Цветы из долины

Милая Грелл
– Папа, – сказала Вита, когда стаял снег, – привези мне цветов из долины.

Она тоже таяла. Исчезала, мутнела, и не было в ней уже ни снежной белизны, ни даже самой маленькой искры, которая могла бы поджечь прощающуюся жизнь.
Микаэл больше не смотрел на нее. В его глазах искрилось и не исчезало незабываемое прошлое, и он не поднимал глаз на уходящие дни, на неизлечимо больную дочь, на собственное отражение в мутном зеркале, раму которого ещё в прошлом году, ещё тогда живая, жена украсила венком из сухой повилики.
За окнами вздрагивал вереск, пели под аккомпанемент теплого уже ветра просыпающиеся тополя и березы, трепетали миллиарды молодых травинок, и первые, сильно пахнущие голубоватые и белые цветы были как брызги неба на молодой траве. Многолетние растения, обнимавшие низкую ограду дома Микаэла, едва проморгавшись, выпрямляясь с неохотой, удивленно смотрели на проснувшийся мир, как будто бы спрашивая: «А что это снова происходит?», словно обречённые смерти, не ожидавшие ещё раз увидеть этот свет и вызволенные из небытия, быть может, даже без их собственного желания.
Но здесь, на много километров вокруг, не было тех цветов, которых желала Вита. 
Микаэл никогда не задавался вопросом об их названии. Он думал, что наверняка их не найдешь больше нигде в мире, – ведь даже в Австрии и Германии они не попадались ему. С широкими листьями, с выпуклым венчиком и нежно-сиреневым зубчатым ободком вокруг него, на удлинненных лепестках.
Цветы как цветы.
Вита вначале, как прежде, днями сидела возле окна, одетая в белое утреннее платье матери, и наблюдала за линией гор. Микаэлу представлялось, что у дочки изменилось ощущение времени: она, вероятно, теперь видела не неподвижный пейзаж, а картинки, как кинопленку, на которой перед нею разворачивалась занимательнейшая история – ее последняя весна.
Ему вспоминались крестины дочери, холодная зима, самая холодная за столетие, как говорили. В тот день он впервые подумал, что, может, и нет никакой жизни после смерти, нет никаких «небес». Ничего не говоря жене, он шагал с нею рядом по тяжелому, пухлому снегу, сдавливая сверток с крестильной рубашкой и первой обувью его дочери. Жена так и не доверила ему взять на руки новорождённую.
«Еще уронишь, выпивши».
Она была такой всегда. Его два глотка сливовицы назывались на ее языке «надрался», его тихую задумчивость она нарекла «невыносимой хандрой» и едва не прибила его в ночь после ярмарки, ревниво припомнив ему, как он помог какой-то молоденькой попадье закинуть вещи на возок.       
И когда она умерла, в прошлом году, он плакал. Он старался, чтобы Вита не замечала, чтобы не проявляла какой-то особенной заботы, не подавала, например, ему кофе; он однажды, вне себя, рванул страницу какой-то книги, наткнувшись там на слово «вдовец».
И прошло оно как-то быстро. И Вита попеременно шила приданое или, вытащив из подпола поеденные мышами книги, что-то быстро из них выписывала. Она была такая же нерешительная, как отец, и ещё размышляла, хочет ли выйти замуж или уехать учиться. А привезенный им из города доктор установил, что у нее другая болезнь, не та, что была у ее матери.
Кровотечения Виту мучили. Как будто что-то злое, жаждущее сильно, выпивало ее, полную некогда жизни, и Микаэл смотрел на нее без слез и мыслей.
Она надевала белое платье, но все чаще садилась не у окна, а на неразобранную постель, которая теперь стояла ближе двери, а дверь запиралась. Микаэл знал, что дочь не плачет.
Она хотела, она действительно хотела этих цветов.



На Страстной он несколько дней подряд прохаживал свою старую пегую лошадь, но в долину выехал только после праздника, коротко попрощавшись с Витой и уверившись, что за время его отсутствия все будет в том же порядке, как и при нем.
Вита стояла в проеме двери, провожая его взглядом, но когда он обернулся, выезжая за поворот, он увидел белое платье возле края изгороди. «Вышла из дому, чтобы смотреть, как я еду», – растроганно подумал он, и сильно, как от мороза, задрожал, когда, въехав на склон соседней горки, увидел Виту, все так же стоявшую в дверях.
Лошадь издала тонкое ржание и, как показалось ему, слегка вильнула крупом, будто споткнувшись. Микаэл даже не посмотрел на изгородь. Он почти знал, что увидит там белое платье кого-то, тоже провожавшего, и озноб все бил и бил его.
«А на что мне сейчас дорогие подарки? Вот цветов бы», – говорила и жена. Она не дожила до цветов. И, значит, никак не могла покинуть дом, ставший ей ближе родного.
Изумрудно-синие, нежные травы повсюду вокруг перекатывались, как морская поверхность, будто ветер причесывал их крупным гребнем. Казалось, что сама Земля тихонько вздрагивает от наслаждения под теплым воздухом и горными ветрами. Издалека, из мрачных оврагов ещё тянуло снегом, но весеннее солнце деликатно напоминало, какой стоит сезон. Кружевные вербы смело раскачивались на ветру, рядком прилепившись у гигантского провала. Вокруг, на этой высоте, не было ни одного дома или хуторка – словно в другом мире поселились когда-то  давно прадеды Микаэла, куда привозили они своих жен в турецкой одежде, где рождались их рыжеволосые дети с бездонными южными глазами.
Микаэл запоздало подумал, что стоило не ехать верхом, а запрячь кобылу в повозку и накупить, пожалуй, внизу солонины и бутыль чернил – взамен высохших. Хотя он уже давно не записывает  стихов, и дочь перестала черкать свои конспекты, и не ведет даже дневника... и мясо есть перестала, по совету доктора.
Замуж бы ее за доктора этого, как его там.
И керосину не купишь.


Он остановился, когда заметил первые признаки обжитых мест – подрубленные деревья, тропинки и всякий хозяйственный мусор. Кобылка повела мордой и чуть слышно фыркнула, почуяв дым. С отстранённым лицом Микаэл похлопал ее по совсем не вспотевшей шее, и они направились дальше. 
Скоро послышался едва различимый жужжащий звук пилорамы, заглушивший звон старых хрипатых часов на церковной колокольне, показались ещё далекие разномастные крыши сползающего в долину поселка, и ощутимо теплее стал воздух. 
Первым домом – под настоящей, железной, а не соломенной крышей – был дом Иона, дальше которого в поселок можно было уже и не заезжать. В глубине его аккуратного, просто образцового огорода можно было рвать цветы, которых вожделела Вита, целыми охапками. 
Они уже распустились. Еще не видя их, Микаэл почувствовал этот запах почти сразу.
«И не водись с ним – видал, куда они забрались? Разве христианин станет жить в таком месте, от всех отплевавшись?» – «Да ладно уж...» – «Колдуны они все там. Бог их накажет, не даст наследников им».   
Микаэл засмеялся. От радости, что пришло на память детство с его кажущимися смертельно значимыми разговорами и интригами, вымыслами, героем которых был он сам и его таинственная для всех семья, и на которые было наплевать его лучшему другу, каким тот оставался и теперь. 
Ион тоже вдовел. Полтора года назад его жена упала с чердака и расшиблась, пытаясь достать убранную, как казалось, навсегда, люльку. Так и не придя в себя, она скончалась, оставив Иону четырнадцатилетнего сына, у которого до сих пор не росли усы, зато теперь вовсю менялись зубы.   
Этот сын сейчас копошился в глубине въезда с какими-то деревяшками – похоже было, что чинит мебель.
Микаэл крикнул. Мальчишка, не отрываясь от своего занятия и не здороваясь, поднял с земли щепку и запустил ею в одно из сверкающих на солнце, чисто вымытых окон.
Гость, покуда ожидал, спешился, пожалев, что перекинул больную ногу не через круп, а через шею лошади. Боль отдала в спину и шею, до уха, как будто в теле натянулась толстая раскаленная струна.
Дверь стукнула.

– Э! Ионе!

– Здравствуй, кум. Входи, не то, к обеду. К раннему. Кабачков с тобой поедим.

Они неспешно расставили горшочки с горячим и миски с хлебом и твердой кукурузной кашей – то, что хозяин скромно обозначил как «кабачки», явилось утомленному и обрадованному Микаэлу великолепным жарким с рубленым мясом и, разумеется, кабачками, присыпанным мелко накрошенным базиликом.

– Как она?

Не получил Ион ответа и не стал переспрашивать. Отвлеченно подумал, что не успеет скосить до заката высокую старую крапиву, а значит, про него снова станут судачить, мол, по ночам косит.

– Послушай... Медовая трава* у тебя там наверху растет, я видел, и крапива. И сабины** много. Может, ее поить? Оно моей сестре помогало, – Ион смотрел, как ест Микаэл, но сам пока до жаркого не прикасался.

– Она пьет.

Ион вздохнул.

– Нужно, чтобы сама собирала. В пятницу, босиком, сняв все металлическое. Корни при убывающей Луне, остальное – при растущей. 

– Уймись ты!

Ион унялся. 
Кофе он варил всегда по-турецки: сахар вперёд клал. Микаэл любил, когда трещали, будто соревнуясь, сверчки в раннем вечере, подпевая дровам в плите, а луна, закутываясь в летние сумерки, тоже смотрела, как Ион варит кофе, и его руки в красноватом чаду медленно, словно священнодействуя, плавают над помятой, отливающей золотым туманом джезвою. 
До лета были ещё недели и дни. А с кофе Иона оно, казалось, пришло на полчаса, погостить в неурочное время.

– В Германии деньгами топят, – начал хозяин дома любимую тему, будто поставил, сообразуясь с хорошими манерами, пластинку на патефон и завел, чтобы гости не соскучились.   

– Неужели так? 

– Гнется-гнется, да и сломается, – Ион почесал обросшую голову. – Сейчас во всем мире – не поймешь.

– Ох ты, – Микаэл выронил непристойное слово, которое деликатный Ион пропустил мимо ушей. – Только от такой войны отдохнули... 

Они перебрасывали друг другу фразы, как когда-то в школе мяч над волейбольной сеткой. Ничего не значащие для них факты успокаивали: все хорошо в наших местах, где деньгами не топят, да почти не видят их. 

– Газет мне дай с собой, пожалуй. Она уже месяц ничего не читала, – Микаэл в задумчивости крутил в ладонях полупустую кружку.

– А ей интересно?

– Да, интересно, говорит.

– О... это хорошо. Хорошо, что к жизни интерес такой, а то молодые больные хандрят обычно, – держась, будто старик, за поясницу, Ион поднялся. – Сейчас, погоди... найду какие.

Микаэл закрыл глаза, откинувшись на спинку стула, из которого его немедленно кольнула маленькая коварная пружинка.
Иона позвал сын со двора. Тот тихо вышел, притворив двери, оставив гостя одного.
Зашумело в соседней комнате, потом на лестнице, тяжело сдвинулось что-то наверху – как показалось, звякнули склянки; дом, а за ним узкая улица и, кажется, весь поселок наполнился предвечерними успокаивающими, будто шорох в динамике старой радиолы, шумами. 
Внезапно, словно накатившая на берег волна, зашумела молодыми листочками у окна старая, распустившаяся наконец-то липа. Слышно было, как кот, видимо, изловивший мышь, играет с нею, нервно урча, подпрыгивая и тяжело опускаясь на все четыре лапы. С гор, уже прячущихся в золотую дымку, потянуло первой грозой.
Невыносимой красоты симфония первоцветов сводила с ума все чувства, не только обоняние. Из уставшего сердца что-то сладкое, кружащее голову просилось на свет. 
Микаэл подумал, что скоро прилетят ласточки.



– Дома откроешь, – Ион смотрел ему в глаза, подавая тяжеленный сверток в белой бумаге. 

– А что тут?

– Увидишь.

Молча они прощаются. Сына Иона нигде не видно – значит, пошел в лавку или к приятелю. А может быть, возился в огороде.
Микаэла словно ещё раз кольнула пружинка из того стула. Он не мог вспомнить о чем-то очень важном, силился вспомнить, и это мучило.

– Езжай, езжай, – Ион словно торопил. – Я для Виты кое-что положил. Газеты, да ещё...

Несколько раз обернулся Микаэл, пока отъезжал от дома под железной крышей, пока взбирался на гору, пока исчезал в лесу, в гомонящем птичьим клекотанием вечере. 
Нога не болела. Он резко, без опоры и помощи вскочил на лошадь во дворе Иона, но нога не болела. Ровно, тихо вела себя, будто никогда не бывала повреждена.
«Болит?» – вспомнил он недоверчивое, сказанное много лет назад.
«Ну, болит. А что, у меня нога болеть, что ли, не может?»
Красивая фельдшерица смотрела на него с удивлением, но без всякого недоверия. «Ну, начнем с того, что расшиблись вы не сильно. И во-вторых, про вас говорят тут...»
Он тогда хотел уже грубить ей, насчет девяти мертвецов, которые, якобы, заложены охранять каждую кость членов его семьи, и добавить про ученых женщин, которые все равно сплетницы и верят в чушь, так как женщины, но фельдшерица его перебила: «Говорят, у вас в семье все очень здоровые и крепкие, потому что столетиями имелся приток свежей крови, это неудивительно».
Она улыбалась, была дружелюбна и вежлива, но он никогда не смотрел бы на нее как на подругу сердца. 
А свежая кровь как не помешала бы теперь его семье! Добытая каким угодно способом – он бы выпустил по капле свою собственную, лишь бы дочь жила! Только бы жила – Микаэл не замечал, как текут по его лицу прохладные, разъедающие кожу на ветерке слезы.
Вита, Вита.
Ион говорил ему и в первый, и в последний год в школе: «Я ведь верю, что ты не колдун, и отец  у тебя колдуном не был», и было Микаэлу даже обидно. Не верит... ну какая разница!
Он запродал бы душу – свою и Виты, лишь бы...
Ему казалось, что едет он уже несколько лет. 



Он легко дремал, покачиваясь в седле. Кобылка шла ровно, и всадник положил поводья перед собой, постоянно чувствуя, как мешается пристегнутый к седлу сверток с газетами и чем-то еще.   
«Дома откроешь».
Микаэл чему-то улыбнулся. В наступающей статной и свежей весенней ночи он разглядел кровлю собственной хаты и огоньки в окнах – дочь, боявшаяся волков, которых тут сроду не водилось, зажигала в его отсутствие свет во всех комнатах.
Он соскочил с седла и открыл дверь конюшни. Парочка овец, дремавшая за стеной, пошевелилась.
Тихо и успокаивающе разговаривая с животными, он расседлал кобылу и провел на ночлег, с удовольствием заметив овес, насыпанный Витой в кормушку, и свежую воду. Не стоило сомневаться, что и с овцами был полный порядок. Вита обожала многочисленную прежде скотину, и сейчас заботилась об оставшихся животных даже лучше, чем отец.
...Цветы!
Он не собрал цветов – тех, которые обещал дочери, ради которых и спускался в долину! Дав обещание умирающей, он приехал с пустыми руками! Он не выполнил последнего желания – как он теперь станет жить?
Забывчивый идиот, простофиля.
В проеме двери мигали насмешливые первые звездочки, словно соцветия любимых Витой... как они там называются? Уже не важно. Важно, что ничего не важно. 
Едва не забыв свертка, Микаэл на ватных ногах подобрал его с утоптанного пола конюшни и понес в дом.
Ставни в столовой были распахнуты. Вита сидела, сгорбившись, у приемника на полу, крутила ручку. Он мягко забросил через окно сверток – тот приземлился на качалку, прикрытую старым, дырявым пледом Виты, – и исчез в темноте двора, прежде чем она подняла взгляд.
Ему хотелось, чтобы путь к двери дома был бесконечным, но войти все-таки пришлось, и услышать вскрик радости – а совсем не тот вздох разочарования, которого он боялся.

– Цветы, папа! Цветы...

На круглом, непокрытом скатертью столе источал ночной аромат ворох неожиданного лета, уже заявленного в полураскрывшихся продолговатых лепестках, в широких темно-зеленых листьях, в солнечной, тусклой, почти июльской желтизне. Вита трясущимися руками перебирала, гладила, прижимала к губам.

– Папа... цветы...

Она заплакала. Микаэл сжал руки, сдавив ладонями пальцы, чтобы только не ответить на эти последние, такие отчаянные слезы радости и горя своими собственными, – он считал недопустимым для Виты видеть отцовские слезы.   

– Дядя Ион собрал? На них даже роса есть – смотри, как летние!

Две росинки, чудом пережившие теплый вечер и крутой подъем в горы, действительно подсыхали, словно слезы, прощально мерцая на одном из соцветий.
Микаэл молчал. Его внимание привлек темного стекла кувшинчик, напоминавший по форме баклажку и плотно запечатанный, стоявший скромно в ворохе бумаги.

– А это что? А газеты он тоже положил, да?

– Газеты – да... – рассеянно отозвалась дочь. – Вот тут он написал, как пить. Это лекарство, наверное.

Ее глаза разом потухли.

– Пей, дочка. Поддержи силы, – что он ещё мог сказать, знающий, как она ненавидит всякую надежду?

Она кивнула, щурясь – дальнозоркая – на бумажку, которой было обмотано горлышко кувшина.

– Четыре ложки на охлаждённую некипячёную... Помоги откупорить, пожалуйста, – не поднимая глаз на отца, она подала ему нож, тот самый, которым ещё недавно без энтузиазма срезала молодые травы и с тем же выражением глаз стругала лучинки.

Они ужинали обильно, болтая и громко, как на свадьбе, смеясь, – разве что не пели, а пузатый темный кувшинчик стоял скромно возле наполовину порожней предпоследней бутылки домашнего вина и ждал своего момента.
В глазах Виты вспыхивала, как белесым магнием, тень близкой смерти.
В разгар острого, но полусерьёзного политического обсуждения она наконец добралась до гостинца дяди Иона. Вяло размешав снадобье ложечкой – деревянной, как было указано с восклицательным знаком в рецепте, Вита немного хлебнула и вздрогнула, будто уколовшись, как она укололась недавно о шип старого розового куста.

– Что ты? – Микаэл даже не обеспокоился, улыбаясь ей все так же.
Несколько шумных и жадных глотков – будто и не выпила дочь вина, а ужинала всухомятку, она прикончила весь стакан.

– Спать... что-то спать мне хочется, – Вита поднималась, держась за дырявую спинку стула. – Помоги.

Он довел ее, ставшую вдруг странно тяжелой, до ее комнаты – чисто прибранной, но уже много дней производившей впечатление нежилой. Понял, что и до кровати самой ей не дойти, и уложил кое-как, уронив неаккуратно на пол руку, потом ногу, подумал, что в гроб ее укладывать, вероятно, будет так же неудобно. Подсунул подушки. Двери запирать не стал, а лег на пол в столовой, которую жена любила называть гостиной, а дочь окрестила салоном.
Ночь тихо шелестела.
Микаэл слушал, как не опавший с прошлого года дубовый листок издает звон на одной и той же ноте, и все-таки спал.      
Где-то далеко, в океане, одна за другой шли в полный рост волны. Они шумели так же, как ночная трава в горах, над ними так же хмурилось небо, и бесчисленные полупрозрачные, невесомые сны тех, кого они окружали, придавали немного бледных красок царствующей в полушарии ночи.



Он утром прошел мимо ее окна, заглянул, чего уже давно не делал.
Дочь спала в той же позе, как повалилась, не раздеваясь, с вечера: вытянув руки, навзничь, и ее лицо цвело нежным, как утреннее небо. Черты лица ее больше не напоминали мальчишеские, а  смягчились, словно ей снилось что-то хорошее.
«Это жизнь ее целует, на прощание», – Микаэл улыбнулся и, побежав, зачем-то перемахнул через изгородь и обратно во двор.
На душе больше не шел мокрый снег, как в день крестин Виты. Казалось, что по-настоящему она родилась только теперь.
Скоро запоют свадебные песни, а может, и девичник она устроит. Микаэл улыбался, пока шел в конюшню потом к колодцу, пока растапливал печь.
А Вита всё спала. Она спала в той же позе, не поворачиваясь – он не раз заглянул к ней – и едва дыша.
Если во сне отойдет, так оно и к лучшему. Ему, да и дочери, проще.
Пружинка в сердце скрипела и как будто тихонько о чем-то плакала.


Вечера, как смерть, приходят в эту пору медленно и ласково, и никакой звук не вмешивается в таинство начала и конца, будто боится неловко тронуть сладость момента и разбить его. Каждый звук (а слышны даже крылья бабочек) кажется все той же весенней тишиной – до того гармонично они воспринимаются ухом, что невыносимо восприимчивым к ним становится и сердце, и оно тогда испытывает то самое, неназванное никем, что часто считают весенним томлением.    
Привалившись спиною к старому громадному жестяному ларю с инструментом, Микаэл встречал вечер, закинув руки за голову и во все глаза глядя в небо. Он не слышал, как поднялась и бродила Вита, как она пила ледяную колодезную воду шумными глотками, не слышал звука, подобного ворчанию пса, который становился ближе.
Лишь когда мотор подъехавшего старенького автомобиля характерно прокашлялся, а о столб изгороди постучали не то ключом, не то камнем, Микаэл вздрогнул и поднялся, удивляясь своему странному полусну.
«Вот же угораздило после полудня здесь засесть».
Сначала он даже не понял, кто пожаловал. До того не вязался у него эмоциональный возглас – почти крик удивления с флегматичным и всегда сдержанным доктором.
Вита рассмеялась. Микаэл увидел их обоих, стоящих у входа в дом, и Вита смеялась, и ветер играл ее домашним передником, который она уже давно не надевала, а на ее щеках красовались ямочки, делающие ее такой похожей на Микаэла. Волосы доктора сильно отросли и спадали из-под шляпы, как у крестьянина. Перчатки он снял, потому что здоровался с Витой за руку, и весь его костюм как будто говорил о надежде на то, что он едет не «на покойника», а, скажем, пригласить на свидание девушку.

– Пройдите в дом, пожалуйста, – позвала Вита, мягко вынимая ладонь из рук гостя, и вошла в двери первая. Она не зашаталась, как часто бывало в последние месяцы, голос ее больше не звучал как плохая граммофонная запись, а был чист и звучен, и казалось, что даже телом она пополнела.

– Добрый вечер, – одновременно сказали друг другу Микаэл и доктор, слыша, как хрипло звучит приветствие.

– Вы тоже не такого не ожидали? – спросил доктор.

Микаэл кивнул.

– Такие случаи бывают, необъяснимые случаи... – протянул доктор.

Микаэл кивнул.

– Идемте обедать, – сказал он. И как-то, будто мимоходом, обрадовался тому, что нога по-прежнему не напоминала о себе.   
 

Не осматривать пациентку гость согласился, но взяв с нее слово, что в ближайшие дни она спустится на прием в долину, а ещё лучше – съездит с ним вместе в город.
«Аж глазки заблестели», – с удовлетворением подумал Микаэл, глядя на дочь. Когда от доктора поступило приглашение Вите прокатиться на его машине, «чтобы к ней привыкнуть», он только рукой махнул и улыбнулся: поезжайте.
Девушке в машине покататься – да первое развлечение, в наших-то краях, подумалось Микаэлу, и как-то враз ему стало одновременно радостно и грустно, потому что он понял, что скоро дочь захочет расстаться с домом.
Он стоял у изгороди, держа старую трубку в руках и не закуривая; провожал взглядом ставший совсем крохотным автомобильчик, пока он нырял между холмами, как лодка меж волн.
Он смеялся и плакал, то молился, то думал, и всякий раз мысль его находила маленький темный кувшинчик, в котором из долины приехал убийца болезни Виты. Микаэл отыскал его в кухне, чисто прибранной и выметенной – ее беленые стены, оказывается, были ещё белее, просто нужно было смести с них паутину... Этим снова занималась дочь. Исцелившаяся его дочь Вита.
Нюхал горлышко, скреб пальцем внутри – ни запаха, ничего. Стекло как стекло. Старинное, разве что, сейчас не выдувают такое. Лет двести ему.
Глубоко задумавшийся, он сильно вздрогнул, услышав неожиданно громкие голоса доктора и  Виты. Видать, вернулись быстро, чтобы отец не беспокоился.
С прижатой к груди шляпой, доктор появился в дверях кухни.

– Баро Микаэл, вы поговорите со мной несколько минут? – даже робко поинтересовался он, и Вита, бывшая тут же, сильно смутилась и, пробормотав слова прощания, ушла.

– Конечно, – заторопился хозяин. – Жаль, что вы не выпьете с нами нашего старого вина, но вы теперь за рулем, а мы ждем вас к нам в любое время. 

Они спустились несколько десятков метров со склона, туда, где доктор оставил автомобиль.   

– Вы не станете возражать, если я сделаю Вите предложение?

Микаэл вспомнил, как говорил те же самые слова отцу покойной жены, и ответил доктору в точности то же, что тогда, двадцать пять лет назад, услышал сам.

– Что же... Что касаемо меня, то я рад, а слово за Витой. Но я думаю, она вам ответит согласием.

Доктор молчал. Он молчал так долго, что было ему совершенно несвойственно, но заговорил снова, и Микаэл даже поначалу слов не услышал.
Его сердце сразу восприняло информацию, а все остальные органы чувств будто выключились. Он держался за дверцу автомобиля, но не чувствовал холода металла. В глазах почернело, будто от болезненного удара головой. Голову вместе с шеей что-то сжало, как бывает на большой высоте в горах, и воздух не шел в легкие и обратно.
Доктор говорил ровно, но в обычно спокойном голосе слышалась нескрываемая скорбная дрожь. Микаэл таращился в его чисто выбритое, обрамленное вьющимися темными волосами лицо, чуть тронутое бронзовым горным загаром, внимательно отмечая каждую черту, морщинку. А слов нельзя было разобрать – они слышались как стук камней, перекатываемых мощным ледяным потоком.   
Когда ему протянули сложенный – криво, как Ион всегда складывал письма ещё в школе, – листок, Микаэл хрипнул:

– Вы...

«Читайте», – сказать не хватило дыхания и силы.
Он встряхнул головой и вдруг заплакал. Доктор развернул письмо и, видимо, пропустил приветствие, перейдя сразу к сути.

«Микаэл, ты всегда был в моей жизни самым важным, и я хочу сделать тебе подарок. Тем более, мне кажется, я частью виноват в смерти жены. Когда она в тот день полезла на чердак за люлькой, она кое-что увидела, бедняжка, испугалась и попятилась. И упала. С высоты. У меня не стало ни жены, ни того ребенка. А у тебя, я подумал в эти дни, есть только Вита, пусть, я подумал, она всегда у тебя будет. Я знаю, что она уже выпила всё мое лекарство, она умная девочка. Еще я знаю, что ей лучше – болезнь уходит от нее в этот самый час, чтобы никогда не вернуться. Мне тоже придется уйти, и я не знаю, увижусь ли с тобой снова. Но я буду надеяться, что все-таки увижусь, потому что надеяться – это все, что я когда-либо умел».

– Все, хватит... Хватит же, я вас прошу!

Доктор смолк и тревожно взглянул сперва на небо, потом в лицо Микаэла, словно ища там признаки непоправимого.

– Не говорите ей... сегодня не говорите. Она расстроится, что ее крестный умер, ведь сегодня ее радостный день. Хорошо? Не скажете? – Микаэл не чувствовал, как шевелятся губы. Он усилием поднимал и опускал грудную клетку, чтобы не задыхаться.

Доктор покачал головой.

– Ну, что вы... Не скажу, разумеется, – он выглядел растерянным от того, что и не подозревал наличия в жителе самой обычной деревни самородка-лекаря.

Врожденный такт не позволял ему делиться с будущим родственником фактами, которые стали ему известны.
Не пожимая рук, они расстались. Микаэл стоял долго, глядя в пространство, и почему-то думал не о дочери и докторе, не об Ионе, даже не об одиноком с сегодняшнего дня сынишке Иона.
Он думал о цветах из долины, завернутых в газету. О том, как вез их, подремывая на ходу, не догадываясь о том, что последние из этих цветов срезаны в последний раз.
Через несколько часов он и Вита уже знали, что Ион умер от сильного кровотечения  – из глаз, ушей, отовсюду, литры крови он потерял за одну только ночь. Его обнаружил к утру сын – уже похолодевшего, но с выражением такого спокойствия на лице, какого при жизни у Иона никогда и не бывало. Перед смертью он даже оделся в недавно купленный костюм и почему-то лег на неразобранную постель. Ион всегда был аккуратен.
Когда осматривали его дом, то на чисто выметенном чердаке нашли множество никому не известных составов и трав, а также книг – старинных, но в замечательном состоянии, в которых ни один языковед или врач не смог бы прочитать ни одного слова.      


________________________________________


*мелисса
**кровохлёбка