5... латышом

Борис Роланд
         …латышом      
                1
На приемных экзаменах в институт я получил «отлично» по сочинению. Педагог, милая женщина, курносая, с густыми вьющимися светлыми волосами, предложила мне остаться в аудитории и сказала:
- Мне очень понравилось, как вы раскрыли по-своему тему. Вы можете глубоко чувствовать и передавать это в слове. 
- У меня мама учительница, - ответил я. 
- Литературы?
- Математики.
- Это хорошо, что вы так любите свою маму. Но вам надо писать.
- Писать – это открывать свою душу. А в наше время это... – я закусил губу.
- Без этого вы не можете быть счастливым в жизни – потеряете себе. – Она помолчала и тихим таинственным голосом произнесла: - «Я книгу взял, восстав от сна, и прочитал я в ней: «Бывали хуже времена, но не было подлей».
- Некрасов, из поэмы «Современники», - я тоже произнес это тихим голосом.   
Мы обменялись понимающими взглядами. 
Как загадочно устроены наши души. С одним и в молчании мы понимаем друг друга, а с другим говоришь откровенно о своем личном постижении волнующей вас обоих проблемы, а он все будет твердо настаивать только на своем - и может оборвать тебя в любую минуту: «Да ты просто дурак!» Но как мало встречается тех, с кем и в молчании происходит понимание, хотя каждый из вас высказал противоположное суждение. Слово есть искренний порыв души, а не умничанье словами, которое присуще большинству так называемых умных людей.
И подтвердилось это на следующем экзамене.
Я вошел в аудиторию. За столом, засыпанном экзаменационными билетами, сидела худая женщина, на сухом лице с мелкими морщинами обвисали круглые очки в серой оправе. На туго застегнутом воротничке однотонной серой кофточки улеглась дряблая кожа с проступившим потом. Я взял билет, прочитал вопросы и обрадовался «счастливому билетику»: надо было отвечать по любимому мной Тургеневу. Обдумав и записав тезисы на листочке, с нетерпением ждал своей очереди, и позволял себе слушать абитуриента, который отвечал передо мной. И когда он, улыбаясь, направился к двери, я вскочил перед преподавателем, готовый тут же отвечать. Но она предупреждающе рукой остановила меня, несколько раз врастяжку произнесла мою фамилию и, пытливо всматриваясь в мои голубые глаза и светлые волосы, спросила:
- Странная у вас фамилия…Вы, наверное, латыш?
- Нет, - ответил я.
- Так кто же вы?
- Человек.
- Это я вижу. А кто у вас родители?
- Люди.
- Если вы не латыш, то кто вы? – голос ее задрожал.
- Еврей, - растерянно ответил я.
- Странно…странно…лучше бы, конечно, вы были…- загадочно произнесла она, помолчав и поправляя сползшие на узкий лоб волосы. – Ладно, я вас слушаю.
Я начал говорить, почему-то теряясь перед ее впившимися в меня серо-блеклыми глазами, и чувствуя, как дрожит голос, придавая ему какую-то иную окраску. Когда ответил на все три вопроса билета, посыпались новые.
Вдруг открылась дверь. Извинившись за вторжение, вошел поджарый густо поседевший мужчина с загоревшим удлиненным лицом, высоким лбом и пронизывающим взглядом, и замер, прислушиваясь к нашей беседе. Она безконца задавала вопросы, и я, уже порядком устав и вспотев, все же находил к каждому из них ответ. Мужчина вдруг быстро подошел к ней и спросил:
- Почему вы так долго его пытаете?
- Да вот, - развела она руками, - не знаю, что с ним делать. Сочинение вроде написал на отлично, а тут… - и раздался стук ее упавших на стол ладоней.       
Он кивком головы указал мне на свободный стол и сказал:
- Садитесь, молодой человек, поговорим.
Сел напротив, положил жилистые руки на стол и, вглядываясь в меня пронизывающими глубокой синевой глазами, с веселой улыбкой спросил:
- А чего это вы решили поступать к нам? Слышали такое: «Нет дороги – пойду в педагоги»?
- Моя мама учительница математики, - мгновенно ответил я.
- Так почему вы изменяете ей? – веселая усмешка пробежала по всему лицу.
- Я люблю читать книги.
- Это хорошо. Но учить детей – это любить их.
- Любят своих детенышей и животные, но это всего лишь инстинкт в борьбе за выживание плоти. Знать свой предмет и уметь передать эти знания другим – это и есть настоящая человеческая любовь. В этом призвание учителя.
- Откуда у вас это понимание?
- У меня был такой любимый учитель.
- Кто он?
- Учитель истории Шадур Иосиф Гелевич.
- Слышал, слышал. Да, повезло вам, - задумчиво проговорил он. – Но почему тогда вы не избрали историю и для себя.
- Я люблю литературу.
- И кого именно?
Я начал быстро называть имена любимых мной писателей, и он, все глубже всматриваясь в меня, как-то загадочно произнес:
- Достоевский, Бунин, Чаадаев – их, к сожалению, не проходят в школе. Откуда вы их знаете?
Я увлеченно начал рассказывать, как мы с мамой однажды в заброшенном погребе нашли ящик их книг, почему-то запрещенных у нас. 
- И чем же они вам понравились?
- Достоевский -  это обнаженная душа человека. Бунин – великий художник слова, со всей его точностью, глубиной и колоритом, он богаче даже Тургенева. Чаадаев, друг Пушкина, жил, как велела ему душа: «Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклонной головой, с запертыми устами. Я нахожу, что человек может быть полезным своей стране только в том случае, если ясно видит ее».      
- Тогда, что вы можете сказать о Пушкине?
- Он – гений, и мне еще надо много учиться, чтобы понять его. Вот почему я и выбрал эту профессию.
Долго длилась наша беседа, это был разговор о литературе и жизни, о моих интересах и их понимании. За это счастливое время нашей первой встречи я ловил себя на том, что передо мной возникает образ любимого учителя. И было радостно, что этот человек очень напоминал его, хотя все внешнее было различным: цвет глаз и волос, овал лица и движения рук, у одного пухлых, розовых, словно обожженных, у него мускулистых, с грубой обветренной кожей. Входили новые абитуриенты, готовились, отвечали экзамен и уходили, каждый по-своему выражая свое отношение к полученной им оценке, а наш разговор все продолжался. Я открыто и желанно говорил ему то, что поднималось из души навстречу его понимающему взгляду. 
- А сами вы пишите? – вдруг спросил он так уверенно, что нельзя было не сознаться в этом.
- Очень хочу, - признался я.
- О чем?
- О том, что происходит здесь, - я прижал дрожащую руку к груди.
- Вот и пишите только об этом.
- А разве можно об этом писать?
- О другом не стоит. Погубите душу свою.
И опять возник образ любимого учителя, и вновь удивило: как это при такой внешней несхожести, они говорили, словно сговорившись. Взгляд мой уже с нескрываемым любопытством изучал его высокий лоб в глубоких морщинах на крупном черепе, серебристые волосы, бездонную синеву глаз с таинственным блеском, как гладь нашей реки, когда над ней вставало утреннее солнце.
Он как-то порывисто положил свою руку поверх моей и тепло сказал:
-  Я уверен, что это наша с вами не последняя встреча.
Я вскочил и, забыв попрощаться, направился к двери, но ясно услышал его твердый голос: 
- Если мы таких не будем принимать в наш институт, тогда кто у нас будет учиться.
                2
Я стал студентом и узнал, что профессор Николай Иванович Гурский автор учебников, заведующий кафедрой литературы и языка, проректор вуза по научной работе. Обращая внимание на тот или иной вопрос по изучаемой теме, он совершенно отвлеченно мог сказать: «Этот материал доступно изложен в учебнике Гурского, в расчете на понимание среднего ума. Но тем, кто хочет изучить данную тему глубоко, рекомендую обратиться к первоисточникам», и называл авторов. Студенты в основном пользовались его учебником: темы в нем излагались просто и ясно, достаточно, чтобы сдать экзамен. Выяснив на лекции, что мало кто читал рекомендуемую им литературу, насмешливо корил нерадивых: «Да какой вы после этого филолог! Вы, голубчик, филолух! Потрудитесь все же пополнить свои знания. Если хочешь научить ученика – ты должен знать больше того, что даешь ему на уроке. Иди и думай». Когда издали полный толковый словарь Даля, он радостно сообщил об этом и болезненно сморщился, узнав, что мало кто приобрел его.    
Помню его первую лекцию. Он стремительно вошел в аудиторию, резким взмахом руки заставил нас сесть. Весь облик его так не вязался с человеком профессорского ранга, что всякий посторонний, встретив его в институте, скорее принимал за сантехника или электрика. Поджарый, подвижный, в простеньком костюме, обычно без галстука, часто в свитере грубой вязки, с обветренным лицом и пепельными волосами, в которых не сразу просматривалась обильная седина. Его мясистый нос был порой бордовым, и обостренный нюх мог уловить по утрам запах алкоголя: он страдал хроническим насморком и нередко, спасаясь от простуды, выпивал на ночь стакан чая с перцовкой. Лет десять назад на зимней рыбалке он соскользнул в прорубь за сорвавшейся с крючка огромной рыбой. Вытащили его рыбаки, к счастью, оказавшиеся рядом. Он надрывно кашлял, но курить так и не бросил.
- Дорогие мои дети, - начал он, прохаживаясь между столами в распахнутом пиджаке и держа руку в кармане брюк. – Филология – это любовь к слову. Нельзя считать себя филологом, не зная хотя бы несколько языков из группы родного языка. Только в сравнении познается истина, она есть содружество гуманитарных дисциплин, изучающих культуру человечества через языковой и стилистический анализ письменных текстов. Филология вбирает в себя все богатство человеческого бытия, и, прежде всего, духовного.
Он с уважением называл имена известных людей, кто знал много языков, и иронически высказывался о тех, кто заявляет о превосходстве своего национального языка над всеми другими. Вспомнил известное высказывание Ломоносова и неодобрительно отозвался об этом дешевом патриотизме.
- Язык каждого народа гениален, - подчеркнул он. – Сам народ своевременно уточняет и изобретает в нем то, что необходимо ему в ходе исторического развития.
Он убежденно доказывал, что человеку необходимо жить в стране своего родного языка: язык – и есть родина. Иначе с ним происходит, незаметный на первый взгляд, психологический надлом, губительный для него во всех отношениях. Никакие материальные блага не сделают человека счастливым, если он не имеет возможности выражения своего духа так, чтобы его во всей языковой тонкости понимали и другие. И нет ничего радостней и выше чувства согласия в духовном общении.
                3
  Время моей студенческой молодости, к счастью, пришлось на годы «оттепели»: партия торжественно провозгласила: «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме». По всей стране, от министерских учреждений до самых захудалых лавок, были развешены плакаты с «Моральным кодексом». Начали медленно возвращаться народу истинные ценности: переписывались учебники истории и науки, издавались книги запрещенных досель авторов – наступил книжный бум. В прессе все чаще появлялись статьи, разоблачающие имена даже высших партийных деятелей, которые «преступно сошли с ленинского пути развития социализма».
Наши сердца и души полнились энтузиазмом и верой в построение этого самого справедливого и гуманного общества. Мы, студенты, взахлеб читали, обсуждали, дискутировали и все смелее вступали в споры с закостеневшими «сталинской скорлупой» преподавателями. Бушевали страсти и в стенах нашего института, особенно на нашем новом литературно – музыкальном факультете: мы узнавали имена и труды лучших представителей русской литературы: Шаламова и Пастернака, Солженицына и Ахматовой, Мандельштама и Булгакова. Начался великий процесс переоценки ценностей.
И тогда партбюро нашего факультета решило провести открытое партийно – комсомольское собрание, на котором предлагалось каждому высказать свое мнения по всем вопросам учебно – воспитательного процесса в институте. 
Собрание проходило в большом актовом зале. Все были возбужденно веселы, но чувствовалось сковывающее всех напряжение. Еще бы: впервые тебе дозволялось открыто высказать свое мнение. Парторг факультета, преподаватель научного коммунизма, огласила состав президиума, в который вошли и комсорги групп. Она пригласила Николая Ивановича, но он отказался, сославшись на то, что является лицом административным.
Первым она дала слово декану факультета. Тот взошел на трибуну и начал своим глухим монотонным голосом, как на лекции, говорить о преимуществе советского строя, о льготах для студентов и их обязанностях перед страной и партией, сравнил уровень учебных заведений в стране до 1913 года и при советской власти, подчеркнул, что в Белоруссии не было ни одного высшего учебного заведения, а сейчас в них учатся столько студентов, сколько их было во всей России. Доказав все преимущества, он начал перечислять имена нерадивых студентов, прогульщиков и с «хвостами» по предметам, и предложил каждому из них встать – их становилось все больше, и он, видимо, сам испугавшись этого, махнул рукой, требуя поскорее сесть. В заключении сказал:
- В Советском Союзе нет эксплуататорских классов, и значительные места в науки и культуре теперь занимают люди из крестьян и рабочих. Вы все должны это понять и все свои силы направить на скорейшее построение коммунизма.
Потом начали вызывать по списку комсоргов групп. Каждый из них, в меру своего ума и порядочности, говорил обтекаемо о положении дел в его группе – шло известное до оскомины обычное собрание. Наш комсорг начал защищать своих товарищей, ссылаясь на их болезни или случайности, и неожиданно обронил:
- А бывают неинтересные лекции. 
- Откуда можно знать, что лекция не интересная, если студент на ней не был? – резко перебил его декан. Тот начал оправдываться, уверяя, что лично он сам лекций не пропускает. На что тот заявил: - Вы комсорг – и обязаны знать каждого в своей группе, и отвечать за него!
И тогда поднялся Николай Иванович и сказал:
- Как я понимаю, меня пригласили не на отчетное собрание, а на откровенный разговор партии и комсомола. Каждый вправе сказать свое мнение. Комсорг высказал одну из причин пропуска лекций. И я считаю, что и мы, преподаватели, виновны в этом: значит, не смогли заинтересовать студента своим предметом. Во времена Данте, в Болонском университете, учебный порядок был довольно строг: лекции читали три часа, а студенты сами следили, чтобы профессор не ушел раньше положенного срока.
Его прервал гром аплодисментов. Не помню, как произошло – я в один миг оказался на трибуне. Парторг крикнула мне, что еще не все выступили по списку, но зал поддержал меня. Я вытащил подготовленный мной отрывок из произведения Писарева «Наша университетская наука», зачитал его и спросил у зала: 
- Чьи это мысли?
Прокатился настороженный шепот и возмущенные голоса. Николай Иванович, словно ученик на уроке, поднял руку, встал и сказал: 
- Очень современные мысли. Но по стилю – это 19 век. Кто-то из демократов, быстрее всего нигилист – Писарев.
Я обрадовано улыбнулся ему и весело сказал:
- Николай Иванович – получите отлично!
Он подмигнул мне и поднял перед собой большой палец. И я уверенно заговорил о том, что у нас ничего не изменилось к лучшему, хотя мы уже 50 лет живем в самом передовом и справедливом обществе. Привел цитату из Маркса «о свободном развитии свободных людей», подкрепил ее цитатой из Хрущева, что «проявление свободного духа – это образование». И перешел к конкретным делам в нашем институте: начал называть имена преподавателей, лекции иных не отличаются от изложенного в учебниках, которые мы можем прочитать и сами. Привел слова Гурского о том, что настоящий педагог должен знать больше, чем он преподает. И если тебя не слушают, то надо искать причину в себе: принудительное посещение лекций знаний не прибавит. Напомнил, что некоторые преподаватели тратят вначале время на поименную перекличку студентов, как в армии. И пусть на это уходит всего лишь 5 минут, но если эту цифру умножить на количество студентов – цифра становится внушительная. Человек, укравший зерно с колхозного поля, будет осужден. А кто ответит за это убийство? 
Раздались возмущенные крики, декан и парторг поочередно прерывали меня:
- У вас все? Освободите кафедру!
Но меня понесло. Я стал говорить о бесправном положении у нас учителя, низком уровне его жизни, особенно в деревне, подкрепляя цитатой из Ленина о том, что «у нас учитель должен стоять на такой высоте, на которой он не стоял и не мог стоять в капиталистическом обществе».
Меня перебил декан:
- Многие из наших вузовских преподавателей вышли из деревенских школ и, как видите, стали научными работниками. А вы, городские, привыкли жить на всем готовеньком – отсюда ваше интеллигентское нытье. Вот мы вас после окончания загоним в самую глушь, чтобы вы все поняли!
- По-вашему, быть сельским учителем – наказание! А сказать правду – преступление! Партия учит нас вскрывать недостатки открыто, не взирая на лица, - ответил я, и привел цитату из Ленина о том, что «представители старшего поколения не умеют подойти, как следует, к молодежи, которая по необходимости вынуждена приближаться к социализму иным путем».
И сбежал с трибуны под шум и гомон зала.
Больше никто из студентов не хотел выступать. Поднялся Гурский и сказал:
- Ишь, как разгорелся сыр - бор – значит, многое из сказанного здесь – правда. Нравится это кому или нет. - Он повернулся к залу: - Дорогие мои девочки и мальчики. Только вместе в добре и согласии мы можем идти по дороге к истине. И не обижайтесь, пожалуйста, на нас. Мы тоже живые люди, горячимся и можем быть неправы. Только мертвые не ошибаются.                4
Назавтра декан не ответил на мое приветствие, а когда я повторил его – он хмуро отвернулся. Я рассказал об этом нашему секретарю комитета комсомола, членом которого был, он, загадочно произнес:
- Готовься – это только начало.
Через месяц было продолжение. Замдекана, который вел у нас методику преподавания русского языка, завалил меня на экзамене. Чтобы лишить стипендии, декан не разрешил мне пересдавать, а в начале нового учебного года по его настоянию меня вывели из состава комитета комсомола, как неуспевающего.
Наконец, мне разрешили пересдать, на экзамен пришел сам декан - и началась долгая пытка вопросами. Он вышел, не дождавшись оценки, а преподаватель начал занудливо объяснять, что не может поставить мне даже «уд». Помню, как жалко было смотреть в лицо этого крупного сильного человека, награжденного за войну орденами и медалями – он стыдливо отводил глаза.
- Как вы, воин, позволили себе спасовать перед ним? – не выдержал я и вышел.
Кажется, не постучавшись, вошел в кабинет декана и сказал ему, что такая мелкая месть недостойна коммуниста. Он, вздыбясь, стукнул кулаком по столу и заявил:
- Мало того, что в нашей стране тебе дали возможность жить и учиться – так ты еще учить нас будешь! Уйди из института добровольно – я все равно тебя выгоню!
- Мой отец погиб, защищая нашу страну – и она моя родина! – взорвался я. – Я иду к ректору.
 Вдогонку услыхал его дрожащий голос:
- Хочешь, я помогу тебе перевестись в другой институт… 
Я отправился к ректору института Ивану Емельяновичу Лакину. Он молча выслушал меня, набрал номера телефона и сказал:
- Пожалуйста, срочно зайдите ко мне.
Вошел хмурый декан, и ректор сказал мне:
- Теперь слово в слово повторите при нем то, что вы поведали мне.
Я начал рассказывать, лицо декана стало бардовым, и он зло выкрикнул мне:
- Наглец!
Ректор вскинул руки, словно от этого голоса его обдало холодной волной. Я заставил себя улыбнуться и сказал:
- Если он в вашем присутствии позволяет себе такое, то…
Ректор поднятой рукой остановил меня и сказал декану:
- Можете идти.
Когда тот вышел, он набрал номер телефона и взволнованно проговорил:
- Николай Иванович, пожалуйста, зайдите ко мне…да, срочно.
Через несколько минут вошел Гурский, с улыбкой поздоровался со мной за руку и загадочно произнес:
- Побеждая, надо уметь остановиться…
Ректор ввел его в курс дела, мы поговорили, и он предупредил меня:
- Учти, будешь сдавать комиссии у меня в кабинете.
- Для этого тебе надо хорошо подготовиться, - предупредил Гурский.
- Могу прямо сейчас, - заявил я.
- Спеши медленно, - предостерег он.
Но я настоял на своем.
Назавтра утром в кабинете ректора меня встретила комиссия: ректор, Гурский, два декана из других факультетов, парторг и секретарь комитета комсомола. Задали три вопроса, и Гурский спросил:
- Сколько времени тебе дать на подготовку?
- Могу сразу, - ответил я.
- Мы тут все так спешили встретиться с тобой, что не успели позавтракать, - усмешливо сказал Гурский. - Разреши нам на это удовольствие отнять у тебя час ожидания?
- Желаю всем приятного аппетита, - в тон ему ответил я.
Комиссия вышла, мы с ректором остались вдвоем. Через некоторое время он, взглянув на меня поверх скатившихся на край носа очков, спросил:
- Есть трудности?
- Вы мне все равно шпаргалку не бросите, - пошутил я.
Через час все вернулись, и начался экзамен. Когда я отвечал на второй вопрос «Методика построения урока», один из деканов спросил меня:
- Вы явно преподавали в школе?
- Еще ни разу, - ответил я, и он недоуменно пожал плечами.
Когда я заметил, что у меня есть еще третий вопрос, Гурский сказал:
- Товарищи, думаю, всем все ясно – не будем тратить время, - и предложил мне выйти на пару минут.
Через полчаса меня, наконец-то, пригласили войти. Гурский, явно теряясь, начал что-то туманно говорить – мне стало неловко за то положение, в котором он оказался по моей вине, и я сказал:
- Уважаемый Николай Иванович, стипендия моя все равно плакала – и, чтобы были овцы целы и волки сыты, можете ставить мне «уд».
Сквозь его обветренное лицо рыбака ясно проступили розовые пятна.
Пять человек расписалось в моей зачетке о сдаче экзамена. Протягивая мне ее, Николай Иванович сказал:
- Иди и думай.
Через некоторое время комсорг моей группы, член партии, шепотом сообщил мне, что декану на партсобрании из-за меня объявили выговор по предложению Гурского. Я почувствовал себя победителем, и еще откровенней начал резать правду – матку, все активнее занимаясь общественной работой, без которой, я был уверен, коммунизма нам не построить.
А декан организовал против меня травлю. Теперь, обязательно, когда я сдавал экзамены, он присылал кого-то из своих поданных преподавателей – и меня засыпали дополнительными вопросами. Но мной с каждой положительной сдачей экзамена овладевала веселая злость. Много позже я, с благодарностью к ним, осознал: эта травля заставляла меня все серьезней учиться. Сдать на «отлично» я не рассчитывал, но мои оценки были выше всякого высшего бала. Травля продолжалась, и о ней знали уже многие. Некоторые из педагогов даже выражали мне сочувствие, tete – a – tete. 
Однажды Николай Иванович остановил меня в коридоре, пригласил в свой кабинет, усадил в кресло и, расхаживая передо мной, вдруг разразился отборным матом в мой адрес: рыбак с высшим филологическим образованием – это была симфония звуков. Минут через пять замолчал и, обжигая меня своим пристальным, налитым глубокой синевой взглядом, спросил:
- Ты меня понял?
- Я понял только одно: вы мне желаете хорошего, - растерянно ответил я.
Он сел напротив меня в кресло и начал говорить мне, радетелю за скорейшее построение коммунизма, о лживости этой идеи и вреде, который она несет и стране, и нашему народу. А вот такие люди, как наш декан – и являются ее самыми яркими выразителями, они рвутся к власти и правят этот дьявольский бал.
- Я хорошо понимаю тебя, - говорил он, - потому, что сам был когда-то таким же идиотом. Пойми, для настоящего дела нужны не глупая вера в эту розовую идею, а истинные знания. А кто ты? Сопляк, сгусток эмоций. Я бы сам давно выгнал его из института и не пустил на пушечный выстрел к педагогической работе. Но даже я, профессор, проректор – бессилен это сделать: у него дружки в ЦК.
Часа два длился наш разговор. Это была целая лекция о судьбе России, которая после октябрьского переворота большевиков превратилась в Гулаг, с культом личности, репрессиями, в которых погибли миллионы лучших людей страны. Он привел слова Белинского: «Горе тем, кто является в эпоху общественного недуга. Общество живет не годами – веками, а человеку дан только миг жизни. Общество выздоровеет, а те люди, в которых выразился кризис его болезни, благороднейшие сосуды духа, могут навсегда остаться в разрушающем элементе жизни». 
- Я не доживу до этого времени, а ты должен, – сказал он. - Но для того, чтобы жить в этом времени, нужны не эмоции и слепая вера, а настоящие знания. Через год ты станешь учителем – и от тебя во многом зависит, какие знания получат наши потомки. Ты должен нести правду им, учить познавать истину, а не фальшивую идеологию коммунистической нравственности. Не может быть нравственности классовой, как заявил вождь мирового пролетариата, она дана всем нам Богом на Крыжалях завета. 
Он рассказал мне, что мой руководитель курсовой работы по литературе предложил мою кандидатуру в аспирантуру, но, теперь даже он, проректор по научной работе института, после всех этих историй, не сможет мне помочь.  На прощанье пожал мне руку и сказал:
- Иди и думай.
Этот разговор с ним стал для меня лучшей лекцией за пять лет обучения в институте. О нем я долго никому не рассказывал: сдерживал страх оказаться предателем. Последний год обучения я весь ушел в себя, вдумывался в его слова, но еще долго моя комсомольская вера не отпускала меня.   
Наступил последний государственный экзамен. Принимала государственная комиссия. Когда я ответил на все вопросы билета, началось уже знакомое и привычное: посыпались дополнительные. Я отвечал и невольно обратил внимание на Николая Ивановича: плечи его дергались, шея вытягивалась, словно ворот рубашки сжимал ее, а пальцы все громче постукивали по столу. Он явно хотел привлечь внимание очередного нападающего на меня – эта была та же преподавательница, которая пыталась завалить меня еще на вступительных экзаменах. Но она вся находилась во власти агрессии. Он не выдержал, ударил кулаком по столу, вскочил и выкрикнул:
- Хватит издеваться над человеком! - Повернулся ко мне и сказал спокойно: - Можешь идти – ты сдал экзамен.
Я выбежал из аудитории. После окончания экзамена нас всех собрали и зачитали оценки. Он подходил к каждому и пожимал руку. Я сам задержал его руку в своей и начал благодарить. Он положил вторую руку поверх нашего рукопожатия и твердо сказал:
- Живи и думай.
В коридоре я встретил декана, он привычно отвернулся от моего приветствия. Я преградил ему дорогу и начал благодарить за жизненные уроки. Он отвел от меня растерянные глаза, буркнул, что честно исполняет свой долг преподавателя, и поспешил своей грузной походкой, словно переступая через лужи.
При распределении на работу настоял послать меня в самые северные места нашей республики.
                8
Я стал сельским учителем, и меня радовало то, что начинаю свой трудовой путь, как наш Николай Иванович Гурский: не место красит человека, а человек место.
С первых дней работы в школе меня ошеломило противоречие между теми знаниями, которые я получил при изучении трудов великих классиков педагогики и тем, с чем сталкивался с каждым днем реальной жизни – о, сколько разбитых жизней детей открывалось передо мной. Я писал статьи, очерки, рассказы, носил в редакции, но всюду слышал одно: «Какой-то у вас странный стиль и не наше, советское, осмысление действительности». Не понимая, что все это значит, приехал в Минск, бросился к Николаю Ивановичу и спросил:
- Что такое стиль? Какие учебники надо читать по этой теме?
Он весело ответил:
- Скажи, тебе приятно глотать то, что кто-то уже пожевал? Так вот, читай произведения тех авторов, которых любишь, у которых хочешь учиться. В первую очередь Чехова и Толстого. - Он обнял меня за плечо, и, заговорщески улыбаясь, кивнул в сторону проходившей по коридору группе девушек: - Оцени своим глазом их фигуры, походки, ножки, движения – это и будет твой стиль писателя.
Окликнул одну из них и спросил, как теперь ее фамилия после замужества.
- КолОминская, - ответила она.
- Филолог должен знать, - поправил он, - что если после буквы «м» идет буква «и» - значит, ударение будет КоломИнская.
Мы долго проговорили в тот день, я рассказывал о своей цели описать все, что мучит меня и о своих сомнениях. Он сказал мне:
- Я бы хотел, чтобы ты занялся наукой. Хорошо помню твою курсовую работу «Гражданский долг ученого» по книге Гранина «Иду на грозу». Тебе поставили «отлично», но не дали защищаться на кафедре – постарался твой друг декан. Хочется писать – пиши, но учти: литература – это совесть. А в наше смутное время нет ей места. Надеюсь, ты обратил внимания, что народ читает советскую литературу лишь по насильственной программе обучения, а теперь, когда выпускают на волю книги наших запрещенных авторов, начался книжный бум: потому что они являются продолжателями русской классики 19 века, а вся она – это правда и совесть. Поверишь, я и не чаял только недавно, что буду свободно покупать и читать их…. Но меня не покидает чувство, что все это временно, как хорошо сказал об этом Эренбург – «оттепель» … Недолго продлиться она. Хочешь жить спокойно – поступай в аспирантуру. Я двумя руками за тебя. 
Я поймал себя на том, что его предложение запало в душу, и услужливо вызывает желание дать согласие: есть верный способ утвердиться в жизни. Но нашел в себе волю и силы промолчать.
А он, словно прочитав мой ответный порыв, сказал с ядовитой усмешкой:
- Вот так человек изменяет своей душе, своему призванию…
Когда мы подошли к его дому на проспекте, с новыми сооружениями, выделяющимися на фоне старинных построек – домишек, он на прощанье задержал мою руку и весело предложил:
- Может, зайдешь ко мне на чаек?
Первым порывом было согласиться, но сознание прошептало: «Пойду – и он может подумать, что я принял его предложение аспирантурой надежно обустроить свою жизнь». Стало так стыдно и страшно, что я вцепился в его руку, словно моля придать мне веры не изменить своей душе. Как трудно было встретиться с его взглядом. Но я заставил себя посмотреть в его глаза и как можно веселее ответил его словами:
- Спасибо.  Пойду думать.
Мы, кажется, поняли друг друга, но теперь меня сдерживало от личных встреч с ним его предложение поступать в аспирантуру: становилось не по себе, стыдно, словно оно единственное и было моим навязчивым желанием общаться именно с ним.      
Однажды при нашей встрече он сказал:
- Извините, может я что-то не так тогда…
- Спасибо, я думал.
- И все же знайте, у вас есть этот спасительный выход.
- Разве это спасет душу?
- Это решает сама душа.
Этими ли словами я передаю то, что произошло между нами полвека назад? Но всегда, когда жизнь ставит перед выбором в сложившихся обстоятельствах, этот его взгляд является передо мной.
     До сих пор мучит совесть, что не пошел на его похороны: не мог заставить себя увидеть его навсегда закрытые глаза, в которых сохранился на всю жизнь единственно верный ответ на охватившие тогда сомнения. Верю, что он простил меня там, где нам вскоре суждено встретиться: если душа тянется при земной жизни к другой душе – они не могут не найти друг друга. Но чтобы они соединились навечно, надо подготовить ее в земных испытаниях - в этом их предназначение. В чем же ином может быть оно, дарованной тебе своим дыханием тем, кто живет вечно?