Захожане

Ваконта
Когда Лусинэ все же решилась и принесла на работу три бумажных иконы, стало не то, чтобы совсем не страшно, но немного спокойнее — точно. Вот только девать их там было особо некуда. Не класть же под прилавок? В конце концов, она сложила из банок со шпротами и печенью трески высокую пирамиду, освободив место в углу; туда и поставила в ряд маленькие образки Богородицы, Спасителя и святого Саркиса.
Вся извелась в ожидании реакции хозяина, но он ничего не заметил. Морозильник опять подтекал, испуская тонкую струйку с нехорошим рыбным душком, и хозяину было не до полок с консервами. Однако дня через три он все же углядел этот уголок Лусинэ, постоял, озадаченный. Пробурчал:
— Что выставила, как будто и их тоже продаем? Ладно, пусть так пока.
А в воскресенье привез деревянную полку, прибил к стене над витриной с фруктами.
— Сюда, что ли,  поставь, — коротко сказал.
И покупатели теперь часто косились на этот уголок. А раньше Лусинэ казалось, что все буравят глазами только ее, будто знают всю правду. И медлительные старухи, вечно рассыпающие мелочь, и молодежь, точно сговорившаяся разменивать в маленьком магазинчике пятитысячсные купюры, и задерганные мамаши с младенцами, и местные алкоголики — все знают, что она не Ануш, а Лусинэ.
Алкоголиков в магазине толкалось особенно много с тех пор как хозяин обрел благодать в виде долгожданной лицензии на продажу крепких напитков. Мужики эти были панибратски общительными. С дребезжащей задушевностью они называли Лусинэ Анечкой — ясное дело, считали, что она — Ануш. А Лусинэ как и в детстве думала, что все вокруг притворяются. Не понимала, как их можно не различать? У Ануш овал лица другой, губы тоньше. Да и  краситься, как сестра, Лусинэ так и не научилась.
И так-то было страшно до помутнения в глазах выдавать себя за другую, а тут еще эта лицензия, получение которой хозяин отмечал, три дня не появляясь на работе, а Лусинэ приняла, как проклятие небес. Сестра-то работала в тихом магазине в глубине подольского спального района. Продавала туалетную бумагу, фрукты-овощи и подсолнечное масло, а тут такой ужас — алкоголь. Хозяин перед тем, как уйти в радостный запой, успел сказать:
— Узнаю, что хоть одну банку пива после одиннадцати отпустила, или сопляку несовершеннолетнему  — своими руками удавлю.
Больше всего на свете, он теперь боялся штрафа за нарушение условий лицензии и ее потери.
Глядя на то, как местные пьяницы протаптывают в магазин нетвердую дорожку, Лусинэ обреченно думала: «Что я теперь буду делать? Или они меня зарежут, если я им бутылку не продам, или хозяин выгонит». Но пьяницы оказались на удивление покладистыми и после двух-трех ее отказов просить о нарушении закона перестали. А уважать «Анечку» начали, пожалуй, больше. И она их всех запомнила постепенно, потому что перестала опускать от страха ресницы.
С утра пьяницы приходили за пивом, похмелялись тут же неподалеку, у гаражей. Вечером приволакивались за водкой. Один, Алексеич, кажется, постоянно переполненный основательным могучим весельем, как Дед Мороз, часто вместе с бутылкой покупал еще то листья салата дуболистного в горшочке, то пучок петрушки, то укропа. И говорил всегда, расплачиваясь: «Себе топливо, жене — цветы».
Лусинэ совсем освоилась. Да и месяц всего осталось продержаться, пока Ануш не выпишется из больницы. И глаза подлечит, и место сохранит благодаря помощи Лусинэ. Такое место! Хорошо, что Лусинэ в Ереване тоже работала продавцом. Все знала, все умела, русский язык прекрасный — в Москве отучилась на экономическом. Братья и уговорили ее заменить на полтора месяца сестру.
И еще один покупатель постоянный был — пьяница-не пьяница? С алкашами в гаражах не выпивал, но часто заходил нетрезвый. Пожилой, тихий человек, с аккуратной бородой. Помятый немного, и ногти всегда неровно обрезаны. Лусинэ про себя называла его «учитель», он и правда на русского учителя истории в их школе был немного похож. Этот покупатель никогда с ней не разговаривал, Анечкой не звал. Только здоровался, спрашивал товар, расплачивался и уходил. Он и на иконы меньше всех внимания обращал.
Но один раз обронил вопрос, будто не выдержал:
— Вы христианка?
— Да, — ответила Лусинэ.
— Вы из Осетии?
— Нет, из Армении.
— А...
Иногда Лусинэ казалось, что ее одиночество здесь, на чужбине, становится уже не привычно-тягостным, как дома, а уверенно хищным. Оно будто выгнало ее на открытое место и следит из кустов, как волк за жертвой. Дома она привыкла к жалостным взглядам матери, к виновато-приветливым улыбкам подруг, бывших одноклассниц, которых встречала на улице. Все с колясками, с карапузами. А здесь, в тревожных обстоятельствах, в напряжении она словно со стороны взглянула на свою жизнь и, наконец, поняла что значат слова матери: «Теперь поздно, доченька, думать о любви. Тебе тридцать. Теперь надо приличного человека найти, вдовца, пусть с детишками». Это не слова были. Это ее будущее, ни тепла, ни радости не припасшее, стояло перед ней.
Ануш, собирая баулы в больницу, волнуясь из-за операции, из-за того, что предстоит Лусинэ, все еще сомневаясь, даже в последний момент, в правильности того, что они пошли на авантюру, придуманную братьями, сняла с пальца и протянула сестре свое обручальное кольцо. Виновато глядя в глаза.
— Надо. Меня с ним видели.
Лусинэ взяла, зажала в кулаке. Сестра будто поняла, что сразу она его не наденет, только на работу.
— Не потеряй только, — вздохнула. — И не трясись так уж. Миграционку у меня уже смотрели, и все документы. Женщина тут одна есть ненормальная, из двадцать восьмого дома, вечно привязывается, ну увидишь еще, так она сына своего специально приводила, сотрудника ФМС, чтобы он меня проверил. Значит, тебя точно не тронут.
Лусинэ не надела на работу кольцо. Ей казалось, что выдавать себя за замужнюю — большее преступление, чем выдавать себя за родную сестру. И если пойти на это, точно уже не будет семьи. Словно сглазишь.

Михаил Василич уже полгода замечал, что живот болит как-то не так. Не от еды, слишком обильной или жирной, или некачественной. Он и есть-то стал с недавнего времени совсем мало. Раньше ему нужен был плотный завтрак, на обед — первое, второе, третье и компот, и на ужин мог полсковородки жареной картошки уговорить, или там пару тарелок макарон по-флотски. А теперь эти боли. И аппетит испортился. Болело не сильно, но почти постоянно. Слева. И отдавало в спину. А если наклонишься вперед — проходило. «Значит, ничего страшного», — говорил себе Михаил Василич. «К врачу надо бы, конечно, да. Схожу на следующей неделе. Что там слева может болеть? Поджелудочная». Он знал, что к врачу не пойдет ни за что. От рака поджелудочной пятнадцать лет назад умер его отец.
Иногда Михаил Василич утром первым делом подходил к зеркалу и смотрел, не пожелтели ли глазные белки. Если пожелтели — это конец, тогда уж никаких сомнений. Но склера блестела белым, он радовался, и приступы ипохондрии недели на две отпускали его. Он возвращался к работе — преподаванию на подготовительных курсах при МГУ и немногочисленным обязанностям старшего научного сотрудника в Институте философии. Михаил Василич был специалистом по Гераклиту, кандидатом философских наук, но наукой больше не занимался.
В 90-е годы ему пришлось выбирать между Гераклитом и работой в строительной бригаде. Поскольку Жена-учительница музыки и маленькая дочь должны были что-то есть и во что-то одеваться, Михаил Василич через знакомых устроился подсобным рабочим в строительную артель. Физической силой Бог его не обидел, и по началу ему нравились и ломота в мышцах в конце трудового дня, и непривычное общение с людьми, которые не ведали разницу между Платоном и Плотином.
Однако первый же подрядчик не доплатил бригаде половину уговоренной суммы. Работяги за вечерней поллитрой решили, что оставляют за собой право поджечь новый солнечный сруб, который они возводили три недели. Михаил Василич позволил себе высказать особое мнение, суть которого сводилась к тому, что ничего поджигать не надо. Работали ведь, созидали. Такой красивый дом поставили. Не лучше ли взять, что дают и впредь стараться быть осмотрительнее, заключать письменный договор? Отрицательный опыт — это важная вещь. Все, что нас не убивает, делает нас сильнее. Бригадир попросил его заткнуться и не отсвечивать. Михаил Василич возразил в том духе, что подобный тон неуместен. Тогда бригадир не больно ударил его в ухо, потом толкнул в грудь, нецензурно велел проваливать и больше не появляться.
Когда Михаил Василич, осторожно трогая теплое ухо, ехал на автобусе домой, в Москву, ему казалось, будто он смутно слышал сквозь шум мотора звуки пожарных сирен в стороне строящегося дачного поселка.
После этого случая Михаил Василич вернулся в Институт философии. А через год жена сказал ему за ужином, что полюбила другого.
Одиночество не слишком тяготило его. Он даже вывел теорию о влиянии раннего и глубокого знакомства с мировоззрением стоиков на стрессоустойчивость. Сначала, правда, очень трудно приходилось с алиментами, случалось, что он месяцами сидел на только появившейся тогда лапше быстрого приготовления. Но дочь выросла, зарплату в Институте философии подняли в два раза, и Михаил Василич неожиданно почувствовал себя финансово независимым в своих скромных пределах. Тут же он с горькой усмешкой констатировал, что духовная свобода почти напрямую зависит от материального благополучия.
Считая, что свобода — это не цель, а инструмент, Михаил Василич стал задумываться, как бы его применить рационально, с пользой для себя и общества. Думал он лет семь. И понял, что ничего не придумает, потому что просто состарился, и время его кончается.
— Ты что-то опять похудел, пап, — сказала дочь, выкладывая из сумки коробку зефира в шоколаде, — это я тебе к чаю принесла. Ты готовишь хоть горячее?
— Готовлю, готовлю, — соврал Михаил Василич.
— У вас тут такой магазин рядом хороший, все что нужно под рукой. Давно открылся?
— Давно. Осенью.
— Это, выходит, я у тебя с осени не была? — засмеялась дочь.
— Выходит. Как мама?
— Хорошо. Передавала привет. Пап... Ты не пьешь, случайно?
— Нет, с чего ты взяла?
Пустые бутылки Михаил Василич проворно вынес на помойку сразу после телефонного звонка дочери перед ее приходом.
— С чего, с чего? Запах от тебя небольшой.
— Не придумывай!
В ту ночь Михаилу Василичу снился отец. Когда он после операции, во время которой и обнаружилась неизлечимая опухоль, умирал на старой квартире, рядом с их домом развернулась большая стройка. После наступления темноты рабочий гул стихал, но зажигались невыносимо яркие огни башенных кранов и заливали комнату жестоким белым светом. Не спасали и плотные шторы. Отца некуда было положить, кроме этой комнаты. В соседней жил Михаил Василич с женой и маленькой дочкой.
Ночами боли усиливались, и больной, не переставая, просил убрать свет. «Это у меня от него так болит, если его не будет, станет легче», — убеждал он. Жена сшила ему непроницаемую повязку на глаза, но он все твердил, что постоянно видит свет, и что от света чешется, зудит все тело внутри и снаружи.   
Во сне Михаил Василич будто шел по краю огромного строительного котлована. Была ночь, и стройплощадка ярко освещалась. Огни нависали сверху, видимо, установленные на стрелах и кабинах кранов. По кругу котлована, на деревянном крепеже горели яркие лампы. Даже смотреть в сторону стройки казалось невозможным. И вдруг навстречу из-под тени навеса выступил отец, сразу же остановился, устало прислонился деревянным балкам и стал без выражения смотреть на сына.
Михаил Василич похолодел от ужаса. И не то пугало, что мертвец оказался перед ним, а вымораживал муторным страхом непорядок, нарушение законов природы столь же явное, сколь и невозможное.
— Ты же умер, — сказал отцу Михаил Василич.
Тот молча и как-то неохотно кивнул.
— Я умер, но это не то, что ты думаешь. Я не могу долго... Нет времени, Миша, нет времени. И я тут не один. Нас много тут живет.
— Где «тут»?
— А вот! — И отец кивнул головой в сторону стройплощадки.
Михаил Василич повернулся и сразу закрыл глаза, которые обожгло невыносимым светом. Свет просочился под веки и все усиливался, густел сверхъестественной непредставимой белизной. Она совсем переполнила его, и он проснулся. Лежал, приходя в себя, в полумраке спальни, смотрел на спокойные складки занавесок. Уже светало. «Не к добру, что ли, сон такой», — подумал Михаил Василич, — «чушь, суеверие. А может... Отца отпевали... Может, зайти в церковь на днях, свечку поставить, или что там надо? Вот и у продавщицы иконки стоят. И Пасха скоро».
Заболело справа. И уже третье утро подряд вдруг подступила тошнота. Он встал с кровати, с опаской прислушиваясь к своему телу, и побрел в туалет.

Галина Ильинична поправила платок, убрала под ткань вечно выбивающиеся пряди на висках. Протерла вельветовой тряпицей стекло прилавка, чтобы лучше были видны кресты и цепочки. Ее всегда хвалили за аккуратность, и когда она чистила подсвечники, и когда ее перевели в свечной ящик. Тут-то она и подавно с удвоенным прилежанием отнеслась к обязанностям : материальная ответственность!  Да и не в ней дело. Просто во всем должен быть порядок. От разгильдяйства, безалаберности, неаккуратности, разболтанности все беды человеческие. Вот, например, сказано, не греши, и будешь спасен. Так не греши, что сложного-то? Нет, валом валят в храм девицы накрашенные. В брюках, без платков. Мужчины — те поскромнее, но тоже бывает всякое. Мятые какие-то приходят, на штанах пятна. Захожане, что с них взять.
Когда ее ребенок был маленький, давно, в семидесятые, Галина Ильинична смотрела с ним мультфильм «Дом, который построил Джек», и там была фраза: «А это старушка седая и строгая, которая доит корову безрогую».  Слушала она стихи эти в переводе Маршака и мечтала, когда уже наконец закончится постылая молодость? Уйдет время когда перед всеми надо держать ответ,  за то, что родила без мужа, за то, что все равно ходит с прямой спиной и не стыдится людям в глаза смотреть. Когда же и она станет седой и строгой старушкой, чтобы перед ней все отчитывались. И сама не заметила, как стала. Внутри даже несколько раньше, чем снаружи. Ну и что? В профессии ее, а она до пенсии была главным бухгалтером районной больницы, эта строгость, отсутствие сантиментов всяких, даже очень пригодилось.
 Оказавшись несколько лет назад на крестинах внука приятельницы, Галина Ильинична наслушалась стольких непонятных слов, что опять почувствовала себя растерянной впервые за долгое время. Только одно она и запомнила: священник говорил оробевшим крестным: «надо ходить в церковь». «Надо»? она это слово всегда уважала. И по телевизору часто показывают про церковь. Да и храм, вот, пожалуйста, рядом с домом новый построили.
В церкви ей сразу понравилось: четкие правила, чистота, дисциплина. Тут и серьезность ее пришлась к месту, и благородная седина и благообразные строгие черты лица сразу расположили к ней и настоятеля, и членов общины. Особенно льстило ей то, что постоянные прихожане всегда отводят глаза, когда здороваются с ней. И правильно. Понимают, что она всегда скажет правду в лицо. И шоферу настоятеля Георгию, который плохо следит за батюшкиной машиной, и певчей Татьяне, от которой муж ушел из-за ее гордыни. А что ж? Галина Ильинична сколько всего наслушалась в молодости. Теперь ее черед. И в этом ничего плохого нет. Может, не стань она такой строгой из-за тех, старых унижений, не стал бы ее сын человеком — сотрудником миграционной службы, специалистом-делопроизводителем. Работа нужная, — куда ни посмотришь, кругом нелегальные иммигранты.
Сколько сын не объяснял Галине Ильиничне, что его задача не охотиться на иммигрантов, а помогать им с оформлением документов, сколько не отказывался лично проверять документы у местного дворника Саидмухамеда, и продавщицы Ануш из нового магазина, сколько не убеждал, что участковому не надо сигнализировать о том, что дворник выходил из подвала с двумя земляками, Галина Ильинична поступала так, как подсказывал ей гражданский долг. Знала, сын всегда защитит. Ему просто нужно помогать, проявлять бдительность. А если все в порядке, то и беспокоиться не о чем. Да, дворник Саидмухамед поначалу вызвал у нее беспокойство, да, она два раза вызывала участкового, когда замечала, что к нему в подвал заходят соотечественники, но ведь она и торт подарила дворнику, когда выяснилось, что документы у него в полном порядке, и работает он так, что даже дети перестали бросать фантики мимо урны, привыкнув к чистоте. А как он чистил снег зимой! Им бы в храм такого старательного работника. Продавщица? С продавщицей сложнее. Они же все, и наши и ихние, не могут без того, чтобы не обвесить-не обсчитать, поэтому тут на всякий случай Галина Ильинична сохранила в глубине души настороженность.
Пол в храме по очереди мыли Анна и Ольга. Обе очень часто забывали протирать закуток свечного ящика, причем всегда норовили уверить Галину Ильиничну, что уборку производили. В тот день, после ночной пасхальной службы Анна и Ольга отпросились отдыхать на весь день. «Конечно, сестры, отдохните, раз Господь посылает вам немощи по нерадению», сказала им Галина Ильинична. Она сама утром вымыла храм, где ночью топталась едва ли не тысяча ног.
Ночную пасхальную службу Галина Ильинична не любила. Сколько же сброда с горящими свечами набивалось в храм! Они напирали на ее свечной ящик, задавали глупые вопросы, ссорились из-за места в очереди. А вот вечерняя служба в пасхальное воскресенье — другое дело. Народу мало, захожан почти нет — все считали, что уже отметили Пасху, потоптавшись на крестном ходу. Усталый батюшка служит не торопясь, будто для себя одного. Царские врата открыты и можно долго смотреть туда, разглядывать алтарь, обычно затворенный.
Но в тот раз в храме было многолюдней, чем обычно на пасхальной вечерне. Прихожане почти заслонили сияющий алтарь от Галины Ильиничны, и она нахмурилась. А тут и захожане потянулись.

В пасхальную ночь Николай смотрел американский боевик на ноутбуке и думал, что завтра утром надо будет поздравлять мать с праздником, и она опять скажет: «Христос Воскресе!», а он забыл, как выкручивался в прошлом году, чтобы не отвечать: «воистину». Поначалу он всерьез встревожился неожиданной религиозностью матери. Но потом успокоился, убедившись, что она, став церковной старушкой, изменилась мало. В голодные обмороки во время постов падать не собиралась, церковной литературой не обкладывалась, платок внахмурку не носила. Даже и не говорила с ним особо о вере, о своей жизни на приходе. Однажды обмолвилась:
— Хорошо бы тебе креститься, Коля. Все своих детей пишут в записках, а я тебя не могу, потому что ты некрещеный.
— Мне не надо, чтобы меня писали в записках.
— И все же подумай. Это не для тебя, а для меня.

И больше не возвращалась к этой теме. А вот Николай, который считал, что ему все равно, и что он не религиозен по своему психическому складу, почему-то время от времени вспоминал тот разговор. И однажды понял, что ждет, когда мать заведет его снова. Но она не заводила. Даже когда он несколько раз заезжал за ней в храм. Стоял в уголке, смотрел, как она заканчивает дела в свечном ящике после службы. В церкви Николая обволакивала смутная неприязнь к обстановке. Резало слух слово «отец». Оно нечасто звучало, все называли священника «батюшка», и между собой использовали именно это умильное обращение. Но бывало, крикнет кто-то: «Галина Ильинична, попросите отца Андрея к телефону!», и Николая передергивало.
В детстве он не горевал об отце. И не завидовал друзьям из полных семей. Его жизнь была для него несомненной и принятой данностью, и все, что в ней возможно было изменить, зависело только от него самого. А все, что не зависело, беспокоило его не больше, чем плохая погода. Став подростком, он вдруг заинтересовался своим происхождением, стал расспрашивать мать, но она ничего, кроме анкетных данных некоего своего однокурсника Николая Владимирова, отчислившегося после первой сессии и уехавшего на родину в Сибирь, не сообщала.
Став взрослым, он понял, что появился на свет благодаря пресловутому роковому стечению обстоятельств. Словно невидимая пылинка попала в солнечный луч —  круглая отличница, активная комсомолка, девушка строгих моральных правил вдруг сверкнула на миг бриллиантом, ускользнувшим под воду, в грубоватых объятиях сибирского медведя. И потом всю жизнь расплачивалась за тот непостижимый огненный всплеск. И сухость ее, и болезненная педантичность — это расплата. И Николаю повезло, что он родился мужчиной, потому что дочери таких расплат вырастают либо зашугаными мышками, либо мартовскими кошками.
А он вырос с каким-то корневым, прочным ощущением, что в его жизни всему свое время, и нет ничего случайного, и даже его зачатие только выглядит случаем, а на самом деле — сбывшаяся неизбежность. Все уже расписано и запланировано. Кем? Неважно. Он так чувствовал и находил этому подтверждение. Никогда не волновался, что не сможет поступить в институт. Готовился отчаянно, но уже знал — поступит. Не думал переживать из-за работы. Она нашла его сама собой, захватила, увлекла. Не тяготился тем, что не женат в тридцать пять. Все будет — уверенность лежала на душе, как на столе — накрахмаленная скатерть. Все эти женщины вокруг — ни одна не его. Свою он угадает сразу. И тогда хоть земля и небо поменяются местами, и это не помешает ему обладать своей суженой.
На следующих день, на саму Пасху он так и не дозвонился до матери. Видимо, она отключала телефон во время служб в церкви. Только поздно вечером Николай услышал в трубке ее голос. И он так никогда не звучал. Мать и сын говорили о текущих делах, и Николаю вдруг показалось, что она изо всех сил пытается не поддаться какому-то внутреннему порыву.
— Мам, завтра понедельник, я же работаю.
— Приезжай в обеденный перерыв.
— Зачем? Что случилось?
И тут она не выдержала.
— Он мне сказал, что у меня нет любви. Что у меня нет любви.
Ее голос стал суше, жестче и опустился на целую октаву. Николай понял, что за  всю жизнь ни разу не слышал, как она плачет.


— Завтра Пасха, — сказал Лусинэ хозяин, — можешь не приходить один день, я сам поработаю, все равно в церковь не хожу, что мне?
Лусинэ в Ереване ходила в церковь по праздникам, но здесь, в Подольске, — ни разу. Мало того, что страшно в незнакомый храм зайти, так еще и не считают в русской церкви армян православными, так говорили братья. Только вот Пасха... Захотелось в храм. И он рядом тут совсем и от магазина, и от дома, где снимала квартиру Ануш. Лусинэ решила, что ночью, в толпу не пойдет. Она прочитала на дверях храма в расписании, что в воскресенье будет еще пасхальная вечерня. Покрыла платок, изящно уложив его концы в воротник, как делают армянки, и пошла.
За свечным ящиком стояла знакомая страуха-покупательница, которая всегда требовала у нее сдачу до копейки: «Десять копеек — тоже деньги. Вы тут по копеечкам-то и собираете себе на иномарки». Она и сейчас выхватила Лусинэ острым взглядом и уставилась на нее, как на привидение. Девушка забилась в угол под огромную икону Богородицы и стала смотреть на отражение окна в стекле. Весеннее небо, бесприютное и призывное, лежало за плечами Девы Марии.
Служба в русском храме кружилась, как хоровод. И все словно вдалеке или где-то вверху. Лусинэ и слышала, и не слышала. Рассматривала закапанные воском подсвечники. У них в церкви свечи ставят в воду, и огоньки отражаются в черной зыбкой поверхности, словно удесятиряясь. Уже под самый конец вспомнилось, что надо молиться. Лусинэ помолилась за мать, за больную сестру, за братьев, помянула отца за упокой.
Оглянулась. И опять поймала взгляд старухи. Около большого Распятия вдруг увидела знакомое лицо. Тоже покупатель. «Учитель», кажется. Озирается, задрал голову, рассматривает купол, переминается с ноги на ногу. Скользнул взглядом в ее сторону и повернул к ней голову. Узнал? Но он по-доброму помотрел, как будто обрадовался знакомому лицу.
А священник уже вышел на амвон с крестом в руках. Лусинэ слышала, что в русской церкви проповеди долгие и приготовилась терпеть, но чуть все слова не пропустила, так быстро они кончились. Что-то про светлое Христово Воскресение, которое христиане вспоминают каждый год и каждую неделю, про то, что для Бога нет времени.
«Вот это правильно, — подумала Лусинэ, — для всего я время нахожу, а для Бога?»
На выходе она замешкалась у стола, усыпанного бумажными прямоугольниками. Там суетилась женщина в очках, бросаясь к выходящим то ли с просьбой, то ли с вопросом.
— А записки можно еще подавать? — метнулась она к Лусинэ.
— Я не знаю.
— А вы подавали?
— Нет.
— А почему? Нельзя не подавать!
— Не поздно, не поздно, — успокоила суетливую даму церковная бабушка. — Пишите, да подавайте. Завтра с утра тоже служба.
— Давайте, давайте! Не поздно! — суетливая чуть не за рукав потянула Лусинэ к столику с бумажками.
Там под стеклом лежали записки-образцы. Все четко, понятно. Но у свечного ящика, где надо платить, эта старуха. Она что-то объясняет «Учителю», что-то про сорокоуст, про панихиду. Может, не обратит внимания?
Прячась за спинами, Лусинэ продвигалась в очереди ближе к прилавку. И вдруг оказалась со старухой лицом к лицу. Та взяла записки, как грязный носовой платок, но впилась в них ястребиным взором. Потом сверкнула очками:
— Сар-кис? Это что такое — Саркис?
— Мой отец, — молвила Лусинэ.
И отважилась взглянуть старухе в глаза. Они медленно желтели, как сыр чанах на мангале.

— Что это вы опять шумите, Галина Ильинична? — голос раздался уже когда вокруг Лусинэ собралась небольшая толпа из тех, кто еще не покинул храм.
Девушка обернулась и втянула голову в плечи. У нее за спиной стоял священник, но уже не в красной, расшитой золотом одежде, а весь черный. Только крест блестел на длинной цепи.
— Она армянка, отец Андрей, а хочет записки у нас подавать. Это же нельзя!
— Я не хотела, — промямлила Лусинэ, — мне просто сказали... Я не хотела.
— Да вы не переживайте так, — улыбнулся священник.
Он повернулся и начал быстро крестить собравшихся, те кланялись и расползались. Только «Учитель» сделал вид, что отходит, а сам прислонился к стене, Лусинэ видела это краем глаза.
— Вы к Армянской Церкви принадлежите?
— Да.
— Тогда вот что. Записки на службу вам подавать не надо. Вы мне их отдайте, я сам дома прочитаю.
И он взял у нее из рук два шелестящих листка.
— Вас как зовут?
Лицо старухи заливал румянец — смесь смущения и гнева. Она прекрасно знала, как зовут покупатели эту наглую продавщицу.
— Так как же? — переспросил священник.
«Просто взять и уйти, убежать» — подумала Лусинэ. Но ей стыдно стало перед этим человеком, который говорил с ней по-доброму, и, почему-то, перед «Учителем», беспокойно следившим за этой сценой. «Просто сказать «Ануш», и все. Я не же не ради себя совру. Бог простит».
— Меня зовут Лусинэ.
— Хорошо..., - начал было священник, но старуха его перебила.
— Она врет, отец Андрей!
— Да подождите, Галина Ильинична!
—Я точно знаю. Ее зовут Ануш. Вот мой сосед, Михаил Василич подтвердит. Михаил Василич, раз уж вы здесь!
— Ничего не понимаю! — священник по прежнему спокойно улыбался.
Михаил Василич и сам не понимал, зачем он прилип к стене в полупустом храме. Во время скандала, вспыхнувшего вокруг знакомой продавщицы, он вдруг вспомнил, что если бы не увидел в магазине бумажные иконы, не подумал бы о Пасхе, о том, что можно помолиться за отца. Вдруг пройдет беспокойство после того сна? А оно вон как обернулось. И ведь ее действительно зовут Ануш. Подтвердить? Не подтвердить?
— Меня зовут Лусинэ Саркисян.
— Пусть документы покажет, — не унималась Галина Ильинична.
Лусинэ повернулась и пошла к выходу мимо опустившего руки с ее бумажками священника, мимо растерянного «учителя». Вся в горячем коконе стыда, она бежала домой и плакала. Прохожие оборачивались на нее. И, словно, пытаясь вытеснить тревогу, в голове вертелись слова: «нет времени. Для Бога нет времени». Она перед Богом все время летит куда-то в страхе, в истерике, все время причитает «пошли мне мужа, пошли мне мужа»? Это правильно или нет? Вот пришла, наконец, в церковь, и что теперь? А теперь конец. Выплывет обман, Ануш уволят. А если до миграционной службы дойдет дело? Разрешение на работу отберут. Депортируют. Все у нее не бестолково и глупо. И доброе намерение оборачивается бедой для всех.

Выслушав всхлипывающую мать, Николай вздохнул с облегчением. Он уж начал сомневаться в ее умственном здоровье. Оказалось, она так расстроилась из-за того, что ее отчитал священник. Отчитал прилюдно за то, что она в храме сделала замечание продавщице из магазина. Этот самый отец Андрей сказал, что «возвышающий себя унижен будет», и что если и дальше продолжать считать себя выше других, и думать, что кто-то стоит ниже нас, Господь найдет способ для вразумления.
Понял Николай и то, что мать не столько устрашилась грядущего вразумления, сколько считала себя пострадавшей за правду. Якобы продавщица эта назвалась чужим именем, что мать и пыталась разоблачить, а ей не поверили.  Он решил, что в последний раз идет у нее на поводу. Несмотря на то, что если он прекратит быть для матери палочкой-выручалочкой в ее гражданских неспокойных буднях, у них пропадет единственный повод для долгих осмысленных разговоров, Николай дал себе слово, что больше втягивать себя в старушечьи разборки не позволит.
День выдался весь пятнистый. Солнце нежно мигало сквозь набегающие облака, и все время хотелось убрать с ресниц невидимую паутину тени. Николай шагал по улице рядом со старухой. Он нехотя примерялся к ее медленной и частой поступи, вдыхал холодноватый апрельский воздух. Все вокруг куда-то бежало, и быстрее всего это делало холодное пегое небо. Свет несся впереди и догонял,и  заходил с флангов. И неожиданное предчувствие радости пролетело по сердцу, как солнечный блик.
Николай взялся за ручку магазинной двери, решительно потянул ее на себя, и пропустил мать вперед. Освещенный квадратный зал с прилавками и витринами выглядел как внутренности старой шкатулки с поблекшими драгоценностями.

Лусинэ, нарыдавшись вечером обо всем, об обиде в церкви, о несчастной своей женской доле, крепко проспала ночь и с утра чувствовала, что острая тоска опять отступила. На улице в высокой голубизне притаился весенний свет, обещающий тепло и радость.
— Как там, Христос воскрес, что ли? — спросил хозяин с порога, —  что ты кислая такая, Анечка?
И не рассчитывая на ответ исчез в подсобке, откуда донеслась уютная, добродушная возня и позвякивание еще не разгруженных банок с кабачковой икрой.
Одним из первых покупателей в магазин пришел «учитель», поздоровался и стал изучать полку с йогуртами, как ни в чем не бывало. Но его присутствие напомнило Лусинэ вчерашний день, вновь затуманив дурнотой беспокойства.
Галина Ильинична, грозная, как Немезида, ворвалась в помещение, и остановилась в центре зала. Ее незначительная в своей худобе фигура, всегда напоминавшая Лусинэ сложенный зонт, вдруг вобрала в себя все пространство, словно этот зонт раскрылся зловещим куполом. С ней был мужчина лет тридцати пяти, очень похожий на нее лицом. Он взглянул на застывшую за прилавком девушку,  и как-то стразу отстранился от матери.
— Вот! — сказала старуха, выбрасывая вперед прямую руку, как индейский вождь. — Опозорила меня вчера перед отцом Андреем. Это явно авантюристка. А, может, и террористка.
— Галина Ильинична, как вы можете! — это подал голос «учитель», перестав разглядывать упаковки с нарисованными ядовитым цветом персиками.
— А вы-то хороши тоже, Михаил Василич! У вас перед носом будут проворачивать махинации, а вы… Никакой бдительности.
Николай пристально смотрел на продавщицу. Это была, безусловно, другая девушка. Та, которую он видел месяц назад, выглядела старше, несколько полнее. И лицо... он понимал, что между той, у которой он проверял документы, и этой, нынешней, есть сходство, но не представлял, что кого-то может ввести в заблуждение столь явное отличие. Продавщица смотрела испуганно, но все равно твердо и отчаянно. Где-то в ядре шоколадных ягод ее глаз пряталось яростное тепло, исстрадавшееся в ожидании, когда же его, наконец обнаружат. Оно выплеснулось в лицо Николаю и он будто услышал: то, что находишь, не ища, — твое навсегда.

— Вот мое удостоверение, — мужчина шагнул к Лусинэ. Сквозь пелену страха, она разобрала знакомые буквы «ФМС», —  покажите, пожалуйста, ваши документы.
«Вот и все», подумала женщина, и беспомощно взглянула на «учителя».
— Я не Ануш. Я ее сестра-двойняшка Лусинэ, — она бормотала, как на исповеди, — моя сестра в больнице, ей срочно нужно делать операцию на глаза, а в магазин ее взяли с условием, что первые полгода никаких отпусков и больничные в крайнем случае на несколько дней.
— Это нарушение закона, — сказал сын Галины Ильиничны. У нее есть разрешение на работу?
— Есть.   
— Почему она не настояла на своих правах, не взяла больничный?
— Она не знала… Это очень хорошее место. Рядом с домом, зарплата приличная.
— Понятно. И давно вы входите в роль?
— Три недели.
— Вы так похожи! Никто ничего не заметил! — «учитель» несмело приблизился к прилавку. Лусинэ показалось, что белки глаз у него тронуты желтизной. — Она ничего плохого не сделала ведь!
В подсобке что-то стукнуло и послышался досадливый матерок хозяина. Все еще ворча, он вышел в торговый зал и оглядел собравшихся.
— Проверка, что-ли? — затравленно охнул он, безошибочно определив в высоком мужчине непростого покупателя.
— Нет, — Николай покачал головой.
— А чего ж тогда?
— А ничего! — вдруг запальчиво крикнул Михаил Васильевич.
— Позвольте! — начала было Галина Ильинична.
— Да, ничего, — тон Николая сразу обрубал дальнейшие вопросы, — пойдем, мама.
— Жалоба что ли, какая на Аньку? — попробовал зайти с другого боку хозяин, — так я ей!..
— Никаких жалоб.
Высокий мужчина взял Галину Ильиничну за острые прямые плечи и ласково потянул за собой к выходу.
— Так мне можно быть свободным? — Лусинэ удивилась звериному чутью хозяина, сразу уловившего в незнакомце начальника.
— Пожалуйста, — учтиво ответил тот.— Всего вам хорошего.
— Ну как же так, Николай? Разве я не должна была?... — семенящая к выходу Галина Ильинична под рукой сына выглядела трогательно и не страшно.
Он обернулся и посмотрел на Лусинэ.
— Должна была. Ты все правильно сделала, мама. Ты вообще всегда все делала правильно.
Спина Галины Ильиничны, исчезающая в дверях, горделиво выпрямилась.
— До свидания, — сказал Николай, закрывая дверь.
Лусинэ захотела присесть, но за прилавком стульев не полагалось. Она отдыхала в подсобке, но там теперь уже порывисто и раздраженно шуршал хозяин, с которым, наверное, еще придется объясняться.
— Ну вот, — сказал Михаил Василич, выкладывая для оплаты пару йогуртов, — история какая.
Никакой особой радости от того, что гроза, кажется, миновала, Лусинэ не чувствовала. Она весь день проработала растерянно, получая замечания от хозяина, вызывая удивленные взгляды покупателей. Что-то заслоняло от нее привычный мир, привычные мысли. Лишь одно она могла четко повторять про себя: «его зовут Николай».

По дороге до дома, несмотря на боли, Михаил Василич чувствовал, как растет в нем уверенное облегчение. Словно он как-то помог этой девушке, должен был помочь и помог, хотя разве это так? И еще все время вертелось в голове «для Бога нет времени». Нет ни вчера, ни сегодня, ни завтра. Это у людей праздники, будни, Пасха, Рождество. А у Бога всегда Пасха. И всегда Голгофа. И отец всегда болен, и всегда жив. Это интересно обдумать: как бывает, когда нет времени. Пусть и неизвестно, есть ли Бог.
Да, если бы не иконки в магазине, он бы не вспомнил про Бога, про церковь. А ведь там и священник — вполне нормальный, современный человек. Как он поставил на место эту фурию, Галину Ильиничну. Как напомнил ей про смирение. Но ведь и ему, Михаилу Василичу что-то напомнила эта служба в храме. Ведь когда-то и он считал себя верующим, вел жаркие диспуты с коллегами-атеиставми. Но потом как-то потускнело все, потеряло значение в житейских невзгодах.

Отец Андрей с гудящими ногами принимал исповедь на Антипасху, в первое воскресенье после праздника. На Светлой исповедников было мало, а теперь они толпились до самых дверей унылой платочно-пиджачной массой. Женщин больше, как обычно, но есть и мужчины. Отец Андрей сильно проголодался и опасался, как бы не начало урчать в животе. А они все подходили и походили к аналою, все говорили и говорили. Свекрови, невестки, осуждения, чревоугодия, сквернословия, пролития на пол святой воды так и текли священнику в уши, изнуряя и оглушая его.
Один только незнакомый пожилой мужик с желтоватыми белками глаз и неприятным запахом изо рта немного разбавил монотонные исповеди приходских женщин. Он говорил что-то о тяжелых снах, о страхе смерти, о том, что давно не ходил на службы.
Размышляя, давать ли этому человеку благословение на Причастие, отец Андрей все повторял про себя: «Господи, как же устал я, как же устал я от этих захожан».