : где левое и правое в период экономических и всяческих других реформ. Есть мнение – принадлежащее, кажется, какому-то знатному специалисту в этой области – что они все время меняются местами. Чуть реформа – что вчера было правое, стало левое. Правда, может быть, остаются следы. Устоявшиеся образы. Как это? Мне было довольно того, что вчера...гвоздь...на котором висело пальто, в общем. Потом и след от гвоздя исчез под кистью старого маляра. След, конечно, не исчез: и сейчас полным-полно людей, которые верят во все то же самое.
Ну, а в терминах мясорубки? Эд вдруг ощутил многозначность и пальцы сложил: чур-чур. В терминах хозяйственной мясорубки, как это? Скажем, идет модель, а сверху – окрашенный свет. Вспышками. Белая, желтая, оранжевая. Перед ней – краткий миг темноты, а потом Эдя рука перемещается направо, правая – налево. Но как же это может быть? А кольца? Не может же быть обручальное на Эдом руке? То есть без смены культуры не может. У англосаксов ring finger, как известно, на другой руке. И выглядит сам объект иначе. Может, лучше не так: пусть руки не меняются местами, а, если их три, могут в косичку заплетаться. Мясорубку крутит та рука, которая в данный момент ближе к правому краю. Но что-то в этом есть не то. Циничное, что ли. Хотя, если подумать, мясорубка она и есть мясорубка, какая разница в каком смысле. Нет, это чересчур. Словарный радикализм какой-то. Лучше так: от постоянной смены правого и левого на почве какой бы то ни было борьбы и прочих общественных пертурбаций до смены правого в личной твоей собственной жизни – один шаг. Вот тут-то и трагедия. Все, что было, снялось и полетело. И если допустить, что это можно – все, все позволено.  А нужна стабильность, безусловно. Кто это говорил?  Но есть и хорошая сторона: для себя лично я могу остановиться, где хочу. Начать заплетать и бросить. Пусть правое будет правым, а левое – Эдам. То есть не совсем так, а то, что оказалось справа и сЭд после того, как заплели немножко и перестали.  Оставить так. Пусть будет стабильность. Эд был за.

   А можно... Может, лучше не много рук, а каждый – во многих ипостасях.  В смысле, каждая модель. С двойниками. Когда-то давно, когда Лиза второй после отъезда раз приехала в Москву,  - прошло, общим счетом, после отъезда двенадцать лет, и в промежутке она приезжала только однажды, - ее поразило: как, или, вернее, кем она себя чувствует. Все время казалось, что то ли в глазах двоится, то ли сама она двоится, и у каждой в глазах двоится. Все она видела как бы с разных сторон – старой и новой. Родное, и узнаваемое, если не всюду, то местами – и какое-то чужое.
Орет, скажем, на тебя гардеробщица, когда подаешь ей пальто:
- Девушка, вешалку приготовьте! Петлю, я же вам говорю!
А ты ей:
- Ну что вы кричите! Вы, пожалуйста, спокойно. Ну что я такого сделала, можно за воротник держать и вешать, я не возражаю.
- Как за воротник? Это лиса?
- Чернобурка естественная. Но я имею в виду за спинку вешать, пожалуйста. Петелька оторвалась как раз вчера.
- Девушка, голову не морочьте. Совсем с ума посходили. У вас петельки нет, а мне отвечать.
И чувствуешь себя идиоткой, забывшей, пока скакала с кенгуру, что человеку полагается вешалка на пальто. Если вообще не Мариной Цветаевой – петля, все такое. Для правильного обращения с одеждой необходимая. Но не забывшей, ни при каких почему-то обстоятельствах – что с этой бабусей у нее ничего общего. Хотя она родная и узнаваемая. И даже она сама, Лиза, под такую косит - там, в своем далеке.  Но не тут. Здесь классовые различия как были, так и стоят. Незыблемо. Или это только в умах тех, кто пятнадцать лет отсутствовал? Для остальных все сдвинулось и покачнулось?
Насколько покачнулось и куда сдвинулось, Лиза была не уверена, что ей действительно известно. Сама она зарабатывала уроками английского  - и чувствовала себя одновременно хорошо оплачиваемым специалистом – бывшие учительницы получали меньше – и французским булочником, забредшим во время военных действий почему-то на чужую территорию, и после войны сделавшимся учителем. Были такие булочники, или нет, когда и куда они могли забрести, неважно,  Лиза себя чувствовала именно так. Чувство жульничества, как бы даже необходимого, и даже, вроде, имманентного – подходящее слово – выбранной ситуации – веселило и возвышало. И это было приятно.


- Что же, все-таки, я делаю не так? Этот вопрос вспыхивал в ее сознании новым ярким светом после каждого контакта с Ташкой. Ташка была троюродная – дочь двоюродной сестры отца Брони – когда-то давно, еще до деда, уехавшей в Америку, но не удержавшей там детей. Как-то так получилось, что они, как Лиза, скатились в Австралию, и там и остались. Недалеко, хотя и в другом городе.
Когда-то давно, еще в детстве, Ташка и Лиза вместе ездили отдыхать. Лизины дедушка и бабушка вывозили обеих девочек в Юрмалу. Лиза собирала ракушки, иногда просто красивые кусочки перламутра, и выпиливала из них лобзиком. Мечтала стать ювелиром.
Дед и бабушка дружили с пожилой еврейской парой – Цип и Ципа было их кодовым прозвищем внутри семьи – и десяти-двенадцатилетняя Лиза почему-то находила Ципа необыкновенно увлекательным собеседником. Сердце билось и дыхание слегка перехватывало, пока она дожидалась своей очереди в разговоре или, нечасто, но тем дороже и драгоценнее был каждый раз, своей очереди для самостоятельного разговора с Ципом. В чем тут было дело, трудно сказать. Может, он просто здорово умел ей польстить и говорил разные приятные вещи? Как-то сказал, что с ней необыкновенно интересно разговаривать. Но с ювелирной мечтой получилось хуже: Лиза демонстрировала что-то выпиленное лобзиком, купленным здесь же, в Юрмале – три маленькие ступеньки, выточенные морем в старой деревяшке – по-английски такие называются plywood – а сверху перламутровый цветочек, или башенка, тоже выточенная морем естественная форма, слегка подправленная лобзиколобзиком. Вроде красиво, но Цип сказал неободрительное:
- Вряд ли это у тебя получится. Не позволят тебе ювелиром. Хотя, кто знает, учись...
Получалось, что, хотя и не позволят, но стремиться и учиться все-таки стоит. Наперекор всем, что ли?
Сам он, кажется, был дорогим зубным врачом. Смежная, можно сказать, профессия. Перламутровый пыл после этого случая в Лизе не остыл, но как-то ни во что не развился. А у Ташки к ракушкам подход был другой. Она их красила лаком для ногтей. Накупила разноцветных скляночек и проводила за этим занятием часы. Из под ее маникюрной кисти выходили серебристые, розовые, бордовые и синие ракушки. Никакого намерения что-то с ними делать еще, после того, как покрасит лаком, у нее, как ни странно, не было. Лиза предлагала склеить мозаику – ну вот хоть на листе картона, что ли – ведь сколько есть разных цветов – но Ташке это было неинтересно. И вслед за ней Лиза остыла к этой идее.

Их отношение к жизни в дальнейшем напоминало их отношения с перламутром. Реакции на одни и те же стимулы у них были разные. Первое время после приезда в Австралию Лиза стеснялась говорить. Ей все время казалось, что выходит ну просто ужасно. Потратив, скажем, около часа на поиски чего-нибудь, что надо было обязательно найти, вроде поликлиники, она заходила в первый попавшийся магазин и спрашивала. Случалось, пытаясь ей помочь, тетка за стойкой звонила в разыскиваемое место и начинала так: I have a lady here asking me how to get to…
И поставляла этим Лизе пищу для размышлений на целый день: то, что ее назвали lady – это хорошо или плохо? Или вообще ничего не значит? Мозги заливали беспокойство и страх, бессмысленные, но ясно, что бессмысленные... Значит, ничего не значит. Но вот если принять во внимание интонацию...
Пока Лиза маялась тоской, временами переходящей во вполне настоящую депрессию, Ташка в своем соседнем штате жила напряженной веселой жизнью. Сдавала на права, заводила новые знакомства среди русских и других людей, мыла в каких-то офисах окна и полы на cash и меньше всего беспокоилась о предполагаемой главной причине своего во всем этом присутствия: диссертации. Занимавшей, почему-то, довольно много места в Лизиной измученной беспокойством и чувством какой-то новой неполноценности – черт ее знает, с чем связанной – душе. С языком в тот первый период жизни у них было приблизительно одинаково и даже, может быть, у Лизы чуть лучше. Но Ташка не была недотрогой, не съеживалась от разнообразных faux pas, языковых и прочих неудач. Время от времени она ликующе предлагала всем языковые задачки, которые черпала прямо из жизни.
- Чем отличается can от may?
- Can это такое обыкновенное слово, разговорное. А may – более вежливое. В магазине, например, всегда ‘can I help you?’
- Но может быть и may: may I help you?
- Это другой оттенок. Более неуверенный, что ли. Или, может, значит, что ты ему не нравишься. Знаешь, как иногда madam говорят в таких случаях.
- Нет, а что?
- Ну, это такое более официальное обращение. Значит, что ты ему не нравишься.
- May иначе. И, по-моему, уж что-нибудь одно: либо он покупателю ‘mam’ говорит, либо вежливый глагол.
- Какой вежливый глагол?
- May.
- А странно, они говорят в некоторых случаях, когда шопишь, madam, но mister в этих же ситуациях почему-то никогда. Странно, а?

Не то чтобы у Ташки не возникало конфликтов – кто-то, например, пожаловался, что она за счет работы аэрограммы в Москву посылает – но как-то они быстро разрешались. Услышав про жалобщика, Лиза заметила:
- У них, похоже, вообще нет идеи, что ябедничать нехорошо. Ведь это донос, по сути дела.
- Ну скажешь тоже, донос.
- А что? Хоть мелкий, а донос.
- Не знаю, может. Но это вообще из другой жизни. Здесь им как-то удалось реализовать эту мудрость: общественное – значит мое.
- Идеальный социализм. Кстати, - неожиданно сообразила Лиза, - есть хорошее слово для доносить: dob. От date of birth происходит.

Доносил, как потом выяснилось, не кто-нибудь, а Ташкина подружка-аспирантка, с которой она была ближе, чем с другими. Но это детали. На Лизу они производили слишком сильное, видимо, впечатление. Как все в то первое время. Может, для того и рассказывалось? Хотя, скорее, не произвести впечатление, а посмотреть, какое произведет впечатление.
Ташка и Лиза вседа существовали в противофазе. Пока Лиза пыталась представить себе, как можно точнее, как же выглядел тополь во дворе того деревянного дома, где она в детстве жила, как стоял стол буквой П и мужики играли в домино, и кто сидел, и что были за лица – все сейчас казалось родным и милым, хотя когда-то их собственный кот Триша боялся этих мужиков настолько, что домой ходил не по лестнице, а по деревянной стене, через окно – пока Лиза складывала по кусочку зрительный и слуховой образ – харканье, ругань, звук костяшек – Ташка обводила взглядом залитый огнями океанский залив и восклицала:
- Господи, неужели только три года! Надо использовать вовсю.

Как это ни удивительно, с годами они как будто поменялись ролями, поменяли местами гамаки в этом ностальгическом лесу.
- Ничто, ну что, в самом деле, может сравниться с музыкой родной речи, - говорила Ташка, когда, гуляя, ей случалось пройти мимо русских. Лиза помалкивала, хотя регистр ей казался выбранным неправильно. Она как раз делала первые попытки написать что-нибудь неакадемическое по-английски.

- Странно, - говорила Лиза. Есть вещи, к которым просто невозможно выработать последовательное отношение. Или разумное, скорее.
- Это какие?
-  Ну, например, альтернативный вариант развития событий.
- Каких событий?
- Ну если бы мы не сюда поехали, а куда-нибудь еще. Во Францию, например. Или вообще остались на месте.
- Почему не может быть разумного отношения?
- Не знаю,  зашкаливает. Раздражение заливает через край.  Против никого в особенности и всех сразу. Хотя, если подумать, всегда можно найти ответственных.
- Ну и что бы было в альтернативном варианте?
- Трудно сказать. Наверно, если бы куда-нибудь еще уехать, ничего хорошего. Хотя домой было бы ближе. Жаль, нельзя человека взять и в один и тот же период его жизни поместить сперва в одни, а потом в то же самое время в другие условия. А все остальное оставить не меняя, как требуется в чистом  опыте.
- Почему не меняя?
- Ну а как же? Если интересуешься влиянием места, все остальное должно быть постоянно. Возраст, семейное положение, работа, доход. Так ведь в хороших экспериментах делают. Жаль, невозможно. И вообще эксперименты на людях запрещены.
- Такие эксперименты, как ты говоришь, вообще на живом невозможны. В одно и то же время в разные условия живой организм поставить нельзя. Если время разное, значит и животное, ну, скажем, крыса, уже изменилась немного, хотя бы чуть-чуть. Не тот же самый подопытный. И какие-то обстоятельства ее жизни тоже изменились.
- Какие обстоятельства?
- Ну хотя бы что эта крыса ела сегодня.
- Наверно, так и есть. Но как же я все это не люблю. Ненавижу просто.
- Что все?
- Не знаю. Вообще. Хотя, если подумать, много лет живу за счет этой системы. И всем ей обязана.
- Чем всем?
- Ну, всем, что сама в себе ценю.
- Это что такое?
- Ну, критическое отношение к информации, наверно. Способность находить ответы на вопросы. И находить сами вопросы. Хотя, если подумать, это я, пожалуй, первой шефине
обязана, а не системе. Системе никто ничем не обязан вообще.
- Правдоподобно. И потом, какой системе: той, этой?
- Они похожи. Универсальны даже где-то, поэтому так и называются.  И вообще, эмоция не различает. Хотя вообще-то, если подумать, все то самое, что мы в себе ценим, других людей раздражает.
- Почему бы это?
- Снобизм, если он не твой собственный, вообще раздражает.
- Пожалуй. Причем против всех, кто с тобой заодно, детей включая.
- Вообще-то это не всегда верно. В основном, верно для тех, кто постарше. А для остальных, чем меньше человеку лет, тем меньше для него смысла в этой дилемме: учиться, не учиться. Ей и существовать-то осталось от силы лет десять.
- Почему десять? Не все же можно выучить по самоучителю онлайновому.
- Это кто как. Ну, может не десять, а пятнадцать.

Правда, радикальную окраску ‘ненавижу’ Лизино отношение к окружающей действительности приобрело не сразу. Сперва она жаловалась на другое. Поменьше, помягче. В первый раз это было, кажется, когда Ташка приезжала к ним срочно дописывать какие-то главы, а Лиза уже все сдала, точно в срок – она всегда все делала точно в срок – и получила ‘добро’ with minor corrections – так, кажется, это называлось – потребовались, значит, небольшие исправления. Можно было бы вздохнуть с облегчением и радоваться. Но чему радоваться? Что делать дальше, было неясно, и даже если бы и было ясно, без рекомендаций – никуда. А их попросить не у кого, из-за научных противоречий между ее руководителями. По крайней мере, так уверяла себя Лиза, потому что из этого следовало, что ничего этого можно не делать, и может быть, даже вообще обо всем счастливо забыть. Они сидели на кухне, пили чай, и Ташка как бы из сочувствия, густо замешанного на недоумении и любопытстве, расспрашивала Лизу. Заходила, что называется, издалека:
- Ну, а если бы не здесь, а скажем, где-нибудь... не знаю... в Европе... или, наоборот, в колониях бывших, в Индии  скажем...Как тебе кажется, лучше было бы? Ты бы могла, скажем, аппликацию хотя бы по-французски написать?
- Ну могла бы...Но зачем... это же полдела, если не вообще треть.
Лиза пустилась излагать ставшую за последнее время любимой мысль о том, что в некоторых, особенно, гуманитарных областях, хорошо развитые способности к общению и установлению полезных личных контактов так же, если не более важны, чем талант исследователя. Что ее впервые натолкнуло на эту мысль, она забыла, но держалась за нее крепко. И излагала каждый раз с каким-то странным самомучительским первертивным удовольствием.
- Я особой общительностью и там-то не отличалась, а здесь...Повисаю абсолютно. Особенно, знаешь, когда много народу, и нужно все время от одного к другому перебегать.
Ташка что-то отвечала, но Лиза не слушала, ей было не очень важно.
= Вообще, - с жаром продолжала она, - моя филология – это, в сущности, идеологическая область. Всегда была и такой остается.
- В каком смысле?
- В прямом. Всегда подвержена изменению ветров. Скажем, есть такая вещь, как анализ структуры. Или content’a. Что хочешь можно анализировать. Классический пример – морфология волшебной сказки Проппа. Сюжеты разлагаются на маленькие смысловые атомы. Всегда было хорошо, а теперь вдруг стало плохо.
- Почему?
- Чрезмерно аналитический, такой a la science подход не в моде.
- А что в моде?
- Не знаю. Может быть, tell a story? А уж там правдивая она, или нет, какая разница? Better lie than analyze. И там и там есть lie, но первое попроще.
- Но почему, правда?
- Может быть, потому, что, если человек привык анализировать, он видит сходство там, где оно есть. Например, между борьбой, скажем, с лженаукой в сталинские времена, знаешь, вейсманизм-морганизм, Сталин и вопросы языкознания и...
- Не очень знаю. Без подробностей.
- Я тоже, неважно. Я имею в виду, сходство между той борьбой и всей последующей. Независимо от места и времени. Элементарные сюжеты те же. Как в волшебных сказках.
- И какие же?
- Ну... – Лиза замялась.
- Так как же?
- Ну, скажем, то, что тут называется tall poppy syndrome. Кстати, обрати внимание, что стыдливое русское сознание для элементарной зависти – и ее воплощения в interpersonal relations – названия не придумало.
- Может быть. А еще?
- Ну еще эта старая мудрость относительно купить-продать. Из старого анекдота: Иванов честный человек, он совести не продал. – Конечно, не продал. А кто ее купит. И еще: честный человек продается только один раз, но старается взять подороже.
- М-мда.
- Кстати, про куплю- продажу, хотя это сюжет универсальный, на мой взгляд,  в английском ничего нет. Странно, а?
Разговоры на эту тему возникали достаточно часто для того, чтобы можно было проследить эволюцию взглядов и той и другой.  Лизины становились все круче, все радикальнее. А у Ташки детская восторженность первого времени сменилась тем, что принято называть взвешенно-критическим отношеним к действительности.
Время шло и постепенно отношения между Лизой и Ташкой, покачавшись некоторое время в положении неустойчивого равновесия, испортились.  Лизе казалось, что Ташка все время пытается испортить ее отношения с И.  – Что ей за дело? – постоянно недоумевала Лиза, и, не находя ответа, застревала в ступоре. Так далеко не уйдешь. Как-то это было, очевидно, связано, все с тем же основным, вдруг сообразила Лиза, в ее жизни различием между экстра- и интравертами. Человеку настолько склонному к нетворкингу есть дело до всего, сколько ты ни мучайся вопросом, зачем ему это. Ничего не поделаешь.
Роковую роль в этом процессе – а это был именно процесс – между двумя соседними точками на представляющей его, в Лизином сознании, ломаной линией – проходили месяцы, иногда годы – сыграл Ташкин супруг Даня. Воспитанный в какой-то сложной, не такой, смешанной, как говорят, семье, он оказался замечательной моделью для демонстрации того, что в тридцать, сорок и пятьдесят лет человек еще молод, и вообще зачем запирать себя в жизни, выбранной когда-то давно, в ранней молодости. Жизнь сложнее ваших схем. Какие-то у него постоянно случались истории и романы, которые Ташка со смаком обсуждала со всеми, кроме Лизы.  Лизе как-то удавалось обсуждения избегать. Но, очень может быть, что и зря – информация доходила до нее от И., в его изложении.  Или не зря – это как посмотреть – оценка и реакция были как на ладони.
Больше всего в сложившейся ситуации Лизу удивляло Ташкино отношение к ней, ситуации. На ее месте Лиза бы замкнула уста на замок, и старалась избегать всякого обсуждения событий. Единственно приемлемая позиция.
= Боже мой, как же можно так выворачиваться – изумлялась Лиза. – Я бы не стала этого обсуждать вообще ни с кем. Как вообще можно так в открытую реагировать?
Лиза ломала голову над тем, зачем она это делает. Хочет получить ценный совет? Узнать мнение эксперта? Облегчить душу, изливаясь подруге? Подруг к этому времени у Лизы не осталось, и последнее ей было особенно трудно представить себе. И перед ней сперва неясно, а потом все более четко забрезжил ответ: все это, похоже, представление, театр.
То есть, может, все это и происходит – и даже Ташка что-то по этому поводу испытывает – но не это главное. Главное в том, что она создает свою постановку и меняет у нас, И., прежде всего, установку. Представления о том, что нормально, и как следует поступать.
Когда наконец пришлось поступать, Лиза вела себя тем самым, давно отрепетированным, пока слушала Ташку и о Ташке – образом.  Ей казалось, что это естественно, если, конечно, не преследовать цели пропаганды.  А может и нет, какая разница.
Нина была Ташкиной близкой подругой. Лиза предерживалась того самого железного правила – игнорировать – лучшая тактика. Но время от времени срывалась на крик. Обвиняла ее во всех смертных грехах.
- Ты бы на ее месте...- начинал И.
- Я бы не могла быть на ее месте, - Лиза обрывала на полуслове. – В этом суть. Ни при каких обстоятельствах.
- Почему?
- Ну так, очевидно, по-моему. Не могла бы посягнуть на чью-то давно сложившуюся жизнь. Да и унизительно это как-то. Как всякое воровство. Все равно что ждать, пока твоя соседка отвернется на время достаточное, чтобы вытащить у нее из сумки кошелек. Чушь.
- Совсем другое дело. Есть воровство, а есть соревнование.
- Я не люблю соревнований.  Никаких, в сущности. Мне неинтересно, кто выиграет. И неразборчивость в средствах не нравится, а она почти всегда.  Но в чем-то, мне кажется, они особенно неуместны. Есть вещи, на которые человек имеет право, при любом исходе соревнования.
- Это истинно христианская позиция.
- И христианство здесь ни при чем, по-моему. То есть, может, и при чем, чисто исторически, но не для меня. Чтобы сегодня верить во все эти вещи, не обязательно ходить в церковь.
- Почему?
- Да так. А может, и обязательно. Потому что они, и впрямь, выдыхаются. Я недавно где-то в газетке или журнальчике каком-то прочитала насмешливую статью. О тридцатилетнем девственнике. Или девственнице. Он или она, не помню, неважно. Так это я к тому, что по нынешнем временам человек, который не придается, как сказать,  постоянным экспериментам над своей личной жизнью, а живет как люди жили раньше, - так же смешон кажется. Нелепо, как тридцатилетний девственник. Почти не бывает.
- Причем здесь это?
- Ну как... процесс, как говорят, пошел. Чем меньше людей верят во все христианские штучки, меня включая, тем нелепее становятся некоторые вещи. Хотя почему, не понимаю.  Но вообще-то дело не в воровстве. Человек, известное дело, не вещь, украсть нельзя.
- А в чем?
- Ну, как сказать...если она на своем месте может быть, хотя бы временно, то я ни на какое такое подобное место в принципе не хочу. Never ever. 
- Не всем же быть белыми воронами.
- Может. А тебе не кажется, что это уже на грани насилия?
- Какого насилия?
- Ну так, нравственного насилия. Раньше оно работало в сторону заставить всех быть добродетельными и соблюдать, хотя бы внешне, целомудрие. А теперь наоборот.  Но насилие никуда не делось.  Направление только изменилось, если это хорошо конечно.
- Это перегиб. Никто уже не забрасывает людей камнями, что бы они ни делали. В буквальном смысле, по крайней мере.
- Ну вот разве что. Но соответствовать некоторому, как хочешь его называй – идеальному или нормальному сценарию – по-прежнему надо. Свобода чистая фикция. Для большинства, во всяком случае.
Хотя почему, собственно, должна быть свобода? И сколько вообще можно выяснять отношения с жизнью, препираясь о месте, которое почему-то здравомыслящие люди считают твоим, или, еще хуже, для тебя подходящим – а ты на него не хочешь.
- Еще Солженицын, кажется, говорил, что из самого способа соединения следует, что никакого равноправия между полами быть не может, - заметила Лиза. – Возмутительно, по-моему.
- Отсюда глядя, еще бы. Это сексизм.
- Это как раз нет. Не запрещается знать, что они анатомически различны. Это не сексизм.
Вот если ты думаешь, что они еще чем-нибудь различаются, тогда сексизм. И в два счета улетишь за harassment, если с умом взяться.
- Прямо.
- Вот если, скажем, тебя обвиняют в чем-то таком, в чем пол имеет значение, тогда сексизм. Ну скажем в шашнях на работе. Это уже оно.
- Всех обвиняют и ничего.
- C умом взяться, говорю же. Но делом не в этом. 
- А в чем?
- Не знаю... Лиза мялась. ...Я в принципе не понимаю, есть он или нет, и насколько это глупые разговоры.

Ну  а как бы все это могло выглядеть в терминах возможных миров? Эд задумался. Наверно, правильно было бы сравнить все это с какой-нибудь игрой. Есть постоянные, излюбленные публикой ассоциации: футбол, крикет. Что бы тут могло быть еще? Может быть, бадминтон. От слова bad. Но как-то он здесь менее известен. Как ни странно, больше вроде бы ничего. Игры, в которые играют люди. Была когда-то такая популярная книжка.
Когда-то Лизе очень нравилась мысль, что люди играют в разные игры здесь и там. В России и в Австралии. И это важно. И если в чужие игры не умеешь играть, нечего и связываться. Даже, может, не всегда понятно, во что это они там играют. Что, например, за игра такая relationship? Бывают еще его различные разновидности: committed и non-committed. Или, скажем, long term. Человек, который играет в чужие, незнакомые с детства игры, должно быть, здорово в них понимает. Ну или, может, опирается на что-то такое, что важнее и больше любой игры. Что?
Да, так крикет. Хорошо бы изобразить крикет. Скажем, пусть будут вампиры... на поле... у них биты, или чем там играют... bats, что ли... они же летучие мыши... играют в крикет. Это модно. И, опять же, простор для изобразительности: черное – плащи, красное – алые губы вампиров. Алые от высасываемой крови...Или, может, пусть в крикет играет Буратино. Откуда, собственно, все и пошло: сверчок – он же cricket – он же совесть Буратино. Хотя, целую команду из Буратин ведь не составишь. Они неповторимы, чем и интересны. Пусть вампиры лучше.
Эду вдруг пришло в голову, что между вампирами и Буратиной есть прежде незамеченная связь: из деревянного мальчишки кровь не высосешь. Нельзя ли это как-нибудь использовать? Негде воткнуть клык. Вампирскиий клык торчит как штык. А на голове у них пускай будет – башлык. Капюшон то есть. Как у монахов-капуцинов. Они его, вампиры то есть, снимают и одевают. Входит и выходит. Мой любимый цвет и размер. А против вампиров... против вампиров пусть играет команда...ну, менагеров, что ли. Или какие там есть категории? Чтобы особенно крикет ненавидели? Администраторы какие-нибудь? Или, из женских профессий, может, учителя? Начальных школ. Впрочем, последние, все-таки, другое: они, как правило, семейные. Крикет ненавидят не так сильно. Вот менагеры – это да. Хотя, по замыслу, в крикет они играют все. Ненавидят или нет. Тут какое-то противоречие. А вампиры  - Эду пришел в голову неожиданный ход – пусть будут одновременно и вампиры и тургеневские девушки. В белых платьях. Хотя, вроде, вампиры должны быть в черном. Или темном, по крайней мере. Тургеневской девушкой тем и хорошо быть, - сообразил он, - что никто не задумывается – вампир она или нет. Эмоциональный и прочий всякий. Ну, или не тургеневские девушки. А студентки младших курсов. Советских или ранних пост-перестроечных времен. Их можно как хочешь одеть. Хотя, по сути, это почти то же самое, что тургеневские девушки. Интересно, так бывает? Да, все-таки это почти одно и то же, хотя верится в это, конечно, с трудом: больше их нигде не встретишь. И эти тургеневские девушки, как в Шреке: by day one way, by night another. Днем пускай будут девушки, а ночью вампиры.
Ну, и чтобы их победить в крикете... он приостановился. Он не то что бы не знал, что нужно для того, чтобы их победить... Знал прекрасно... Но вот как это вставить в рассказ...неудобно как-то получается...в возможный мир.  Скажем, так. Чтобы победить тургеневскую девушку, лучше всего ее держать в консистенции вампира. Или вообще летучей мыши, пусть повисит в сарае где-нибудь вниз головой. Не так опасно, отталкивающее зрелище. И мыши эти летучие, и вампиры красногубые. А для этого – если ночью они в вампиров превращаются – нужна вечная полярная ночь. Темнота. Скажем, согнать их всех в неосвященный сарай. Или заманить обманом. Или устроить солнечное затмение. Интересно, оно бывает искусственным. Спутником каким-нибудь солнце затемнить. Набитый менагерами и прочими бюрократами спутник налезает на солнце, и в мире становится абсолютно темно. И все тургеневские девушки – бац – вампиры. Бегают, рыщут, где бы крови напиться. А потенциальные жертвы шарахаются от них. Собственно, это довольно драматично само по себе, и без крикета. И вот кто-то догадался – услышал – или выманил у вампира секрет – что нужен свет. Принес в сарай факел или фонарь. Чтобы превратить вампиров обратно в девушек. Вампиры глупые – шарахаются от огня, как звери. А тургеневские девушки, наоборот, летят на свет как бабочки. Как же вампиров подманить? Ясно одно: как только они опять станут девушки, нужна осторожность, чтобы не обожглись. А вампиров можно дрессировать, что ли. Формировать у них условные рефлексы. Подошел к факелу – на тебе хлебца.  Воспитание рефлексов и образование, конечно, надо проводить, но общая установка такая:  держать их  в образе вампира, как можно дольше. Хотя ее, конечно, не обязательно делать публичной, это, скорее, негласная ориентировка, хорошо знакомая этим, на спутнике. Слишком успешное образование вампиров и их детей неудобно, а если они кровь пьют и выступают несильно – кому от этого плохо, в самом деле. И пойди докажи умысел. Какой из вампира адвокат, к чертовой матери. Сперва от крови отмойся.
Или можно заманить в темное и без искусственного затмения: предложить тургеневской девушке, скажем, ночную работу. Сторожем. Или ну... если не кочегаром...то санитаром каким-нибудь...медсестрой в больнице. И сразу убиваешь двух зайцев: и дома по ночам отсутствует и вампиром при всем при том остается: с этими дурацкими ночными посиделками из вампиров не выбьешься. Хотя это, конечно, менее инфернальный способ, чем искусственное затмение.

А еще можно... пусть эти, которые на спутнике, выпускают стенгазету, что-ли. Новостной листок. Newsletter или меморандум какой-нибудь. Что бы они там могли писать? Он не то что бы не знал. Но... неудобно как-то. Неповторимый стиль надо capture.  Наверно, они бы стали ругаться... Что нибудь о вреде некоторых игр... В них все дело. Сказали бы, что крикет – устаревшая игра.  Obsolete. As opposed to ob ovo. Что по латыни значит ‘из яйца.’  Или  ‘с самого начала’. А obsolete тогда, - из Леты – Lethe. Ob so Lethe.  А so  - это так, conjunction. Если французить, или, скажем, древних начнут цитировать, то, он знал по опыту, хуже всего не римляне, а кто постарше: не помешало бы еще что-нибудь о древних Египтянах. Они самые как бы сказать...почему-то жизнепротивные.  То ли потому, что давно очень были, то ли по причине этих их каменных пирамид. Что же есть еще такого египетского? Египетские ночи? Но это не из той оперы. Неизвестным может оказаться.  Саркофаг, конечно. А интересно, слово ‘саркофаг ‘ может быть одного корня с ‘сара’?  Как бы такой анти-египетский текст мог выглядеть? И за свободу всего.
‘В районе Нила обнаружен Саркофаг с останками живого существа, по-видимому, женщины.  Одежда женщины указывает на то, что она была весталкой, то есть жрицей, бога плодородия Ра.’
-А может, его звали не Ра? Неважно. Кто сейчас знает, как все эти египетские штучки озвучивались, по-любому.  ‘Об этом говорят  растянутые тяжелыми серьгами
мочки ушей женщины. По этому признаку можно с уверенностью определить, что женщина была весталкой. Ученые сообщают, что недавно найденный папирус сообщает, что таким образом растянутые мочки иногда достигали размера слоновьих ушей и завязывались вокруг пояса жрицы, образуя, таким образом, своеобразный пояс целомудрия. Развязать его имел право только верховный жрец. Известны случаи, однако, когда это право верховный жрец по той или иной причине делегировал младшему жрецу. Каждый эпизод развязывания отмечался на мочке маленьким ожогом – для нанесения которой использовался раскаленный в священном огне храма огненный прут. Мочки египетской жрицы, таким образом, представляли собой своеобразную перфокарту, содержащую историю их развязывания. В некотором смысле, здесь мы, возможно, имеем дело с праобразом современной служебной характеристики. Подделать ее было невозможно, если, конечно, допустить, что в храмовом очаге всегда было достаточно дров для раскаления прута. Для считывания этой неожиданно сложной перфокарты использовалось специальное устройство, вделанное в глаз статуи бога плодородия. В настоящее время большинство этих устройств пришло в негодность вследствие длительного контакта с природными стихиями.  Ученые работают над полностью функциональной реконструкцией. В саркофаге обнаружены также деревянные предметы, по-видимому, для какой-то древней игры.’

Вроде ничего? – прикинул Эд.  И не без клубнички – никогда не помешает – и охаял в достаточной степени египтян.  Правда, тут как-то не совсем понятно, что что. Свободомыслящая сара в саркофаге лежит, или вечно совестливая жрица-игрица крикета. Но, может, это так и есть?
Где-то они похожи. Как всякие противопложности. Советский, антисоветский - какая разница. Отчаянный интерес к предмету их сближает. Злости только, может, у менагеров побольше.  Хотя почему, собственно, это так обязательно? Параноик, - выругал себя Эд и переключился.

Ну а что на этот меморандум могли бы ответить тургеневские вампиры? Может, бомбу бросить в спутник, осуществляющий искуственное затмение? Toujours fidele et sans souci.  Так подписывала письма Татьяна Андреевна Кузьминская, прототип Наташи Ростовой. Бомбу. И все.
Потому что словами на них воздействовать невозможно.  В самом деле, ведь не спросишь:
- Вы почему, гражданка, против вампирского крикета? Вам-то, собственно, какая такая разница, во что разные-всякие другие люди играют?
Не спросишь, а если спросишь, можешь, - а вдруг? - услышать:
- Созерцаю нравственный закон в себе и звездное небо над головой, и прихожу к выводу, что вас надо улучшить. Частная жизнь – всего лишь иллюзия. Жизнь всеобща, как звездное небо.
- Тьфу, - отмахнулся сам от себя Эд. Какое, к черту, звездное небо. Договорился. Просто есть социология некоторых  вещей – ну вот хоть менагерства, например.  И психология. Ими редко занимаются люди с вполне традиционным образом жизни.  С другой стороны, в их глазах он еще не полностью обесценился. Или совсем не обесценился. Вот и лезет, сука.