Черепица

Гутман

Черепица

Нет мне дела до истины – мне интересен рассказчик. Рассказчик, которому наплевать на дотошных знатоков.
«Вот, - приговорит дотошный – список полков  Прикарпатского округа, отправленных в Венгрию. Вы там служили?»
Но отец не числился ни в одном из полков, угодивших в  смертельный список. Спонтанный смерч, перемешавший учетные карточки, стратегические замыслы, и военную бюрократию, зашвырнул его на короткую войну.
Не зазорно копаться в архивах, доброе дело – добираться до истины, которой, может быть, и нет. А если она и есть, мне до нее нет дела. Важнее искорки в глазах рассказчика, их отражение в глазах слушателей, низкий, немного тяжеловесный, голос, емкие паузы, дрожание спички в руке, затяжка в поисках  нового слова, и чинарик, вдавленный в пепельницу, от бессилия яркое слово найти. Путаница в датах, и готовность перевести слушателя за руку через три улицы, через сквер, в потерянный дворик, тот самый, где однажды чуть не нашел смерть. Но довольно. Даем слово рассказчику. Рассказчик не в первый раз начинает со слов «я напишу».
«Я обо всем напишу. Скоро напишу. На днях сяду писать.  Как закончу, вам первым дам прочесть. Мне надо настроиться, подготовиться, почитать ударную, живую, хлесткую подборку рассказов. Окуджава пойдет? О Генри потом. Начну с Окуджавы, он роднее. А там и  за письменный  стол сяду.  Первый мой рассказ будет начинаться со слов …. .
Друзья, родня, родня друзей – все слышали, и ни один не верил сто раз произнесенным обещаниям. 
«И пусть обещает, пускай твердит о несбыточном, - думает поклонник повествователя – лишь бы снова услышать  многообещающий вздох, и увидеть отработанный взмах ладонью, от себя. Так начинался и старый рассказ, и новый.  Отец умел, он знал, когда прищелкнуть языком, а когда присвистнуть. Он мог замолчать на середине фразы, и заставить себя ждать. И пока слушатель недоумевал, пока терял терпение, рассказчик, не теряя связи с  аудиторией, проговаривал незавершенное внутри себя, а  потом захлестывал потоком турбулентной речи. Тут уж слушатель  отпускал канат, предавался течению, позволял себя укачать, убаюкать, готов был  забыть о внешнем, о вчерашнем, о завтрашнем.  А мастер рассказа  не отпускал, приглашал к продолжению разговора.
« Слушайте, кто в первый раз, и не перебивайте. Слушайте, кто в сотый, как в первый, и поддакивайте. Слушайте все, кто рядом, до блеска, до лоска затертый рассказ, в котором  опять найдутся детали, раскрывающие события по-новому, и вызывающие живую, неожиданную реакцию. И будет обидно, если весь блеск и всплеск, самозабвение, и немного самолюбования, округление губ и глаз, неспешные движения рук, помогающие словам уйти в правильном направлении, оказались написаны, напечатаны с полями, отступами и пронумерованными страницами, переплетены, изданы за свой счет, проиллюстрированы автором, и раздарены знакомым. На полях не припишешь  забытого, между строк не впишешь того, чему поначалу не придал значения, в сноски не втиснешь меленьким шрифтом то, что не вмещается в охват рук. А горные пейзажи, нафантазированные во время разговора шариковой ручкой на сигаретной пачке, куда их денешь? – В книгу их не вставить, как и гор этих не покорить. А каков процесс создания наброска! -  Художник рисовал  и говорил, говорил и рисовал, вел плавную линию  под плавную речь,  и штриховал  разной глубины тени под отрывистую. Так ему удавалось привлечь всеобщее внимание к работе рук, заставить ждать, что выйдет из-под пера.  И собравшиеся с нетерпением смотрели на поглощенные делом руки, не ослабляя внимания к рассказу. А когда художник, не прерывая ни работы, ни речи, начинал щуриться, вроде как от дыма, это не ускользало от внимания слушающих в оба друзей. Получалось, что он рассказывает одно, вспоминает другое, а рисует – третье. В книгу это не попадет даже тенью, однажды отброшенной на страницу. Книга – вино, которому не дали добродить. Современник, слышавший живой рассказ, читать не станет. Современник, случайно открывший книгу, почувствует нехватку жестов и мимики, усиливающих слова. Потомок, случайно открывший книгу, посчитает историю законченной. И  не поймет, как много осталось недосказанным.
Нет, пусть отец вечно собирается, готовится, предвкушает, и между делом, рассказывает, увлекается, привирает немного, не искажая сути, не вызывая желания поймать  его на мелочах, и давая возможность тем, кто слышит историю не впервые,  напомнить участнику событий  об упущенной подробности. А уж зацепившись за забытое, мастер живого слова вспомнит что-нибудь, казалось, напрочь вылетевшее из головы,  или нафантазирует такое, что сам удивится.  А увидев, что благодарный слушатель в четвертый раз сдувает пылинки с рукава, или прицельно разглядывает книжную полку, раскроет этюдник, разложит мелки в лишь ему понятном порядке, и создаст иллюстрации к своим ненаписанным рассказам. И заговорит о горах, потому что Будапешт под его рукой, неизбежно обращается в горы.
А через какое-то время, в другом месте, с новыми людьми, рассказ повторится. И еще повторится, и появится в новом ракурсе, в ином освещении, приблизится и удалится, как гора, которую видишь с дороги или с тропы. И не стоять в рассказе точке, пока отец жив. А жить он будет. Нет, не вечно, оставим в покое вневременные  категории, но в том времени, которое доступно воображению, он никуда не делся. Просто переселился в спокойное место к березам и елкам, ивам и папоротникам, дятлам и поползням, сугробам и мхам, и живет в их компании, поджидая гостей.  А гости приходят, отпугивают птичек,  топчутся по траве и глине, наливают рюмку ему и себе, и легко вспоминают забавные рассказы, кто из собственной памяти, кто услышанные от общих знакомых. Говорят наперегонки, перебивают друг друга, перевирают подробности, меняют героев ролями. И не в силах закончить рассказа, создают потихоньку легенды. Иные истории попали в книги, ведь альпинисты умеют шутить, и многие из них предпочитают не рассказывать, а писать. И уже мой отец – герой забавных, туго закрученных баек, накрепко схваченных переплетами.  Байки эти лишь отчасти совпадают с реальными случаями из жизни, но авторам уже неподвластны. Они станут мифами, поменяют имена, перейдут к следующим поколениям.
Но не ради высокогорного юмора затеял я разговор. Нельзя было не начать издалека. Больно уж тема неприступная. Мне надо вспомнить историю, что в смешные  книжки не лезет, на пастели не попала, сигаретные пачки не украсила. Кто поймет, что это за жанр? – Не военные же это мемуары! Мемуары пишут про резонансные войны, Вьетнамскую или Шестидневную, а тут и названия до сих пор не придумали. Кто слышал об октябрьской войне? О тридцатидневной? О венгерской? – Какой войне? – в памяти лишь венгерские события. Есть ли в огромном мире общество ветеранов скоротечной войны? – Сколько ни кликай по ссылкам, всюду лишь статьи с разгромным, похожим на речь прокурора, анализом действий сторон, пригвождающими характеристиками, сожалениями о последствиях, предположениями о возможном развитии событий, если бы… . Ну что ж, события, так события, о них отец как раз, и не раз, рассказывал.
Осенний призыв, Мурманский поезд, десантная часть, среди сослуживцев много сибиряков, уральцев, и с трудом говорящих по-русски, гуцулов. Гуцулы родились то ли в Польше, то ли в Чехословакии, от родителей слышали рассказы о временах Франца-Иосифа, то есть, политически ненадежны. С ними и находить общий язык выпускнику строительного техникума из Ленинграда. С ними и достраивать все, что торчит посреди части без крыши и без столярки. С ними возвращать к жизни заброшенное и запущенное. Их  и посвящать в итоги двадцатого съезда, от которых кладка развалится, бетон скукожится, перекрытия перекосятся, крыша… . О крышах чуть позже.
Дело шло к завершению первого года службы, и ждали техника- строителя сержантские лычки, а почета и уважения хватало на целого старшину. Полярный день закончился, и сентябрь дожил, поеживаясь, последние дни. Октябрь, хруст листвы под ногами, северное сияние, еще несколько дней, и ледостав, снегопад, спячка. Но стране стали нужны десантники, и оказалось, что строительные работы могут подождать. Боец, представленный к сержантскому званию, судя по бумагам, имел столько-то прыжков. На самом деле, его лишь однажды отвлекли от строительных работ, чтобы выбросить из самолета. Но в то осеннее утро считать было некогда. Подняли по тревоге, не дали распорядиться на стройке, запихали в самолеты, и увезли в теплые страны. Почему в теплые? – А куда можно увезти с Кольского полуострова? – Не Шпицберген же завоевывать.
На этом месте мастер рассказа оглядывал аудиторию, оценивал степень ее разогрева, протирал очки, смотрел каждому в лицо, скрывая близорукость, проверял линзы на свет, и напрашивался на неожиданные вопросы.
 « А какие возможны в соцлагере события, кроме визита высокого советского гостя?» - спросила однажды далеко не дремучая барышня, и все признали, что она права. И отец тотчас напялил многострадальные очки, не интересуясь степенью их чистоты.
Наивный, да и любой вопрос всегда был кстати. Потому что задавался вовремя. Как раз на той развилке, когда еще можно замять разговор,  завести речь о Ташкенте, который он отстраивал после землетрясения. Там, в разрушенном городе, столько всего было… . Если сейчас сменить тон, прищелкнуть языком, сказать «Чимган», то во рту станет сладко, в комнате запахнет вяленой дыней, поверх мебели лягут  плотные, ярко раскрашенные ковры, за окном замаячит  контур далекой горы, в глазах появится прищур, в руке на треть заполненная чаем, пиала, и все забудут о том, что где-то есть  непонятная, почти невозможная, Венгрия.
И если никто ни о чем не спрашивал, отец замолкал, и жестом, кивком, улыбкой, напрашивался на вопрос.  Так он просил собеседника помочь преодолеть порог молчания, установленный много лет назад. А как этот барьер преодолевался впервые?
Впервые, на моей памяти, это случилось, когда мы вместе смотрели по телевизору фильм о войне.  Два немца били из автоматов в красивейшую девчонку, а она с трудом, но держалась на ногах, и норовила бросить гранату. Телезритель  хрустнул пальцами, и вполголоса, чтобы режиссер не услышал, возразил, что с пятнадцати шагов пуля, выпущенная из автомата, сбивает с ног, даже если попадает в плечо. И после этого довольно долго военным опытом не делился.
Потом о Венгерских Событиях нам рассказали в школе. Им был посвящен целый урок, не странно ли?  Я не тянул руки, я прятал глаза, но любимый учитель застыл над  партой, впился взглядом в  затылок, и вытянул меня к доске. Сгорая от стыда, я оттарабанил все, как в учебнике написано, и ни слова сверх положенного. Наш учитель истории, всеобщий любимец, Георгий Дмитриевич Родионов, которого, увы, не ученики, а учителя прозвали Геродотом, любил добавить от себя чего-нибудь не вошедшего в учебники, на грани дозволенного, так, чтобы все услышали, но не успели засыпать вопросами. На этот раз, он поддакнул в усы, нарисовал в журнале пятерку, и дал понять, что  добавить нечего. Дома, за ужином, я рассказал о позорной пятерке, в надежде спровоцировать главу семьи на правдивый рассказ. Участник событий похвалил меня и Геродота, намотал на вилку макарон, отправил их в рот, и прошамкал, не переставая жевать, что на месте видно одно, а на расстоянии – другое. Я дождался, пока он прожует, и промычал так, словно и у меня рот был полон недоваренного мяса, что же это – другое?
Отец положил вилку, и спросил, как  у меня с математикой, наукой точной, не допускающей разных взглядов на один предмет. И еще полгода ни слова о Венгрии.
Случай пришел, ну конечно, в октябре, во второй декаде. Обычно в это время начиналась подготовка к лыжному сезону. Закрытые для посторонних горнолыжные клубы советского времени – тема  отдельного, и не одного, рассказа. Но всему свое время.  Сейчас лишь скажу, что счастливые посвященные в начале октября дружно выходили на склон, косили траву, проверяли, а иногда и заново бетонировали опоры подъемника, смазывали двигатель, натягивали трос. Параллельно делились летними впечатлениями. Вечером собирались в уютном вагончике, вываливали на стол только что засоленные закуски, выплескивали на дно стаканов осенние напитки, и предвкушали зиму. В тесном вагончике, в теплой компании, всегда найдется один, больше не поместится, ветеран общего дела, из тех, что стояли у истоков. Вот и на этот раз, слегка захмелевший корифей, стал вспоминать, загибая пальцы, когда он впервые косил траву на лыжном склоне. И вытекало у него между пальцев, что это был октябрь, … неужели пятьдесят шестого? – Отец ткнул вилкой в головку маринованного чесноку, и сказал  настолько тихо, чтобы все переключились на него: « А я в октябре пятьдесят шестого был в Венгрии». Жена ветерана переспросила, клацая ресницами: « А разве тогда уже ездили по путевкам?» 
« По путевкам? – Отец трижды, сначала с наивной интонацией, потом с виноватой, и наконец – с утверждающей, повторил, - ну конечно, я ездил по путевкам». И начал рассказ. Напомню, мы остановились на том, что ребят запихали в самолеты, и увезли  прочь с Кольского полуострова.
Часа три в транспортном самолете, стесненность  в движениях, неудачные попытки шутить, бородатые анекдоты. Смеются всегда одни и те же, остальные – молчат. Наконец, вышли на жесткую, по щиколотку, траву, на холмах видны лиственные леса, едва начавшие желтеть. Тепло, влажно, солнышко  иногда находит прореху между туч, и посылает  дразнящую ничтожную порцию тепла. После тундры – курорт. В воздухе пахло Прикарпатьем, недавней Австро- Венгрией: то ли церковь на холме выдала, то ли Западно- Украинский акцент  штатского, они всегда ухитряются пролезть на запретную территорию. Ни одного гуцула из своей части – всех их оставили мерзнуть в  заполярье, как ненадежных. Но появились ребята, служившие в Азербайджане, и не понимавшие ценности скупого солнца. Ужин поздний, с излишествами: крутые яйца, масло, свежие яблоки, и все остальное, как летчикам предписано. Это уже не к добру, а тут еще на тебе: по сто пятьдесят на пилотку. А на дворе ночь, тучи над головой, мгла на холмах. Неужели в темноту придется прыгать?   Отец отдал свою долю соседу по столу. Тот усмехнулся: «Какая разница, от прыжка не отстранят». Десантникам позволили минут пятнадцать лишних побалагурить за столом – как раз, чтобы жидкость нащупала свой путь по жилам. А потом построили то ли на освещенном плацу, то ли на продолжении ВПП. И уже без строевых изысков вышел к ребятам толстозадый генерал, и объявил  густым, полным избытка жизни баритоном, что в Венгрии фашистский переворот, и пора всем по самолетам защищать венгерскую демократию. И пока хмель не выветрился, загнали всех в теперь уже другие самолеты.
В этой части рассказа просматриваются противоречия, которые можно списать на стрессовую ситуацию, скоротечность событий, и собственные представления рассказчика о том, что важно для аудитории, а что – не очень.  Я привык считать, что десанты, по возможности, выбрасывают на рассвете, и какой тогда, пусть поздний, ужин с водкой? Впрочем, любой искатель противоречий может потоптаться по аэродрому в неведении, а потом, спустя много лет, с легкостью восстановить ход событий. Но продолжим, пока мастер рассказа не остыл. 
Никто по парашютистам не стрелял, земля рыхлая, мирная, кусты стриженые, танки где-то рядом, подробности соединения со своими опущены. Несколько дней движения в сторону Будапешта, где по дорогам, где по полям, без сопротивления со стороны мятежников, или кому как нравится, повстанцев. На этом пути встречались маленькие города, которые тоже не сопротивлялись. Они похожи, эти маленькие города: главная улица, десяток боковых, ратушная площадь, уставленная виселицами. На виселицах коллаборационисты, виновные в сотрудничестве с коммунистами. Среди предателей есть женщины и подростки. Солдатам казалось, что перед ними города самоубийц – судьи и исполнители приговоров успевали куда-то деться. Военные не ищут беглецов, они продолжают движение. Впереди еще города, может быть, там удастся предотвратить трагедию. Влетели в следующий мертвый город: доктор сказал, что два часа назад эти люди были живы.
О следах пыток говорить не будем. Все знают, что у пытающих богатая фантазия. Но мой отец  не тот человек, чтобы смаковать фантазии. Солдатам давали на это посмотреть ровно столько, чтобы разозлились, и хватит, торопиться надо. Еще один город, повстанцы едва успевают удрать. Пулеметная очередь со второго этажа двухэтажного дома – танк расстрелял непокорный этаж, не разбираясь, кто там есть. До следующего города всего десять километров – солдаты вытащили из петель двух живых подростков. Может ли повешенный выжить, если у него под собственным весом ломается шейный позвонок? – Но подростки весили немного. Может быть, это их спасло?
Жестокая гонка продолжалась недолго: не заметили, как вошли в Будапешт. Танки из поля зрения исчезли, солдат построили, и поставили новую задачу.  Страна вроде освобождена, Будапешт в наших руках, врагов не видно. Лесов, готовых укрыть партизанский отряд, в Венгрии нет. В маленьких городах все на виду. Только в столице можно схорониться, затеряться, и начать действовать. А действовать – это не листовки никому не нужные разбрасывать. Разбрасывать надо страх, стрелять надо, и не только по противнику, но и по подлым предателям, которых полгорода наберется.
Несколько недель бурных событий растерзали городское хозяйство, торговля затихла, снабжение почти замерло, свет и канализация жили до первой поломки, кто знает, что со скорой помощью.  Пришлось армии пришельцев заниматься исправлением перекосов, в том числе, снабжать горожан продовольствием. В Венгрии и в худшие Сталинские времена сохранялись частные  магазины, рестораны, забегаловки, и прочие буржуазные пережитки. Советские двадцатилетние солдаты пели о частных торговках в ночь ненастную, да слышали рассказы родителей о временах НЭПа. А о прямом распределении хлеба,  спичек, и всего остального по карточкам, знали из  собственного детства. Майоры и полковники не забыли двадцатые годы, но и им распределительная система была понятней.  И почти не вникающие в местные особенности, служилые, начали с военной прямотой распределять самое необходимое среди горожан, честно полагая, что делают доброе дело.
Увы, каким бы ни был замечательным художником наш рассказчик, он не оставил ни на каком затертом клочке бумаги ни одной иллюстрации городской жизни оккупированного Будапешта. Остались лишь слова. А на словах получалась картинка, словно подсмотренная на пропагандистском киноролике: Советский солдат в идеально подогнанной форме бодро распоряжается в фургоне для перевозки людей. Двери фургона нараспашку, внутри - ящики с хлебом. Солдат с пониманием дела наклоняется, и передает матери семейства  пару буханок из рук в руки. Человек сорок таких же, как берущая женщина, предателей, наблюдают, и спешат занять ее место. Очередь открыта не только дождям, ветрам, и внутренним конфликтам, но и автоматным очередям с чердаков. – Разве можно оставлять без возмездия Иуд, берущих хлеб из рук завоевателей? И какое дело, что у изменников дома голодные дети, а в частных пекарнях нет муки.  Важнее то, что чердаки высоко, и для чужаков труднодоступны.
Так  началась чердачная война, так мой отец попал под крышу. Черепица, дождь, под ногами  шесть этажей. Противник в тех же условиях, но ему известны и лестницы, и чердачные окошки. Окна и двери квартир открыты для лестничного партизана, и ничего не стоит борцу за свободу влезть в окно и выйти в дверь, войти в дверь квартиры напротив, вылезти на другую крышу, перескочить через конек в третью реальность,  с видом на другую часть города. Знали они и места, откуда удобно целиться в сбитого с толку преследователя. Повстанцы не стреляли из квартир, не подставляли своих тайных союзников.  Солдаты в чужое жилье не лезли.
Итак, война чердаков. Генералы смотрели на нее снизу вверх. Да и капитаны ненадолго наведывались. Поднялся, отдышался, носом повел, да и ушел вниз по лестнице, предоставив солдатам скользить по черепице, и отстреливаться от неизвестности. Позиций у врага нет, и пуля может прилететь разве что не с неба.  И никого под крышей не было  важнее командира отделения. На второй день командир, раненый в ногу, улетел в бездонную щель между двух домов. Пришел капитан, и приказал двадцатилетнему выпускнику строительного техникума принять отделение. Надолго ли? – Любая пуля здесь смертельна. А если дождь, то и пуля не нужна.  Повстанцам остается обнаруживать себя и исчезать, провоцировать преследование, и обращаться в птиц, в летучих мышей, в лояльных победителю обывателей. А солдаты будут падать на мостовые и во дворы.
Новый командир отделения, если верить рассказу, взял инициативу на себя. Доложил идею товарищу капитану. Фронтовик от спокойной службы слегка заматерел, но все же помнил и войну, и неожиданные, не влезающие в устав, решения, которые приходится принимать, не задумываясь о субординации. И цену жизни знал. Да и в Европе не впервые, с частной торговлей знаком. И согласился закрыть глаза на авантюрное предложение.
- «Если что, я ничего не знал, сам же вас под трибунал отправлю».
Командир отделения впервые столкнулся с частным предпринимательством, но видимо, к таким простым вещам легко привыкнуть, даже в военных условиях. Тем более, что на соседней улице расположилась не мясная лавка, не галантерея, а спортивный магазин с широким выбором товаров. Включая, подумать только, альпинистское снаряжение. Была при магазине и квартирка,  и в ней  хозяин,  средних лет и неизвестных политических взглядов, внешне лояльный победившей власти. Даже спросонок лояльный. Довольно было постучать  в дверь прикладом, и он ее отворил, не задавая вопросов ни на каком языке.  Может быть, он ждал других гостей, может быть, он только  на уровне междометий за нас, а потрохами за них, но на лице ничего не отразилось. Отматываются метры веревки, гирлянда карабинов забирается без остатка, ботинки с рифленой подошвой примеряются поверх портянок. Расплата хлебом и тушенкой – денег у оккупантов нет. Хозяин не торгуется – знает, что нескоро соотечественники вспомнят о веревках и карабинах. Обучение начинается ночью: ребята связываются, один движется по одну сторону от конька крыши, другой – по другую. Если одного ранит – второй удержит. Рассвет, конец комендантского часа, война на шестом этаже возобновляется. Пули буравят черепицу, осколки ее в падении рассыпаются в крошку, поверх ложатся осенние листья, между них падают гильзы. В первое же утро бойца ранило, и товарищ не дал ему улететь в шестиэтажную бездну. В медсанчасти удивились, когда с крыши принесли живого, к тому же без сапог. Через пару дней, когда преимущество снаряжения стало очевидным, под крышу заявился незнакомый майор. Посмотрел на обувку, на железо, на веревки, провел пальцем по кривому шраму от глаза до подбородка, поделился куревом, скомандовал «вольно», не похвалил новшества, но и не запретил.
Дожди не заставили себя ждать: листья липли к черепице, солнце не мешало целиться. Самое время генералу пройтись по постам, подбодрить, раздать награды, пригрозить расстрелом, переставить людей с места на место, просто поорать.
- « Почему одет не по форме?!»
- «Товарищ генерал…»
- «Вам что, не нравится форма советского солдата?!» - и к пистолету.
Дальше продолжать? Кто-нибудь верит в правдивость того, что я сейчас расскажу? – Я не верю. Но отец неутомимо пересказывал невероятный случай разным людям, и не путался в подробностях. Может быть, он еще там, под крышей, придумал и прочувствовал солдатскую байку, внутренне готовясь к приходу держиморды, дослужившегося до высоких чинов? – Ну что же, я уже признался, что считаю рассказ выдумкой, и с тем большим удовольствием его повторю.
Итак, генерал, конечно, тот самый, что стоял перед строем в Прикарпатье, фронтовик, успевший позабыть, что на войне бывает не до формы, схватился за пистолет, но солдаты его опередили. И уже тащат тучное тело под руки  с чердака на крышу. И вид у презревших субординацию рядовых такой, словно они собрались своего генерала расстрелять. Ведомый выдает страх междометиями. Потом из него вырываются простые слова: «Вы что, ребята, мы же свои!» Он чувствует, что этого мало, какие-то еще слова примирения клокочут в схваченной страхом глотке, а сапог уже ищет опоры в черепице. Ему позволяют сделать один шаг, второго не нужно. Каблук заскользил, полководец хлопнулся на черепицу задом, успел увидеть узкую щель улицы между сапог, и те же руки аккуратно поставили его на место.
Генерал начал войну капитаном, а закончил полковником. Для него октябрьская заварушка была несерьезная.
«Что эти сопляки себе позволяют? -  Вшей в окопах не кормили, сидят на теплом чердаке, исправно получают приличный паек, не война, а плановые стрельбы»
А теперь солдаты увидели его страх. На сохранение лица оставались доли секунды. Генерал  скомандовал «вольно», похвалил за находчивость, припомнил фронтовой случай, когда ему пришлось надеть немецкую каску.
- « И ведь выручила, вражина. Не носить бы мне сейчас фуражки, если бы не та, помятая нашими пулями, каска». И удалился с видом победителя.
Под крышей не заметили, как наступил ноябрь. Дождь поливал, остужая страсти, восстание захлебнулось в ржавой смеси дождя, листопада, черепичной крошки, и крови. Солдаты покинули Венгрию так же неожиданно, как и появились в ней. Месяц чердачной войны зачли отцу за год службы, и тянул он солдатскую лямку всего два года вместо трех положенных.
Потом появились два устойчивых мифа: за один я получил пятерку в школе, другой, с небольшими вариациями, гуляет по политическим и историческим сайтам. Еще остался кривобокий рассказ, полный близких сердцу неточностей. Отдельная тема – путаница в датах. Есть она, и пускай будет. В такой хронологии события запомнились рассказчику, и это важнее календарей и списка генералов, марширующих из аналитической статьи в хронику, а оттуда – в мемуары.  По мне, так отцовский рассказ правдивей иных писаных воспоминаний, и уж тем хорош, что не лезет ни в один из мифов.
Рассказ окончен, но слушатели в нем еще живут. Да и рассказчику надо остыть. Надо покурить на балконе или на крыльце, и вернувшись, сменить тему. Поговорить о горах, о среднеазиатских городах, о скорой зиме. Выдумать, и тут же изобразить на клочке бумаги новые горы. Горы  - иногда  хмурые, порой – теплые, но чаще – холодные. Прикоснешься – отдернешь руку. Чаще всего горы были женщины, стройные, узкоплечие, героини фотографий эпохи подожженного магния, из тех, что взглядом отбрасывают в пропасть.  Но встречались вершины со скользкими черепичными крышами. Тени их накрывали ущелья – узкие полоски улиц под ногами.
Но не все нам говорить о рассказчике - давайте, вернемся к аудитории. Мы уже слышали реплики земляков : горнолыжников, альпинистов, друзей детства, родни, и случайных гостей. Они слушали и переспрашивали, верили рассказу в целом, и отмечали про себя, что здесь и здесь рассказчик  увлекается. Почти всегда находился старый друг, который признавался: « Сколько лет слушаю твой треп, но такого не подозревал». – Но большинство посвященных относились к услышанному с пониманием: « Не все, и до сих пор не всем можно рассказывать, мы на земле живем». И находился такой, кто поощрительно  поднимал большой палец со словами: « Ну, с генералом у тебя хорошо получилось. И складно».
Но что такое ленинградские скептики рядом с гостями из Ташкента! – Вот, кто верил каждому слову!
«Генерал заскользил по черепице, и плюхнулся на одетую по форме задницу? – да что в этом невероятного?»
« Солдаты спасали  свою жизнь не только от врагов, но и от собственных командиров? – Да всегда так бывает!»
Но эти же преданные доверчивые слушатели не скрывали, что обижены долгим молчанием друга.
« О чем мы только не переговорили в шестьдесят шестом! Как ты мог умолчать!» - была их общая мысль.
И старый друг чувствовал себя неловко. Он шутил, он рисовал шаржи, он старался, и не понимал, как искупить перед Ташкентскими гостями вину за все, что когда-то недоговорил. Остается лишь гадать, что за атмосфера царила там, на стройке, что за высоты взаимной искренности там покорялись. Лучше всего вспомнить одну такую встречу со старым другом. За три дня до приезда, едва расписавшись в получении телеграммы, отец просиял. Его сияние передавалось окружающим, и само собой получилось, что он пригласил несколько человек на долгожданную встречу. Когда настал назначенный час, он  открыл холодильник, проверяя достаточно ли холодна водка. Прошелся по комнате, сорвал с полки книгу, открыл, захлопнул, и  снова к холодильнику. Оглядел собравшихся, и позвал меня в кухню.      
- « Понимаешь, у меня с этим человеком целый год все было общее. Ни в армии такого не было, ни в горах, только с ним»
- «Даже в Венгрии?»
- «Ты видишь, ни с кем из армейских друзей у меня отношений нет. Чего-то там важного не выработалось.  А с Геной… . Он после землетрясения без дома остался. Две семьи в одном вагончике помещались. Я тоже в вагончике жил с  двумя такими же приезжими строителями. Но с соседями тоже не вышло, а с Геной, как тебе объяснить», - замялся он на секунду, и бросился к двери прежде, чем заверещал звонок.
Друг, как и положено, был высушен азиатским солнцем. Из-за частого прищура, от уголков глаз расходились лучики. Да все они такие, Ташкентские гости. Бурную встречу, знакомство с друзьями,  первую рюмку, опускаем. Через какое-то время разговор зашел о Венгрии. Гена выслушал, не перебивая.  Когда отец замолчал, гость долго причмокивал, вслух грыз редиску, пережевывал давно отжившее молчание, а потом выдал, привстав со стула: « А помнишь, как ты в декабре в трусах на улицу выскакивал?»
Все, сидящие за столом, закивали.
- «Все уже знают?» - удивился гость.  -  Ты рассказывал? Как есть? – Да не может быть! Наверняка, главное утаил. Давайте, я вам расскажу всю правду без умолчания.
- « Арбуз большой был?» - спросил недоверчивый автор этих строк, и показал рукой на угол, где скучал телевизор.
- «Вот такой, едва донес, - и Гена встал, чтобы описать руками круг в свой рост. 
- «Как же он под кровать поместился?» - Не удержался я от глупого вопроса.
- « Ну что ты такой придирчивый? – Большой был арбуз. Алик в него три шприца спирта закачал, - сказал гость, и вогнал большим пальцем содержимое воображаемого шприца в собственную кисть, - пластилином залепил, под кровать закатил», - Гена посмотрел на меня, и изобразил усилие двух рук, впихивающих что-то упругое под стол.
« Впереди было самое трудное – дождаться следующего воскресенья, - продолжал приезжий виртуоз рассказа, - а арбуз первой же ночью забродил всем нутром, и стал кататься по полу. Алик вскакивает – землетрясение! – и в трусах на улицу».
- «Да, - добавил герой рассказа, и поежился  – звездное небо, морозец градусов пять, весь сон сошел. Я когда понял ошибку, оделся, и пошел к тебе в гости. В три часа ночи. И ты меня принял».
- « Не выдумывай. Ты хотел вернуться в вагон, открыл дверь, арбуз тебе в ноги выкатился, ты с перепугу  отскочил, а он покатился по улице, ты за ним, а тут и вправду тряхнуло. Баллов пять. Народ, кто в чем был, на улицу, и все увидели, как ты гонишься за арбузом. На женщин в нижнем белье ноль внимания!»
- «Но заметь, арбузу ночная прогулка на пользу пошла.  Вино из него вышло, как никогда. Считай, что я вам рецепт усовершенствовал».
- «Да, мы теперь всегда арбузы по улице катаем.  - Весело согласился Гена, и без паузы  сменил тон -    Слушай, Алик, я по поводу  всей этой героической истории: ты хоть понял, за что венгры воевали?»
И отец ответил не только Ташкентскому гостю, но и друзьям, собравшимся на огонек:
- « Ташкент я отстроил, а греческую церковь в родном городе сломал. Не понимал, не видел, не чувствовал, что рушу. Не понимал даже когда возводил уродливый концертный зал. Я не архитектор, я не проектирую, только строю. Но когда увидел, что получилось, ужаснулся. Ни на одном концерте не был. И в своей причастности к созданию в центре города громоздкой торжественной уродины, три раза каюсь, каюсь, каюсь».
И никто не требовал, чтобы он каялся в чем-то еще. В песню слова не вставишь.
А ведь я, грешный пересказчик рассказчика, еще в детском саду, в составе то ли младшей, то ли средней группы,  бывал на  стройплощадке, и запомнил котлован, и обломки греческой церкви возле него. Любимая воспитательница водила и еще раз водила нас туда. В какой бы сквер мы ни шли гулять, все путь проходил мимо обломков. То ли нашей Галине Васильевне самой хотелось еще разок увидеть, пока все окончательно не исчезло, то ли надеялась, что малышня хоть что-то запомнит. Вот я и храню в памяти одни обломки. Запомнились огромные, намного выше детского роста, куски, в которых угадывались остатки сводов. А рядом – холмики из битого кирпича вперемешку с  плоскими, порой в тарелку размером, кусками штукатурки и кирпичной крошки. Вот и все. Больше рассказать нечего.