Совок сибирская деревня

Эдуард Камоцкий
  Сибирская  деревня.
Так мы попали на подводу колхоза имени Карла Маркса из деревни Беловодовка Зырянского района, (56 градусов, 36 минут северной широты, 87 градусов, 5 минут восточной долготы) примерно, судя по карте, в восьмидесяти километрах от Асино. Зырянский район до войны был в Томской области, во время войны в Кемеровской, а сейчас опять в Томской.
Со станции выехали с рассветом и утром доехали до паромной переправы через речку Яя. До этого паромы я видел только в кино. Раннее утро, над рекой туман. Тишина, река, как зеркало, вроде бы и нет течения, но паром ставится наискосок к реке и его течением ведет вдоль паромного каната от одного берега к другому. На ночевку остановились в поле. Ночи были прохладные и мы с Валиком забрались в стог, где в тепле так разоспались, что нас пришлось искать. Вокруг поля, по которым разбросаны рощицы – по местному – околки.   На опушках околков цветы, желтые, синие, громадные красные свечки конского щавеля, громадные красные пионы, которые бабушка знала по Белоруссии.
 Представление о «далеко» и «близко», «старый» и «молодой» - понятия относительные. По дороге нас обогнала старушка («старушка» в нашем с Валиком представлении), которая шла за несколько десятков километров в гости. У сибиряков, расселившихся по громадной территории, это не вызвало удивления.
В колхозе, распределяя приезжих по избам, на мой взгляд, смотрели на внешний вид и состав семьи и на количество тюков, которые были у семьи.
Одну очень холеную дамочку с двумя  ухоженными детишками и громадным количеством тюков поселили в избу крестового сруба, где было три комнаты и кухня. В колхозе она не работала и жила ни в чем не нуждаясь, оплачивая продукты и услуги содержимым своих тюков.
А другая, очень плохо выглядевшая женщина с двумя детьми и очень маленьким багажом, была направлена на край деревни в такую же бедную четырехстенную избу, т.е. в одну комнату, если эту избу можно назвать комнатой, где они с хозяевами, а зимой и с теленочком, должны были ютиться вместе. Зимой эти бедные эвакуированные пошли нищенствовать, надеясь, что дадут картошенку, капустки на приварок к пайку хлеба.
Что ж, в этом у председателя была своя хозяйская мудрость, напрочь отвергающая христианские и коммунистические утопии: «отдай последнюю рубашку» или «всем поровну».
Конечно, председатель мог поставить четыре семьи в тяжелейшее моральное положение. Если бы он бедных приезжих поселил в богатую избу, то плохо бы себя чувствовали и те и другие, потому что один – два раза накормили бы, а потом давились бы своим куском, а приезжие все равно вынуждены были бы пойти нищенствовать. Найти в деревне работу за деньги было негде. Заработать в этой деревне можно было только трудодни, а на них картошки не купишь. И богатые приезжие, поселенные в бедный дом, вынуждены были бы искать себе другое место, потому что невозможно блаженствовать, когда на тебя смотрят голодные глаза хозяев.
Нас поселили к крепкому хозяину в пяти стенную избу, в которой было две комнаты. Хозяева спали на печке в большой передней комнате, а нам выделили горницу. У хозяев были крепкие надворные постройки с маленьким хлевом и баня, которая стояла вдали от дома, в огороде. Каждому колхознику разрешалось иметь в личном пользовании 40 соток земли. На этой земле выращивали в основном картошку. Кроме картошки выращивали овощи, табак и лен или коноплю. Зимой коноплю или лен теребили. Лен шел на одежду, а конопля на веревки, которые даже в городе бывают нужны, а уж в деревне без них не обойдешься. Помню, что как-то использовали и жир льняного или конопляного семени, но как не помню (что-то вроде в начинке для пирога – нет, не помню, врать не буду).   

У дяди Пети Стародубцева с тетей Кирой было двое детей. Вася не на много моложе меня и Лена чуть моложе Валика. Дядю Петю по болезни в армию не взяли.
Мы с мамой сразу пошли работать в колхоз.
Осмотревшись, поняли, что надолго наших вещей не хватит, поэтому собрали большую часть оставшихся, включая осеннее пальто, полученное за пианино, и мое новое зимнее пальто, купленное в первые дни войны, и выменяли  собранные  вещи на старую корову "Зорьку". А я зимой стал ходить в полушубке, вывезенном ещё из Загорья. Кормили «Зорьку» соломой, которую можно было брать на колхозных полях, но надо было работать, чтобы в колхозе давали лошадь для поездки за соломой. Я в Беловодовке работал с первого и до последнего дня.
 Зорька никогда не давала больше 3-х литров молока, но к тем 500 гр. хлеба, которые давали эвакуированным из Ленинграда, это обеспечивало нам настоящее полноценное питание. Как-то, даже, выменяли на что-то меду в сотах, а у забивших овцу соседей – мяса.
Картошку и капусту в первую зиму мы выменивали на вещи. Среди эвакуированных прошел слух, что в 10 км от нас в татарской деревне, где был леспромхоз, можно выменять на одну и ту же вещь больше, чем в нашей Беловодовке.  Мама, взяв саночки, пошла со мной в эту деревню. Я не помню, что мы там выменяли, я помню только часть дороги по льду замерзшей реки и дорогу за рекой через сосновый лес. У Беловодовки сосен не было.
Дядя Петя поместил нашу Зорьку в сеновал под навес, который был с трех сторон закрыт стенами, так что Зорька была защищена от дождя, сквозного ветра и снега. Солому большей частью привозил я, и она было общая, ограничений на неё в колхозе для тех, кто работал, не было. Купили для Зорьки в первую зиму и воз сена.
Телиться Зорьку пустили в хлев, считая, что так для коровы и теленочка будет лучше. Весной, когда теленок перешел на выпас, мы его отдали хозяевам коровы. Так было оговорено при покупке. Иначе у нас вещей на обмен не хватало.
А были в этой деревне дворы, где не было надворных построек. Коров в таких дворах хозяева держали на привязи у дома. Телиться таких коров вводили в избу, и в избе потом держали теленка, но бывало, и не редко, что корове удавалось избавиться от привязи, она убегала в поле и пряталась между двумя рядом стоящими скирдами соломы. Там и телилась. Еды (соломы) там было достаточно и было относительно тепло, но это не устраивало хозяев, которые лишались молока, корову отыскивали и возвращали к дому, а теленочка вводили в дом.
Однако крестьяне не могли съесть этого теленка, не могли выпить все молоко. Каждый двор обязан был сдать государству определенное количество мяса, яиц, молока, картошки, и шерсти, если были овцы, а ещё и деньги. Было бы понятно, если бы этот налог брали во время войны – во время войны в городах было голоднее, чем в деревне. Но такой налог брали и до войны, и после войны. И уйти из колхоза было нельзя – колхозники, как крепостные, не имели паспортов.   
Зимой 42–43-го  к одинокой женщине, у которой муж был ли уже убит, или не был ещё убит, но был на фронте, и которая была не в состоянии выполнить все эти налоговые обязанности, пришли за недоимки отбирать корову. А чем детей кормить? Она завела корову в избу, а сама стала с топором  в дверях: «Не пущу! Не отдам! Зарублю! Всё одно погибать!»
Дядя Петя рассказывал, как до войны то ли председатель колхоза, то ли председатель сельсовета потерял печать. Кто-то её нашел, и много колхозников воспользовавшись этой печатью, понаписали себе справок, что их из колхоза отпустили, и удрали из колхоза в город – в основном  в Красноярск, – к нему тяготели.
Только Хрущев после 53-го года отменил этот налог и начал выдачу колхозникам паспортов.
Во время войны крестьяне в город не стремились.
В соседней избе в семье был сын всего на год старше меня, но если я был «мальчик», то он был «парень» - он за плугом ходил. Моих сорока килограммов было мало, чтобы плуг удержать в земле.
 Крепкий красивый юноша, его по  разнарядке организованного набора мобилизовали на строительство домны в Кузбассе. К победе мы шли, планомерно наращивая  свою мощь. Строились рудники, шахты, домны, заводы. Работали строители по 12 и, даже, по 15 часов, с утра и до вечера таская тяжелые носилки с бетоном и кирпичом по строительным лесам. Вечно голодные, мокрые, холодные. «Все для фронта, все для победы».
Керсновская пишет, что на таких стройках среди мобилизованных бывали случаи членовредительства – они устраивали нарывы на руках, грозящие гангреной, чтобы хотя бы несколько дней отдохнуть в госпитале. Очень это страшное время – война. За все послевоенное время, вплоть до нынешних дней, я знаю только один лозунг, воспринимаемый всеми безоговорочно – это «Лишь бы не было войны».
Соседский юноша не выдержал этой новой для него жизни и сбежал. Но, куда убежишь? Пришли, забрали и отправили обратно на стройку, и там за побег отдали под суд. А суд в родном Зырянском районе.
 Осенней грязной дорогой (ведь дороги были только проторенной среди полей и лесов полоской – ни кюветов, ни, покрытия), под дождем прогнали колонну из Кузбасса в Зырянку через родную деревню – это более двухсот километров. Не один он был – сбежавший, да и по другим статьям, может быть, были. Может быть, и через другие деревни прогоняли для острастки. Осудили их и погнали обратно на стройку, только теперь они будут жить за колючей проволокой и похлебка будет еще жиже.
 Мы в это осеннее время еще были «в поле» в общей избе.
Отношение к его побегу не было осуждающим. Просто рассуждали:
- И чего бежал? Куда убежишь?
- Зато на фронт не пошлют.
- И то верно, ну, сколько ему дали? Перебьется.
 Кто-то в темноте посчитал, что лучше отработать на победу на каторге, чем быть убитому на фронте в 17 – 18 лет. А вот будущий писатель Астафьев добровольцем на фронт ушел.  Кому что. Я читал, что многие заключенные просили отправить их с каторги на фронт в штрафную роту. Всякие разговоры были у нас на полевом стане после работы перед засыпанием. Говорили и про «сибулонцев». Так до войны называли скрывавшихся в тайге убежавших из сибирских лагерей заключенных. Теперь к ним добавились дезертиры, призванные из ближайшей округи. Местные боялись встречи с сибулонцем, я думаю, что и сибулонцы не меньше боялись встречи с местными.

Фронт подошел к Сталинграду и прошел слух, что когда немцы возьмут Сталинград, то колхозы распустят. Перед сном, лежа на полу в избе полевого стана, начались мечтания: «Перво-наперво поставлю стан, буду вкалывать день и ночь…». Стан – это небольшая избенка рядом с полем, где во время страды живут по несколько дней, чтобы не тратить время и не гонять лошадей для каждодневных поездок домой. В деревню приезжают, чтобы помыться в бане и набрать продуктов на неделю. Мечтали-то молодые парни – допризывники.
Со времени коллективизации прошло всего с десяток лет. Каждый знал свое поле, и утром, распределяя на работы, поля называли именами прежних хозяев: « Ты, Иванов, пойдешь на Петрово поле, там надо…».
Поле дяди Пети было через лог напротив дома. Было у него 40 гектаров – такие наделы до революции давали переселенцам. Деревня была крепкая. Хлеб на продажу возили в Мариинск.
При коллективизации 40 гектаров отошли в колхоз, а для прокорма оставили 40 соток, но 40 гектаров все равно надо было обрабатывать (минимум трудодней), иначе могли отнять и 40 соток.
Декларировались-то колхозы, как кооперативные хозяйства, где крестьяне, используя машины, удобрения и содержа скотину в общих стадах, сообща работают, добиваясь высокой производительности труда, с государством расплачиваются по плану определенным заранее налогом, остальное делят между собой пропорционально трудовому вкладу. Увлеченные этой идеей, в нее, верно, поверили и руководители государства, на первых порах обобщили все – и землю и скотину. В первый после коллективизации год зерна дали так много, что дяде Пете пришлось засыпать зерном горницу. В своем хозяйстве до коллективизации  молотили не в раз, а тут все разом выдали. Попутным следствием коллективизации было то, что коллективом, как и стадом легче управлять. Коллектив собирается и голосует (кто же будет против, если все голосуют) за принятие социалистических обязательств по сверх плановой сдаче урожая своему, родному государству, На второй год поменьше дали. Быстро дошли до 500 гр. за трудодень,  а потом и вовсе, просто стали спускать указание: сколько оставить (по 100), а остальное сдать. П. А. Малинина пишет, что и в Костромской области  они по столько примерно получали. Фактически вместо твердого налога вернулись к продразверстке, но т.к. на 100 гр. не проживешь, вернули крестьянам коров и приусадебные участки для выращивания картошки и овощей (40 соток), обложив и личное подворье налогом. Соцобязательства ни в коей, даже в самой маленькой мере не были результатом самодеятельности колхозников, навязанные сверху, они воспринимались как насилие, тем более противное, что они лживо преподносились как инициатива самих колхозников, а тут еще и навязанный сверху председатель колхоза, за которого тоже надо было поднять руку, погубили колхозный социализм. Колхозники поняли, что они ни какого  отношения к управлению колхозом не имеют.
Дописываю, перечитывая написанное. В 2013году, я, как блокадник лежал в госпитале, и в нашей палате лежал Иван Антонович, которому было 90 лет, был он умен и практичен – как он говорил, за всю жизнь ни одной книжки не прочитал, в войну был шофером, а после войны пожарником. Так он рассказывал о том, какие трудодни были в их колхозе перед войной. Он был уже юноша, и фрагментарно кое-что помнит. Из его воспоминаний сложилось у меня впечатление, что были варианты планирования «от достигнутого». После хорошего урожая на следующий год спускается высокий план сдачи хлеба, и если следующий год оказывается неурожайным, то на трудодни ничего не остается, и зубы на полку. Зато, если год был неурожайный и план на следующий год был небольшим, то в этом следующем году трудодни, в случае хорошего урожая, оказываются очень весомыми. Он говорит, что в 37 году дали по пуду на трудодень. На мой взгляд, это фантастика, но он помнит, что хлеб засыпали на чердак и потолок прогнулся так, что родители боялись, не провалился бы. Я допускаю, что он мог напутать с «пудом» на трудодень, но подростковое впечатление от чердака, засыпанного зерном, в силу не политизированного мышления подростка, сомнению не подлежит. Насколько такое планирование было массовым, я не знаю. Недавно прочитал у Эльвиры Горюхиной, что в деревне, где она работала учительницей, на трудодень по 200 грамм давали. За целый день работы 100, ну пусть, 500 грамм зерна – такая вот зарплата была у колхозников. У меня не научный труд со статистикой, а встречающиеся мне фрагменты из жизни в какой-то мере отображающие жизнь. Кстати, о «голодоморе», сейчас, некоторые политизированные публицисты говорят, что не было в 32 году засухи, что это был сознательный политический акт Сталина, чтобы уморить население. Чего в этом утверждении больше – дурости или подлости, я не знаю, но знаю, что колхозников прикрепили к земле, лишив их права иметь паспорт, чтобы не уменьшить сельское население, и что при Сталине были запрещены аборты, чтобы увеличить прирост населения, – ему нужны были рабочие руки, и он не делил их по национальному признаку. И вот свидетельство подростка – очевидца (Ивана Антоновича): в их местности засуха была такая, что даже трава не выросла. Земля голая была. Если бы не было засухи, то если бы и вывезли весь хлеб – голода бы не было. Не на трудодни (колхозные 100 грамм), жили крестьяне, кормил их свой огород и своя скотина, а засуха была такая, что все погибло.
Голодомор был, но он заключался в том, что умирающим от голода не завезли хлеб (картошку) из других областей.

В Беловодовку еще до ленинградцев завезли белорусов и с Северного Кавказа немцев. Местные очень хвалили немцев за трудолюбие, азарт в работе, за добросовестность. Живя уже в Куйбышеве, я слышал рассказы о поселках немцев в Поволжье. Не знаю почему, но у немцев кирпичные дома, тротуары, сады, а рядом деревни из хибар с непролазной грязью на улицах, и ни одного дерева. А когда есть отдача от труда, то и труд в охотку. «Охотка» и «Неохотка» как бы сохраняются какое-то время по инерции, так что и в Сибири немцы трудились с полной отдачей. Я подозреваю, что немцы в Поволжье отстояли большую самостоятельность в самоуправлении, от того и дела у них шли до войны неплохо.
Когда я пришел  в правление колхоза с желанием начать работу в колхозе, то, чтобы как-то меня использовать, – все-таки,  грамотный, меня назначили учетчиком, и я был сразу направлен на  полевой стан. С позиции председателя это было удачное решение. Он не ожидал от городского пользы на полевых работах, а благодаря этому назначению он освобождал для работы в поле рабочие руки.
Но, «начальник» из меня не получился – ума не хватило (и до конца жизни не прибавилось). Я сам включался в работу, стараясь заработать как можно больше трудодней. Как учетчику мне начисляли 1,25 трудодня, а я еще работал там, где мог; например, на уборке гороха и у меня выходило по 2,5, по 2,75 трудодня. С одной стороны я не мог бездельничать от одной операции учета, до другой, а с другой стороны считал справедливым получать плату за работу. Очевидно, я выходил за рамки общепринятого. Я не помню,  не обратил я внимания на то, как меня сняли с учетчиков, – я просто с азартом работал.
Научившись управляться с лошадью, я стал возить на «дармезе» снопы с поля на скирдование.
Бабушка скептически пожала плечами, услышав, что простую телегу называют дармезом: «Дормез это большая карета», но это знала только бабушка.  Я долго не мог привыкнуть к тому, что местные говорили: «даржи» вместо "держи". Я сразу принял, как должное, что рощу называют «околок», а долину ручья «лог», потому что эти понятия мне не приходилось до этого применять в обиходе.
Спали на полевом стане вповалку на полу. Как-то кто-то спросил, может я песни, какие новые знаю. Я «грянул»: «Ой, вы кони, вы кони стальные, боевые друзья трактора…», но дальше первого куплета не знал, и из темноты послышалось: «Не начинал бы, если не знаешь»

Поздней осенью, после завершения основных полевых работ, начинается молотьба.
В нашей деревне середины ХХ века можно было увидеть всю историю земледелия в эпоху начала индустриализации сельского хозяйства.
Половину полей вспахивали тракторами, половину лошадьми. Три колесных трактора на металлических колесах с зубьями и три пары лошадей вспахивали одинаковое количество гектаров, потому что тракторы постоянно ломались, а лошади пахали и пахали. В Беловодовке в плуг впрягали по две лошади.
Особенно была видна эволюция в уборке зерновых. Часть полей женщины жали серпами, как при Пушкине. Часть полей мужчины косили специальными косами, к которым, в отличие от обычных кос, параллельно лезвию приделаны палочки,  укладывающие  скошенные растения колос к колосу, чтобы их было удобно собирать для вязки снопа. Часть хлебов косили конными крылатыми жатками самосбросками, как у Льва Толстого. Крылья прижимали растения к режущему инструменту, так что они ложились на лафет колос к колосу, а одно крыло сбрасывало  их с лафета, как  сноп, который идущая следом женщина связывала (так у папы поле убиралось). Часть хлебов жали комбайном, который тащил по полю трактор (самоходных еще не было).
Некоторое количество снопов свозили на сохранившееся гумно, а большую часть скирдовали прямо в поле.
На гумне молотили и вручную цепами и конной молотилкой. Цеп – это длинная палка с привязанной к ней на короткой веревочке короткой палочкой. Длинной машут и молотят по колосьям короткой, вымолачивая из них зерно. Как при Пушкине.
Конная молотилка – это два чугунных барабана с шипами. Барабаны, вращаясь, вымолачивают зерно шипами. Как у Льва Толстого (и у папы).
Зерно от половы и мякины отделяют вея. Веют или подбрасывая зерно деревянной лопатой на легком ветре, или механической веялкой, в которой или вручную, или трактором приводят во вращение вентилятор, создающий ветер. У папы привод к веялке был конный.
Хлеб, сложенный в скирды, молотят, когда нет дождя, обычно зимой, – сложками. Сложка – это сложная молотилка – громадный агрегат на колесах, в котором  молотилка объединена с веялкой, таких  в Х1Х веке еще не было. Сложку трактором  подтаскивают к скирде и приводят в действие через ременную передачу от трактора. Женщины подтаскивают снопы от скирды к сложке и подают их наверх, где двое эти снопы принимают, развязывают и подают их в приемную горловину. С другого конца сложки выбрасывается обмолоченная солома.
Я попал в команду для работы на волокуше. Волокуша – это  жердь,  оба конца которой длинными веревками одинаковой длины привязаны к хомуту. Жердь, таким образом, лежит на земле поперек хода. Ты направляешь лошадь на кучу выброшенной из сложки соломы, так, чтобы солома оказалась между лошадью и жердью. После этого становишься  на жердь, которую продолжает тащить лошадь, и копна основанием упирается в жердь, а вершиной в твою грудь. Держась за вожжи, управляешь лошадью и  удерживая себя на волокуше, направляешь лошадь  на длинную кучу соломы, стараясь загнать ее как можно выше. Получается некоторое подобие скирды, чтобы зимой солому не совсем занесло снегом. На вершине этой скирды соскакиваешь с жерди, лошадь продолжает идти, жердь переваливается через кучу, ты за ней, и бегом направляешь лошадь к новой копенке соломы, образовавшейся под сложкой.
Работа веселая и азартная, требующая некоторой ловкости. Обычно на эту работу назначают подростков, но меня и считали подростком. Хотя зимой меня на медкомиссии уже освидетельствовали как допризывника.
Скирды были километров за пять от деревни. На молотьбу тех, кто работал на молотилке, везли на телеге или на санях, а те, кто работал на волокуше, ехали на своих лошадях.
В первую же молотьбу я попал на одно из дальних полей, а лошадь попалась костлявая. Хребет, как нож, выступал из её спины, а я до этого не ездил верхом. Может, и были в колхозе седла, но  не помню, чтобы я видел кого-либо в седле. Наверное, были, но, разумеется, не для пацанов. В общем, обе ягодицы я сбил в кровь. В довершение на обеих ягодицах, напротив друг друга вскочило по чирью.
Так что я несколько дней лежал на животе, а мама к чирьям прикладывала половинки печеного лука. Потом я освоил лошадь без седла.
После того, как хлеб обмолотили, я стал работать, как и остальные подростки, на конюшне. Возили солому на скотный двор и в конюшню.
Лошадей за нами не закрепляли. Конюх сам решал: кому какую лошадь дать, а лошади, как и люди, различаются и по силе, и по характеру.
Лошадь, как и человек, тоже заранее предвидит, что предстоит трудиться, и ей очень не хочется покидать конюшню. Когда выезжаешь из деревни на пустых розвальнях, лошади идут понуро и никак не хотят бежать. Ни кнут, ни кнутовище иную не заставят бежать, и тогда мы начинаем палкой ковырять ей заднепроходное отверстие под хвостом. Лошадь, пару раз лягнув по передку саней, начинала трусить, с неохотой думая о предстоящей работе. Но вот сани нагружены, и солома притянута бастрыгом – так называется жердь, прижимающая солому к саням. Мы забираемся наверх и устраиваемся в углублении, образованном бастрыгом в соломе. В обратную дорогу лошадь можно не подгонять – домой в конюшню она сама бежит трусцой с загруженными санями. Можно и не управлять – дорогу домой она знает.
В качестве шика, в углублении над бастрыгом ложимся. Шик заключался в том, что мы отдавались на волю случая, который, впрочем, почти всегда был предсказуем. Зимняя дорога это не асфальтированная гладь или железнодорожная колея, – в том месте, где дорога идет по небольшому склону, сани начинают соскальзывать со склона, сгребая в сторону снег. Когда снега становится достаточно много, сани перестают соскальзывать и возвращаются на колею. Неоднократное соскальзывание сглаживает склон, а снег, который сгребли со склона полозья, образует твердый бордюр. Образуется, так называемый, «раскат». Раскат проезжают шагом, но мы-то шиковали! И кому-то на раскате не везло. Сани на раскате скользят в сторону, ударяются полозом о бордюр, опрокидываются и лежащий в соломе шутник летит в придорожный сугроб. Смех, веселье, сани становят на полозья и работа, превращенная в игру, продолжается. А солому скотине надо подвозить и сани для этого надо соломой загрузить,  не только при легком морозце в солнечную погоду, но и при жестоком морозе и в пургу, тогда уж, не до игры. Не так страшен мороз, как пурга. Сильный ветер срывает с саней только что положенный навильник соломы, трудно сложить солому на возу ровно, чтобы сани не опрокидывались на любом сугробе, которые ветер наметает в каждой низинке. Ветер со спины задувает под полушубок, когда нагибаешься, чтобы поднять вилы, а если к ветру лицом, то он выворачивает вилы и солома ложится комком, вот и крутишься то так, то так. Но мне запомнилась солнечная погода и работа в удовольствие – это уж свойство характера и возраста.
Когда у меня были чирьи, я, разумеется, не работал, хотя ни каких больничных листов, конечно, не было. Я мог вообще не работать, трудодни практически веса не имели. Да нет, конечно, какой-то вес имели –  в конце 43-го года мы с мамой получили около двух пудов зерна. Но, не только трудодни были целью.
Ну, во-первых, не стоял даже вопрос: работать или не работать, конечно, работать, а как же не работать-то, ну  и попутный результат был важен – это возможность получать лошадь, чтобы привезти соломы для коровы и дров для себя.
Холеная дамочка, поселенная в крестовую избу, с хозяевами за услуги расплатилась вещами.
Когда дрова кончались, а лошадь не могли дать, в случае, например, когда в районный центр ушел обоз с зерном, мы с дядей Петей отправлялись с саночками в ближайший лог за дровами. Рубили березки в руку толщиной, брали и осинки. Крупней деревьев около деревни не было – все вырубили. Не вырубали только березы на кладбище.
Обычно для поездки за соломой или за дровами лошадь давали. За дровами, мы с дядей Петей ехали или в ближайший околок, где брали стройные осинки диаметром сантиметров 20 – 30, это возраст 30 – 50 лет, или отправлялись километров за 5 и рубили стройные березы – ближе березок не было.
Никогда не шла речь о том, что надо что-то поберечь. Речь шла только о том, где взять.
Как-то, в 80-х годах мы на машине поехали севернее Самары за дикой земляникой (клубникой), которая в изобилии росла на склонах  оврага. Овраг выходил из леса, а на его крутых склонах и в степной части кое-где росли осины и березы.  В поле, недалеко от оврага, где мы были, росли две молодые березки, сантиметров по 15 – 20  диаметром, т.е. им уже было лет по 20, а может, учитывая сухость местности, и значительно больше. Плуг их обходил.
При нас подъезжает местный  житель верхом на лошади, срубает одну березку, обрубает у нее ветки, привязывает эту охапку веток к седлу и уезжает. Он так по-варварски заготовил для бани веники. Никакие доводы не помогут. Ему надо, вот и вся аргументация. «Чего ж я на дерево, что ли, полезу?».
А когда-то у Беловодовки росли и лиственницы. Они еще стоят одинокие в несколько километрах или десятках километров друг от друга. Какое это величественное зрелище! Среди полей, перелесков, у небольших лесочков берез, осин и прочих обычных взрослых деревьев высотой с 4-х, 5-ти этажный дом, стоит дерево в 16 этажей! Какой-нибудь ясень ствол у основания имеет в 4 обхвата, но уже через 2 метра этот ствол расходится на могучие ветви, а те на ветки и всего высота дерева метров 15. А у комля лиственницы ствол не больше метра, но тянется этот ствол на 50 метров и только на вершине небольшой конус, поэтому впечатление такое, что стоит лиственница среди других деревьев, как среди травы.
Если конюх не оговаривал время пользования лошадью, и у дяди Пети возникало желание поехать за дровами подальше, чтобы заготовить березовых, а на дворе был приличный мороз, то дядя Петя поверх полушубка надевал доху. Доха – это аналог российского овчинного тулупа, который тоже надевают на полушубок. Доху шьют из собачьих шкур, но в отличие от тулупа,  мехом наружу. Как поясняет дядя Петя, если нужна собачья шкурка, чтобы починить доху, то заводят новую собачку, а прежнюю в петельку и через перекладину над воротами. Он так и говорил: «Собачка», «Петелька». Если надо сшить новую доху, а это бывает крайне редко, потому что в дохе не работают, а только пребывают в санях, и она служит многие годы, то шкурки накапливают постепенно. Не будешь же держать стаю собак.      
Нормальные люди относились к собакам, как к нормальным домашним животным. Не хуже, чем к курице, и не лучше, чем к лошади. 
Как путешественник, я восхищаюсь планированием похода на Южный полюс Амундсена, который использовал собак не только, как тягловую силу, но и как источник свежего мяса и для себя и для собак, забивая лишних собак, по мере уменьшения перевозимого груза при расходовании топлива и продуктов питания себе и собакам.
То ли в Японии, то ли в Корее собак употребляют в пищу. При проведении какой-то Олимпиады европейцы протестовали против приготовления в ресторанах блюд из собачины. Может быть, кто-либо из европейцев может сказать, что японцы или корейцы духовно менее развиты, чем мы? Что ж вы тогда все бросились знакомиться с воззрениями восточной философии?
Когда колхозу зимой не требовались мои трудовые усилия, а дома были дрова и солома. Если дрова были напилены и наколоты, вода из колодца, который был в логу, принесена, корова накормлена и напоена  (домашние работы мы с Валиком делали вместе), мы были свободны.
В свободное время мы играли в снежки, ловили птиц и даже катались на лыжах. Лыжи сделал дядя Петя из прямослойной, без сучка и задоринки осины. На этих лыжах мы съезжали с доступного по крутизне склона ближайшего к дому лога. Спускались только по прямой, никаких поворотов. Лыжи в деревне, даже среди детей, не были распространены как средство развлечения. Хозяйский сын на этих лыжах ходил проверять и ставить проволочные петли на заячьих тропках в мелколесье не далеко от дома. При нас ни одного зайца не попалось.
Из домашних работ помню пошив себе и Валику рукавичек из старых лоскутков меха и кусков сукна и ремонт обуви. В соседней избе жил сапожник, и я к нему приходил, чтобы при нем с его подсказкой чинить свою обувь. Сосед – сапожник был мне рад, я ему не мешал, а вдвоем сидеть за такой работой веселей. Разговор такой работе не мешал, и мы беседовали. Ему было приятно, что есть слушатель, которому интересны его рассказы о деревенской его жизни, и самому было интересно меня послушать, о нашей жизни. Показывая мне, как чинить обувь, он  шутил, что сапожником можно назваться, если научился «загонять свинью в коноплю». При подшивке валенок вместо иголок пользовались свиной щетинкой, которую надо было соединить – срастить с льняной дратвой, так, чтобы образовалось как бы одно целое. Это и называлось: «загнать свинью в коноплю», хотя пользовались мы не конопляной, а льняной дратвой. Я научился этой операции. Кожаную обувь чинили самодельными березовыми гвоздиками в три ряда, как это издревле делали. Рукавички я шил самостоятельно. Продолжал их шить из старых суконных брюк и в Самаре для зимних лыжных походов. К сукну не пристает снег, и, надетые на шерстяные, суконные варежки надежно защищают руки от холода. 
О том, что делается в мире, в колхозе узнавали из «Правды», которая приходила в правление, а как-то был и лектор. Из смеси лектора и газет за две зимы, мне запомнилось сообщение о новом гимне и о том, как мы безуспешно пытались по нотам  определить мелодию, - это первое.  Второе –  это восторг лектора по поводу того, что в Югославии, после освобождения, спорят в колоннах демонстрантов по поводу того, какой флаг принять для страны – Советский или свой. Очень, очень редко попадала газета к нам в дом, а не втянувшись, я не испытывал и влечения.
Из чтения мне в руки каким-то образом попала толстая книга про насекомых. Я ее прочитал с огромным удовольствием, и что-то из жизни насекомых осталось в памяти. Это совершенно отрывочные, никак между собой не связанные факты, но читал я книгу, ничего не пропуская – все было интересно. Других книг не помню, но они были. Читали мы, вдвоем склонившись над коптилкой.
Однажды я был на деревенской вечерке. На вечерке, приплясывая, пели частушки, в исполнении женщин постарше; некоторые частушки были нецензурными. «Пашка –  твоего возраста по девкам ходит, а ты первый раз на вечерку пришел» – заметили мне девчата. Я не помню, был ли я еще на этих вечерках, скорей всего не был – не дорос еще. Мне было интересней читать про насекомых.
Помню о своих мечтах. Я все время мечтаю - фантазирую, даже сейчас, когда уж казалось бы поздно мечтать. Конечно, те мечты были связаны с едой. Не с тем, как ее добыть, а с тем, как из нее сделать запас. Я мечтал, что буду жить на хуторе в пригороде. У меня будет легковой автомобиль с грузовым кузовом – пикап. На этом пикапе буду из города завозить крупы и сделаю ЗАПАС!  Из разговоров взрослых услышал, что жирное мясо вредно, а вот топленое свиное сало не вредно, и я размечтался, фантазируя в деталях, как я буду его заготавливать и хранить.
Питались мы не хуже деревенских, а по отношению ко многим и  лучше, но сильны были воспоминания о блокаде, так что все мои мечты сводились к запасам, чтобы не повторилось то, что было.