Письмо

Трофимов-Ковшов
   Здравствуйте, мои дорогие родные! Без приветствий и пожеланий нацарапаю о том, что я, страдалец, пережил в эти дни, едва не лишившись здоровья на старости лет.
   Не успели зарубцеваться в душе моей раны, начавшие кровоточить ласковым майским утром в связи с трагической, но нелепой гибелью младшего брата, как ещё одно черное известие прилетело из далекого уральского поселочка.
   Нашего старшего брата, весельчака и балагура, здоровяка и оптимиста, нашего любимого Николая больше нет.
   Утром 6 числа этого месяца он наложил на себя руки, повесился. В предсмертной записке, разноречивой и несходной с характером брата, говорилось о том, что чрезвычайные, несовместимые с жизнью обстоятельства, вынудили его пойти на этот крайний шаг.
    Эпистола начиналась с признания любви к жене, якобы, последней ниточке, связывавшей его с лилейным светом. Далее он не без горести заявлял, что только добровольный уход из жизни предотвратит грозящий провал – потерю дома, машины и всего остального. Заканчивалось оно просьбой «похоронить его по шоферски», как и подобает мужу, который всю свою намеренную жизнь провел за баранкой автомобиля. Обращение к Богу о прощении, раскаяние, христианский страх перед неминучей бездной не присутствовали в прощальном слове Николая.   
    Заверяю вас, что брат действительно души не чаял в жене – инородке и иноверке, по-своему красивой, но своеобразной и своенравной женщине. О взаимности я бы говорить поостерегся, потому что по прошествии лет это ощущение растворяется в обыденности без следа, а по теперешним временам оно вообще на вес золота. Как мне кажется, Валентина с её вожжевым характером супружество понимала по-своему, без стеснения понукая и помыкая простоватым муженьком, заставляя при этом петь его под свою дуду.
    К сожалению, Николай добровольно, без понуждения уступал жене; не верховодил в доме, как большинство деревенских мужиков – работяг и добытчиков, а послушно исполнял  её волю, зачарованно слушая никчемные песни ночной кукушки. Не бог весть какой херувим, но не усредненный и не ущербный, однако мог притягивать к себе людей, как магнитом, верховодил в своём кругу, делая это по естеству, от природы. Я полагаю, что он составил бы сродную партию не уральской таежнице с непроницаемыми черными глазами и крутым норовом, а веселой, подстать ему, волжанке с золотистой косой и с извечной смешинкой на устах. Но не зря изрекают, абы знать - не гадать. Видно, предуготовлено споткнуться ему  аккурат там, где чихнул леший.
    Матушка наша не без корысти благословляла дражайшее, на первый взгляд, неравенство, видя в нем залог благополучия и константности семьи. Сполна испив горькую домостроевскую чашу, любезно подносимую её суженым, нашим батюшкой, человеком крутым и деспотичным, она не представляла семейную жизнь хотя бы на равных. И, разумеется, была адептом именно женского начала в обществе.
    Детей у них не было. Со временем он как будто смирился с этим
условием, уступив настойчивым просьбам возлюбленной половины не брать из детского дома чужого чада. Пустоту и скуку стушевывали две бабушки-инородки, которых он покорно содержал на протяжении своего короткого века, да племянники и племянницы с её стороны, регулярно наезжавшие из города.
    А ещё он любил канителиться с местной детворой. Отчего и почему – разжевывать не надо. Бездетность угнетала его, как и всякого здорового мужика, сознающего, что в этом его вины нет. Конечно, убивался и горевал и по пьяному делу плел околесицу; однажды договорился до того, что попросил родить ему ребенка молодую соседку.
    Шофером он был отменным, работником ревностным. Но кроме уважения и почета, ничего другого не нажил. Было бы кощунством даже предположить, что Николай сунулся в нехорошую историю, погнался за большими деньгами, презрел закон, мораль и целомудренность. А вылетев в трубу, не нашел ничего лучшего, кроме петли. Шик и бандитские разборки были не для него. Он гордился тем, что не шатался, оттрубив на одном месте без малого сорок лет. И даже мизерная зарплата, перестройка и передел собственности не могли повлиять на его устойчивость. В трудовой книжке у него лишь одна запись. Как хозяин, которому напоследок он набил морду, сформулирует увольнение, я не знаю. 
    Как раз кстати я вспомнил, что в то незадачливое майское утро, возле гроба младшего брата, невольно отшатнулся от него – до такой степени ошарашил меня его взгляд. В сосредоточенных с прищуром веждах не было ожидаемого сожаления. Неподобающе фривольно, с нечеловеческим вызовом они словно бы говорили мне: вот как разрешается неразрешимое.
    Выходит, что уже тогда брат сделал для себя греховный выбор.
Но почему?
   Младший по глупости ли, предумышленно ли, под запал ли дербалызнул малую толику смертельного, скоро действующего яда на работе. До больницы его довезти не успели. Лекари констатировали, что умер несчастный в результате асфиксии – удушья.
   Церковь отпеть почившего не отказалась, а батюшка даже откровенно сокрушался, что преставился такой хороший человек и специалист. Лишь младшая дочь в порыве ипохондрии нелепо резюмировала: лучше умереть один раз, чем это делать каждый день.
   Душевные муки покойного связывались и с поисками истины в жизни, какую он не мог уразуметь с молодости, и с неразделенной любовью к другой женщине, и с неисцелимой болезнью дочери.
    Мы были привязаны к этому семейству. Искренне жалели жену, голубиную, безропотную, работящую женщину, молча сносившую вычуры и чудачества брата. И поскольку до сих пор вопрос о его смерти  остается открытым, носила она случайный или преднамеренный характер, явилась следствием ошибки или сознательного выбора, продолжаем по христиански терпимо относимся к этой утрате.
    Скорбим и плачем по нему, но допускаем, что кончина его – несчастный случай, от которого не застрахован ни один из нас.
    Другое дело - старший брат, покинувший мир с намерением. Смог бы я его остановить, если бы в решающую минуту оказался подле него, сказать трудно. Братья-покойники были конспираторами отменными.  Компанейские и доброжелательные, они могли укромно ограждать от любопытствующих личные тайны.      
    Видно, я совсем не знал своего старшего брата. А, может, зажирел, отяжелел, состарился, стал невнимательным к кровным сродственникам, довольствуясь мнимым достатком и благополучием. В прочее время, когда я обретался дыханием изгоя,  фиксируя каждую мелочь округ себя, беспокойный мозг мой обязательно вычислил бы источник его  жизненной сумятицы и душевных мук.
     Сердечный, он метался и горел, а я отмалчивался. По телефону допытывал меня обо всем, а я только соответствовал ему, не задавая лишних вопросов.
    Я соотносил его интерес с досужим любопытством, почти дежурной благопристойностью, а он что-то искал в потомственных корнях, мучимый душевной немочью, силился за что-то зацепиться. И, лишь благодаря нраву, не канючил и не лил горькие слезы. А, бывало, и утешал меня добросердечным, почти родительским словом.
    Конечные минуты земного бытия брата я воскресил по скупым рассказам очевидцев – соседей, друзей и знакомых, с кем общался по приезде в поселок.
    Утречком он поднялся, как обычно рано. Жене велел приготовить пойло для коровы, а сам отправился в гараж, где присматривал, помимо всего прочего, за небольшой газовой котельной.
    В котельной он выдрал из дежурного журнала большой лист бумаги и, поспешая, написал размашистым почерком своё последнее письмо. Довершая его, он, по видимости, обронил слезу, руки его дрожали, отдельные слова были прочитаны мною с трудом. И мысли сбивались. Не как в молодости, когда  строчил армейские письма, в том числе и  мне.
    Домой он без малого бежал. Ремень, прихваченный им с работы, так называемый повал, при помощи которого кастрировали и забивали быков, волочился за ним шлеёй. Аккуратный раньше во всем, даже в самых малостях, сегодня он этого не заметил, наверное, уже был далеко думками от земной жизни.
    Жена видела и слышала, как он поспешно шел по узкой тропинке вдоль фасада: промелькнул его силуэт в окне, а вслед затем хлопнул притвор сарая. Она налила в ведра подогретую воду и помои, но выйти  на улицу не торопилась. Окликая обычно мужа по каждой пустяковине, на этот раз  почему-то изменила своей манере.
    Николай заворотил под навес, стащил с головы шапку и швырнул её на кирпичи. Дальше он переметнул повал через брус, стойко закрепил его узлом, сотворил петлю, мертво вздохнул и повергнулся на землю. Притолока была низкой, ноги без малого касались земли, но это не воспрепятствовало петле стянуться вокруг шеи.
    Брат, видимо, умирал долго, ремень был широкий и дыхание остановилось не тотчас. Но он не сделал прямым счетом ничего, чтобы воротиться к жизни, хотя остатняя возможность для этого наличествовала - достаточно было натугой воли встать на цыпочки и уцепиться руками за притолоку.    
    Не корчи сковали его волю, а вожделение уйти из жизни, сломать её как ненужный, пришедший в негодность инструмент было велико. Природный инстинкт самосохранения, каковой должен был отвести руки от греховного помысла, не сработал. Лукавый убаюкал голос разума, повиснув на раменах самоубийцы неземным грузом.
    Я выстрадал такое чувство, будто бы брата моего, перед тем, как
ему задавиться, физически изуродовали: прошлись по нему бейсбольными битами, топтали ногами, вывихнули все позвонки, нахаркали в душу. С такой горячкой он отправился в греховное небытие, так жаждал поскорее свести счеты с жизнью, что кроме мыслей о петле, у него, наверное, других соображений не было.
    Когда я переступил порог дома, брата уже уложили в гроб, сбитый по теперешнему фасону  тесно для покойника, незнатного по происхождению, не имевшего больших доходов.  Казовый вид гроба сходствовал с закопченным ящиком для хранения угля, а крышка без креста смахивала на притвор для погребки. Позднее всё привели в божеский вид: отыскали иконку, в руки вложили платочек, на лоб водрузили венчик. И малый крест слепили из черных ленточек, на чем настояла моя благоверная, усмотревшая в халтуре глум над покойником.
    Усопшего укрыли саваном, купленным в местной ритуальной лавке. Голова, либо от того, что она покоилась прямо на досках, либо по причине грузности покойника, казалась ненормально запрокинутой. Будто бы повал, на коим удавился брат, до сих пор стягивал его мертвенной хваткой.
    С лика потерялась благорасположенная улыбка, подбородок обширно расплылся по груди, закрывая шею. Ни тени кручины, ни гнета, а неземной, противоестественный для Николая покой отпечатлелся в его мертвом облике, как сумерками, тронутом тленью смерти и  небытия.
     Хлопотали всего ничего. Сидели, в полголоса толковали, кому надо было – лили слезы и причитали.
    Время от времени скрипела и бахала дверь – это жаловали знакомые и соседи. А поскольку погребение должно было состояться только завтрашним днём, долго не мешкали в доме.
    Постояв у гроба, я прошел в кухню, притулившись в углу на небольшом стульчике. Мысли мои носились в разброд, одна хмурее другой. Голод притупился, но под ложечкой никудышно ныло и свербело, словно обзавелось там какое-то насекомое.
    Это чувство мне было ведомым. Я его ощущал всегда, когда напускались на меня одиночество и тоска.
    В квартире, после моего последнего приезда, многое переменилось и перестроилось. На месте, где раньше была спальня, хозяин разместил ванную комнату с туалетом. В углу тупо гудел газовый котел, приглушенный до минимума, чтобы покойник, не дай Бог, не обезобразился до похорон.
   Ремонтные работы прошлись, куда ни глянь, везде. И на кухне, и в зале, и в прихожей. Новая филенчатая дверь была установлена, где в своё время висела всего-навсего незамысловатая ширмочка. На стенах рисовались шелковые обои -  последний крик нынешней моды или, как правильно сказать, дизайна. Косяки, наличники, даже небольшая печь, оставленная, видимо, с приходом газа, как памятник прошлой кутерьме с дровами и золой, были окрашены белой матовой краской. Во всем чувствовалась забота, с какой хозяева относились к своему скромному, небогатому жилищу.
   Четыре уютных угла. И из каждого на Николая смотрело одиночество, неловко шамкающее бабкой-инородкой, оставшейся в живых, деловито распоряжающееся вечно озабоченной и строгой женой. О чем он думал в последнюю ночь, ворочаясь на старом, потертом диване? Какие мысли прокатывались в его воспаленном мозгу? Неужто смерть для него представлялась единственным средством от душевных мук, невзгод и отчаяния?
   Николая  с детства отличали сообразительность, находчивость и невинное мальчишеское плутовство. Однажды он ловко выдал мою кепку за свою, пропавшую при невыясненных обстоятельствах.
    Повзрослевшим, он выходил в буквальном смысле слова сухим из воды, не замочив ноги. В Армии  безболезненно переждал при-
лив на капоте военного «козелка», который застрял, как на грех, в песчаных дюнах возле Северного моря. И вернулся в часть целым и невредимым, заслужив у переполошившегося командного состава высокую похвалу.
    Николай мог проехать там, где не прошла бы лошадь, сделать то, что не сделал бы грамотный специалист с высшим образованием. Не случайно его посылали в область с ответственными поручениями без сопровождающих, справедливо полагая, что Николай все решит, добудет, выбьет.
    Однажды, когда ещё наша матушка была жива, Николай гостевал без супруги в родном доме. Изрядно набравшись к вечеру забористой сивухи, запинаясь и коверкая слова, он с жаром доказывал обалдевшей от нежданной встречи родне: «Я люблю так,- и рубил ладонью воздух,- чтобы у меня все было. Все!». Матушка, как мне показалось смотрела на него с осторожной жалостью.   
   Во всем её старший сын преуспевал, почти везде был первый, а вот в семейной жизни ему не везло. Домашний очаг так и не раскрылся для Николая в своей неповторимой, чарующей привлекательности, когда с визгом и писком детей от него исходит тепло и уют, а сердце покойно ждет  старости, в умиротворении черпая для себя целительные силы.
    Из глубоких раздумий по поводу случившегося меня вывел надтреснутый голос пожилого человека, подсевшего возле кухонного столика. В руках он держал бутылку водки,  приглашая меня выпить за помин души. Я отрицательно покачал головой. Не без сожаления мужчина поставил бутылку на стол, как бы давая понять, что одному пить не годится.
    Разговор завязывался с трудом. Я был погружен в свои мысли. Мне все казалось, что смерть брата – это нелепость, какой верить
никак нельзя, что я вовсе не здесь, в заснеженном уральском поселке, а у себя дома, что мне либо снится, либо мерещится, будто бы брата больше нет.
    Мужчина с досадой постукивал пустой рюмкой о столешницу, приноравливаясь при удобном случае наполнить посудинку. Наконец это ему удалось, потому что один из нас вызвался ему составить компанию, помянуть усопшего по старому русскому обычаю. Однако хозяйка, заглянувшая в кухню, чуть было не испортила обедню.
   - Явился. Видишь, что вы натворили со своей водкой.- С нескрываемой злобой выпалила она.
   Мне стало неудобно за тщедушного мужичка, который, видно, еле-еле наскреб по запыленным, мышиным сусекам на бутылку водки из огромного уважения к покойнику, как к близкому другу и соседу. Да и насколько я успел выяснить, алкоголь не был виновником гибели брата. Преставился, сердечный, совершенно трезвым. Был ли он в здравом уме, я не знаю. Но накануне самоубийства не дурил и не бражничал.
   У брата было одно неоспоримое достоинство, которое, впрочем. легче воспринимать как ахиллесову пяту. Он жил душой, порывом, не по шаблону,- не как подсказывали разум, этикет, традиции, а исходя из желаний, понятных ему одному. Еще с молодости повелось: его ждут дома после долгой отлучки, а он по улице идет зигзагами, здороваясь с каждой собачонкой; стол ломится от обильной закуски и выпивки, наш гость где-то за сараями играет с детворой в пятнашки; невеста все глаза просмотрела в окнах, жениха и след простыл – то ли на рыбалке, то ли футбол гоняет.
    Эти и другие чудачества легко сходили ему с рук, знали, что он поступает так не понарошку, готовый на всякий упрек ответить заразительным смехом и звонким поцелуем. И в этот раз не изменил себе, сотворил, как считал нужным, а не как требовали от него жизненные устои и мораль, в последний раз ошеломив родню и знакомых. Осталась прежней и Валентина. Даже возле смертного одра она не отступила от своего непреложного правила: гнать со двора собутыльников мужа в зашей.
    Это ей было свойственно не как женщине, которая жалела мужа и силилась огородить его от пагубных привычек, а как патрону заведения, где все надлежало быть чики-чики - в нерушимом порядке. Если муж весьма напивался и докучал ей, она его чепыхала в угол, где брат добросовестно и сразу засыпал. Налаженность восстанавливалась.
    Однажды я его захватил в таком виде, пьяно дрыхнувшим возле кухонного порога. В покойном облике брата гнездилось что-то наивное, как в ребенке, который устал от игрушек и приткнулся там, где его сморил сон. Выпивал не по правде, как во что-то играл. Играючи жил. Умер безотчетно, видно, не веря, что умрет. Потому и вывел в записке не «Прощайте», а «До свидания».
    Валентина  не производила впечатления горем убитой вдовы. Встретила  нас  улыбкой, как долгожданных гостей. Возле гроба  не плакала вместе с нами, не причитала, как этого требовало приличие. На вопросы отвечала спокойно и хладнокровно. Я подумал, что причиной тому - сильнейший шок, из которого женщина не вышла до сих пор. Но это, к сожалению, не  соответствовало действительности.
   Как я выяснил из разрозненных реплик, она совершенно равнодушно восприняла смерть мужа,- ни один мускул не дрогнул на её лице, когда она увидела его висящим на перекладине.
  Целомудренностью эта женщина никогда не страдала. В Бога не верила, святых не почитала. Воспитывалась по языческим канонам, в таежной глухомани, среди своего народа, где до сих пор самоубийство приравнивается к ритуалу, таинство которого ведомо лишь избранным.
   Милиционеры, приехавшие на подворье брата по её вызову, не
сразу сообразили, в чем, собственно, дело. Хозяйка деловито ходила взад-вперед: задавала корове сено, чистила навоз, стучала и скребла. «Где висельник-то?»- Не без сомнения спросил опер. «Да вон он, в проеме висит. Ещё дразнится. Язык высунул».- Ответила она без особого волнения.
   Вот у меня в душе и угнездилось сомнение. Не происки чужих людей погубили брата, а ледяное безучастие любимой жены, которую он берег, как зеницу ока, не дозволяя лишний раз пройтись по подворью. Но её трудно в чем-либо обвинить. Прямой вины Валентины в смерти брата нет. А время сейчас, сами знаете, таковское - каждый за себя. Родителей не жалеют, не говоря о муже.
   Задурил Николай ещё с осени, после Нового года немало опустился. Жене, неслыханное дело, принялся дерзить. Похаживал в пьяный шалман, где раскованно и вольно вели себя местные сорвиголовы. Однако накануне самоубийства вытрезвился, подобрался, что-то кумекал, о чем–то помышлял. Понимал, что ли, что жену не изменить, годы не воротить, расколоченное не склеить. Тирания, в какой бы форме она не проявлялась, скоропреходяща и нежизнеспособна. Но разваливаясь, она забирает с собой драгоценные человеческие жизни.
   Новоявленная вдовица скороговоркой и по слогам, во всеуслышание и шепотком, прямо и иносказательно повторила несколько раз, что-де у них в семье было все нормально, жили они хорошо – тихо и ладно. Но разве поверишь бабе, которая на похоронах ведет себя, как на именинах: то лезет в подполье за угощениями, то хватается за веник, чтобы смести мусор, то ласкается с племянницей, наговаривая той всякую безделицу. 
   Может быть, она отдавала дань языческой культуре, к коей принадлежала с родства? Невесомо воспринимается язычником смерть, как переход человека из одного мира в другой, не менее материальный, чем тот, в котором он жил и дышал.
      Я ни в жизнь не поверял ей. И, случалось, изрекал брату свои опасения на этот счет, а он посмеивался в ответ. До поры до времени его устраивала та налаженность, которой он безотчетно отдавался, как слепой поводырю. Но пришло время, когда поводырь отстранил своё плечо, слепому не на что стало опереться,  и он рухнул в небытиё.
     Как я ругаю его за то, что он позабыл о нас, родных и близких. Мы бы его не отринули от себя в трудную минуту. Стоило  ему сказать лишь одно словечко, и я бы отворил двери своей обители перед ним.
   Меня больно уязвляло, что Валентина давным-давно, как дома, на подворье, в огороде, так и в душе брата все переиначила на близкий себе лад. До поры до времени зорко наблюдала за порядком, а когда в этом отпала надобность, метнула все на самотек. 
   Идолопоклонники, сами того не сознавая, заимствуют силы и знания из далекого, дремучего прошлого, когда вещее слово хранительницы огня кого угодно могло обернуть в прах.   
    Увы, сейчас мы лишь можем догадываться и предполагать. Доказательств у нас нет никаких. А брат уже ни о чем не поведает. Он унес с собой тайну. И она теперь за семью печатями.
     Да, сперва я подумал, что он задолжал кому-то большие деньги. Но авария с «Фордом», о которой много болтали в последнее время, исчерпалась ничем.
   Так же тщетно, скажу я вам, мои дорогие родные, без видимых последствий миновало столкновение с другой иномаркой. Пострадавшие даже не удосужились что-либо истребовать с брата, не говоря уже об исковом заявлении и обращении в суд.
   Я, было, предположил, что  по случайному стечению обстоятельств он влип в нехорошую историю с каким-нибудь грузом, который, может быть, не довез, может быть, потерял, ну, лекарства там дефицитные, дорогостоящие медикаменты. Но и эта догадка не нашла своего свидетельства.
    Выходило, что брата грызли иные муки. Но какие? Я могу сказать вполне определенно, что он всем своим наивным существом, не приспособленным к новым условиям жизни, претерпевал постоянную сердечную боль – и за себя, и за жену, и за остальных людей.
    Бог испытывает тех, кого любит. Я это уразумел, когда утерял  почитай все, когда надо было делать выбор,- либо идти дальше, несмотря ни на что, либо провалиться в преисподнюю.
   Помню, раскрылась мне в лесу потаённая полянка с лоскуточком василькового неба вверху, с тишиной и ангельским оцепенением окрест. Я валялся прямо на цветах, ни о чем не думая, ни на что не уповая. Мне было все равно, что случится со мной немедля или после. И тут лоскуточек неба нежданно отворился озарением, я словно бы продрал глаза после гнетущего сна. И мне стало не по
себе, и вместе с тем потешно за свою прошлую жизнь, как за нелепое ночное видение. Я с жадностью проголодавшегося  человека захотел окунуться в реальность, изведать вкус будущего, всей своей сущностью ощутить нагрянувшую новизну.
    С того и началось мое перерождение. Я зачастил на эту поляну. И всякий раз отворял в себе и для себя что-то новое.
   Николай не уразумел или не хотел осознать, что все стрясшееся
с ним в жизни – не чреда злополучий, а всевышняя закономерность, откликом на которую надлежало стать его отношение к себе. Вспомнил бы он в лихую минутку свою сестрицу, которая одолела белокровие, выжила несмотря ни на что, ошеломив видавших всякое врачей солидной поликлиники. В бреду, из последних сил ухватываясь за всякую соломинку, она шептала ссохшимися губами, что не почнет, пока не поставит на ноги меньшую дочь. Неправда. Не только дочка хватко удерживала маму и одаривала её целительными силами. Её вязали с белым светом невидимыми, но прочными узами ещё и четверо великовозрастных сыновей красавцев. Как мать в них души не чаяла, так и сыновья готовы были последовать за ней в самый ад, лишь бы остаться с ней.
    Вот чем сестрица обладала в жизни. И что не имел брат, откачнувшись от наследственных корней, согрев на своей перси жену; не лебедушку, а бесплодную птицу незнаемой масти, невесть откуда и чего ради залетевшую в его жизнь. Даже дознавателю, попросившему её изложить суть суицида, она ответствовала односложно: был в запое – с того и ушел.            
   А муж, осмелившись на греховный шаг, снизошел до сострадания к ней, ставшей, в сущности, его напастью и причиной бесславного конца. Живой и здоровой, видите ли, ей всё равно будет бедственно. Без пары мужских рук? Да. В прочем же шибко сомневаюсь. Каков брат! Он не хотел, чтобы его смерть причинила любимой жене боль. Чем она ему ответит? Спохватится, но будет поздно. Лишь непроглядными, темными ночами Валентина будет вздрагивать от завывания ветра, похожего на прихотливый голос совести. 
   Он же и наговорил на себя, сославшись на необоримые обстоятельства. И едва лишь для того, чтобы отдалить подозрения от жены, чтобы мы подле гроба не учинили разборки, не принялись в горечах выяснять резоны самоубийства, не вытребовали у неё ответа. Как это ему, к сожалению, близко!
  Вот как повелось ныне: отработал человек своё, его тут же скидывают в преисподнюю, как дерьмо с лопаты. Недурственно усвоила теперешние поучения Валентина. Не может быть, чтобы она, наторелая, остроглазая повелительница домашней империи не видала, чем обретается, отчего изводится и чего вожделеет её преданный в доску вассал.
   На скате лет он стал ей не надобен, как избыточная тяжба. Она не то, чтобы заморилась от него, а подошла к потребности запереться в себе и для себя, а остаточное отвратить в сторону. Это для нашего дня присуще и модно. Человек делается человеку волком.
   Однако может быть и в другом дело-то, не единственно в её личном отношении к супружнику. Лукавый горазд на всякие эскапады. А если уж он не шуточно хватается за нас, то его изобретательности и коварству нет меры.
   Я скручиваю эту догадку  ещё с одной смертью, не менее драматической и разрушительной для нашей семьи. Лет тридцать обратно при загадочных обстоятельствах сгинул средний брат. По вечеру, уже в потемках, его и зятя, с которым он в этот день работал в паре, нашли в кабине колесного трактора мертвыми.
   Казалось бы, нет как нет никакой внутренней связи между этими событиями. Но лишь только на первый взгляд.
   Крушению споспешествовала автомашина, не уступившая им дорогу. При гололедице, во время маневра трактор забросило в кювет, вслед за тем он перекувыркнулся. Повинных не нашли, а тех, кого подозревали, к стенке не приперли за отсутствием улик и свидетелей. Как обычно, дознаватель скатал всё и вся на алкоголь, - обыденное для России явление.
   Но это ещё полбеды. Горесть в том, что мы не посчитали потребным заняться своим дознанием, самалодушничали, не сыскали и не покарали обидчиков, а это на руку нечистой силе.
    Почему братья утратили интерес к жизни? Отчего на волосок от смерти очутилась сестра? Чего ради обрушились злополучия на мою бесталанную голову? Не кара ли это свыше за нашу бесхребетность? Не поводковый ли ход лукавого, подметнувшего каждому из нас особливую пакость: одному – коварную любовницу, другому – бездушную, расчетливую жену-язычницу, третьему – болезнь, четвертому – неверие в жизнь и так далее.
   Однако если я и сестра объявили брань своим душевным и телесным немочам и бедам, то братья сочли иное, они опустили руки, отшатнулись от борьбы, вместо того, чтобы постоять за себя, как это приличествует мужчинам.
    Лукавый восторжествовал. Он нащупал слабинку в наших пластах и сотворил своё нечистое дело.
    Я мучительно выискиваю ответы на эти непростые вопросы. И не  останавливаюсь ни на чем. Как ведать, где корни люта. В нашем роду душегубы не обретались, конокрады – тоже. Батюшка прошел через горнило войны, ранения доконали его в мирное время, сломив железный организм солдата. Умирал он длинно и мучительно. Мать девчонкой надсадилась в тылу, обихаживая трактор. Брюшная полость её к старости уподобилась блесточки и однажды не перетерпела натуги.
   Они  достойно выдержали все испытания, павшие им в удел, а мы нет, не отстояв честь фамилии, как наши родители страну. Вот и кара по наущению дьявола. Из четырех братьев в живых остаточный я один. Как на войне. Только кто и где супротивник? И что мне предстоит перетерпеть в будущем?
   Безбожник и атеист в прошлом, я стараюсь как можно дробнее мыслить, говорить и писать, как вы заметили, сообразуясь со старым великоросским укладом. Моим скромным вожделением является намерение ближе подойти к истиной христианской вере. Когда дьявол распростирает крылья, спасение в ней одной.
   Помню, во время шумной пирушки мы вымерялись силой между собой. Николай, разумеется, вылез в победители. Он болтался вихлявым маятником посреди двора, вдребезги пьяный, но преисполненный самоуважения к себе, как к редкой личности. «И зачем я такой?» -Задавал он себе один и тот же вопрос. Борцовские свойства не оберегли его, когда он, опустошенный и разбитый, вышел на единоборство со смертью. Чтобы одержать её или хотя бы выстоять свои позиции, телесной силы мало. Нужна другая сила – духовная, изначально произрастающая из христианства.
   Мы пустились на погост в ясный, но по зимнему стылый и морозный полдень. Венки и гроб водворили в крытый фургон. Туда протеснился и я. Вдова время от времени ахово возглашала. Но я утратил к ней всякий интерес, Передо мной колыхался гроб, где по-покоился, забранный неземным сном, дорогой мне человек.
     За фургоном вытянулась длинная вереница автомашин, плаксиво сигналивших на всяком повороте.
    Сожаление и потерянность ощущались в поведении обитателей поселка. В любом доме брата почитали как свойского. С одними он косил сено, со вторыми поднимал плугом огороды, с третьими рыбачил, с четвертыми шабашил, с пятыми закладывал под воротник и балагурил.
    Ребятня за ним ходила гужом, беспрестанно цыганила, чтобы он её покатал, дал поиграть железяками, дозволил сообща чинить  свою неказистую тачку.
    Как-то приступит к нему земля, Как-то повстречает небесная твердь душу усопшего. Или отринет её. А за что? За собачью долю. Не зря он набил морду своему хозяину, довел-таки человека до ручки, за несчастные полторы-две тысячи морил на работе сутками. И хотя одной ногой Николай был уже на пенсии, ему казалось невероятно страшным обернуться назад. Годы кропотливого, непосильного труда, а все отдано хапугам  и рвачам в лице новоявленных хозяев жизни.
   Лукавый, надо думать возликует, не зря владычествует на земле российской. В новейшие годы он собирает богатую жатву. Люди пропадают походя.
    В другое время тысячи и тысячи, погрузившихся в небытие, прослыли страстотерпцами, Они умирали и на поле брани, и в сталинских застенках, и от непосильной работы. И снисходили прямодушно в рай. Бесовское отродье хватилось. Где же грешники-то? Надо думать, как споро затеялась кутерьма с пригожей ложью, бесстыдным неверием, откровенным своекорыстием. Россияне в одночасье обезумели, а иные, оторопевши, нашли это концом света.
    Горький поток размышлений моих нежданно-негаданно оборвался; в фургон завернуло солнышко, торовато окатив нас теплым, ласковым духом, как из рая благодать пролилась. Но едва лишь на минутку. Ангелы, видно, хватились, с кем имеют тяжбу и отвернулись тут же. Наново студеный  февральский воздух заворочался в фургоне, напомнив мне, христианину, что грешника в ином мире ожидают несчетные испытания. Но я верю – душа брата выдержит их. Мы будем молиться за её избавление.
    Мне от времени до времени кажется, что чем больше исхожу в старость, тем очевиднее лицезрю неземные окоемы, а за ними библейские  Иософаты. Это тоже обетованная земля - суть прочего мира, где в скалистой породе высечен вещий перекресток, за которым  протягиваются беспредельные  дороги. Каковая из них брата? И коль скоро он ступит на неё?
    Брат не дождался личного часа, отступил от жизни прежде времени, а потому покудова не зряч и безотчетен – самая легкая добыча луковому. Но христианин не язычник, и веру в Бога  поглощает  ещё в материнском чреве с её жаркой кровью и животворным молоком. А коли так, то чаяние на святое помилование наличествует.
    Скажу я вам, что похоронили мы брата на краю погоста под  развесистыми, зелеными  соснами. Место для могилы выбрали высокое, сухое, в аккурат над родным домом покойного, который он при жизни отгрохал у подножья луговины, совсем недалеко от полноводной Камы. Солнца здесь полно, а летом духовитые цветы и тучные травы широко поклоняются прихожанам в пояс, но это не его родина. Вместо крепкого, забористого волжского суховея с горьковатым привкусом ковыля к нему на могилу будут залетать беспокойные камские ветры, в разброд несущие с собой сырые запахи болотины и смолы.   
    На этом я заканчиваю своё повествование.
    После того, как похороны были кончены, а поминальный обед, согласно церемониалу и обычаям, отведен, мы ни на минуту больше не задержались в поселке, на ночь глядя отправившись восвояси по тягостной зимней дороге. Это было единственным жестом, подчеркивающим наше недоброе касательство к вдове покойного, которой, впрочем, было все равно.