Глава 1 В то светлое раннее утро...

Татьяна Стрекалова
     В то светлое раннее утро мир был весел и добр. Необыкновенно звонко щебетали птицы. Необыкновенно ярко пронизывало солнце молодую листву над головой.  А голова кружилась от радужных надежд - солнцем палёная, стужённая ветрами, горемычная голова Ликельяна Гназда, что уже тридцать пятый год не падала с крепких плеч и сама тому дивилась.
     Призывно манила туманная даль, слегка пылила  дорога. Где-то там, над узкой каймой синего леса, таяли облака. Где-то там - и за лесом, и за облаками, за всеми туманами – рисовался знакомый с детства бор, и дубрава, и залив реки. А пуще всего - старые крепостные стены и башни, и тяжёлые дубовые ворота, от которых вела себе, не спеша, крутясь-извиваясь, узкая мощёная улочка. И вела она к почерневшему от времени, ещё дедом прочно поставленному дому, где жили и давно ждали отец и мать, братья и сёстры… Он не был дома пять лет.
     Уж так жизнь сложилась. Когда-то прощально махнул рукой - и понесла тоска-кручина вёрсты считать, и где он только не был! Сперва тяжело да тошно - а там отвлёкся, потом и увлёкся, к делу прибился, и так закрутило, что и рад бы домой, да начатого не бросишь… Вот и выбрался, наконец. Соскучился!
 
     В то светлое раннее утро Ликельян Гназд, а для тех, с кем запросто – Аликела, а то и Алика, седлал коня. А сердце щемило. От сладкого предчувствия.
    Всё было с вечера собрано и прилажено: и в дороге необходимое, и подарки всем: не с пустыми же руками после стольких лет, как снег на голову,  родным свалиться!  Поклажи много - что к седлу приторочено, что по бокам навьючено, да ружьё «аглецкое» нарезное, со всем набором, в чехле пристроено – от волков там – медведе;й – лихих людей: дорога – она такая!
   Дорога – дело, конечно, хлопотное, но всё окупает радость ожидания. Ах, видал-перевидал Гназд и трудности все, и опасности. Ко всему был готов, ни в чём бы не сплошал. И предусмотрел, и устроил. Всё! Осталось - ногу в стремя - и в путь!

   И вот как поставил ногу в стремя, и уж оттолкнулся другой, чтоб в седло взлететь, и уж думать-то что-либо поздно было - было, время только коня тронуть… И вот тут-то, именно в тот миг, вдруг коснулся плеча его Ангел-хранитель, слабо - трепетно коснулся, едва-едва, и сказал - и явственно услышал  Аликела его голос, и понял, чей… - он сказал одно только слово: «Остановись!»
    Только это и сказал…
    И чего бы Гназду не послушать?

   В то светлое раннее утро Ликельян Гназд не послушал голос Ангела. И все, что потом произошло в жизни, решилось в этот момент. Дальше пошло само собой  как по узко проложенной колее… Всё случилось, как случилось, ибо не могло случиться иначе. А возможна была другая жизнь. Лучше ли - хуже ли - кто знает. И был бы то не он, а кто-то ещё. Впрочем, тот мог быть лучше него.

       Так или иначе - Ликельян сделал свой выбор. Как будто кто подтолкнул его, как он - коня. Конь фыркнул, норовисто крутнул башкой и, подчиняясь хозяину, пошёл спокойным размеренным шагом, каким мог бы идти весь день, всё так же монотонно покачивая головой и переступая сильными породистыми ногами. Был он гнедой масти, весь крепкий, жилистый, горячий, с костистым черепом и длинным хвостом. И как всякий благородный скакун, именовался с учётом своей родословной, да Ликельян  его так никогда не звал. Посвистишь - он тут же тебе морду на плечо положит. Хотя это неправильно - конь должен знать своё имя. Не раз за него цену хорошую давали, да Гназд не соглашался: привязан был…
       Так вот и пустились они в путь… Стлалась себе пред глазами ровная дорога, взгляд рассеянно скользил по горизонту, по дальним лесам, по ближним рощам, по холмистой зелёной равнине… Дремотно покачиваясь в седле, Гназд щурился вдаль, прикидывал мысленно и время, и путь свой. И не мог всё понять гнездившуюся в сердце тревогу. Как заноза, как болезнь какая - ноет-грызёт, что ты с ней сделаешь…
      Всё в мыслях перебрал - волки, разбойники, нечисть какая… Пополудни село проезжал, в церкви служба кончалась - так спешился - не поленился, коня к ограде привязал, старичка богомольного приглядеть попросил, в храм зашёл, ко кресту, к иконе приложился, Николаю-угоднику, заступнику всякого дорожного человека, свечку поставил. И постоял, поглядел в премудрый лик. Повздыхал: "Помогай, Отче!"
А дорогу вспять не поворотил.

      Долгий путь Аликела надеялся одолеть за три дня. Решил не мудрить с ночлегом, хоть в стогу прикорнуть, благо лето. Летняя пора как раз для барышных поездок благоприятна, и при другом случае следовало бы нынче не домой возвращаться, а, наоборот, в дорогу собираться.
      Так и поступал он раньше. Тогда ещё юн-беспечен был, и страсть как влекло по белу свету поездить. Ездили всегда с другом, с Северьяном, братом молочным. От первого дня, от материнской груди - не разлей вода. 
       И по сей день – не разлей. Вот только жизнь – штука суетная: за пять лет отлучки лишь два раза они с Северьяном виделись. Приезжал тот по делам, встречались. И всегда кстати, со взаимовыручкой. Это у них с детства гладко-чутко получалось. Это они друг другу с пелёнок оплот и надёжа!
     И от дружка, и от других Аликела знал, что дома благополучно, все живы-здоровы, у старшего брата даже прибавление имеется, и, похоже, другое грядёт. И о себе весточки время от времени  посылал: не злодей он - родных терзать.
    У Северики тоже за эти пять лет прибавление в семье случилось. И тоже не одно. Что ж… У всех семьи. Все род свой умножают, как положено доброму Гназдову племени. Только Ликельян сюда не вписался. Ничего  с семьёй не вышло.

     А начиналось всё как! Это ж сумасшедшее счастье было! Это ж какая девушка была! Вот как солнца край выныривает из-за тёмного бора и вмиг освещает всю землю первым лучом, и сердце наполняет радостью, и утешает, и смиряет - вот такая девушка. А имя какое было у неё! Мелания! Слышишь – и внутри музыка звучит! Это ж как язык произносит - милая лань… 
     На свадьбе их осыпали хмелем и желали славного потомства. А он, дурак двадцатилетний - что он, о детях, что ль, думал тогда?! Он вообще не знал, откуда они берутся. Это уж потом беда пришла - за восемь лет брака не было детей…

     Не было детей - и не было надежды. Что они с женой только ни делали - по святым  местам ездили, поклоны клали, обеты держали… Та ночами плакала. И её жаль было, и себя. Всё не в радость стало. Жизнь впереди тоскливая, старость убогая. Мысли всё пошли нехорошие. И досада, и злоба откуда-то подкатили. Но жену он и тогда не обижал. Сам только хмурый ходил. И с чего на них такая напасть? Вроде здоровые оба – а точно клеймом отмечены, Богом отвергнуты. Будто калеки какие!
     Всё так это тянулось тускло-беспросветно. И уж подступило отчаянье. Как вдруг блеснул солнца луч! Вся жизнь всколыхнулась! Понесла жена! Они счастью своему не верили! И правильно, что не верили. Потому как не было им счастья. Потому как должна была жена родить уж - и не родила…

    Вот что такое время от восхода до заката? День без ночи! Что за это время успеть может? Мужик пашни не вспашет! Девка полотна не вытчет! Цветок не завянет, печь не остынет! Так вот при восходе был Ликельян Гназд женатым человеком, счастливым мужем и будущим отцом. А при закате вдруг оказался псом, колесом раздавленным, деревом, молнией обугленным, убитым горем вдовцом, сжимающим в объятьях холодеющее тело. Всё было порушено, поломано… Ни жены, ни ребёнка, и смерть заглядывала в глаза… Она прямо и неотвратимо глядела в глаза, и он понял, что уж больше не сможет отвести от неё взора. И надо было с этим как-то жить.  Жизнь-то идёт…  Вот и пошли по жизни со смертью.  Рука об руку.

      Мелания умерла быстро, но успела пережить ужас неотвратимой смерти. Она точно обезумела… Рядом стоял священник, ей бы покаяться - пред вечностью-то - а она в слезах металась, руками за мужа хваталась и, задыхаясь, всё одно твердила: «Не забывай меня, Алику! Люби, как прежде, Алику!»  - вот, всё об этом… С жизнью прощалась - а, получалось, с ним… И это было ей важней.
    И он всё это понял тогда. И с истерзанным сердцем, с изорванной  душой пал грудью на смертное ложе - при священнике и при всей родне страшной клятвой поклялся. Впереди у него была пропасть, позади - глухая стена, а внутри то и дело вспыхивала ослепительной звездой истошная боль, помрачая рассудок… Что ему были теперь любые клятвы?
 
   Он обещал уходящей навсегда жене: «Бог свидетель и поразит меня, и корень мой истребит, коль нарушу слово: я не забуду тебя! не разлюблю тебя! Никого мне без тебя не надо - ни жены, ни детей! Не будет у меня другой семьи!»
   Он услышал, как вскрикнула мать. От её вскрика замер, преисполнился жалостью… И потом  произнёс, уже твёрдо, стиснув зубы и почти спокойно: «Двенадцать лет не женюсь - таков мой зарок!»
    Вот так-то… Это ж надо было! Почему двенадцать? Почему не семь там, не восемь? Как оно в голову пришло?! Но слов назад не возьмёшь – что сделано, то сделано.

   Эти слова повторил он во всеуслышание в Божьем храме уже потом, через девять  дней – когда чего-то соображать смог. А в первый день… что он  делал в первый день? 

    Он помнил, что.  Могилу копал.
   Была зима. Он долбил мёрзлую землю с тупым размеренным упорством, все силы всаживая в тяжёлый заступ, без роздыху, без розгибу, весь день до заката, торопливо, напряжённо, точно погоняли его… Всё казалось ему, если хоть на миг замрёт – тут же сойдёт с ума.

    В эту могилу Меланию опустили через три дня. Он смотрел на плывущий вниз гроб с ужасом и недоумением. Как же так? В этот белый гроб гвоздями заколотили его Лань? Как можно её, такую нежную - в мёрзлую землю?

   Его не смогли увести с могилы. Ничего вокруг не видел он и не слышал. Не отрываясь, смотрел на внезапно возникший чёрный холм на белом снегу. И знал, что это - неправильно!

   На могиле поставили крест и пред крестом зажгли лампадку под стеклянным колпаком, от ветра… Благодаря той лампадке он остался жив.
   Мерцал в лампадке огонёк…  Вот от этого огонька не мог он уйти. Точно там, за стеклом, билась и трепетала живая Её душа…
    Глядя на пламешек, он почти смирялся с чёрным холмом на белом снегу…  Ни о чём не думал – просто смотрел, как шевелится и кивает ему яркий язычок…. Это гораздо позже, через несколько дней, он смог молиться:
         - Боже милосердный, я заботился о ней, но теперь, когда я этого не смогу – препоручаю тебе! Не оставь её своей милостью!

     Глубокой ночью, боясь, что друг замёрзнет, Северика всё ж сумел увести его. И силой повёл, и словами уговорил:
         - Только на минуту, - мол, - отойди, сейчас вернёшься, - а сам, понятно, задержать надеялся. - Пойдём, пойдём к нам… - в свой дом повёл: понимал, что к себе войти Аликела не может.
    Тот покорился, вроде и пошёл с ним. Северика его к печке усадил, из горсти кормить стал, в рот куски вкладывать. Аликела жевал. А в голове было одно – без него Мелана, одна, там, на ветру, дрожит и трепещет от холода и страха. И весь он был как на иголках, всё встать порывался – и туда, к ней… Северьян удерживает его, унимает, и тот - без сил, без воли, весь пустой – не спорит, а чуть отпустит друг – поднимается, да в двери… Умотал его так, вырвался – к Меланьиной лампадке приполз. Тьма ночная, ветер ревёт, снег валит, заносит…  И сквозь рёв и снег – лампадки огонёк, душа живая - пробивается. От сердца к сердцу любовь, и ничего ты с этим не поделаешь.

   Так и жил Аликела с той ночи. Вроде, как и не жил.
   А потом привык. Всё это внутрь, в сердцевину ушло. А сверху новая кора наросла.
   Наросла кора, что железная броня. Защита… Всё ему стало теперь нипочём. Ничего не боялся. Не то, чтоб швырялся собой – нет… Кому-то всё ж был нужен. Отцу-матери, братьям-сёстрам, другу Северике. Не для себя – для близких жил. К ним с уважением-дружбой-жалостью… Поработать на них старался, помочь – всегда, всей душой, всеми силами… Только уж не поднимался для него  из-за частого леса светлый солнца край.

  Помыкался Ликельян ещё дома, потом вдруг случай ему вышел – дело смутное надо было уладить – все руками разводили: далеко и незнамо как. Никто из родни не решался, а он взялся. Всё взял на себя: ежели что – голову подставит. Что ему терять?  Стиснул зубы, о себе забыл, потрудился – вытянул его. Прибыльное, доходное дело. Получилось.
   Ну, так и повелось. Чуть что – вот он, Ликельян. Приладился, все тонкости  уразумел. Дома и по разным промыслам стал важный человек. Приезжал домой с золотой казной – всю отдавал – на что она холостому? Ещё дед пашню пахал, а отец – торговые дела повёл. А он, Ликельян Гназд – крепче взял. Промыслы-работы учредил. Грамотно устроил. Людей объединил. Своих многих вовлёк. Дальше – больше. Дела шире повёл, в дальние края подался. Так и пропал на годы.
     Где пропадал? Да за тридевять земель. В неметчине да в туретчине. Моря-горы повидал, народу всякого, жизни чужой-чудной, языков понабрался – при случае и объясниться мог. В общем, не скучал. Тосковал только. Это уж как водится. Да… ну и казну обеспечил – тут и погордиться можно. Это теперь ему в жизни радость была. Все силы сюда клал. Все семь лет.
     Семь лет - а слёзы текли по щекам, как в первый день… Нет, в первый – слёз не вспомнить…  Были ль они? Позорные, не мужские слёзы – а что сделаешь? Текут себе – не удержишь. Текут – и можно не стирать их: здесь, в чистом поле, плачь себе, Аликеле – кто ж тебя осудит?

   Слёзы – слезами, а жизнь есть жизнь. Сквозь слёзы, тем не менее, внимательно Ликельян оглядывал окружающую местность. Он не расслаблялся в дороге – даже когда задрёмывал. И сквозь сон всё чувствовал и всё видел. Покуда было спокойно, однако солнце упорно склонялось к закату. Через час стемнеет. И человечьего жилья в этот час не предвиделось.
    Гназд сошёл с дороги, добрался до ближайшей рощи. Выбрал место поприятней, натаскал сучьев-веток. Черпнул воды из ручья. Коня разнуздал, пустил пастись. Стемнело - костёр запалил, поужинал, что с собой было. Ну, а там – летняя ночь коротка, лови её минуты – тулуп под спину, под голову седло – и спать. У костра спокойно. Спокойно и ночь прошла.
  Наутро Гназд продолжил путь, а к вечеру забрезжило вдали село знакомое, куда заезжал  когда-то. Ещё перед отъездом. Удобно было, по пути, и особенно кстати морозной зимой да промозглой осенью. Но не только это влекло. «Как, интересно, поживает красивая Дара, что живёт тут в доме наискосок? Может, изменилась? И пустит ли теперь?»
  Вот что пришло Ликельяну в голову по подъезде к селу. А ведь мог и в поле переночевать.

   Нескладно в его жизни получалось. Ни на минуту не забывал он о жене. Смерть не разлучила сердца – разлучила тела. Он, как и прежде, любил Меланию. Только теперь изменял ей.
   В первую же поездку постучался в одну избушку на ночь, а там одинокая вдова который год печалится. Что ж? Накормила-напоила. Подпершись, рядом посидела. В глаза поглядела.
         - А ведь ты, - говорит, - одинокий…
 Гназд опешил:
         - Откуда ты знаешь?
  Она только молча рукой обняла.

   С тех пор он и приспособился ночевать у печальных вдов. Привечают, обхаживают. Если баба добрая, ей и доверять можно. Не её вина -  одиночество. Добрая баба и поможет, и спасёт, если надо. Сам только её не обижай. Наоборот, хоть её порадуй, коль самому жизни нет. А женщинам Аликела нравился: ласковый, говорили…

  Грех, конечно - только, поди – удержись: слаб человек… Может, и удержался б, кабы вера покрепче была, а то ведь обида в душе засела – возроптал… как это бывает… «За что?»
  И пошли сомненья пополам с надеждами – авось простится! Милостив Господь. Жизнь долгая, старость за горами. И кто не грешен? Успею, покаюсь!

  Дара выделялась из числа прочих вдов яркой красотой. Красотой её Гназд весьма увлёкся. В первые дни. Даже и побегал за ней, благо разговорчивый: отчаявшись, он лихой стал. Любезности, там, подарки: деньги-то водились.
  Довольно скоро первый пыл прошёл, притупилась острота чувств, а любви – любви не было. Но дом был для него всегда открыт – и был ему нужен. Он находился на расстоянии дневного конного пути от родного дома. И Гназд очень им дорожил.

  Дорог дорожному человеку такой ночлег. Дорожный человек – тварь уязвимая. Это летом ничего у костерка выспаться. Зимой по-другому запоёшь! Или в хлябь весеннюю… В ветер, дождь да снег… Ведь светит тебе такое окошечко как кораблю маяк в ночи! Ведь едешь сквозь бури-снегопады на измученном коне и сам без сил – до того, что, кажется, грянуться бы сейчас из седла наземь - и спать! А будет ли пробуждение - или снегом тебя занесёт, или человек лихой наедет, или волк там, или ненаш ночной пожрёт – про то уж и не думаешь! Но вот едешь – и знаешь, что ещё перетерпеть, добраться – и подсядешь ты к жаркому очагу, и просохнет к утру мокрая одежда, и накормлен будет замаянный конь, да ещё и встретят тебя – ну, пусть не с  любовью – но уж точно, с большой радостью. А может, и с любовью. Как знать. Женщины легко влюбляются. А ты за это - ничего не должен! Ничего!

     Дару Гназд навестил последний раз, покидая родные края пять лет назад. Обещал заглянуть на обратном пути – и пропал. Испытывая неловкость перед женщиной, ну, и сохраняя удобный ночлег, попросил ребят – братца с дружком, когда те заезжали к нему в Пошты, - побывать у неё по пути, передать поклон и привет, и уверение во всяческих вниманиях: любви, преданности, надежде скоро увидеться - ну, и всё такое прочее… Так что заехать к Даре было, пожалуй, не только можно, но даже необходимо. Для неё Ликельян подарок заранее купил – дорогой и женщине всегда приятный. Дело было только в ней. Речь вот о чём…
  Время идёт и не всегда приносит счастье, а несчастье старит даже красавиц. За пять лет, и такая пава, как Дара, вполне могла превратиться в линялую ворону. Задумавшись об этом, Гназд подъехал к широкой реке.
  Село – Кроча называлось – виднелось краешками крыш на том, крутом, берегу. Через реку был мост. От начала моста Ликельян взял вдоль бережка в сторону, отошёл порядком и спешился. Коня развьючивать-купать, понятно, не стал: хлопотно сейчас, – а сам воровски огляделся: а ну как бабы-зубоскалки засмеют! Терпеть не мог он, когда бабы-зубоскалки смеялись! Потому поскидал кафтан да рубаху с портками – и скорей в воду.
 
  Дело приятное. Солнце шло к закату, в воде не зябко. Поплавал недалеко от берега и  решил помыться получше: всё-таки к женщине едешь. Выбрался на берег, глины набрал – и на себя. Так весь и вымазался, с ног до головы. Какое наше купание? Вот так мажешься глиной, потом смоешь, заодно наплаваешься. Вышел из воды – хорош! На солнце блестишь! Весь и чистый, и красивый, и бабы тебя любят.

   А страшен человек в глине! Ненароком увидишь – вздрогнешь: экое чудище! У Ликельяна, у молодого, давно ещё  - случай был. Вот как сейчас, на речке намазался – и улёгся на травке, за большим камнем, обождать, чтоб грязь-то вся в глину ушла. Никого вокруг нет, лес, место укромное, далеко от крепости, тихо, спокойно. А день жаркий. Разморило. Потаращил глаза, помаялся – да и сам не заметил, как заснул.
   Проснулся от громких голосов. Спросонья ничего не поймёшь. Шум, гвалт, визг и хохот. Поднялся парень из-за камня - полный берег девчонок! Кто гол, кто одет – плещутся, брызжутся, возятся. Алика до того сдурел, что даже схорониться не сообразил – стоит, рот разинув. Какая-то и глянула в его сторону.
  И тут раздался визг. Всем визгам визг! Целый берег разом завизжал. Да ладно бы ещё завизжал! Поднялась такая стихия, будто налетел смерч или ухнуло землетрясение. Полуголые девки стремглав понеслись прочь, ломая кусты и диким воплем оглашая окрестности. В этом вопле можно было разобрать только одно слово: «Леший! Леший!»
   Только тогда вспомнил юноша, каков он красавец. Посмеялся, конечно. Ну и выкупался от души, благо теперь не мешал никто.
   Так что когда вскоре, осторожно и крадучись, из-за кустов показались три здоровых мужика с ружьями наизготове, он весь светился чистым блеском, как стёклышко. И помалкивал: сгоряча могли бока намять…
    Посмеялся он и сейчас, отмокая в воде. Когда дело было! Тогда он глупый, совсем мальчишка был. Ему тогда только-только штаны новые справили. Он перед девками в штанах новых ходил – гордился. А тут вдруг – конфуз. Хорошо – не узнали.
    Разговоров потом было! Пока кто-то не догадался: дуры вы, мол, девки – это ж мужик  в глине! Тут уж девкам конфуз. Вот они и не поверили. Давай спорить: «Да ты не знаешь… да ты не видел… а кабы видел, сразу понял… Во – голова! Во – рога! Во - рост! Во - хвост!» 
     Алика, знай, молчит: не его дело.

    Дело было – водой смыло! Вода унесла – ни лодки, ни весла! И куда уносит? Куда всё уходит?
     Куда да где? А в воде!
     В воде всё тонет! В затоне зеркальном, на дне глубоком. Погляди – увидишь!
  Гназд, усмехнувшись, в глубину неподвижной заводи заглянул. Из зеленоватой глади прищуренными голубыми глазами на него уставился мосластый мужик с костлявым загорелым лицом, с выгорелыми патлами и недавно отросшей бородой. Бороду он время от времени напрочь сбривал, как хлопоты с ней возникнут, а там – пока ещё не вырастет.
      Посмотрел  Гназд на своё отражение, скорчил рожу и тут же разогнал его, весело булькнувшись в воду.

      Наплавался Ликельян - и хватит, пора честь знать. Лошадка застоялась - обижается, да и солнце совсем скрылось. Негоже в темноте, как тать, являться.
      Выбрался Гназд из воды, полотенкой обтёрся – всегда в запасе – оделся кое-как: вот-вот опять раздеваться - да и зашагал к мосту, коня уж в поводу повёл. На другом берегу по вёрткой тропинке поднялись  на кручу – вот оно, почему Кроча-то!- вдруг сообразил.   
      Кроча встретила ярко-красными, горящими в лучах закатного солнца, черепичными крышами.
      Богатое село – с такой же огненно-красной кирпичной церковью и звонницей, с добротными дворами, с затейливо-резными воротами. По селу с мычаньем шло стадо. Хозяйки встречали коров и все были налицо, только гляди. Гназд и углядел, кого ему надо. Дара по-прежнему была краше всех. Пышнотелая молодуха, златокудрая, голубоглазая, с весёлым румяным лицом и задорными ямочками на полных щеках – она и к корове-то вышла нарядная: ну, как же! Красоту надо показать! Уж эту слабость Аликела за ней знал: дай покрасоваться – и всё тут! Её розовое, в лучах зари прямо неистово-пунцовое платье притягивало все взоры на улице. Она впустила во двор пёструю корову и при этом мимоходом взглянула на прохожего с конём, в скромном ожидании остановившегося неподалёку. Взглянула – и расцвела! Ликельян успокоился. Всё было как надо.
     Он ответил ей ласковой улыбкой. Но приходилось соблюдать приличия. Подождал в стороне, пока ещё стемнеет, и прошёл на знакомый двор огородом. Дара уже успела подоить корову. Когда Ликельян завёл во двор коня и принялся снимать кладь, она выглянула из двери, торопливо сбежала по лесенке и, всхлипнув, кинулась ему на шею.
     Гназд расчувствовался: «Любит, что ль», - подумал.
         - Вернулся ко мне, не забыл! - горячо зашептала она у него на груди.- А я ждала – думала, не дождусь! Как же долго тебя не было!
     Аликела был тронут. «Надо ж, - шевельнулось в душе, - любит…»
   Он приласкал женщину и успокоил нежными словами:
         - Ждала меня? Да и я тебя не забывал. Вот – как только смог, сразу к тебе. Ты как жила-то без меня? Может, изменилось что? Жизнь-то как?  Всё одна?
    Она тесней прижалась ко нему, промурлыкала:
         - Всё одна. Соскучилась по тебе…
    Ликельян ощущал её упругую плоть и любовался цветущей красотой. «И чего, - подумал, - этакая роза – и одна?
   Мысль показалась полезной в хозяйстве.
       - А что, - спросил, - замуж-то не выйдешь? С такой-то красотой? Тяжело ж одной!

   Она на миг оторвалась от литой Гназдовской груди, глянула коварно-заманчиво и плавно пошла по той груди ладонью водить – сверху вниз.
         - А если, - проговорила с расстановкой, - выйду я замуж, ты ко мне приезжать перестанешь – вот и не иду!
     Аликела даже растерялся. Пять лет ждала! Замуж не шла! Это надо ж! У мужика прямо глаза увлажнились – размяк! Смущённо пробормотал:
         - Что ж мне теперь, жениться, что ль, на тебе. Ты ж знаешь, я не могу…
    Она пожала плечами:
         - Не женись, - и давай опять кафтан на груди рукой поглаживать. Рука по борту кафтана - вниз, до кушака - опустилась и вот себе концами его поигрывает.

    Гназд загорелся:
         - Щас-щас! – заторопился, - только коня устрою! Погоди! Я быстро!
   Она лукаво подбодрила:
        - Давай-давай! Поди, голодный – с дороги!

   Кое-как наспех разнуздав благородного своего скакуна, Ликельян рванулся в дом вслед за Дарой. Та хлопотала у стола и тут же попалась в руки. Хохотнув, увернулась бы, да не успела. Гназд жарко обнял её. Соблазнительная мякоть колыхнулась в руках, и он почувствовал прилив того горячего увлечения, какое испытывал к ней первое время. Точно молодое вино в голову ударило. Искры по нутру пробежались. Смял её, но, лукаво глянув, она неожиданно вывернулась из рук:
         - Ишь, быстрый какой, - хлопнула по руке, - успеешь! Давай по порядку. Поужинаем сначала.
         - Тебя и съем! - задохнулся Гназд низким хриплым смехом и вновь обхватил её. Глаза застлала тёмная волна. Ещё мгновение – и он утонул бы в ней. Но в последний миг его помутившийся взор пронёсся по горнице и неожиданно уставился в дальний угол. А в том углу стоят себе, не таясь, не прячась, мужские сапоги - хорошие, новые, ладно сшитые, столичный щеголь не погнушается. Пылкие объятья сами собой разжались, все искры, какие были, погасли, и волны улеглись. Гназд во все глаза глядел на сапоги. Сапоги ему не нравились.

   Он кивнул на них Даре:
         - Это чьи ж такие?
   Она на миг замерла, потом пролепетала пухлыми губами:
         - Работника наняла.
  Хмурясь, мужик разглядывал сапоги. Произнёс задумчиво и мрачно:
         - Дело нужное, конечно. Работник, значит? Видно, зарабатывает хорошо…
   Дара торопливо пояснила:
         - Я же одна – как мне справиться?  - и в глаза ему заглянула жалобно. Гость молчал.
   Нет, работник – дело нужное. Ну, в самом деле – как бабе без работника? И деньги, видно, ещё от мужа остались. А сапоги – что ж, и работник может заработать, на то и работает…
    Только уж больно нахально стоят! Ну, просто нагло! Работнику следует сапоги скромней держать.
    Мужчина взглянул на Дару исподлобья:
         - И где ж он? Работник-то?
   Тут она честно распахнула простодушные глаза:
         - Да на сеновале спит! Что-что, а это он - засветло!
   Так. Работник Гназда больше не волновал. А вот сапоги…

   Поймав его взгляд, Дара поспешно предложила:
         - Я ему на сеновал могу их отнести, если тебе неприятно…
   Гназд неподвижно уставился на неё. Медленно и неприязненно процедил:
         - А почему мне это может быть неприятно?
   Она слегка запнулась, голос дрогнул:
         - Ну… как скажешь, Алику… - и нагнулась к сапогам. Мужчина резко остановил её:
         - Что ты, что ты! Зачем тебе лишние заботы? Я сам.

    На сеновале он не нашёл ничего интересного. Как и предполагал, на сене, раскинувшись, храпел детина  необъятных размеров. И сапоги ему явно не подходили. Больше тут никого не было. Захватив сапоги, Гназд вернулся в дом. Дара была растеряна. Она ждала гостя с ужином, с угощением – и вдруг эти сапоги, что б их!
   Гназд остановился посреди комнаты, упёрся кулаками в бока.
         - Дару, а, Дару, - сказал очень тихо. - Может, мне побить тебя?
   Она в изумлении глядела то на него, то на сапоги, и не знала, что сказать.
         - Говори, как есть! - потребовал Ликельян. - Откуда  они у тебя?  Кто здесь был?
    Она вдруг зло взглянула. Помедлив, выпалила с обидой:
         - Кто-кто?  Брат твой родной! Сам бросил меня – и брата подослал!
         - Да не бросал я тебя, - пробормотал Аликела ошарашено. Его как водой холодной окатили. Вот уж не ждал он такого оборота! Как же это не подумал-то? Впрочем, чему удивляться… Всё-таки, пять лет…  Мужик сник. «Чего, - думает, - обольстился? Дурак оказался. И к Осипу не придерёшься – сам его подвигнул на грех. Он же видит – баба свободна, чего ж ему чиниться?»
    На Дару смотреть уже не хотелось. И сердиться на неё – чего на неё сердиться? Ревновать её чего-то вздумал – кто он ей? Чего ей его ждать?

    А Дару вдруг прорвало. Точно опомнившись, она заговорила быстро и пылко:
         - Поверь мне, Алику! Я тебя три года ждала! А от тебя ни слуху – ни духу! И вдруг брат твой  приезжает, с добрым словом, от тебя с приветом! И смотрит ласково – молодой да горячий, и на тебя как две капли воды похож! Получается,  вроде бы ты…

     Это верно: они, три брата, друг на друга похожи – все говорят. А уж с Осикой и вовсе спутать можно – только что помоложе тот, повеселее.

     Были у Ликельяна братья. Один старше на пять лет, второй на пять лет младше, а промеж ними по две сестры ухитрились вклиниться. Все сёстры были замужем, разлетелись по чужим хозяйствам. Старший, Никелий - с младенчества лицо значительное и образец для подражания - вёл отцовское хозяйство и продолжал династию. Меньшой,  Осип - как привык в бутузах - опекай и защищай его - так и остался. Был он взрослый мужик под тридцать лет, росту немалого - силушки немереной, молодец-красавец, а жил – на братца оглядывался. С семьёй тянул - не торопился. Что ж тянуть? Человек должен успеть потомство вырастить, пока жив и здоров. Хорошим потомством он отвечает пред всем родом и пред родителями. Это не только его достояние – а достояние рода, его сила и независимость. Но как ему скажешь это, когда сам бездетен и не женат… Осип и не печалился о семье: всё искал, чтоб по сердцу. Только до его сердца никто никак достучаться не мог: тоже, видно, броня…
 
      Нравилось ему ездить по разным надобностям: на мир взглянуть, казны черпнуть  – то с братом, то одному или с Кесрикой…
     Друг-одногодок у него был. Тоже вместе росли. И вместе ездили. Не боялись в чужих краях башку сложить. Оно, конечно, для пользы дела, только польза иной раз дурной стороной оборачивается. Не объяснишь им: не то время. Это в детстве можно - за шкирку – да ума вложить. Теперь деликатность нужна…

    Удивительно сочеталось в обоих легкомыслие и ослиное упрямство. И что ещё удивительнее, между собой никогда не сталкивались – всегда заодно были. Надо ль говорить, что Кесрика, как и Осика, был неженат.

    Ребятки навестили Гназда два года назад, когда он вёл дело в Поштах. Помнится, вдруг как гром среди ясного неба, окликнул его знакомый голос – он только вышел из дому, где жил у одинокой вдовы – глядь – два молодца верхом – к нему в гости: как-то разыскали его… Рожи радостные. Глаза весёлые. Шапки набок заломлены. Пшеничные пряди волос на лоб падают, в пшеничной бороде улыбка светится. Кони под ними гарцуют-играют, хозяйка из окна аж загляделась… Сразу и поняла.
         - Это, - говорит, - ваши! Гназды!

    Погостили ребятки у него тогда пару дней, обо всём перетолковали, всё обсудили. Новости принесли.
         - Что Северика? – спросил он.
        - У Северики в эту зиму отец умер…
   Ликельян голову повесил.
   Вот как узнал он об этом. От младшего брата Осипа…

     Усталым жестом он остановил Дару:   
         - Не упрекаю я тебя, не оправдывайся. Как хочешь. Нравится брат мой? Слава Богу! Часто ездит-то? Довольна ты?
     Дара кивнула:
         - Да. Вчера только уехал, три дня гостил – вот, сапоги запасные забыл.
    Гназд усмехнулся:
         - Не похоже на него – видно, голова от счастья кругом! Что – два года уже так?
    Она опять молча кивнула. Задорное лицо погрустнело. Ликельян вздохнул с лёгкой досадой и развёл руками:
         - Ну, что ж! Будьте счастливы, дети мои! Давай корми – да пойду к твоему работнику на сено!
     Тут она подскочила, как пружина:
         - Алику! Я брата твоего только вместо тебя приняла! Оставайся со мной! Я и правда ждала тебя!
Тут Гназд не на шутку рассердился:
         - Чего?! Брата моего бросишь?! Он к тебе верой-правдой два года ездит, не ленится, а ты его выгонишь? Поссоришь меня с ним? Нет, баба! Уж - коль выбрала – трудись! Или, - добавил едко, со смешком, - замуж иди. Тут всё законно, тут не возражу. Только не за брата: молодому парню ты, всё ж, не чета. За богатого вдовца выходи.

    Этого Дара от мужика не ожидала. Она – как, собственно, и Гназд - полагала, что они вместе проведут этот вечер. Обоих постигло разочарование, оба уныло опустили головы. Но Гназд остался упрям и непреклонен. В гробовом молчании поужинали, затем гость встал, произнёс приличествующую в таких случаях благодарность и направился к дверям. Дара решилась на последнюю попытку: взволнованно приблизилась, положила ласковые руки на бугристые мужские плечи, просительно заглянула в глаза:
         - Останься! Я… я так люблю тебя!
    И так она это трепетно сказала – какой бы камень не содрогнулся! 
   «Может, и любишь, - угрюмо подумал Гназд, - но остаться у тебя не могу – не взыщи: из-за брата! Во всяком случае, пока не поговорю с ним о тебе: нужна ль ты ему».

    Гназд молча отстранил женщину и вышел в двери.
    На сеновале у Дары он не потревожил  работника – отсыпайся, парень! – но лёг близко: не вздумалось бы бабе подкладываться. Пару раз, сквозь дрёму, Гназд слышал тихие шаги у сарая и видел возникающий  в дверях  слабо-различаемый силуэт. Наутро Дара выглядела разбитой, бледной, с обведёнными тёмным глазами. Впрочем, ей это шло не меньше румянца. Красивой женщине всё к лицу. Но гостя это уже не касалось.
      Они простились по-дружески. Её глаза больше не метали призывного огня, и Алика был совершенно спокоен. С душистого сена наконец-то поднялся заспанный работник – увалень с неотесанной рожей. Распрямил могучие плечи. Молча, не глянув ни на Дару, ни на гостя, не торопясь, поставил на чурбак полено. Ухватив топор, крякнул. Удар был столь сокрушителен – аж земля дрогнула. Здоровое полено, конечно, тут же пополам. Он - не торопясь – второе…  И, себе, спокойно-монотонно, пошёл колоть – в один миг двор засыпал дровами. Аликела восхитился:
         - Хорош парень!
     Дара недовольно дёрнула носиком:
         - Дурак только.

    Она накормила Ликельяна, дала хлеба на дорогу. Тот взнуздал, навьючил коня, вывел его за ворота, хотел на прощанье рукой уж махнуть – и  вдруг вспомнил: 
         - Постой, - говорит, - вот, возьми. Для тебя приобрёл. В далёком городе Граже. Ещё год назад: всё надеялся – вот-вот  увидимся. Вот и увиделись, -  он коротко вздохнул и протянул ей на ладони  ларчик, она молча взяла и раскрыла. В глаза ей сверкнуло голубыми камнями драгоценное ожерелье – Дара не смогла не поддаться очарованию и залюбовалась. Ликельян с удовлетворением отметил любование.
         - Носи, - сказал с лёгкой усмешкой, -  от меня на память. Под цвет твоих глаз. Дар прощальный.

   С этими словами Аликела вскочил в седло и пришпорил коня. Выезжая на дорогу, с досадой поморщился: «Кажется, я потерял ночлег…»
    Но лукавил Алика, лукавил. Не только ночлег.  Внутри стонал униженный  мужчина.

    Меж тем, путь, начавшийся с рассветом, уводил его всё дальше от Крочи. Он миновал  немало  сёл и деревушек и к полудню  разглядел на горизонте  за дальнем лесом сторожевую засеку. Там начиналась земля Гназдов.

     Кто не слыхал про сей славный род! Он владеет обширными землями, богатыми угодьями, ни пред кем головы не гнёт, никому дани не платит. Это деды-прадеды отстояли, и правнукам держать завещали. Оттого Гназды всегда начеку, и молодцы их всё в дозорах да в разъездах, и оружие не ржавеет, не пылится, всегда к бою годится. Потому как не раз пытали тут силу лихие люди, да назад откатывались – милует Господь покуда, да и Гназды на него уповают, а себя не щадят за ближнего. Все Гназды - родня друг другу, но родня дальняя – давно уж родство позабылось, его и старики стариков не помнили. Ходят былинные  рассказы о давних временах, о могучих богатырях-Гназдах, что угнездились здесь когда-то, отпор врагам дали; заповедные места чтятся – могилы богатырские. Никогда не топтал враг удела родного, не сквернил крепостных стройных башен – силы такой не нашлось. Все прочие роды с уважением, с поклоном, ну, бывает, и с завистью. А и Гназды своей чести не роняют – никто ещё не смог упрекнуть их во лжи либо в беззаконии. Гназды добрые христиане, и есть у них храм белокаменный да звонница с колоколами посередь неприступной крепости. Решают же у них трое старейшин из числа достойных. Сход власть им вручает. Сход большую силу имеет. А если б иначе, если б каждый сам по себе да на ближнего вражда – разве удержаться бы им в этом мире без колодки на шее…

    Вот поездил Аликела по белу свету, поглядел-послушал – сам убедился: далеко за пределами земель ходит слава Гназдов. Только за то, что ты сын своего отца, тебе повсюду почёт-внимание, а уж если удачлив, тут  и вовсе отказу нет. А дела он вёл всегда честно.

    Сын отечества ощутил запах ельника с той стороны, который, надо заметить, ничем не отличался от ельника за спиной, и разволновался. Все неприятности прошедшего вечера унёс из головы дунувший в лицо ветер с родных полей. Алика радостно вдыхал его порывы всеми лёгкими. Чем ближе он подъезжал, тем выше и заметней становилась засека. И скоро достиг он её подножия. А значит, пересёк границу и ступил во владения  Гназдов.
    Вышка пустовала, но, погодя, молодец наехал на караул. Вернее, тот на него наехал, поскольку Ликельян двигался своим путём, а ребятки -  те его высмотрели.  С двух сторон из лесу на дорогу  внезапно выехали двое верховых, властно окликнули:
         - Эй! Кто таков и откуда?
    Голоса грозные, а на вид – совсем мальчишки. Мужчина с любопытством оглядел их - кто ж такие… И, с удивлением и радостью, узнал одного - только имя не вспомнил. Когда-то ещё совсем мальцом видал.
   Пришлось остановился, поговорить: разъезд – вам не шутки.
         - Так и так, - объяснил. - Свой я. Гназд. Ликельян, Иванов сын. Двор наш против двора Петрики-кузнеца.
     Ну, кузнеца-то все знают, а вот Ликельяна, Иванова сына – явно запамятовали. Давай вопросы задавать, позаковыристей да на засыпку – всё как положено:
         - А вот - сколько братьев, да как звать?.. А – у Петрики сыновей назови!.. А как батюшку в храме величают?.. А второго?.. А дьякона?.. А соседей перечисли!.. А собак!.. А лошадей!..
      На все вопросы старательно Гназд отвечал, но под конец уж не смог удержаться от смеха:
         - Ну, вы молодцы, ребята! Бдительные вы стражи! Совсем меня загоняли – так и запутаться можно: от родных ворот получить поворот. Я ж пять лет назад дом покинул.
     Мальчишки поглядели сочувственно, один другому кивнул:
         - Чего тут думать? Ясно, сын Иванов: вылитый Осип!
     На том поладили.
     На прощанье Ликельян спросил их:
         - Что, Осика-то – вчера, что ль, здесь проезжал?
         - Вчера, - совсем уже по-доброму закивали караульщики, - он вечно – то домой, то из дому! Чаще всех его встречаем!
     Алика это и сам знал. Выяснил только, что сейчас Осика дома. Что ж – кстати! Надо было, подумал, сапоги ему захватить – не догадался. Жаль. Ходил бы себе братец в новых ладных сапогах по гладкой гназдовой дороге.

    Дорога, укатанная, ухоженная, шла лесами да лугами. В лесах  перекликались птицы, звенел цветущий май. Именно в мае наконец-то вернулся Ликельян домой. Поля, давно распаханные и засеянные, уже покрылись юной порослью. Вдали блеснула река. Дорога пошла вдоль реки  и так дальше и шла, до впадения в неё малого притока, и там, на стыке рек, на высоком берегу, стояла крепость. Там-сям по выселкам лепились деревушки, отселялся народ: тесно, да и к полям поближе, но большая часть Гназдов жила в крепости. Там и отец Ликельянов.  Да и сам он: отстроился, когда женился. От отца через двор. Двор большой, места хватало. Хороший дом, крепкий, просторный – для Мелании своей строил и для будущих детей. Она так радовалась, когда своим домом зажили да хозяйство завели. Сразу обустраивать его стала – целый день хлопочет да песни поёт. Печку побелила, цветами расписала, занавесок понавесила, половиков настелила – время у ней было, никто за подол не держался. При ней в доме было уютно – жить и жить бы. А вот без неё – Ликельян входить туда боялся. Да нет, порядок был: сёстры прибирали, брата жалеючи – да на что он, порядок этот? Да и дом этот – на что он? В какой угол ни взглянешь – только и мыслей: вот положено её рукой – а руки самой нет! Бежать и бежать бы оттуда! Корову на мать, на сестёр оставил, благо хлев один общий. Прочую живность им препоручил. Печь не топил, у родителей спал. Да и у них-то недолго оставался – бродягой стал. Вот уж сколько лет на одном месте не живёт. Отлегло, конечно,  со временем. Где-то даже и соскучился. Может, и войдёт нынче в свой дом – не всё ж ему пустовать…

   Стройные, сложенные из неотёсанных камней крепостные башни увидел Гназд издалека. Дорога выбежала из леса, и  сразу залюбовался он проглянувшими в туманной дымке серебристо-серыми очертаньями. Рассказывают, когда-то здесь было полно такого серого камня. Он и сейчас ещё остался по берегам рек, по дальним лесам. Из него сложены все дома в крепости, её стены и мост через реку. Но поля расчищают, камень тратят, и сейчас его гораздо меньше, чем в старину. Ликельян сам его возил на волах, когда строился – братья да друг помогали. В основание заложили большие плиты, ну, вверху – поменьше. А уж  крыша – та черепицей крыта. Такой дом три века простоит. Тогда молебен отслужили, освятили  его. Угощеньем  дело отметили, новоселье справили  -  полный дом  гостей  набился. Молодая хозяйка всех обходила, всем подносила - от счастья вся светилась. Её дом! Приданное своё всё напогляд выставила. Всё, что в девичестве наработала, всё расшитое, кружевное - нашлось теперь, где разложить. Поначалу-то у них лавка в клетушке была.
    Ах, весела да радостна была Меланья! Её радостью и Ликельян радовался. Да и горд был – вот, дом построил. Хозяин. В своём доме жить стало спокойней,  никто не тревожил. Любви стало больше, и любовь – ярче. Хотя казалось бы, куда ж ещё! Но вот, значит, было, куда! «Не трави себя, Аликеле, - мысленно сказал себе Гназд, - сколько можно об этом! Беги от таких дум. Не пускай в себя!»
    А как не пустишь? Кто ж их остановит?  Встряхнул головой Ликельян, пришпорил усталого коня. В один миг домчался до крепостных ворот.

      У крепостных ворот сидел на брёвнышке старый сторож: тут свой караул. Ворота были раскрыты, но сторож, кряхтя, поднялся, подошёл. И, приглядевшись, узнал. Знал он хорошо их семью. И Ликельян его знал. Старый  Флорика  всегда на виду. Он ещё больше постарел – это было заметно. И всё ж это был ещё крепкий старичок – такой иных молодых переживёт. Алике он обрадовался – и не только со скуки. Добрая старость всегда рада молодости, а он его помнил ещё молокососом. Аликела спрыгнул с коня, от души поприветствовал его, расспросил о житье-бытье, о сыновьях, о внуках. Поговорил с ним порядком – старик был доволен:
         - А ты, - сказал в свою очередь, - забыл, поди, родное гнездо – сколько лет у нас не был! Небось, уж как гость себя чувствуешь - приживёшься ли?  Или ты на побывку – и опять в путь? 
     Аликела задумчиво пожал плечами:
         - Не знаю, дед! Как сложится.  Может, и поживу сколько-то  –  но, конечно, рано ли, поздно, уеду: начато много, завершения требует. У меня ж – в Поке, Здаге – промыслы налажены. И в Засте, Плоче – молодцы мои сидят, до самого Лепинга работа-торговля идёт – только успевай.
         - Это что ж за такой за Лепинг-то?
         - А град в земле немецкой.
        - Ишь ты! Немецкой. Ты что ж, так и будешь птицей перелётной?
        - Пока – да. Сам знаешь, незачем мне на одном месте сидеть.
        - Да ты бы о родных подумал – старятся,  тебя не видя – а жизнь назад не повернёшь.
        - Так вот и навещаю – видишь, приехал.
         - А, так это ты навещаешь! А я думал, ты домой вернулся!
      Старик с упрёком головой покачал, добавил:
         - Ну, ты давай, к отцу-то поторопись, заговорились мы с тобой.  А то, неровён час – человек ты занятой, - спохватишься – да от ворот скорей назад, мол, дело не ждёт…
     Сказал так больше в шутку, не зло. Но и не без основания. Шутке Ликельян посмеялся, со стариком простился. Было у него желание поделиться с ним, с добряком, заботой своей – тем, три дня назад возникшим чувством тревоги, что и по сей час не покидало,- да не стал:  чего долго у ворот торчать? Да и говорили больно в шутку. 

      Покидая Крочу, Гназд объяснил эту тревогу ожиданием тех неприятностей, которые затем и подтвердились. Но сколько ж об этом переживать? Он уже почти не сердился на Дару, а тревога осталась. А у него есть такое – по опыту знал: если засядет что в душу – жди, Аликеле, будет тебе!

     Что Дара? На свете много красивых женщин и без Дары. На чужбине знавал он многих. Нет, не обманывал их – знали, что Гназд к ним не навек. Девиц он обходил – это запретно–свято, на это не посягнёшь. Замужних дам – тем паче: ради чего башку подставлять? Мужик для дела башкой рискует, а женщина… Что может быть глупее ссоры из-за женщины? Мужики мёрзнут на дорогах, попадаются на нож лихим людям – женщину защищают родные стены. Мужики мрут – женщины остаются. Их много, тех, чьи мужья не удержались на гребне жизни – но ведь и любой может с того гребня свергнуться…  И жена его достанется  другому…

     В таких рассуждениях ступил Аликела в долгожданную гназдову крепость.
     Мысли быстро мелькают в голове человека – куда быстрей, чем мощеная витая улочка ложится под копыта коня. Пока до отцовского дома добрался – и о жизни подумал, и вокруг себя разглядел всё, отметил…  Почти не изменилось ничего – так, по мелочи. Кое-что построено было – кое-что снесено. За каменными оградами цвели яблони. Полдороги никто не попадался: народ в такой час при деле, по улицам не бродит. Но ближе к дому Гназд услыхал далеко за спиной томное мычание и встревоженное блеяние: в крепость возвращалось стадо – над крепостными башнями полыхал закат. Уже у самого родного забора стал замечать он выглядывающих из своих ворот хозяек, поджидающих коров. И мать увидел так же в воротах.
     Он чуть не столкнулся с ней, когда, спешившись, собирался ввести в ворота коня. Замерев, мгновение они смотрели друг на друга, ну, а там… Что может быть трогательнее встречи матери и сына после пятилетней разлуки?! Не хватит  ни слов, ни восклицаний!  Ну, разумеется, мать пала на сыновью грудь и покрыла  слезами и поцелуями бородатое запылённое лицо. Разумеется, попеременно ахая и повторяя: «Сынок!», она и расспрашивала сразу обо всём, и при этом слова не давала сказать. И, разумеется, на её вскрики тут же из дому выскочили все, кто в тот час  там был -  все племянники и невестка, и, конечно, его старый отец.  Сказать, что ему были рады – значило, не сказать ничего. Ну, а он – он просто плыл в волнах счастья – утлый, битый о скалы челнок,  вернувшийся в родную заводь…

    Отец и мать, конечно, слегка постарели, но выглядели ещё очень бодро. Матери тут же пришлось отвлечься от упоения встречи с сыном и впустить во двор двух коров, которые обмычались у ворот. На какое-то время в семье воцарилась молочная тема: мать доила коров, а невестка кормила своего новорождённого. Тут Аликела заодно и узнал, что у брата родился ещё сын. Нет, грех жаловаться: семье положительно везло на мальчиков! Мог бы и у него быть…

      Сын с отцом остались с глазу на глаз. Старик удовлетворённо оглядывал молодца и улыбался с родительской гордостью. Налюбовавшись сыновней статью, потрепал его по плечу:
         - Ну, рассказывай, как жил – бродяга!  - и чуть обернувшись, глянул на дверь:
        - Сейчас бабы на стол накроют.

     Молодцу что ж рассказывать – всё как есть рассказал: событий много, но все примерно одинаковы, все деловые, и ничего значительного. Но, конечно, порассказать было что: всё ж, в разных краях побывал… Да и не рассказы – венец его странствий. Казна золотая! Её и вытряхнул пред отцом на стол. Столько ещё не привозил.

       Отец потрясённо молчал.
         - Да. Сила! - задумчиво пробормотал наконец. Пожевав губами, произнёс погодя:
         - Да. Это ты молодец… Тут тебе равных нет… Счастья бы тебе ещё… - в голосе слышалась горечь. Аликела не ответил. Стал об жизни-здоровье расспрашивать. Вошла сияющая мать, поставила на стол крынку с молоком, подала ложки да плошки. И вся семья к столу подсела. Домой вернулась старшая племянница – и, конечно, тут же дяде на шею: помнит его, возился он с ней. Но только тогда она щенком пушистым была. А тут вошла – Ликельян обомлел: высоченная и почти невеста! Еле узнал:
         - Боже мой! Ты ли это, Токлу?! Только по детям и видишь прошедшее время!

      Уже когда стемнело, в дверях показался могучий кряжистый мужик – старший брат. «Эх!» - только и выдохнул он, увидев гостя. Да шапку оземь! Да обниматься! Ну, а как обнялись – сразу силушки друг друга пощупать захотелось: кто каков стал! Ну, и, шутя, схватились – да и завалились, чуть стол не зацепили - мать только руками всплеснула. Отец обоих хлопнул по спинам:
         - Ну-ну, сынки! На вас дети глядят.

      Дети глядели во все глаза – восхищённо. Восьмилетний Никеликин сын, чумазый, вихрастый, без двух передних зубов, искрясь от гордости, отметил:
         - Папка здоров! – быка свалит!
      На два года старше дочка тут же вскинулась:
         - А дядя, зато, смотри что привёз! - и горделиво головкой покрутила, искоса глянула в стоящее в простенке между окон большое зеркало: Ликельян ей, как большой, привёз блестящие бусы, теперь на ней надетые, и она прониклась к нему трепетным почтением.

     Всю семью наделил Аликела подарками, никого не забыл – даже кроху новорождённого: соску привёз – из немецких земель - чудная какая-то: гнётся, мнётся, кусается, качуком называется! Во, что бывает!
     Прослышав – от Флорики, конечно – о прибывшем, заглянул и Северика. Человек он свой – но деликатный.  Ясно, молочные братья друг другу обрадовались, в бока попихались – но, видя домашнее столпотворение, довольно быстро  Северьян откланялся, подмигнул Алике озорным синим глазом: «Зайди, как сумеешь!». И прав он, конечно – в первую очередь всё внимание – родителям! С ними и провёл Аликела весь вечер, и, понятно, ночевать остался.
     Совсем, было, укладываться стали – глядь, мать начала хмуриться да на окна поглядывать.
         - Да дитя, что ль? Придёт!  - успокоил её отец. И был, разумеется, прав.

      Уже в глубокой темноте явился Осип. Осторожно дверь приоткрыл, крадучись в горницу ступил.
         - Не спим! Шагай веселей!  – весело крикнул ему Никелика. Осика шагнул и удивлённо дёрнулся, увидев гостя. Ликельян алчно ждал его. В бока лупить не стал и по спине не заехал – даже не привстал ему навстречу. Сидел себе, развалившись на лавке, скрестив руки на груди, выжидательно поигрывал пальцами - сладко-сладко улыбался…
     Вся семья в недоумении поглядела на него и примолкла. Один Осика ничему не удивился и, обречённо поникнув головой, подошёл к Алике с вежливой покорностью.
        - Здравствуй, братец,  - тихо и ласково поприветствовал тот. Осика с упрёком взглянул на него и, опустив глаза, пожал плечами:
         - Здравствуй.
     Приподнявшись, брат крепко ухватил его за ухо и довольно ощутимо потрепал:
         - Поди, знаешь, за что?
     Осип опять пожал плечами, равнодушно буркнул:
         - Ну, знаю…
     Брат  вздохнул:
         - Ну, коли знаешь – пойдём, потолкуем… Заодно лошадок проведаем…
     Осика вновь пожал плечами. Он не возражал – проворчал только:
         - Могли бы и завтра – а сейчас бы молока похлебать…  выспаться бы… - он мечтательно вздохнул.  Аликела почувствовал угрызения совести – в самом деле, чего напал на парня?  Но потом спохватился и решил быть строгим – всё ж  паршивец порядком нагадил…
         - Ты что ж мне ночлег-то испортил? – пристыдил его Ликельян, лишь вышли за порог.
         - Да не портил я! - загорячился вдруг Осип, порывисто обернувшись к брату – и тут запнулся…  Помолчав да поразмыслив, добавил уже спокойнее:
         - То есть, я, конечно, его испортил – но я не испортил его, даю слово! – он даже руку к сердцу приложил в порыве искренности. Кажется, голова у Ликельяна мягко покачнулась в своём основании и медленно поплыла  кругами. Он приостановился и воззрился на брата.
          - Да ты не смотри на меня так, - зауверял его тот изо всех сил, - я тебе правду говорю. Там – попробуй, испорти!
      Ещё задумавшись, ударился в подробности:
         - То есть, сначала я и сам думал, что испортил… Ну, стыдно было, конечно. Но, думал, уж не исправишь, а вину - потом искуплю… - он заговорил жарче и доверительней:
         -  Ведь как получилось: заехали мы с Кесрикой в Крочу, постучались к твоей красавице. Да мы ведь похожи с тобой. Она в двери выглянула, ахнула, прямо с порога на шею мне кинулась – вся розовая такая, Кесрика чуть не помер – в плечо мне вцепился… Чего ж? Хороша Дара. Кесрика потом шутил, мол, тебе эта Дара – дар от брата. Вот Дара эта в дом нас пригласила, накормила-напоила: хлебосольная она у тебя, хозяйственная. На шею уже не кидается – видит, что ошиблась. Смотрит только во все глаза. А потом как заплачет! И плачет, и плачет! Жалко!
     Я ей всё ласково стараюсь – мол, так и так, сударыня-лапушка, братец тебя помнит–любит, поклон-привет передаёт. Она ещё горше в слёзы: «На что мне, - говорит, - его привет? Мне он живой нужен!»  Я с ней так и этак – успокаиваю, уговариваю. Получается же, виноват: притащился, не тот, красивую женщину расстроил. Вроде, значит, обижаю…
      Ну, ты же меня знаешь! Не могу я женщину обидеть! Да ещё красивую! Для меня женские слёзы – в сердце нож вострый! Я уж Кесрике рукой махнул: вали, мол, на сеновал – не до тебя… Он и свалил. А я Дару твою утешил.
    Тут для убедительности Осика судорожно задёргал плечами и затряс растопыренными руками, для доходчивости - повысил голос:
         - Ну, никак иначе не получалось!
     Далее продолжал поспокойнее:
          - Как утешил – расцвела она вешним цветом, так стала обхаживать! По имени не называла – всё словами ласковыми… Обещанье бывать взяла с меня. Ну, стал я бывать – раз зовёт. Тебя же нет! Чего ей страдать – в вешнем-то цвете! Приедешь, думаю – договоримся. Сапоги вот забыл – не выспался. Не даёт спать, понимаешь! Отрабатывай постой! Сапоги, небось, нашёл у ней?
     Ликельян кивнул в растерянности. Потом усмехнулся:
         - Сообразительный! Ты, брат, знаешь – давай со мной за дело берись – пора уж, хватит тебе на пустяки рассыпаться. Потянешь: догадливый. Не сразу, конечно – приглядись сперва.
     Он охотно кивнул:
         - Давай. Я не против. Чего сапоги-то не привёз?
         - Да не знал, дома ли ты. Сам заезжай. Я на сеновале ночевал – тебе уступил, раз такое дело. Она говорит, ты частый у ней гость – вот сам сапоги и забирай. Чего? Хорошие сапоги, ладно выделанные, мягкой коричневой кожи –  ради одних сапог заехать можно.
      Осика глянул с интересом. Помолчав, заметил:
         - У меня – чёрные.
      Тут и брат глянул с интересом:
         - Ах, вот как…
     Довольно долго оба молчали, выжидательно глядя друг на друга. Потом Осика сказал спокойно:
         - Да, оно так… Я сам нарвался однажды. Приехал – у ней уж сидит какой-то… из Харт, кажется. Ну, и я зашёл – на улице мне ночевать из-за него, что ль? И ничего, не порубились. Так что ты зря на сеновале спал.
     Братья понимающе молчали. Чего ж тут скажешь? Но было грустно.
     Неторопливо подладили лошадей, постояли возле конюшни.
         - Чего это сапоги-то все у ней забывают? - с досадой пробормотал Аликела.  Осика не удивился вопросу. Вздохнул:
         - Что ж. Красивая женщина. Нас-то с тобой не различила – видно, запамятовала. Похожи, но всё ж не так, что б… Может, и ещё там кто похож… Вот и запуталась женщина. И сапог полон дом – разбирай, где чьи… Всех не упомнишь. А жаль. Красивая.
     Под конец они даже пошутили:
         - Вот она, Кроча-то! Сокрушила… Укоротила…
    Ликельян вспомнил, что сдуру о женитьбе Даре брякнул – аж плюнул, до чего противно стало.  Оба набили табаком трубки. Дым заструился в синее небо.

       В преддверье лета небо всегда синее. Ветра не было. Ночь тихая, светлая. По крепостным улочкам разливалось благоухание рай-древа. И соловей пел. Всё, как положено в майскую ночь. Как мечталось Аликеле вернуться сюда, вновь ощутить цветенья все и ароматы. Всё, что было в детстве. Всё, что было, когда юнцом украдкой взглядывал на Мелану и мечтал поймать её ответный взгляд. И никуда это не уйдёт. И никогда это не умрёт. Только вместе с ним. Но отчего же необъяснимая тревога не покидает его?
     Ликельян попыхивал трубкой и думал, что, может, сейчас, с этим дымом и выкурит из души ту тревогу. Нет ей причины. Он благополучно вернулся домой и нашёл здесь всё в наилучшем состоянии. Не встретила его неожиданная весть о чьей либо смерти, о каком либо несчастье. А всё остальное – в радость. Он рад родным-близким, рад увидеть места, столь дорогие. По этим улочкам ступала когда-то Мелания. И двор, и сад под окнами – всё связано с ней. И почему ему раньше невмоготу глядеть на это было? Вот – время прошло – и всё это вызывает тёплые чувства. И почти не болит. Так только – чуть-чуть…
 «Зайду завтра в свой дом, - пообещал он себе. – Что, в самом деле, я за хозяин: дом свой забросил? Не гоже…»
         - Слушай,  -  спохватился брат, - а не пора ль домой? Я есть хочу. И спать.
    Аликела поглядел на него, согласился:
         - Да, конечно…  - и неожиданно для себя вдруг произнёс, - со мной что-то случиться должно. Что-то будет…
    Осип оторопело глянул на него. Произнёс довольно неуверенно:
         - Да брось ты… Не бери в голову. Мало ль чего покажется?
    Ликельян кивнул:
        - Можно и не брать…  А все-таки что-то будет…
     Брат потряс его за плечо:
         - Брось! Пойдём! Тебе с темноты да с недосыпу мерещится!

      Впотьмах прошли они в горницу. Отец с матерью уж улеглись. Старший брат с семейством к себе ночевать ушёл – через двор о другую сторону отцовского дома. Ликельяну мать постелила у окна на лавке. Ах, что за счастье завалиться в родном доме в заботливо устроенную для тебя постель! Ох, мама! Маленьким был когда-то! Было же это! И что это с ним? Стареет, что ли?
    «Спать, дурак! – приказал он себе, и добавил уже ласковее, - спи, Аликеле! А то, пожалуй, додумаешься до того, чего бы не стоило… Смотри – наломаешь дров! Таких дров!»
    Сквозь сонную мглу виделся ему Дарьин работник, ловко щёлкающий дрова на чурбане. «Эх, дела бы так щёлкать да заботы улаживать! - позавидовал Гназд, - славный у Дары работник. И на что ей этот, в коричневых сапогах, понадобился? И сколько ещё сапог, если поискать, найдётся у ней в доме?»
     Разноцветные сапоги встали стройными рядами, бравые и дружные, как солдаты на параде. Дарьин работник хватал их лопатоподобными пятернями, чётко укладывал на середину чурбана и мощно крушил огромным топором. Мысли стали путаться и сплетаться диковинными узлами. Уплывал вдаль прошедший – утомительный и насыщенный – день, и на смену ему шёл новый – что-то он принесёт? В окно синело ночное небо. Ликельян глядел на него, покуда не сомкнулись зеницы. Он ещё не знал, что его ждёт.