Глава 7 Хлопоты бубновые...

Татьяна Стрекалова
 


    Мотались до самой весны. В хлопотах этих - то дальше от дома, то ближе. Дальше – легче. Стараешься не думать – и, вроде, терпеть можно. А вот когда ближе, когда знаешь, что вот-вот добраться мог бы – тут самая тоска, самая мука! Да ещё Осип бдит, не дремлет -  предупреждает, мол, ты смотри, не вздумай… Аликела рукой махнул… «Ладно, бдительный! Не спи себе. Но уж к Пасхе-то я от тебя отделаюсь: обещался же крале…»

     Собираясь к Лаке, вот ещё какое дело Ликельян устроил. Дело – не дело, а всё ж…
     В хлопотах бубновых случилось ему в Булхерских землях побывать. Самым далёким путешествием пришлись. Почти неведомые края безо всяких подспорий и зацепок. Ну, а куда деваться? Нужно – и цепляешься. Надо – и находишь. Такой уж промысел…

     Что край чужой – не беда: приютят тебя. Где – за подмогу. Где – за выгоду. Где – за улыбку, за слово сердечное. А уж на сердечные-то слова Гназд горазд! Везде ж люди. Что в родных просторах, что в землях Булхерских.
     В Булхерских землях и жизнь оказалась другая, и порядки другие, и женщины тоже другие. Но червонцы везде одинаковые. И жадность человечья – тоже. И потому в городах Булхерских было, чем заняться, молодцам. Завертелись дела, ключом забили. Большие барыши впереди замерцали.

     Не об этом, однако, речь… Есть там у булхеров, город такой – Скрыны называется. Улицы в том городе мощёные, дома каменные, рынок изобильный, женщины нарядные.
     Есть там, в Скрынах, ремесло одно, которого Гназд больше нигде не видал. И ремеслом этим занимаются артельно – немало человек! Целая  улица – всё эта артель! И есть у них разные приспособленья для того – здоровые устройства, какими управляют по нескольку ловких мастеров… И вот этих женщин нарядных, что у них в Скрынах по мощеным улицам ходят, те мастера обихаживают.

     Не всех, конечно – дорогое это удовольствие – а таких, какие пороскошнее… Наряды у них там – сквозные-золотые – не опишешь! И лёгкие – ветер носит!- и тяжёлые, что парча с бархатом, будто дорогим ювелиром выковано! Сожмёшь в кулаке – не мнётся, потянешь – в пальцах льётся, коснёшься рукой – наощупь, как нежная травка, как шёрстка новорождённого жеребёнка. Поглядишь – не поймёшь: то ли тиснение, то ли шитьё золотое, то ли скань узорочатая. Загляденье! И срабатывают недолго – не на коклюшках, поди, плетут! Тут другое!

     Наряды эти бабьи – все разные. Разный и цвет, и узоречье, и прикид на стать на женскую.
     Блудницы, какие дорогие – те все там в узоречье сквозном – товар лицом! Жёны добропорядочные, чьи мужья в достатке, в чести – те плоти своей, понятно, людям не кажут, на голо тело узоречье не вяжут, а всё ж узоречье сквозное всё равно при них – на рукавах ли, поверху ли несквозного, по подолу – по-всякому. И ремеслом тем мастера изрядно богатеют.

     Нагляделся Ликельян по улицам на красоток в драгоценных платьях. И вот ведь как… Вдалеке идёт – ну, царица! Жар-птица! Звезда-денница! Приглядишься поближе – куда тебе, думаешь, до моей крали! Свою бы разлапушку так одеть… Ну, не как блудницу, конечно, хоть наедине с ней это Гназду очень даже понравилось бы… Но нет, чтоб понравилось ей самой, её надо нарядить, как жену благосостоятельного мужа.
     Чем он ей не муж благосостоятельный? Вот, платье привезёт – золотым подолом утрёт им исторгнутые слёзы из прекрасных её очей…

     Раздумывал об этом Аликела, но окончательно решился, когда танцовщицу увидал. Плясала там такая – узорными золотыми всплесками взволнованный народ пленяла. Ну, и танцем искусным, конечно. И красотой… Правда, всё равно до Лаки далеко.
     Тут уж Гназд и денег, и хлопот не пожалел. Расспросил обо всём об этом знакомого одного, что с мастерами знался. Тот ему растолковал, что да как тут делается. Спросил, чего хочет: думал, может, дело какое зачинать собрался…

     Об этом Гназд, если и думал, так промолчал, а сказал ему то, что и было на самом деле: красавицу, мол, нарядить он должен – виноват перед ней, вину хочет загладить – так вот платье нужно, как на танцовщице….
     Отправились они к старшему мастеру. А плясунью эту артельщики как раз и выпускали – чтоб видели работу их. Ну, Гназд и сказал, что вот – как у неё – чёрное на ней с золотом было, тела под ним не видно, но чувствуется…
     Мастер выслушал, покачал головой, говорит:
         - У плясуньи это платье плотно обтягивает тело, а тело у неё безупречно. Пристанет ли той, другой?
     Ликельян отвечает:
         - Та ещё складней!
     Тот поглядел с сомнением:
         - Ну, приводи…
     Вот чего Гназд не ожидал - так не ожидал…
         - Что? Девушку приводить?
         - Ну, конечно, девушку. Мерки-то надо снять.
     Аликела замялся. Н-да… Не подумал как-то, что не только наряды надобны для девушек, но и девушки для нарядов…
     Почесав затылок, покряхтев с досады, смущённо к старшему обратился:
         - Послушай, мастер! А нельзя ли так сделать, без девушки…  Далековато она, понимаешь…
         - Далеко, говоришь?
         - Очень далеко. Там про ваше мастерство и не слышали…
     Тут он спохватился и решил подмазать тугоходкое колесо:
         - Но теперь, - произнёс вкрадчиво, – как пройдётся крал… красивая девушка по улице – будут знать. Друг другу рассказывать, - Ликельян перешёл на сладострастный шёпот, - пойдёт гулять молва…
     Мастер оживился. Задумался. Предложил:
         - Не лучше ль сделать ей свободное, летящее? Зачем тебе, чтоб облегало тело?
         - В том красота, - отвечал Гназд.
         - Красота-то, красота, - хмурясь, пробормотал мастер и опять обратился к Аликеле, - но погляди, разве не красиво, когда у танцовщицы развеваются свободные одежды? Разве обхватывающее стан платье будет так вздыматься и лететь? Наша танцовщица меняет наряды. Взгляни на неё в другом облачении…
    Дело говорил мастер. Но Гназд упёрся:
         - Сделай ты платье ей, чтоб читалась стройность прекрасного тела…
         - Ну, чёрное тому способствует, - кивнул мастер, - но как же я сделаю без девушки?
         - Да уж сделай как-нибудь… - насмешливо прищурился Ликельян . - Я ж, как-никак, деньги плачу. Вот и покажи, что ты за мастер. И мне, другим. И ближним, и дальним. И людям булхерским, и Гназдам нашим.
   В глазах и мастера, и подмастерьев мелькнуло быстрое движение. Подмастерья примолкли, мастер заколебался, задумался. Помедлив, спросил:
         - А какая из себя девушка?
         - Ну, какая… - стал вспоминать Аликела, - ну, вот такого роста… - ладонью сверху  резанул. - Ну, если здесь схватишь, - воспроизвёл он это руками, – то такая. А если здесь, - показал, где, – обнимешь, то такая…
   Оба подмастерья прыснули в кулак. Мастер обрадовано остановил Гназда:
         - Постой-постой! - и схватил кожаный аршин.
         - Эй! - приказал подручному, - записывай!
    Тот послушно приготовился. Ликельян тоже приготовился - вспомнил ощущения, какие вызывало абрикосовое тело возлюбленной, и мысленно представил её в своих руках. И медленно, поочерёдно всю её обнял и обрисовал ладонями. Все её изгибы и округлости. Подробно. Точно. Достоверно.
   Мастер ловко и быстро орудовал своим аршином, в некотором напряжении измерял расстояние между руками Гназда и коротко называл подмастерью множество чисел. Тот строчил пером, точно скрипач, что смычком высекает из струн стремительную пляску. Второй подмастерье, затаив дыхание и раскрыв рот, в почтительном трепете наблюдал их виртуозность. У Ликельяна же воспоминанья не на шутку разожгли кровь.

   Он плавно спустил ладони с округлых плеч по рукам, ощутил в пястях полноту их и гибкость, что мастер мгновенно застолбил. Отметил локти – сказал об этом мастеру. Взял её согнутую руку, приподняв, опустил, вернулся к плечам, привычно сжал пятернёй молодую грудь. Тут говорить ничего не стал – только воздуху глотнул. Потом медленно обхватил ладонями её стан – и опять – ладонь на грудь. И чего-то никак не может с места того стронуться…
         - Продолжай же! - напомнил мастер.
         - Сейчас… - Аликела почувствовал, как голос у него сел. Обнимая талию, уже испытывал неимоверные страдания. Когда же добрался до бёдер, стало совсем невмоготу. Еле дух перевёл.
         - Да, - тяжко прохрипел, - трудная же у вас работа…

   Довольный мастер деловито свёртывал аршин. Понимающе усмехаясь, проговорил с подъёмом:
         - Нам-то что! Мы – привыкши! Только мерки снимаем!
   Стоявший поодаль товарищ, наконец, подал голос:
         - Верно… У девушки и впрямь красивое тело. Смотрю, наизусть знаешь…
         - Память, - пробормотал Гназд смущённо, - хорошая…
         - Но мой тебе совет, - продолжал товарищ, - при таком знании не настаивай на облегающем платье. Возможно, девушке его носить не придётся. Природа имеет свои законы.
   Совет был благоразумен. Аликела задумался.
   Что ж? Пожалуй, правы стоящие здесь люди. Имеет смысл прислушаться. Кто знает, как жизнь повернёт – а ну, возьмёт да поторопит.
   Представил себе эту торопливость с довольным томлением и без тревоги. «Не беда, - подумал,  - приживём загодя…»
        - Ну, - сказал неуверенно мастеру, - ослабь тогда слегка…

   Так или иначе, сторговались, уговорились, и ко времени, когда пришлось Аликеле покидать Скрыны, мастера изготовили для царевны царское убранство ей под стать – всё, что было положено: и облаченье, и плат головной, и венец златой. Жаль, золотых башмачков они не делали, чтоб уж совсем царевна была. Ну, да ладно – в чёрных попляшет. А то – к золотым-то башмачкам – и золотой трон понадобится…

   Короче, подарок-искупление для Лаки был у Гназда готов и только ждал момента, когда обворожённая красавица томно вскрикнет, застонет, воспылает, растает и плавно стечёт к его ногам. А пока, туго свёрнутый и крепко спрятанный, ездил подарок с ним в перемётной суме, притороченной к седлу. Никому он его не показывал, а не в меру любопытных  хозяек давно отучил интересоваться сбруей коня.

   Подарок и мечты о милой ни в коей мере не отвлекали его от главного занятия. В конце концов, чтоб иметь возможность нежиться с любимой, надо держать в порядке казённые дела. Ими и занимались. Ну, ещё гнёздышко Гназд искал для лазоревки-малиновки своей, подальше от дома: увезти ж собирался. Три года где-то надо было провести. И червонцы множил для неё. Жаден стал. А что ж? Острая нужда. Чтоб ни в чём крале недостатку не было. Чтоб жить, не тужить, на дверь не оглядываться, над пустым кошелём головы не чесать. Не к родному батюшке нынче казна пойдёт – а пойдёт на лихое беспечное дело, сударушке-лапушке под звонкий каблучок. Уж они попляшут с ней!
     Вот и трудился со всяческим рвением – себя не жалел. Осика не отставал от него. Друг друга подсаживали да подтягивали. То вместе, то из разных мест перекликались.

   Для пользы дела привлекли они Раклику. Что и говорить – полезный человек! Как нужда завертела, сразу к нему поспешили. И он охотно оказал содействие.
   И ребяткам своим многое поручил, и сам отправился с Гназдами. Так они с ним, седло к седлу, и месили до самой Пасхи раскисшие дороги. У него своя выгода была. Совпадали интересы.

   Бродя по белу свету, как-то в Крочу попали. То есть, попали вдвоём с Осипом, к счастью, без Раклики, а то б Алика вконец осрамился…
   Кроча эта – она всё крушила-укрощала… Уж такое, видно, гиблое место. Мало того, что к дому близко - взгрустнулось отчего. Так тут ещё Дара выдала. Ну, из седла вышибла! Вот уж не ждал, не гадал! Это Дара-то! Которая ему то на шею бросится, то на грудь упадёт! Он уж привык. Ждал горячего приёма. Она и ливанула кипятком!

   В самую распутицу к ней попали. Еле добрались. К огоньку подсесть мечтали. Мокрые, замотанные. Тот самый, вполне прижившийся работник, как всегда не проронив ни единого слова, коней у них принял, а тут и хозяйка на резное крыльцо выплыла.
   При виде Аликелы, долгожданного, глаза прекрасной Дары вспыхнули лазурью торжества. Не приближаясь, изящным пальчиком она указала на давно забытый Гназдом сеновал и злорадно проворковала:
         - Туда, туда, дорогой… Вспомнил, значит? Прилетел, соколик, когда по затылку стукнуло! Всё не нужна была, а тут вдруг понадобилась? Мне братца твоего хватит, а ты губки сладки подожми да ловчей штаны придерживай, а то больно топорщатся, гляди, порвутся!
   Это ж надо так мужика низвести! Человека раздавить!
   «Ах ты, ведьма, - всклокотал Аликела, сумев, однако же, скрыть гнев. - Да подавись ты разом всеми костями, что обглодали в моё отсутствие твои весёлые гости!»
   И Осип, умник, тут ещё вступился. Милосердие, понимаешь, проявил.
   Ну, хотел, как лучше, конечно. Упрекнул сдуревшую бабу, мол, холодно братцу, пусти к печке…
   Гназда аж передёрнуло: «Ух! Пусти… Как калику перехожего – это в моём-то стародавнем ночлеге!»
   Долго потом он от унижения отплеваться не мог. От огонька, тем не менее, не отказался: не мёрзнуть же из-за бабьей дури…

   Дурила хозяюшка увлечённо! К столу на угол посадила. В еде тоже различие сделала. Осипу – повкусней да с угождением. Аликеле – чего поплоше да понебрежней.
   Осип подождал-подождал, а и не выдержал - вступился, ложку отложил:
         - Ты чего, Дару, - с угрозой  взглянул на неё, - с братом поссорить хочешь? Смотри, никого не получишь! Меня после такого задела на любовь не потянет!
   А Ликельян уж без обиды… Ликельяну уж даже и занятно понаблюдать, что баба из мести ещё выдумает.
   Но этим она ограничилась. Спасовала чуток. Ладно уж, свой-то работник ей не мужик - а ну как два мужика – да оба не работники!

   Всё же братцев она разделила. Аликела, понятно, не спорил. Пусть Осип потрудится с ней на печке. Он внизу на соломе переспит. Некапризный мужик. «Ещё и позовёшь,  - подумал, - разохотишься! Так я сам не пойду. В ногах поваляйся!»
   Однако ж, некоторая горечь осталась. Когда тебя так примнут – не сразу отойдёшь. Да ещё спи себе вхолостую и слушай, как они там печку ломают!
   И, главное, с чего она взяла, что его по затылку-то стукнуло? Откуда узнала про чёрные дни? Осика клялся потом, что ничего не сбалтывал – не только ей – никому! Да и не мог он! Его пути Алика хорошо знал!

   В общем, в присутствии младшенького униженный и оскорблённый, Аликела дал себе слово избавиться от Дары и найти в Кроче другой ночлег. Плевать на Дарьину красоту. Одну-то ночь кое-когда перемыкаться… Уж как-нибудь…
   Вот, будет случай, на закате, по возвращении стада, как высыпят бабы за ворота – поглядит, какая поглаже, попросится на постой, а там – как выйдет. Можно и бескорыстным гостем побыть. Можно и негладкую.
    Решил он так, и всё ж, прощаясь с Дарой поутру – и, между прочим, очень вежливо –  поговорил с ней. Непринуждённо, без гнева. Да и чего гневаться? Понимал, поди, чужую гордость задетую. Да к тому же ещё помнил все Дарьины дрожанья-трепетанья-таянья. И цвет вешний был. Всё было.

         - Дару, - сказал он женщине спокойно, меж тем коня осёдлывая, - ты понимаешь, надеюсь, что идёшь на разрыв? Ты можешь меня больше никогда не увидеть. Хочешь этого? Изволь. Я к тебе по старой дружбе, из прежней привязанности, но коль гонишь, быть по-твоему. Мне-то что? Красотой твоей я сыт.
    Лицо её напряглось, и он понял, что задел её. «Ладно, посмотрим, - решил про себя, - пусть пока помучается».
    Он уже сидел верхом, когда она, неожиданно-порывисто подошла к взыгравшему коню, рискуя быть задетой им, и быстро провела ладонью по мыску Ликельянова сапога в стремени. Робко взглянула на Гназда снизу вверх. Во взгляде прочёл он раскаянье и мольбу. Не выдержала женщина… Даже жалко её стало.
    Он холодно и выжидательно посмотрел на неё и тронул коня. Но, уже выезжая со двора, всё ж обернулся и наградил нежным взглядом: «На, лови, - усмехнулся, - ещё пригодишься!»
    А в голове сразу пронеслось злорадное: «Не выдержал, мужик. Даже жалко его стало».
    Аликела засмеялся и коня пришпорил. Ох, женщины! Прямо международная политика!

    После Дарьиного бунта он долго не возвращался в Крочу. Хлопоты унесли далеко на запад, на воссоединение с Ракликой и его людьми. Вскоре отослал он измочаленного Осику домой.
    Они находились в Скенах – это почти неделю пути от дома. По дороге Осике надлежало в нескольких местах уладить пустяшные дела: Ликельян  знал, что с этим он справится. Сам остался в компании Раклики и двух молодых Руженов – его обычных подручных, Ражики и Ромники.
    Вёрткие мальчики были на редкость расторопны и ушлы. Все Ружены были сноровисты. А всё ж, решал у них Раклика, без него Ружены рассыпались, как горох по столу, творя противоречия. Уж такой порядок сложился – единая власть. Оно и правильно. Надёжно.
    Вторым лицом после Раклики у Руженов был Растика. Ликельян хорошо знал, что в эти дни он пребывает весьма далеко, в Полочи, по одному щекотливому делу, требующему немалый талант.
    Талантливые всё были ребята! Не отнимешь этого у них!
    Через прочих Руженов с Растикой поддерживалась частая связь. Аликела получал надёжные и другим источником подтверждённые вести от него. В тайном гнездовье Руженов – укреплённом замке – Бетевском Дворе – попросту, в Бетеве – оставались в отсутствие прочих и поддерживали порядок младшие, необстрелянные Ружены. Крепость свою они никогда без присмотра не оставляли.
    Руженов было немного – двадцать восемь человек.
    И Ликельян знал их всех. Приходилось знать, раз дела вместе вершили.

    Может, ещё где и были какие Ружены, ему неизвестные – ручаться тут он не мог. Но те – если и были – уж больно скрытно жили, никогда не встречались. Об известных же двадцати восьми Гназд обычно всё знал: где и как найти при необходимости. О занятиях их ведал. О связанных с ними людях.

    Вот за два года слегка от дел отошёл, потерял где-то нить путеводную, но быстро нащупал, разобрался, и Ружены были пред ним, как на ладони. А если и есть у них тайны – так только те, что его не касались. Ему хватало той стороны, что к нему обёрнута.

    С Руженами-то ясно было. А вот со Скелами…
    Из Скелов Аликела не знал никого. Результатами довольствовался. Неуловимые были ребята.
    Он видал их холодные непроницаемые лица и безжалостные глаза. Чаще – одни глаза. Лица скрывались под чёрными повязанными платками.
    Платки – явление нередкое. Ликельян сам пользовался. Не всегда объявляться стоит. И никого не удивит повязка на лице. Что ж? Не хочет человек показываться, на то причины есть.
    Но, конечно, к другу в гости с таким лицом не пойдёшь, за семейный ужин не сядешь. Всему – место и время. Когда ищешь связь – лицо повяжи. Доверился, в переговоры вступаешь – платок в сторону. Скелы не поддерживали праздных разговоров и уходили от застолий.
    Только раз был у Ликельяна случай, когда платок приоткрылся. Вёз по весне телегу – на страх и риск доверху тюки загрузил, прямо трясся, не попортить бы, гиблое дело. Бес попутал. Никогда ни прежде, ни после Гназд такого дурака не валял, а тут уж больно соблазнительные обстоятельства подвигли… Ну, и съехал на обочину. Колесо напрочь увязло. Сколько пупок ни надрывал – ни с места. Лошадь замучил, сам чуть не сдох. До полудня сотрясал воздух то молитвой, то руганью. И вдруг чужая рука на край телеги легла, чужое плечо упёрлось. Вдвоём наддали – выперли колесо из глины. Оба грязные, мокрые. Не пожалел себя проезжий мужик. Ни силушки, ни платьюшки. Махнул рукой: «Высохнет – обобьётся!» И, более ни мешкая, на свой воз полез.
         - Постой, мил человек! – ахнул Гназд. – Дай поблагодарить-то тебя! Кабы не ты…
         - Пустое! – отозвался тот, беря вожжи. – В дороге грех не помочь.
         - Да как хоть звать-то тебя? – крикнул вслед ему Гназд.
     С тронувшегося возка обернулось невозмутимое лицо:
         - А тебе на что?
     Ликельян смутился: вроде, добрый мужик, а взъерошился.
         - Свечку поставить… - пожал плечами.
     Подумав, мужик кивнул. Уже с расстояния отозвался:
         - Что ж? Поставь. За Тимофея Скела.
         - Скела? – ошарашено повторил Ликельян вслед уходящему возку – и потеребил голову, сдвинув и снова напяливая шапку. – Ишь ты…
      Обыкновенным был тот мужик. Ни холодного взгляда, ни сурового лица. Можно бы и потолковать по-приятельски…
     Но догонять его Гназд не стал. Понял – и тут ему хватит одной стороны. А другая – чёрный платок.

    Некогда было Аликеле разбираться в человеческих хитросплетениях. Время торопило: обещал же…
    Обещать – обещал, но аж за неделю до Пасхи всё сидел с Ракликой в Засте и ждал решения вопросов. Без этого тронуться никуда не мог.
    Ждал, ждал – Вербного Воскресенья дождался. В тот день, оставив Раклику, Ликельян шёл по праздничному городу. Дел в тот час не было. Так, слонялся…
   Ноги принесли его к соборной площади. Смотрит – народ отовсюду валит. Колокола вдруг ударили. Пригляделся – понял: ко храму вышел. Верба пушистая в руках у каждого встречного. Люди радостные, лица весёлые.
   На Гназда подействовало: «Что, - думает, - грешу да грешу? До того догрешил – черти за пятки хватают. Жизнь портят».
   Зашёл с людьми в храм. Службу отстоял, свесив голову.  Разве всю жизнь он Бога искал? Нет, радостей земных, да побольше, да послаще, да ещё кривыми путями… Напоминает служба о долгах-то, не даёт обойти, взгляд отвести. Богородица-дева мудрым взглядом глянула с иконы – а Меланья вспомнилась. Не Лака – Меланья. Вот ведь как…

   Батюшка исповедовал, и, сумрачный, Гназд подошёл к нему. Как до него дошло, на колени бухнулся, забубнил едва слышно в полном смущении, мол, так и так, кругом грешен, а пуще всего – блудом. Друга обманул-обидел, юную девицу попортил. Уж под конец упомянул про обет свой. Вот, говорит, покойной жене обещался, Христом-Богом клялся, а сам - вон что…
   Тут батюшка за голову схватился и смотрит на него. Потом как выдохнет:
         - Да какой же это обет, когда блудишь?! Обет берут – в чистоте живут! А ты обет свой дня не держал, не то что двенадцать лет! Кайся! Поклоны клади!
         - Клал я поклоны! Клал-клал, а встал с колен – девицу заловил. Ждёт меня теперь, дни считает. Обещался ей…
         - Ну, так женись.
   Гназд опешил:
         - Да не могу я, батюшка, сейчас! Я ж при честном народе крестом клялся! Все слышали! Как же я слово нарушу? Мне веры не будет!
   Батюшка только вздохнул:
         - Что ж ты людей-то больше Бога боишься? Ты уж выбирай. Может, от людей-то – легче потерпеть? Ведь грех на грехе, живёшь, как язычник, а слава – что обет держишь! Людей обманываешь! Ну, людей ты, может, и обманешь, а Бога не обманешь!

   Из храма Ликельян вышел с поникшей головой. Весь день смурой ходил. Заронил поп сомненья в сердце, подал надежду. И впрямь всколыхнулась душа: презреть людской суд, и будь что будет. Явиться к Северьяну, броситься в ноги – и посватать сестру сразу и без промедления. И всё вернётся, и простится, и станет, как надо… Только вот потащит оно за собой хвост народного недоверия и купецких неудач. Рухнет всё, что столько лет он мостил и строил, головой рисковал, последние силы клал. Но разве дружба и счастье той жертвы не стоят?!
   И мука смертная разбирала Ликельяна и день, и другой, и третий… В этой муке вскоре, по завершении своих дел, и выехал он из Засты. И дорога не дорога была, а дума тяжкая. По бокам частый лес, впереди сизая даль, а для тебя ни леса, ни дали – пред тобой скала: не сгрести ли единым махом весь этот мир, с ёлками-во;лками-толками – да не шарахнуть ли об острый её край… А там – как Бог направит.

     К Пасхе Гназд не успел – Пасху в пути отпраздновал. А приехал ко Светлому вторнику.
     Весь день конскую резвость пытал, покрыл почти двойной путь, в земли Гназдов вступил во мглистых сумерках, до ворот родных добрался тёмной ночью.
     Еле убедил дремавшего Флорику впустить его в крепость. Старик в темноте не сразу своего узнал и долго спорил, отсылая дождаться рассвета.
     До рассвета ждать под стенами крепости Ликельяну совсем не улыбалось – не для того скакал весь день, как остервенелый. Он почти решил. Неделю изводился, а под конец недели, у самых стен крепости – понял, что совершит. Ему самой малости не хватало  пустить под откос прежнюю свою жизнь, с удачами и барышами. Пойдёт для него другая. Нелёгкая. Честная. Всё претерпим, Лаку, всё вынесем!  Только сейчас бы увидеться! Обняться! Прильнуть, ощутить близость! И он ей скажет… Может, это и была та малость, крошка, снежинка, которая потянет и тронет с места  снежный ком.
    До дрожи кипел молодец, а приходилось с упрямым стариком торговаться. Наконец тот признал Гназда. Кое-как фонарь засветил, поглядел – убедился. Раскряхтелся, разворчался, открыл ворота:
         - Что ж тебе засветло не ездится? Разбирай тут впотьмах… Я ж за покой людей отвечаю…
         - Ну-ну, не серчай, старина, - Ликельян сунул ему небольшую мзду в ладонь, - прими в дар, прости за тревогу, будь поласковей…
         - Ласковей…  - проворчал Флорика.  - Зачастили, понимаешь… То странники бродят, то коробейники, то свои, полуночники…

    Гназд проехал мимо деда, ступил в крепость. Гулко и одиноко отзывался цокот копыт в пустынных улицах. На улицы выходили глухие заборы и запертые ворота. Не хотелось будить никого, и, добравшись до своего двора, он с седла перелез через ограду. Пёс узнал, не залаял.
   Молодец спустился во двор, отодвинул засов, завёл коня. Стараясь не шуметь, поставил в конюшню, разнуздал. Уж коня-то устроить – первое дело, без этого ни до милой, хоть для милой – вернулся.
   А теперь, Аликеле, пока о твоём приезде никто не знает – ну! Самое время сейчас… Заждалась, поди, ненаглядная, изгляделась в окошко… Не мучь красавицу, ступай…
    Гназд нырнул в заветную лазейку, перешёл рубеж. Никто не слыхал. Собака поворчала, цепью позвенела, затихла.
    В глубокой тишине обогнул он дом Северики, зашёл со стороны Лакиного окна. Окно, разумеется, было темно – уж, верно, время третьей стражи…
    Он поднял камешек, прицелился, попал в одно из цветных стёкол. Камешек тихо звякнул. Гназд подождал. Оконная створка не шевельнулась.
    «Крепко же спишь ты, ласточка белогрудая, - умилился Аликела, - нащебеталась за день, умаялась, самый сон сейчас…»
    Повременив, метнул ей в окно ещё камешек. Красавица явно в тридевятом царстве сна пребывала. Алика призадумался: хватит камнями швырять – достучишься, пожалуй… поди, обними тогда… Осторожно толкнул он входную дверь – поддалась, не заперли. Северика часто на ночь не запирал: ворота надёжны, собака чутка.

    Ликельян бережно отворил дверь и процедился вовнутрь. Похоже, все спали. Он проскользнул в горницу, крадучись, поднялся по лестнице в светёлку. И здесь дверь оказалась не заперта. Он вошёл, шаря вокруг руками. Уж светёлка-то была куда, как изучена, знал, что где. В углу у иконы мерцала слабая лампада, едва разгоняя мглу. Частью разглядел он, частью нащупал знакомую постель, и внутри задрожало от сладких воспоминаний. С пылом протянул ладонь – провести ею со всей нежностью вдоль изгиба тела спящей возлюбленной – и оторопел.
    Обнаружил совершенно плоскую поверхность.
    Пошарил ещё в полном недоумении. Зажёг свечку от лампадки, посветил. Убедился – постель пуста.

    Пуста была и вся светёлка. Огорчение Гназда не поддавалось описанию. Мысли пошли одна другой черней и злей. Куда законопатил, зверь? В погребе держит? В монастырь сослал? И совсем уж сабельным ударом сверкнуло в голове: а ну как замуж отдал… За вдовца многодетного… Что? Красавица же…
    В панике Ликельян оглядывался, уже потеряв осторожность. И даже не попытался остеречься, когда с лестницы послышались быстрые шаги, и каморку осветил фонарь. Северика замер в дверях и молча, напряжённо глядел на татя. Тот обернул к нему злое лицо. В ярости кулаки сжал, ответа потребовал:
         - Где она?! Куда ты её подевал?!
    Северьян всё молчал, и Алика вдруг прочёл ужас на его лице.
    Отчего растерялся, отступил. Удивлённо уставился на него. Друг не сердился, не упрекал. Он оглядывал гостя с ног до головы, точно не веря, что это он, и лицо его на глазах быстро серело и старело. Остались только несчастные синие глаза. Из этих глаз внезапно побежали ручьи слёз и так же внезапно иссякли. Северика обернулся и стремительно бросился вниз по лестнице.

    Почуяв недоброе, Ликельян устремился следом, пытаясь что-то спрашивать. Тот не отвечал, быстро бежал по улице в сторону церкви.
    Слабо занимался рассвет. Что-то стало вокруг различимо, уж не в кромешной тьме неслись оба Гназда.
    Северика первым добежал до храма, толкнул дверь звонницы, взлетел по лестницам на площадку и, прежде чем Аликела смог предугадать его поступки, ухватил верёвку - изо всей мочи ударил в большой колокол.
    Гул сотряс брезжащее небо и полился вниз, на спящую крепость. Северика с размаху ударил ещё… ещё… Ликельян уже не спрашивал ни о чём. Боялся.

    Гремел набат – тревожный и пугающий. Плыл набат над спящей ещё землёй, над полями-лесами родными, над старинной дедовской крепостью с седой её славою, с битыми зубцами-бойницами, не раз врагов отвращавшими, над золотой церковной маковкой, над светлым крестом. Ах, в Пасхальную седмицу не набату бы греметь…

    Собирались молча люди на площади пред святым храмом Божьим. Суровые Хмурые. Одни мужчины. Поодаль, там-сям, жались женщины, из-за углов, из дворов, из окон глядели. Ждали все.

    Отзвонила звонница – звенящая тишина настала. Северика спустился с колокольни. Остановился, оглядел собравшихся. Сказал негромко:
         - Выручайте, други.
   Сказал, как свинец уронил.
   До земли поклонился, с мольбой простёр к народу раскрытые ладони. Твёрдо и проникновенно произнёс такую речь