Тарту Калуга

Виктор Павленков
Тарту — Калуга

Жил я тогда нас станции Кяркна, что километрах в восьми от Тарту (он же Дерпт, он же Юрьев), старинного университетского города. Изначально, по преданиям-завоеваниям, русского, потом польского, немецкого, сейчас — эстонского, ну а на момент, когда случились описанные события, еще и советского. Тогда казалось, навеки советского.
Стояло лето 1978 года, начало июля. И комната на первом этаже двухэтажного дома, которую я снимал у пожилого эстонца, была наполнена пряными ароматами садов, лугов и пашен, раскинувшихся по обе стороны железной дороги.

Готовясь к вступительным экзаменам на физфак Tартуского Юликоли (университет по-эстонски), я штудировал старые «Кванты» и в который раз применял общий закон газа, а также все законы Ньютона для решения задачек. Поступить в университет, стать частью его многовековой истории было моей заветной, жгучей мечтой, заставлявшей не спать по ночам, снова и снова доказывая теорему за теоремой. Студенческие шапочки с удлиненным козырьком были для меня воплощением самой крутой моды, и я часто представлял себя гордо несущим на голове такую, как награду и символ принадлежности к мистически-волшебной группе — студентов Дерптского универа! Воображение рисовало, не останавливаясь: и вот уже не шапочка, а шляпа, и шпага, и дуэль; и серенады, и громкие песни студентов-рыцарей — короче, все-все было в этой длиннокозырке для меня. Все — молодость, любовь, надежды. Так что теоремы с леммами теснились в моей комнатушке вместе с диффурами и биномами, превращаясь в вагантов с гитарами и студентов со знаменами средневековых братств.

Хозяину дома, эстонцу Ханнесу шел девятый десяток, хотя выглядел он лет на шестьдесят. Весной на взятой где-то лошади он пропахал свой участок соток эдак на двадцать, засадил его овощами, а для прополки нанимал меня и мою подругу, расплачиваясь за полдня работы ведром прошлогодней картошки и баней, находившейся тут же, во дворе. Еще у него в саду росли около дюжины яблонь и маленький пруд, в который было здорово окунаться после бани, пробежав с криками через сад.
Комната на хуторе стоила десять рублей в месяц, а на Тартуском мясокомбинате платили по семь рублей за смену.  С комбината все таскали домой сало, на что начальство смотрело сквозь пальцы. Я, впрочем, взял это сало только один раз, да и то по настоятельному требованию бригадира. Рисковать ради сала свободой и будущим поступлением я не мог и не хотел, тем более что негласный кодекс диссидента -- к коим я себя, разумеется, относил -- запрещал прнимать участие в воровстве и другой уголовщине.
 Еще в Тарту было много веселых компаний в общагах, парки, библиотека, ресторан, где поздним вечером можно было купить водки у швейцара, а также несколько маленьких кафе, где приятно было заказать чашку кофе и сидеть долго с книгой или собеседницей.
Дед, сначала хмурый и суровый, явно недовольный моим слабым знанием эстонского, через пару месяцев подобрел. Думаю, этому послужило мое добросовестное отношение к прополке картофельного поля, а также хороший эстонский моей соседки по комнате. Кроме соседки, она была еще и колдуньей, царицей ложа, алмазным блеском и сияньем по ночам, богиней и рабой одновременно, но сейчас речь не о ней. На время описываемых событий она находилась далеко, в другой советской республике, в городе со странным названием Кривой Рог.
Время от времени дед уезжал на пару дней, как потом выяснилось, к любовнице. В тот раз, собираясь в свою очередную поездку, он оставил мне ключи от дома, дабы я передал их его сыну, собиравшемуся приехать в воскресенье со своей семьей. Если же сын не приедет, то цветы в доме было поручено поливать мне.
Недолго прособиравшись, он ушел, и вскоре я услышал шум подошедшего поезда, а потом и его отбытие. И тишину. Порешав еще некоторое время слегка приевшиеся мне задачки, я сладко потянулся и, решив сделать себе небольшой перерыв, зашел в комнаты деда, влекомый несколько неприличным любопытством. Первым предметом, обратившим на себя мое внимание, был огромный старый радиоприемник, который я автоматически включил, продолжая осматривать комнаты в поисках цветов, которые мне предстояло поливать. Радио невозмутимо сообщило, что в эфире «Немецкая волна» -- интересно, подумал я, дед-то мой, оказывается, голоса слушает, -- а потом так же спокойно передало, что суд над основателем московской Хельсинкской группы Александром Гинзбургом начнется в понедельник в областном суде города Калуга.
Путь жизненный, оглядываемый с вершины прожитых лет, несет в себе закономерность и послушность событий и поступков заранее решенному пути, скрытых при первом рассмотрении.
Мог ли я предположить, что, открывая дверь оставленным ключом, услышу я вдруг зов издалека, который позовет меня в дорогу?
А если бы ключи дед положил в тайничок, как раньше делал, уходя из дома? Если бы сын приехал раньше, чем уехал дед? А если б радио не попалось мне на глаза? Или вещало по-эстонски? И много, много разных если бы есть... Но было так, как было, и значит, что иначе не могло. Готовься к чуду или хотя бы событию в любой из серых, надоевших будних дней.
Александр Гинзбург -- известный диссидент и правозащитник, редактор самиздатовских сборников, журналист и политзэка со стажем -- вот уже больше года находился под следствием в тюрьме по делу о Фонде помощи советским политзаключенным и по обвинению в создании группы по наблюдению за соблюдением Хельсинкского соглашения между ведущими странами мира. Соглашение это включало и так называемую «третью корзину», как неуклюже и стыдливо называли права человека советские пропагандисты. Советский Союз был одним из подписантов этого документа, хотя и не собирался никогда изначально соблюдать эти так надоевшие ему западные ценности, права человека. На несоответствие между внешними декларациями СССР и его внутренней политикой и указывала эта наблюдательная группа, что приводило Софью Васильевну в еще большее негодование и вело к еще более очевидным нарушениям тех самых прав человека, о защите которых приходилось подписывать самые разные международные документы.
Для меня же Александр Гинзбург был прежде всего дядей Аликом, давнишним другом семьи, в чьем доме в Тарусе прошли не одни мои школьные каникулы. С детьми его, Санькой и Алешкой, много нянчилась моя мама, вот и сейчас на время суда они были отправлены к нам в Горький вместе с приемным сыном Арины и Алика Сережкой Шибаевым. Родители мои, однако, желая отстранить меня от пристального внимания КГБ, не сообщили мне ничего об этом на мой далекий эстонский хутор.
Года за полтора до этого, когда я оканчивал школу, Алика, как все называли его в диссидентской семье, арестовали. В Москве его сильно не хватало, хотя его жена Арина и продолжала держать диссидентскую штаб-квартиру с накуренной кухней, кучей народа в прихожей и страстными разговорами. Разговоры эти велись с помощью многоразовых стирающихся блокнотов, чтобы не уловили микрофоны.
Я, конечно, сопереживал Алику, как и всем политзэкам. Как в свое время сильно переживал за отца, который провел семь лет за решеткой. Но жизнь так затянула меня в свой водоворот, что эти полтора года, включившие в себя и окончание школы, и поступление в университет, и путешествия по стране от Горького до Архангельска, от Питера до Москвы. Были в эти годы и драки с последующей госпитализацией, и небольшой срок в тюрьме, устроенный мне тартуским КГБ, чтобы не допустить меня в храм Юликоли. Эти и другие личные переживания и увлечения заслонили от меня судьбу моего друга Алика, который всегда держался со мной наравне, чем заслужил мое еще мальчишеское уважение.
Так же недавним открытием для меня был этот мир страсти и ночного колдовства и перевоплощения, мир, в который я нырнул, как в омут, ну и, конечно, вторая попытка поступления в Тартуский универ, — так что всей этой суетой несущейся мимо меня жизни я временно устранился от прошлого.  И тем сильнее внезапно услышанное по радио сообщение разбудило во мне вспоминания, а вместе с ними и воображение.
Я вдруг представил, как он стоит один в суде, а зал наполнен злобой чекистских сволочей: как его, бритого, вохра выводит из суда в воронок, который увозит его на долгие годы скитаний по тюрьмам и лагерям. И в этот миг — однажды вырвавшись на волю, воображение мое уже парило — вдруг из-за спин всего этого быдла и врунов-подонков рукою чьей-то брошенный цветок (моей, моей, конечно же, рукою) летит к нему, сильнее всех решеток, оков, ключей, запретных зон и черных воронков.
Увидев эту картину, я влюбился. Соединив в себе общественное и личное, летящий цветок настолько прельстил меня, что я начал немедленно собираться, а вскоре, закрыв дом, уже шагал к дороге с сумкой, пятью рублями в кармане и с легкостью полета при ходьбе.
Выйдя к шоссе, я положил сумку у ног и поднял руку с загнутым вверх большим пальцем. Обычно именно на этом месте я голосовал, когда ехал в Тарту. «Каске Тарту сий тат те?» — моя самая-самая первая фраза по-эстонски, выученная и закрепленная повторениями, была моим паролем и пропуском на дорогах этой небольшой, но страшно привлекательной страны, где не просили и не брали денег за подвоз, что было весьма удобно бедному абитуриенту.
Однако, на удивление, прошло около часа, но ни одна машина не остановилась. Такого со мной еще не случалось: обычно минут пятнадцать–двадцать, и я уже мчался вперед с новым попутчиком, а тут вот что-то не складывалось. Хотя моя решительность и не была поколеблена таким началом, мысль о близости дома, о мягкой кровати, о картошке с салом пролезла в дальний уголок сознания, мелькнув мгновенно, как светлячок в ночи, осталась там, сначала незваным гостем у дверей, а закрепившись, стала набирать силу. Особенно мысль о доме укрепилась с наступлением сумерек, вместе с которыми появился и дождик, сперва слегка накрапывавший, но постепенно, по мере наступления темноты, переходивший в настоящий ливень. Машины шли все реже и реже. Становилось очевидным, что я сегодня никуда не уеду, и даже появилась маленькая радость, что дом так близко, что не уехал уже километров за пять, что вот он, дом, стоит, ждет, внутри сухой и уютный.
Вот и еще один автомобиль пронесся мимо, прошипев по лужам, не сбросив даже скорость для приличия. «Наверное, они меня даже не заметили в темноте», — уныло подумал я, провожая его взглядом и одновременно понимая, что пора, наверное, собираться до дому. Но — о, чудо! — сначала вспыхнули огни тормозов, а потом и фары заднего хода. Схватив сумку, я побежал к машине. Увидев на переднем сиденье пассажира, я приоткрыл заднюю дверь, уже выпаливая им мой пароль, «Каске...» — но застыл, наткнувшись на улыбку... сына моего хозяина, Юлло, сидевшего в салоне с супругой. «Садись скорее», — сказал он, принимая в салон мою сумку. Я вдруг, к стыду своему и к радости одновременно, вспомнил о позабытом ключе от дома, лежавшем в кармане брюк, который я должен был ему передать. Сказав им, что еду к другу, попавшему в беду в Калуге, я протянул ему этот самый ключ.
Пока я доставал его из кармана, он жег меня словно живой красный уголек, напоминание о преступной забывчивости. Отдав его, я вдруг преисполнился чувством благодарности к судьбе за... проехавшие мимо меня машины, за Юлло и его жену, которым поднаскучило в гостях, и они решили вернуться домой на день раньше; ко всем событиям и причинам, сложившимися уже в причудливую цепь событий, позволившим мне выйти в дорогу чистым, свободным от невыполненных обещаний. Как будто некто кто-то своей большой рукой, посетовав, наверное, слегка на мой порывистый забывчивый характер, слегка подправил изначальные условия, чуть-чуть смочил дождем в дорогу и пустил в плавание.
Юлло молча, как будто так и надо, взял ключ и продолжил путь. С наступлением ночи дождь припустил вовсю, "дворники" работали на полную мощность, разгоняя водные струи. Перекинувшись парой слов с супругой, Юлло сообщил мне, что они решили подвезти меня до прямой дороги на Нарву. Так и ехали где-то около часа, все дальше и дальше от их дома, все ближе и ближе к моей цели. Когда совсем уже стемнело, они высадили меня на маленькой автобусной остановке, под навесом, пожелали счастливого пути и укатили в ночь, в тепло, в цивилизацию. Правда, перед тем как высадить меня, уже прощаясь, жена Юлло, так и не сказавшая мне ни слова за всю дорогу, вдруг протянула мне плащ, дождевик-клеенку, протянула и снова отвернулась.
И вот уже лишь мутные очертания будки и стук ливня над головой отделяли меня от полной темноты. Постояв, поеживаясь, под навесом, я, накинул плащ на голову и спину и побрел вперед по слабо видимой дороге, нащупывая путь ногами, изредка поскальзываясь на обочине. Минут через пятнадцать из темноты нарисовалась машина, осветив мне слегка дорогу вперед. Однако через приоткрытое окно ни о чем я с эстонкой, сидевшей за рулем, так и не сумел договориться: то ли дождь помешал, то ли мое незнание эстонского, но она не захотела меня везти, может, ей не по дороге было, может, просто не понравился. Слегка обескураженный отказом, я продолжал свой путь, уже не прячась от дождя, так как промок до нитки, только сумку свою обмотал плащом покрепче. Время куда-то пропало, остались только дождь и тьма, и — вперед, вперед, вперед.
Из состояния прострации меня вывели звуки гудка едущей рядом машины. «А мы тебе уже третий раз гудим», — полуобернувшись ко мне с переднего сиденья, говорил пожилой русский мужчина после того, как, потеснив слегка женщину с ребенком, я устроился на заднем сиденье. Извинившись за мокрый свой наряд, я сразу объяснил, что денег у меня нет и что еду в Калугу на помощь другу. В ответ услышал, что едут они до Нарвы, денег не надо, а вот поесть и согреться мне не мешает. И чаем горячим угостили, и бутерброд дали, а потом как-то забыли обо мне: женщина с ребенком снова уснули, а пожилой глава семейства тихо переговаривался то ли с сыном, то ли с зятем, сидевшим за рулем, учил его переключать вовремя дальний свет на ближний.
Мы неслись по ночному мокрому шоссе, барабанивший по крыше дождь стирал все звуки, машина шла мягко и убаюкивающе потрясывалась на неровностях дороги. Согреваясь и погружаясь в дрему, я думал о том, что впереди дорога дальняя, а вот люди мне просто помогли, за что, почему — не знаю. Что не умерло у нас, русских, еще чувство локтя, заставившее этих людей разделить с мокрым ночным неизвестным им путником свою дорогу, невзирая на некоторые неудобства. А может, это близость к цивилизованным эстонцам их такими сделала, а вообще все будет хорошо и жизнь впереди полна приключений, находок и радостей...
Они разбудили и высадили меня в Нарве, пожелав хорошей дороги. Дождь к тому времени уже закончился, только клочья тумана еще висели над дорогой в предрассветных сумерках, когда я перешел в Россию, в Иван-город.
Мимо пропыхтел «пазик», обдав меня парами выхлопных газов, и — остановился, подобрал меня и покатил дальше. Шофер и единственный пассажир, сидевший у передней двери, рядом с шофером, молчали, но как-то тяжело, было впечатление прерванного разговора.
-- Я вообще-то в Ленинград, — нарушив молчание, полувопросительно сказал я.
-- Я вообще-то тоже, — ответил шофер, пристально вглядываясь в сумеречную мглу впереди.
-- Коль заплатишь, так доедешь, — пришел на помощь пассажир. Довольный собой, он хлопнул себя по коленям и спросил, обращаясь к шоферу:
-- Правда ведь?
 Мой вопрос насчет того, не хватит ли рубля, был встречен неодобрительным молчанием. Молча я протянул еще рубль, прошел вглубь автобуса и завалился спать на задние сиденья. Так под бурчание пассажира и шофера, под покачивание дороги, под поток мыслей о покинутой Эстонии, где даже русские денег не берут, я и продремал всю дорогу. Слез на Московском шоссе напротив громадного здания мясокомбината, уже утром, поправил сумку и с поднятой рукой потопал в сторону Москвы в полудреме, пока не был орошен слегка поливальной машиной, поорал на ее шофера и окончательно не проснулся.
В самом своем начале дорога широкая, в несколько полос, останавливаться грузовикам и машинам очень удобно. Они и останавливались, чуть ли не каждая вторая. Но, услышав мое предупреждение, что я автостоплю, то есть еду без денег,  катили дальше без меня. Я продолжал топать на Москву, словно надеясь, что разгоню дорогу ногами, и она ускорится под колесами.
Но вот после километров десяти ходьбы старенький грузовичок не ускорился после моего сообщения об отсутствии денег, а, чихнув на старте, забрал меня с собой. Водитель, под стать машине, был пожилым и оказался очень разговорчивым: шутил всю дорогу, рассказывал мне о своей жизни, о стройках и войне, о первой и второй женах, о детях и внуках. Прикорнуть не удалось — он настойчиво делился своим жизненным опытом, ничего у меня не расспрашивая, только лишь улыбнулся в ответ на мою легенду, продолжая рассказ про форсирование Днепра.
Высаживаясь, я поблагодарил его за теплоту, за дорогу, за то, что удалось встретить просто хорошего человека. И вот, улыбнувшись напоследок и что-то прокричав сквозь рев мотора, он укатил в сторону.
День, сменивший солнечное утро, заворошил все небо облаками и начал тихо плакать мелким дождиком. Машины неслись мимо, даже не останавливаясь. Но вот, -- о, чудо, а любая остановившаяся машина для автостопщика —  всегда маленькое чудо, — скрипнув тормозами, рядом остановился огромный КамАЗ. Когда я полез в кабину, произнося дежурную фразу про отсутствие денег, то вдруг нарвался на злобный ответ:
-- Куда же ты, падла, лезешь без денег? — и водитель так рванул с места, что я едва успел спрыгнуть с подножки.
Дождь усилился, а я, наоборот, загрустил и ослаб. Опустил голову, накинул на себя плащ и зашагал, с трудом переступая ногами, вдоль дороги, даже не поднимая руки для сигнала. Вскоре подошел к указателю поворота на Новгород. Поля и мелкий лесок в стороне не вызывали во мне никаких чувств. Все было серо и неуютно, словно мое внутреннее недовольство выплеснулось наружу, на серое небо, на никудышные домишки, видневшиеся неподалеку, на грустный и скучный пейзаж.
А ведь дорога-то ведет в тот самый Новгород Великий, который дал имя и моему, Нижнему, вспомнилось мне, а вот и мимо пройдешь, и даже сердце не вздрогнет, не отзовется в нем ни одна струна. Так, отметишь про себя унылую даже летом природу, сморщенные лица местных и даже не вспомнишь, не поклонишься. И вспомнилось что-то из Лермонтова про Новгород и про колыбель воинственных славян: «...ужель их больше нет, и Волхов твой не Волхов прежних лет?..»
Я шел и плакал, не стыдясь своих слез, сливавшихся со струями дождя, шел и рыдал, оставляя поворот позади себя. Что мне осталось от вольности того Новгорода? Лишь имя и легенды про вечевой колокол, про Марфу Посадницу, заточенную, по преданию, в монастыре в Нижнем Новгороде, в том самом монастыре, попечителем которого был мой прапрадед, пропавший в вихрях революций и потрясений. Что мне с того, когда б не имя, когда бы не легенда о свободе? Ведь были же и мы когда-то не рабами! А впрочем, впрочем, впрочем — все слова... Над скособоченным зданием ветер и дождь полоскали кровавое пятно очередного советского плаката про очередную пятилетку. Вот оно что, встрепенулся я, дождик-то закончился, видать, наплакался со мной досыта.
И я потопал дальше по дороге, улыбаясь выглянувшему из-за облаков солнцу. Как все-таки здорово идти по окраине поля, слушать пение птиц, вдыхать запахи трав --  как хорошо все это, такое родное и знакомое. Вон тракторист где-то вдалеке отдыхает, а там пацаны рыбу ловят. Как сладко и хорошо... Я растворился в этом благолепии и полностью забыл себя и время -- забрел в сторону от дороги и чуть было не лег в траву прикорнуть часочек-другой. Но трава была мокрой от недавних дождей, да и солнышко вдруг снова скрылось за тучами.
Настроение опять ухудшилось. И снова грянул дождь, словно торопился наверстать упущенное.  Промокнув, я с ненавистью глядел на проезжающие мимо меня машины. Мой тихий уголок на эстонской ферме с его запасами картошки, мягкой постелью и письменным столом вдруг вспомнился мне райской обителью. Иронически усмехаясь, я стал отвешивать шуршащим мимо машинам благодарственные поклоны, а потом, вынув из сумки специально припасенную картонку, нарисовал на ней крупными буквами СПАСИБО и выставил перед собой, пока она не размокла в руках.
Я присел на край дороги и снова загрустил, усталый, голодный, немытый, — кто же возьмет меня теперь? Да никто, никто, так и останусь я здеся, умру под кустом, и никто не узнает, где могилка его. Дорога, лес, машины — все преломлялось в каплях дождя на линзах очков, и я поплыл... И вот уже не дорога, а река с плывущими по ней острогами и кораблями лежала предо мною, а сам я, на берегу, — одинокий охотник, вышедший из леса на продажу заготовленных за зиму шкур. Вот только нет рядом моего верного друга Гектора, верного пса, погибшего, спасая меня от раненого медведя, пока я перезаряжал свой мушкет.
Шедший мимо меня буксир вдруг замедлил свой и без того неторопливый ход и причалил к берегу. Усталый капитан не сказал мне ни слова в ответ на мое оповещение об отсутствии денег, лишь кивнул и продолжил путь на своем судне. Внутри кабины было жарко и пахло маслом и топливом, как в машинном отделении, подумалось мне, начавшему выходить из ступора, еще не до конца верящему в свою удачу быть подобранным на дороге.
От тепла и сухости меня вдруг пробила дрожь, да так сильно, что, казалось, закачалась, задрожала бы вся кабина, если бы это не был могучий КрАЗ. Слегка придя в себя, я поинтересовался, куда держит путь уважаемый водитель. «Я — до Москвы, а ты — пока место для “платного” пассажира не понадобится», — пробурчал он в ответ. Услышав заветное слово Москва, я внутренне возликовал и, прикинув в уме, что для цветов мне и мелочи хватит, предложил ему оставшийся рубль в обмен за дорогу до Белокаменной.
-- Ладно уж, сиди, только вот потесниться придется, — ответил он и тут же притормозил рядом со стоящей у дороги колхозницей, рядом с которой был еще и мешок с картошкой, который я ей и помог затащить в кабину и бросить нам с ней под ноги.
Так мы и ехали, подвозя людей за копейку с километра. КрАЗ шел на удивление медленно, никогда не превышая скорость 50 км в час, прямо как буксир из моей дремы. Хочешь не хочешь, приходилось созерцать природу и придорожные окрестности. О, лето в среднерусской полосе! Запахи врывались в кабину, будоражили, манили, звали... а буксир наш двигался так медленно, что хотелось спрыгнуть и бежать. Вскоре мы вышли из полосы дождя окончательно, и природа зазеленела, засверкала на солнце своими лугами, манила оврагами и буераками, обещала, зазывала... Между Калинином и Клином дорога долго проходила по тополиной аллее, величавые деревья склонялись к центру по обеим сторонам дороги, почти соединяясь над нами своими шапками, укрывали от солнца...
Разговорить моего водителя так и не удалось ни мне, ни подвозимым нами пассажиркам с их незатейливыми грузами. Я наблюдал за машинами, грузовиками и мотоциклами, обгоняющими нас. Особенно мне нравились иностранные машины, легко скользившие по полотну дороги, вызывающе не наши, свободные и красивые, сразу наделявшеися мною качествами, на которые способна только мечта. И еще мотоциклы с колясками, укрытыми плащом или плащ-палатками: в них было что-то такое открытое ветру, нараспашку душой, что хотелось мне прыгнуть на этих боевых коней дороги и скакать, скакать, скакать...
Где-то под Клином на остановке водитель угостил меня луком, салом и черным хлебом, напомнив мне слова моего деда о том, что ничего вкуснее ржаного хлеба он в своей жизни не едал. Пища вдруг привела меня в прекрасное настроение, я приободрился и повеселел. Мне нравилось решительно все: и мрачноватый шофер, и старый огромный грузовик, и сама идея поездки, — вот оно, торжество дороги, свежесть впечатлений, улыбка судьбы. «...Как мало в этой жизни надо...» — вдруг вспомнилось из Блока, из одного из тех стихотворений, которые я заучил в лет в шесть от роду и которые остались со мною на всю жизнь.
Поздно вечером, на окраине Москвы, недалеко от станции метро, водитель высадил меня, так и не сказав почти ни слова, не взяв и денег, так и расстались, в ответ на «спасибо» он пробурчал что-то вроде «давай»...
Москва встретила меня отсутствием всех моих знакомых. Ни Арины Гинзбург, ни Иры Орловой — никого не было дома. Я позвонил, позвонил, потоптался у закрытых дверей и отправился на Киевский вокзал, откуда шли поезда на Калугу, надеясь утром вскочить на электричку в правильном направлении. Вокзал был полон представителей всех времен и народов. Удушливый, спертый воздух вдруг накатил на меня, а дикая усталость и голод заволокли глаза. Я шел, подыскивая себе местечко, где бы приткнуться, с трудом ступая вдруг ставшими ватными ногами. На скамьях, на полу, во всех возможных и невозможных позах сидели и лежали люди. Осторожно переступая через массу рук, ног, голов и непонятных частей тел, я обошел весь вокзал в тщетной попытке найти себе место. Получив много укоров, попреков и даже толчков от потревоженных мною спящих, я выбрался к выходу, предварительно узнав, что движение в калужском направлении начнется только утром.
Постояв у выхода с вокзала и немного отдышавшись, я прошелся по ночной Москве, но далеко уходить не хотелось, дорога звала меня, и если уж уходить, то идти надо было бы на Калугу, но электричка представлялась самым надежным способом транспорта, особенно учитывая мои усталость и голод. Я снова вошел в недра вокзала с решительным настроем найти все-таки свое место где-нибудь приложить усталую голову до утра и снова был ошарашен всей атмосферой преисподней, царящей там, как вдруг мой взгляд уткнулся в красные буквы МЕДПУНКТ, тускло горящие на засиженной мухами вывеске. Резко рванул туда, снова сопровождаемый шипением и упреками.
«Я не спал два дня и просто с ног валюсь», — сказал я без притворства какой-то женщине, устало поднявшей на меня свое лицо. О, сила слова и мольбы, обращенные к русской женщине, — не в том ли миге понимания и заключается чудо, что до сих пор согревает сердце и позволяет теплиться надежде. Медсестра, женщина средних лет, уже потертая судьбиной, лишь покачала головой и молча указала мне на стол то ли перевязочный, то ли операционный, куда я без лишних разговоров и взгромоздился, положив под голову сумку. Я сразу провалился в сон и спал без сновидений.
Проснулся я от нежного, но твердого прикосновения медсестры:
-- Ну, хоть часок покемарил. Вставай, милый, стол нужен.
 Да я и сам уже заметил: прямо рядом со мной, придерживаемый двумя милиционерами, еле стоял мужик, пол-лица которого было похоже на кровавую массу, с которой капала кровь. «Как фарш», — подумал я и, с трудом удерживая позывы рвоты, выбежал наружу, даже не поблагодарив медсестру, впрочем, ей было совсем не до меня.
Часок -- не часок, но короткий сон прибавил мне бодрости и любопытства. Еще раз убедившись, что до утра на Калугу не уехать, я направился в тоннель, ведущий в метро. Метро было закрыто, а вот тележка мороженщицы, стоявшая у выхода, оказалась очень удобна в качестве кровати. Подсунув себе под голову сумку, я растянулся на тележке и снова заснул, думая про "зайцев" на калужском направлении, вспоминая уже проделанный путь и относительную цели путешествия, думал и об Алике, которого не видел уже почти два года, представляя, как он будет рад неожиданной встрече, и о прошлых и будущих дорогах с дурманящим запахом полей и лугов. И как всегда, уже лет с двенадцати, когда я впервые прочитал Джека Лондона, мне снились собаки, упряжка, винтовка, костер... А вот золото почему-то было у меня на втором плане.
Я проснулся от переливов и журчания девичьего смеха, но глаза открыл не сразу, пытаясь продлить то ли сон, то ли дрему, то ли в рай уже попал...
Смех смолк, перейдя на шуршание шепота, и вдруг снова зазвенел, взорвался, заплескался по коридорам переходов метро. Открыв глаза, я увидел несколько смеющихся девчоночьих лиц, склонившихся надо мною, причем факт поднятия мною ресниц привел их в состояние неудержимого восторга. Смех их был таким чистым, таким детским, что и я — сначала робкой улыбкой спросонья, а потом и во весь рот, не стесняясь, — присоединился к ним, и мы стали хохотать все вместе, пока мне это все не надоело и я слез с тележки, понимая, что смеются-то все надо мной.
--  Какие же вы хорошие! — с укором воскликнул я, проталкиваясь сквозь них, одним плечом их раздвигая, придерживая сумку на другом. Но не тут-то было. Девчонки окружили меня плотной толпой, не давали уйти, загораживали мне дорогу своими… вполне аппетитными частями своих молоденьких, по-летнему легко одетых фигур. На меня посыпались вопросы, они хотели знать все и сразу: и кто я такой, и зачем я притворился мороженым, и куда я путь держу и откуда, — все-все-все, от начала до конца, а то им скучно целую ночь в Москве ждать.
Пришлось сдаваться. Конечно, я чувствовал себя слегка помятым и грязноватым после всех путешествий, но их энергия и любопытство были столь заразительны, что вскоре уже я пересказал им все мое приключение, прибавив и кое-что из разных других. Правда, о причине особенно не распространялся, но и врать не стал, сказал, что у друга суд в Калуге, вот и еду поддержать, а на вопрос, за что друга судят, сказал, что за свободу. Сказал и тут же пожалел, что проболтался, но их реакция не была негативной -- ни отчуждения, ни поскучневших вдруг лиц я не заметил. Наоборот, вскоре я уже был ими и накормлен, и напоен кофе из термоса, а парочка из них успела сгонять наверх и торжественно сообщила, что их поезд на Кишинев утром делает остановку в Калуге, и я просто должен, как они все решили, сесть с ними в поезд и сойти в Калуге. Они уговорили меня пойти с ними наверх, познакомили меня со своим учителем. Рассказали, что они — школьная экскурсия из Кишинева, а вскоре я уже читал им Пушкина и Есенина, Мандельштама и Цветаеву, сидя в центре целой группы, выходил курить с их руководителем на улицу, приглашал их в Горький и Тарту, узнавал о жизни в Молдавии и Кишиневе.
Войдя в составе группы в вагон, я был рад и дальше ехать с ними в компании, но вдруг почувствовал, что их интерес ко мне стал стремительно улетучиваться. Они устраивались поудобнее, думы их уже приближались к конечной остановке... А я? А что я? Всего лишь развлечение на последней остановке в Москве и уже перестал их занимать. Руководитель же явно смотрел на меня как на некую помеху, да еще и грозящую ему неопределенными неприятностями, если вдруг окажется, что он провел меня, безбилетника, с собой в поезд. Слегка обескураженный собственным резким превращением из героя-путешественника в неудобного попутчика, я, даже не попрощавшись, побрел по вагонам.
Один из вагонов, куда я пришел, казался совсем пустым, я заскочил в купе, закрыл за собой дверь, поставил сумку между ног и стал изо всех сил вглядываться в пейзаж за окном, надеясь, что меня не заметят, стараясь быть невидимым. Однако проводница не заставила себя долго ждать, вошла и села напротив. Она была еще молодой, даже по моим юношеским меркам, но с усталым и помятым лицом невыспавшегося человека.
— Билет, — спросила она, даже не поднимая на меня глаз.
— Девушка, — взмолился я, — послушайте. И рассказал ей уже известную историю про друга в беде и про Калугу. А под конец добавил:
— Если вы найдете нужным, я слезу на первой же остановке.
— Ладно уж, сиди, — неожиданно смилостивилась она. И объяснила: — На твое счастье, первая остановка этого поезда — Калуга, а останавливать поезд ради тебя никто не собирается. Так что давай, спи, устал ведь, наверное, а я тебя перед Калугой разбужу.
 И ушла, уже совсем не такая помятая и равнодушная, какой казалась лишь мгновения назад.
— Ой, спасибо, — совсем по-детски воскликнул я, все еще не веря своему счастью, и полез зачем-то на верхнюю полку спать. Одно только огорчает меня до сих пор: залезая на полку, я встал на столик у окна, и он, так его растак, сломался. Сказать ей об этом я не осмелился — положение мое было и так шатким, а денег заплатить за ущерб у меня не было. Представляю, как она огорчилась, обнаружив поломку, и очень надеюсь, что она меня простила. По крайней мере, мне бы этого очень хотелось: и не раз в жизни с тех пор я прощал многих и многое в память о ее доброте и моей неблагодарности. Столик же я, как мог, поправил, но не починил, увы.
Проводница разбудила меня, когда поезд уже притормаживал, предупредила, чтобы я поторопился, так как стоим всего минуту. Протерев глаза и поблагодарив, выпрыгнул на землю и зажмурился от яркого солнца. Из дверей соседнего вагона зазвенел девичий смех — не забыли меня кишиневские девчонки. Помахав им и моей проводнице, я сделал глубокий вздох и окончательно проснулся. Ну вот, я наконец-то в Калуге, «с чувством глубокого удовлетворения» отметил я про себя.
Это потом я стану более осторожным в жизни, по крайней мере, буду остерегаться праздновать победу за шаг до нее, зная, что последнее движение до финишной черты может оказаться дольше всех предыдущих миль и километров долгого пути, и что именно в последний момент и надо ожидать подвоха, прежде всего от самого себя. Короче, «не говори “гоп”, пока не переехал Чоп», как шутили в семидесятые евреи, умудренные многотысячелетним опытом путешествий. Но тогда, стоя и улыбаясь солнцу и Калуге, я ощущал себя великим путешественником и первопроходцем, которому покоряются дороги и города, забыв на время и о причине моего прибытия в этот пока незнакомый мне город, и о том, что еще по-настоящему я до цели не добрался.
Поезд Москва — Кишинев был транзитным, потому и стоял-то всего минутку, да и то на станции Калуга-2, которая была неким перевалочным пунктом для дальних поездов и находилась в нескольких километрах от центра города, до которого еще надо было добираться на автобусах через окраины. Однако всего этого я тогда не знал, а стоял на земле, слегка покрытой кое-где не затоптанной травкой, считая, что это уже центр Калуги, такой малюсенькой деревни в лугах, которой предстоит быть осчастливленной моим появлением. Стоял и жмурился, как кот у банки сметаны.
Между мной и вокзалом, на первом пути, стоял еще какой-то поезд дальнего следования. Немногочисленные попутчики, сошедшие со мной, уже направились его обходить в самый конец, идти им было вагонов десять. Что-то было в их сгорбленных спинах и покорстве такое печально-рабское, что мне никак не хотелось к ним присоединяться, да и к тому же они меня уже сильно обогнали, пока я стоял и жмурился, а плестись за кем-то в хвосте мне было не по нраву. Так что обходить поезд я не хотел, а ждать, пока он пройдет, -- тем более. К тому же по долгому опыту общения с поездами я знал, что перед тем, как тронуться, поезд всегда издает громкий стук на сцепе вагонов после первого рывка локомотива и только затем начинает движение. Поскольку поезд стоял спокойно, а никаких звуков я, пока щурился и жмурился от солнца, не слыхал, то я решил пролезть под поездом к вокзалу, на первый путь, по которому шли ноги незнакомых мне людей.
Решил — сделал, и вот я уже под поездом. Не успел я оказаться под вагоном, как вдруг с ужасом заметил, что колеса медленно, но крутятся. Вопрос, что делать, почти заставил меня оцепенеть, и все дальнейшее происходило со мной словно в замедленном темпе, вернее, решения и движения я делал так быстро, что время вокруг меня словно остановилось, я наблюдал все как будто со стороны. Вот — первый удар страха, решение залечь между рельсами, краем глаза замеченное нечто на дне вагона, медленно надвигающееся на меня, перевод взгляда на просвет между колесами, оценка скорости их движения, решение — прорвемся, успею. Бросок вперед под поездом, чтобы пролезть в начале просвета, и — перекат из-под вагона, и наезжающее колесо на только что покинутое мною место, и — вытягивание сумки, остановленной этим колесом, на удивление не рвущим ремень, по которому оно прокатилось, и — освобожденная сумка, в моих руках, и я — лежащий весь в поту под калужским небом, наблюдая, как рядом стучат колеса набирающего скорость поезда и... ноги людей из толпы.
Я встал, слегка ошарашенный неожиданным приключением, и слегка покачиваясь от вдруг навалившегося на меня запоздавшего страха. Вместе со страхом пришла усталость, досада за собственную глупость, ощущение близости промелькнувшей мимо пропасти.
Вместе с остатками пассажиров я побрел по перрону к зданию вокзала. У входа на вокзал стоял толстый мент и буравил всех колючим взглядом. Вообще-то я почти никогда не обращался за помощью к официальным представителям власти, особенно к милиции, но тут на меня словно нашло некое затмение, временное помутнение рассудка, что ли, или просто от раздерганности и дезориентации моей после выползания из-под поезда стал я слаб и податлив, но факт остается фактом: я сам подошел к менту и спросил у него, очень вежливо и интеллигентно, как бы мне добраться до областного суда.
Едва начав произносить эту вроде бы безобидную фразу, я понял, что делаю что-то очень глупое, однако остановиться на полуслове, затолкать эти слова себе обратно в горло я не мог, как бы этого и ни желал (Ну кто тебя тянул за язык?!!!? — взорвалось внутри обвинение маминым голосом), и попытался закончить фразу по возможности беспечно, так, словно спрашивал, сколько сейчас времени, не подскажете. И мимо, мимо, на ходу уже ловя ответ в спину, удрученно покачивая в ответ в знак того, что услышал и оценил, ой, время как летит, но, увы, — по жадно блеснувшему огоньку в глазах жирного ментяры я понял, что беспечность мне не удалась, а если бы и удалась, то уже и не помогла бы: я, словно маленький веселый игривый щенок, весело помахивая хвостом, прибежал к живодерам.
Конечно же, вся милиция, а особенно железнодорожная, в Калуге и окрестностях была предупреждена о паломничестве диссидентов и иностранцев в их славный город -- на всевозможных пятиминутках и ориентировках им вдалбливали в голову, чтобы зорко смотрели и врагов не пущали. А тут — здравствуйте,  сам пришел, любезный, к бдительному нашему, пусть и слегка ленивому ментяре. Понимание это возникло у меня вместе с изменением выражения физиономии представителя власти, словно бы нашедшего чужой бумажник с купюрами. Да и весь он подобрался, живот втянул и из стареющего, начинающего расплываться дядьки стал на глазах превращаться в симбиоз Карацупы и Штирлица.
— Пойдем, ща покажу, — охватив меня цепким взглядом, мент пошел рядом, не выпуская меня из поля зрения. Я поплелся за ним, все еще пытаясь сохранять на лице видимость беззаботности, все еще цепляясь за роль любопытного туриста или просто парня из области. Однако настроение мое резко упало, когда мент завел меня в привокзальный участок через дверь, ведущую туда прямо с перрона. Открыл дверь маленькой служебной комнаты и, усадив меня на стул, сам сел напротив и, уже сбросив маску безучастия, вдруг нагло рявкнул:
— Документы давай!
Странно, но агрессивность вопроса возвратила меня к действительности. Поняв по тону, что объясняться, качать права, взывать к справедливости, указывать на то, что я всего-то лишь спросил о местоположении суда, что никак нельзя считать противоправным поступком, и, скорее всего, это он в данный момент нарушает если не закон, то некое общечеловеческое понятие морали... Так вот, поняв, что все мои взывания к чести, совести и справедливости будут напрасны, я посмотрел ему в глаза и ответил просто и искренне:
— А иха нетути у меня. Я же затем и до суда подался, шобы их восстановить.
Ложь лилась легко и спокойно: ситуация прояснилась, оформилась в знакомые рамки — передо мной сидел враг, и ему надо было противостоять, а не сожалеть о собственной глупости, не томиться попытками достижения справедливости. Хоть я и знал, что, не имея при себе документов, я нарушаю паспортный режим, но я также понимал, что, отдав документы в руки ментов, окажусь в их руках. И хотя паспорт мой лежал в кармане и найти его при обыске не составило бы труда, что-то внутри заставило меня соврать, уже на грани провала, но все еще балансируя с надеждой на что-то.
 Ну, а простонародная речь у меня, бывает, вырывается в минуты опасности и риска, уж даже не знаю, как енто и откудова прет, видатя, кровя бурлить, кады приспичит. Я даже не уверен в ее правильности и аутентичности, но факт остается фактом — я вдруг начинаю говорить на некоем странном наречии, приводя в недоумение и себя, и окружающих.
Грозно сдвинув брови и нависнув над столом, словно был готов ринуться на меня, толстый ментяра бурил меня взглядом, что-то пережевывая по-коровьи, придавая этим значительность мысленному процессу. Достигнув апогея в своем умозаключении, он громко хмыкнул, со значением еще раз глянул на меня, словно ему все стало понятно, и крикнул:
-- Сиди здесь, жди! -- после чего резко вышел, хлопнув дверью.
А я остался сидеть. Снова один. Только вокруг меня были не поля и рощицы Новгородчины, не тополиные аллеи под Клином и даже не вокзальная вонючая суматоха или холодный ночной эстонский ливень, а серые стены провинциальной ментовки. И впереди светил мне не красивый жест поддержки друга и героя, вставшего на борьбу с монстром за доблесть и права человека, а несколько суток в местном КПЗ, возможно, еще и с кучей тумаков и провокаций и прочими мерзостями временного рабства. «Вляпался, как щенок», — внутренне рявкнул я на себя и даже подпрыгнул от досады, ответил на упрек внутренним рыком и аж задрожал от ярости.
Надо что-то делать, но что? Окно имело решетку, дверь была надежно закрыта, решил я, но все-таки проверил машинально, и — о, сюрприз! — здрастье, я ваша тетя — дверь оказалась незапертой. Так, наверно, торопился — за замком не уследил, подумал вроде я, но уже было не до этого. Я осторожно выглянул в коридор.
С одной стороны находилась дверь, ведущая на перрон, через которую мы только что вошли, и была она закрыта. С другой стороны коридора дверь была открыта, и за ней виднелась привокзальная площадь, а за ней — лес. Правда, проход был загорожен двумя ментами, стоявшими ко мне спиной. Один из них, мой толстяк, что-то оживленно докладывал курившему офицеру, а тот молча слушал, никуда не торопился, не оглядывался. А если бы оглянулся, то увидел, как весь дрожа от бешеного прилива энергии, намотав на руку ремень от сумки, я, мягко ступая по коридору, шел к ним, ускоряясь по мере приближения. И снова мир вокруг замедлился. Помню полуоборот толстяка на мое приближение, помню его поднятые руки в попытке меня удержать, помню отброшенные тела обоих, помню скрип тормозов разворачивающегося на площади автобуса. Меня там уже не было, я летел вперед, ничего не ощущая, кроме ветра — ветра свободы — сквозь ментов, сквозь площадь с людом, сквозь кусты, сквозь лес. «Стоять, стрелять буду-у-у!» — догнал меня крик вместе с резким взрывом заводящегося мотоцикла, и был мне словно ударом ветра в полные тугие паруса...
О, как я бежал, летел — сквозь заросли, буераки, полянки, как пролетал над буреломом, как, словно нож сквозь масло, врезался в кустарник, оставлял его за собой, — все вдруг слилось в один огненный ком: и первая мысль о поездке из Кяркну, и смешливые молдаванки на вокзале, и дядя Алик в Тарусе и в тюрьме, и отец, и мать, все мои свободные и бешеные предки, и неразговорчивый шофер под Новгородом, и — как я летел, бежал, несся, не ощущая ничего, кроме самого бега и огня моего дыхания.
Давно затихли за спиной звуки мотоцикла и крики растерянных ментов, да и куда им — по лесной-то чаще, через коряги и буераки. Ведь они не знали, что попали в поле моей мечты, где им уготована лишь роль статистов, декораций, зеркал моей глупости и ярости... и удачи...
Где-то, наверное, через полчаса дикого бега я упал. И не смог встать. Поначалу я слышал только стук своего сердца, который, казалось, раздавался по всему лесу, и хрип врывающегося в легкие воздуха, но вскоре мир стал возвращаться ко мне — запахами мха и грибов, ягод и травы, щебетанием птиц и хрустом веток. Треск веток! Я глубже вжался в землю и прислушался. Треск шел ко мне спереди, с противоположной от вокзала стороны. Уже окружили! — резануло сознание, и снова бросило в движение — ползком, ползком, с сумкой в руке, вжимаясь в землю, я дополз до какой-то ямы, свалился в нее и затаился. Шум продолжался. Затаив дыхание, я выглянул из своего укрытия в сторону трескающихся веток.
Старушка в платочке, с корзинкой в руке, медленно передвигалась по лесу. Держа палку в другой руке, она разгребала ею траву и листву, приглядывалась к найденному, и, вздыхая, шла дальше. Я осторожно следил за ней, предполагая в ней замаскированного мента или чекиста. Но бабушка, при всей моей подозрительности, не походила на представителя органов. Тем не менее я решил не привлекать к себе ее внимания и тихонечко ушел в сторону, а вскоре уже и вовсе успокоился, отряхнулся и продолжил свой путь.
Через некоторое время я вышел на опушку. Впереди находился песчаный карьер, к которому вела дорога, вдоль леса, из которого я выглядывал, не решаясь выйти на открытую местность. Но вот из карьера показался огромный ревущий самосвал. Была -- не была — решился я и, выйдя из леса, поднял руку. Самосвал затормозил, не останавливаясь, шофер махнул мне рукой — залезай, мол, и вскоре я, взлетев по лестнице в кабину огромного ревущего чудовища, уже сидел рядом с шофером.
— Ты куда?! — повернувшись ко мне, крикнул он.
— До центра, — стараясь перекричать рев мотора, ответил я. Он кивнул и улыбнулся, крепко держа огромный руль, гуляющий у него в руках на ухабистой дороге. Молодой веселый парень в грязной майке, да и сам весь бурый от пыли и грязи, он весело щерился мне, что-то неразборчиво крича, сверкая белоснежным оскалом, в котором не хватало пары зубов, я тоже что-то орал в ответ и тоже улыбался, светило солнце, на зубах хрустел песок, в кабине нас бросало из стороны в сторону, как будто в рубке корабля в штормящем море, мотор ревел, как будто мы летели...
При выезде на асфальтированную дорогу грузовик пошел ровнее и тише. Мы пожали друг другу руки, перекинулись парой слов. Оказалось, он тоже едет в центр, на стройку.
— Ты только пригнись, когда мимо ментов проезжать будем, — подмигнул он мне по товарищески. — А то начнут, собаки, придираться... Нам ведь нельзя пассажиров с собой возить.
 Он снова улыбнулся, мол, врешь, не возьмешь. Так мы и проехали мимо двух ментовских засад по дороге в Калугу на рычащем самосвале.
— Все, проехали, — крикнул он мне, — теперь уже все, в город въезжаем. Чего-то засуетились-то, сволочи, ловят, что ли, кого?
Чувство удачи от встречи с таким парнем, который провез меня мимо ментовских застав, заставило вынуть из кармана последний рубль и протянуть ему:
— Спасибо тебе!
— Да ты чо? — возмутился он. — Пошел ты на … со своим рублем! Я тебе не барыга, братан!
Я пристально посмотрел на него, оценивая, и — рассказал ему в двух словах и про мои приключения, и про суд, и кого там судят. Он слушал с интересом, поглядывая на меня сначала с недоверием, а потом с изумлением.
— Ну ты даешь! — воскликнул он под конец моего рассказа. — Вот оно выходит что... — и затих, покачивая головой в так своим думам. А вскоре мы уже и приехали.
 — Вот тут как раз рынок для твоих цветочков, — улыбнулся он мне на прощание. — Пусть один из них и от меня будет, значит.
Он снова подмигнул мне, крепко пожал руку и уехал, взревев мотором самосвала.
Распрощавшись со своим укрытием от ментов, я, словно танкист вне танка, снова почувствовал себя открытым всем ветрам и врагам. Цветочки я приобрел на рынке быстро: купил какой-то фиолетовый пучок за сорок копеек, оставив себе остальные на жизнь и дорогу, и остановился, слегка озадаченный ситуацией.
Уж если менты на вокзалах ловили, то вокруг суда наверняка кордоны стоят -- и в форме, и переодетые, рассуждал я, нарезая круги вокруг рынка, выискивая в толпе стопроцентно нечекистские лица. В самой толпе вопросов задавать я не собирался, предполагая, что уши врагов развешаны повсюду, вместо этого провожая приглянувшийся мне объект за рынок и следуя за ней (да, да — только представителям, вернее, представительницам прекрасной половины решил я довериться со своим вопросом) по улицам и улочкам Калуги, пока мы не оставались наедине, где я и спрашивал, как мне найти областной суд. Девушки не знали, не ведали. Отвечали с недоумением и даже иногда с опаской — то ли мой небритый и потрепанный вид их смущал, то ли ожидали других вопросов, но так я гулял довольно долго, пока вдруг во время очередного вопроса не был услышан проходящей мимо дамой, которая сказала, что знает, и не только покажет, но и проводит меня туда.
К этому времени, признаться, я уже устал бродить за девушками по улочкам и переулкам, в непосредственной близости от цели и в то же время — так далеко.
Единственное, что скрашивало время — сама Калуга: смесь села, деревни и города, колонки с водой во дворах, летние запахи, распахнутые окна, белье на веревках, темное, древнее дерево еще дореволюционных срубов домов, обрывки детских криков и чьих-то разговоров, милая провинциальность русской средней полосы, что так прелестна при поверхностном рассмотрении. Но, как бы ни мила была Калуга сердцу моему в тот летний теплый славный день, желание добраться до суда с уже начавшим увядать пучком цветов уже так меня переполнило, что я согласился с предложением, хотя и не без опаски.
Дело в том, что дама сия была воплощением законченного советского образа, такая Нонна Мордюкова — управдом, самоуверенная и официально одетая в юбочный костюм со значком на лацкане. Значок я разглядеть не успел, оглядывался по сторонам, представляя возможные пути отхода, если дама ведет в ловушку, да приглядывался к ней самой. Она шла быстро, уверенно, отмахивая рукой, как при строевой ходьбе. Иногда она с интересом бросала на меня быстрый взгляд. Так в молчании и прошагали несколько минут.
— Ну вот и пришли почти, — остановилась дама и вытянув руку, указала мне дорогу. — Иди прямо, там всех и увидишь, мимо не проскочишь.
Она постояла еще чуток, посмотрела на меня оценивающе, хотела что-то сказать, но промолчала.
— Спасибо вам большое, — сказал я ей на прощание, уже в ее уходящую спину. Она повернулась и улыбнулась в ответ:
— А я ведь там работаю.
Но я ее словам не придал никакого значения, уже спеша к зданию суда.
Это потом, через пару дней, увидев ее в толпе «представителей общественности», допущенных по особым пропускам на «открытый» суд, я пойму значение ее поступка, ее «руку», протянутую мне через пропасть, разделяющую нас, ведь знала она, знала, кого ведет к суду.
От того места, где мы расстались с дамой, до суда оказалось метров двести, которые я сначала преодолел чуть ли не вприпрыжку, но по мере приближения к цели шаг свой замедлил, а потом и вообще прошагал мимо, изображая вроде бы случайного прохожего, предварительно спрятав мои погрустневшие цветы в сумку.
Дело в том, что перед зданием суда толпилось так много народа, такая там стояла и бурлила катавасия, что я просто был отброшен, не допущен энергетическим полем толпы к себе, так что сделал отсутствующее выражение на морде лица и протопал мимо котом, гуляющим сам по себе. А бурлило там так: в маленьком парке у входа в суд стояли диссиденты, человек пятьдесят, окруженные непонятными людьми, мрачно глядевшими на отщепенцев. Толпа эта была внушительна, человек двести-триста, и как-то неоднородна -- от бомжей до костюмов. И через нее надо было протиснуться чтобы попасть в центр, но я сначала прошагал мимо, по другой стороне улицы, и скоро вышел к парку, прилегающему к зданию суда.
Парк, больше напоминающий заброшенный пустырь, был тоже заполнен народом, который стоял у столов и пил, и закусывал. Я прошагал и мимо них, отметив про себя ящик водки и непритязательность закуси, состоявшей из хлеба и огурцов. Тем не менее павловский рефлекс напомнил о пустом желудке, и, пройдя еще немного, я развернулся и пошел искать магазин. Купив полбуханки черного, вернулся к суду и сначала пристроился к внешней толпе. Как я уже отметил, она была неоднородна, состояла из прилично одетых молодых людей и бомжеватого вида народца, вроде бы и не имеющих друг к другу отношения, но стоявших тем не менее вместе и даже переговаривающихся между собой.
— А бить их можно будет? — подобострастно глядя в глаза прилично одетому, спрашивал уже, видимо, не в первый раз грязного вида мужичок с синяком под глазом.
Брезгливо морщась, его адресат даже не потрудился ответить, вместо этого оценивающе оглядывая меня.
— А чо тутова за очередь? — спросил я, включив простачка.
Мне никто не ответил, лишь по взглядам я понял, что за своего меня тут не признали, но запомнили. Делать тут было уже нечего, и я протиснулся между ними и вошел в круг диссидентов. Тут было весело и накалено до кипения. Громко возмущалась Наташа Владимова, жена одного из моих любимых писателей, Георгия Владимова, кто-то незнакомый пытался с ней заговорить, а она приняла его за провокатора. Остальные стояли кучками, переговаривались, посматривали на окружавшую нас толпу, обсуждали что-то, но при моем приближении замолкали. Вскоре и за своей спиной я услышал громкий шепот: «Осторожнее с ним, еще один провокатор здесь». Оглянувшись, я обжегся о колючие взгляды уже своих. Стало грустно. Я отошел от них в сторону и направился к входу в суд.
-- Пропуск, — потребовал некий гражданин с повязкой, стоявший на входе, уставившись на мой непритязательный, почти сморщившийся букетик в руках.
-- Нет, я просто так, без пропуска. Нельзя, что ли? — осведомился я, но он отвернулся, потеряв ко мне интерес.
-- Иди, иди, парень, — посоветoвал мне кто-то сбоку, но я все стоял, не зная, что же делать дальше.
Решительность моя прямо сдулась в самый последний момент намеченного пути, что не могло не огорчать, да ко всему еще и упреки в провокаторстве, которые, конечно, можно было разрушить очень легко, ведь я уже заметил в толпе знакомые лица, даже поздоровался с Мальвой Ландой.
Но входить сразу к диссидентам тоже не входило в мои планы, потому что понижало мои шансы проникнуть в суд незамеченным. Так что я снова отошел от толпы и уже было отправился вокруг квартала искать другие подходы, но тут двери суда открылись и из них вышла Арина Гинзбург, которую сразу же окружили единомышленники и иностранные корреспонденты. Оказалось, что ее только что удалили из зала суда за высказанную вслух любовь к своему мужу, о чем она нам всем и поведала.
Тут она увидела меня в толпе, кивнула, а когда корреспонденты отошли, поприветствовала, рассказала, что дети у нас в Горьком на Волге, и сразу познакомила с несколькими друзьями. Так в тот день мне и не удалось подарить Алику цветы.
И все же я кинул букет через три дня, в последний день процесса. К этому времени я уже совсем обжился в Калуге. Первую ночь провел в компании активиста рабочего движения у какой-то тетеньки из Обнинска на даче. Позавтракали хлебом с луком, толпа наша уже была дружелюбна, и я даже отсекал попытки разных людей к нам присоединиться, что сделать было не так уж и трудно — помогало различие и в наших лексиконах, и в понятийных системах... Впрочем, это не помешало мне познакомиться и даже завязать дружбу со многими посторонними, пришедшими сюда по зову сердца и любопытства.
Потом Арина познакомила меня с Аликом Бабенышевым, и последующие несколько дней я провел у него в гостях в Москве, на Беляево, а в Калугу я каждое утро приезжал на электричке.
Да и толпа мне уже стала знакома, со всеми ее прослойками, островками и волнами. В день приговора все сгустилось и сконцентрировалось. По-прежнему в центре, но и слегка в стороне, стояли полдюжины западных корреспондентов, так же не допущенных в зал суда. Для диссидентов они были чем-то вроде охранной грамоты — при них власти особенно беспредельничать не решались, однако и сами они с нами общаться не особенно стремились, выслушивая только заявления Арины и официальных лиц. Не желали они влезать во все местные передряги и особенно --  в мелочи грязного свиного быта, читалось на их лицах.
А мелочей было хоть отбавляй — от снимающих на фотоаппарат всех и вся в этом садике до избиений отдельных диссидентов, отставших от основной группы при переходе на вокзал и с вокзала или просто решивших побродить отдельно по Калуге, до водочных столов с блеклой закуской для калужских «суточников», которых выпускали как группу поддержки чекистов, окружавших нас. Гэбэшники-чекисты состояли в основном из молодых ребят -- то ли курсантов, то ли просто первогодков, часть из них была в одинаковых синих костюмах, а другая -- самая, пожалуй, многочисленная -- в обычной летней одежке, джинсах или светлых штанах, рубашках или ковбойках, так что отличались они в основном своим местонахождением и выражением глаз и лиц, если эти маски можно было назвать лицами.
Поскольку некоторые из по-летнему одетых часто к нам подходили, пытались участвовать в разговорах, у меня была возможность понаблюдать их вплотную и со стороны. Лица их определялись выражением (вернее, его отсутствием) словно они уже давно умерли, но продолжали дышать, а еще у них было такое внутреннее презрение ко всему живому, такая ненависть струилась из их глазниц и такая при этом скука, что эту мертвечину не могла скрыть никакая маска.
Все это я и мои приятели пытались объяснить единственному иностранцу, который не боялся с нами общаться -- Николя Милетичу, французу сербского происхождения, корреспонденту Франс Пресс, совсем недавно прибывшему в Россию и с интересом и удивлением осматривающемуся в новой стране. Для меня он был первым иностранцем, с которым я близко познакомился и имел возможность общаться, так что подозреваю, что я его немножко утомил своими разговорами и расспросами. Николя вообще-то совсем недавно прибыл в СССР, был молод, приветлив и очень симпатичен, стал сразу «своим» среди нашего круга, чуть ли не почетным диссидентом.
Он все время вертел головой, старался понять, кто есть кто: активист запрещенных профсоюзов или провокатор? баптист-отказник или просто чиконашка? народ, простой, пьяненький, агрессивный, сам сюда пришел? откуда узнал? а что думает по этому поводу? а кто его водкой в парке угощает? Все эти вопросы волновали его, он метался от одной группы к другой, то расспрашивал о чем-то еврейских активистов-отказников (не путать с баптистами, которые отказываются принимать воинскую присягу, в то время как евреям государство отказывало в праве выезда из СССР), то беседовал с учеными, то с нами, а то и с сомнительными типами, но недалеко от общей толпы.
У нас организовалась своя группа молодых околодиссидентствующих: Саша Орлов, Володя Нейгауз, Андрей Бесов и другие приятели, знакомые. Из более солидных диссидентов, но помоложе, к нам подходили: Юра Ярым-Агаев, Алик Бабенышев, еще кто-то. Поодиночке мы старались не ходить. Стояли с краю, по внешнему кругу, общались с враждебной толпой, кроме чекистов, как я уже говорил, состоящей из «народа», готового за угощения и свободу выслужиться перед хозяевами, что-то все время рычащей и тявкающей, впрочем, сдерживаемой гэбэшниками. Тем не менее атмосфера была душная, напряженная, как перед грозой.
Хотя за последние три дня мы слегка расслабились, даже стали узнавать чекистов в лицо, во время походов в город за едой или питьем, бывало, даже кивали знакомым из них.
 А один раз в городе я даже встретил Аркадия Градобоева, художника из дома отдыха в Тарусе, где трудился подсобным рабочим Алик Гинзбург в перерыве между своими сроками. Поскольку я провел в Тарусе не одни свои каникулы, Аркадия я знал довольно хорошо, помнил его рисунки и плакаты, из личных — в основном на тему наркотиков: типа рука со шприцем в ней, и подпись «Мак Бирмы через вены в сердце» или что-то в этом роде.
Этого Аркадия, тоже сидевшего, то ли еще до его знакомства с Гинзбургом завербовали, то ли в процессе уголовного дела, но факт остается фактом — он был одним из немногих личных знакомых Алика, кто свидетельствовал против него. Вот Градобоева я и встретил, пока гулял по Калуге с Сашей Орловым. Мы неожиданно вылетели друг на друга, Градобоев меня узнал и поздоровался, а я... прошел словно мимо  пустого места, с перехваченным дыханием. Потом объяснил Сашке, кого мы тут увидели, и Сашка даже хотел вернуться и посмотреть на него, но я убедил не делать этого.
Была у меня здесь и еще одна знаковая встреча — с Андреем Дмитриевичем Сахаровым. Кто-то, кажется, Арина, представила ему меня. Его мне до этого уже показали со стороны, да и фото его было мне известно. В диссидентской тусовке возле суда он особенно не выступал, стоял по большей мере где-то в сторонке, даже если и не в стороне, то все равно вне бурления нашего котла. С людьми разговаривал мало, чего не скажешь о его супруге, чей громкий голос трубно звучал над захолустной калужской площадью, то зовя, то клеймя, то возмущаясь. А он, слегка сутулясь, с сеткою в руках, умел оставаться вроде бы и с нами, но в то же время и несколько вне.
Когда меня представили Сахарову, я выразил глубокое почтение и тут же рассказал о нашем обществе, готовом на все ради свободы и борьбы за нее. Он печально и с некоторым сожалением посмотрел на меня и, посоветовав учиться, отвернулся. Я остался несколько обескураженным такой встречей и недовольным самим собой. Зачем я рассказывал об обществе, которого, по сути, и не существовало, так — друзья-товарищи-собеседники-собутыльники! Зачем было важно надуваться и строить из себя того, кем я не был, — организатора и вождя? И это при общении с самим Сахаровым? Я некоторое время погрустил по этому поводу, но, втянувшись снова в разговоры, знакомства, обсуждения, скоро позабыл о своем досадно упущенном шансе послушать умного человека, вместо того чтобы слушать собственные фантазии.
Но вот настал последний день суда, последний день в Калуге, день, расставивший многое на свои места. Уже в утренней электричке на Калугу вдруг было неожиданно многолюдно, тут и там мелькали лица знакомых, диссидентов, отказников, знакомых стукачей с процесса. Столы в парке ломились от водяры и хлеба, курсанты КГБ в синих костюмах уже были на месте, заседателей с пропусками привезли в специальном автобусе — процесс был открытым, вот только мест хватало строго на людей с пропусками.
В последний день хотелось многое сказать. И нам, и им. Мы — это единицы, принявшие решение выразить свое отношение к суду и к Алику. Нас мало, не больше нескольких десятков, но мы пришли сюда по собственному решению, сознавая опасность такого поступка. У нас нет ни власти, ни закона, ничего, кроме нашего отношения к происходящему, и... непередаваемого ощущения свободы и парения, ответа на вопрос «что я, букашка или право имею?»
И они — погромщики-алкаши, чекисты-комсомольцы и другие обладатели презрительно-свинцовых взглядов, полных цинизма и самодовольства. Их много, они практически контролируют ситуацию, вон один одергивает раскрасневшегося бомжа, в очередной раз вопрошающего, можно ли бить будет. Заглядывает просительно-вопросительно свинцовому в глаза. Свинцовый презрительно щурится, молчит, не отвечая. Алкаш громко сожалеет о том, что бить нельзя, а то бы он, как Гитлер, всех их одной очередью... Заходится он в экстазе, держа воображаемый автомат, дает очередь по стоящим напротив людям. По этим людям, пришедшим сюда неспроста. Стоящим с цветами у тюремных ворот. Стоящим напротив злобной, орущей, готовой к убийству толпы. С цветами в руках. По нам.
Готовы ли мы были к бою? Не скажу о других, а у меня адреналин зашкаливал, я аж трясся от возбуждения и напряжения. Подставлять другую щеку не собирался, а только прикидывал, кого успею разорвать, если их и в самом деле спустят с невидимых цепей, если толпе будет дана команда «фас».
Так мы и стояли у железных ворот, несколько десятков диссидентов с цветами по одну сторону дороги и несколько сотен чекистов, стукачей, провокаторов, люмпенов — по другую. Уже прошла информация, что дали семь строгого и пять ссылки, после чего все наши «ангелы-хранители», представители западной прессы, улетучились со «сцены» у калужского суда, что явно прибавило хамства и наглости нашим врагам. Уже ушли из здания толпы специально допущенных, пропускных «представителей народа», среди которых я увидел и ту самую тетеньку, которая показала мне дорогу сюда. А машины с Аликом все не было.
Я стоял в нескольких шагах от Андрея Дмитриевича, рядом с Сашей Орловым, с цветами в руках. Вдруг пронзительно вспомнился последний шофер: неужели и он среди них, подумалось, но тут же отлегло — показалось. Внезапно ворота отворились, и вырвался воронок с надрывным гудком клаксона и, набирая скорость, поехал мимо нас. Но не тут-то было — цветы накрыли и кабину, и ветровое стекло, водитель сбросил скорость, а мы уже кричали и стучали по борту машины, заглушая всех и вся: «Алик! До встречи! Мы с тобой!» — ведь он сидел там, внутри и уезжал на... навсегда, на двенадцать лет, на...
Проехав всего метров десять, машина остановилась. Из кабины вылез пассажир в узнаваемом синем костюме и, едва сдерживая улыбку, открыл задние двери воронка. Толпа затаила дыхание, объединив на краткий миг всех. И почти мгновенно разразилась жеребячьим диким смехом — воронок был полон ящиками с пустыми бутылками из-под кефира.
Толпа просто ревела от восторга! Хохотали и «суточники», и костюмносиние и менты! «Вот вам ваш Алик!», «Вот вам и цветочки!», «Алик — буль, буль, буль!»
Я слегка опешил от этой картины: цветы на асфальте, помятые колесами фуры с кефирной тарой, но пребывал в замершем состоянии недолго, ведь Андрей Дмитриевич Сахаров, нобелевский лауреат и академик, сразу же шагнул с тротуара на дорогу и стал, слегка присев, собирать цветы — словно не было буквально в двух шагах гогочущей толпы и не стоял рядом вонючий воронок со стеклотарой. Я быстро присоединился к нему, а вскоре и все цветы были подобраны, и снова мы стояли с цветами, взявшись за руки, и ждали. Рука Сахарова в моей руке была спокойной, сухой и мягкой. Вся дрожь из меня ушла, я спокойно глядел на превосходящие силы напротив, на кривляющуюся массу злобы и ненависти и был горд, что стою, пожалуй, с лучшим человеком страны, вот так, просто взявшись за руку, с мятыми цветами, которые он так скромно и спокойно поднял с земли, возвратил нам, и...
...Ворота снова открылись, и вслед за легковой с мигалкой выехал и воронок, и снова на скорости. И были цветы и крики, слова поддержки и пожелания «Мы с тобой, Алик!», в этом самом вонючем воронке, с попками-ментами, вахтами, коридорами, камерами, тюрьмами, лагерями, — мы с тобой, Алик!
Уехал воронок, и садик опустел... Плотным отрядом, окруженные врагами в осажденном городе, мы уходили из Калуги. Вдруг, словно подчиняясь неслышной команде, чекисты взяли с места полурысью и скрылись, рассосались, растворились. Оставшаяся без хозяев шпана тоже приутихла и шла за нами, провожая уже почти беззлобно и уменьшаясь на глазах.

Прощай, Калуга,
Что тебе сказать?
Три дня мы провели небесполезно...

По дороге в Москву  вспоминал проводницу (прости мою неаккуратность), поезд, медленно катившийся надо мной, ментов и со спины, и за спиной, — и парня, вывезшего меня из облавы, суд, воронок, цветы... Калуга, место неправедного суда, Калуга, там я нашел друзей и порвал еще одну нить с Родиной.
Калуга осталась позади грязных окон электрички, а судьбы только набирали обороты. Меня ждали Тарту, знакомство, участие в революционном студенческом подполье, тюрьма в Ленинграде и эмиграция.
 Алика Гинзбурга в апреле следующего, 1979 года, обменяют на советских шпионов, и с ним уедет Арина с сынишками, но без моего друга Сережки Шибаева, которого замучают в России. Андрею Сахарову предстояло стать совестью мира, когда СССР вошел в Афганистан. Он немедленно заявил решительный протест против советской оккупации, и власть сослала его в Горький в многолетнюю изоляцию, в город, где я родился и вырос.
Мой отец, много лет помогавший Сахарову в ссылке в нашем городе — надо же оказывать гостеприимство, пусть и из Джерси-Сити, — встретит его в Москве, в здании парламента в 1988-м. Советский Союз уйдет из Афганистана, а потом и вовсе развалится. Горький, где давным-давно погибла героиня борьбы за новгородскую свободу Марфа Посадница, облагородится присутствием Сахарова и снова станет Нижним Новгородом.
И вот за то, что именно на твоей земле я с поломанными цветами держал за руку человека, способного двигать тектонические пласты истории, — за это, Калуга, я благодарю тебя.