27. Улыбка Марии Магдалины

Андрей Солынин
Горыныча разбудил телефонный звонок. Он некоторое время сонно шарил ладонью по столу, пока не нащупал мобильник.
- Алло! - сказал он и широко зевнул.
- Алло! - ответила трубка голосом Семёнова. - Привет. Извини, если рано...
- Я очень надеялся поспать в выходной день. Что-то опять случилось?
- Да, есть новость. Сегодня в пять вечера в интернате будет заседание.
- А это заседание в задницу не захочет пойти? Достали уже со своими заседаниями! Как только эта дура стала директором, каждый день какие-то заседания, и чем дальше, тем больше чувствуешь себя верблюдом.
- Почему?
- Плеваться охота.
- Нет, это заседание не пойдёт в задницу. Потому что его проводит Ассоциация выпускников интерната. Им там очень не понравилось, что творится в интернате.
- Покажите мне человека в здравом уме, которому бы это понравилось.
- Ну, нашей бабели наверняка всё нравится.
- Я сказал «в здравом» и «уме», которого явно кое-кому не хватает... Ну хорошо, пусть Ассоциация проводит это собрание. Я-то тут при чём? Я не выпускник интерната, и вообще, можно сказать, я там больше не работаю!
- Они всех приглашают, кто имеет к этому отношение. Вот потому я и позвонил тебе.
- В такую-то рань...
- Уже ведь полдесятого.
- Я как раз поспать сегодня хотел.
- Ну извини...
- Ладно, спасибо за сообщение. Я подумаю, приходить в интернат или нет. Может, приду, заодно и вещи свои заберу.
Горыныч положил трубку и понял, что спать уже не хочется. Он отправился умываться и начал думать, приходить ли ему сегодня в интернат. На этой неделе он и без того каждый день в интернате, что совершенно нетипично. Обычно он появлялся в интернате два, максимум три дня в неделю.
«Переживу, - подумал он. - Приду и посмотрю, что происходит. Если уж я оттуда увольняюсь, то можно и ещё разик съездить.»
А вдруг это заседание — та самая фальсификация, которую он так стремился придумать вчера? Нет, ответил он сам себе, нет, чудес не бывает. И фальсификации больше не будет, потому что принятое решение имеет под собой достаточно оснований.
Горыныч пошёл варить кофе. На полпути к кухне он поймал себя на мысли, что кофе не очень-то и хочет, но сварить его всё равно надо, потому что именно в течение этого процесса он всегда обдумывает планы на сегодняшний день.
Забыл сейчас спросить, навестил ли Семёнов Польского в больнице. Надо бы и самому туда съездить, узнать, как у него дела. Когда у них приёмные часы? Сегодня суббота, так что, вероятно, целый день приходить можно будет. Если, конечно, ему стало лучше, и его вообще позволят навестить.
Наверняка Польский знает о том, что произошло в интернате. Хотя бы в общих чертах. Знает ли он о том, что я ухожу из интерната? Может быть, да, а может, и нет. Если да, то как он на меня посмотрит? Согласится ли, что моё решение правильное? Не знаю. А ты бы согласился на его месте? Наверное, было бы ужасно обидно. Но ещё обиднее, когда твои сотрудники остаются и бездействуют.
А если не знает? Как ему сказать, что я увольняюсь? Посреди года, бросив классы, бросив... бросив всё? Наверняка он так же разведёт руки и скажет: «Ну что тут поделаешь...» Девиз жизни у него такой.
Интересно, многие ли из наших его уже посетили? Наверняка нет. С этими передрягами не до больницы. Но надеюсь, я не первый, иначе придётся рассказывать всё, что произошло в интернате. Или не рассказывать?
Горыныч отхлебнул горячий напиток. Кофе, принявший форму чашки, напоминал по цвету и консистенции сырую нефть. Горыныч залпом опрокинул напиток в себя и поспешил собраться, чтобы поскорее покончить с мучившей его неопределённостью.

Клиника Марии Магдалины представляла собой обширный комплекс, обнесённый высоким забором. За забором происходила какая-то своя жизнь, отличная от городской суеты. Дорожки для гуляния были тщательно расчищены от снега, укрывающего газоны мягкой пеленой. Живые изгороди протянулись вдоль дорожек. Саженцы на газонах ещё недавно выглядели как ростки новой жизни, нового молодого поколения, ради которого стоит жить, но теперь, укутанные снегом, они казались такими же мёртвыми. Чуть поодаль стояли величественные голубые ели, окутывающие всё вокруг себя безмолвным спокойствием.
А ведь тут такой же затерянный мир, каким до недавнего времени был интернат, подумал Горыныч. И сам себе сказал: хватит. Не надо излишних сравнений. Сюда приходят больные люди, в основном уже очень немолодые. Точнее, не приходят — их привозят. Уходят отсюда, по-видимому, не все... Спокойствие больницы — это спокойствие смерти, которая размеренно косит человеческие насаждения, которой некуда спешить, которая знает, что делает, которая всё равно получит своё. Интернат же — это символ новой жизни, нового поколения, которое скоро вступит в свои права. Это разные миры, и сравнивать их не вполне корректно.
Некоторое время Горыныч потратил на поиски входа. Повсюду тянулся этот бесконечный забор. Ему даже показалось, что входа в эту больницу и вовсе нет, как нет из неё и выхода. Незачем, просто незачем. Сюда на «Скорой», отсюда на катафалке. Но, конечно же, так быть не должно, вход должен отыскаться.
Он и нашёлся вскоре — Горыныч повернул за угол и через сотню метров обнаружил ворота. Вокруг всё пространство было усеяно машинами. Несмотря на знак, запрещающий стоянку в двадцати метрах от ворот, машины стояли почти везде. Стояли на краю дороги плотной стеной в один ряд; слева от них, во втором ряду, было ещё несколько машин, моргавших аварийкой и с тёмными силуэтами водителей внутри; стояли на бывших газонах, превращённых в безжизненную плешь колёсами автомобилей, стояли на тротуарах, оставляя лишь узкий проход для одиночного пешехода. Неподалёку женщина с коляской пыталась лавировать между стоящими машинами, периодически сходя на газон и с усилием толкая коляску по острым гребням смёрзшейся грязи. Только сам подъезд к воротам оставался нетронутым, так что там вполне могла проехать «Скорая», а вот разминуться двум машинам было уже проблематично.
Наверняка у «Скорых» свой въезд есть, подумал Горыныч. Очевидно, все те, кто паркуется здесь, думают так же. Как хорошо, что я оставил свою машинку в квартале отсюда. Пройти чуть-чуть не перенапрягусь, зато моя машинка не участвует в этом безобразии.
Горыныч прошёл сквозь ворота. От здания больницы его отделяла теперь широкая асфальтированная площадка. Здесь пахло так же, как в городе, поэтому ощущения совсем иного мира не возникло, но городская суета осталась за воротами. Горыныч перешёл эту площадку быстрыми широкими шагами — она ему напомнила Стикс, разделяющий два мира. Блеснул вдалеке низенький купол больничной часовенки — блеснул и исчез в проёме между корпусами.
Клиника Марии Магдалины, подумал Горыныч. Что ж, наверное, сейчас это модно — называть клиники не именами великих докторов, а именами святых. Хотя, конечно, многие святые были также и великими целителями, но не стоит забывать, на каком уровне была медицина две тысячи лет назад. Мы же не называем университеты именем Архимеда или Аристотеля. Хотя можно было бы, но от университета с таким именем за версту разило бы стариной, как будто наука осталась в том же состоянии, в каком была у древних греков.
Горыныч вспомнил шутку про двойные стандарты веры и медицины: при благоприятном исходе больного исцелили молитвы, при неблагоприятном — угробили доктора. Наверное, очень обидно лечить верующих, которые молитву ставят превыше лекарств.
А учить верующих не обидно, спросил он сам себя. Медицину всегда сравнивают с образованием, ведь и то и другое — социальные сферы. Не обидно ли мне учить физике тех, кто читает Библию буквально? Ты им про закон Архимеда — а они верят в хождение по воде, ты им про законы сохранения — они про то, как накормить толпу народа пятью хлебами, ты им про космологию — они про сотворение мира шесть тысяч лет назад. Не обидно? Нет, не обидно. В сущности, я даже не знаю толком, кто из учеников верующий. Разве что крестик кто-то навыпуск носит, напоказ, сейчас таких всё больше. Но и это ведь не является признаком веры: вера — дело внутреннее, напоказ — это мода, не вера... Есть и такие, которые крестятся перед каждой контрольной, а перед обычными занятиями не крестятся. А разве на моих уроках хоть раз обсуждалось, кто во что верит? Да я бы убил того, кто такой разговор спровоцирует.
Ну, допустим, на уроках я жёстко пресекаю вообще всё, что не относится к теме. Иногда, правда, случаются абстрактные разговоры о том, что такое физика вообще, но, как только они выходят за определённую грань, от научно-философствования к пустому фантазёрству, я их мгновенно сворачиваю. А вне уроков, когда можно поговорить с учениками о чём угодно? Почему я ни с кем из них не говорил про их веру? Потому что это дело личное и внутреннее. Ну так и часовенка, что показалась сейчас — тоже личное и внутреннее дело того, кто туда ходит. Почему же она мне вдруг так не понравилась?
Наверное, потому что мой опыт плохо распространяется. Не надо забывать, что в интернат поступают только те, кто в принципе способен иметь научное мировоззрение. И ещё я заставляю их думать, а кто отказывается использовать голову для этой цели, того я просто выгоняю. Но ведь далеко не все находятся в таких шикарных условиях. А врач не может выбирать, кого он хочет лечить, а кого нет. К тому же на уроке физики едва ли кому придёт в голову говорить о религии, а здесь, где смерть слишком осязаема, подобные разговоры более чем закономерны.
Как-то Горыныча спросили, является ли он атеистом. На это он ответил, что настоящий учёный не может быть атеистом в абсолютной терминологии. Мы не можем с уверенностью говорить про отсутствие того или иного объекта в природе, будь то кротовые норы, чайник Рассела или бог. А если мы допускаем гипотезу о существовании, то мы тем самым превращаемся из атеиста в агностика.
И всё-таки это разного порядка вещи, подумал сейчас Горыныч. Оставим бога в покое, но кротовые норы и чайник Рассела нельзя считать однородными объектами. Потому что первые никаким законам физики не противоречат, а чайник Рассела будет противоречить любой разумной теории происхождения Вселенной. Само по себе это не страшно — любая гипотеза может входить в противоречие с общепринятой точкой зрения, но в этом случае скандальная гипотеза должна иметь альтернативное объяснение всех известных на сегодняшний день фактов. Гипотеза о чайнике Рассела, увы, ничего объяснить не может.

Горыныч вошёл в здание. Слева от него располагалось просторное помещение аптеки, справа — гардероб с крошечным окошком, через которое с трудом можно передать верхнюю одежду. Горыныч разделся, вспомнил, что ему, скорее всего, понадобятся бахилы, огляделся вокруг. Автомат по продаже бахил стоял рядом. Горыныч опустил туда пятирублёвую монету и прокрутил ручку автомата. Оттуда выпала маленькая капсула, из которой можно было достать пару длинных полиэтиленовых бахил. Эта процедура напоминала ему прорастающее семечко, из которого лезет лист нового растения. Семёнов, наверное, придёт в восторг от такого сравнения.
Теперь Горыныч был экипирован достаточно, чтобы путешествовать по больнице, поддерживая ощущение стерильности. Коридор у входа разбегался на три, один из которых вёл к лифтам. Горыныч посмотрел указатели и решил, что ему, наверное, нужно на четвёртый этаж.
На входе в отделение его остановила дежурная медсестра в белоснежном халате с голубыми манжетами и строгим лицом. Спросила, куда он направляется.
- Сергей Юрьевич Польский в этом отделении находится?
- Сейчас я позвоню лечащему врачу, - ответила она.
Бред какой-то, подумал Горыныч. Как можно трактовать её ответ? Что он здесь, или что она не знает этого? Выражение её лица не располагало к дальнейшим расспросам. Оставалось только ждать, пока она позвонит и что-нибудь скажет.
Горыныч сел на скамеечку, поставленную здесь для таких же ожидающих. Кроме него, на скамейке сидел один человек тусклого вида — Горыныч не смог определить, посетитель это или пациент. Вокруг — казённая белизна и стерильность, и взгляду почти не на чем зацепиться, вот разве что на портрете...
Горыныч несколько колебался, как это лучше назвать — портретом или иконой, но наконец решил, что это всё-таки портрет, хотя и изрядно стилизованный под икону. Нарисована была, очевидно, Мария Магдалина. Голову её опоясывал обруч — то ли поддерживающий причёску, то ли просто нимб, разглядеть это было невозможно. Черты лица были, очевидно, срисованы с художников эпохи Возрождения, а вот улыбка на лице была авторская. Возможно, художник пытался сделать эту улыбку загадочной, как у Моны Лизы, но что-то было в ней и другое, привлекающее внимание, и Горыныч не мог распознать, что именно.
- Профессор Северский сказал, что сейчас к вам подойдёт, - ответила медсестра.
И снова загадка. Зачем мне профессор Северский, мне нужно видеть пациента Польского. А может, у них так принято? Пусть подходит, без этого не будет никаких ответов.
Горыныч ещё раз посмотрел на улыбку Марии Магдалины. Согласно Евангелию, она была раскаявшейся блудницей, и, видимо, здесь-то и кроется разгадка этой улыбки. Это была улыбка проститутки, улыбка загадочная, улыбка заманивающая, и уже не так важно, раскаялась она или нет. Разве обязательно проститутке каяться, чтобы совершать добрые дела? А разве мало отправляется на благотворительность денег, добытых куда более грязными способами? А проституция, как ни крути, является ремеслом, и далеко не везде постыдным...
Горыныч заметил пред собой глаза — они смотрели одновременно на него и куда-то вдаль, сквозь него. Он перевёл взгляд с портрета на эти глаза и заметил, что напротив него стоит человек, живое воплощение Айболита из какой-то детской книжки. Казалось, этому человеку не нужны губы и подбородок, чтобы выражать свои эмоции, глаза могли великолепно справиться с этой задачей самостоятельно.
- Вы к Сергею Юрьевичу пришли? - спросил он.
- Да. А вы его лечащий врач?
- Я его лечу. И вынужден несколько ограничить посещения.
- То есть увидеть его нельзя?
- Можно. Но перед тем придётся увидеть меня.
- Что с ним?
- С ним всё в порядке, если, конечно, состояние после инфаркта называется «в порядке». Но волноваться ему нельзя. В этом отделении нет и никогда не было телевизоров. Хотя Сергей Юрьевич телевизор и не смотрит... Вам понятно, что я говорю?
Горыныч кивнул.
- Поэтому если вы хотите рассказать, какие там у вас новости в интернате, то оставьте это при себе. Или не ходите к нему.
Горыныч опешил от такой фразы, будто его ударили током.
- Я понимаю, что вы с ним хотите поделиться новостями. Возможно, считаете, что без его ведома не стоит предпринимать какие-нибудь решения. Я понимаю. Но сейчас это нельзя, понимаете? Если, конечно, вам нужен живой Сергей Юрьевич. Считайте, что его временно нет. Что вам придётся расхлёбывать эту кашу без него. Это факт. Я достаточно ясно выразился?
- Но откуда вы знаете?..
- У меня в интернате сын учился, год назад закончил. Поэтому я сразу понимал, какого пациента лечу. Ну так что, обещаете вы мне не беспокоить его никакими вашими склоками, или мне сказать вам, что сегодня приёма нет?
Глаза несильно, но чувствительно кольнули собеседника.
- Обещаю, - вздохнул Горыныч.

Польский находился в боксе больнично-белого цвета. Белые стены, белые ножки кровати, белое постельное бельё, белые тапочки, очевидно, приобретённые здесь, белый халат, в который был облачён сам Польский. Из окон открывался вид на газон, который, казалось, был специально побелён по такому случаю. Наверняка на обед им будут подавать рис и рыбу, залитую соусом цвета молока. Горынычу показалось, что у Польского несколько побелели усы, чтобы не выделяться цветом от окружающего. Но, скорее всего, это была иллюзия.
Сам Польский больше всего напоминал плод манго, из которого вытащили косточку — такой же обмякший, бесформенный. Увидев Горыныча, он немного повеселел. Попробовал улыбнуться, но усы только чуть затопорщились и тут же безвольно опустились вниз.
- Здравствуй, - сказал Польский. - Как хорошо, что ты зашёл.
- Извини, что только сейчас...
- А раньше и не имело смысла, не пустили бы. Как раз сейчас, на выходных, тут особенно скучно... То есть я не знаю, как это, я ведь здесь всего два дня, но мне кажется, что будет скучно. Я очень рад, что ты пришёл навестить меня.
- Как у тебя со здоровьем?
- Сердце пошаливает, сам видишь, а так ничего. Я сюда и собирался лечь на пару дней, на обследование, а вот видишь, как получилось. Передай спасибо Надюше. Если бы не она, меня бы вообще, наверное, уже не было...
Воспоминание об интернате немного оживило Польского, он приподнялся с кровати. Горыныч с ужасом понял, кого ему сейчас напоминает Польский — его выражение лица было точной копией портрета Мусоргского, выполненного Репиным за несколько дней до смерти композитора. Такой же больной, но сильный взгляд, такие же всклокоченные волосы... И больничный халат почти такой же, только у Польского он белый.
- Ну расскажи, как там сейчас, в интернате, - сказал Польский. - Я знаю, мне нельзя волноваться, но ведь мне больше никто ни о чём и не расскажет.
- Там всё по-старому...
- Ну вот, и ты отводишь глаза. Да, я знаю. Котельников вчера вечером приходил, тоже взгляд отводил, как только я про интернат заговорил... Что уж тут сделаешь...
- Может быть, тебе что-нибудь принести? - спросил Горыныч. - Из еды что-нибудь? Из вещей?
- Спасибо, но пока мне ничего не надо. Аппетита пока нет никакого... Работать мне не разрешают, а то бы я попросил пачку бумаги, у меня после прочтения одной диссертации появилась мысль... Ну разве что навещать меня иногда, чтобы я совсем уж не скис. Но я вижу, тебе трудно говорить со мной. Даже тебе... Что уж тут сделаешь. Скучновато, конечно здесь. Профессор, правда, иногда заходит ко мне поговорить. Знакомый, видишь, оказался... Мир тесен.
- Это не мир тесен, это прослойка тонка.
- Верно, прослойка тонка. К нам в интернат случайные люди практически не приходят. Если посмотреть, кем работают родители наших учеников... Это и в советское время была иллюзия, что из детей рабочих и крестьян могут вырасти прекрасные учёные, а они почему-то вырастали из детей интеллигенции... если уж и из крестьянской семьи, то из семьи сельских учителей... Нам всё рассказывали сказки про Ломоносова, но ведь и он тоже не крестьянский сын... И в наше время говорят, будто из глубинки в столичные вузы может поступить множество талантливых детей, такая иллюзия, которой кормят сторонников ЕГЭ...
- Только тестируют почему-то не талант, а обученность некоторым стандартам.
- Да, и это тоже... Забавно ты сказал: тестировать талант. Талант ведь не измеришь стандартными тестами... А я иногда думаю — может быть, в этом мире совсем нет случайных вещей? Может быть, всё в этом мире если не совсем закономерно, то хотя бы статистически закономерно? А основная ошибка многих мудрецов в том, что они пытаются найти в этом какой-то скрытый смысл? А какой он — этот скрытый смысл? Какой смысл во взрыве сверхновой? Да никакого — просто этап эволюции массивной звезды. А мы вместо того чтобы исследовать процессы, всё ищем этот смысл. Вспыхнула сверхновая — обязательно нужно пойти за ней, найти какого-то младенца и объявить этого младенца смыслом... Так ведь? А если разобраться, то звезды-то этой уже много тысяч лет как не существует, это лишь только сейчас её лучи дошли до нас... Вот и наш интернат — мы думаем, что его создали несколько академиков, а на самом деле это просто естественный проект времени, как и царскосельский лицей двести лет назад... И бессмысленно спрашивать — интернат был создан, и поэтому из его выпускников столько знаменитых людей, или же наоборот, в некоторый момент выросло поколение детей, под которое потребовался этот интернат? Курица или яйцо? Но ведь это одно и то же, правда? Эти факты как двойная звезда, а мы пытаемся установить, кто вокруг кого вертится, что причина, а что следствие, и главное — с какой целью они вертятся.
- Людям свойственно во всём видеть цель.
- Так и я о том же: людям свойственно креационное мышление. Вот как у Булгакова — человек планирует съездить отдохнуть и попадает под трамвай. Это он управляет своей жизнью? Не проще ли сказать, что это его жизнью кто-то управляет? Или у Маяковского — если звёзды зажигают, значит, это кому-нибудь нужно? Но теперь-то мы знаем, как появляются звёзды, и для этого вовсе не требуется, чтобы это было кому-нибудь нужно, а требуется просто скопление материи и какой-нибудь толчок, чтобы она начала сжиматься. А толчком может быть что угодно — например, проходящая галактика случайно зацепила рукавом. Так и интернат наш — мы думаем, что его создали какие-то люди, и что у них была какая-то высокая цель, а на самом деле это просто продукт концентрации некоторого интеллектуального облака под действием естественных сил, сходных по природе с гравитацией. Извини, я заговорился, мне тут просто скучно. Ну а потом, зародившись, он эволюционирует, как звезда, по одному из сценариев — либо просто сгорает, расходуя своё топливо, и угасает в конце концов, либо взрывается, если его масса изначально была достаточно велика. И никакого тут смысла искать не надо...
Он не изменился, подумал Горыныч. Вот во что выродилось это его «ну что тут сделаешь». Эволюция звёзд, значит. Всё это прекрасно, но не отвечает на главный вопрос, возникающий у нас, букашек: а нам-то что делать, когда наша звезда превращается в красного гиганта? Да, этот процесс естественный, он вполне объясняется наукой, но нам от этого легче не станет, когда Солнце начнёт расширяться. И ответ один — искать другую звезду, которая в настоящий момент ещё пригодна для обитания. Потому что с этой уже ничего не сделаешь. Так? Стало быть, моё решение единственно правильное. Не к этому ли он клонит?
Вошёл Северский, улыбнулся своими глазами, сказал, что на сегодня, наверное, посещение следует закончить.
- Вот так, - сказал Польский, - даже и поговорить толком не дадут...
- Мы и сами подневольные, - ответил Северский. - Я, может, и хотел бы вас отпустить из этой больницы, но не могу. Потому что тогда всё будет значительно хуже.
- Я понимаю, - вздохнул Польский. - Ну, если навестишь ещё, буду рад. А насчёт интерната — поступайте как считаете нужным, как велит вам ваш разум и совесть.. На меня тут рассчитывать не надо.
Глаза Северского недовольно вспыхнули. «Как две сверхновые,» - подумал Горыныч, вспоминая прошедший разговор.
И всё-таки в одном он неправ, подумал Горыныч, уже выйдя в коридор. В случае Солнца я являюсь лишь ничтожной частицей системы. Но интернат не так велик, и действия одного человека уже могут как-то незначительно повлиять на весь процесс. А может, и значительно, если посмотреть, что Бабель за два дня учинила... Хотя она ведь не сама здесь появилась, её поставили сюда люди повыше, так что первопричины нужно искать не у неё в голове, а наверху. Но даже один я — не молекула. А если бы мы объединились и действовали сообща, как я предлагал позавчера, мы бы могли сделать многое. А уж Ассоциация выпускников интерната, надо полагать, совсем мощное оружие, эдакая царь-пушка. Если вдуматься, она куда мощнее самого интерната — и по финансовым, и по административным рычагам. Если они объединятся сегодня...
Его взгляд снова остановился на портрете Марии Магдалины. И только теперь он понял, что именно затронуло его в этом портрете. На лице равноапостольной святой неизвестный художник изобразил дежурную улыбку Натальи Никаноровны Бабель.