Поющая половица

Владимир Пшеничников
К весне дед совсем ослабел.
По морозцу он еще выходил во двор, долго шел, подволакивая больную правую ногу, от крыльца к лапасу, а Валерка сбрасывал сверху пласты сена, дымившие сухой травяной пылью, и кричал ему:
– Дешк, ну куда ты? Я сам, лежи иди!
Дед слабо взмахивал рукой, подходил и тоже брал вилы. Лицо его заливал пот, он часто мигал белыми ресницами, и капли соскальзывали, минуя ввалившиеся щеки, застревали в клочкастой щетине, в туго завязанном у подбородка треухе. Казалось, дед плакал не переставая, и Валерка не знал, что еще говорить ему.
– Лерка, сынок, – тихо выдыхал дед, и слова его гасли в шорохе сена.
Валерка спрыгивал с лапаса, торопясь, растрясывал пласты, нес потом сено через сарай овечкам, а дед передвигался следом и подбирал на опущенные вилы обтрусившиеся былинки.
– Дешк, все! Пошли, – звал Валерка, швыряя в угол свои вилы.
– Не, стой... погоди, – бормотал дед, – найди-ка пролвочку...
Валерка находил вязальную проволоку, притягивал, нетерпеливо загибая концы, какую-нибудь жердочку в ограде, а когда заканчивал, оказывалось, что дед и не смотрел за ним. Отвернувшись и уронив вилы, он плакал, и тряслись в просторных рукавах полушубка его рукавицы.
Вечером бабушка приносила со двора серые застиранные бинты, делала из них валики, пахнущие хозяйственным мылом и улицей, и уводила деда на перевязку. Они закрывались в теплушке, и было слышно, как сначала звякал брючный ремень, а потом стонал и бранился дед. После перевязки он возвращался в среднюю избу раздраженным и приносил тяжелый запах открытой гноящейся раны, сделавшей его хромым задолго до Валеркиного рождения.
Дед ложился на свою койку, и в теплушку, ни на кого не глядя, уходила мать. Там она зажигала газетку, тыкала ею во все углы, брызгала на топчан и занавески одеколоном и спешно, оставляя сенешную дверь приоткрытой, выносила таз из-под рукомойника. Делала она все быстро и молча, так же, как забивала свежим снегом ржавые промоины в сугробе у крыльца, появлявшиеся после ночи. Вечера становились длинными и тяжкими, и Валерка, не доучивая уроков, стал уходить из дома.
Выходил на задний двор, задерживался у бани, пока глаза ни привыкали к потемкам, натягивал штанины на голенища чёсанок, чтобы, угодив в сугроб, не начерпать снега, и отправлялся прямиком на гору. Он старался устать, измотаться, чтобы потом придти и умереть в постели до утра. За целый месяц он не встретил в этих вылазках ни одной живой души, один раз только сорвался под кручу, сбитый с толку налетевшим густым мокрым снегом, оглушившим и ослепившим вдруг, а чаще всего просто шел, взбирался, тащился километра три и возвращался назад. В голове крутились какие-нибудь случайно навязавшиеся слова вроде «у нас еще в запасе 14 минут», которые он забывал, раздеваясь в теплушке и прокрадываясь к своей кровати в горнице. Домашние спали, и даже похрапывал, наглотавшись анальгина, дед.
Но однажды, – март был уже на исходе, – он вернулся, а в средней избе еще горел свет, верхняя лампочка в допотопном шелковом абажуре. Дед и бабушка не спали, но с ним не заговорили, и он долго не мог заснуть, прислушиваясь и переживая неясную виноватость, забытую к утру. Когда это повторилось в третий раз, он прекратил свои вылазки, время от времени стал выходить к речке, где и без него народу по вечерам стало задерживаться немало. На подсохших буграх резались в ножичек, водили какие-то свои игры девчонки, а в потемках самые стойкие собирались на бревнах или около лодки, приготовленной к спуску. Выдуманные истории и вялые споры о пустяках быстро наскучивали Валерке, и он уходил домой.
Когда река очистилась ото льда, деда стали посылать в больницу. Строго настаивала на этом фельдшерица Елена Анисимовна, пугая заражением крови, уговаривала с какой-то опаской бабушка, плакала, не зная, на чем настоять, тетя Надя, и получилось, что дед как бы послушался отца, сказавшего: «Завтра едем».
Рано утром деду переменили белье, натянули на ватные штаны новые негнущиеся валенки с блестящими калошами, надели отцово пальто и рыжую кожаную шапку. Дед неуклюже поворачивался, переступал ногами, держась обеими руками за стол в теплушке, бормотал что-то скороговоркой и постанывал. Наконец ему дали перекреститься на темный угол и повели к лодке. Валерка, задавая корм скотине, задержался, а когда прибежал на берег, лодка с молочными бидонами пересекала уже середину реки, и жутко как-то было на этой стороне. Повиснув на руках отца и тети Нади, дед плакал в голос, с жалкими причетами, и, видно, уже никто не знал, что еще говорить ему.
– Толик, сынок, – наконец связно выговорил дед, – не возите меня... Дома помру... скоро.
И, возвратившись домой, он уже не вставал больше с перетрясенной постели. Хлопотали вокруг него бабушка и тетя Надя, стала подходить мать, а Валерка находил себе занятия во дворе или на речке, и страшно и неловко ему было случайно наткнуться на дедов беспомощный взгляд.
В теплушке он встречался теперь с пьяненьким отцом.
– Вот, Валерк, дед-то наш, а, – говорил отец, и в уголках глаз у него вспыхивали блики от яркой лампочки.
Мать по обыкновению молчала и выдавала свое раздражение лишь в тех резких, сдерживаемых движениях, с которыми подавала на стол.
– Помнишь, как он был? – спрашивал отец, и Валерка, чувствуя какую-то маету, злился на нелепые, неточные слова. Он помнил, каким был дед, и не мог представить себе, как это его не станет.

Его память о деде и начиналась с ясных весенних дней, одним из которых было Вербное воскресенье – чаще всего теплое, солнечное, каким и должен быть настоящий весенний праздник.
– Ну, так как, – спрашивал дед, – идешь на Пески?
– А ножичек дашь?
– Да придется...
Бабушка кормила завтраком, мать наказывала подальше обходить лужи и грязь, и Валерка отправлялся на Красную гору, на первых порах старательно обходя подманы – овражки и выемки, наполненные пропитанным талой водой снегом. На горе или кто-нибудь уже поджидал компанию, или приходилось самому дожидаться.
Гребень, обдутый ветрами и уже прогретый солнцем, подсыхал, и россыпью белели на нем чистые камушки. Милое дело – швырять их с крутого склона. Камень стремительно описывает дугу и долго отвесно падает. Взгляд прилипает к белому пятнышку, и тогда летящими кажутся пашня, речка, бурый лесок, дорога у подножия увала... И ты сам летаешь, чувствуя холодок в груди и покалывание в ладонях. Да и когда собиралась обычная их «краянская» компания, они еще долго не могли покинуть гребень, швыряя камни, следя за рекой, видной с Красной горы на два поворота вверх и вниз по течению. Тянуло рассмотреть с гребня и родное село, улицей повторявшее изгиб реки, и Синие горы, едва проступавшие на горизонте за дальними лесопосадками и квадратами еще белых полей.
На другом берегу, по словам деда, рос когда-то густой и могучий лес, речка подтачивала корни берез и лип, но, видя изо дня в день лишь молодой лесок, непролазный ивняк в русле старицы, верилось в это, как верится в сказки и деревенские байки.
– Наша фамилия тут первой прописалась, – гордясь, любил повторять дед. – Старые люди сказывали, через речку проехать было нельзя, потому как тележные колеса рыба забивала. А лес уже в последнюю войну на пенёк посадили – дрова на станцию возили по разнарядке, паровозы топить…
Порезвившись на увале, шли дальше. Прорезанная лишь в одном месте глубоким логом, Красная гора соединялась с лощиной, по высокому пологому склону которой сползали к ручью Пески, на которых и росла красная верба. Короткий путь к ним проходил по однообразному ковыльному полю, и здесь высматривали суслиные норы. Если Вербное выпадало поздним, и суслики успевали обновить ходы, то на целый час переход удлинялся – отловить надо было не меньше пяти, чтобы хоть по лапке досталось на позднем привале. Вспоминая дедову науку, Валерка оставлял бездонные точанки другим, а сам выбирал норы с кучками свежевырытой глины у пологих входов – в такие хватало вылить два сапога воды, как на свет божий выбирался мокрый покорный зверек. Ободранные тушки промывали потом в ручье, обжаривали на углях целиком и уж после делили по-честности. Шкурки забирал на сдачу кудашу-заготовителю Чичика.
На ковыльном переходе издали становились заметными и другие компании. Заметив девчоночью, кто-нибудь выкрикивал: «Кизята!» – и все зачем-то срывались на бег.
– Впере-о-от! Огонь, батарея, пали-и!
Так и врывались чаще всего на Пески, и редко кто тут же тянулся с ножом за веточками с пушистыми шариками. Куда веселее было, сбросив на кусты пальтишки и шапки, пробежать в редком прохладном воздухе, от которого делалось холодно и пусто в ушах, вдоль влажного песчаного склона, врубиться в горьковато пахнущие серебристо-красные заросли, запутаться там и упасть на упругие ветки, повиснув над неопасной кручей.
С Песков уходили не скоро. Затевались игры, порой, сразу несколько. Драки, когда старшие науськивали друг на друга младших, не для потехи, а якобы выяснить, кто сильнее, на Песках устраивались редко, все, наверное, чувствовали здесь, что дом далеко, да и других занятий хватало.
Обратный путь всегда казался вдвое длиннее. Шагали недружно, почти не разговаривали. Хотелось побросать половину нарезанных вербочек, но дома их ждали, и бросить никто не решался. Иногда у них еще хватало сил с криками сбежать по склону Красной горы к селу, но смотреть под ноги, осторожничать уже никому не хотелось. Шли напролом, и кто-нибудь с удивленным восклицанием: «Ого, по кех!» – по колено, а то и по пояс проваливался в коварный подман.
Дед встречал Валерку у задней калитки и говорил весело:
– Отчиняй ворота, едет Степка-сирота!
Потом на виду у домашних он встряхивал вербочкой и небольно ударял его. Дотягивался, изобразив ловкость и молодую прыть, и до бабушки:
– Не верба бьет, старый грех!
– Че ж ты, старый, делаешь: поясницу захлестнул! – сердилась будто бы бабушка.
Отец, глядя на них, улыбался и потихоньку приобнимал мать.
– Сам плетку сплел? – спрашивал Валерку. – Прутки надо разминать дольше, тогда на сгибах не будут лопаться. Показать?
Валерка уже уплетал какой-нибудь пирожок с тыквушкой, подсунутый бабушкой, готов был хоть снова на Пески, и они, трое мужиков, шли ко двору. Отец с увлечением брался за плетку, а дед молчал, постегивал по голенищу сапога красной веточкой и улыбался, если сын с внуком начинали спорить.
– Ну, мужики, айдате кашу есть, – звала попозже бабушка.
Через неделю, на Светлое воскресенье, она сварит рисовую кашу с изюмом и осколками карамели, а сперва они ели вербную. Серебристых шариков в ней совсем не густо, они уже не пушатся, сделавшись похожими на рисинки, но пахнут.
– Каша с весной! – смеялся отец.
И было это совсем недавно, словно вчера, и в то же время уже страшно далеко. Так далеко, что Валерке хотелось тихо заплакать. Он вдруг понял, что уже никогда не повторятся те походы за вербочками...
      
На следующий вечер он остался дома. Видел, как кормили ужином деда, приподняв его на подушках, как, сдерживая стоны, молился он, повернувшись неловко на бок, благодарил, наверное, за ужин, съев две ложки молочного кулеша.
– Учи билеты, – напомнила мать.
Валерка кивнул и ушел в теплушку с первым попавшимся учебником.
– Хто... дома? – услышал он слабый дедов голос.
– Все, – ответила бабушка.
– Мужики где?
– Анатолий на дворе, Валерка уроки учит.
– Пусть... ничего, – отозвался дед.
Бабушка отвечала так же, как, наверное, и вчера и раньше, когда их с отцом не было дома, и дед успокаивался. Было в этом что-то стыдное, будто они с отцом бросили деда.
Он оделся и вышел во двор. Теплая влажная ночь обступила его, и Валерка вдруг вспомнил, как учил его дед кликать жаворонок.
Бабушка пекла штук пять птиц с пшеничными глазами, и надо было влезть на лапас, положить «жаворонку» на голову и петь: «Жаворонушки, перепелушки, летите к нам, несите нам...»
– Громче, громче! – стоя внизу, просил дед. – Ты играй, пой, че ты как Алену-дуду толмишь!
– Жаворо-онушки, перепе-олушки-и, – начинал подвывать Валерка.
– Хорош, слазь, – звал его дед. – Немтырь ты, как твой отец. А я еще гармонь собирался покупать! Ешь жаворонку, чего насупился.
И все-таки Валеркой дед гордился. Рассказывал соседям:
– Ей-бо, не учил – сам! Я читаю, он слухает. Потом взял и дальше один читать стал! Лерк, про кого книжка?
– Про Филипка.
– Ну! Про Филипка!
Валерке шел тогда седьмой год, а грамоте у деда любой мог научиться, потому что он сам читал по слогам и водил по листу пальцем. Дед любил порассказать, повздыхать, но Валерке не хватало терпения его выслушивать. Поэтому и запоминал он истории, вроде того, как дед ездил по селу на верблюде.
– Дешк, а зачем ты на верблюде ездил? – живо интересовался Валерка.
– Покойников на могилки свозил, – вздыхал дед. – Голод тогда был, мерли как мухи.
– А ты, когда маленький был, дрался? – спрашивал Валерка.
– Дрался, – улыбался дед. – Меня из приходской школы выгнали, учителю зуб выбил. А на кулачках меня никто не одолевал! Я ловок был!
Дед, пожалуй, был ловок во всем. Он умел плести кнуты, корзины, огромные короба, чинил на бригадной конюшне сбрую, делал оконные рамы и даже колеса к телегам и тарантасам. Как только наступало лето, он загорался научить чему-нибудь и Валерку.
– Хочешь плотничать? – спрашивал.
– Хочу, – соглашался сразу Валерка.
– Тогда вот тебе березовое полено – делай себе топор.
– Черен, что ли?
– Сам ты черен! Черен у лопаты бывает. Топорище теши!
В другое время дед таким манером и выучил бы кого-нибудь плотничать, но не Валерку.
– Ты хоть бы косить научился, пока я не помер, – без особой надежды сказал дед в прошлом году. – Будешь косить?
– Буду, – согласился Валерка.
– Утром пораньше вставай, и сходим, росу захватим.
Валерка тогда схитрил. Привязал консервные банки к воротам, и, как только мать открыла их, чтобы выгнать скотину, он и услышал звон, кровать его у окна стояла. Потом еще слушал, как мать отвязывала банки, снова бренча ими, и, часто моргая, старался согнать липкий сон. А когда глаза перестали сами собой закрываться, он лег на спину и стал слушать. Ровно дышал отец в спальне, позвякивала чашками бабушка в теплушке, деда слышно не было. Потом в средней избе послышался какой-то шорох, кряхтение, а следом тонко пропела расшатанная половица у дедовой кровати. Просияв, Валерка выскочил из-под одеяла, быстро оделся и как ни в чем не бывало вышел к деду.
– Лерк, эт ты, что ль? – спросил тот, застегиваясь, а потом так и рассказывал: – Я говорю, Лерк, эт ты, что ль? Он говорит, я. С коровами сам поднялся! А косил как! Все калачики и полынь на задах посшибал.
– Умеет, значит, косу держать? – улыбался отец.
– Умеет! Ты, Анатолий, его теперь в степь бери, пусть клевера попытает, пырейчика – пойдет дело!
      
Вскоре наступило какое-то затишье. Здоровье деда не менялось, и однообразные вечера снова стали надоедать Валерке. Он силой удерживал себя дома, старался найти какое-нибудь занятие, но подойти к деду, поговорить с ним так и не осмелился. Боялся показать свою жалость и растерянность. Зато отец приходил теперь с работы пораньше, помогал Валерке вытащить навоз, а после ужина подсаживался к деду.
– Ну как, тять, нынче дела? Не полегчало?
За деда ответ держала бабушка, и отец, просиживая около дедовой постели и глядя на деда, разговаривал с ней.
– Может, все-таки поедем в больницу? – спрашивал он.
На этот вопрос, покачивая головой, дед отвечал сам.
Валерка смотрел издали, и у него перехватывало горло.
То и дело дед как бы засыпал, даже слабо храпел во сне, тогда его ненадолго оставляли одного.
Всполошились дня через два: перестал есть. Придя из школы, Валерка услышал разговоры, постукивание посуды в средней избе.
– Отец, слышь, проглони ложечку, – устало говорила бабушка.
– Папаш, супчика попробуй, – помогала ей мать.
Но особой тревоги Валерка не почувствовал и вечером ушел на подсохший выгон, где теперь играли в лапту. Вернувшись, он пошел спать, заметив, что в средней избе зажгли светильник. Пластмассовая лилия тихо гудела на переборке, и в красноватом ее свете Валерка увидел темный угол дедовой кровати и сидящую за столом бабушку. Дед тихо постанывал.
Валерке показалось, что он едва успел закрыть глаза, как его разбудили непривычно громкие голоса. Не стараясь понять, о чем говорят, он торопливо оделся. В средней избе ярко горел свет, и деда обступало много, Валерке в первый миг показалось – целая толпа людей. Отец, мать, тетя Надя, соседи. Бабушку за ними не было видно.
– Отец, ты меня слышишь? – измученно звала она. – Махни головой, махни!
– Тя-ятя-а! – сквозь слезы и рыдания тянула тетя Надя. – Просни-ися! Тя-атя-а!
У Валерки ком застрял в горле. Его никто не заметил, не подозвал, и он ощутил какой-то одинокий страх.
– Ставьте свечку, – со свистом шмыгая носом, сказала соседка.
– Да живой он, живой! – закричала тетя Надя и вдруг вскочила к деду на постель. – Тя-атя-а!
Мать отделилась ото всех, хотела, наверное, выбежать в теплушку и увидела растерянного Валерку.
– К Шаровым, к Шаровым иди, – проговорила скороговоркой. – О господи...
– Он живой? – бросился за ней Валерка.
– Живой пока. А ты иди, иди, там ночуй.
Валерка надел куртку, пошел в дом тети Нади.
У Шаровых горел свет на кухне. Валерка приостановился, соображая, с какими словами войти туда, но слова не нашлись. Дядя Леша сидел за столом с остатками ужина и, увидев Валерку, поднялся.
– Помер? – спросил, берясь за пуговицу на рубашке.
– Нет, – ответил Валерка и услышал себя словно со стороны.
– Фу-ты! – передохнул дядя Леша и сел на место. – А чего за Надей прибегали?
– Спит он, никого не слышит.
– Значит, помрет, – опустил голову дядя Леша. – Ты раздевайся, сейчас Витька подойдет. У нас будешь ночевать? Да-а... Помрет Иван Михалыч, а я и прощенья не попросил. Будет и там на меня обижаться. Да-а... Ты, Валерк, ложись на нашей кровати, я тоже к вам пойду. Ложись. Здорово не переживай, дед твой хорошо пожил. Ложись.
Чужая постель, чужие запахи и даже особенная какая-то тишина окружили Валерку, и он казался самому себе маленьким и забытым. «Зачем же я ушел?» – подумал он наконец. Но с постели не встал, а только накрылся с головой одеялом.
Утром его разбудил Витька.
– Вставай, а то я дом запру, – сказал он, запихивая учебники в сумку.
– Ты в школу? – спросил Валерка.
– Я в школу, – вздохнул Витька, – это тебе можно не ходить.
– Почему?
– Дед-то у вас жил.
– Ну и что? – Валерка сел на постели и поежился.
– У вас и умер. Хоронить будут, я тоже не пойду.
– Когда умер? – Валерка уже вспомнил все, но ни горя, ни тоски не почувствовал, и ему стало стыдно. – Когда?
– К утру, отец приходил... Дурак я, надо было после восьмого в техникум поступать.
«Я внук, и он внук», – подумал Валерка.
К своему дому он старался подойти незамеченным. Стыдно было бы встретить кого-нибудь по дороге.
В сенях Валерка наткнулся на радиоприемник, стоящий на полу, включил свет и переставил его поближе к груде других вещей, вынесенных из комнат.
В доме теперь хозяевами были близкие и дальние родственники. Тетя Лиза возилась у печки, громко переговаривались у стола, засыпанного мукой, стряпухи.
– Валерк, ты умеешь примус разжечь? – спросили его, он кивнул. – Раскочегарь где-нибудь в мазанке, кур надо палить.
И Валерка понял, что ему надо делать: помогать любому и каждому, бегать, крутиться, чтобы не было времени присесть или зайти в дом, к деду. И он крутился. Отец привез на грузовике гроб и старый катафалк, называемый просто станком, выпил кружку воды и поехал за крестом и оградкой. Он тоже дело делал, но Валерка не знал, его ли оно сейчас. Бабушка и тетя Надя, наверное, и не отходили от деда.
К ночи небо нахмурилось, потянул сырой ветерок вдоль улицы, но к их дому все равно стали собираться старушки. Не зря, наверное, это называлось у них «службой». Только дед, как ни любил петь, ни на одну, сколько помнил Валерка, не ходил, даже в метель бабушке приходилось долго упрашивать его, чтобы проводил хоть до бабки Онички. Валерка пытался вспомнить еще что-нибудь про деда, но ничего путного ему на ум не приходило. Он просто видел его перед глазами – и все.
У Шаровых они выпили с Витькой по стакану чая и сыграли две партии в шашки.
– Я уже сказал классной, что завтра в школу не приду, – сообщил Витька.
Спать легли рано. Уже в полудреме Валерка слышал, как пришли дядя Леша с отцом, но о чем они говорили, уже не понимал.
Утром они шли по улице вчетвером. Только что кончился дождь, грозился пролиться новый, и старшие мужчины хмурились.
– Суровый был Иван Михалыч, вот и погода под него подлаживается, – сказал дядя Леша. – Хорошо, что могилу вчера кончили. А вам, ребята, придется на переправе подежурить, Вальку с зятем встретить.
– Встретим, – пообещал Витька, и они, не заходя в дом, отправились на речку.
Молоко уже увозили вдоль левого берега на тракторе, а к правому причаливала лодка.
– Встретили! – обрадовался Витька, указывая пальцем в лодку. – Вон они.
По скользкому берегу Валентина поднималась первой да еще подтягивала за рукав мужа Николая.
– Вынь ты хоть руки из кармана, ворон! – прикрикивала она.
– Да ладно тебе, – нетвердо отвечал Николай.
– Здорово, братовья, – приветствовала их Валентина, подавая сумку. – Дома еще дед?
– Дома, – ответил Валерка и смутился: Валька заражала всех каким-то своим микробом.
Дома Валентина притихла, пустила слезу и велела Николаю раздеваться. Они прошли в горницу, и, увидев их, тетя Надя осевшим голосом заголосила:
– Де-тыни-ки мои-и, и где же ваш-и де-души-ка-а! О-ох!
Николай подошел ближе и поддержал ее за плечо. Валентина заплакала. Когда тетя Надя, охая, стала умолкать, она подошла к гробу и заглянула деду в лицо. Через несколько минут Николай курил с мужчинами в сарае, а сеструха, нацепив вынутый из сумки фартук, допрашивала тетю Лизу, кто что готовит на поминки.
Валерку опять приставили к примусу следить за лапшой. Во дворе чуть накрапывал дождь, и время от времени ветер зашвыривал легкие капли в раскрытую дверь мазанки. Ровное гудение примуса срывалось, но Валерка не двигался с места. Он все пытался разобраться в происходящем, всему определить свое место, но сделать этого до конца не мог и чувствовал себя растерянным и позабытым. Ему казалось, что приготовления эти ведутся уже целую неделю, и хотелось, чтобы они поскорее закончились и все пошло бы по-старому.
Откуда-то появился озабоченный отец.
– Так, Валерк, решили, что крест вы с Витяем понесете. Стойте с ним у ворот и ждите. – В руках он держал стопку чистых полотенец. – Не знаю, привязывать вам полотенца... Возьми на всякий случай в карман... Значит, стойте и ждите.
Валерка вспомнил дружинные сборы. С пятого класса он был горнистом, и вот что-то похожее творилось у них перед сборами. Ему натягивали на голову пилотку с кисточкой, повязывали красную ленту через плечо и ставили рядом со знаменосцем. «Стойте так и ждите, – торопливо говорила пионервожатая. – Как скажу...» И как только она выкрикивала: «Внести знамя!» – Валерка вздрагивал и второпях стукался зубами о мундштук горна.
Лапшу забрали, и Валерка остановил примус.
Дождь на дворе усилился, и все прятались по закутам и в доме. Валерка побывал и там и там и не один раз услышал дяди Лешины утренние слова:
– Сурьезный был Иван Михалыч, и, вишь, погодка-то!
Потом они стояли с Витькой у ворот, держа пирамидку с крестом из железных прутьев, и ждали выноса. Краска на кресте еще не успела просохнуть и пачкала руки. Сенешная дверь им была не видна, и о выносе Валерка догадался из разговора.
– А че же не на руках-то? – спросил кто-то.
– Да он не партийный. Просто старик.
– А в войну председателем был.
– В войну и ты председателем мог быть.
Валерка услышал слабые причитания, комариное гудение монашек – пора было трогаться.
Пока шли до школы, где был поворот за село, снова налетал дождь, но шага никто не убыстрял. Валерка переставал временами чувствовать свои ноги в тесных сапогах, режущую боль в ладонях, слух его заполняли какие-то тягучие неясные звуки, и ему казалось, что он сам умирает, распадаясь на части.
Возле школы они остановились, появился Михаил Филиппович с фотоаппаратом, и Валерка оказался вдруг рядом с гробом. Но прежде он увидел родных. Искаженное лицо бабушки, красные, ввалившиеся глаза матери, землистое лицо отца и какое-то глуповатое выражение Валиного лица – все отпечаталось как на фотографии. Деда Валерка не узнал. Лоб и подбородок его опоясывали желтоватые бумажные полоски с церковными буквами, закрытые глаза провалились в черные лунки, куда затекли капли дождя.
– Внимание, – вежливо скомандовал Михаил Филиппович. – Секундочку. Извините...
Пора было трогаться дальше.
– Ты – слева, – уточнил Витька.
До кладбища дошли быстрее. Валерка вроде бы думал о чем-то, но о чем – вспомнить потом не мог. Их догнал дядя Леша и показал, куда нести крест...
Закончилась протяжная молчаливая минута, бабушка, прислонившись к крышке гроба, слабо, без голоса, зарыдала, и Валерке почудился какой-то всеобщий плач, от которого вдруг сдавило голову и перехватило дыхание. И опять пошел дождь.
Гроб обвязали веревками, люди расступились, и он поплыл над землей, над красной ямой, качнулся и пошел вниз. Веревки ослабли, потом натянулись снова, и из ямы показались дядя Леша и Николай. Бабушку подвели к краю, и из ее кулачка просыпалась земля. Землю стали бросать все, и Валерка захватил горсть из-под ног, но это была грязь и кусок плиточника. Бросить в деда камнем он не посмел.
Только через час собрались поминать деда Ивана. Кухарки вернулись еще от школы, с полдороги, приготовили столы, сдвинув три в передней и два в средней избе, от соседей принесли лавки и клеенчатые скатерти. Валерка снова был на подхвате и понемногу освобождался от оцепенения. Потом, когда всех усадили, им с Витькой тетя Лиза накрыла на стол в теплушке. Хлебая лапшу, Валерка прислушивался к разговорам за столами и понимал, что вспоминают там деда. Он тоже хотел бы что-нибудь вспомнить и рассказать, но ничего путного на ум не шло.
– Сынок, ты уж за скотиной присмотри, – напомнила, заглянув в теплушку за каким-то угощением, мать.
Валерка кивнул и поторопился встать из-за стола.
Он вдруг заметил, что все стал делать бегом, может быть, просто торопился к отдыху, которого хотелось, наверное, и всем родным, чтобы наконец обо всем хорошенько подумать.
А погода к вечеру стала меняться. Тучи посветлели, и, хотя они все еще летели на северо-восток, у земли ветер притих, и на западе проглянуло какое-то запаренное солнце. «Деда схоронили, и солнце вышло», – подумал Валерка.
Когда он вошел в дом, в теплушке закусывали кухарки. За столами пьяно разговаривали несколько мужиков, но и они вскоре вышли во двор. Мать собиралась отмывать затоптанные полы, и Валерка принялся вытаскивать столы и лавки. Пустея, комнаты становились гулкими, как в новом доме.
И наступила минута, когда в доме стало совсем тихо и пусто. Родственники ушли, тетя Надя с Валентиной увели бабушку, а мать и отец задерживались где-то во дворе. Валерка повесил свою куртку на опустевшую вешалку и огляделся. Ходики в теплушке стояли, и он не знал, когда можно будет пустить их снова. Зеркало завешивала старая козловая шаль, и грязь, грязь под ногами...
Валерка вошел в среднюю избу. На месте тут оставался только шифоньер, все прочее было свалено где-то в общую кучу. В углу, где стояла дедова кровать, свисал со стены рисованный масляными красками коврик с лебедями, под ним чернела промокшая за зиму стена. На полу лежала алюминиевая ложка, и Валерка пошел, чтобы поднять ее. Шаги отдавались близким эхом, и вдруг посреди тишины громко и очень знакомо скрипнула половица. Одна-единственная на весь дом, та, что была у дедовой кровати. Валерка замер на ней, не дойдя до ложки, потому что у него вдруг оборвалось и полетело куда-то сердце. Он растерянно шагнул вперед, и, отжимаясь, половица пропела снова. Нагибаясь за ложкой, Валерка присел, привалился спиной к простенку, и у него впервые за эти дни откуда-то прорвались слезы.
Он уже подвывал, не давая себе отчета в слезах, когда вошел отец.
– Валерка, ты чего? – полупьяно спросил он от порога, подошел и присел рядом. – Ну, перестань, слышишь? Таким молодцом держался.
И Валерка заревел в голос.
– Ну, сынок, – нетвердо пытался уговорить его отец. – Чего ты. Дедушка у нас пожил, нам бы столько... Ну-ну. Перестань...
Сквозь слезы Валерка видел на полу дурацкую ложку и понемногу затихал. Еще вздрагивая от слез, он поднялся и, шагнув, наступил на расшатанную половицу.
– С-слы-шишь?
– Кого? – не понял отец.
– Ну, скрипит! – крикнул Валерка. – Дедушка наступал – она скрипела. И все!
Отец тоже поднялся.
– Что все?
– Его нет, а она скрипит! И все! Я даже не знаю, откуда у него эта рана была.
– Погоди, погоди, – отец почесал лоб. – Как это ты не знаешь? Ты о чем?
– Деда нет, а... а я ничего не помню, – у Валерки снова покатились крупные, горячие слезы. – Как будто не было... Одна половица осталась.
Отец молча смотрел на него.
– Не одна половица, – совсем трезво сказал он. – Раз ты ее запомнил, значит, не одна. Ты погоди, ты успокойся. Пошли-ка поговорим с тобой...
На пороге стояла мать и смотрела на них, держа на весу мокрую тряпку