Шерлок Холмс приходит на помощь

Аталия Беленькая
На этой детской фотографии всё очень забавно. Я сижу на табуретке в огромных тапочках, завязанных шнурками, с длинными-длинными, до самой травы бантами. Тапочки «стоят». Точнее, это я так забавно поставила ноги, уткнув их мысками в землю и  приподняв пятки. Снимок солнечный, вокруг трава, дело происходит на летнем отдыхе. Наверняка фотографировал любитель, потому что профессионал не мог бы сделать так по-уродски: тапки, на которых он сфокусировал внимание, огромные, занимают «в высоту» чуть ли не половину карточки. Но, думаю, только любитель смог бы и так точно передать детскую радость: мол, смотрите, дорогие родственникии, день сегодня чудесный, и на мне такие замечательные тапочки. Однако чуть приглядишься  и замечаешь: глаза у девочки печальные, хотя она и улыбается. Значит, не очень радостно мне жилось там, где носила эти тапочки…
Я помню, как их покупали. После долгих хлопот родители получили для меня путевку в подмосковный санаторий: у меня были проблемы с легкими. Обычно дома нам редко покупали новые вещи, все перешивалось из старого, уже почти сношенного: жили мы в том 1949 году, раньше и позже тоже, очень бедно. Но существовали предметы одежды, которые мама делать просто не умела. Например, обувь. И поэтому дня за два до отъезда в санаторий она повела меня на Даниловский рынок. Там располагалось много-много крошечных лавочек, магазинчиков. И сейчас вижу себя в таком, где свободная площадь составляла один-два квадратных метра, светила тусклая лампа, поэтому я примерила бежевые тапочки, стоя у порога. Они очень большие, велики мне. Но ни мама, ни я не думали о такой ерунде: пришьем сзади шнурки, тапки будут завязываться бантами впереди – и полный порядок. Минут через десять я торжественно выходила из магазинчика с большой обувной коробкой.
Однако мама прекрасно понимала, что ехать в лагерь мне не хочется. Я очень любила свой дом и родных. Но уговорить их оставить меня в Москве так и не сумела. На следующий день уезжала я в санаторий заплаканная и все дни там очень тосковала по родным. Ребята радовались жизни и лету, а я вечно бродила совсем одна. Любила подойти к забору и смотреть на ту счастливую – так мне казалось – жизнь, которая шла по другую его сторону. Широкой лентой вилась утрамбованная дорога. Ну, конечно, думала я, она ведет домой, к моим дорогим, бесконечно любимым маме, папе и бабушке, братьям и сестрам. А прямо за дорогой, совсем близко от нее, начинался вольный луг. Какие пышные росли тут цветы! Ромашки, полевые гвоздики сочно-малинового цвета, синие васильки, трава «петушок и курочка», высоченные иван-чаи. Помню, стоя за каменной оградой, я мечтала выбежать на луг, уткнуться лицом в цветы, дышать и дышать ими, а потом нарвать букет и умчаться домой…
Ребята не обращали внимания на мою грусть – не хочешь играть с нами, и не играй! И только одна девочка, Инна, бывало, подойдет, обнимет за плечи и скажет:
- Ну что ты придумываешь себе несчастья! Уедешь домой, уедешь. Смотри, как тут хорошо. Эх, мне бы твои заботы!
Инна была года на два-три старше нас всех. Вот уж кто не любил уединения и тянулся к ребятам! Однако жизнь сурово обошлась с ней, вынудила к бесконечным часам и годам уединения. Инна была калекой: одну ногу ей ампутировали выше колена, и ходила она на костылях. Говорили, у нее была гангрена. Страшное и таинственное слово так пугало! Инна никогда не рассказывала, что с ней произошло. Может быть, причиной несчастья стал трагический случай, а, может, и война: она ведь кончилась так недавно, и следы ее еще ощущались повсюду. Когда в спальне, отставив костыли в сторону, Инна неуклюже залезала под одеяло, смотреть на нее было очень тяжело, но вместо того, чтобы тактично «не заметить» беды, которая и так доставляла человеку невыносимые душевные страдания, все девчонки в спальне моментально прекращали болтовню и впивались глазами в Иннины ноги. Она сердито бормотала что-то себе под нос и спешила скорее накрыться одеялом.
Моя кровать стояла под прямым углом к Инниной, но мы редко переговаривались – я предпочитала молчание и уединение. И, признаться, немного побаивалась Инны. Глаз ее… Были они темные, глубоко посаженные и всегда светились горячим, не очень добрым огнем. Теперь-то я понимаю, что в глазах девочки застыли невыносимые страдания человека, изувеченного злой волей судьбы…
Инну недолюбливали. Если она хотела с кем-то заговорить, девчонки и мальчишки – почти любой! – обязательно скорчат ей рожу и убегут прочь. И она, бывало, стоит растерянная. Хочет что-то сказать, но снова, как и в спальне, лишь пробормочет свои слова шепотом и, понурившись, заковыляет на костылях в сторону.
Самым страшным, однако, было другое: Инна стала мишенью ребячьей жестокости. Хотя это были простые, обычные мальчишки и девчонки, они имели свои изъяны и недостатки. Как только не дразнили они Инну! Без конца придумывали что-то новое, изощрялись. Инна сердилась. Когда все видели, что насмешки попадат в точку, начинали дразнить еще яростнее. Иногда Инна не выдерживала, зло поднимала костыль, и глаза ее при этом буквально воспламенялись. Казалось, еще слово, и она швырнет костыль в озорников. От отчаяния и страданий ее лицо, и без того всегда казавшееся взрослым и измученным, становилось старше. Хулиганы рассыпались в разные стороны. Находился особенно противный и верткий мальчишка: увидев, что Инна уже не в себе, он начинал последний тур издевательств над ней. Такие мальчишки хотели одного: чтобы Инна  обязательно бросила в них костыль. И она не выдерживала, бросала… Пацан увертывался в сторону, и костыль летел мимо. Инна вскрикивала – от боли душевной, от беспомощности и отчаяния. Оттого, что ее довели до такого действия. Но ребятки звонко хохотали, а Инна сразу становилась очень мрачной. Начинала плакать. Подхватив второй костыль, она скакала на одной ноге к другому, лежавшему достаточно далеко, потому что, вдвойне сильная из-за невольной своей злости, зашвыривала его основательно. Все кругом ржали, довольные, и смотрели на это зрелище, как на спектакль. Находились и такие, кто, не боясь, подбегал к валявшемуся костылю, поднимал его и брезгливо отшвыривал еще дальше – мол, скачи, скачи… И продолжали смеяться, прекрасно понимая, что второй костыль Инна не бросит.
Такие сцены повторялись много раз. Взрослые ничего не видели, даже не догадывались. Сама Инна про эти дела им не рассказывала, а когда я несколько раз порывалась бежать к воспитательнице или вожатой, она запрещала мне это делать. Может быть, я проявляла слабость души, но не подчиниться Инне было невозможно. Одно оставалось мне: хотя я не была особо храброго десятка. Все-таки кидалась к девчонкам и мальчишкам, иногда могла и подраться. Кончилось это тем, что мне надавали прозвищ и могли иногда побить.
Помню, как-то в очередной такой «игре» Иннин костыль оказался у забора, и я не выдержала, побежала, схватила его, отдала ей. Она вырвала костыль у меня из рук, но даже не повернула головы. Я не обиделась: поняла, что злость эта не ко мне относится, она возникла от отчаяния, от бессилия перед унижением, от слабости своей перед подлостью…
В тот вечер, когда мы все разделись и улеглись спать, Инна вдруг шепотом позвала меня:
- Завернись в одеяло и садись на мою кровать! Я тебе кое-что расскажу.
Неужели будет рассказывать о своих мучительных переживаниях? Жуть!.. Я сама их видела… Но что можно было сделать? Как утешить ее? А вдруг она расплачется?
Завернувшись в одеяло, я послушно села на край Инниной кровати.
- Тапочки обуй, дуреха, - заворчала она. – И так здоровье у тебя паршивое, да еще простудишься!
Я безропотно повиновалась. И вот уже снова сидела на краю ее кровати, в одеяле и тапочках. И с замершим сердцем приготовилась слушать Инну.
- Небось про Шерлока Холмса ничего не зжнаешь? – неожиданно спросила она.
- Про кого?
- Вот-вот, сразу видно, не слыхала!
Теперь точно знаю, тогда – не слыхала. Далеки еще были времена, когда стали выпускаться массовыми тиражами подписные издания и любой мальчик или девочка в десять-одиннадцать лет уже читал много рассказов Конан Дойля.  Я же тогда читала  в основном сказки, а в них о Шерлоке Холмсе не рассказывалось. Правда, имя это показалось мне знакомым, я где-то слышала его. Возможно, и дома.
- Эх, ты… - добродушно брякнула Инна. – Невежда это называется! Ладно, слушай, это ж был такой человек! Он всем помогал. Сколько гадких людей получило от него по заслугам!
Самого первого Инниного рассказа я не помню. Было что-то очень интересное и страшное. Шерлок Холмс распутывал неимоверно трудное дело. Но меня одолевали неожиданные мысли и чувства.
Едва Инна начала рассказывать – не шепотом, чуть-чуть в голос, потому что иначе было не слышно, - как на соседних кроватях сразу приподнялись головы. Потом одна девочка села в постели, другая… Устраивались на подушках поудобнее, чтобы обязательно было видно и слышно Инну. Кто-то даже сказал: «Давай погромче!» Инна «прибавила громкости». И продолжала рассказ. А мне было ужасно больно: ну что же это она рассказывает такие интересные вещи своим мучителям? Из-за этой досады я не слышала половины ее слов.
Когда Инна вдруг замолчала – то ли устала говорить, то ли по содержанию нужна была пауза, - я шепнула:
- Смотри, все тебя слушают! Давай лучше завтра рассказывать. Уйдем куда-нибудь вдвоем, и всё…
- Пусть слушат! – громко сказала Инна. – Мне ведь не жалко. А, может, им будет полезно? Такой человек был – всем помогал!
Никто не проронил ни слова. Видно было, что девчонки напряженно замерли на своих подушках. А Инна уже рассказывала дальше. Наверное, много раз в своем обреченном уединении читала и перечитывала она Конан Дойля, потому что говорил очень ярко, помнила мельчайшие детали – по какой дороге ехал Шерлок Холмс, как выглядел дом, комнаты, где и как лежали разные мелочи, которые потом помогли ему распутать дело.
С тех пор Инна рассказывала нам про Шерлока Холм са каждую ночь. Дождаться мы не могли, пока уляжемся и она начнет…
Нянечки только диву давались – что случилось с шумной и непослушной группой? Теперь укладывались за несколько минут, сразу гасили свет и затихали. Зайдет воспитатательница, проверит, всё ли в прорядке, и на цыпочках выйдет, закрыв за собой дверь. И тогда Инна приподнимется на подушках, сядет и, таинственно жестикулируя, начнет свой рассказ. И голос ее, слегка хрипловатый, низкий, звучит в темноте спальни так взволнованно, будто всё, о чем она говорит, происходит сейчас, перед нами. С дрожью слушали мы историю про собаку Баскервиллей, пряча головы под одеяло, когда Инна начинала подвывать, как та собака. Решили совершить что-нибудь необычайно смелое, когда она рассказала нам о пляшущих человечках. Но самой жуткой и таинственной мне казалась история о «пестрой ленте». В темноте ночи я почти видела, как змея п олзет, извивается на потолке, прямо над моей кроватью… Вот-вот спустится она по шнуру висящей лампы вниз, нацелится. Повиснет, зацепившись за шнур кончиком хвоста, смертельно ужалит меня и тут же уползет наверх, в малюсенькую дырочку в стене под потолком… Увидев, как я переживаю, Инна стала утешать:
- Да что ты, это же давно было! И уж если Шерлок Холмс не дал погибнуть той девушке, он бы и тебя спас. Ты же знаешь, он всем помогал.
Инне приходилось работать теперь «в две смены». Мальчишки спали в другом конце дома, но по утрам девочки обязательно рассказывали им, что нового узнали от Инны: сразу после завтрака все окружали ее, и Инне приходилось повторять то, что рассказывала вечером в девчачьей спальне. Она никогда не отказывалась повторить – наоборот, как только мальчишки подлетали к ней, она улыбалась и сама начинала рассказывать. Усаживалась в беседке. Все рядом: кто на скамеечках, кто прямо в траве, потому что всем в беседке места не хватало.
Людям бывает трудно признать свою неправоту, поэтому словесно никто ничего не объяснял, но относиться к Инне ребята стали совсем по-другому – бережно, что ли. Больше уж никто не дразнил ее, не издевался. Наоборот, одно имя ее, произнесенное кем-нибудь вслух, заставляло всех умолкнуть – хотя бы на минуту. Помню и такую деталь: Когда Инна усаживалась в беседке, нужно было пристроить рядом костыли, чтобы не упали, тогда бы она сразу стала беспомощной. А они, конечно, иногда скользили, падали на пол, под скамью. И вот обязательно кто-нибудь из м альчишек, тех самых, которые еще недавно изощрялись в своих издевательствах над Инной, поднимал костыли и заботливо пристраивал рядом. Когда я впервые увидела это, мне захотелось отвернуться – испугалась, что разревусь. Инна тоже всё заметила. Глаза ее резко сверкнули, тоже едва не подернулись слезой, но она сдержалась и продолжала рассказывать.
И не только в этом изменились ребята. Помню, что вся жизнь в санатории стала другой. Раньше было много глупой возни, бранных слов, драк. Ничего не стоило кого-то ударить, обмануть. Привычным был чей-нибудь рев. Конечно, воспитатели и вожатые урезонивали драчунов, проводили с ними беседы, но едва мы оставались одни, как всё начиналось сначала. А теперь стало иначе – даже внешне тише. Куда-то исчезли брань, драки. Нас часто хвалили и ставили в пример другим.
…Мне пришлось уехать из санатория неожиданно, раньше чем кончилась смена. Как хотелось остаться! Куда девалась моя прежняя необщительность, замкнутость? Я шла за родителями к поезду. Перед глазами расстилалось волнующееся поле живых цветов. Стремительной лентой убегала к станции дорога. Я непрестанно оглядывалась назад. Как грустно было расставаться с удивительной девочкой Инной! Судьба жестоко наказала ее, сделав калекой, но не помешала остаться сильным, волевым, а главное, добрым человеком. Инна верила, должно быть только так – один за всех и все за одного. И своим примером учила этому остальных.

Есть такая древняя восточная мудрость: не надо разгонять тьму, достаточно зажечь одну свечку. Инна и стала тогда для нас всех такой ясной, мудрой и всесильной свечкой, способной справиться с мрачной темнотой.