13... убийцей

Борис Роланд
        …убийцей.
               
                1
Шли годы. День за днем обрушивались на меня неурядицы нашей жизни и втягивали в круговорот житейской суеты. В возрасте, когда человек должен жить на вершине своих сил и ума – у меня наступил полный застой, и особенно он начал усугубляется в черные времена для нас, изгоев, когда Израиль победил в шестидневной войне своих извечных врагов – арабов. Советский Союз, снабжая арабов щедро оружием, не мог простить ему этого, как свое собственное поражение, и нашел, как это принято в мире, своих козлов отпущения.
С наивной надеждой я уговаривал себя выстоять, полагая, что это всего лишь еще одно звено в цепи моих горестей и неудач жизни, в которой я не только ответственен за два самых родных мне человека, сына и жену, но и должен успеть высказать душу свою в слове, не поддаваясь всему блеску и искушению бытия. И в самые горькие дни приходил к оптимистическому выводу: как велик и самый маленький человек в этом огромном мире, если верен душе своей – он один против стремительно рушащегося на него потока хаоса и обреченности. И даже маленькая победа значимей всего того, что несет против него вселенная: его мысль в объятиях души не знает смерти. «Уйти из жизни не сражаясь – глупо», - написал в юности свою первую осмысленную фразу, и это стало для меня девизом: протяженность во времени, когда в единоборство вступало все сущее против меня одного, утверждало в моей правде.
Каждый вечер садился за письменный стол, торжественно клал перед собой бумагу и, замедляя движения, брал ручку. В голове толпились сюжеты, образы, фразы, перо уверенно касалось бумаги, но вдруг, вздрагивая, сползало с листа, оставляя на нем кривые линии. Упорно заставлял его приблизиться к левому верхнему углу, прижимал, но так и не решался написать первое слово, чтобы выразить захватившую и не дающую покоя мысль, пусть жалкую, стилистически ошибочную, но конкретную. А их так много скапливалось в моем сознании, что где-то у висков они, казалось, сейчас пробуравят отверстие и рассыпятся.
Я видел темную чернильницу с высыхающими чернилами, подоконник, давно заваленный так и не прочитанными книгами, а сквозь завьюженное февральское стекло открывался город: темнеющие в наступающей ночи дома с блестевшими окнами, которые, освещенные изнутри, начинали гаснуть, и каждое из них приобретало окраску задернутых наглухо занавесок. Отрешенно глядя в сгущающуюся темноту, обволакивающую мир вокруг, какое-то время различал случайного пешехода, взметнувшуюся стаю ворон, черный ствол дерева на фоне исчезающего свечения неба, автоматически считал еще не погасшие окна. Вскоре все это, зыблясь, теряло свои очертания, и перед моим взором стыла застывшая чернота грядущей ночи. Возвращался в себя, и прожигала единственная мысль: надо написать хоть одну фразу, выстроить ее слово к слову так, чтобы она выстрелила - и за ней явилась другая, пусть еще и нервная, скользящая по инерции, но запечатленная на белом листе, и, увиденная зрением, вновь вернувшись в сознание, ожившая. А когда перо касалось бумаги, эта фраза куда-то исчезала под наплывом другого события, которое диктовал новый сюжет, казалось осознанный от первого до последнего слова, словно передо мной вспыхивала давно уже написанная мной картина, растаявшая во мраке жизни и вот опять возникшая в свете озарения. Но как только находил первое слово - все разом исчезало: оставался лишь горький привкус его, как от прогнившего яблока.
Всердцах отбрасывал ручку, подхватывал ее, уже скатывающуюся со стола, вытягивал на нем обессиленные руки, ощущая укоряющее меня тепло чистого листа под ладонями. И тогда, как обвал, накатывались новые воспоминания об ушедших чередой днях, где каждое событие вставало и разворачивалось своей грубой плотью: поиски жилья, работы, жизнь впроголодь, встречи с изменившимися друзьями, женитьба, рождение ребенка - и дальше все дни за днями в суетливой борьбе обеспечить семью хотя бы сносной пищей. Дикая усталость к вечеру всего тела с утяжеленной от горьких размышлений головой, бряцание жалкими копейками в день рождения жены, стыдливый взгляд на ее руки, латающие нашу давно уже изношенную одежду, и свои кривящиеся в напряженной браваде губы, выпускающие в пространстве перед ней плоские шуточки, за которыми все сложнее было скрывать обволакивающее тщедушие. Она поднимала на меня свои прекрасные блестящие глубиной глаза, теперь сверкающие не от молодости, а от усталости, но тут же гасила ее своей очаровательной грустной улыбкой. И все ощутимей осознавал, как все труднее ей это дается, и с каждым днем меркнет в них надежда на лучшие дни, в которые убеждал ее верить, когда судьба соединила нас. Я, «подающий надежды писатель», в настоящем гублю не только себя, ее, но и будущее нашего сына. Пусть она и понимала, что во всем этом так мало моей личной вины, но события шли своим чередом, куражили наши жизни, и уходили безвозвратно, затмевая те лучшие годы, когда человеком движет энергия от веры в свое предназначение в мире.
А что потом? Даже если мы выберемся из этой нищеты и загнанности – на это уйдут лучшие годы, ты никогда уже не сможешь вернуться к своим истокам, все яснее осознавал я. Черной порукой тому было то, что даже в краткий период отдышки не способен написать единственное слово. Не важно, о чем, зачем – нужна первая выстроенная фраза: фраза – надежда, уголёк, пусть чуть тлеющий, но способный ценой всей моей жизни разжечь огонь из данного мне, но исчезающего дара, пусть и зажженного изнурительным, но радостным трудом лучших лет моих. А, может, всего этого прошлого и не было, а так, являлся мираж, отсветы чьей-то другой уже исчезнувшей жизни, вернее души, и в минуты этого вдохновенного затмения посещающая всего лишь плоть.
Не согласный с этим, быстро схватил ручку и, уставясь в чистый лист бумаги, почти бессознательно, но все уверенней, написал: «Перед ним лежал чистый лист бумаги». И это было так просто и неожиданно, что я освобождено улыбнулся, ощутив на своих губах уже полузабытое ими движение, и посмотрел в окно.
                2
 Оттуда, из темноты ночи, приближалось ко мне грустное лицо, и прозвучал незабвенный голос:
- Что же ты мне не сказал, что у тебя порвана рубашка?
- Купим завтра новую, - весело отозвался я, воодушевленный написанной фразой.
- У нас нечем платить за квартиру, а мы и так по уши в долгах…
- Как же так? – все еще не мог понять, о чем идет речь. – Когда ты успела?
- Я? Значит, виновата я?! – взорвался раздраженный, но и сейчас самый любимый голос, и я обернулся.
В дверях моей комнатушки, заставленной по всем стенам книгами, стояла жена с моей рубашкой в опущенных руках. Халат, накинутый на обвисшие плечи, не скрывал ее высокую грудь под тонкой ночной рубашкой. И первым порывом было вскочить, обнять и целовать безумно и страстно, как в тот самый памятный счастливый день, когда я признался ей в любви, и она, счастливая, подарила мне свое прекрасное тело, в котором ощутил высший миг блаженства земной жизни и воскликнул: «За вечность и покой я не отдам тот миг, когда познал всю горечь поцелуя!».
- За квартиру платить нечем, сын ходит в залатанных и перелатанных мной одежках. Я надеваю чулки только тогда, когда иду на работу…А ты, ты до сих пор не знаешь, сколько стоит булка хлеба, - все громче выкрикивала она.
Я, все еще не осознавая, о чем она, только и видел, как наливаются болью ее обжигающие меня каким-то непривычным светом прекрасные глаза. И тогда, наверное, впервые понял, что нет ничего гибельнее и страшнее, чем видеть это, сжимающее твое сердце явление – в нем высший позор для мужчины, который, клянясь в любви, обещал своей любимой положить весь мир к ее ногам. Преодолевая безумный порыв всего своего существа задушить ее в объятьях, чтобы доказать свою любовь, вдруг упал перед ней на колени и, обнимая всю ее своим преданным взглядом, вопросил, как заклятый убийца, который, каясь на плахе перед Богом, осознает, что наступил высший миг прозрения:
- В чем вина моя?   
Жена, забросив рубашку на плечо, порывисто склонилась надо мной, положила на плечи обжигающие ладони – самое дорогое тепло в мире, и как-то буднично, словно речь шла о том, что приготовить на обед, сказала:
- Прости…вот выйду из декретного отпуска, пойду работать – и мы тогда сможем свести концы с концами.
- Нет, нам надо искать выход сейчас, хотя бы ради сына, - заявил решительно я.
- У тебя он есть, - грустно, но убедительно, произнесла она.
- Какой?
- Если бы ты слушал своих редакторов, исправил все так, как они настоятельно советуют, мы бы не только смогли избавиться, наконец, от долгов, но ты бы стал членом Союза писателей. А это…
- Нет, никогда! – перебил я.
- Ну, если ты такой гордый, - грустно улыбнулась она, - тогда тебе не надо было жениться и, тем более, родить сына.
- Вы – мое самое высшее достижение в жизни! – воскликнул я. - А выход я найду...
- Опять твои фантазии. А нам надо самое житейское…
- Я обещаю. Я знаю: мой главный, святой долг – обеспечить семью.
- Пойдешь в редакцию с повинной? – усмехнулась она.
- Я виновен только перед тобой и сыном.
- Боюсь за тебя, и люблю за верность душе своей.
- Я душу свою не отдам даже Богу, - одухотворенный ее пониманием, выпалил я. - Ее я рассыплю росой поутру, чтобы косы по ней проложили дорогу к семейному счастью…
- Романтик ты мой, - перебила она. - А в латаных чулках я уже привыкла ходить.
Эта ночь для меня была повторением брачной, и я, покрывая ее поцелуями, шептал:
- Ты для меня на целом свете как муза, юность, и любовь. Ты подарила чудо – дети, ты повторила жизнь мне вновь… 
Утром я примчался к своему студенческому товарищу. Еще в институте, когда я ездил летом в геологические экспедиции, он отправлялся на шабашку, а по возвращению приглашал меня в ресторан и, выслушав мои восторженные рассказы о путешествии, дружески учил, как надо делать деньги, и это не помешало ему закончить аспирантуру, защитить диссертацию по философии и стать в вузе заведующим кафедры. Он мгновенно понял причину моего такого спешного явления к нему и, не дослушав жалоб на жизнь, сказал:
- А, наконец-то, и ты поумнел. Может, все же созреешь и для аспирантуры. А на шабашку я тебя устрою. Правда, сам с ней уже давно завязал, но связи остались, - он набрал номер телефона и сказал по-деловому: – Извини, старик, что давно не звонил. Не беспокойся, в этом деле у меня пока все Окей. А вот моего друга – надо спасать. Нет, он не строитель, но мужик крепкий, ходил часто в геологические экспедиции. Но сам понимаешь: романтикой семью не прокормишь.
Назавтра была встреча с широкоплечим мужчиной с сильным дружеским пожатием. Он радушным голосом пригласил меня в кафе, заказал по сто грамм водки, и, не особо-то выслушивая причины моего прихода, обещал все утроить как надо, и принялся по-деловому рассуждать о нашей жизни:
- Такое у нас с тобою родное отечество. Непосильное это дело: строить коммунизм с голодным и нищим населением. Но мы, русский народ, и это выстоим – знавали и не такие беды. Кстати, ты случайно не еврей?
- Еврей, - как-то вдруг растерянно ответил я.
- Вот и хорошо, - усмехнулся он. – Русская сила и еврейский ум – это как раз и надо для того, чтобы двигаться к прогрессу. Видимо, так исторически произошло, что евреи после своих тысячелетних скитаний пришли на нашу землю – две самые стоящие половинки человечества нашли друг друга.
Мы расстались друзьями.   
                3
Учителю, как ни в одной другой профессии с высшим образованием, положено два месяца отпуска – быть может, как поощрение за низкую оплату труда. В первый же день я выехал на место работы.
В большой деревне, растянувшейся среди хилых полей, на кривых и грязных улицах стыли дома, каждый из которых давал понять не только об уровне жизни в данной местности, но и успехах его хозяина. По соседству с редким добротным строением с широкими окнами, жестяной крышей и выкрашенным забором, ютились хилые покосившиеся хибары, густо залатанные кусками рубероида, уже порядком искореженными дождями и морозами, и с худыми, грязными, скулящими на замусоренном дворе собаками, лениво рвущиеся к тебе навстречу на короткой ржавой цепи. Однажды хмельной мужичок обмолвился мне: «Вишь, сколько у нас за это время было бригадиров в колхозе – за время своего правления кажный из них успевает себе хороший дом отгрохать нахаляву…» 
В центре на перекопанном участке глинистой почвы уже возвышалось, строящееся из красного кирпича, сооружение – двухэтажное правление колхоза. Вокруг него под палящим знойным солнцем работали мужчины, до пояса обнаженные и загоревшие, в заляпанных раствором штанах, крепко перетянутых ремнями или веревками. Двое широкими шуфлями бросали песок в рокочущую бетономешалку, другие быстро проносились с раствором в носилках и поднимались по заваленному обломками кирпича грубому настилу, а по всему периметру растущего сооружения работали каменщики, размахивая сверкающими на солнце кельмами, вокруг них вертелись подсобники, поднося и укладывая им под руку кирпичи.
Я громко поздоровался и представился. Ко мне спустился высокий жилистый мужчина, в пилотке, сделанной из газеты, сдержанно улыбнулся и сказал:
- Да, я в курсе – мне звонил шеф. Я Петр, бригадир. Бросай рюкзак – и за работу. Будешь подсобником. Вон видишь того мужика на правом углу, Николаем зовут, поднимайся к нему. Об остальном договорим вечером, после жрачки.
Я быстро переоделся в рабочую одежду, истертые джинсы и залатанную рубашку, поднялся на строительную площадку второго этажа, подошел к широкоплечему человеку с круглой, коротко стриженой головой на крепкой шее и поздоровался.
 - Здорово, - зычно бросил он. – Кирпич кончается, тащи побыстрее: в нашем деле время – деньги.
Я кинулся к завалам кирпича, схватил несколько штук и принес к нему. Он, ядовито усмехнувшись, бросил мне:
- Видать, ты первый раз в нашем деле. Тащи сразу по десять, а то у нас простой будет.
К вечеру я остро чувствовал на своем обессиленном теле опухшие руки и ноющие мозоли на пальцах, которые не спасли истрепанные к концу работы рукавицы. Уже в темноте пришли в общежитие, большая классная комната в сельской школе, заставленная железными кроватями с потерявшими давно свою белизну простынями и продавленными подушками. Помывшись во дворе холодной водой из-под крана, вошли в столовую, где повариха, усохшая женщина с грубым лицом и застывшим взглядом, выставила перед нами миски, полные ячменной каши, с толстыми сочными котлетами. Посредине стола громоздилась большая миска с солеными огурцами. Мои напарники по труду уселись вокруг, шумно говоря и переплетая свою речь матом. Худые и плотные, высокие и низкорослые, но всех делали похожими блистающие от усталости и голода глаза и замедленные движения рук.
- Что сидишь, - бросил мне бригадир Петр, - подавай инструмент, - и кивнул в сторону тумбочки, на которой в литровой стеклянной банке стояли ложки.
- У вас что, нет дежурного, - невольно произнес я, оснащенный уже десятилетним опытам работы воспитателя в школе -интернате.
 - Ты теперь у нас им и будешь, - съехидничал коренастый парень. – Это его место.
- А если я сяду на другое, - весело отозвался я.
- Все места уже заняты, - отрезал Петр, и раздался дружный смех остальных.
- У нас уже насиженные, - хихикнул кто-то слева.
- Каждый кулик знай свое место, - поддержал его чей-то хриплый голос.
- Глохни! – прикрикнул на него Петр, стукнув кулаком по столу, и бросил мне: - Видать, ты из интеллигентов.
- Из их породы все ими прикидываются, а мы за них пашем, - огрызнулся тот. – Для этого они и устроили революцию.
- А власть себе присвоила диктатура пролетариата, - осознавая, о ком идет речь, как можно спокойнее произнес я.
- Видать, ты дюже грамотный, - в растяжку прогнусавил Петр. – Это твои личные проблемы. А здесь, запомни, есть свои порядки, и советую держаться их.
- Спасибо за откровенность, - ответил я, встал и отправился к тумбочке.
Пальцы мои так свело, что я силой, словно это была стопка кирпичей, вытащил ложки из банки и положил на стол. Когда ел, они дрожали, и невольно перекладывал ложку из руки в руку.
Потом мы тащились по темному коридору, и лишь луна, уже горевшая в полный накал, освещала наши утомленные нажравшиеся тела, словно мы, как разбухшие бревна, плыли по мрачному каналу болотной воды. В общежитии все вдруг с нарастающими криками кинулись к столу, включили магнитофон – раздалась блатная песня - и началась карточная баталия, игра в «очко». Я бросился в постель, накрылся одеялом с головой, долго ворочался, но так и не смог заснуть, пока не осознал, что теперь, наконец-то, доноситься со всех сторон усиливающийся храп.
И потянулись дни в беспрерывной изнурительной работе, и сменяли их ночи, в которых являлось одно и то же видение: стены здания рушатся, кирпичи наваливаются на мое дергающееся в каком-то диком изломе тело, а я лежу покорно, осознавая, что надо сохранить его для наступающего дня, чтобы выдержать все эти испытания. С раннего утра двигались на стройку наши истомившиеся тела, к вечеру из них, нарастая, изливался мат, но стены нашего сооружения росли, как на дрожжах. Я уже привычно монотонно таскал по десять кирпичей в оттянутых ниже колен руках, мгновенно прибегал на зовущий окрик бригадира и послушно исполнял любую порученную мне работу.
Но с каждым днем чувствовал, что выдержка, приобретенная в таком напряженном изнурительном труде, начинает покидать меня: кипятился по пустякам, вступал в дикие ненужные споры с этими грубыми людьми, но отступал, понимая, что материальное положение моей семьи зависит от моего терпения. Все это временно, убеждал я себя, чувствуя, как слабеет мой разум в этой угнетающей атмосфере: обстоятельства моей жизни складываются именно так, как и судьбы многих людей. И только теперь начал осознавать, что не понимал их потому, что не научился проникать в мир другого человека – для этого надо оказаться в его шкуре. А я видел только внешнюю сторону фактов, меняющихся в закономерном их развитии. Внутренний мир, недоступный мне, человек несет в себе. 
Через месяц я научился работать на бетономешалке, и бригадир поставил меня одного обслуживать ее. А это был самый тяжелый участок в работе: таскать цемент в мешках, шуфлем копать из кучи песок и забрасывать его в жерло несмолкаемо рычащей бетономешалки, черпать ведром из большой металлической бочки воду, загружать раствором носилки – ни минуты простоя: от меня теперь зависела бесперебойность работы каменщиков. Но одиночество было спасением от грубых разговоров, в которых часто рефреном звучал один и тот же вопль о главном виновнике всех их бед, и злобные взгляды пронзали меня. Так порой хотелось послать всех матом и бежать отсюда, но мысль о денежном долге и клятва перед женой удерживали от этих порывов, казалось, обессиливающих с каждым днем мою плоть. А вскоре почувствовал, что во мне скапливается такая физическая сила, что невольно мог сдвинуть с места, сгруженные на пути моем к воде с бочкой, бетонные плиты для оконных перекрытий. Без перебоя появлялись передо мной парни, бросали пустые носилки перед бетономешалкой, и, пока я наполнял их раствором, устало опускались на бревно, спеша выкурить хоть полсигареты. Я научился за несколько взмахов шуфлем нагружать их доверху и выкрикивал:
- Готово, тащите!
- Тоже мне указчик нашелся! - оборвал меня однажды русоволосый Вася, высокий, поджарый, с крепкими мышцами, особенно внушительными, когда подхватывал носилки. Он всегда был шумный, болтливый, и особенно тогда, когда, сверкая своими маленькими серыми глазами и тряся показательно задом, рассказывал, как трахнул свою очередную бабу.
- Что, слабо? – с веселой шуткой отозвался я.
- Я - против тебя?! – вскочил он, и в прыжке оказался передо мной. – Да мы вас были, бьем и будем бить!
- Спасибо, - сдержанно отозвался я.
- Это за что? – выставился он.
- Перешел со мной на вы. Значит, зауважал…
- Я тебя? Да я вас всех! – и он ткнул кулаком мне в лицо.
Я успел увернуться, сработал во мне борцовский инстинкт, подхватил его обеими руками за туловище и бросил через себя на груду песка. Он подскочил, и вновь кинулся на меня с кулаками – пришлось повторить прием.
- Мужики, наших бьют! – заорал он.
Усиленно матюгаясь и размахивая кулаками, они начали подступать ко мне. Вдруг появился еще один, видимо, примчался на зов, и два возмущенных крика дополнились его визгом:
- Ах ты, сука. Мы тебе покажем, кто хозяин на нашей земле!
Я подхватил лом у бетономешалки, вытянул его перед собой, как копье, и, чувствуя, как наливаюсь злобой, постарался сказать мирно:
- Ребята, я вас предупреждаю, что один из вас покинет ее вместе со мной. А мне все равно кто – просто одному там будет скучно…
Они, размахивая кулаками, заорали, и раздался гневный крик бригадира Петра:
- Он вас сачковать научил, гад! Знаю, они все такие, вашу жидовскую мать!
- Петя, - крикнул я, - твой шеф – друг моего друга. И думаю, что ты не хочешь, чтобы он узнал, на что ты тратишь рабочее время – ведь он тебе за него платит.
- Не успеешь проболтаться! – огрызнулся Вася. – Мы тебя сейчас…
- Заткнись, сука! – оборвал его Петя.
Они покорно отступили от меня, матерясь и дергаясь от клокочущей в них злобы. Мне уже не раз в жизни приходилось быть участником подобных историй, когда победу решали кулаки. Сколько в этом низменного, нечеловеческого, но оно существует в нашей жизни повсеместно, и рациональным умом осознаешь, что другого не дано, особенно если ты еврей - это, в результате постоянных унижений, и заставило меня бросить любимое мной фехтование и заняться борьбой. Подобная порода людей, озверевшая от своей темной жизни, признает только силу, всякий призыв к разуму делает их еще злее и жеще. Каждый раз в начале подобных стычек я упрашивал человека, призывал к разуму, и видел, как глаза его еще пуще наливаются злобой, а во всем облике поднимается напыщенное превосходство своей силой. Но стоит дать физический отпор, эти подонки начинают пятиться – ими движет один лишь страх. Мне всегда выпадало первым принимать удар – мой был ответным.
Все эти горькие уроки мне не шли впрок, я не мог принять иного: передо мной человек, его глаза, лицо, душа - каждый из нас дитя Бога. А жизнь упорно пыталась научить меня своей материальной сути – только так, силой, можно и нужно отстоять себя в этом запутавшемся, задерганном противоречиями, мире людей.   
Казались бесконечными эти изнурительные сутки в работе, я невольно подсчитывал оставшиеся дни, часы моего возвращения домой, и это стало как молитва, в которой забываешься и забываешь, что твоя жизнь всего лишь мгновенье в бесконечности времени и пространства, заполненного страстной суетой тебе подобных. Изнуренные, мы поздним вечером тащились по грязным улицам под ленивый лай собак в общежитие, даже не обходя почему-то никогда не высыхающие и от зноя лужи. Как - то раз бригадир Петя, толчком плеча выводя меня из задумчивости, сказал:
- Ты это забудь. Просто народ наш устал от этой скотской жизни – вот и ищет виновников, врагов. Скажу честно, и я подался этой заразе. А мой лучший сосед по квартире, Лазарь, друг мне, мы с ним ни одну бутылку раздавили…
                4
Я выдержал эти два, кажется, самые долгие в моей жизни, месяца. Получил расчет, приехал счастливый домой, протянул жене деньги – эта сумма равнялась моей годовой зарплате учителя. Мы рассчитались с долгами, накупили сыну одежды на несколько лет вперед, я подарил жене норковую шубу, двадцать пар чулок, и перестал экономить на сигаретах. Это шабашка научила меня, как жить не в долг: вместо экспедиций я теперь каждое лето уезжал на работу в разные края нашей необъятной родины. Но теперь в моей бригаде были те, кого в народе называли «гнилая интеллигенция»: учителя и научные работники, физики и лирики. Мы строили коровники, дома, прокладывали дороги, грузили и разгружали вагоны, и в процессе работы осваивали специальности, необходимые для конкретного объекта - становились универсалами: каменщики и плотники, столяра и маляры, грузчики и ремонтники оборудования. Появилась у меня возможность не только свозить семью на юг, к морю, но мы позволили себе с женой родить еще одного сына.
Но каждый раз после возвращения с шабашки сковывало гнетущее состояние: пустая голова нанизана на утомленное тело, хотя и окрепшее. Было одно желание, как можно быстрее войти в любимый образ жизни: проснувшись, почувствовать, что вернулось к тебе неугасимое желание писать, чтобы понять все пережитое, осмыслить свои слабости и ошибки, неудачи и падения - без этого нарушается связь времен, и виновник ты один. И это принималось уже осознанно, как единственный выход из сложившихся обстоятельств - все шло от практического разума в борьбе за выживание, а чувства подчиняются ему, непредсказуемо изменяя твою личность. Это новое во мне, уговаривал себя, не предательство своему делу, за которое никто не осудит, а борьба за спасение смысла своей жизни – и я поверил в это.
За много лет работы на шабашках сложилась своя бригада. Некоторые стали кандидатами наук, но продолжали ездить с нами – для них это была уже не борьба за выживание, а любимое хобби среди проверенных в самых тяжких условиях жизни людей. Но вот что странно, нередко во время нашего уже ритуального, разового в неделю, застолья после баньки, кто-то из моих проверенных интеллигентных друзей, чокаясь со мной, как-то тепло, но почему-то всегда, обычно смущенно извиняясь, мог сказать мне:
- Да какай ты еврей! Ты наш – русский.
Я, как мог, отшучивался, и это уже стало между нами избитой шуткой.
Один из них, мой коллега по школе, Сан Саныч, который как-то пожаловался мне, что чуть сводит концы с концами, и я пригласил его в нашу бригаду, при этом обычно добавлял:
- Да, мы, славяне, такие! – в его устах это было высшее одобрение человека.
В тот сезон нам затянули выплату денег за один из объектов, и мы, кинув по жребию, оставили двоих человек для получения их. Вторым оказался Сан Саныч, вернувшись, вручил нам нашу долю. И вдруг Володя, мой давний коллега и по школе, и по шабашке, узнал от нашего бригадира, что тот отдал лишь половину положенной нам суммы. У нас с Володей победила элементарная интеллигентская брезгливость: не хотелось пачкаться выяснением. И вот как-то Сан Саныч, эрудит, всеядный читатель книг по истории, обронил в разговоре с Володей: «Извини, все как-то забываю, я тебе должен вернуть твою книгу». И тут я не выдержал и шутливо бросил: «А может еще что-то должен?» Он, усиленно отводя глаза, игриво, словно всего лишь поддерживает мою шутку, произнес: «Может и должен». Плечи его сутуло обвисли, и он, делая попытку улыбнуться, задержавшись в дверях учительской, сказал: «Надо подумать…» - «Значит, должен, господин славянин!» - невольно съязвил я, и голос мой словно подтолкнул его – он рывком вышел. Мы с Володей понимающе переглянулись и расхохотались в полный голос. У нас сработало одно желание: помочь ему спасти свою честь. Несколько дней Сан Саныч словно избегал нас, и однажды сам начал объяснять, что вернул нам все деньги, которые передал ему наш бригадир. И тогда я уже не впервые подумал: самое неприятное зрелище видеть интеллектуала – книжника, который спасает не честь, а шкуру. А понятия честь, добро, справедливость – не имеет национальности, они вне времени.   
                5      
Одна из последних моих шабашек была в районе Байкала, на побережье реки Холодной. Мы научились, был большой опыт, поискам более надежной и денежной работы. Писали письма в совхозы и колхозы, о которых читали в «Сельской газете», получали ответы с приглашением «обеспечим самым необходимым», но всегда имели про запас и другие адреса, из нашего личного горького опыта было уже знакомо изречение: «Кто вам обещал – того уже сняли с работы». Порой приходилось соглашаться на заранее провальную работу – надо было заработать хотя бы на обратный проезд домой. Для меня все это поездки были теперь не только материальной потребностью, но я познавал разные края нашей необъятной родины и изучал типы и характеры людей в них – а что еще более важно и необходимо, когда ты садишься за письменный стол.
В разваливающимся колхозе мы должны были построить срочно большой, 80 на 20 метров, телятник. Исполком собрал с района и выделил ему для развития животноводства молодняк на сто голов, которых они держали в загоне под открытым небом - и вдруг, в середине августа, опомнились, что грядет суровая сибирская зима. Мы как раз закончили в соседнем колхозе строительство дома для председателя, и он сообщил нам эту спешную новость. Назавтра мы были на месте работы. Нас радостно встретили, накормили и напоили, и директор, захмелев, начал жаловаться:
- И что это с нашим русским народом стало! Приезжают к нам со всей страны за заработками, мы их стараемся не обижать, платим по высшей категории, учитывая наши суровые условия, а получат первую зарплату - и пошли в загул, пока уже и жрать не на что. А потом шастают эти бичи здесь целыми толпами и клянчат любую работу, но я им не верю – подальше от этого греха надо держаться. Только свой, русский человек, может понять эту нашу беду, - он чокнулся со мной стаканом.
- Я вас понимаю, - ответил я.
- Вот видишь, даже тебе это понятно, - приятельски улыбнулся он.
- Вы высчитали меня или у вас нюх особый, - весело съязвил я.
- Да ты не обижайся, если я чего там не так сказал, - положил он руку мне на плечо. - Я вашего брата уважаю. Вон смотри, за две тысячи лет изгнания разбросало вас по миру, а вы не только выжили, но собрались, вернули свою родину и вон как возродили ее. Я своими глазами видел – мой лучший друг там живет, гостил я у него. Да что говорить, при царице Екатерине жила в наших краях еврейская община – самая богатая была в нашей матушке Сибири - так ее насильно изгнали наши же, русские… Ладно, мужики, вы тут без меня веселитесь. А у меня завтра в шесть летучка – жду вас в правлении колхоза.
В семь утра, когда она закончилась, он пригласил нас к себе в кабинет, и мы обсудили все насущные дела.   
  С материалом было просто – вокруг непроходимая тайга. Половина из нашей бригады рыли землю под фундамент, заливали бетоном, другие валили деревья, пилили и обрубали сучья, на тракторе перевозили стволы на место стройки, и через несколько дней начали возводить стены. Шутливо, привычно и весело, подкалывая друг друга, тащили бревна, махали топорами, подгоняя каждое по месту его укладки, застилали мхом, взваливали на быстро растущие стены и вгоняли металлические штыри, четко соблюдая особенности немецкого угла. 
  Уже на второй день стали к нам являться какие-то странные, опущенные мужики с испитыми рожами, первое время стояли в сторонке, разглядывая нас, некоторые подходили и просились к нам в бригаду. Мы, наслушавшись укоров в их сторону председателя, говорили, что это не в нашей власти - сами наемные работники. Иные клянчили на бутылку, приговаривая: «Кровь из носа – завтра отдам». Мы раскошеливались, чтобы избавиться от этого жуткого зрелища, и некоторые больше не появлялись.
  Однажды я обратил внимания на одного из них. Он появлялся уже несколько раз, угрюмо стоял поодаль и почему-то всматривался именно в меня. Все, что, видимо, осталось от прежнего крепыша, была широкая кость, осанистость, крепко посаженная на опустившихся плечах голова с густыми, и уже ставшими патлами, русыми волосами и заросшее щетиной лицо. Трудно было видеть такое зрелище, передо мной почему-то возникала скульптура Родена «Человек со сломанным носом». И когда он приблизился ко мне, я без слов вынул из кармана деньги и дал ему на бутылку, с явным подспудным желанием, чтобы он больше не появлялся на глаза. Он спокойно взял их, сунул в отверстие подранной во многих местах куртки, и, словно в благодарность, или, сделав открытие, сказал сиплым голосом:
- Нет, ты не еврей…
- Это тебя так волнует, - усмехнулся я.
- Нет, еврей так работать топором не может, - рассудительно пояснил он.
- Ты же не хочешь, чтобы я это доказал на твоей шее, - весело продолжил я.
- Нет, если ты и еврей, так только наполовину. Знай же, это мать твоя согрешила, - настырно, словно он хотел отблагодарить меня за деньги своим признанием, продолжил он.
- Уйди сука! – взорвался внезапно я и надвинулся на него с топором. Видимо всякому терпению приходит предел, и особенно тогда, когда грязные языки обрушиваются на самых любимых тебе людей. – А то ты станешь первой моей жертвой в жизни!
- Да ты что, ты что, - вскидывая перед собой дрожащие руки, залепетал он. – Я же в тебя признал своего, русского.
И тут подбежали мои друзья, схватили его и, тыча носом в землю, закричали хором:
- Убей эту суку! А мы закопаем это дерьмо в бескрайних просторах нашей Сибири, и на одну сволочь меньше станет.
- Люди, за что? - возопил мужик. – Мы же все тут свои, русские…
- Отпустите его, - сказал я. – Он и сам не ведает, что творит.
Мужик поднялся, утирая рукавом разбитые в кровь губы и нос, выставился на меня сузившимися и помутневшими от злобы глазами, харкнул, выплюнул красную пену мне под ноги, и вдруг каким-то новым, очищенным голосом, уверенно произнес:
- Видать, ты чистый жид – не по-русски поступил! – и, вздергивая гордо головой над опущенными плечами, быстро повернулся и побежал.
- Старик, ты извини нас, - вдруг признался один из моих друзей. – Но почему эта зараза так бередит наши мозги? Ведь ты, действительно, наш, русский.
- Спасибо за доверие, - привычно усмехнулся я этому искреннему откровению.