4... националистом

Борис Роланд
…  националистом
               
                1
     Уроки белорусской литературы вела у нас Нина Степановна, худая, костлявая женщина с обожженным лицом. Во время войны она была партизанкой.
В очередной раз они ставили на рельсы подрывное устройство, чтобы взорвать большой фашистский поезд, везущий снаряды к Сталинграду. Он появился неожиданно, ранее намеченного времени, и все бросились спасаться в лес. Кто–то зацепил провод и разорвал его. Нина Степановна упала на землю и скрепила его руками – устройство сработало, и, оглушая всю окрестность взрывами, начали рваться снаряды, сжигая все живое. Состав вздыбился и рухнул под откос. Партизаны нашли ее среди обломков без сознания и на плащ-палатке принесли в отряд - она выжила.
Конечно же, мы все гордились ею – защитником нашей великой родины. Сама она не любила рассказывать о своих подвигах, но у всех на виду был страшный несмываемый след этой войны. Она носила длинные распущенные волосы, и как-то привычно, пригладив их к щекам как косынку, связывала узлом под подбородком. Во время урока невольно прижимала ладони к щекам, словно пыталась хоть на мгновение прикрыть свое обожженное лицо, и сквозь растопыренные дрожащие пальцы светились ее темнеющие, налитые болью глаза. 
5 марта умер вождь всех народов. Каждый ученик должен был выучить и рассказать свое любимое стихотворение о нем на белорусском языке. Все читали с упоением. Я, набрав побольше воздуха, начал громко читать: мне казалось, так передаю трагедию всего нашего советского народа, что от моего голоса дрожат и плачут стены.
И вдруг Нина Степановна ударила кулаком по столу и выкрикнула:
- Я не позволю тебе уродовать мой родной язык! - Я застыл с такой болью, словно перекусил свой язык. – Наш национальный поэт на своем национальном языке передал, как никто другой в мире, всю любовь именно нашего белорусского народа.
- А разве любовь имеет национальность? – враз высохшими губами спросил я.
- Только на своем национальном языке можно передать искреннюю любовь! – повысила она голос. – Нет, ты никогда не станешь настоящим патриотом моей родины. Да еще с такой фамилией. Уезжай на свою родину и учи свой язык.
Я тогда не имел и представления, что и у меня есть какая-то своя родина. Но помню и сейчас: так захватило дыхание, что крик души утонул в нем, однако еще осталось сил, чтобы со слезами убежать из класса.
Этой болью была пронизана душа моя все школьные годы. Но если ты научился терпению, а это значит – прощать, судьба дарует тебе прозрение.


                2
   Пока Иосиф Гелевич не начал преподавать у нас, мы знали от старшеклассников, что они отпускали его с урока, когда заканчивалась перемена, и в класс входил очередной учитель. Если у них возникали сомнения по любому поводу - бежали к нему. В спорах можно было услышать: «Так сказал сам Иосиф Гелевич…» – и это был веский аргумент.    
 Как известно, каждый учитель имеет кличку. У него ее не было. И как ни трудно было произносить его имя-отчество – с этим справлялся любой.         
 Однажды один ученик сказал: «Оказывается, и среди жидов есть хорошие люди». - «Еще раз так его назовешь - приготовь мешочек!» – пригрозил ему наш признанный вожак и силач Ваня Захарин. «Для чего?» – ухмыльнулся тот. «Чтобы было, куда складывать твои зубы».    
Пожалуй, больше никогда в жизни я не слышал такого решительного отпора по поводу оскорбления еврея.       
     Уроков истории, в привычном их понимании, у нас не было. Сама жизнь, любая эпоха ее, вместе с Иосифом Гилевичем входили в наш класс.            
Он еще с порога поднимал руку, требуя сесть. И пока мы усаживались, шикая друг на друга за неосторожный стук парты или чей-то громкий голос, он быстро развешивал по стенам таблицы, карты, картины по теме урока. Когда начинал говорить, казалось, плоскость картины расступалась перед нами. Мы входили в ее мир и становились равноправными участниками событий: каждый из нас теперь был то беглым рабом, то солдатом, то придворным – это ты после изнурительной работы вытирал обильный пот со своего разгоряченного лица, зажимал смертельную рану или был заговорщиком кровавого дворцового переворота. И уже не было учительского монолога – каждый торопился высказать что-то свое, наболевшее. Мы выкрикивали, доказывали, спорили, ходили по классу, размахивали руками, говорили и пели. Не было ни стен, ни окон, ни дверей, ни учительского стола – был тот мир и тот пейзаж, который он, как Бог, умел воссоздать в нескольких точных словах. Можно было даже упасть, потому что именно тебя, а не типаж на картине, убили в неравном бою, и…пережив смерть, воскреснуть, чтобы опять вживаться в новый образ.      
Созданная им явь входила в нас с такой силой, что после надо было прикладывать неимоверные усилия, чтобы вернуться в настоящий день и стать самим собой. Но этого в полной мере уже не происходило: ты всегда ощущал себя хоть немного иным человеком, чем был до этого мгновения. Рождалось такое чувство, словно ты уже прожил одну жизнь, а обновленная душа вернулась в знакомую плоть. 
Пятерки ставил редко. А когда мы укоряли его за строгость, он отвечал:   
   - Сама история не заслуживает такой высокой оценки. Наши знания о ней - тем более относительны.       
    И все же отличные оценки получали те, кто умело развивал свою мысль, хотя она могла и противоречить учебнику истории и мнению учителя.   
- Ты мыслишь – значит, существуешь, - одобрительно отмечал он.      
- Но он не прав! Мы не согласны! – возмущались мы.         
- Высшее право и достоинство человека, - объяснял он, - свобода высказывания своего мнения. Свобода, по Гегелю, есть не что иное, как утверждение самого себя. Даже преступная мысль злодея величественнее и возвышенней всех чудес неба.    
И когда мы, не очень–то понимая эту мысль великого философа, продолжали настаивать на своем, он заключал:       
- Я хочу вас научить самому главному в жизни: самостоятельному мышлению. Человек тем и отличается от животного, что умеет мыслить. Это его потребность, как дышать и есть. Если вы овладеете этим – научитесь соблюдать законы морали и нравственности. Человечество лишь тогда сможет построить настоящее справедливое общество свободных людей, когда каждый человек будет усовершенствовать свою личную жизнь.          
Господи! И это все им говорилось, когда люди, живущие в нашей стране, где «так вольно дышит человек», не имели право иметь собственное мнение, и «голос единицы был тоньше писка». Все это я слышал своими ушами, запоминал, оно прошло со мной сквозь жизнь. И только позже, когда мы очнулись от железного сна разума, до меня начал доходить истинный смысл его слов. С годами я начал понимать, каким же надо было обладать мужеством перед истиной, чтобы во времена диктаторского социализма, когда за одно неосторожное слово человека лишали не только свободы, но и жизни, говорить такое вслух. Но, видимо, его убежденность, искренность, желание нам добра и передачи знаний были настолько магическими, что за все годы его учительствования не нашлось ни одного подонка, который бы решился донести на него. А были среди нас и будущие преступники, воры и убийцы, карьеристы и предатели – об этом я знаю точно по прошествии многих лет: хватает каждой твари по паре.         
   Признайтесь, много ли найдется среди нас тех, кто, покинув школу, идет в трудные часы за советом к школьному учителю? К нему, и спустя десятилетия, обращались многие. У Иосифа Гелевича всегда находилось время и доброе разумное слово для каждого. Ему можно было написать исповедальное письмо или открытку – и всегда ты получал в ответ несколько дорогих для тебя и ценных слов - советов. И спустя годы он вспоминал о тебе такое, что ты сам уже забывал. Осмысливая, ты понимал: вот он тот самый важный период жизни, который стал для тебя переломным – в нем причина твоего усовершенствования как личности или именно с этого момента началось твое падение. И ты с горечью констатировал: еще в школе он говорил тебе об этом, предостерегал. Но ты не внял вовремя: не было разума, решительности, воли, понимания… у каждого из нас есть свой период созревания. И в этом часто не вина твоя, а беда.       
Когда началась первая волна эмиграции, и многие мои друзья, евреи, уехали, мне очень захотелось встретиться с ним. Я позвонил ему в школу – он узнал меня по голосу.
В книжном магазине выбрал несколько книг по истории, а в гастрономе купил бутылку дорогого вина.      
- За книги спасибо – угадал, - сказал он, когда я в тесной прихожей его маленькой квартиры вытащил их из сумки. - А вот это – немедленно забери. – Он спрятал руки за спину. – Во-первых, как я понял, нам с тобой надо поговорить на трезвую голову, а во-вторых, позволь мне не отступать от своих принципов: в моем доме гость получает то, что имею я сам. Так что, извини…      
Я, краснея, сунул бутылку в сумку и пошел за ним в комнату.    
Все стены были завешены картинами, в основном портретами, среди которых я узнал Эйнштейна, Шолом-Алейхема, Шагала, Спинозу, Михоэлса…      
- Это работы моего сына, - пояснил Иосиф Гелевич. – Окончил строительный институт.
- Я подумал – художественный, - сказал я.
- Пятая графа помешала… - насмешливо произнес он.         
Я провел тогда у него весь вечер. Жена его была в отъезде, и во всем доме чувствовалось затянувшееся отсутствие в доме женщины. В разговоре он часто вспоминал о ней и порой, казалось не к месту, приговаривал: «Мы с Соней…»      
Поужинав, мы пили чай.      
Как любил он этот напиток, можно было легко догадаться и по его умиленному лицу, и по трепетному взгляду, и по движению рук, которые нежно, как младенца, обнимали стакан, а вывернутые губы чутко прикасались к его граням. Он с наслаждением втягивал в себя жидкость, медленно глотал и, закрыв глаза и откинув свою кучерявую голову, замирал, словно вслушиваясь, как растекается тепло по его телу. Каждые полчаса он заваривал новую заварку. Набросив на чайник байковую салфетку, старательно подтыкал ее со всех сторон под дно. Разливая, смотрел сквозь стакан на свет, придавая чаю расцветку одному ему известной концентрации. Щипчиками откалывал кусочек сахара и закладывал его за нижнюю губу.    
На телевизоре тикали часы – подарок нашего выпускного класса.       
У окна, на мольберте, прикрытом куском холста, стоял подрамник. Когда Иосиф Гелевич в очередной раз отправился на кухню подогреть чай, я не выдержал и тайком приоткрыл холст. На меня в упор смотрел, словно выглянувший из окна, Иосиф Гелевич. Сверкали огромный лоб и пронизывающие меня глаза. Все остальное, как на полотнах Рембрандта, было погружено в тень. В колорите преобладало два цвета: коричневый и охра. Самый глубокий тон приходился на зрачки. Я застыл, потрясенный увиденным: именно таким он всегда являлся в моей памяти.         
-  Сын меня пишет, - я вздрогнул от голоса за спиной. – Хочет забрать с собой.       
-  Куда забрать?      
-  В Израиль. Через год уезжает.       
-  И вы? – ошеломлено спросил я.      
- Свое дело я выполнил: дал ему образование, воспитание, он хороший специалист, знает несколько языков, изучал еврейскую историю и культуру…Он отсюда не убегает, как, к сожалению, делают иные…      
- А вы, вы? – неуспокоенно повторял я.       
- Боюсь быть ему обузой. Я просил его только об одном: жить и работать так, чтобы я мог со спокойной совестью приехать туда умереть, - он смотрел на меня с открытой и печальной, извинительной, улыбкой.      
Я не выдержал его взгляда и опустил глаза.   
- Я всю жизнь работал честно для России, как ты знаешь, - заговорил он беспокойным голосом. – Хотел и верил, что заслуживаю право быть не изгоем, а гражданином. Но этого так и не произошло…, - он устало опустился в кресло. - Ты знаешь, что я никогда не выслуживался, не искал почестей и наград. Но когда стоял вопрос дать мне звание заслуженного учителя, власти согласились лишь тогда, когда просчитали процентную допустимость для евреев. Об этом со стыдом рассказал мой бывший ученик, один из секретарей райкома партии. После этой истории он вышел из партии! – с гордостью заключил Иосиф Гелевич.      
- Где же родина для нас евреев?      
- Теперь она обретена, - ответил он. - После двухтысячного изгнания и борьбы наш народ обрел свою историческую родину. Сионизм – это идея, которая помогла евреям сплотиться и выстоять. Феникс воскрес.       
-  Я считаю себя гражданином мира, - заявил я.      
- Это иллюзия, - сказал Иосиф Гелевич. – Вот тебе парадокс истории. Человек – это целый мир, но, в то же время, он – составная часть космоса. И пока он не займет в нем свое место – гармонии ни в нем, ни в мире не будет. Гражданином мира можно стать только тогда, когда стоишь прочно ногами на земле своей родины, своих предков, а над тобой звездное небо и нравственный закон в тебе… Кант.         
Я уехал от него, как возвращается альпинист с покоренной вершины: чтобы потом не случилось горького в жизни, но всегда перед ним будет образ мира, который он увидел с высоты птичьего полета.
                3
Когда я учился в пединституте, почему-то именно с кафедрой белорусского языка и литературы возникали конфликты между мной и преподавателями. Стоило мне высказать свое мнение по любому поводу, слышал в ответ:
- Я вас не разумею…
И когда я переходил на белорусский язык, конечно, от волнения путая русские и белорусские слова, меня перебивали:
- Гэта слова па белоруску вымауляецца вось як…
Начинался показательный урок верного произношения. При этом меня удивляло, что мой собеседник точно понимает смысл того, что я сказал. Много позже понял суть этих поправок: они были не в том, на каком языке я сказал, а что хотел выразить. И чем чаще я высказывал свое мнение, идущее от души, жаждущей справедливого переустройства мира по тем понятиям, которым обучался на лучших традициях мировой литературы, тем ожесточенней было отношение всех этих людей, которое вскоре перешло в открытую травлю.
Однажды после очередной дискуссии, которая есть естественный процессе в споре, когда мы доискиваемся истины, декан вызвал меня к себе в кабинет и заявил:
- Уходи сам из института, или я тебя выгоню!
- За что? – с какой-то веселой наигранностью спросил я.
- Мы тебе дали право учиться наравне со всеми на моей родине – вот и живы по-нашему. 
- Моя родина здесь, - ответил я. – И она мне завещана отцом.
- И за сколько он купил это право? – мелко хихикнул он.
- Мой отец погиб в бою, защищая ее – и она мне дана посмертно, - отрезал я.
Декан дрожащей рукой схватил графин и начал наливать воду в стакан – и в наступившей тишине раздался звук автоматной очереди.
Вскоре на одном из занятий по белорусской литературе он предложил написать сочинение о родине. Я написал поэму в стихах. Он дал задание всей кафедре: узнать, откуда я ее списал. Рассказал мне об этом один из самых тишайших преподавателей в нашем институте: маленький, сухонький старичок, отсидевший двадцать лет в лагерях за то, что был сыном деревенского дьячка.
- Как я вас понимаю, - затаенно прошептал он мне. – Родина человека вся земля.  «Сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божьему сотворил его, мужчину и женщину. И благословил их Бог, и сказал им Бог: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею…» 
                4
        Чтобы познать историю земли, на которой нам всем вместе выпало жить, я устроился рабочим в геологическую экспедицию – и с тех пор летом, период каникул, а затем трудового отпуска, часто отправлялся по многим маршрутам. Тема изучения – четвертичный период: время, когда на земле после ледникового периода зарождалась и утверждалась живая жизнь растений и птиц, зверей и человека – и мир еще не был зашторен таким понятием, как «национализм». Горы и леса, реки и озера, камни и песок – мы ходили сутками по нехоженым местам, и все открывалось в своей первозданности, и всем хватало места и воздуха, света и солнца, и радовало глаз в этом пространстве между небом и землей. Каждое мгновение восторгало своим величием и красотой, и я понимал, что никакие краски художника и звуки музыканта не смогут передать то, что рождается в душе, хотя невольно «рука тянулась к перу…»
Вдоль дороги проносились деревни, леса, поля и реки. Уже несколько часов мы находились в пути, и возникало такое ощущение, что все люди на земле живут одним селением, пусть и не знают ¬¬¬¬¬ничего друг о друге: они связаны дорогой, землей, общим днем, чистым небом, и этим единым для всех щедрым солнцем. И приятно было ощущать, что, благодаря нашему движению в этом пространстве, налаживается незримая связь. 
Вдруг машину начало подбрасывать – и все вокруг закрылось пеленой пыли. Сквозь нее тускло замелькали стволы огромных берез, кроны их плотно сходись над узкой дорогой и стегали по крыше машины. Стало сумрачно, хотя в просветах между стволами виднелись залитые солнцем поля.
- Это Екатерининский тракт, - обернувшись к нам, сказал академик Гаврила Иванович Горецкий. – Он был построен Екатериной второй, как связь между Петербургом и югом России.
Я заинтересовался, и он рассказал, что после трех разделов Речи Посполитой вся этнография Беларуси вошла в состав царской России, и Екатерина обещала, что все жители присоединенных земель с первого дня вступают во все «оному свойственные выгоды по всему пространству империи Российской». Но эта выгода была дана только белоруской шляхте, а простому народу стало жить еще хуже. Об этом написал в своих записках современник декабристов Иван Тургенев: «Одно из самых возмутительных злоупотреблений замечается в белорусских провинциях, где крестьяне так несчастны, что вызывали сострадание даже русских крепостных». Труд этих обездоленных людей употреблялся главным образом на постройках больших дорог и каналов. За всю последующую историю для Беларуси только однажды блеснул луч свободы, когда Белорусская рада 25 марта 1918 года объявила Беларусь независимой Республикой. Был учрежден Народный Секретариат Беларуси, он принял Уставную грамоту, в которой провозглашалось, что все народы на ее территории, вне зависимости от национальности и вероисповедания, имеют свободу слова и совести, печати и собраний, забастовок и содружества, неприкосновенность личности и помещения, объявляется равное право всех языков.
- Мы так верили, ждали, боролись за возрождение нашего народа, у которого такая богатая история: он дал миру много славных имен, но никак не можем добиться того, чтобы «людьми зваться», - Горецкий помолчал, густые брови нависли над глазами, и, опустив голову, с болью произнес: - Всего только несколько месяцев просуществовал тот великий период нашей истории. Мы уже столетиями живем под чьей-то оккупацией. 
Взволнованный его рассказом, я начал расспрашивать начальника экспедиции Андрея Ивановича Коптева о нем. И вот что узнал. Гаврила Иванович Горецкий – геолог с мировым именем, был другом Янки Купалы. Его брат, Максим Горецкий, один из лучших белорусских писателей, был репрессирован и расстрелян. Гаврила Иванович один из основателей Белорусской академии наук, создал и был директором Белорусского научно-исследовательского института сельского хозяйства, среди первых был утвержден действительным членом Академии наук и ЦИК БССР. В тридцать лет репрессирован и приговорен к расстрелу за «национализм» - это значило за любовь к своему Отечеству, его народу и родному языку. Он чудом избежал расстрела, долгие годы сидел в тюрьмах и лагерях, потом на поселениях без права возвращения на родную землю. Там он занялся геологией, за несколько лет написал докторскую диссертацию, стал основоположником нового направления палеопотамологии. В 1956 году его реабилитировали, но еще несколько лет не разрешали вернуться в родную Беларусь. Теперь он заведующий лабораторией института геохимии и геофизики АН БССР. 
- Повезло тебе, парень, - заключил он свой рассказ. – Ты будешь находиться в самом чреве нашей науки. А Гаврила Иванович – ее осмысление на высшем уровне, которого достигло человечестве к данному моменту, - он дружески похлопал меня по плечу. – Видно, везучий ты человек. Но скажу честно: работать с ним нелегко. Он сам горит и другом тлеть не дает.         
В разговорах Горецкий часто цитировал какие-то возвышенно божественные слова. И когда я однажды спросил, откуда это, он ответил:
- Это из Ветхого Завета…Вам не знать этого – грех. Ваш народ создал и утверждает самое великое, что является смыслом жизни каждого живущего человека на земле: духовные ценности - в них смысл всего живого.
Однажды мы сидели у костра, ели, разговаривали и шутили. Я все ждал, когда заговорит Горецкий, но он лишь изредка вставлял в нашу беседу меткое слово, а лицо его было каким-то далеким. Он пил чай с хлебом и что-то писал в записной книжке.
- Андрей Иванович, - обратился он к Коптеву, - я по дороге интересный карьер обнаружил. – Состав морены, кажется, напоминает приволжский. Завтра с утра пораньше туда и отправимся. Если это так – будет еще одно подтверждение нашей с вами гипотезы о границах ледника. – Заметив мой заинтересованный взгляд, объяснил мне: - Цель нашей экспедиции найти направление движения и границы четвертого ледникового периода, и место, откуда он пришел. Надо узнать, что произошло тысячи лет назад – туда не вернешься, не проверишь.
Они вновь заговорили между собой. Я старательно прислушивался, но ловил себя на том, что трудно понимаю: часто они употребляли какие-то неизвестные слова, термины, словно разговаривали на чужом мне языке. Потом начали писать что-то в своих записных книжках. Круглые очки Горецкого казались игрушечными на его крупном лице. Он снял их, протер, и сказал мне:
- Вижу, вас интересует то, о чем мы говорим.
- Скажу честно, - признался я, - трудно понимаю.
Он извлек из рюкзака новую полевую книжку и протянул мне.
- Раз есть интерес – записывайте. Думаю, вам не надо объяснять, что именно: вы студент и должны сами разобраться.
- Вроде, как курсовую, - пошутил я.
- Может и так, - улыбнулся он. – Но тему выбирайте сами. Главное – держитесь правды. Красота и истина вечны…
    …После многокилометровых маршрутов, копания шурфов, дробления и переноски камней от усталости дрожала рука, и слипались глаза. Но я старался записывать все, что заинтересовало меня: мир, в котором живу, уже не проносился мимо, а все отчетливей выстраивался в сознании, и все яснее начинал осознавать и свое место в нем – в этом незримая извечная связь, смысл духовной жизни, которая и создает мир человечества.
    Возвращаясь домой после экспедиций, я писал очерки и рассказы, разносил по редакциям, их одобряли, но все сотрудники в один голос мне настойчиво советовали: «Тебе надо подписываться псевдонимом, ну, например, как Максим Горький, Демьян Бедный…» Я согласился – и меня, пусть и туго, начали публиковать…
Через несколько лет с нами в экспедицию поехал вновь Гаврила Иванович. И при первой же встрече он пожал мне крепко руку и сказал:
- Читал…читал вас. Мне падабаецца.
Я откровенно признался, почему мне пришлось взять псевдоним.
- Дорогой мой человек, - понимающе закивал он головой, - под псевдонимом нельзя скрыть свою душу. Когда я читал, сразу понял, что это вы. Вот что хочу вам предложить: пишите на белорусском языке – и я открою вам зеленую улицу. Для этого у меня теперь есть большие возможности.
Я был польщен его вниманием и признанием, но, не подверженный тщеславию, открыто ответил:
- Я воспитывался на русском языке, хотя и еврей. А если хочешь писать открыто то, что происходит в душе, надо знать досконально язык. Но даже и на русском языке мне часто не хватает слов, чтобы выразить то, что чувствую, думаю, о чем мечтаю. А в этом и есть высший смысл творчества.
Он положил мне на плечи руки, обнял, прижал к себе и горячо произнес:
- Добра, добра кажыце...Як я вас разумею. Зауседы трымайцеся гэтага, чаго бы вам гэта ні каштавала. Нацыяналізм узнікае тады, калі чалавеку не даюць магчымасці  выявляць сваю душу ва усей яе глыбіне...*
   *Хорошо говорите. Как я вас понимаю. Всегда держитесь именно этого, чтобы вам это не стоило. Национализм возникает тогда, когда человеку не дают возможность выразить свою душу во всей ее глубине.