Золото Альп Глава Капитал

Олег Кошмило
Капитал
Прошла зима. Строительство собора шло полным ходом. Уже были возведены арки-аркбутаны, установлены столбы-контрфорсы, стены топорщились ребрами-нервюрами и сами стены с проёмами окон уже начали сходиться в намерении сомкнуться в свод. Внутри стоящегося собора уже можно было различить крестообразное пересечение центрального нефа и поперечного трансепта. И чем больше Собор Альпийской Девы Марии менял весь окружающий пейзаж, тем больше Фридрих радовался избранному способу использования своего золота, и с удовольствием воспринимал жалобы казначея на то, что запасы казны быстро испаряются:
- Ничего, Петер, ничего, – утешал Фридрих. – Мы просто возвращаем Богу Богово, и исправляем ту ситуацию, вследствие которой абсолютная, безусловная, но и – да! – невыразимая ценность Имени Бога как трансцендентного содержания верующего сердца вытесняется относительной и, конечно, выразимым, формальным центром стоимости, обусловленной коллективным компромиссом и взвешиваемой на равнодушных весах имманентного разума! Причём сначала как логической стоимости вещи в виде аристотелевского понятия, а затем уже конкретно как стоимости экономической. Словом, Имя вытесняется Понятием…
- Ну, что, вы, господин герцог, всё время всё смешиваете, – продолжал возражать Петер, – всё расчесываете одной гребёнкой – сердце и разум, веру и познание, храм и рынок, дух и тело, наконец. Ну, разные это вещи и существуют они по разным законам. Да, дух живет по безусловному закону божественного сердца, но тело-то, увы, тело обусловлено порядком этого мира, так сказать, законом мира сего, где тело вынужденно обретает своё равновесие в процессе взаимной утряски с другими телами. И по закону мира сего балансировка телесных, и по определению,  частных  интересов  с немилосердной необходимостью нуждается в символическом выражении своего баланса в договорной – логической ли, экономической ли – понятии-цене, которая уравновешивает эти прямо друг другу противоположные интересы. И иначе и быть-то не может. Увы, человек расщеплен и живет по двум разным уставам: глубоко внутри себя он благочестиво и, как может, чтит  неприкосновенную святыню свечи своей души, упорно горящей к божественным Небесам, но вовне и снаружи он должен примиряться с существующими обстоятельствами далеко немилостивой Земли, что наполнена тяжелой нуждой и смертельным трудом, где хлеб добывается с потом и кровью, и каждый, каждый жаждет скинуть с себя тяжкий крест и поживиться за чужой счёт, и где, наконец, есть смерть и перед этой неприютной гостьей каждый стремиться захлопнуть дверь в надежде, что она обогнёт его дом и промахнется в дом к соседу. Так что, господин герцог… Я, конечно, уважаю великодушие и сострадательность вашего сердца, но, увы, оно пребывает в заблуждении относительно основ человеческого существования.      
- Нет, дорогой Петер, это ты ошибаешься. Мир существует по единому закону. Ты можешь представить, что бы в королевстве было два короля, чтобы светило два солнца, чтобы, наконец, на святом Небе было два Всевышних?..
Как всегда забытый викарий на этих словах заворочался и недовольно закряхтел, зацокал и запричмокивал языком.
- …Правильно, отец Базиль, не бывает такого. А значит, и закон человеческого существования один, и устав, по которому бытийствует мир – единственен. И, значит, возможно такое земное хозяйствование, которое ни в чём не противоречило бы воле Неба…
-  Интересно, что же это за хозяйствование?! – иронично, но и не только, полюбопытствовал казначей.
- Главное бы в таком хозяйствовании было то, что внутри него происходило справедливое назначение цен.
- Каким образом?
- Самым директивным.
- Не понял, - пришел в крайнее недоумение Петер.
- Прямым назначением со стороны короля, на уровне королевского указа, что, мол, я, такой-то и такой-то, государь милостью Божьей, повелеваю, чтобы отныне мера хлеба, молока и шерсти стоили столько-то и столько-то!
- Это – невозможно, – выдохнул Петер с досадой разочарования от того, что понадеялся услышать что-нибудь внятное: понадеялся и обманулся. – Уважаемый господин герцог, уже были подобные случаи, когда, например, герцог Саксонии Альбрехт Строитель в преодоление разрушительных последствий  разгула «чёрной смерти» распорядился продавать шерсть и хлеб по твердой фиксированной цене. И что?! Тут же нашлись продавцы, которые захотели продавать дороже, и нашлись покупатели, что пожелали покупать дешевле. В итоге герцогство осталось без хлеба и шерсти, что стали продавать и покупать в других землях, а само герцогство осталось без налогов от их продажи. Это ведь торговля, а для неё, как известно, границ нет и быть не может. И чтобы обеспечить соблюдение цены необходимо закрыть все границы, а это даже не в силах императора, и тем более не в силах небольшого герцогства…
- Согласен с тобой, Петер, согласен! Конечно, здесь необходим имперский масштаб. Такие меры возможны только в границах большого пространства в идеале совпадающего со всей Европой, где границу торговым операциям ставит сама природа в виде необозримого океанического простора. И, вообще, пока вода торговли не разольется по всей земле, ничего не закончится…   
- Но вы же понимаете, ваше высочество, что это вообще нереалистично.
- Почему?! Я вполне допускаю, что когда-нибудь Европа объединиться, превратиться в некий Европейский союз. И скорее объединит её, к сожалению, не идея как духовное трансцендентное начало, но имманентный знак в виде единой валюты, что будет поддерживаться несметным богатством какого-нибудь одного государства. И может статься так, что это будет наша благословенная Алемания.
- Что-то вы размечтались, господин герцог! – усмехаясь, проронил казначей.
- Да ни говори! Впал в какоё-то никчёмное пророчество, зачем-то! Давайте-ка лучше господа сейчас разойдемся, а завтра мы покинем тесные  стены наших затхлых жилищ, и, расположившись на берегу озера, продолжим нашу беседу, тем более что есть у меня одна прелюбопытная и очень содержательная тема… Ну, ладно, до завтра!   
В теплоё весеннее утро, едва солнце явило себя во всей красе, зависнув над волнистым горизонтом, троица страстных искателей истины покинула город и под любопытными взглядами стражников – «куда это они?» – направилась к озеру. Здесь, раскинув ковер и высыпав на него закуски и бутылки из походных корзин, Фридрих, Петер и отец Базиль уселись на пологом берегу озера. Некоторое время они любовались окружавшим ландшафтом – сначала хвойным лесом, затем перевели взгляд на его копию в глянцевой глади озера, где отражение иногда взбалтывалось, разрывалось и дробилось туда и сюда проплывавшими красавцами-лебедями. Не отрывая глаз от произведения нерукотворного искусства, созерцатели слегка закусили и выпили бургундского. Скоро герцог, грустно улыбнувшись, глянул на казначея и заговорил:
- Вот, Петер, мы уже с тобой так давно спорим друг с другом... Всё спорим и спорим… Уж не знаю, родилась из наших споров хоть какая-нибудь истина… Но чувствую, что пришла пора подвести определенный итог… И хотел бы начать, вот с чего…
Герцог еще помолчал, собираясь с мыслями, и вновь заговорил:
- Все наши с тобой беседы центрованы одной капитальной оппозицией – контроверзой философии Платона и Аристотеля. Эти два великих мыслителя, покинув общий сократовский дом, в котором они какое-то время вели диалог, наподобие того, что ведем мы с тобой, и, завершив его, каждый из них создал по учению. Причём надо заметить, что перспективу создания аристотелизма своими собственными руками намечает сам Платон, и намечает он её в диалоге «Парменид», где парадоксальным непостижимым образом выразителем этой имманентной онтологии оказывается одноименный персонаж, тогда как реальному Аристотелю на момент написания диалога было всего 18 лет, то есть никаким создателем полноценного учения, альтернативному платонизму он явно быть не мог. Ну, ладно, это так – реплика в сторону. Продолжим. Итак, одно из этих учений вознесло Начало мира к трансцендентным Небесам, к мистическо-сакральной  идее Блага, к божественной Благодати, к которой в духовно-познавательном восхождении экзальтирует бессмертная душа-сердце, расширяя себя до единства Неба и Земли. Другое же учение укоренило то же самое Начало мира в имманентной самозаконной Земле, представив его в виде разумной самопричинной Субстанции, чье понимание – дело рационального анализа-синтеза самостоятельно и самопроизвольно полагающего себя и замкнутого исключительно на себя разума. Тем самым два этих учения так разнесли мир, так развели его равноправные половины по разным углам, так поляризовали Начало мира, что теперь, на этом некогда сиятельном месте, между его разорванными полюсами – Небом и Землей – зияет непроходимая пропасть. Это онтологическое разделение Неба и Земли имело самые колоссальные последствия. Практическим итогом стало формирование двух типов экономик – платоновской и аристотелевской. Выходящий из традиции платонизма – этой философии Неба и Благодати – тип хозяйствования основывается на трансцендентной идее небесно-божественного Блага, которое, прежде всего, предполагает соблюдение коллективного интереса в виде социальной справедливости. Этот тип характерен для религиозных общин, замкнутый образ жизни которых ограничивает всё хозяйствование в предполагающую опору на собственные силы и ресурсы автаркию. В рамках этой автаркии имеет место существенное ограничение вплоть до запрета каких-либо торговых операций с внешним миром. Минимум внешних торговых сношений и сам сакрально-иерархический и зиждущийся на абсолютном авторитаризме патриарха порядок жизни общины исключает необходимость использования денег, превращая отношения между общинниками в локальный рай безденежно-бескорыстных не преследующих выгоду и потому праведных отношений. Итак, в этой платоновской ситуации неделимость общественного блага превосходит по силе интенсивности любой частный отдельный интерес, основанный на выделении своей выгоды из общего пирога коллективного счастья-бытия.
Фридрих замолк, перевёл дух и продолжил:            
- Далее. Напротив, тип хозяйствования, следующий традиции, учрежденной Стагиритом, полагается на мотив стремления к частной индивидуальной выгоде, относительно которой человек как потребитель и производитель замкнут на свою голую самость. В этом случае порядок экономических отношений основывается на земной имманентности рациональной самодостаточности понятия, пребывающего в пределах только разума. Будучи философом Земли и закона, Аристотель воздвигает в качестве основания общественной справедливости в целом и справедливого распределения продуктов труда в частности имманентный и демократически-горизонтальный принцип деления-обмена взвешиваемо-анализируемых крайностей вещей как товаров и их ценностей-стоимостей. Так обусловленное деление-обмен идет в отношении формально-логически  постижимого, символически выразимого и потому коллективно признаваемого общего знаменателя в качестве центра тяжести весов разума, настаивая на безальтернативности назначения меновой стоимости товара. То есть, Аристотель, конечно, тоже ищет справедливость, ищет так же, как его искал его собеседник и соперник Платон. Но в её поисках он напрочь исключает платоновский путь мистической экзальтации и восхождения души к далеким Небесам и всеблагому Богу, условием постижения которого является вера. Его путь – это логический метод разделяющего анализа в рациональном постижении субстанциального ядра, что в своём экономическом применении совпадает с центром тяжести весов обмена товаров на деньги, символом равновесия, а, значит, и мерой справедливости которых оказывается меновая стоимость как действительная ценность товара. Этот рациональный символ примиряет антагонистические стороны продажи и покупки, уравновешивая их разнонаправленные мотивы – подороже продать и подешевле купить – к рыночному и свободному компромиссу. Социальным обстоятельством достижения так понятой справедливости оказывается свободная не знающая границ торговля и беспрепятственное обращение денег, предполагающих адекватное обеспечению этих условий государство в виде политии или республики как  еще одной и публичной вещи самой Земли. Единственным условием достижения общественного блага как коллективной справедливости является обеспечение условий специфически понятой свободы преследования своей собственной, частной, эгоистичной выгоды, неизбежно идущей в ущерб интересам коллектива как всегда трансцендентной справедливости. По Аристотелю, понятие свободы неотделимо от его конкретного носителя – человека, и эта свобода предшествует свободе коллектива как суверенности. В отличие, скажем, от Платона, для коего интерес коллектива выше интересов отдельно взятого человека. Очевидно, что такой национальный коллективный интерес может быть обеспечен только сильным и в чём-то деспотичным, авторитарным, но и авторитетным, государством, в данном случае представляющим величие самого Неба. Таким образом, мы имеем две  по-разному понятые справедливости – мистическую идейно-содержательную справедливость трансцендентного Неба и рациональную формально-знаковую справедливость имманентной Земли.
- А также две различно мотивированные государственности – небесную и земную, – добавил казначей.
- Мг. Конечно, можно предположить, что так представленное противоречие между справедливостью небесной вертикали и справедливостью земной горизонтали – надуманное и вымышленное. И можно предположить, что выражающее Небо идеократичное государство как сфера политики и составляющая сферу общественной Земли совокупность трудящихся и потребляющих собственников как сфера экономики вполне способны уравновеситься в баланс этих двух справедливостей, и я позже к этому подойду, но прежде, чем продолжить, я должен сделать небольшое предварительное метафизическое замечание.
Фридрих снова прервался, поводил взглядом по сторонам, пожевал губы, несколько раз взглянул на стол и, наконец, заговорил:
- Собственно, разговор всё о том же, то есть о тех же – Платоне и Аристотеле. Помимо того, для меня никогда не было ничего максимально различного, чем две эти философские системы, с недавних пор меня стала привлекать как раз таки существенная и какая-то парадоксальная связь между ними. То есть дело не столько в Сократе, чья диалектическая механика взвешивания истинного высказывания на весах диалога в равной степени послужила толчком и точкой отсчёта для обоих мыслителей. Хотя и в нём, конечно. Поскольку именно Сократ актуализировал само полагание и форму связи имени и вещи как высказывания. Но если Сократ только сформулировал проблему, то Платон и Аристотель описали способы образования высказываний, причём на абсолютно противоположных основаниях. И удивительным образом два этих различных способа не столько отринули друг друга, но скорее они, на самом деле, дополняют друг друга до некой какой-то таинственной, почти мистической схемы-образа. Я бы назвал этот образ – образом отражения человека в зеркале…
- Так, – заинтересованно отреагировал Петер, еще внимательней всмотревшись в рассуждающего герцога.
- Да, вот. Итак. Само состояние отражение – это уже некое удвоение, раздвоение, расщепление непосредственного неопределенного бытия, и во всей этой зеркальной ситуации мы имеем две стороны. Обозначим эти стороны как предзеркальную и зазеркальную. То, что имеет место перед зеркалом, соответствует учреждаемому Платоном трансцендентному порядку связи посюсторонней вещи и потусторонней идеи. А то, что происходит в зазеркальной половине, которая уже отражает предзеркальную пару вещи и идеи, соответствует представляемой Аристотелем имманентной связи чувственного восприятия как трансцендентного содержания и имманентной формы понятия. Сразу замечу, что, исходя из оппозиции предзеркальность/зазеркальность, можно обозначить происходящее как разделение на бытие и сознание, в котором, конечно же, Платон пребывает на стороне трансцендентного и предзеркального бытия, а Аристотель – на стороне имманентного и зазеркального сознания. Теперь посмотрим, как выражаются эти ситуации в смысле высказывания. Трансцендентный религиозно-мистический порядок Платона выражается в высказывании «бытийная вещь есть трансцендентная идея». Верно?!
- Допустим, – согласился Петер.
- Мы можем представить эту связь-баланс вещи и слова как связь имманентного содержания и трансцендентной формы, способ постижения которой заранее предполагает экзальтирующую веру и мистику припоминающе-познающего воспарения души к небесам как сфере знания. А имманентный формально-логический порядок Аристотеля выразим в высказывании «чувственное восприятие (подлежащее) есть понятие (сказуемое)», причём это понятие-сущность, напомню, по Аристотелю, распадается на первую – единичную – и вторую – общую – сущности, или что – то же самое:  «трансцендентное содержание есть имманентная форма». Правильно?! Тем самым мы имеем обычное зеркальное переворачивание – правое становится левым, а левое – правым, например, правый глаз становится левым глазом, а левый – правым. В нашей ситуации такому переворачиванию подвергается свойства трансцендентности и имманентности, при этом существенно, что это зеркальное обращение сохраняет неизменным связь формы и содержания – и не важно, что из них – трасцендентно, а что – имманентно. С учетом конкретности ситуации у зеркала, в котором человек разглядывает, прежде всего, своё лицо, которое странным образом так его волнует, и тогда вся связь видящего и видимого обращается в связь «имя есть лицо». Но более того – само отношение умозрительно-мыслимой формы и зрительно-наличного содержания отсылает к онтологической паре Неба и Земли. И в данном случае та же самая связь выражается в высказывании «Небо есть Земля». Мы  уже с тобой, Петер, ранее приходили к тому выводу, что форма – это некая логическая цена вещи как некоего содержания. То есть связь типа «форма есть содержание» соответствует связи «цена есть товар». Напомню. Вещи имманентной Земли просветляются, просвечиваются и означаются священными значениями трансцендентных Небес. Таким образом, еще одной парой, адекватной указанной связи, является отношение «цена есть товар», коль скоро умозрительная цена – она же, по Платону, идея, и она же, по Аристотелю, понятие – определяет, означает и оценивает всякую вещь. Можно видеть, что мы имеем как минимум четыре довольно разнородных отношений – онтологическое, логическое, человеческое, и, наконец, экономическое. Если связать все четыре отношения воедино, то мы получим следующее высказывание «умозрительно-именное и означающее Небо-Имя –Форма-Цена есть зримо-наличная означаемая Земля-Лицо-Содержание-Товар». Пойдет?
- Как-то очень густо. Впрочём, ладно.
- М-да. Ну, вернемся к нашей ситуации…
- …где Платон стоит и смотрит на себя в зеркало…
- …да, но видит там Аристотеля…
Петер хохотнул.
- …который еще некоторое время остается в зеркале, – продолжил Фридрих, – а потом уходит, вопрос – куда?.. Попробуем разобраться. Итак, мы выяснили, что само отношение: форма-содержание – неизменно, как неизменная пара Неба и Земли, то есть небесной формы и земного содержания. Но при отражении изменились их онтологические характеристики. Так, мистическое содержание вещи благодатного Небозёма обратилось в имманентное содержание чувственного восприятия, которое Аристотель в «Аналитиках» называет подлежащим, гипокейменоном, субъектом, о которых сказываются сказуемые-предикаты либо как первые сущности – единичные и изменчивые имена или понятия-о, либо как вторые сущности – общие и неизменные понятия-в. В то же время трансцендентная форма идеи Платона в аристотелевском зазеркалье обратились в имманентную форму понятия. И в этом феноменологическом обращении – всё дело, поскольку оно происходит по ключевой оси, образуемой взглядом, направленным в зеркало, и этот взгляд обратил Идею в Понятие. Попробуем разобраться – как это стало возможным. Еще раз вернемся к вопросу, что же такое идея? Для нас христиан идея Платона – это однозначно имя, то имя которое, конечно же, восходит к Имени Бога, и это – то, что напрямую связывает Платона и всю христианскую доктрину, теоретической предтечей которой и выступил весь корпус платонических и неоплатонических сочинений. К этому же относится и то, что патристика и вся святоотеческая традиция была хорошо знакома и с Платоном и его последователями. Идея Блага и Имя Бога – это одно и то же, и, прежде всего, в том, что оба являются предметом веры. Но и, конечно, есть и определенное различие: идея – это, прежде всего, образ и представление. Образ коренится в воображении. Идея – возвышенна, прекрасна, совершенна, но она же неисправимо чувственна, несет в себе чувственную густоту и плотность вещи, и в отличие от понятия Аристотеля идеальное представление Платона – чувственно, непроницаемо и неделимо как сама вещь.
- Понятно. Идея – это некий синтез очевидной зримости вещи и умозрительной мыслимости имени? – подсказал Петер. – Но мне, всё-таки кажется, что вот это ключевое свойство неделимости идея как раз получает не от земной вещи, которая как раз таки делима, а от небесного имени. Это, знаете, уважаемый Фридрих, как с небом и землей. Вот землю можно делить и разрезать на куски земельной собственности – земной пирог, вообще, легко делится на частные наделы. А с Небом – не так. Немыслимо, чтобы по Небу пролегали границы. Оно – неделимо…            
- Да. Верно, как неделим сам Бог, как неделимо Имя Бога.
- Поэтому оно и не озвучиваемо, как вы часто указываете, то есть, не делимо на, буквально, членораздельные звуки, буквы, слоги, слова.
- Правильно! Идея – это такая промежуточная инстанция на пути перехода от вещи к имени. Идеальное представление – это, собственно, сам необычный душевный баланс земной вещи и небесного имени. И в этом балансе земная частность-раздельность проецируется и отражается в зеркале небесной идеальности-нераздельности, становясь чудным возвышенным образом-идеей. Итак, идея прочно удерживает в себе энергетическую плотность вещи. Эта умозрительная плотность платоновской идеи запрещает особого рода эластичность и системность категориальной сети, которую Аристотель накидывает на природу. Вот все возражения, которые Аристотель предъявляет Платону, они, в основном, касаются фундаментального различия между идеей-именем и понятием. Особенно явно контраст между ними высказывается в претензии Аристотеля к неделимости идеи, невозможности существования частной идеи, когда, например, идея человека разделяется на идею человеческой руки, ноги, зубов, волос, а далее – легких, кишок, какой-нибудь берцовой кости и так далее, вплоть до полного абсурда. Разделенная идея – это логический абсурд. Разделение идеи – это как деление имени. Если мы разделим имя, например, имя Виктор, мы получим два разных имени – Вик и Тор – и от первоначального имени ничего не останется…
- Но в отличие от имени-идеи Платона понятие хорошо делится…, – быстро сообразил Петер.
- В том-то всё и дело! Понятие – делимо, и поэтому легко способно разделять реальность на составляющие части. И поскольку понятие имманентно делится изнутри самого себя, он разветвляется в некую сеть, ткань, которая плетется как паутина вокруг четко выделенного центра, относительно которого продольные нити центробежно разбегаются вширь и вновь центростремительно сбегаются  к нему поперечными нитями. В этой сети, как и в родовидовом дереве Порфирия, в поперечных нитях делятся, соединяются и комбинируются первые сущности как единичные случайные изменчивые имена – «черное», «белое», «дерево», «дом». А в продольных нитях  сжимаются, сгущаются, селекционируются, отбираются, выделяются вторые сущности – общие понятия – «количество», «количество», «материя», «форма».
- То есть так же, как у Уильяма Оккама.
- Да. Но Оккам просто более-менее адекватно воспроизводит Аристотеля и всё… В-общем, паутина этой категориальной сети плетется, плетется, пока не достигнет своего собственного центра. И когда это одновременно синтетическое и аналитическое плетение достигает центра, ядра, Аристотель сразу же сталкивается с некой парадоксальной ситуацией. Он сталкивается с еще одной неделимостью, но как уже совсем другой неделимостью, радикально отличающей его от неделимости платоновской идеи Блага.
- И эту неделимость Аристотель определяет как «субстанцию».
- Да. Учреждаемая Стагиритом субстанция имеет исключительно имманентный характер. Вспомним, какими свойствами наделяется эта первосущность. Это – форм форма, это – единство формы и материи, это такой бог, больше похожий на бога из машины, чем на Бога Живого, великого Пантократора, и, наконец, ключевым определением этого бога-субстанции выступает то, что это неподвижный двигатель. Само парадоксальное сочетание крайностей статичности и динамичности многое можно подсказать. Как ты хорошо помнишь, один из упреков, который Аристотель направляет против Платона, относится к отсутствию объяснения причин мирового движения, и вот как раз субстанция и воздвигается в качестве ключевой причины движения природы. Аристотель уверен, что он открыл саму причину движения, описал сам перводвигатель космоса, но я полагаю, что он лишь зафиксировал имманентную точку отсчета и как таковую точку деления мира, отождествив динамику логического деления мира с динамикой его механического движения…
- Постойте, уважаемый Фридрих, но разве мир не движется? – удивлено спросил Петер. – И прав Парменид?
- В смысле своей вечности, конечно, нет! То, что Аристотель назвал неподвижным перводвигателем, есть ничто иное, как неделимый перводелитель, наиболее общий знаменатель мирового числителя. Непрерывное соотнесение этого знаменателя с Вещью мира производит иллюзию некоего движения. На самом деле это движение происходит исключительно в иллюзии человеческого восприятия, в недрах которого непрерывно идет деление мира. Как видишь, Петер, мы снова вернулись к этой двойственности неделимого центра деления как качественной точке отсчета-деления и количественной мере-цене деления. И теперь самое главное…
Фридрих прочистил горло, хлебнул бургундского и продолжил:   
 - Я уверен, что то, что Аристотель называет субстанцией, пребывает исключительно внутри человеческого разума, внутри человеческого сознания и нигде больше этой субстанции нет! Субстанция – это, собственно, то нулевое понятие, с которым отождествляешь бытие Бога! Субстанция – это сам ноль как точка отсчёта!
- Уже не отождествляю, господин герцог, – смиренно известил казначей. 
- Ну, и хорошо. Словом, субстанция Аристотеля – это ни в коём случае не Бог, не Имя Бога, к которому, тем не менее, более-менее близка идея Блага Платона. Имя Бога никак нулём быть не может! Ноль – это собственность разума человеческого, слишком человеческого…   
-  Слава Богу! – неожиданно из своего забытого далека вскрикнул отец Базиль. 
- То есть лишь человек – нулевая мера всех вещей? – уточнил казначей.   
- Да, притом, что сама вещь есть мера человека. Субстанция, пребывая исключительно в недрах человеческого существа, в центре его сознания, задает сам ход познания, и в этом случае субстанция действительно выступает неподвижным двигателем, но только самого познания как движения деления. Субстанция задает познание как счет и деление и одновременно же является мерой-формой деления. Поэтому субстанция – это форма и только форма, нулевая понятийная форма, лишенная всякого вещного содержания. Если трансцендентная форма идеи Блага содержит в себе хоть как-то божественную и объективную реальность, то субстанция – это не имеющая никакого отношения к Имени Бога имманентная форма понятия в виде нулевой точки познающего, делящего, считающего отсчета…
- Как же возможна фиксация такого субстанциального полюса, становящегося необходимейшей сущностью мира, коль скоро Аристотель наделяет форму свойством необходимости, энтелехии?!
- Она сбывается как рациональная форма человеческого Я, о котором мы уже говорили. Но сейчас не об этом. Давай-ка вернемся к Платону, а то мы его как-то забыли. Итак, что же происходит с его приснопамятной идеей…
- …в недрах аристотелевского зеркала?..
- Да… Можно я тебе вопрос задам. Вот, что такое идея для самого Аристотеля? Как ты думаешь?
- Мг, для Аристотеля? – недоуменно переспросил Петер. – Не знаю… Вы сами говорили: что-то вроде представления вещи… Образ вещи, переживание которого исполнено некоего таинственного мистического переживания, живого чувства…
- Отлично! Ключевое слово сказано: чувство. Чувство – вот что не устраивает Аристотеля в идеализме Платона… Чувство – это же как-то обременительно… – Иронично произнёс Фридрих. – Чувство – это тяжесть души, лишающая разум легкости полета познания в воздушных эмпиреях мыслительной прозрачности и ясности. То есть, мотив понятен. Но не выплеснул ли он из люльки понятия вместе с водой чувства ребенка смысла? А? Тем более что, в нашем языке одно и то же слово Sinn одновременно называет и чувство, и смысл.   
- Возможно, – покорно согласился Петер.
- В аристотелевском зеркале идея Платона перевернулась и обратилась в не более чем в чувственное восприятие. Здесь произошло двойное обращение. Сама изначальная бытийная вещь была подведена под знаменатель еще чувственно содержательной идеи, а потом это одновременно телесное и душевное наполнение трансцендентно-формальной идеи было вытеснено в имманентное содержание лишь чувственного восприятия, а сама центральная форма идеи идей, идеи Блага досталась рациональной форме субстанции. Аристотель расщепил идею на рациональную форму мысли-понятия и имманентное содержание чувственного восприятия. Аристотелевский разум, отразивший Платона в своём зеркале, расщепил бессмертную душу на форму мысли и содержание чувства, на цену-понятие и товар-предмет. Здесь мне надо одну схемку нарисовать. Петер, дай-ка мне твою книжицу для записей.
Казначей торопливо выдернул обшитую крашеной лайкой книжку из-за пазухи своей куртки и положил её на стол перед герцогом. Фридрих нашел чистую страницу, быстро её разрисовал и повернул изображение к собеседникам:
 












- Вот. Собственно, мы имеем траекторию, по которой одна пара сущностей отражается в другой, образуя три типа сущностных отношений. Первое отношение – онтологическое – связывает первоначальную Вещь Небозёма и трансцендентную идею. Другое отношение – феноменологическое – переводит трансцендентную форму идеи в имманентное содержание чувственного восприятия. Наконец, третье отношение – как сугубо человеческое – связывает содержание имманентного предмета с понятийной формой нулевой субстанции. Если с этими вертикальными связями всё более-менее понятно, то вот с этой диагональной связью понимание оказывается наиболее смутным. Действительно, крайне туманным остается то, что происходит при направлении взгляда в зеркало. Мне представляется, что здесь имеет место что-то вроде удара молнии и замыкания чего-то бескрайнего и безграничного типа Имени Бога на крайне конкретном и максимально определенном наподобие человеческого лица.
- И в этом молниеносном замыкании сбывается иной, воображаемый центр мира? – предположил Петер.
- Совершенно верно. И этому новообразованному центру, этой Субстанции как только рационально постижимой и, по сути, пребывающей в человеческом разуме Сущности Аристотель приписывает все прежние онтологические характеристики, которыми Платон наделил свою божественную идею Блага. Так, в частности Аристотель объявляет это субстанциальное Понятие единством формы и материи, но если в этой форме и есть хоть какая-нибудь материя, то эта материя исключительно логического содержания. В сущности, таким образом постигнутое Понятие – это исключительно то, что относится к самому человеку, пребывая в самом центре его сознания. Событие субстанционального Понятия – это событие присвоения Имени, под которым Платон понимал идею Блага, и за счет этого присвоения человеческое Я получает представление о своей такой кажимой увековеченности, такой иллюзорной бессмертности. Но мы, кстати, уже тоже говорили об этом. Речь идет о той конечной форме человеческого существования, в которой сбывается родовое предназначение человека, обязываемого к тому, чтобы продолжить род. В этой ситуации всякий человек как, прежде всего, мужчина призывается к необходимости спроецировать свою человеческую индивидуальность на сферу божественной универсальности и ощутить себя в роли Творца, то есть вечного и бессмертного Имени, и тем самым проявить богоподобную исключительную мужскую инициативу и активность в отношении пассивной женщины, взяв на себя ответственность в том, чтобы направить эту пару к паре родителей их будущего ребенка…
- То есть для события присвоения Имени значение имеет это родовое дело? – с сомнением спросил казначей.
- Возможно. По крайней мере, это наиболее точное и полное  выражение этого присвоения.
- Но мне кажется, что тут изначально стоит более мощная задача.
- И какая? – с интересом спросил Фридрих.
- Вот глядите, достопочтенный Фридрих. Вы говорите, что по форме верховности, исключительности, словом, центральности Имя и Понятие – одно и то же, но по содержанию они различны, как Небо и Земля. По вашим собственным словам, небесное Имя внеположно, буквально,  трансцендентно, человеческому существу, относительно которого оно смещено на периферию и вынуждено вращаться и крутиться вокруг него, как на привязи. То есть в отношении этого небесного Имени человек принципиально лишен самостоятельности и должен периферийно символизировать содержание божественной сущности. И, напротив, земное Понятие имманентно помещает человека в центр существования, делая его самого хозяином ситуации, распорядителем положения. И теперь не он вращается по периферии мира вокруг внепололожного ему центра, а сам мир, как опять же вы говорите, в сонме чувственных восприятий, в виде такой рациональной картины мира, вращается вокруг человеческой субстанции, вокруг этого неподвижного двигателя Понятия, вокруг его концептуально вымышленного знаменателя, что выдает своё субъективное деление за объективное движение. То есть, очевидно, что это более выгодная выигрышная безопасная ситуация с точки зрения человека, когда не он центробежно замыкается на некое таинственное, непонятное Начало мира, а, наоборот, мир центростремительно замыкается на рационально постижимое прозрачное человеческое Понятие.
Быстро выпалив пассаж, Петер поглядел на Фридриха пристальным светлым взглядом, в то же время выражавшим легкую иронию, мол, глядите, как хорошо я вас понимаю.
- Молодец, Петер! Всё так! Да, это ключевая контроверза: либо человек вращается вокруг мира, либо мир – вокруг него. Но, по-видимому, правды нет не там, не там…
- А где же она?
- Как всегда – посередине. Но подожди, подожди, не будем торопить ход нашего рассуждения. Давай-ка вернемся к схеме. Вот обрати внимание, что объединяет верхнюю и нижнюю пары при всём том, что их разъединяет. Что между ними общего?
- Общего?
Петер придвинул записную книжку поближе и присмотрелся.
- Не знаю…. М-да, но, видимо, прежде всего, то, что и трансцендентная идея-имя, и имманентное понятие-субстанция являются формой, а вещь и чувственное восприятие – её содержанием…
- Правильно. И в экономическом смысле форма и содержание принимают значения цены-понятия и товара-предмета. Мы говорили ранее, что в жертвоприношении земные вещи оцениваются небесными именами, чьи сакральные значения вырывают вещи из непроницаемой, сплошной и   косной толщи природы и превращают их в объекты исключительно человеческого потребления. Позже Платон и Аристотель, отказывая божественным именам в праве оценивать вещь, полагают в качестве умозрительных цен вещей – один – небесную идею, другой – земное понятие. И идея, и понятие – это логическая цена вещи, которая наследует священное право означать и оценивать земную вещь как товар. Таким образом, Небо – это сама сфера образования цены, сфера спроса, всегда трансцендентного по отношению к имманентному предложению. Небо – это сама Цена Земли как Товара. Но и тут же мы наталкиваемся на фундаментальное различие. Идея – это умозрительная цена, назначаемая, утверждаемая самим Богом, она – незыблема, неизменна, статична. Понятие же – это только логическая цена вещи как предмета в виде лишь субъективного чувственного содержания, уже отраженного, а значит, вторичного, как бы пропущенного сквозь зеркало восприятия. Такое содержание может иметь лишь потребительскую ценность. И именно такую ценность ему назначается со стороны понятия. А далее спрашивается, как назначается логическая цена вещи?
- Ну а назначается она, видимо, на весах рассудка, которые аналогичны экономическим весам торга, на которых уравновешиваются, взаимно компенсируя друг друга, предполагаемое возможное удовольствие потребления покупателя и действительное страдание труда производителя-продавца…
- Совершенно точно. Весы разума, уравновешивая тяжелый трудный предмет легким понятием, осуществляют обычный экономический обмен, который предполагает наличие…
- …субстанциального центра тяжести… – подсказал Петер.
- …что может иметь только договорный характер…
- …общего для всех участников обмена эквивалента и всеобщего знаменателя-понятия деления как обмена…
- …в виде золотой монеты, абсолютно признаваемой всеми без исключения.
- Да. Вот. То есть, всеобще-субъективная форма субстанции как нулевой точки отсчета и центра весов коллективного обмена получает конкретное наполнение в экономическом эквиваленте золотого знаменателя. И прямо-таки божественная надежность, твердость, незыблемость золота как экономической субстанции становится гарантом справедливости обмена как точности. То есть, если платоновская идея как божественная цена вещи имеет совершенно эфемерную мистическую природу и нуждается в вере в эту цену, то аристотелевское ценообразование, как рациональное, исключает всякие сомнения в прозрачности и правильности обмена на основе его очевидности. И таким образом мы имеем два порядка ценообразования: один – трансцендентный, платоновский, небесный, когда цены назначаются Богом, и другой аристотелевский, имманентный, земной…
-….когда цены назначаются в процессе рыночного саморегулирующегося обмена, произвольно, свободно уравновешивая разнонаправленные противоречивые интересы потребителя и производителя, подобно тому, как уравновешивается компромисс на диалогических весах имманентного человеческого разума.
- Да. И здесь мы подходим к ключевой проблеме определения меры ценности как, собственно, основного содержания человеческого существования. Надо заметить, что сама форма ценности перекликается с формой экономического образования цены, но в плане содержания здесь всё остается крайне таинственным. Чтобы это хоть как-то усвоить, необходимо провести строгое различие. Дело в том, что в учении Платона, этого философа Неба ценность имеет трансцендентное, установленное, конституированное самим Господом Богом идеальное содержание, что сообщается по вертикальной связывающей Небо и Землю оси. Это содержание нисходит как Его собственная Благодать в отношении, имеющем односторонний характер. Здесь есть один-единственный оценщик Господь Бог, кто деспотично, авторитарно и монопольно, без чьего-либо на то согласия конституирует ценности, а с ними и цены на вещи. И поскольку такая цена как идея – мистична и трансцендентна, она – абсолютна, безусловна и бесспорна. Словом, определяющим способом ценообразования выступает божественная вертикаль доминирования небесной цены над наполняемой ею земной вещью и товаром, и, соответственно, подчинения человека как главного потребителя великому продавцу-подателю всех земных благ. Итак, это то, что у Платона. Теперь к Аристотелю. Для него, как философа Земли и человека, идущего не от неба, а от земли, цена, как и ценность, определяется не сверху вниз и от Целого к Части – по авторитарной монархичной вертикали, а, наоборот, снизу верх и от Части к Целому по демократической горизонтали. Для него цена-ценность – это только то, что образуется в обмене и договоре как словесном обмене, это – то, что возникает между людьми, в человеческом договоре...
- Как та истина, что синтезируется только в споре-распре между тезисом и антитезисом…
- Да уж Сократ тут безусловный авторитет и тотальная точка отсчета! Для Аристотеля цены и ценности – это то, что образуется в широчайшем горизонте человеческих отношений, обменов и договоров. Форма этого горизонта, в пределе стремящегося охватить обручем всю земную поверхность, это сама форма закона как писанного и символизированного договора с максимальным количеством участников. Закон водой растекается по всей материнской земле, образуя округу, которая, с одной стороны, центробежно вовлекает, интегрирует, включает в себя всё новых и новых участников, а, с другой стороны, центростремительно сжимает, определяет, образует и ищет свой центр, свой формальный центр равновесной окружности, то есть ту точку, относительно абсолюта которой он мог бы замкнуться…
- То есть действует, как разум, что плетет и набрасывает на мир свою категориальную сеть-язык.
- Да. По своей форме закон – это и есть сам разум. Естественно, что всякое образование стремится уравновеситься вокруг собственного центра. Для логики – это понятие-субстанция, для народа – это государство и монарх, для совокупности людей – это юридический договор закона…
- …чья нерушимость – дороже денег…
- …а для экономики – это золото и денежный знак. То есть здесь не важна пусть и трансцендентно-объективная и потому абсолютная, но мистическая, то есть неочевидная Идея, одержимость которой требует «чаяния нечаемого» и сердечного внушения со стороны наивысшего авторитета, а значим коллективно-субъективный,  пусть договорной, а значит относительный, зато всеобщий Знак как признаваемый всеми, очевидный, достоверный, не вызывающий сомнения символ договоренности, не важно какой – политической или экономической, словесной или денежной. И сила этой договоренности может быть столь велика, что её значение становится не только превыше денег, но она может оказаться – не дай Бог, конечно – выше самого Бога…
- Как это?
- Ну, так, что если люди, весь человеческий коллектив договорится, что Бога не существует, причём договорится до этого на языке, причиненным Его Именем, и тогда Господь – великий Пантократор, гарант всего существования, Создатель и Зиждитель творения – упразднится…
- Это – невозможно! – задыхаясь, выпалил отец Базиль, давая разглядеть своё возмущенное лицо повернувшим в его сторону взглядам герцога и казначея.
- Конечно, невозможно. Что там говорить?! Это – полный абсурд! Но беда в том, что экономика – это средство и земная форма поддержания нашей жизни и её небесного содержания – на это претендует. Просто я подозреваю, что однажды из всей этой торговой деятельности выделиться какой-нибудь принцип, какой-нибудь закон баланса спроса и предложения – чтоб его! – и начнет подминать под себя всю остальную жизнь...
- Господь не допустит! – рьяно воскликнул викарий.
- Верно…, – согласился Фридрих. – Ну, ладно. Продолжим. Горизонтально объединенное вокруг этого символически договорного знака как субстанциального абсолютного центра сообщество людей вступает в разнообразные обмены-отношения. Равновесная, механическая, то есть только формальная справедливость этих обменов гарантируется твердокаменной незыблемостью самого этого договорного, то есть относительного, но и объективного абсолюта как универсальной валюты, наподобие золота. Непрерывно идущий в горизонтальном поле человеческих обменов процесс центростремительно нацелен на уточнение самого воздвигаемого, сгущаемого по вертикали центра как всеобщего гаранта справедливости-точности обмена. То есть, центр в данном случае – это только то, что конвенциально устанавливается задним числом, что является теоретическим следствием, но и центром, практической и периферийной причины, и это – то, что носит формальный характер, и это – точно, то, что не является Богом, поскольку неможно, чтобы Бог – Причина и Абсолют – возникал задним числом и выступал результатом договора, каким бы коллективным он ни был. Словом, как ты понимаешь, любезный Петер, что так утверждаемый абсолют и центр – это тот самый ноль, какой ты с таким фанатизмом, достойным более благочестивого применения, отстаиваешь…
- Подождите, господин герцог, но вы только что упомянули золото. Золото-то – объективно…, – возразил казначей.               
- Золото, да, объективно и отлично служит воплощением исключительной точки отсчета и знаменателем обмена, но беда в том, что самих чеканок золотых монет – много, и для каждой стороны своя монета оказывается более надежной, чем чужая…
- И это доказывает, по-вашему, что ноль имеет исключительно воображаемый характер?
- Именно. Встречный вопрос. Как ты думаешь, Петер, что может быть условием максимальной точности, твердости, надежности центра округи того  поля, в котором идет всеобщий обмен?
- Широта этого поля, – моментально ответил казначей.
- Правильно. Чем шире горизонт всеобщего обмена, тем выше та вертикаль, в вершине которой уточняется его центр. Поэтому для всей аристотелевской ситуации так важен принцип свободной торговли в обстоятельствах самых дальних ничем не ограничиваемых торговых вояжей и обменов. И, по-видимому, с этим и связана политическая  деятельность его выученика – создателя великой греческой империи Александра. По Аристотелю, расширение пространства торгового обмена естественным образом уравновешивает всеобщий спрос и всеобщее предложение, равномерно распределяя совокупность материальных благ. Чаши крайностей спроса и предложения своей игрой необходимо уравновешивают свободную торговлю во всеобщем масштабе мира к необходимости всеобщего же центра. И мы помним с тобой, Петер, что причиняет именно этот итог игры весов экономического торга…
- Разнонаправленность интересов торгующихся сторон?
- Да. Желание подороже продать для продавца и подешевле купить – для покупателя, словом, желание выгоды. И в «Политике» Аристотель как раз настаивает на выгоде как на ведущем экономическом мотиве человеческой деятельности. Получается, что выгода как положительная разница между приобретенным удовольствием и затраченным страданием – это и есть абсолют и бог всего горизонта торгового обмена. А главное, выгода – это важнейший итог свободы как ключевого свойства аристотелевского человека. Определение свободы как свободы поиска выгоды в масштабе всеобщего обмена словами и вещами, деньгами и товарами и самого человека ставит в самый центр аристотелевского мира…
- …делая этого экономического человека той самой Субстанцией…, – легко признал Петер исходный тезис, заявленный Фридрихом в начале рассуждения.
- Абсолютно. Субстанция – это только и только человек с его способностью рационально искать собственной частной выгоды. И, очевидно, искать её вопреки коллективной, всегда целостной и, увы, с трудом удостоверяемой справедливости, гарантом которой может выступать только Бог как подлинное начало и центр мира и вертикально учреждаемое платоновское государство во главе с монархом, представляющим Божью волю. Платоновское государство кардинально отличается от государства как результата договора со стороны общественности в виде res publica, вещи публичной. Конечно, для Аристотеля справедливость сохраняет свою ценность, но как только ценность вторичная, относительная и производная от свободы, когда справедливость для всех – это поздний итог свободно полученной выгоды для каждого, а не изначальная ценность сама по себе…
- Да, да, я понимаю, – перехватил рассуждение Фридриха Петер. – По  Аристотелю, справедливость – это не изначально и необходимо нисходящая с трансцендентных Небес по конститутивной и директивной вертикали государства мистическая, идеальная, но и содержательная, плеромная милость-благодать, даруемая Богом через монарха и центробежно распределяемая по периферии всей округи его подданных. Для Аристотеля справедливость – это идущее по всей периферии произвольное саморегулирование социального обмена и случайная, механическая сбалансированность индивидуальных выгод, чьим только следствием становится задним числом синтезирующийся, центростремительно образующийся, конвенциальный, формальный и пустой центр равновесия всего сообщества граждан, разрозненных между собой на частные интересы.
- Чудны дела твои, Господи! – вдруг сентиментально изрёк викарий, немало умиляя и смягчая визави в их еще довольно ожесточенной беседе, уже, впрочём, мало напоминавшей прежний спор.       
- Отлично, Петер. Всё правильно. Именно поэтому главным социальным субъектом, по Платону, является коллектив народа, который принимает государство как божественное установление, как продолжение Его власти, и поэтому принимает его с благодарностью, простосердечно веря в справедливость его устройства и произволяемого им распределения…
- А главным социальным субъектом для Аристотеля выступает свободный гражданин-индивид, который демократически и самостоятельно выторговывает в публичном рыночном торге наравне с другими такими же свободными гражданами наиболее выгодное для себя государственное устройство и саму власть как некую публичную вещь политического управления, собственно, республику.
-…И экономический характер такого синтезирования государства показывает, что всякий демократический порядок – это обычный порядок купли-продажи власти, и в результате власть достается, то есть покупается наиболее богатыми гражданами…
- …словом, всё заканчивается олигархией как властью немногих, но много богатых толстосумов…
- Точно. А давай-ка, Петер, задержимся на Платоне. Вот, как ты думаешь, какое экономическое устройство государства наиболее предпочтительно для него?
- Даже не знаю. Тут надо разбираться. Насколько я помню, в диалоге «Государство» Платон в отношении некоторых сословий выступает против частной собственности, настаивая на коллективной собственности, совместной трапезе и отказе от владения золотыми монетами, поскольку их должен кормить сам народ, расплачиваясь за их службу съестным…
-…да, да, я помню, Платон говорит, что тому, кто имеет в душе божественное золото, ни к чему золото человеческое…
- Да.
- И что тебе это напоминает?
- Что?
- Ну, вот такой образ жизни – без собственности, без золота…
- Конечно, монастырский образ жизни, где монахи ничего не получают за свою работу как труд ради и во имя Бога, но и в трапезной они не должны расплачиваться за еду. У монахов коллективная собственность, они не имеют денег и, вообще, в своей деятельности не преследуют никакой частной выгоды. Ну, если только не усердствуют в некотором чревоугодии, как будто-то заедая свои душевные тяготы.
На этих словах Петер виновато посмотрел на отца Базиля. Но викарий и глазом не повел, никоим образом не относя эти слова на собственный счёт.
- Да, монастырь – это идеальная система хозяйствования. К тому же мы можем обнаружить чисто платонические корни монастырского образа жизни, поскольку малоазиатские и византийские общины неоплатоников в значительной степени повлияли на первые христианские общины, на их устройство и форму коллективного хозяйствования, а уже потом эти общины стали прообразом и первых монашеских орденов францисканцев, доминиканцев и так далее. Да в принципе и наше феодальное хозяйствование, правда, моё – в меньшей степени, а, например, такое, как при деде, достославном Вильгельме Смелом – в большей, при котором круг потребностей замкнут на собственных возможностях и ресурсах, и когда, что производится, то и потребляется, является выражением этой же платоновской экономики.
- То есть для такой экономики характерна замкнутость, закрытость, отказ от внешнеторговых отношений, словом, автаркия…      
- Да. Причём отказ от внешней торговли, с одной стороны, характеризует данное сообщество в его диктуемом соображениями  безопасности нежелании испытывать зависимость от внешнего окружения, а, с другой стороны, показывает нежелание преследовать какую-то выгоду, поскольку как раз в торговой сфере мотив выгадывания и полагания прибыли является ведущим. И дело в том, что сам труд как таковой, прежде всего, связан с удовлетворением насущных потребностей и менее всего занят расчетом прибылей, ведь он еще не знает, что вырастет, какая будет погода, переживет ли зиму скотина, не поразит ли её какая болезнь и так далее. А для торговца эти вещи уже не являются проблемой, поскольку он имеет дело или с уже находящимися в наличии товарами, или деньгами, то есть с некой действительностью, а не только возможностью. Даже Платон, если ты помнишь, говорит о самостоятельности сословия купцов, чья деятельность отлична от простого производства товаров. То есть, я чего хочу сказать?! Платоновское государство основывает свою деятельность на том, что особо не преследует свою коллективную выгоду извне. Причём потому не преследует, что она не входит в интересы каждого из его отдельных граждан, коль скоро всё государство в целом покоится на утверждении имеющей трансцендентный источник благой справедливости для всех. То есть там, где всё справедливо распределяется между всеми и при условии, конечно, что эти все верят в то, что это всё распределяется справедливо, поскольку всё распределятся самим Небом, которое, собственно, и представляет Государство, нет смысла искать свою частную выгоду. И опять же в отличие от аристотелевского государства, где в основе субстанциально пребывает…
- …земная частная инициатива отдельного гражданина, который, нацеливаясь на выгоду и заранее исключая возможность безусловной и абсолютной справедливости…
-… поскольку его окружают такие же ищущие своей выгоды деятели…
-…да, включается во всеобщий обмен по заранее установленным правилам-законам, как, например, правилам торговли и тем самым достигает своей частной справедливости. Но поскольку люди живут не только экономическими интересами, они способны преодолевать соображения выгоды и всё-таки объединяться в коллектив единого этноса. В условиях войны они, например, пренебрегая частным интересом, сплачиваются вокруг национального интереса, который соответствует значению коллективного блага. Но это в условиях войны. А если её нет, то она всё равно продолжается экономическими средствами, когда государство в международной торговле ставит себе задачу поставить в зависимость от себя другое государство или нажиться на продаже таких вещей, которых нет у соседнего государства, и в каких оно в то же время остро нуждается, и так далее.
- Позволь, я сделаю вывод. То есть, если платоновское государство основывает своё внутреннее существование на коллективной  справедливости, то и приоритетом её внешних сношений будет тот же мотив, и, напротив, если аристотелевская полития полагает в качестве внутреннего мотива поиск выгоды каждым отдельным гражданином, то ровно этот же мотив она переносит изнутри вовне. Одна государственность, ища справедливость внутри, распространяет его снаружи, а другая государственность, преследуя интерес изнутри, окружает себя им и извне.               
- Итак, мотива только два: или коллективная справедливость как общее благо, или частная выгода как своё собственное благо, – подытожил казначей.
- А главная выгода – это выгода себя! – неожиданно выразился викарий, вновь приводя в замешательство своим призрачным участием в беседе.
- Что, что? – резко возбудился Фридрих, переводя взгляд с отца Базиля на Петера. – Выгода себя?!
- Ну, да. Выделение себя как самости из христианской общины, из Церкви – спокойно пояснил викарий.
- Ай да, отец Базиль! Вот так! Копнул, так копнул. А может быть выделение себя как личности?! – иронично уточнил Фридрих.
- Нет, личность тут не при чём…
- Хорошо. Мы сейчас это запомним, а потом еще к этому вернемся. Ну, а пока о другом… Слушай, Петер, – Фридрих снова оборотился к казначею. – Вот, когда ты говорил, я обратил внимание на такую пару слов: конституция в случае с Платоном и саморегулирование – у Аристотеля. Платоновская государственность – немного фантазийная, конечно – это государственность идущей от неба к земле вертикали, директивно и жестко конституирующей Землю волей Неба. Государство Платона – это небесное аристократическое героическое государство. И это, в основном, военное силовое государство, где ключевым сословием является сословие стражников-воинов. Надо сказать, что Платон довольно точно описывает наш тип политического устройства с жестким делением на высшее сословие аристократической элиты рыцарей, занятых вопросами внешней безопасности, и низшее сословие трудового большинства в лице крестьян-земледельцев. Ты, Петер, наверняка, обратил внимание, как похож воображаемый Платоном образ жизни стражников на образ жизни нашего рыцарства?
- Да, очень похоже, ну, за некоторыми исключениями вроде собственности и золота, – улыбаясь, согласился казначей.
- Это – да. Но в целом описанное Платоном государство, как можно предположить, воплотилось в нашем типе государственности и более-менее нормально справляется со своими задачами. И достославные рыцари, рискуя жизнями, защищают государство извне, а крестьяне, работая на земле, и  обремененные оброком и барщиной, обеспечивают земное благосостояние государства в то время, как само оно гарантирует их небесное покровительство. Мы здесь имеем заурядную метафору из семейной жизни, в которой имеет место разделение труда на военное занятие, опасное, требующее особого рода умения и содержащее риск для жизни, словом, чисто мужское занятие, и мирный труд, вообще не сопряженный с рисками, но требующий больших физических усилий, терпения, словом, речь идет о женской доле. То есть государство – это семья, где рыцарь-мужчина обеспечивает безопасность извне, обменивая этот свой несколько эфемерный, прямо скажем, идеальный, невидимый труд на реальный земной кусок хлеба, выпекаемой крестьянкой-женщиной. И отношения небесного рыцарства и земного крестьянства – гармоничны и справедливы, как гармоничны отношения Неба и Земли. Ведь так?!
Фридрих замолчал, отпил из стакана вина и вдруг спросил: 
- Но что-то здесь представляется странным, не правда ли?
- Правда.
- А что?
- Странным кажется вот этот сам порядок обмена защиты и безопасности на хлеб. Здесь как будто нет однозначного очевидного соотнесения ратного небесного труда и труда земного. Здесь точно нет самого эквивалента обмена одного труда на другой, и получается, что между небом рыцарского боевого риска и землей крестьянского труда разверзается пропасть несоизмеримости.
- Но согласись, Петер, что вот этот рыцарский риск жизнью обладает безусловной абсолютной и максимальной ценностью.
- Однозначно. И понятно – почему. Потому что сама жизнь обладает такой абсолютной ценностью, и для нее нет соответствующего эквивалента, в смысле, нет, адекватного товара как того товара, на который её можно было обменять…            
- То есть осуществить нечто с выгодой? – внезапно спросил-дополнил Фридрих.
Петер растерялся:
- Я не это имел в виду… Я хотел сказать, что жизнь – вещь неразменная.
- Да, верно. Жизни, существования, этого простого «есть» не может больше или меньше, нельзя отломать от себя кусочек жизни и обменять его на кусок хлеба. Это «есть» не делится пополам. Жизнь или есть, или несть. В отличие от души… Да?! Ха-ха! – Фридрих развеселился.
- Да нет, душа неотчуждаема от человеческой жизни, – хмуро известил казначей.
- И всё-таки, знаешь, Петер, есть одна цена, за которую совсем не жалко отдать вещь жизни… - Фридрих заговорил немного нараспев голосом, в котором поигрывало, бурлило, перекатывалось со слова на слово  воодушевление.   
Петер пристально смотрел на Фридриха, выражая взглядом вопрос, мол, «и что же это».
- Это – слава. 
- Слава? Что это?
- Плохо, что ты это спрашиваешь.
- Это что-то вроде славы Божьей, – снова неожиданно подал голос викарий
- …но, конечно… наверное… в другом масштабе. Это состояние, когда ты равен миру, а мир – тебе, и ты абсолютно полон, счастлив и нем, как, пожалуй, сказал бы поэт. И вот, собственно, это слава неземная и есть подлинная цена земной жизни! И эту благую цену человеческой жизни назначил сам Бог. Она – неизменна, и другой уже быть не может!
- И когда же Бог так оплачивает человеческую жизнь? В момент смерти?
- Не обязательно. Но в том числе и в момент смертельного опасного риска, и в миг осознания человеком своей смертности, словом, в сопоставимое с вечностью мгновение растворения границ человеческого существования в границах безграничного мира.
- Знаете, уважаемый и героический Фридрих, но есть люди, которым такая оплата их жизни не кажется приемлемой и наилучшей. И они при всем своём уважении к такому обмену жизни на славу и времени на вечность предпочитают рисковать не жизнью, а тратить время, силы и здоровье на земной мирный труд.
- И это правильно, правильно. К тому же неизбежно, как неизбежно разделение мужского и женского труда, как труда рыцарского и крестьянского. Ради Бога! Пусть те, кто должен воевать – воюет, рискуя жизнью, а тот, кто должен пахать земля – пашет. Но тогда пусть и сохраняется и эта вертикаль как вертикаль веры в абсолютность цены подвергаемой военным опасностям и рискам жизни.
- Согласен. Пусть!
- Итак, неразменной и абсолютной ценой неделимого факта существования является слава жертвующей собой жизни. С одной сторон. Но есть у этой цены и оборотная сторона. И это – власть. Здесь имеет место некая диалектика, по которой тот, кто рискует жизнью, тот господствует и берет право спрашивать для себя благ, а тот, кто не способен рискнуть, вынуждается к тому, чтобы трудиться и предлагать плоды своего труда господину. Я бы назвал это диалектикой господства и рабства. 
- В-общем, цена славы оборачивается товаром власти.
- При этом обе ценности имеют характер неделимости-неразменности. Для них нет противовесов, которыми бы их можно уравновесить, как нет и самих весов, на которых их можно было взвесить.
- Да. И все эти сверхценности – слава, власть да еще богатство – имеют божественный мистический исток, который устанавливает порядок коллективной справедливости, и вера в него – основа согласованности, гармонии и социального мира. И всё это, конечно, хорошо, и такое государство крайне эффективно в условиях непрерывной внешней, да и внутренней, угрозы. Но ведь не всегда государства воюют…
- Иногда они торгуют…
- Да, война – вещь сильная, но не долгая. А вот труд – вещь постоянная, поскольку более приятная в силу очевидности увеличения благосостояния. Вот взять наши города, прежде всего, вольные города. Я вижу, что наши города, как будто возрождая значение античных городов эпохи Аристотеля, особенности которых и легли в основу его политической философии, формирует внутри себя в ходе развития ремесел, торговли, общественной жизни новую культуру, новую экономику, нового человека, наконец. И это новая городская культура явно движется в русле политической теории Аристотеля. И вот здесь подходит другое высказанное тобой слово: саморегулирование. Город живет именно этим аристотелевским  интересом исключительно земного характера, интересом частной выгоды отдельно существующего бюргера. Городская государственность – это такая земная и торгашеская государственность с рыночной площадью и торговым ристалищем в самом центре. Здесь вся власть принадлежит золотому! Всё покупается и всё продается! Все отношения подчинены Меркурию и его расторопным жрецам! И однажды, я уже вижу это, наш патриархальный феодальный рыцарский и крестьянский быт придет в жесткое столкновение с городским миром ремесел, торговли и вольницы! Я очень боюсь, что однажды не увижу, как пастух медленно смиренно бредет, гоня стадо вверх по склону горы…               
- По-честному сказать, господин герцог, это уже происходит, – спокойно известил возбужденного Фридриха казначей.
- Тем более. И вот это столкновение я воспринимаю, как столкновение Платона с Аристотелем.
- И, по-видимому, Аристотель победит, – уверенно предположил Петер.
- Возможно, победит, но не вполне и ненадолго. Мера аристотелевского земного мира, возможно, значительно перевесит меру платоновской небесной государственности, но, всё равно, не сможет вытеснить её совсем. Собственно, понятно, почему происходит. Как не крути, а жизнь людей становится проще и безопасней. В какой-то степени внешняя угроза сокращается. И всё-таки, состояние войны для мира не является самым естественным. Конечно, мир людей может включить во всеобщий горизонт своих обменов и договоров всё вплоть до власти и выгодно синтезирует в этом демократически обмене публичную вещь своего государства. Но, по-видимому, одно сообщество людей в силу своей ограниченности столкнется с той же нацеленной на выгоду тенденцией со стороны такого же сообщества. Они создадут свои выгодные государства.  Эти государства снова столкнутся в войнах опять же из-за соображений выгоды…
- А потом с теми же целями объединятся вокруг одного государства в каком-нибудь уже всеевропейско-гражданском масштабе. Нет?
- Ну и что. И на эту группу государств, которая, возможно, объединит половину мира найдется группа государств, которая охватит другую половину, и всё равно противостояние мира продолжится, потому что одна половина мира будет преследовать платоновские ценности, а другая – аристотелевские… Что-то меня уже несет куда-то… Словом, я полагаю, что возможен баланс небесной аристократической государственности по Платону и демократической и ищущей экономической выгоды общины людей земли по Аристотелю…
- О чём это вы? – вновь пришёл в недоумение от неожиданного поворота рассуждения Фридриха Петер.
- Я – о том, что нам надо вернуться к исходной схеме в связи со всем вышесказанным. Вот, что ты понял?
- То есть?
- Ну, что ты понял в свете вот этой нарисованной схемы в отношении двух типов жизнеустройства – платоновского и аристотелевского. Ведь они различны. Или ты не видишь между ними большой разницы?..
- Да нет, разница есть, конечно, есть. Но вы и сами всё уже сказали… Ну, ладно, если вы настаиваете – я попробую истолковать на свой лад… Мг-х-х…, – Петер прочистил горло и продолжил:
- Обе ситуации – платоновская и аристотелевская – исходят из полярных инициатив человеческой реальности. Платоновский подход обусловливает мир трансцендентным началом, всеблагой вечной неизменной Идеей и неисповедимым неизреченным Именем Бога, чья вертикально нисходящая от небес к земле воля причиняет человеческий мир мерой коллективной благости-справедливости, которая монархически, деспотично и авторитарно через помазанника и сословие аристократической элиты стражников-рыцарей распределяется по всей периферии царства. Существенным моментом распределения этого трансцендентного блага-справедливости является силовое назначение-определение ценности вещи, которое, как я понимаю, мы с вами договорились называть конституцией, поскольку этот порядок обладает всеми властными полномочиями закона. В силу своего трансцендентного происхождения и содержания небесная ценность, чья человеческая мера определяется небесной славой сравнимой с ценностью рискующей собой жизни, имеет непререкаемый, а главное, абсолютный характер. Эта та цена, которую назначил сам Бог, и единственным способом приятия этой цены является простая вера. Человек не должен спрашивать: «Почему эта цена такова?». Она – такова, потому что её назначил сам Господь, и общая характеристика всей платоновской инициативы сводится к формуле: трансцендентная форма небесной Цены определяет содержание  земной Вещи-товара. Другими словами, Небо творит, определяет Землю, и потому ею владеет. Правильно?
- Да.
- Дальше. Аристотелевский способ причиняет мир имманентно-земным началом, как с одной стороны, субстанцией-перводвигателем, пребывающего в недрах динамичной Земли в виде такого формально-механического бога, а, с другой стороной, аристотелевский мир инициирован неким отражающим эту формальную субстанцию рациональным понятием, нулевым центром логической системы. Носителем этого центра является каждый человеческий разум, свободный в своём самостоятельном произволе учреждать себя в качестве центра и субстанции своего собственного восприятия и понимания мира. В этой ситуации не трансцендентное Начало вращает вокруг себя весь космос совместно со встроенным в его порядок мир людей, а, наоборот, человеческий разум оказывается другим и только имманентным полюсом, вокруг которого начинает вращаться, если не мир, то картина его как бы объективного рационального восприятия, поскольку никакой другой картины мира, как и другого мира, у нас для вас нет. Используя вашу метафору, можно сказать, что, действительно, в платоновском случае человек отражает собой трансцендентный мир, а в аристотелевском случае уже имманентный мир превращается в зеркало-портрет самого человека. Центрирование мира имманентно-рациональном полюсом полагает человека равным миру, сразу сталкивая его с другим таким же носителем разума. Поскольку ведущим мотивом человеческой деятельности становится преследование собственной выгоды. Поскольку, вот, как указал, наш мудрейший отец Базиль, искомой является выгода себя. Поскольку, наконец, каждый мнит себя разумным началом всей вселенной в качестве его безальтернативного центра, это столкновение переходит в ожесточенный спор, где один что-то продает, и прежде, всего себя, и естественным образом желает продать подороже, а другой – покупает и хочет купить подешевле. Главным правилом разрешения этого спора, по законодательной инициативе сократовского авторитета, является добровольность обоюдного согласия в виде равновесия диалогически-торговых весов, устанавливаемого относительно символического центра тяжести как договорного, компромиссного и коллективно признанного объективного знака. Идущий по всему горизонту всеобщий коллективный обмен устанавливает публичные знаки слов в объективности значений и рациональных истин, договаривается до общих знаменателей денежных символов, общественных установлений, договоров и законов, наконец, этот человеческий обмен приходит к демократическому компромиссу в утверждении общей публичной вещи государства. Таким образом, отталкивающееся от чисто земной инициативы имманентное ощущение, чувственное, телесное восприятие земной вещи является ведущим содержанием её ценности. То есть, в аристотелевской ситуации земная вещь определяет свою имманентную Цену-Понятие, точнее, её ощущаемое человеческим восприятием чувственное Содержание определяет имманентно-идеальную Цену-Понятие-Форму. То есть Земля определяет Небо, в отличие от Платона, у которого Небо обусловливает Землю, а  трансцендентно-идеальная Цена-Идея-Форма – имманентное Содержание вещи. И по итогам этих двух противоположных детерминаций мы имеем два полярных мотива. Это платоновский абсолютный мотив стремления к коллективной справедливости в трансцендентном и силовом конституировании цены как справедливой. И аристотелевский, так скажем,  объективный мотив стремления к частной выгоде определения цены в имманентном саморегулировании на весах равноправного демократического  обмена, когда цена сначала предстает как случайная и произвольная, словом, потребительская, но после установления предстает уже как необходимая, будучи меновой стоимостью вещи.      
Петер вдохнул и, улыбаясь, выдохнул:
- Вот!
- Блестяще! Ну, что ж, продолжим. Итак, мы имеем чудовищный разрыв, пропасть между двумя мирами, действительно, как между небом и землей. И в тоже время напрямую подошли к той границе, которая не только их разделяет, но как бы это ни казалось парадоксальным и соединяет друг с другом. Выясняется, что это граница имеет строго экономическое свойство – свойство отношение небесной Цены и земной вещи как Товара. И, тем не менее, что-то здесь не может не изумлять. Меня изумляет, что трансцендентное Небо оценивает своими сакральными значениями земные вещи и на этом основании присваивает земной мир вещей. А имманентная Земля, производя вещи как товары, замыкает их свои значения, и уже на этом основании определяет и присваивает Небо как сферу священных имен, наполняя их своими земными значениями.
- А разве есть альтернатива?
- Хочется верить и думать, что да. Пусть единое интегральное Небо как верховная власть и государство вертикально конституирует и назначает ценности и стоимости, а разрозненная дифференцированная Земля как мир человеческого хозяйствования производит товары в горизонте саморегуляции, и пусть каждая из сфер строго отграничивает себя от своей противоположности.
- То есть пусть властное отцовское Небо назначает цены, а богатая материнская Земля производит товары. И как вы себе всё представляете, господин герцог? Честно говоря, не велик вывод, – снисходительно заявил казначей. – Мы же, по сути, с этого начинали!
- Ну, и очень хорошо! Прекрасный повод начать рассуждение заново.
- Так и будем ходить кругами! – недовольно высказался Петер.
- А у жизни, вообще-то, другой траектории нет…. Ну, ладно, не ворчи…
Фридрих замолчал, поводил глазами по сторонам и заговорил:
- Я попробую зайти с другой стороны. Вот смотри Петер. В последнее время многие феодалы, собственники крупных землевладений отказываются от личного участия в управлении и сдают свою земельную собственность безземельным земледельцам, получая за это часть урожая или вообще  рентную плату. Очевидно, что в этой ренте есть нечто несправедливое. В определенной степени собственность как средство производства должна принадлежать тем, кто его пользует…
- Ну, это вы хватанули, господин герцог! Никогда этого не будет!             
- Это я в принципе! И для примера дальнейшего рассуждения. А для него я хочу применить противопоставление постоянной непрерывной  собственности и временного срочного управления. Сам факт собственности призван предъявлять порядок неизменности, даже вечности мирового порядка. Собственность – это такая персональная приватизированная вечность, поскольку это – то, что, как говорится, внушает чувство уверенности в завтрашнем дне…
- Поэтому хорошо и справедливо было бы то, чтобы вечная мера Земли была бы равномерно распределена между всеми, – предположил Петер.
- Не думаю. Дело в том, что в отличие от земельного надела человек не вечен, и допустим, да, какой-нибудь крестьянин – хлебороб или овцевод – проявил таланты в своём деле, но вот он умирает и его дело по праву наследования достается его нерадивому сыну, и, вот, он уже всё дело губит, поскольку, ну, не лежит у него к отцову делу душа… Например, как у моего сына-вояки Конрада, который не желает работать на земле…
- А зачем тогда вы его хотите заставить заниматься вашим делом?
- А потому что у меня выхода нет! – Фридрих заметно возбудился. – У  меня нет другого наследника! А я хочу, что бы наше герцогство оставалось незыблемым и процветающим… И всё-таки продолжаю надеяться, что Конрад всё-таки сможет управлять нашим хозяйством… Ну, ладно, Бог с ним… М-м-м-м… То есть, в-общем, аренда какого-нибудь средства производства – земли, стада, орудий труда – может быть сколь угодно длительной и продолжаться всю жизнь работающего с ними человека. Но сам факт собственности, по-видимому, должен относиться к относительно устойчивой долгосрочной субстанции вроде королевства или общины…      
- Ты есть вы за коллективную собственность? – с удивлением спросил Петер. – Как у Платона и в монастырях?
- Да. Но в пределах коллективной вечности. И при этом должна быть сколь угодно долгая аренда для каждого отдельного производителя в отношении каждого отдельного средства производства. И, конечно, гарантом этого порядка выступает суверенное государство, но уже не как личное царство, коль скоро порядок власти вписывается в порядок вечной, то есть неделимой, собственности. А это исключается тем, что порядок личной власти по причине всё той же конечности и смертности правителя делится с наследниками, не всегда достаточно ответственными и талантливыми для этого. Как ты понимаешь, это я опять о своём – о наболевшем… 
- Да, понимаю. Только меня удивляет, что вы рассуждаете, скорее как Аристотель, а не как Платон.
- Но я, собственно, не столько противопоставляю их, сколько пытаюсь примирить. Власть должна придти в равновесие между порядком своей идеальной платоновской неделимости и суверенности, с одной стороны, и  порядком сменяемости власти в интересах всей общины в рамках учреждаемого Аристотелем всеобщего рыночного обмена и гражданского договора, с другой…
- Подождите, я тут сначала ненароком подумал – уж простите, господин герцог – что вы тут опять кашу заварили, как это у вас часто происходит, когда вы накидаете в котел рассуждения всякой всячины и начинаете варить…
- Да, бывает, но потом, как ты знаешь, наваривается что-нибудь приличное и весьма прозрачное.
- Согласен. И вот. Я, кажется, опять увидел в котле вашего рассуждения нечто вменяемое. Образ следующий: у вас вечное, коллективное и неделимое как то – справедливость, суверенность, общая собственность – относится к порядку трансцендентной вертикали, идущей от небес к земле, а то, что является временным, индивидуальным и делимым – свобода, собственная выгода, сменяемость власти, частная, но временно арендуемая собственность и т.д. – относится к порядку имманентного охватывающего землю горизонта. И получается, что эта вертикаль и горизонталь непрерывно ищут свой баланс между собой   
- Да, верно. Трансцендентная вертикаль – это государство, исполняющее волю небесного Бога, а имманентная  горизонталь – это сам индивид в исполнении своей собственной земной воли. И определения смысла, значения и цены здесь оказываются прямо противоположными – одни небесные, другие – земные. И получается, что на стыке, на кресте этой вертикали коллективной справедливости и горизонтали индивидуально-свободной выгоды оказывается вопрос о цене и сама цена, которая может и должна уравновесить в себе баланс между вечным и временным, трансцендентным и имманентным, коллективным и индивидуальным, справедливым и свободно-выгодным и так далее. И первое – это вопрос об арендной плате, затем вопрос – о ценах…
- То есть вы хотите сказать, что всё дело в цене, в её определении?
- Конечно. Я давно это уже говорю. А в чём же еще дело?
- И ни платоновский, ни аристотелевский подход вас не устраивают…
- В чистом виде – нет. Здесь есть какая-то тайна!
- Уважаемый Фридрих, я сейчас вот, о чём подумал. Помните, вы меня спрашивали, могу ли по желанию изменить свойства товара, как я могу изменить его цену?
- Ну.
- Я только сейчас понял смысл вопроса. Вы хотели сказать, что цена товара – заложница человеческого произвола и воображения. Всякая цена имеет умозрительный, спекулятивный характер, даже если она установлена в результате публичного обмена. Цена – это чистая иллюзия как зеркальное отражение! И цена никогда не адекватна товару!
- Да, да, так! Ну, ты же, Петер, сам отверг эту возможность, приведя в пример саксонца Альбрехта…
-  Да, отверг. И тем не менее, в этом предложении что-то есть… Я пока, правда, не знаю, что… Но я, кажется начинаю верить в то, что рано или поздно люди начнут обмениваться друг с другом вслепую… и даже не обмениваться, а просто взаимно одаривать друг друга вещами…
- Всё может быть. Цена, действительно, никогда не адекватна товару. Но беда в том, что человек воспринимает вещь в свете своей цены, альтернативой которой является только образ и подобие Божье. И здесь возникает необходимость вернуться к природе цены. Итак, что уже выяснилось?.. Довольно много всего. Например, выяснилось, что цена – это способ соблюдения относительной справедливости в условиях несправедливой смертности, мера увековеченности человека в пределах относительной длительности его жизни, словом, цена и деньги – это определенный гарант бессмертности… 
- То есть основным источником оценивания и выражения оценок в деньгах являются конечность и страх смерти…
- Да. И цена, и деньги – это граница смертного человека, воплощающего его ложную увековеченность в реальных вещах.
- Золото – это вечность?
- Да, деньги – это форма возможности, а с ним и будущего, конечно, воображаемого, конечно, иллюзорного, поскольку на всё воля Божья и все мы под Богом ходим, но, тем не менее, это форма весьма сильна и действенна. Словом, цена и деньги – эта форма божественной вечности в пределах, в границах одной отдельной взятой человеческой и, увы, необходимо смертной жизни. Деньги – это такая формальная альтернатива вечности в его неотчуждаемом содержании… 
- И тогда во всяком даре и пожертвовании сказывается благодатный мотив героического преодоления жертвующим человеком страха своей смерти… – дополнил слова Фридриха Петер.
- По образцу Пути, Истины и Жизни, указанными Господом нашим Иисусом Христом… – добавил отец Базиль.
- Да. И когда человек обменивается, покупает и продает, он находится под действием закона конечности и смерти, но когда вдруг он воодушевляется на то, чтобы подарить, отдать нечто даром, просто так, по мотивам христианской любви, он выходит из-под власти земного закона под покровительство небесной Благодати...
Фридрих помолчал немного и с жалостью продолжил:   
- И, тем не менее, увы, этот подход заводит нас в прекраснодушный тупик, где можно предаваться чудесным мечтаниям, в которых где-то в прекрасных землях, посреди лесов и лугов, вдоль молочных рек с кисельным берегами живут люди, что, свободно работая на общей земле, безденежно обмениваются друг с другом плодами своего необременительного труда… – Голос Фридриха – мягкий, мелодичный, напитанный сладостной интонацией человека, рассказывающего сказку ребенку – вдруг резко переменился, посуровев и ожесточившись. – Вот таким иллюзиям нам никак не стоит предаваться…
- Ой, а я как-то размечтался! – сентиментально признался викарий. – У вас так хорошо получается…
- …сказки сочинять?! Ладно. Итак. Остановимся на том, что цена – это воображаемая граница человека и символическая граница между людьми. И воображаемая граница полностью относится к учреждаемому Платоном порядку вертикально-небесной идеальности…
- …а граница символической цены как меновой стоимости… – включился в рассуждение Петер – … относится к Аристотелеву порядку земной горизонтали символического обмена – словесного, экономического, политического.
- Да. И теперь самое время вернуться к этой нарисованной мной схеме. Там остается еще много неистолкованного. Итак. Платон учреждает трансцендентную цену изначальной вещи и называет её Идеей.
- О, кстати! Хорошо, что вы об этом заговорили. Я уже давно хочу вас спросить, что подразумевается под этой изначальной Вещью, что отвлекается Платоном в мистическую идею?
- Пожалуйста. Эта изначальная Вещь – это единство небесного Имени и земной Вещи… Это само вечное ЕСТЬ… Бытие… Это, наконец, сам Бог… Вот так.
При этих словах викарий крякнул, а Петер округлил глаза:
- Как Бог?! Вы же утверждаете, что Бог – это Имя!
- Да. Но Имя неотделимо от Вещи.
- А Идея-Образ отделима от Вещи?
- Отделима. По каналу воображения.
- И как же единство неразделимой Вещи всё-таки разделилось…
- …и в то же время сохранилось. Всё очень просто. Их разделение имеет воображаемый характер, преумножаемый в том или ином масштабе человеческого коллектива. Рациональное воображение генерирует в процессе символического обмена всеобщий центр тяжести, относительно которого всё делится и уравновешивается со всем.
- А та изначальная вещь не делится? Ибо делимость – это основа присвоения, логического и экономического. Мы шагу шагнуть не можем, чтобы что-нибудь не поделить. И, как вы сами говорите, что мы вертикалями трансцендентных значений разделяем, дифференцируем непроницаемый горизонт имманентной природы на разделенный мир вещей как экономических символов-товаров. Разрезаем сплошной поток бытия на отдельные срезы сначала именами языческих богов, потом Именем Бога, а еще золотыми…   
- Да. По сути, идея экономики и сводится к делению и распределению Вещи мира между людьми…
- …и вопрос в одном: «как делить будем – честно или по-братски»?! – усмехнулся казначей.
- Да, вопрос в том, делить всё или на небесно-трансцендентном и платоновском основании или на земном имманентном основании, положенным Аристотелем. Или же дело в том, чтобы два этих равноправных начала хоть как-то сбалансировать… Ну, ладно, мы отвлеклись… Итак, идея Платона… Она всё-таки еще и Имя. И Аристотель разделяет платоновское мистическое чувство этой идеи-имени на два полюса – чувственное восприятие-ощущение и рациональное системное понятие. Аристотель расщепляет мистическую и трансцендентную связь Вещи и Идеи и полагает трансцендентность этой связи в имманентности рационального баланса чувственного восприятия и понятия как его логической цены. В экономических терминах это означает, что чувственное восприятие составляет не поддающуюся трансляции индивидуальную потребительскую ценность этого восприятия. Это знаешь, когда одному это блюдо нравится, а другому – нет, и все сводится к оппозициям типа «нравится – не нравится», «удовольствие – неудовольствие» и так далее.
- Мг, – согласно хмыкнул казначей.
- А потом на весах коллективного договора устанавливается символическое значение отличенной и выделенной вещи в её меновой стоимости как объективной.
- То есть в итоге мы имеем всеобще-воображаемый, формально-идеальный и достоверный центр тяжести как знаменатель деления всего и вся и…
-…и саму неделимую верную трансцендентную реальную тяжесть как саму эту изначальную Вещь бытия в его единстве Неба и Земли.
- А значит, мы имеем проблему примирения и согласования этого рационального центра тяжести и Бытия.
- Мг, проблему согласования Бога и дьявола, – скептически хмыкнул викарий.
- Ни черта подобного! – бурно не согласился герцог.
Отец Базиль при упоминании чёрта стремглав перекрестился.
- Дьявол ни в одной из крайностей и стороне этого согласования, а в самом этом разрыве между ними. Тем более что diabolos и означает разделяющий, расщепляющий! Кстати, можно обратить внимание на то, что diabolos и symbolon – однокоренные, но противоположные по смыслу слова… Ну, ладно вернемся к Аристотелю и поразмышляем в контексте его метафизики о природе цены. А значит мы, таким образом, спросим себя, что же такое оценивание?
- Оценивание? – кивая головой, уточнил Петер.
- Да, как особый вид человеческой деятельности. Уже на первый взгляд к оцениванию можно отнести всякий вид суждения, которое выносит сам суд человеческого рассудка. И первым делом суждения, Ur-teil как раз оказывается деление, Teilung, то самое расщепление. А наглядно тот способ, каким осуществляется разделяющее анализирующее суждение, предстает в процессе взвешивания на весах, разделяющих своим центром тяжести нечто непрозрачное напополам, на две чаши со взвешиваемым и оцениваемым и взвешивающим и оценивающим. Как мы знаем, легкой рукой, сделавшей взвешивающее суждение нормой и формой философского высказывания, была рука Сократа. Великий мудрец, высказав мысль о монете разума, на которую единственно стоит всё обменивать, научил Платона и Аристотеля разделять существование на наличную и внешнюю сторону тезиса и умозрительную и внутреннюю сторону антитезиса, и направлять их разновес в сторону примиряющего их синтеза путем уравновешивания относительно заранее предположенного центра тяжести. Конечно, высказывание – это абсолютный абрис и рамка всякого философского речения, начиная с досократиков, заявляющих, что всё есть вода или, там, воздух. Но у них центр высказывания находится в таинственном между-бытии между человеческим  языком и миром. Хотя уже Парменид, высказывая то, что «бытие есть мышление», уже если и не переносит центр тяжести высказывания на человека, то значительно приближает его к нему, коль скоро человек сам принципиально находится на границе между бытием и мышлением. И в то же время Платон в высказывании «вещь есть идея» тоже удерживает связь идеи и вещи на мистической дистанции, сохраняя центр их отождествления в трансцендентной непрозрачности. Но вот уже Аристотель окончательно переносит центр тяжести языкового высказывания в сферу языка как сферу имманентного разума, в зеркале которого онтологически нейтральное высказывание обращается в логическое суждение с имманентным центром тяжести. Способ переноса центра тяжести в таком зеркальном обращении предстает при превращении платоновского высказывания типа «вещь есть идея» в аристотелевское суждение «вид есть род», где род – это наиболее общее абстрактное понятие, а вид – частное конкретное понятие, имя. Характерно, что, то, что для Платона выступает целостной и общей сущностью вещи, и то, что он называет «идеей», то есть образом и видом, для Аристотеля является всего лишь чувственным, временным, то есть привходящим свойством, так называемой первой сущностью вещи как выражением преходящего качества вещи в её видимой изменчивости, тем, что он и называет идеей – то есть, опять видом. Другим словами, то, что Платон  возвышает до статичной неизменной вечной сути вещи, называя её видом, идеей, Аристотель унижает до самого ничтожного признака вещи в её очевидной изменчивости и чувственной восприимчивости, которая, будучи индивидуальной, составляет так называемую потребительскую ценность, как только субъективную. И если для Платона идея-вид – это оценивающая сущность и причина, то для Аристотеля вид – это только оцениваемое явление и следствие. Здесь сказывается различие в отношении чувства зрения, зрелища и созерцания, и если один обожествляет некое высшее созерцание мира в его целостности, совершенности, прекрасности, то другой замещает его некой умозрительной картиной… Но всё таки… То, что объединяет и Платона, и Аристотеля – это признание в качестве критерия оценки чего-то общего и необходимого, которое, отрицая, полагает, всякое оцениваемое явление как случайное, преходящее, а значит менее ценное…
- Значит, оба мыслителя сходятся в признании в качестве критерия оценки, а с ним и ценности как таковой общей необходимой и в итоге вечной сущности – в одном случае как идеи Блага, в другом – как субстанции.
- Совершенно верно. И Платон, и Аристотель находят безусловно  ценной ту сущность, в чьих свойствах – временна;я  непрерывность, то есть вечность, и пространственная неделимость, то есть вездесущесть…
- …И для одного таковая связана с бессмертной личной душой, вертикально связанной с трансцендентными Небесами…
- …а для другого – с тоже бессмертным родовым разумом, горизонтально распространяющимся по поверхности Земли…
- …поэтому он и называет наиболее общую, а значит и наиценнейшую сущность «родом», – заключил Петер.
- Действительно, что может быть более крайним по отношению друг к другу? – с сакраментальной интонацией задал риторический вопрос отец Базиль.
- Да. Но и то, и другое, и Бога, и человеческий род отличает бессмертие…
- Или, по крайней мере, это – то их свойство, какое обладает для нас наивысшей ценностью…
- Или так… – согласился герцог. – Итак, Аристотель окончательно переориентирует философское высказывание о мире, придавая ему форму логического умозаключения «род есть вид», связывающего родовую сущность и видовое отличие. Это умозаключение имеет вид взвешивания на весах, содержимое чаш которых постоянно меняется. Это похоже на то, как если бы мы, взвешивая что-нибудь конкретное, конкретную вещь,  пользовались гирями, цены и вес которых нам были до конца неизвестны и постоянно уточнялись. То есть на одной чаше весов разума полагается видовое отличие, что конкретизируется в аналитическом суждении типа «род есть этот конкретный вид», а на другой – выкладывается родовое понятие, которое обобщается синтетическим суждением типа «этот вид (признак-свойство вещи) есть род (общее понятие)». То есть Аристотелево рациональное умозаключение уравновешивает два суждения, составляющих два полуоборота одного и того же умозаключения…               
- Позвольте, господин герцог, я продолжу…, – попросил Петер.
- Пожалуйста.
- Благодарю. Другими словами, разум одной и той же иглой в аналитическом суждении разрывает, разделяет и отличает род и вид, центробежно полагая и выражая родовое понятие в неком новом виде-признаке, раздвигая налично-чувственную периферию оцениваемых объектов, а затем вновь в синтетическом суждении  соединяет, пришивает это вид к роду, центростремительно возвышая родовое понятие-субстанцию по умозрительной вертикали сгущения, концентрации критерия оценки, то есть как, собственно, ценности. Аналитическое суждение полагает и прилагает-сказует некий видовой объект-приложение по широтной и центробежной линии наличного горизонта и использует связку «есть» в факте простого наличия, констатирующего просто «вот это нечто есть», когда, например, говорится: «сейчас ночь» или «сейчас день» и так далее. По этому признаку аналитическое суждение можно понимать как положительное суждение. То есть аналитическое суждение как частное – это суждения полагания видового отличия, полагания вида, полагания реального раз-личия как лица вещи и бытия.
- Мг, – согласился Фридрих.
- Далее. Напротив, синтетическое суждение концентрирует родовую сущность-гипокейменон, сгущая её по высотной и центростремительной  вертикали умозрительного воображения. Но такое суждение использует связку «есть» уже в другом смысле, а именно в идеальном, умозрительном. Под этим «есть» подразумевается некое отрицание. Дело в том, что такое обобщающее суждение – как бы это сказать – оно, так сказать, снимает, то есть, отрицая, сохраняет – определяемый объект, включая его наиболее существенное свойство в родовое понятие. Словом, род отрицает вид,  включая его в себя, говоря «вид не есть род» в том смысле, что род есть нечто повыше, покруче, и, таким образом, само это суждение имеет отрицательный характер. И сама родовая сущность приобретает характер идеальной одно-именности. Ну, здесь Аристотель более-менее следует рассуждениям Платона в «Федоне». Два типа этих суждений – положительное и отрицательное – дополняют друг друга до умозаключения, которое раскачивается между полюсом идеальной одноименности-всеобщности и реальной различенности-единичности. Оно раскачивается, как те самые весы, чьи чаши никак не могут уравновеситься: то перевешивает чаша с совокупностью реальных единичностей, то перевешивает чаша с идеальной всеобщностью. И в умозаключительном «есть» актуализируется третье значение связки «есть», в котором перемешиваются и реальное «есть» и идеальное «несть». Это умозаключительное «несть/есть» воплощенное в самом центре тяжести весов разума странным образом, соединяя и одновременно разъединяя родовую одноименность и видовую различенность, понятие и предмет, где одно оценивает другое, не дает на самом деле весам  уравновеситься. Из-за самого центра тяжести весы разума никак не могут достичь равновесия. Другими словами, препятствием к достижению тяжести равновесия весов парадоксально оказывается центр этой тяжести, что воплощает эмпирически несуществующую пустоту нуля, который одновременно и есть, и несть. Получается, что центр тяжести как будто создан для того, чтобы не уравновешивать крайности чаш весов, а, наоборот, вновь и вновь их разуравновешивать.
- То есть центр тяжести, – подхватил мысль Фридрих, – разделяет  некую общую меру, противопоставляет две её половины друг другу и игрой их крайностей, тем самым, утверждается в своей абсолютной необходимости и непарной исключительности. В сущности, центр как бы даже и не заинтересован в самом уравновешивании, ведь его достижение растворяет, как я уже говорил, центр тяжести в самой тяжести. А так центр может сколь угодно долго господствовать над крайностями, играя, что называется, на противоречиях между ними...
- Да. Конечно, мы можем спекулятивно скакнуть к пределу, закончить игру и утвердить его, как это делает Аристотель, в спекулятивном понятии субстанции, то есть, собственно, в форме понятия, но содержательно это понятие будет оставаться пустым.
- Подожди, подожди, Петер, о чём это ты? Поясни, – потребовал герцог.
- Я, собственно, о словах. Дело в том, что слова имеют отчасти спекулятивную природу. Человек может говорить всё что угодно…
- То есть, другими словами, человек способен лгать и лжёт он именно словами.
- Всяк человек есть ложь… – сердобольно процитировал Псалтырь отец Базиль.
- Если угодно, – кивнул в сторону викария Петер. – Слова всё больше теряют свою ценность, которая непрерывно разбалтывается ложью человеческой болтовни и двусмысленности. Но при этом сохраняет свою ценность – тут я с вами полностью согласен – сам мистический исток всего языка как Имя Бога, которое в своей невыразимо-несказанной глубине сохраняет своё великое содержание, проявляясь лишь в славе рискующей и жертвующей собой жизни. Но это невыразимое содержание становится заложником человеческого воображения, что по принципу того же рыночного взвешивания-торга разламывает единое Имя Бога и противопоставляет их половины в споре, по итогам которого содержание измельчается и редуцируется. То есть беда даже не в том, что люди лгут вопреки знанию, но лгут и вопреки незнанию, когда, сами того не осознавая, искренне заблуждаются. Ну, собственно, об этом вся история философского высказывания о том, что есть всё. Вода Фалеса, Воздух Анаксимена Апейрон Анаксимандра, Единое Парменида, Логос Гераклита, Любовь/Вражда Эмпедокла, Идея Платона, Субстанция Аристотеля и так далее. Бесконечность череды эти слов – верное указание на то, что словесное-идеальное, именное начало мира, это самое Имя Бога невыразимо и несказанно, не человеческих уст дело. Как и говорил этот хоххаймец Эккехардт, говоря, что Имя Бога можно услышать, но нельзя произнести, поскольку условие его сиятельного звучания – тишь языка. И каждое изреченное озвученное слово, претендуя на то, чтобы выразить равновесную меру мира – это лишь спекулятивно-произвольная и несправедливая цена мира, и потому произвольна и несправедлива любая и торговая цена. А справедливая цена мира остается в мистической небесной глубине верящего сердца, с благодарным смирением  и на веру принимающего свою небесную цену. Таким образом, баланс цены и товара – невыразим и недостижим, в него можно только верить.
-  Словом, баланса нет, баланс нам только снится… И это как раз то, что доказывает на весах имманентного разума в частности и имманентного порядка рыночного обмена равновесия идеальной цены как одноименности и реального товара как различия, достичь нельзя. И то есть… – Фридрих вгляделся в Петера, хитрым прищуром давая понять, что ждет от него определенного ответа.
- И то есть…, – ответил той же улыбкой Петер, предлагая Фридриху ответить самому.
- И то есть в преодоление имманентной несправедливости этой как будто саморегулирующейся, а на самом деле воображаемой умозрительной спекулятивной конденсации критерия-цены оценки можно выдвинуть теорию директивного конституирования цены как трансцендентной меры вещи.
- То есть вы предлагаете оторвать цену как имманентно присущую экономическую сущность вещи от неё самой?
- Да, я предлагаю различить земную вещь от её небесной оценки, то есть отделить Землю и Небо, но только в этом сугубо экономическом смысле. Надо Небу предоставить небесное, а Земле – земное. Дело в том, что, как, надеюсь, мы уже выяснили, имманентная присущность рыночной стоимости вещи – это заблуждение и иллюзия. Как, в-общем, довольно иллюзорно само логическое рациональное понятие. В сущности, логическая или экономическая цена вещи, которая на основе рыночного договора вписывается в вещь, вытесняя её первозданную, суверенную, но непознаваемую и благодатную суть, никакого отношения к вещи не имеет. Эта договорная цена имеет отношение только к самим исполненным недоверия друг к другу торгующимся людям и выражает меру сбалансированности их исполненного еще предполагаемым в будущем удовольствием потребления спроса со стороны покупателя и исполненного уже испытанным в прошлом страданием труда предложения со стороны продавца-производителя. То есть меновая стоимость символизирует баланс удовольствия потребления и неудовольствия производства в отношении людей, но никак не представляет вещь в её божественной ценности, её значение с точки зрения Бога, которая в этом случае оказывается несущественной. Словом, цена оказывается мерой человеческого как слишком человеческого, но не  более того…
- Да, согласен, – подтвердил Петер и продолжил рассуждение. – А главное то, что здесь удовольствие потребителя жестко замыкается на страдании производителя, и в этом сугубо человеческом зазоре между ними исчезает мера божественного присутствия. Потребитель и производитель начинают делиться относительно друг друга, забывая о том, что мера и удовольствия, и страдания, являясь состояниями самой души, имеют божественное происхождение, и человек или довольствуется, радуется, благодарит, или страдает, жалуется именем Божьим и во Имя Бога. А вместо этого потребитель и производитель сцепляются друг с другом в непримиримой схватке, в которой из отношений людей вытесняется Бог, поскольку каждый воображает, что довольствует и наслаждает своё потребление за счет страдания труда другого, тогда как на деле всё это остается в Божьем ведении…
- Действительно, получается, что страдание или удовольствие одного отражают, зеркалят полярные состояния другого, – снова заговорил Фридрих. – В итоге на весах человеческого общения во избежание преодоления подозрительности в том, а не обманывает ли его другой, начинается дележка относительно того, кто больше наслаждается или страдает, а поскольку мерой абсолютной справедливости как равенства господского удовольствия и рабского страдания является воплощенный в центе тяжести и практически недостижимый ноль, эта дележка продолжается до бесконечности…
- Если меру этой дележки не кладет смерть одного из её участников…
- Да. И, в-общем, всё сводится к ожиданию одним смерти другого…
- И в таком ожидании ожидающий смерти другого сам является мертвецом…
- А главным мертвецом является само время, которым как кровью истекает вечность божественного качества человеческого бытия, непрестанно освещающего и зовущего человека в своё неизменное присутствие.
- Хорошо сказано. Итак, единственно правильным отношением человека и к своему страданию, и к своей радости является вера в то, что всё не зря, поскольку и радость, и страдание положены на душу самим Богом.               
- И с этой стороны мы подходим к идее цены как предмету веры. Такая верная цена догматически, но авторитетно устанавливается в целях коллективной справедливости, в которой всегда заинтересовано бедное большинство, а не богатое меньшинство. И вообще товары необходимого, повседневного и массового потребления должны стоить дешево…
- А товары лишь возможного, роскошного и исключительного пользования должны быть дорогими…
Петер замолчал, сосредотачиваясь на какой-то мысли, и, наконец, скептически спросил:    
- Ну, хорошо, а кто же тогда цены будет конституировать? – скептически спросил казначей.
- Представляющее волю Неба государство, – спокойно ответил герцог.
- Интересно, какой же властью оно будет способно перенастроить законы рыночного обмена, главным мотивом которого остается стремление к выгоде как единственному двигателю экономики?
- До Христа казалось, что ветхозаветный Закон незыблем, но Он вопреки всему наполнил его, как сосуд вином, новозаветной Благодатью, и тем самым, как сказано, исполнил его. И государство способно стать таким политическим и духовным авторитетом, что сможет наполнить рыночный и аристотелевский Закон баланса спроса и предложения платоновской Благодатью коллективной справедливости в виде справедливых цен…
Фридрих прервался, выпил вина, потеребил бородку, собираясь с мыслями, и вновь заговорил:    
- Вот, смотри, - Фридрих вновь указал на нарисованную ранее схему. – Мы все время вертимся вокруг этих двух имен – Платона и Аристотеля. А в чём главное противоречие между ними?
- И в чём же?
- В том, что Платон представляет мировое дело так, что в нём Небо обусловливает Землю, а Аристотель – так, что, наоборот, Земля детерминирует Небо. Заметь, даже на уровне слов имеется различие. В одном случае причина – это слово, в другом – вещь. У Платона небесная вертикаль проницает всю Землю, наполняя её Благодатью справедливости  и обустраивая её небесно-идеальным образом. Здесь всё выстроено по вертикали – религиозность, монархическая авторитарная государственность, патриархат, сословность, общинный коллективизм. Общая формула платоновского мира такова: небесная Цена обусловливает Вещь земли. У Аристотеля же наоборот всё выстраивается по периферии Земли, по горизонтальной линии которого происходит уравновешивание крайностей, который в процессе игры своего обмена возвышают от земли к небу договорной центр тяжести между ними, сначала в виде меновой стоимости, потом как коллективный закон, и, наконец, в качестве публичной вещи государства. Изнутри этого горизонта Земли последовательно выделяется нацеленный на индивидуальную выгоду единичного лица принцип конкурентности равноправных продавца и покупателя как деятелей рыночной торговли, а далее – демократический индивидуализм, свободное равенство перед договорным Законом, общественный договор в отношении государства. И общая формула Аристотеля следующая: земная Вещь определяет её небесную Цену. И что мы, таким образом, имеем?
- Что?
- Мы имеем крайнюю непримиримую поляризацию, не столько строгую, сколько беспощадно кровавую и смертельно неразрешимую дизъюнкцию: или платоновское Небо, или аристотелевская Земля. Но очевидно, что возможен иной подход, возможно согласие, когда не Небо однозначно оформляет Землю, и не Земля самовластно определяет Небо, но оба этих великих Начала, сохраняя равноправие и независимость, нацелены на справедливый баланс между собой. Не довлея один другому и жительствуя всякий на свой лад, самостоятельные половины мира в соблюдении своей неотчуждаемой суверенности равноправно уравновешивают свои интересы, как коллективной справедливости – в  платоновском  случае, и как частной произвольной выгоды – в случае с Аристотелем. И как полагает сам Платон в «Государстве», необходимо рассудить интересы государства как института нацеленного на коллективную справедливость и интересы частного лица, нацеленного на индивидуальную выгоду, то есть должно иметь место разделение сфер небесного управления-ценообразования  и земного места и производимого над ним труда. Небо-государство должно производить ценности и стоимости вещей, образуя всю сферу спроса. А Земля-община пусть производит сами вещи как предметы потребления и товары, составляющих сферу предложения.         
- И в этом смысле, вы, господин герцог, хотите, чтобы идеально-умозрительные ценности и стоимости  назначались по законам требующего справедливости Неба, а вещи – производились по мотивам ищущей выгоды Земли?
- Да, и чтобы сфера образования небесных цен была отдельна, самостоятельна и суверенна по отношению к сфере производства земных вещей.         
- Простите, господин герцог, и всё-таки это утопия. И потом, насколько, я помню, речь еще шла о сменяемости власти и коллективной собственности, чьи части-наделы предоставляются крестьянам или работникам в сколь угодно длительную аренду? Но главная проблема не в этом. Как вы ограничите пространство единых неизменных цен в условиях прозрачности границ, проницаемых для любых торговых связей, по линиям которых товары и деньги обязательно потекут туда, где увидят возможность или дороже себя продать, или дешевле что-то собой купить?               
- Согласен. В случае директивного установления цен речь обязательно должна идти о максимально большом, то есть имперском пространстве, ограниченном естественными географическими границами – водными или горными. А что касается собственности, что, очевидно, что те, кто будут назначать цены, будучи самыми лучшими представителями народа, справедливыми, честными, эти ценообразователи, и сами, и их родственники, не должны иметь в собственности ни земли, ни средств производства.
- А как же коллективная справедливость? Тогда должны быть не только теоретики-ценообразователи или лучше сказать законодатели, коль скоро образование цен возводится на уровень закона. Но будут и исполнители-хозяйственники…
- … да, будут министры, получающие установленное жалованье, за которое будут честно следить за рачительным и эффективным использованием земли и средств производства.
- И тогда должны быть и те, кто следит за соблюдением сохранности законов и цен. То есть, значит, должна быть и судебная власть.
- Конечно. Она будет разрешать конфликты между теоретическими законодателями, ценообразователями, управителями спроса и практическими производителями и исполнителями.   
- А что с торговлей?
- Она должна уйти в подчинение государству.
- ???
- Конечно, ибо торговля – основная сфера, где творится весь ценовой произвол. Значит, все купцы, негоцианты и прочие торговцы-коробейники, шествующие посуху и плавающие за три моря, владельцы лавок и рыночных мест становятся имперским сословием на фиксированном жалованье, – на этих словах голос Фридриха дрожал нотками подражания платоновской высокопарности законодателя, сочиненной им с толикой иронии, – переставая жить на неограниченно спекулятивную и произвольно полагаемую разницу между затраченным при покупке и заработанным при продаже. Да, но ты забыл, Петер, цены-то будут фиксированными и торговую наценку на товары будет также назначать государство.         
- А где производители возьмут деньги на производство продуктов? - точно воспроизводя  ту же интонацию, заботливо спросил Петер.
- Государство будет ссужать им деньги.
- Значит, будет и кредит.
- Да, но деньги будут ссужаться беспроцентно, ибо проценты начислять грешно.
- А если будет ссуда и кредит, значит, будут и банки.
- Будут не банки, но банк – один на всех и полностью подотчетный государству.
- И, значит, главным богачом будет государство?
- Да. Но это же справедливо, коль скоро государство озабочено общественным благом и справедливостью для большинства.
- И значит, господин герцог, отношения государства и всей сферы законодательства и управления, учреждаемых по трансцендентной вертикали платоновского мотива стремления к общественной справедливости, и сфера общества граждан-работников, свободно преследующих свою собственную выгоду, полагаемого по имманентной горизонтали по-аристотелевски обосновываемого разума,  становятся подобны отношениям Неба и Земли?
- Я надеюсь.
- Хорошо. Тогда еще вопрос. Мы всё время говорим об основополагающем для экономики мотиве получения выгоды. Но в поляризации небесного ценообразования со стороны государства и земного производства со стороны общины собственников места для образования этого мотива не остается. И, очевидно, что, во многом, если не во всем, выгода основана на свободном произвольном назначении цены со стороны самого производителя или продавца.
- Ну, что ж такое?! Мы же об этом уже говорили! – Быстро переключился с прежней мистической и воодушевляющей темы на прозаическое рассуждение герцог. – Ты меня удивляешь, Петер! Очевидно, что выгода – это положительная разница между одним и другим. Но пусть выгода извлекается не из потребительской разницы, а из разницы производства. Пусть желающий заработать зарабатывает не на спекулятивной игре с ценами, а на самом производстве.  Пожалуйста, хочешь разбогатеть – постарайся побольше произвести качественных вещей...
- Ладно. А как и кем будет полагаться в каждом конкретном человеке и случае соответствие того или иного действия этому идеалу равноправия баланса Неба и Земли, что, по-видимому, как всегда останется  недостижимым?
- Почему идеал останется недостижимым?! Он уже воплощен и явлен! В Иисусе Христе и Он, как ты помнишь, говорил, что Богу – Богово, а кесарю – кесарю.
- И где тут Богово? – с усмешкой потребовал уточнений казначей. – В трансцендентной справедливости государства кесаря или в имманентной выгоде каждого его подданного?
- Очевидно, что и то, и другое на стороне кесаря. Но на другой стороне – сам Бог и советующаяся с ним совесть, они-то и являются основанием самого этого равноправия. И сюда я бы добавил еще любовь... Вообще, ты меня сейчас сильно озадачил.
Герцог замолчал и о чём-то глубоко задумался. Скоро он вскинул голову, просветленным взором глянул на Петера и быстро заговорил:
- Действительно, и трансцендентное ценообразование Платона, и имманентное ценообразование Аристотеля находятся по одну сторону. И этой одной стороной является то, что умная, словесная цена однозначно доминирует над глупой, бессловесной вещью. То есть, по одну сторону находится законная вертикаль доминирования цены над вещью, я бы сказал еще – закон господства мужской цены-формы над женской вещью-содержанием, принцип доминирования центральной формы над периферийным содержанием. И если закон доминирования формы над содержанием – это общий признак, общий знаменатель и трансцендентного, и имманентного ценообразования, то этому закону с необходимостью  противопоставлено нечто противоположное в виде доминирования содержания над формой...
- Это невозможно! – высокомерно отмахнулся казначей. – Периферийное содержание всегда подчиняется центральной форме. Центральная точка формы как центр периферии содержания – это истина и предел содержания. Форма – это метафорическое выражение и цена содержания. В форме мы имеем ключевое качество всегда количественного содержания. Одним словом, форма, не важно, трансцендентная или имманентная, небесная или земная – это бог содержания: или как Бог, или как человек. И поэтому форма с жесточайшей необходимостью господствует над всем мировым содержанием, а цена определяет товар!  – На последних словах голос Петера заговорил тоном, не терпящим возражений.            
- Боюсь, дорогой Петер, ты ошибаешься. – Немедленно стал возражать герцог. - То, что называешь невозможным, есть сама божественная суть вещей. И там, где нечто представляется невозможным, вот там-то у нас и появляется возможность встретиться с Богом... Дело в том, что и платоновская апология Неба, и аристотелевская апология Земли – это две стороны той одной монеты, которая выражает земную сущность человека. То есть, по сути, это две половины одного и того же закона, который оказывается таким образом расщепленным.
- Закон расщеплён?
- Именно. Причём самим собой и изнутри себя самого. – Возбужденно подтвердил Фридрих. – И единственной силой, которой связывает две половинки закона, является Благодать. Речь идет  о том, что Благодать изнутри сцепляет эти две полуокружности и замыкает их в круг единого Закона.
- То есть, буквально исполняет его?! – То ли спрашивая, то ли подтверждая, произнёс отец Базиль.
- Да. И получается, что Платона и Аристотеля примиряет между собой никто иной как Иисус Христос!
- Кто бы сомневался?! – Страстно воскликнул викарий. 
- Хорошо. – Нехотя сдался казначей, но в обмен за капитуляцию потребовал уточнений:
- А в чём тогда существо этого доминирования Благодати в отношении преодоления законного доминирования цены над вещью?
- По-видимому, это преодоление осуществляется в событии взаимного одаривания друг друга тем, что уже не обладает статусом ни цены, ни товара. В конечном итоге главной ценой и оценщиком всегда выступает мужчина в своих качествах силы, ума, богатства, а главным товаром, прежде всего, является красота женщины, прелесть её лица и тела. То есть, ключевым торговым местом является любовная сцена. И, конечно же, ключевой силой этого любовного торжища оказывается неодолимая мощь закона продолжения рода. Противостоять этой мощи почти невозможно. Половая нужда сильна как сам страх смерти, которым она и причиняется. Это нечто на уровне смысла жизни. И, казалось бы, что из этой опасной ситуации нет никакого выхода, и мужчина, и женщина просто приговорены к тому, чтобы обращаться в цену и товар. Самое плохое здесь то, что и в платоновском, и в аристотелевском случае мужская цена всегда активна, а женский товар - пассивен. И в том, и другом случае женщина пребывает в пассивном и унизительном ожидании решения своей участи, когда для неё найдется подходящая цена. В этом смысле я не вижу большой разницы между деспотическим гаремом по Платону и рыночным борделем по Аристотелю. И здесь не нужно воображать какой-нибудь сомнительный компромисс между ними в виде такого государства, где внутри будет бордель, а снаружи – гарем. Поскольку разница между ними как между монетными сторонами аверса и реверса. И, слава Богу, имеется вещь посильней, чем законный страх смерти тела.
- Благодатное бессмертие души, - подсказал викарий.
- Совершенно верно, отец Базиль. – Кивнув в сторону викария, благодарно согласился герцог. – Даруемая Богом человеку и исполняющая душу благодать любви становятся основанием обмена страстей половой нужды и страха телесной смерти на блаженное ощущение бессмертия души. И только благодаря этому обмену мужчина и женщина способны преодолеть расколотость закона, расщепляющего человека на страх смерти и половое желание. Любовь как благодатное содержание бессмертия души исполняет отношения мужчины и женщины, выводя их из-под власти закона различия и обмена мужской цены и женского товара. Благодать любви сводит воедино две полуокружности расщепленного закона в круг их мистического единства. Именно здесь, в этом событии происходит разворачивание восьмерки субъект-монеты в круг здесь-небозёма. И в таком разворачивании благодатное содержание высвобождается из-под доминирования законной формы в том, что последняя растворяется в первой. Тем самым пришедшие под действием закона в столкновение и противопоставленные углами мужское Небо и женская Земля нераздельно и неслиянно объединяются в круг единой бессмертной души.
- Всё это хорошо, возвышенно и очень сентиментально. Но причём здесь наши прежние рассуждения? – С ироничной ухмылкой удивился Петер.
- Ну, ты же сам спросил, в чём место схождения существующего по небесным мотивам государственного управления и ценообразования и гражданской сферы хозяйствования, имеющей чисто земные мотивы? Получается, что именно это благодатное безразличие небесно-мужской цены-формы и женско-земного товара-содержания пребывает в самой сердцевине отношения платоновского и аристотелевского мироустройства. Две противоположные стороны одного и того же, но расщепленного закона, как две стороны одной монеты сводятся воедино в круг христианской Благодатью. Две равновеликие силы – мощь основанного на власти небесной идеи сильного государства и земная мощь власти золотой монеты, булат и злато склоняют голову перед третьей силой – силой любви, в которой встречаются Небо и Земля. Только эта благодатная любовь является мистическим местом схождения двух мотивов ценообразования человеческого обмена, показывая, что обмен был бы невозможен, если бы не было более изначального дара. Земной и рациональный закон обмена зиждется на небесной и мистической благодати дара. Благодаря этому чудесному месту выясняется, что благодать дарения по своей силе превосходит закон обмена. Дарующий всегда богаче любого вступающего в обмен, дарующий богат как сам Бог. А, значит, и благодать бессмертия души превосходит закон бессмертия коллективного тела человеческого рода... Здесь вот такой рисунок подошёл бы. Можно твою книжку, Петер?
Фридрих придвинул к себе книжку и скоро нарисовал очередную схему и продолжил:

- И, стало быть, это место исполняет тот закон, по которому дар и всяческая благотворительность обладает абсолютным преимуществом по отношению к любому обмену. Это место является мистической основой любовного одаривания людьми друг друга плодами своего труда, и только оно несет возможность прежде предположенного сказочного мира, где потекут те самые молочные реки с кисельными берегами... 
- Понятно. Всё мечтаете, господин герцог?!
- Ну, а как без этого? Без этого просто невозможно жить.
Фридрих, совсем иссякнув, молчал, взглянул на закатно-вечернее небо и резко произнёс, практически скомандовал:
- Ладно, Петер, отец Базиль, давайте-ка прекратим наши диспутации – спать пора. Завтра договорим.
Собрав пожитки и кинув остатки пищи в воду, куда сразу ринулись прикормленные за весь день лебеди, опустошенные беседой люди побрели в сторону городских стен. На следующий день сразу после завтрака разговор в прежнем составе возобновился, как и не прерывался. Пустоту коллективного молчания первым наполнил Петер:             
- Хорошо, господин герцог, я вас прекрасно понимаю. Вы, в-общем, всё время говорите так, как будто отвечаете на один вопрос: «а соответствует ли цена товару?» В этом смысле мы всё время стоим перед вопросом: «Как возможна цена?» Верно?!
- Да. Тем более что ответ на вопрос «как возможна вещь?» нас интересует меньше, если, вообще, интересует. И всякий ответ на такой вопрос будет лишь его профанацией…
- Мг. Итак, как же возможна цена? И что такое цена? Зачем, вообще, нужно что-то оценивать? Ответ очевиден: чтобы меняться. При этом непрерывно сохраняет свою актуальность императив справедливости обмена, делящего общую вещь мира. Без этой справедливости жизнь – не жизнь, а мир – ад. Цена – это граница между людьми, та граница, что одновременно их объединяет, но и разъединяет. Из наших с вами разговоров выяснилось, что имеются два мотива ценообразования – трансцендентный и имманентный. Трансцендентное или платоновское ценообразование исходит из высшего небесного и божественного порядка, в котором цены в силу назначения их самим Богом обладают абсолютным характером. Эти абсолютные стоимости вечны и неизменны, как вечны и неизменны идеи, что, будучи припоминаемыми бессмертной душой образцами, выступают в качестве порождающих моделей вещей. Напротив, имманентное ценообразование в смысле Аристотеля полагает земной порядок, где стоимости-субъективные чувства имеют относительный, сравнительный, конвенциальный и поэтому подвижный характер. Относительные стоимости имманентно синтезируется на весах рационального диалога-обмена между, как минимум, двумя свободными индивидами, причём сами эти весы сравнения центрированы налично-достоверным и как бы объективным центром тяжести. Обратим внимание на то, что в обоих случаях независимо от того, дана цена как абсолютная одноименная мера по-платоновски, в духе реализма заранее или же она синтезируется из наличного факта чувственного различия двух требований задним числом и номинально, цена обладает властью по отношению к вещи. Безразлично к тому, задается ли стоимость заранее, трансцендентно и реально или же она полагается задним числом, имманентно и номинально, стоимость однозначно господствует над вещью как оцениваемым объектом. Понимаете, уважаемый Фридрих Вильгельм, оценивать, как и именовать, значит присваивать нечто, получать власть и господство над оцениваемым объектом… - спросил Петер, возбуждено глядя на герцога.   
- Да, да, я понял тебя, Петер, действительно здесь мы напрямую подходим к природе власти, поскольку тот, кто оценивает, тот – господствует…, – отреагировал Фридрих, своей благонамеренной интонацией стремясь успокоить разволновавшегося казначея.
И тут неожиданно заговорил отец Базиль:
- А позвольте мне, наконец, высказаться… Мне глубоко в душу запал когда-то высказанный вами, господин Фридрих, тезис о том, что цена – это лишь форма-отражение вещи…   
- Мг.
- И вот ночью, когда я уже засыпал, мне придумалась одна мысль о библейской сцене грехопадения…
- Так.
- Ну, то есть я понял, в чём, собственно, смысл грехопадения. Как известно, Адам и Ева вкусили плод от древа познания добра и зла. Познание  этих крайности означало их различение, обретение способности отличать одно от другого. До этого события Адам и Ева, пребывая в райском состояния уравновешенности их спроса-потребностей и наличного райского предложения, коего было в избытке, не различали потребляемых плодов и их ценности-стоимости. И вот, когда соблазненные дьявольским искушением Адам и Ева раскусили это проклятое яблочко, они, собственно, различили добрую вещь и его злую ценность. То есть они различили относящееся к спросу зло оценивания  и составляющее предложение самой вещи как добро.
- Великолепно, отец Базиль! – горячо воскликнул герцог, поначалу опешивший от такого глубокого заключения со стороны казалось бы непритязательного человека.
- Да, глубоко!... Впрочём, мы всегда знали, что деньги – зло,  –  заключил казначей и возбуждено продолжил:
- Ну, вот видите, как всё сходится. Действительно, получается, в том числе и в результате грехопадения, что зло оценивающей стоимостной формы берет верх и власть над добром оцениваемой вещи-содержания!
- Хорошо. Таким образом, мы уточняем наше вопрошание о том, как возможна цена, ставя еще более острый вопрос: А как вообще возможна форма?
- Точно. Что или кто обусловливает вертикальное возвышение, с дистанции которого становится возможным оценивание? Представляется, что здесь примером служит сам факт зрения. Всякая оценка уже дана в обычном взгляде. Но чтобы что-то подробно и в то же время целиком можно было рассмотреть, необходимо создать определенное расстояние между глазом и объектом, который буквально и означает положенное, вынесенное вперед, то есть вынесенное вперед перед глазами. Как и предмет (Gegenstand) – это то, что противо-поставленно, поставлено напротив и дистанцированно. Причём эта дистанция образуется не только снаружи. Она вполне может возникать и внутри человеческого воображения, по вертикали которого воздвигается дистанция оценивания. То есть дистанция – это дистанция возвеличивания, возвышения над оцениваемым объектом. Но дистанция возвышающегося оценивания всё равно гнездится в самой земной вещи…               
- Постой-ка,  Петер! – перебивая речь казначея, заговорил герцог. – Как бы там ни было, то куда возвышается оценивание – это в любом случае Небо – и в случае с определением высших трансцендентных смыслов-ценностей земных вещей, и в случае с назначением самых прагматических имманентных понятий-стоимостей…
- …или как платоновских идей-имен, или как аристотелевских знаков-понятий?
- Да. В любом случае мы имеем необходимое господство небесного имени над земной наличной вещью. И я настаиваю на религиозном характере власти как благой силе, правящей миром. То есть, собственно, я о законной власти Бога…
Петер пространно хмыкнул.
- Ты, Петер, не хмыкай. Человек никогда от этого не уйдет…. Просто есть Цена с большой буквы – абсолютная и неизменная, а есть цена как относительная и договорная. И тем самым мы имеем не одну границу человека, а две – трансцендентную и имманентную.
- Ну, тогда три, – с улыбкой поправил Петер.
- Не понял?! – удивился Фридрих. – А какая третья?    
- Ну, вы же сами всё время говорите о Благодати.
- Так это и есть трансцендентная граница, – продолжал недоумевать визави.
- Нет. Трансцендентная граница – это платоновская идея, изнутри определяющая человека в подданного государства. Имманентная граница – это аристотелевское понятие, чей номинальный знак извне проводит договорную границу между двумя гражданами как самостоятельными субъектами социального обмена. И третья граница – это мистическая граница благодатного и любовного равновесия Неба и Земли…
- Да-Да, всё правильно! Что-то я сам уже запутался...
Фридрих замолчал, подумал и возобновил речь:
- Ну, что ж отлично, тогда нам совсем становится понятным, на каком основании Благодать как мистическая взвесь мира расщепляется. Расщепляется она на трансцендентную умозрительную идею-значение и имманентное номинальное понятие-знак.
- Как же возможно это расщепление?! Это же Благодать! Она неделима – воскликнул викарий.   
- Да, действительно, неделима. Но она и не делится. Жертвой этого расщепления становится сам человек, который распадается на два полюса – трансцендентный полюс оценивающей идеи-имени – я бы назвал этот полюс нулевой идеей свободы – и имманентный полюс оцениваемого знака-лица как нулевой символ межчеловеческого договора. Загоняемая в этот зазор душа раскачивается между ними, подобно маятнику. Отныне она мается между своим и чужим в поисках баланса. Дело в том, что в силу своей недостижимости-непостижимости оба нулевых полюса не позволяют зафиксироваться на чём-то определенном. Оба полюса своей эмпирически недостижимой и умозрительно непостижимой нулёвостью уводят человеческую душу в бесконечность поиска какой-то абсолютной и абсолютно же пустой свободы и бесконечность растворения в символически-договорном пространстве человеческого рода. И значит…
- И значит, этот баланс предоставляется только Благодатью?! – с улыбкой заключил Петер.
- Да.
- Понятно. Послушайте, господин герцог, значит, если уточнить догадку нашего уважаемого отче, получается, что Имя Бога как мистическая цена мира разделяется на две цены – на трансцендентно-субъективную: «злую» – в силу её субъективности и имманентно-объективную: «добрую» – по причине её объективности?               
- Да, и что?               
- Так ведь это и есть различие потребительской ценности и меновой стоимости, о котором мы уже говорили ранее.
- Я бы предположил, что это такая чисто экономическая проекция того онтологического различия. И я бы еще возражал против наименования Имени Бога как цены. Дело в том, что Имя Неба не отделимо от Лица Земли. Здесь, грубо говоря, небесная Цена и земной Товар неотделимы от друг друга. Имя-Небо и Лицо-Земля неделимы в своём Небоземстве, доступным лишь верному мышлению. Но, конечно, они, увы, делимы в человеческой повседневности, полагаемого нашим бегущим от бытия разумным воображением удовольствия выгоды Себя.
- Да, увы, – признал Петер.
- И поэтому необходимо проводить, возможно, несколько насильственно государственную границу внутри человека по ограничению цены со стороны его ищущего выгоды произвольного желания. В связи с этим у меня еще одно соображение родилось. Мне представляется, что основой наступающей, так скажем, аристотелевской экономики выгоды в отличие от нашей экономики как платоновской является чисто торговая ситуация. И я хочу представить всю схему этой ситуации. Как известно, на рынке два главных игрока – покупатель и продавец …
- И они же главные дураки…
- Да, хе-хе, и каждый из них отнюдь не по-дурацки преследует свою выгоду. При этом и покупатель, и продавец создают ситуацию презумпции торгового недоверия, и из неё же одновременно исходят. Вообще, торговля, торг, спор с их природой противоречивости – это полная противоположность доверия, солидарности и любви. Питающееся сомнением недоверие и вызываемая страхом противоречивость – исходная установка торга-спора. И снова о Сократе. Получается, что, хоть, он и объявляет благость солидарности целью, предшествует-то её исходная и более ранняя свара и конфликт. И для всей этой линии противоречие торга – основопринцип существования. Там, где торгуются – там не любят и ненавидят. Там, где торжище – там война. Это, кстати, то о чём так любит говорить мой сын Конрад, который полагает, что лучшее и высшее человечество вымогает ненавистью, распрей и войной. И всяческая торговля отсюда же…
- Да, интересное наблюдение, – задумчиво признал казначей.         
- Образуемая столкновением разнонаправленных интересов сцена – это игровой кон и рыцарское ристалище, в котором каждый из участников нацелен на выигрыш-прибыль. Вступая в пространство торговой сделки, продавец и покупатель учиняют кровавый раздор, непримиримо перекрещивая мечи своего покупательного и продавательного интереса. Вот, например, лично я не люблю торговаться-спорить, а на рынке это выступает основным требованием. И я часто замечал, как какой-нибудь торговец сильно скисал, когда я сразу принимал первоначальную цену без всякой торговли. И ладно. Итак, попробуем разобраться с тем, что творится в головах нашего покупателя и продавца в некой конкретной ситуации. Вообразим себе некую ситуацию. Например, есть у нас какой-нибудь состоятельный покупатель, желающий купить краюху хлеба, и, допустим, что он остро хочет есть. При этом у него определенное количество денег. Вот он подходит к торговому ряду с изделиями булочников. Чем будет определяться его выбор? Во-первых, степенью его голода, желанием его утолить, а, во-вторых, количеством имеющихся у него денег. Вот он подходит к продавцу хлеба, спрашивает цену, потом какое-то время торгуется, покупает и скоро утоляет свой аппетит. Это один случай. А представим, что хлеб покупает бедный крестьянин. В принципе он сам хлебороб, и, в-общем, знает, как растить пшеницу, молоть её в муку, замешивать в тесто и печь хлеб. Но в данной ситуации у него нет возможности выпечь себе хлеб и он согласен его купить. Он подходит к прилавку и узнает цену. Но то, что он слышит, никак не согласуется с его представлениями о ценности хлеба. Для него цена на хлеб сильно отличается от реальной стоимости, она – явно завышена. И он говорит себе, что готов потерпеть свой голод. То есть в нём приходят в столкновение два факта – факт малости имеющихся у него денег и факт его голода. И один факт превозмогает другой. Теперь посмотрим, что творится по ту сторону торгового прилавка, который непреодолимым барьером отделяет продавца от покупателя. Что есть у продавца? Определенное количество хлебобулочного товара и, конечно, желание заработать денег. Вот он видит состоятельного бюргера с большим кошельком на поясе и его он, конечно, не щадит и называет высокую цену, но того она нисколько не смущает и он спокойно выкладывает требуемую сумму. А далее к нему подходит тот самый бедный крестьянин в своей застиранной холстине и заплатанных портах, спрашивает цену и, закусив голодную губу, отходит. Но наш продавец хлеба – не такой уж и жестокий стяжатель. Он оглядывает свой товар и видит, что товара довольно много, а дело – к вечеру, а, значит, его надо оставлять на ночь, а на следующий день, понятное дело, этот хлеб будет уже несвежим и не таким приемлемым для покупателей. И вот он подзывает нашего бедного крестьянина и существенно сбрасывает цену. И скоро довольный крестьянин с аппетитом поедает вкусную плюшку, а продавец складывает медные гроши в свою мошну. И все довольны. Прям – по Сократу. Вот такая торговая  ситуация. А теперь, Петер, позволь задать тебе вопрос.
- Да.
- Вот что ты заметил своим таким всегда внимательным взглядом?
- Мг. М-м-м-м… Даже не знаю… Ну, я заметил, что цена покупки для каждого из этих двух покупателей произвольна, как, впрочём,  произвольна и цена продажи для продавца. Это – одно. А еще имеется другой факт. Это неизменность двух количеств – количества денег у двух этих покупателей: большее – у одного, меньшее – у другого, и опять же количество товара у продавца. И эти два количества – денег и товара – неизменно.
- Ну, что ж, молодец, Петер! Всё правильно. Именно. Мы имеем здесь два неизменных статичных количества – денег и товара – и два весьма изменчивых и динамичных качества – цену покупки и цену продажи, и эти два качества способны произвольно меняться. Собственно, эти четыре полюса и образуют всю систему торговой сделки. Дай-ка мне книжицу свою заветную.
Петер протянул Фридриху книжку для записей. Герцог раскрыл её на чистой станице и начал рисовать, на ходу объясняя:
- Смотри, Петер. Вся торговая ситуация образуется двумя осями – горизонталью объективных количеств и вертикалью произвольности цены покупки и продажи. В исходной ситуации и у покупателя, и у продавца имеются неизменные количества денег и товара. И они никак изменить их не могут. Это, собственно, и есть объективные основания торговли, и к ним никаких претензий быть не может. Но вот далее начинается какая-то чертовщина, игра воображения, нелепая война! Оба игрока жаждут, что называется, сэкономить, и нацеливаются на пресловутую прибыль. И вот в ней-то всё это чёртовое дело! Дело в том, что эта прибыль, этот избыток – это чистый фантазм, призрак, мираж, который воображается как положительная разница между символической ценой и реальной  себестоимостью. И проблема в том, что этот воображаемый избыток приобретает – во благо ли во зло – то самоё свойство неделимости…
- И неделимость прибыли как выигрыша превращает нашу пару в двух сошедшихся в непримиримой схватке рыцарей, и как будто в этой схватке должен остаться один победитель, завоевав в ней самое ценное – свою жизнь! – продолжил Петер.
- Да, но если рыцари полагаются на свои силы, на свои умения, на свой боевой опыт, то есть на что-то очевидное и открытое, то здесь мы видим какие-то игры обмана, хитрости, ловкости и так далее, то есть здесь запускаются механизмы по обдуриванию другого. Но чтобы понять, как они актуализируются, надо посмотреть, что происходит в каждом. Итак, я уже говорил, что общей исходной ситуацией является презумпция торгового недоверия, для которой каждый из торговой пары является потенциальным обманщиком…
- …и одновременно дурнем.
- Точно! Здесь каждый оказывается обманщиком и дурнем для другого. При этом каждый думает о себе хорошо, а о другом – плохо. И продавец и покупатель рассуждают при этом так: «Я-то, в принципе, хороший человек и вовсе не имею намерений кого-то обманывать и наживаться за чужой счет, но он-то, этот другой, очевидно, гад и придурок, и уже он-то точно жаждет меня объегорить, полагая, что это я – полный придурок, и вот я в отместку за такой ход его мысли покажу ему самому, что это он – придурок, а я – нет, и не позволю этому выскочке плохо думать обо мне! Пусть этот гад знает, что я, о-го-го, как умён!»
- Очень точно, господин герцог! Именно такие мысли меня одолевают, когда я оказываюсь на рыночной площади! – со смехом  признавался казначей.
- Так и меня тоже! Это само свойство этого рыночного ристалища, где каждый из нас превращается в какого-то выморочного идиота-злодея! Ну, ладно, я продолжу свой анализ. Что мы здесь имеем? Мы имеем некое расщепление на хорошего себя и дурного другого. И я полагаю, с этого расщепления и начинается выгадывание торговой прибыли! То есть каждый из, так скажем, игроков рынка распадается на два полюса. Но одном полюсе – воображаемая самооценка себя как хорошего и символическая оценка другого как плохого, то есть как обманщика и дурня одновременно…
- Не оценивайте и не оцениваемы будете! – Быстро вставил в разговор афоризм отец Базиль, перефразировав императив Христа. – Ибо любовь ничего не оценивает!
- Молодец, отче. В точку! – Вспыхнув глазами, порадовался Фридрих.
- Да, хорошо. То есть, таким образом, имеет место переоценка себя как честного и доброго малого и недооценка другого как глупого и злобного обманщика, – уточнил Петер.
- Да. И вот эта разница между высокой ценой-достоинством себя и низкой ценой-недостоинством другого и есть форма всякой возможной прибыли, какая только и может быть. И получается, что на рынке люди покупают и продают не вещи, а торгуют собой. И каждый желает подороже продать себя и подешевле купить другого. А поскольку имеет нацеленность каждого на прибыль, а прибыль – это положительная разница в отличие от отрицательной разницы убыли и проигрыша, в которых никто не заинтересован, то всяк человек переоценивает себя только за счет недооценки другого, этим отличием и полагая прибыль как, прежде всего, прибыль себя. И, очевидно, что эта прибыль неделима.               
- Как неделимо само Я?! – догадался казначей.
- Именно! Как хорошо, дорогой Петер, что ты это понимаешь! – возбуждено воскликнул Фридрих и подтвердил:
- Проклятая прибыль, нацеленность на которую определяет всю торговую распрю между людьми, неделима, как неделимо само Я!
- Так что же делать?! Мы же все пригвождены к этому Я, как Христос к кресту.
- Ну, так, Христос нам и дан ответом на этом тяжелейший вопрос! И Христос нас и призывает жертвенно допустить в другом ровно те же бытийные основания, какие мы вменяем и себе, и заранее его простить и ни в коем случае не мстить, если он им все-таки пока не соответствует. Одним словам, Христос призывает нас пожертвовать собой, то есть своим Я, каким бы умным и праведным оно не было.
- Ну, то есть, по сути, это полностью исключает торговлю! – чуть ли не в ужасе вскричал казначей.
- Конечно. Но не саму торговлю как обмен. Обмен – неизбежен. Исключается само произвольное ценообразование, произвол цен, беспощадный ценовой разгул. Именно его необходимо пресечь. И значит…
- И, значит, – быстро перебил Фридриха Петер, продолжая его фразу, – ценообразование должно покинуть сферу рыночного произвола и возвыситься до уровня государственной политики…
- Но кто назначает ценности вообще и цены на вещи в частности, то есть тот, кто управляет, не должен быть участником рыночного торжища,  и не должен быть производителем, то есть не должен иметь собственность, не должен быть собственником средств производства.
- Да. Не должно быть так, чтобы кто управляет и назначает стоимости, тот их и производит, или чтобы, тот, кто имеет-производит, тот и управляет-назначает стоимости.
- Не должно. Но должно быть так, чтобы тот, кто производит вещи, то есть имеет в собственности землю и средства производства, не должен иметь касательства к назначению цен на производимые товары. То есть общий принцип таков: оценивать, но не иметь, или иметь, но не оценивать. Как в браке у Павла: не жена властна над своим телом как товаром, но муж как оценивающий и называющий цену, но и муж да не имеет своего тела-собственности, кроме как под властью жены-собственницы, 1 Кор 7:4. В этой пропорции: управление как назначение цен – это сфера государственного политического оценивающего Неба, а имение собственности и труд на ней – это сфера экономической производительной оцениваемой Земли.
- Я всё-таки не очень понимаю, почему «назначать цену» значит управлять, – выразил недоумение Петер. – Каким образом назначающий цену властвует? 
- Оценивать значит разделять, квалифицировать, наделять качеством. Эта квалификация объединяет вещи и выстраивает иерархию, что восходит к неделимому полюсу как верховной сверхценности, которая по простому факту своего наличия безраздельно господствует надо всем. Будет ли это  коллективная договоренность, но, прежде всего, это – конечно, мыслимая или исповедимая идея, Бог, Бытие, что вот так безусловно, поскольку безначально, правит миром. То есть оценивать, пусть даже экономически, значит задействовать сам порядок такого же правления, каким отличает себя сам закон бытийного управления миром.
- Именовать – оценивать – присваивать, это всё единый ряд?
- Да.
- И критерий оценки должен быть максимально абстрагирован к неким государственным небесам? Но знаете, господин герцог, обязательно найдутся недовольные.
- Конечно, найдутся, но их будет меньшинство, и оно в соответствии со здравым смыслом должно, по-видимому, примирить своё частное мнение  с утверждением большинства как истиной.
- Значит, вся сфера Неба как сфера потребительского спроса конституируется в согласии с платоновской онтологией трансцендентной справедливости, а вся Земли как сфера труда, всего наличного производства и  товарного предложения саморегулируется в соответствии с философией Аристотеля, основывающегося на знаке индивидуальной выгоды… И всё-таки я не очень понимаю с этой выгодой Себя. Что это? И на каком основании человек способен завышать самооценку?
- Да-да. Это очень правильный вопрос. То есть, собственно, спрашивается, на каком основании, из какого золота и каким чеканщиком запечатлевается эта внутренняя монета цены достоинства субъекта, которой он активно оценивает других и которая в свою очередь пассивно предоставляется оценке со стороны других. Изначально очевидно, что у монеты этой две стороны: одна – внутренняя и оценивающая, другая – внешняя и оцениваемая. И как по разные стороны обычной монеты находятся наличный внешний аверс и внутренний потаенный реверс, так и монету субъекта определяют две стороны: лицевая, видимая как оцениваемая и именная, видящая как оценивающая. И представляется, что вот такая расщепленность субъекта и является его сущностью и ядерным свойством…
- То есть вот эта глубинная сторона человека, – уже по привычке перехватил  рассуждение герцога казначей, – назовём её субъективностью, характеризуется и определяется расщепленностью на своё внутреннее Небо и внутреннюю Землю. Имманентное Небо вымышляется в сфере имени как  сферы воображаемой оценки себя. А имманентная Земля полагается в сфере лица как сфере символических межчеловеческих оценок.
- Да, правильно. Имя как содержание всегда оценивающего священно-мистического Неба как ценности самой по себе и здесь, и в даже такой скукоженной мере выступает оценивающей формой или идеей. И я бы назвал эту идею нулевой, поскольку своим возвышением, сгущением, центростремлением она и вытесняет то, за счет чего становится возможной и актуализируется, а именно вечно-звучащего Имя Неба-Отца…
- Идея – это вытесненное Имя Бога? – удивленно спросил Петер.
- Только так. И идея и её выраженность в номинальности слова   осуществляется как метафорическое вытеснение Имени Бога внутрь себя. А Лицо как содержание оцениваемой налично-прекрасной Земли как еще одной ценности самой по себе опять же даже в такой выморочной мере выступает оцениваемой формой наличного знака-символа. И также можно назвать эту наличность нулевым символом, поскольку он своим периферийным центробежным смещением метонимически замещает вечно-прекрасное Лицо Земли-Матери. Кстати, обрати внимание, Петер, почему монета круглой формы?
- Поскольку кругло само человеческое лицо?
- Очевидно. Но монета плоска и в силу этого приговорена к тому, чтобы иметь две глядящие в разные сто;роны стороны;. То есть, если Небо и Земля даны нам на одной-единственной стороне, и мы можем видеть их одновременно в их несказанном мистическом единстве, то обе стороны монеты увидеть сразу нельзя. Две разные противоположные и симметрично обращенные стороны монеты как будто выражают различенность самого двуликого человека на существо оценивающее и существо оцениваемое, а еще существо самооценивающееся, поскольку каждый, как говорится, каждый себе цену знает. Можно представить, что стороной реверса с обозначением номинала монета нечто оценивает, а своим аверсом с профилем его властного гаранта сама подвергается оценке. И с человеком, как с монетой: он или ставит себя на сторону оценивающего сознания как идеальной сферы спроса, или пребывает на стороне оцениваемого бытия как сферы реального предложения. Здесь, как с зеркалом, ты или видишь своё отражение, то есть, пассивно повергаешься своей собственной оценке, или ощущаешь себя, то есть активно оцениваешь. Принципиальная несовпадаемость двух сторон внутренней монеты субъективности причиняет внутреннюю игру по балансировке, так скажем, своего оценивающего господина и своего оцениваемого раба. Зазором между двумя этими никогда несовпадаемыми полюсами задается мотив желания, образуя некую форму идентичности человека…               
- Подождите, подождите, господин герцог. Это что-то новое. Вы никогда об этом не говорили. Что это? О чём речь?
- Да, это и для меня в новинку. Но если мысль сюда потекла, надо предоставить ей эту возможность. А речь идет о том, что у каждого из нас два центра, две точки сборки. Один центр – это само сердце, чья трансцендентная природа – божественна, мистична и неисповедима, оно соприкасается с вечностью и питает любовь ко всему миру. Под чудесной властью своего божественного сердца человек ощущает частью великого Целого, распахивает встречные объятия объятиям всего мира, сливаясь с ним в невыразимом торжестве праздника Бытия, в котором единственно вечное Настоящее замыкает на себя всякое Прошлое и Будущее. Другой центр – имманентный разум. Его природа также  таинственна и почти неисповедима. Разум внушает человеку представление о  единичности и особенности, забота о которой становится его основным делом. То, в чём разум обретется – это само время, ведь он не знаком с вечным Бытием, которое для него не более чем пустая иллюзия. Поскольку забота разума – в удержании себя, в упрямом настаивании на себе наперекор всёпоглощающему становлению сущего, его супостатное дело в том, чтобы разделять и властвовать, словом, оценивать. Но разум к тому же – это не одна точка одного человека. Разум – это сеть, что плетется во времени истории. Вотчина разума – это сам человеческий род, что змеей движется сквозь времена и страны. В сущности, разуму нет дела до одного отдельно взятого сердца. Необходимейшее, что внушает разум человеку, это, конечно, представление о своём Я, единственном и неповторимом… Да, да, я помню, мы об этом говорили… Сам разум по способу воздействия я бы определил, как нулевоё Я, Я всех Я…
- Знаете, господин герцог, – перебивая разгоряченного Фридриха, заговорил Петер. – Я знаю, что в дохристианской Греции, в те времена, когда, там господствовали злополучные языческие верования, там были культы двух богов – Диониса и Аполлона. И Дионис как бог опьянения внушал грекам-язычникам представление о том, как у нас внизу, в деревне, говорят, что, мол, пьяному море по колено, горы – по плечу. И вот то, что вы описываете в смысле этой сердечной инициативы, мне очень напоминает эти дионисийские переживания. Согласны?
- Я, конечно, плохо представляю себе этого Диониса и способы его воздействия. Но, возможно, да, речь идет о чем-то подобном, но, конечно, без излишеств, без каких-нибудь, там, сатанинских оргий, о которых я читал у одного каппадокийского отца церкви, рассказывавшего как раз о блудодейных мистериях в честь культа Диониса.
- Хорошо. А что касается Аполлона, то он представляется этаким богом разума, действующего как принцип индивидуации и внушающего представление о мере, форме и тому подобном…
- Ну, возможно, возможно. Хотя эти языческие аналогии меня несильно устраивают, – сетуя, произнёс Фридрих Вильгельм. – Но, действительно, ключевым внушением разума оказывается идея Я как центра тяжести человеческого присутствия. И в то же время это – именно что иллюзия, фантастический и вымышленный образ своего якобы ставшего, застывшего Я. То, что здесь призвано в качестве центр тяжести человека, на самом деле оказывается источником его постоянной неуравновешенности и непрерывного дисбаланса, выделяющего человека из вечности, из вечного равновесия Бытия. Собственно, само это Я как некая прибыль сбывается не в балансе, например, Неба и Земли, напротив, Я сбывается в их столкновении, в их жестокой схватке, «в неуживчивости, в завистливо соперничающем тщеславии, в ненасытной жажде обладать и господствовать», как я где-то вычитал. И начинается эта война на весах, центром тяжести которых оказывается сократовская монета разума! Эта монета разума своим центром не примиряет разделяемые им чаши весов, но своей острой плоскостью  разрезает их и противопоставляет, вынуждая их колебаться относительно друг друга в бесконечном доказательстве своей исключительности! Таинственно-неуловимое призрачно-нулёвое Я, принадлежащее всем и одновременно никому, производит особый зазор желания, что, будучи коромыслом-рычагом весов оценки, упирается сразу в два полюса, в две меры. Образуемое нулевым Я желание желает сразу две диаметрально противоположные вещи. С одной стороны, оно – это желание Себя как метафорически-воображаемой Цены-достоинства, что в своём центростремлении стремится компенсировать недостаток, нехватку Бытия со стороны идеально-трансцендентного Имени Бога. И в этой, так скажем, небесной амбиции оно завышает, по словам нашего уважаемого отца Базиля, её к максимально злой и адской ненависти своего господства. С другой стороны, это желание – желание, естественно, Другого как метонимически-символического Объекта-символа своей цены. Этот объект, в свою очередь, призван восполнить нехватку Бытия со стороны реально-имманентного Лица Земли. В этом уже земном стремлении желание расширяется к очередному «доброму» объекту, чья доброта – ничто иное, как выражение рабского страха перед смертоносной яростью своего господина. Таким образом, возникает неразрешимая ситуация: чем выше вертикаль воображаемой Цены субъекта – тем шире горизонт оцениваемых ею объектов, которой снова перестает соответствовать эта вертикаль и так до бесконечности…
- И проблема в том, что самоцентрированные инфернальным нулём весы Я не способны уравновеситься?!
- Да. Ибо как могут уравновеситься весы, чей центр тяжести одновременно является одной их уравновешиваемых крайностей?! Как могут уравновеситься отношения Я и Другого на весах, центром баланса оказывается само Я?!             
- А как же любовь и все воспетые в романах романтические идеалы любви? – с ироничным сожалением поинтересовался Петер. – Разве здесь нет вот этого мистического исполнения единства мужского Неба и женской Земли?
- Ну, что там говорить любовь – это прекрасно! – воодушевлено произнёс Фридрих, сорвавшись в конце на зажатый жалостью хрип. – Любовь – славное начинание и чудный проект по исполнению Бытия, но подлинная любовь – трагедия, в которой в начале всё крайне оптимистично, но, увы, завершение её весьма пессимистично… А в браке, собственно, окончательно фиксируется эта самая онтологическая расщепленность человеческого присутствия с его земным и небесным полюсами.
- Господин герцог, а позвольте мне тоже задать вопрос, – решился подать голос отец Базиль. – Вот вы сказали: нехватка Бытия. А разве может быть какая-нибудь нехватка Бытия в этом так благолепно устроенном Господом мире?
- А разве вы, уважаемый отец, всегда переживаете это благолепие?! – вопросом ответил Фридрих. – Разве вам иногда мир не представляется каким-нибудь чудовищно адским устроением.   
- Мг. Понятно… А еще вы сказали про нехватку Бытия со стороны трансцендентного Имени Бога. О чём это вы?
- Знаете, святой отче, я сейчас скажу нечто, что может сильно вам не понравиться… - Фридрих замолчал, немного подумал и заговорил, выделяя каждое слово и внимательно глядя на викария:
- Я полагаю, что именной небесный Бог – это тоже выражение нехватки Бытия… Я не мыслю абсолютность Имени Бога-Неба без Лица Природы-Земли… И для этого, как не странно, подходят слова Сократа – кто  помыслит глубинное, то есть Имя Бога, тот возлюбуется живым, то есть вечно-прекрасным Лицом Природы. Небо и Земля – нераздельные, но и неслиянные половины единого мира. Абсолютно отдельный далеко-неведомый трансцендентный Бог – это воображаемая крайность.
- Что же это вы, господин герцог, получается… отрицаете… отрицаете… – Отец Базиль заговорил отрывисто, с сильным волнением, дыша так, как будто каждое слово застревало в глотке и он его оттуда с силой выдавливал, – Господа?..
- М-м-м. Если и отрицаю, то именно что от-рицаю и от-рицаю в той мере, в какой само исчезающее речение Имени Бога от-рицает себя в растворении в том, что оно называет и показывает, нарастающе обналичивает и полагает. Понимаешь, милый отче, как сказано у апостола Павла, «буква убивает, а дух – животворит», 2 Кор 3:6, а еще я где-то вычитал – только не помню – где, что слово убивает; всё, что устойчиво, убивает. То есть, осуществленность, ставшесть, застывшесть – смерть. Попробуйте остановить гераклитово пламя бытия, и вы потушите его, оставив голое пепелище. Я уже, наверное, сто раз говорил, да и то, пожалуй, повторяя вслед за Эккехардтом из Хоххайма, что само Имя Бога – неизреченно и мы можем лишь услышать его, но не произнести. Вот что значит здесь отрицание! Оно значит, что  всякое слово – ложь. А правда – в молчании светло-золотой тиши сбывшегося единства Неба и Земли…
- А как же вера? – быстро и возбужденно спросил Петер.
- Вера и весь церковный ежедневный ритуал – молитва, свечи, литургия, таинства – это лучший и самый, по определению, верный сторож сердца, чей дом временно опустел и остался без попечения святого духа-мысли  – постоянного хозяина этого дома.
- А куда вышел дух? – осторожно спросил визави.
- Видимо, искать того, кто воздвиг это дом, – грустно ответил герцог.
- Я ничего не понял! – обеспокоенно воскликнул викарий. – О чём вы?!
- Значит, вера – это сторож стен сердечного дома, что сохраняет возможность возвращения временно покинувшей его святого духа мысли?! – восторженно уточнил Петер.
- Именно. Если этот сторож уйдет, воры – тлен и болтовня – растащат стены, и мысли после столетий суетных блужданий никуда будет вернуться. И еще. Вера необходима, чтобы заполнять паузы между мыслями. Только вера противостоит лжи времени. Но ему противостоит и увековеченность Я...  И всё дело в этом нулёвом Я, что, запирая двери сердца для божественного странника, внушает представление о некой абсолютной богоподобной самостоятельности субъекта?! И что тогда, вообще, это за самостоятельность? Это же очень странное образование! Собственно, это и есть что-то вроде золотой монеты или золотого слитка, всё время колеблющегося в поисках своего баланса относительно непостижимого нулевого основания и так его никогда его не достигающего. И каждый день мы носимся с золотой монетой своего я в жажде на что-то его обменять с пользой-выгодой для себя. Но, как сказано у Апостола Павла:  Никто не ищи своего, но каждый пользы другого. Всё, что продается на торгу, ешьте без всякого исследования, для спокойствия совести; Ибо Господня земля и что наполняет её. 1 Кор 10:24-26. То есть, собственно, сказано: не ищи выгоды и не задавайся вопросом, не исследуй, а выгодно ли это мне? Выгода, прибыль – это всегда иллюзия, призрак, морок! И монета Я – точно такая же прибыльная штука, что, набивая свою цену, оказывается то в выгоде, то, сбивая цену, оказывается в убытке, и так каждый день колеблется цена Я… Но так или иначе однажды на нас всё равно находит сердечно верная мысль, что, мысля вечное Имя Бога, вновь и вновь растворяет золотую монету Я в золотом расплаве Бытия, возвращая и отсваивая эту монету, сокровище души Тому, Кому она исходно и единственно принадлежит! Но, увы, человек не может в этом расплаве удержаться надолго. Как еще кто-то сказал, какой-то поэт, шваб, из местных: человек – слишком хрупкий сосуд, чтобы вмещать священные дары. Время, тяжелое вязкое время каждое мгновенье норовит утянуть душу на дно своей реки. И поэтому: государство. Государство – это тоже след небесной статичной Вечности в историческом Времени динамичной земли. Но мы вслед за Августином не смешиваем Град Небесный и Град земной. Они – по разные стороны. Но я не вижу препятствий к тому, что один приближался к другому. Пусть будет так! Почему бы государству как граду земному не быть более справедливым, если это в его возможности. И пусть земное государство будет срочным богом в историческом времени человеческой жизни, то есть тоже будет верным хранителем Бытия в масштабе жизни общины, социального коллектива.
- Хорошо. Господин герцог, а давайте вернемся к этому нашему Я. – Размеренно и неспешно повернул разговор Петер. – Как я понял, в случае с Я оно сбывается как некая разница. То есть, мы здесь можем даже вернуться, например, к Пармениду, который, как вы когда-то говорили, утверждает человеческое местоимение бытийного высказывания. И как я понимаю, это местоимение возникает в качестве пересечения горизонтали существования и  вертикали мышления. То есть вначале имеется неслиянно-нераздельное и заранее данное единство половин мира. Это единство символизируется в объекте жертвоприношения, в котором сочетаются вещь имманентной земли и имя небесного божества. Но затем, уже, по-видимому, в преодоление этого вещного мотива Парменид заявляет о необходимости-законе высказывания этого единства в смысле того, что бытие и мышление – одно и то же. По Пармениду у бытия, данного в наличности зрения и всякого чувственного восприятия, и мышления, осуществляющегося в идеальности умозрения,    один путь и одна цель, и эта цель – Единое, где сбывается полнота их неразличимости. И всё это было прекрасно, и совершенно в вашем духе. Да?! Было бы, если бы не одно «но». И это «но» – само их противопоставление. То есть ладно бы просто бы говорилось, что есть некое или должно быть некое единство. Единство – это хорошо. Но ведь речь идет о том, что прежде, чем было заявлено онтологическое тождество бытия и мышления, невольно и неявно было предположено различие бытия и мышления. И тогда спрашивается, а где, в чём или в ком коренится это различие? И ответ на вопрос о различии бытия и мышления совпадает с ответом на вопрос об их тождестве…
- Да, да, всё верно, – быстро продолжил речь Петера Фридрих. – Место различения и место отождествления бытия и мышления совпадают, и этим единым местом оказывается сам человек…
- Да. Бытие и мышление отождествляются в том же, в чём они и различаются – в человеке… И вопрос, почему и для чего же они различаются, оказывается более основательным, нежели вопрос о том, как сбывается их отождествление…
- Да, тем более, что событие единства бытия и мышления – это Божье чудо, а вот их распадение – процесс противоположный и связан скорее с антиподом Божества…
- И поэтому этот процесс должен быть ясно отражен в сознании?! – предположил Петер.
- Верно. С тем, чтобы это знание стало границей, страхующей от этого распадения.
- Согласен. Знание в целом является апофатической мерой ограничивающего полагания человеческой греховности, и только зная грех, человек становится способен его обойти. Другими словами, если пути добра неисповедимы, то основания зла ясны, отчетливы и абсолютно достоверны.
- И можно предположить, что сама достоверность, а с ней и точность – гарантия греховности, и поэтому Павел требует ничего не исследовать, в смысле искать точности. То есть речь идет вот о чём. Допустим, мы делим с тобой краюху хлеба. Мы можем, конечно, поделить её точно, например, с помощью измерительных инструментов, там, взвесив, измерив, исчислив, но всё равно останется неделимый остаток… О, Господи! – вдруг воскликнул Фридрих. – Мы же опять вернулись к тому, с чего начинали…
- Да, да, да. – Улыбаясь, соглашался Петер. – Только вначале об этом говорил я, а теперь вот заговорили вы. Если уж всё течет, то только по кругу…   
  - Ну что ж, по круг так по кругу, но зато мы возвращаемся к этой проблеме на новом более высоком уровне. В любом случае – так уж оно устроено – деление не разделяет вещь на две равные половины. И всё равно одному достается больший кусок, а другому – меньший. И поэтому всегда остается недовольство по этому поводу. Двух одинаковых половин одной и той же вещи, как и двух одинаковых вещей, не существует. И суть дела сказывается в тех словах, когда в нежелании с кем-нибудь сориться, кто-то говорит: нам нечего с тобой делить, а если находится нечто такое, что нужно делить, то всё, миру – конец, мир сходит на нет и начинается война, – с грустью произнёс Фридрих.
- Да, согласен. По-видимому, в этом-то всё и дело.
- И в итоге мы можем рассматривать и весь мир как эту единую вещь, которую делят два человека…
- …например, два первых человека? – с печальной иронией предположил Петер.
- Например. И первым делом два человека делят Бытие на Небо и Землю…
- Или, по словам нашего замечательного отче, на зло небесной Оценки и добро земного Товара…
- Да, поскольку всякому практическому делению предшествует теоретическая оценка-деление. Собственно, оценка – это же и есть деление как суждение-оценка (Urteil). Итогом оценивания вещи становится распадение всей ситуации на оцениваемый объект как плохой и хороший и самого носителя этой оценки. Изначальным для всякого оценивания оказывается деление на идеально-небесную Цену и реально-земной Объект. И обязательно или Земля-Товар по-аристотелевски перевешивает Небо-Цену, или Небо-Цена по-платоновски оказывается больше Земли-Товара. И теперь мы вновь ставим вопрос: в чём принцип различения мышления как акта оценивания и бытия как оцениваемого содержания…          
- Или в ком?!
- Да. Что за необходимость в человеке нудит его различать и противопоставлять оценивающую идею оцениваемому объекту? Как представляется, этой необходимостью выступает, по-видимому, страх, да что там страх, просто ужас – ужас перед растворением в бытии. Гарантией от этого растворения и становится выгода Я, которое сбывается как разница между товаром Земли и ценой Неба. Оно сбывается по формуле: Земля – Небо = Я, горизонт Земли – вертикаль Неба = центр тяжести Я.
- Постойте, господин герцог, получается, что прежде, чем пара людей начала делить мир, в каждом отдельно взятом человеке происходит  разделение мира на Небо и Землю, поскольку итогом этого деления, его неделимым остатком и центрально-тяжелой прибылью их, отнюдь, не баланса – он уже оказывается утраченным – но дисбаланса и становится само человеческое Я, то Я, что оказывается безнадежно неделимой разницей, Земли и Неба, замкнутостью их разомкнутости.
- Да, по-видимому, мы должны признать предшествование вторичному разделению по полам исходное и первичное разделение человеческого существа на две половины – небесную и земную. И здесь, как мне представляется, дела обстоят тем образом, каким они происходят в отражении в зеркале. То есть я бы предложил такой образ. Вот, каждый человек – это зеркало, и в этом зеркале отражается единство Неба и Земли. Но затем в отражении происходит какой-то таинственный сбой, и человеческое отражение этого единства разрушается. Теперь Небо и Земля, будучи отраженными, разделяются, и, разделяясь, меняются местами, как меняются местами при отражении правое и левое. Определенными заместителями Неба и Земли в человеческом зеркале становятся получаемой с Небес имя и получаемое от Земли лицо. Сами эти сущности даны опять же как две разницы. Так имя – это вертикальная и идеальная разница Имени Бога и Я как идеи-значения, а лицо – это реальное и горизонтальное буквально раз-личие Лица Земли и опять же Я как еще символа-знака. А в точке пересечения именной вертикали и лицевой горизонтали пребывает недостижимо-непостижимое крайне плотное ядро…
- Так что же такое Я?! – вскричал Петер с мукой отчаяния, значительно искривившего правильные черты его лица.
- Да, да, Петер, понимаю твою муку. Я сам в последнее время задаю себе этот вопрос. И всё чаще прихожу к тому ответу, что Я – это и есть сам его величество дьявол, – с адекватным вопросу Петера мучением, сдавившим его голос до хрипа, подвел итог Фридрих.
- Приехали.
- Да не говори. Но мы должны не смеяться от ужаса и плакать от радости, а понимать. И, по моёму пониманию, Я – это, действительно, что-то вроде монеты, но такой нулёвой монеты, где одна сторона – это нулевая идея-значение или цена, а другая сторона – это нулёвой символ-объект или товар. То есть в свете, точнее, в блеске этой монеты человек-субъект то цена, то товар, то оценивает другого, то оценивается другим.
- Да что же это такое?! – возмутился Петер, но в адрес Фридриха, а, скорее, самой проблемы. – Господин герцог, я всё-таки не пойму где пребывает само это различие Я внутри одного человека или между двумя людьми?
- По-видимому, и там, и там, – морща высокое чело, проронил Фридрих. – Ну, то есть оно осуществляется, сбывается одновременно и внутри, и снаружи.
- То есть, как только полагается нечто внешнее, то тут же образуется и нечто внутреннее?
- Да.
- И где же выход? – с той же отчаянной страстью вопросил Петер.
- Всё тоже: уравнивать Я и Ты на основе общего уподобления-подражания Христу, уравновешивать себя и другого так, чтобы центр тяжести весов этого отношения пребывал не в Я, но в Христе…
- И всё-таки я кое-чего недопонимаю и хотел бы разобраться. По вашим словам, Я сбывается как пересечение двух разниц – именной и лицевой. Это пересечение образует некую зловещую нулевую неделимость, наподобие неделимости-неразменности монеты. Назовём эту неделимость: Оценивающее. Исходными являются два отрицания. Первое – именное – отрицание представляет собой вычитание: Бытие – Оценивающее = Я-имя-цена. Второе – лицевое – отрицание также является вычитанием: Бытие – Оцениваемое = Я-лицо-товар. Верно?!
- Да. Всё верно.
- И проблема в том, что они никак не могут совпасть, как не могут совпасть две стороны одной и той же монеты, мы никогда не можем увидеть аверс, то есть лицо, и реверс, то есть имя, одновременно. Так?
- Да.
- И спасением является…
- И спасением является вплавление золотой монеты нашего Я во весь  золотой слиток Бытия, – быстро высказался Фридрих и с грустью продолжил:
- Но всё равно, и всё равно остается время… И это время заставляет нас теперь прервать наше рассуждение…
Пожелав всем доброй ночи, Фридрих удалился.
Утром следующего дня он пребывал в особом, в каком-то необычно возвышенном состоянии духа. По случаю этого воодушевления он решил отправиться туда, куда ходил крайне редко. Это были считанные по пальцам случаи, когда он, отправляясь прочь из замка, покидая городские стены, минуя деревню и оставляя далеко позади и внизу всю окрестность, восходил по крутому густо пестревшему мелкими цветочками склону горы Хойенбаденберг. Путь, по которому он, согнув спину параллельно земле и вытянув руки для равновесия, неспешно взбирался указывал шумно стекавший по склону ручей. Там, где он протекал, трава и цветы, росшие гуще и цветшие ярче, образовывали извилистый покров, убегавший высоко вверх. Каждый раз, взглядывая на ручей, он изумлялся той силе, что заставляла воду пробираться из самых глубин земли сквозь тайные поры и щели в недрах горы к самой её вершине, пробиваться сквозь горную толщу к поверхности, собираться в единый поток и бить из земли мощным ключом, давая начало реки, а с ней и задавая характеристику всей местности. Ручей, что стекал с вершины тонкой струйкой, приобретал на стыке двух горных склонов ширину речки, что разделяла расположившиеся в межгорной  долине и соединяемые мостом замок и деревню, а далее эта набравшая силу речка низвергалась с высокой кручи мощным водопадом высотой в несколько сотен локтей, и где-то далеко внизу, уже за пределами Хойенбаденского королевства вкупе с другими такими же стекавшими с гор речками впадала в полноводный текший на далекий север Райн. И вновь он поразился вот этому неоднократно виденному чудесному контрасту, который с легкостью вмещал в себя такой близкий тонкий стекавший с выси и ласково журчавший возле самых ног ручеёк и всю далекую незнакомую огромную ширь, прочерченную, прорезанную, образованную стоками горных вод и составляющую цепь ущелий, доходящей до края горизонта. Этот контраст внушал удивительное ощущение-мысль о том, что уже отбывшее начало-исток (Herkunft) наперед удерживает и хранит всю округу ему и из него следующего еще прибывающего грядущего (Zukunft). Несколько лет назад, поднимаясь сюда, он прихватил с собой собственноручно выдолбленное из распиленного елового ствола корыто. С помощью кинжала и нескольких дощечек он вкопал и закрепил это корыто прямо на пути течения ручья так, что, затекая в него и вновь вытекая, вода сохранялась в углублении деревянной чаши, превращая её  в источник питья. И теперь, взглянув на слепящий круг отразившей солнце воды и зачерпнув сложенными ладонями толику студеного света, он сделал несколько глотков какой-то особенно густой влаги, тщательно омыл ею вспотевшее лицо, а потом сделал несколько заветных шагов к месту перед самой опушкой елового леса, в непроницаемых глубинах которого терялась сама горная вершина, и медленно развернулся.
О, как, он всегда ждал этой чудесной встречи! Встречи с Бытием. Встречи с этим единством Неба и Земли, ничему неравному и неподобному. И это единство в полной мере он ощущал только здесь. Ибо только здесь существование достигало невыразимого и едва выносимого Великого равновесия, линия которого находилась прямо перед глазами, когда ни небо, занимавшее равно половину человеческого окоёма, ни земля, которой доставалась другая его половина, уже не доминировали друг над другом, но оба равноправно обнимались, как дитя и мать, брат и сестра. Вспоминая это глубочайшее впечатление – там, в миру – сравнивая, сопоставляя его с другими мирскими впечатлениями, он удивлялся, что событие этого чудесного равновесия столь редко. Когда он находился где-нибудь на пустынном лугу, на любой равнине, высоко в горах, он ощущал, что бескрайнее небо тотально владычествует над лежащей глубоко внизу землей, и, наоборот, в глубоком ущелье, где со всех сторон окружали горы, или же в городских ущельях, промеж высоких зданий, храмов и домов, взглядывая на просветы неба, он видел, что земля полностью господствует над узкими  полосками синевы. И только здесь великая река вечного Неба, втекая в берега всёобъемлющей Земли, наполняла её прекрасную разноцветную тяжелую чашу светлым лучистым прозрачным вином. И он пил это вино и плакал, пил и плакал, и вновь, как каждый раз, его сбивало с ног это небозёмное, неземное, мучительно-радостное опьянение, которым он молился и причащался, и, причащаясь, растворялся в этом несказанном единстве Неба и Земли. И, как всегда, придя в себя, он безвозвратно решался, обещал себе, что обязательно построит здесь себе домик, лачугу, хижину, чтобы навсегда здесь поселиться, забыть о том, что там внизу, уподобиться вольным и гордым небожителям, жить монахом, забыть людей, пить-есть, что Бог пошлёт, думать, страдать, вести записи, но только бы не расставаться с любимым дорогим ощущением. Но как же можно?! Там, внизу – люди, дела, заботы, войны, смерти. И значит это желание – только несбыточная мечта!? Но всё равно, всё равно, как было бы славно здесь поселиться! здесь, где так тихо и покойно, где грудь наполняет вечность, давая дышать легко и вольно, взгляд, распространяясь всюду, сливается со всем небом и  перестает выделять отдельные вещи в их бренности, тело широко и плавно волнуется живыми ритмами земли, а сердце вдруг вздрагивало и мерно замирало сердцевиной тяжести весов всего мира, на которых вновь, как и всегда, уравновешивалось светлая прозрачность неба и темная плотность земли. И вряд ли существовало переживание более целостное и завершенное, в чем человек сбывался наиболее полно!               
Отвлекаясь на побежавший с вершины Хойенбаденберга холодок, он заметил, что день уже склонился к вечеру. На верхушках елей противоположного холма на фоне темной синевы плясали красно-золотистые всполохи, вся долина была укрыта густой тенью, далеко внизу в жилищах людей здесь и там зажигались огни. Фридрих разглядел в глубине сумерек родной замок. Величавое и грозное убежище вблизи казалось отсюда игрушкой ребенка, и его ощетиненная стрелами башен и огней отгороженность от враждебного внешнего окружения вызывала ощущение какой-то умилительной беспомощности. Фридрих усмехнулся: бедный человек! всю жизнь он воюет с вызывающей страх реальностью вместо того, чтобы воевать с самим страхом перед ней. Он встал, поправил выбившийся из-за пояса поддоспешник, передвинул на поясе ножны с мечом, пригладил взвихренные ветром волосы и начал долгий спуск в долину, где его наверняка заждались. От витиеватого и почему-то более утомительного схождения долу Фридриха отвлекала возникшая еще наверху мысль. С каждым шагом эта мысль набирала силу и мощь, становилась шире и основательней, как текший рядом ручей. При входе в ворота замка она уже обрела очертания стройного убеждения, которым ему уже не терпелось поделиться. И, конечно же, первым он должен был встретить казначея. Герцог его и встретил. Петер шел погруженный в какие-то абстракции. Большая волосатая голова склонилась под тяжестью явно сложных бухгалтерских вычислений, в которых, судя по собранному гармошкой лбу, расходы не уравновешивались с доходами, как не соответствовало решение задачи заранее известному ответу.
- Не сходится?! – вместо приветствия, весело спросил Фридрих.
- Не сходится, – подтвердил Петер и немедленно изумился. – Откуда вы знаете? Или у меня на лбу всё написано?
- Конечно, написано. И не сойдется. Оставь Богу возможность справиться с этой разницей. Она только в Его компетенции. А лучше сделай-ка вот что! Возьми в погребе пару бутылок бургундского, найди нашего святого отче и дуйте оба в мои покои – разговор есть кое-какой…
Скоро троица закадычных собеседников собралась в герцогском кабинете за круглым столом, расположившимся между камином и окном, в котором багряно-черным остывал сгоревший день, передав эстафету бытия ярко полыхающему огню жаркого камина. 
- …Ну и о чём вы хотели поговорить, уважаемый Фридрих? – спросил Петер, подначивая к разговору герцога, уже успевшего впасть в задумчивость после нескольких стаканов вина.
- Я-то? – Фридрих вытащил взгляд из внутренней потусторонности и медленно перевел его на Петера. – Да не знаю даже с чего начать… Собственно речь о прибыли…
- О прибыли? – уточнил казначей.
-Да, о прибыли как о положительной разнице между вложенным и извлеченным, между покупкой и продажей, и как бы между тем, что есть, и тем, чего еще нет.  Понимаешь, Петер, прибыль – это положительная разница  между завтра и вчера, между продажей завтра и покупкой вчера, между уже-вложением и еще-извлечением. То есть, прибылеполагание – да  позволительно мне будет использовать такое слово – это жест такого усматривающего набрасывания, проектирования будущего как некоего «впереди», которое содержит некий избыток с точки зрения моего безнадежно остающегося во вчера, «позади» взгляда. Полагая прибыль, человек планирует такое будущее, которое ему представляется наиболее выгодным в свете того зрения, чья точка, исток незамедлительно, стремительно, молниеносно опрокидывается в прошлое. И, с одной стороны, прибыль как бы уравновешивает так предвиденное завтра с так положенным вчера, но, с другой стороны, так образованная прибыль – это зазор, разор,  раздор и  расщепление здесь-бытия…
- Чего? – изумился Петер.
- Ну, это я так называю способ человеческого присутствия, – наспех объяснил герцог. – Прибылеполагание расщепляет здесь-бытие, что распадается на взгляд-вперед, который чувственно воображает, выхватывает  будущий предмет прибыли, и мысль-назад, которая умозрительно припоминает, схватывает прошлое понятие этого предмета… Предмет это то, что оценивается, и предмет – это по преимуществу предмет оценки, а  понятие это то, что оценивает, и поэтому понятие это критерий и одновременно мера самой оценки. Обе крайности оказываются противоположными полюсами единой оси: оценивающее – оцениваемое…
- Господин герцог, мы же уже об этом говорили. В этой паре – оценивающее это сам субъект,  а оцениваемое – это всякий реальный объект, вещь, другой человек…
- Да-да, говорили… В акте оценивания важна именно эта дистанция. Дело в том, что основным фоном оценивания выступает сопряженный с онтологическим призванием смертного страх смерти, абстрагирующим и «увековечивающим» отчуждением от немилостивого факта которой обеспечивается та возвышенная дистанция, с чьей высоты открывается оценивающий взгляд, и вдоль которой становится возможным оценивающее понятие. То есть оценивание – это перспективно-проектирующее дистанцирование субъекта из Бытия, смертоносного для его временящейся единичности. В этом смысле всякое понятие это цена, всякое суждение –оценивающее, всякое умозаключение это жест, нацеленный на прибыль, полагание которой – это вымогание  меры различия между оцениваемым и будущим предметом и оценивающим и прошлым понятием, поскольку  различие это страхует от смерти, но не как внешней, но как внутренней.
- Прибыль – страховка от внутренней смерти? Ничего не понял, – выдохнул Петер с тем удовольствием, с каким  сбрасывают с плеч бремя тяжкое и неудобоносимое.
- Успокойся. Сейчас объясню… Оценивающее предположение  прибыли – это пред-у-смотрение будущего из прошлого, такой двоякий жест, когда субъект, с одной стороны, осуществляет усмотрение, смотрение-за, смотрение-«у», бросает взгляд pro и ob в еще не наступившее будущее как проекта и объекта, и в то же время, он смотрит из некоего позади,  из заранее, из «под», из «пред», из sub, из уже сбывшегося прошлого, при котором он пребывает. Субъект тут одновременно и здесь – «;;;», «sub», «под» и «пред», и там – «ob», «у». Он раздвоен зазором между оценивающим взглядом предусматривания и оценивающей мыслью предумышления, которым полагается прибыль.               
- То есть прибыль образуется между взглядом и мыслью, – хмыкнул  Петер. – Понятно. 
- Вообще, человеческое сознание-восприятие основывается на диалектике, где оно, с одной стороны, нечто предвосхищает, то есть полагает впереди, и нечто вспоминает, то есть полагает позади, причем полагает таким отрицательным способом. Полагая предмет, мы отрицаем его в понятии. Но отрицательность понятия следует понимать не в том смысле, что чего-то нет, а в том смысле, что понятие – отрицательно по отношению к положительной зримости предмета. Понятие отрицательно в том смысле, что оно не видимо, но слышимо, оно как бы с неба, но не с того, а с внутреннего неба сознания, а предмет – он вот в этой воображаемой реальности…
Петер понимающе кивнул.       
- И весь этот механизм сознания-восприятия – это такой противовес, где горизонт планируемого воображением будущего приблизительно уравновешен с вертикалью особым образом устроенного прошлого. И, конечно, центром тяжести оказывается Я, которое усиливает, буквально, утяжеляет себя противопоставлением, столкновением воображаемого будущего предмета и вспоминаемого прошлого понятия. Мы, намеренно основываясь на своём частном экономическом интересе, сталкиваем предмет и понятие, небо и землю. И это вместо того, чтобы их примирять и довольствоваться их единством, а не расщепленностью.
Фридрих замолчал. Ему самому еще что-то было не до конца ясно, и он видел, да и не только он, что, по сути, кружит на месте. Тем не менее, он не сдавался:    
- Итак. Человеческое сознание существует в двух модусах. Во-первых, оно либо что-то предвосхищает, и да, таким чувственным образом, предвосхищает хорошее или плохое, плюсы или минусы, возможность прибылей или риски потерь, а, во-вторых, оно задним числом рефлектирует вглубь и назад в направлении той точки отсчета, причины тех последствий, которой они детерминируются. Мысль-интенция подобна коромыслу, краями которого уравновешивается ядро человеческого существа. На одном конце коромысла предмет, на другом – понятие. И, человеческий центр тяжести сталкивает эти крайности, чтобы получить прибыль, которая вымогается как разность от вычитания двух крайностей этого противовеса, этого коромысла…
Фридрих вновь замолчал: рассуждение буксовало на месте – его былой просвет исчез. Желая разогнать мысль, он обратился к примерам: 
- Вот, положим, крестьянин (и об этом мы тоже уже говорили) он думает о хлебе, скотине, погоде, оброке, но о чем он совершенно не думает, так это о прибыли. У него задачи вырастить больше, чем в прошлом году. Он хочет все его усилия не оказались напрасными, он надеется на то, чтобы на этот раз урожай был не меньше, чем в прошлом году. Или вот взять купца. У него уже есть товар. Весь товар у него в наличии. Он вложил в него свои деньги. И жаждет получить больше, чем вложил. И не только для того, чтобы оправдать различные издержки…               
- Подождите, господин герцог, подождите. Я чувствую, что вы в тупике. Позвольте я продолжу.
Петер обнадеживающе взглянул на герцога. Не увидев в его взгляде возражений, он отпил из высокого бокала бургундского и заговорил:    
- Давайте разберёмся во всех формах прибыли. Тем более что я сам накануне об этом думал… Итак. Тут имеются сразу три вещи – во-первых, мы имеем рентную плату от аренды, потом обычную заработную плату, и, наконец, саму прибыль с капитала. Это же всё разные вещи по способу своего происхождения, заработная плата оценивает труд, прибыль – итог воспроизводства капитала, вложенного и извлеченного из объекта приложения, а рента – плата за пользование землей на основании простого факта владения ею. Вот самое простое – это, конечно, рента. Еще бы – делать ничего не надо, получай свою выгоду только потому, что эта земля принадлежит тебе, чем вы все, крупные землевладельцы, и занимаетесь…
На этих осуждающих словах казначей, изображая виноватость, посмотрел на герцога, но тот только кивнул головой, мол, валяй, чего там.
- И принадлежит земля вам, потому что, это, что называется, так сложилось, потому что ваше семейство оказалось довольно активным в отстаивании своих притязаний на эту землю, которую, тем не менее, вы очень любите и которой страшно дорожите. И в то же время, конечно, во всём этом есть какая-то несправедливость, поскольку, чтобы прокормить всю вашу довольно немногочисленную семью, столько земли не надо, и в то же время она нужна, чтобы составлять славу составляемого ею герцогства. И поэтому, конечно, большей частью эта земля обрабатывается крестьянами, которые расплачиваются за пользование ею барщиной, оброком, десятиной. А помимо крестьян здесь к тому же трудится сама Природа. Ну, ладно. Далее. В отличие от пассивного владения вещью земли труд – это уже активное извлечение пользы из косного объекта природы. Здесь нет этой пассивности незатейливого и непосредственного владения, сродни непосредственности такого иждивенческого потребления, - знаете, вот, кто-нибудь увидел яблоко, сорвал, съел, насытился и дальше пошел. Напротив, труд – это  активное воздействие на объект, опосредование вещи своей целью, деятельность по изъятию её из природы, присвоения и приспособления вещи под свои нужды, когда она становится дополнительным элементом всего хозяйства, или же продается на сторону, отчуждаясь в заработную плату. Но самое главное то, что активность эта крайне тяжела, требует физических усилий со стороны всего нашего, порой, такого немощного тела, сопровождается излиянием пота, а, то и крови, лишает сил, здоровья, а иногда и самой жизни…
Петер перевёл дух, взглянул поочередно на герцога и едва заметного викария и продолжил: 
- И, наконец, самое сложное явление – золото, деньги, капитал как средство осуществления производства. Дело в том, что в капитале происходит некий синтез двух предыдущих свойств – непосредственной пассивности владения в виде обладания деньгами и активности по их вложению в тот или иной объект. То есть, с одной стороны, это не требующая никакой активности данность наличия денег как собственности, а, с другой стороны, это всё-таки активность в виде соображения, проявления смекалки и интуиции в отношении того, куда выгодней вложить деньги. Таким образом, капиталистическая прибыль – это нечто среднее между заработной платой и рентой. И здесь мы подходим к определению самой этой денежной середины, того монетного центра, без которого Аристотель в пятой книге «Никомаховой этики» не мыслит справедливого обмена. Серединность  капиталистической прибыли в ряду – рента, заработная плата, капиталистическая прибыль – это срединность самого товарно-денежного обмена, с необходимостью центрируемого монетой…
- Да, и такая эволюция стоимости показывает, что прибыль – это не часть стоимости, а, по сути, вся стоимость – это и есть одна сплошная прибыль, – стремительно заключил Фридрих, почувствовав в речи Петера цезуру.
Петер осекся и попросил:
- Я бы всё-таки хотел продолжить. Господин герцог, вы помните наше рассуждение об образе весов в круге и о таком трёхэтапном генезисе умозаключении, составляемого углами вписанного в круг квадрата?
- Ну, конечно, помню. 
- Так вот генезис умозаключения  – это и есть генезис стоимости как символа экономического договора-сделки. И, конечно, вся эта конструкция уже имеется в виду самим Аристотелем, коего и можно считать первым экономическим теоретиком, кто выдал первым определение денег, назвав монету заменой, заместителем, символом потребности и желания. Здесь тоже самое, что и в образовании умозаключения в диалоге. Вначале имеется некий разрыв, различие, расщепление между, как минимум, двумя людьми. Из этого разрыва возникают два суждения или оценки – одно суждение-оценка на стороне продавца, другое – на стороне покупателя. И, конечно, оба суждения являются субъективными. Как мы уже оба неоднократно указывали, одно дело цены вещи для того, кто продает и отдает вещь, которую он имеет или сделал, – она для него заведомо сверхценна, единственна, незаменима, и поэтому дорога. И он неизбежно завышает цену этой вещи, он её явно переоценивает и, конечно, несправедливо. Другое дело, когда вещь оценивает тот, кто приобретает, покупает, берет, – приобретаемая вещь для него – одна из многих, она заменима, и если ему не понравится цена – он может пойти и купить её в другом месте, поскольку, в конце концов, у него есть священное право на выбор. Поэтому покупатель с необходимостью занижает цену на вещь, недооценивает её, зачастую несправедливо. Итак, мы имеем две субъективные и поэтому несправедливые оценки. Эти две потребительские оценки можно сравнить с парой уже известных нам суждений. В том смысле, что повышенная оценка вещи-товара, когда цена явно завышена и по-аристотелевски «больше» она аналогична общему суждению, а заниженная оценка, когда цена «меньше», она аналогична частному суждению…
- Постой-ка, Петер. Здесь я хотел бы кое-что заметить. Завышенная оценка подобна общему и отрицательному суждению, восходящему, буквально, завышаемому к некоему небесному знаменателю, то есть «больше» это еще и «выше», а заниженная оценка подобна частному и положительному суждению, которое занижается именно что к земле, и «меньше» это и еще «ниже». То есть, в торге завышающий цену  возвышается к небесам, а занижающий цену тянет вещь к земле. Так случается раздор двух безнадежно субъективных суждений как осуждений-оценок, в котором одна сторона возносится на небеса, на которых страдание труда и его понятия перевешивает радость потребления предмета, а другая снижается на землю, где радость потребления предмета перетягивает мучительность усилий, затраченных на понимающее производство вещи. Вот. Это всё, что я хотел бы сказать.
Выслушав герцога, Петер еще некоторое время внимательно смотрел на Фридриха и как будто сквозь него, потом встал, с волнением походил по комнате – от окна и обратно, снова сел и заговорил:
- Давайте-ка вернемся к началу…
- Смотря – к какому? – засомневался Фридрих.
- Вот, смотрите. В мире всё без остатка делится пополам…
- Я бы не торопился с такими обобщениями…
- И, тем не менее. Я бы настаивал на этой аристотелевской парадигме. Итак, в этом мире все без исключения делится пополам. Это означает, что исходным, изначальным является очевидное наглядное различие,  противоречие и неравновесие, спор и конфронтация сторон, а не некое мистическое непостижимое единство, тождество и баланс. И это означает, что людям всегда есть, что делить, а потом с необходимостью обмениваться. Один делает вино, другой печет хлеб, или как у Аристотеля: один – врач, другой – земледелец. Это различие непреодолимо. Поэтому люди должны обмениваться. Непосредственное сопоставление вина и хлеба невозможно. Нельзя уравновешиванием меры вина и меры хлеба на весах их приравнять. Нет ни в хлебе, ни в вине того общего вещества, что мог бы стать общим знаменателем. Вино и хлеб ничто не объединяет, поэтому не может быть непосредственного баланса-равенства субъективной ценности или полезности обмениваемых вещей…
- Это, как я понимаю, всё Аристотель? А не сам ли Аристотель преодолел трансцендентное различие идейности вещи, когда идея, по Платону, суверенна по отношению к другой суверенной идее, когда идея жизни тотально отделена от идеи смерти, – и всё это Аристотель преодолел тем, что подвел под порядок вещей абсолютную систему логических понятий, объединенных вокруг единой субстанции, что обладает максимальной мощью проницать собой всё и тем всё со всем сравнивать?
- Да, точно так, но дело в том, что даже для Аристотеля экономика оставалась областью таинственного различия между людьми, поэтому он искал то, что со всей очевидностью объединяет винодела и хлебороба. И нашел это в общем свойстве людей испытывать потребность.
На этих словах казначей с сожалением посмотрел на Фридриха:
- Вы, извините, но мне необходимо кое-что повторить, но мне кажется, что мы до сих пор не зафиксировали точку отсчета.
- Да, хорошо. А точкой отсчета, как я понимаю, выступает наглядное и чувственное различие потребности, само различие предмета потребности?
- А как же?! Конечно! Вот у вас есть вино, а меня – хлеб. И они различны как кровь и плоть…
- Как небо и земля, – тихо добавил викарий.
- Да. Вот Аристотель и говорит, что до;лжно быть монете, чтобы обмен был возможен, а с ним и вся практика человеческих взаимоотношений. Каждый из нас одновременно продавец и покупатель, и у каждого из нас что-то есть, а чего-то нет. Один, продавая хлеб, покупает вино, другой – продавая вино, покупает хлеб. Оба участника товарно-денежного обмена составляют пропорцию, и, будучи противопоставленными и крайними членами пропорции, они оказываются крайними терминами умозаключения, которое было бы невозможно без среднего термина в виде монеты. Монета позволяет преодолеть пропасть между кардинально разошедшимися крайними терминами-членами, дав им уравновеситься в приемлемый для обеих сторон компромисс. И тогда после долгих препирательств и последовательной смены суждений оценок типа «Этот хлеб стоит столько-то», «А это вино стоит столько-то», наконец звучит желанная для обеих сторон окончательная оценка обеих вещей, благодаря которой происходит обмен вина на хлеб, а далее имеет место удовлетворение потребность хлебороба в вине, а винодела – в хлебе. И выражением этого обоюдовыгодного обмена становится умозаключение – «вино есть хлеб». И эта окончательное устраивающее обе стороны умозаключение уравновешивает два суждения-оценки посредством  среднего термина монеты. И это тот самый баланс, что устанавливается на весах торга-спора. И, таким образом, в случае с Аристотелем мы имеем дело с самой объективной теорией стоимости.
Казначей глубоко вздохнул и замолчал, потирая взопревший лоб. Фридрих еще выждал немного и заговорил: 
- Ну, что ж, всё это, конечно, понятно. Мы имеем три неизменных  источника богатства. Это сама Земля в милости материнской Природы, это вмененный Небесами Труд, и, наконец, это Деньги, прибыль с оборота которых оборачивается прибылью. В последовательности этих трёх источников богатств можно видеть закономерность формулы вычитания: природная Земля-Вещь – божественный Труд-Ценность = человеческая Капитал-Прибыль, где разница от вычитания – это сам ключевой результат, общий знаменатель и средний термин, который уравновешивает крайние позиции вещи и ценности, реальности и идеальности стоимости. И теоретической схемой усреднения и балансировки небесного Имени и земной Вещи является квадрат пропорциональности умозаключения, в котором крайние углы – это крайности трансцендентного имени и трансцендентной вещи, а внутренние углы – крайности имманентной цены как понятия и имманентного товара как предмета. И, конечно, кто, как не Аристотель, будучи отцом-основателем самой логики и создателем вот такой силлогистической схемы товарно-денежного опосредования в виде квадрата пропорции, может выступать авторитетом в определении стоимости. И всё-таки, и всё-таки… В этой своей теории стоимости, которую можно обозначить, как имманентную, Аристотель всё равно идет от Земли, как ты и сказал, от более изначального, чем согласие и единство, различия, и, наконец, от чувственного предмета потребности. Очевидно, что этой имманентной теории оппонирует трансцендентная теория стоимости Платона с его небесным понятием труда. Его теория учитывает некие внеэкономические вещи, прямо скажем, мистические, такие, как Земля, Небо, страдание, бессмертие и так далее. Ну, ладно, по порядку. Давай сначала вернемся к прежде перечисленным тобой способам получения прибыли. В совокупности всех трёх элементов мы имеем некий треугольник стоимости. Прежде, собственность и рента с неё. Насчет собственности я с тобой согласен отчасти. Здесь действительно есть что-то радикально несправедливое. Сколько тут крови льется! Но ведь собственность – это еще и суверенность, а значит сама государственность как гарантия безопасности существования и процветания всей общины. Но, конечно, в идеале земля как объект собственности должна принадлежать всей общине, а рента, если таковая имеет место, должна справедливо распределяться между всеми её членами. Итак, что же такое собственность? Первым объектом владения, собственности человека во все века, конечно же, была земля, причём земля и  как кусок плодородной или не очень местности, и Земля как таковая, как место обитания человека, и земля – это, собственно, первый объект того самого зрения, усмотрения, о котором я уже говорил. И земля – это в принципе земля потребления, как сначала зрительного, а потом и практического, и поскольку взгляд – это то, что вперед, то и потребление – это вперед-потребление. Воображающее или реальное полагание предмета потребления – это, прежде всего, полагание самой земли как сферы потребления, и полагание её плодов в рот, а потом рентной платы за их выращивание. Пассивное обладание объектом – плоть от плоти от пассивного смотрения на объект. Посмотреть – это уже присвоить, буквально, «положить глаз», потом присвоить как «положить в карман» и так далее. Следующее. Полной противоположностью радости и удовольствию потребления является, конечно, страдание и неудовольствие труда. И если потребление – это реальное, господское, обогащающее, праздное полагание предмета, то труд – это по преимуществу идеальное, обедняющее, мучительное, рабское отрицание-возведение вещи к ценности предмета. Если потреблять означает пусть и пассивно, но господски наслаждаться прибылением себя, то трудиться значит, хоть и активно, но рабски терпеть и страдать, и, прежде всего, терпеть убыток и утрату в отношении своих сил, здоровья и жизни, терпеть убыление себя, о чём и говорит Аристотель. Страдание труда основано на отчуждении трудящегося в пользу трансцендентной  вещи, в которую он вкладывает свою небесную душу…
- А удовольствие потребления – это присвоение потребителем той же вещи в пользу своей земной плоти? – перебил Петер.
- Да. Труд и его содержание – это тяжелое и мучительное сгущение небесной цены, а с ней и всех небес в мистическом Имени. Поэтому труд  сопряжен с мышлением, измышляющим цену назад в прошлое. А еще труд сопряжен с верой. Да и сама вера – это, прежде всего, труд, труд самого сердца в отличие от познания, которым разум потребительски присваивает мир. Трудящийся обязан верить, верить в то, что его труд не напрасен, что всё не зря. То есть, помимо того, что труд – это усилие и страдание, это еще и упование, питание надежды, способ прозревать сквозь видимое невидимое. Труд – это жертвование собой. В отличие от потребления, степень которого нам понятна и известна, результат труда только предполагается, в него можно только верить, как и призывает нас Платон. Когда я потребляю, ем или там пью, я непосредственно чувствую, ощущаю вещь изнутри. Вещь, а с ней и весь мир, символом которого она является, пребывает полностью внутри меня. Тем сам я её познаю и знаю, потребляемая вещь, наполняя меня, сама наполнена моим переживанием. Но когда я тружусь, вещь пребывает снаружи. И, вообще, потреблять – это потреблять внутрь, а трудиться – трудиться наружу. В труде тяжелая косная вещь остается неизвестной и непонятной. Обрабатываемая вещь – это вещь в себе, она является трансцендентной. Труженик её не знает, но верит в то, что из этой вещи что-нибудь получится. И поэтому в труде вещь – это не вещь для меня и во мне, но сам труженик -  это человек-для-вещи, а вместе с ней он – человек для мира и бытие-в-мире. Здесь, в труде не потребляемая вещь как символ мир находится внутри человека, имманентна ему, но, наоборот, трудящийся человек пребывает внутри вещи как трансцендентного мира, и он буквально вкладывает в вещь себя. И, вообще, труд – это и есть дело трудно-верного вложения человеческой души во всячески сопротивляющуюся этому вещь, и, напротив, потребление – это уже обратное вложение вещи в плоть. С одной стороны, вещь трудно и верно наполнена небесным содержанием души трудящегося, а, с другой стороны, вещь легко наполняет земную плоть её потребляющего. В потреблении – вещь-мир внутри человека, внутри его сознания, вещь-в-человеке, а в труде – человек, его присутствие внутри мира-вещи, внутри Бытия, человек-в-вещи. Человек то потребляет, то трудится, то мир в нём, то он в мире, то вещь во рту человека, то сам человек во рту мира, в качестве его языка. Можно даже сказать, что, когда мы потребляем, мы едим вещь, мы едим Землю, а когда трудимся, вещь, мир, Небо и Бог ест нас. Словом, как мы едим Природу-мать, так Бог-отец ест нас. Но это как раз и нормально, поскольку здесь сбывается единство Неба и Земли. Поэтому труд оценивает вещь извне, заряжая её мистическим содержанием, которое, увы, нельзя точно исчислить, посчитать, взвесить на весах, как нельзя взвесить душу. А потребление оценивает вещь изнутри, плотским чувством и непосредственно. Оно оценивает вещь со стороны вкуса, со стороны рта, то есть, со стороны плоти, и такая оценка есть простое познание, поскольку познать значит вкусить и  познание изначально вкушение и раскусывание, разделение и анализ. Если труд оценивает вещь синтетически, собирая и сгущая, то потребление назначает ценность аналитически, раскусывая и переваривая. Вещь, перевариваясь во мне, непосредственно воспринимается всем моим телом и познается. Вот, не зря говорят, человек есть то, что он ест. Итак, единая вещь оценивается двояко: с одной стороны, труд оценивает вещь к божеству душевной сердцевины небесного имени, с другой стороны, потребление оценивает вещь к земной плотности её наличной поверхности.
- Значит, не вещь расщеплена, расщеплен сам оценивающий человек? – тонко уточнил викарий.
- Именно. И расщеплены сами оценивающие друг друга люди. Будучи разделенными, труд и потребление разрывают небесную душу и земную плоть. Тем самым мы имеем здесь радикальный контраст, пламень и лёд, кровь и плоть, небо и землю, две абсолютные крайности, которым как будто не сойтись. То есть, здесь проблема в том, что поляризованы два разных способа отношения и оценивания вещи. Но мне думается, что всё далеко не так безнадежно, и спасение как раз в самом таком разительном контрасте. И я уверен, что именно здесь на уровне различия трудовой боли пребывания меня в вещи, моей души-в-вещи и потребительской радости и удовольствия пребывания вещи во мне, вещи-в-моём-теле имеет место фундаментальный разрыв, как разрыв небесного духа и земного тела. Но разрешиться этот контраст может только в отношении к вещи. Душа и тело могут примириться, уравновеситься в самой вещи, в особенном отношении к ней, в признании её особого онтологического статуса. И, как думается, сам этот контраст, сами эти крайности как будто для того выделились, чтобы в итоге уравновеситься…            
- Хорошо, господин герцог, – быстро заговорил Петер, – получается, что и ценность, созданная трудом производителя-продавца и ценность, создаваемая потреблением покупателя-потребителя, одинаковы в своей  частности и субъективности, и они всё равно нуждаются в объективном балансе меновой стоимости, а значит и в посредничестве объективно ценного монетного символа, как и заключает Аристотель? 
Фридрих внимательно взглянул на Петера, помолчал немного и предложил:
- Петер, я отвечу на твой вопрос, обязательно, но только позже, когда доведу до конца это рассуждение… Итак, мы видим, что Платон выступает теоретиком трудовой теории стоимости, такой, я бы сказал, не земной теории, как у Аристотеля, а небесной теории, которая настаивает на мистическом содержании вещи в виде содержания вложенной в вещь души человека и… Бога, ведь каждая вещь, прежде всего, создана Богом и несет в себе трансцендентное идеальное содержание. К этому относится и учение реализма. То есть, если Аристотель идет от потребления в понимании ценности вещи как степени удовлетворять плотскую нужду человека, как возможности потрафлять человеческой радости, то Платон исходит от страдания труда и трудной веры в его результат. Для него ценность вещи заключается в мере затраченного на её производство душевного усилия и того мистического упования на небеса, на Бога, с чьей помощью работает всякий труженик, и, кстати сказать, воюет воющий, ибо оба – крестьянин и воин – жертвуют здоровьем и жизнью. Как потребление и его предвосхищение зрительно идет в будущее, так труд как мыслительное сгущение значения или переназначения вещи в предмет идет в прошлое. Труд вспоминает прошлое…
- Подождите, господин герцог. Труд может и нацелен в прошлое, но ведь его результат никак не явлен. Он только ожидается. Вы сами говорите, что труд предполагает веру, но верить-то можно только в то, что будет. Как там у Павла: вера – это «осуществление ожидаемого». То есть, верный труд – это еще и то, что устремлено в будущее…
- Хорошо, согласен! Труд направлен двояко: своей именной составляющей в прошлое, своей вещественностью – в будущее. И в своём деянии труд стремится их сблизить, объединить и упразднить различие между ними… Я бы еще сравнил труд с собиранием камней и всхождением, тяжелым вскарабкиванием на гору, и, наоборот, потребление – это разбрасывание камней, нисхождение, спуск с горы, как солнце, что до полудня совершает тяжелый труд восхождения по небосклону к зениту, а после полудня приходит в отдохновение нисходящего закатывания.
- И, значит, мы имеем круг, цикл! – воскликнул казначей.
- Да! И этот цикл, будучи наполнен экономическим и даже экономическо-душевным содержанием в виде эмоций удовольствия и страдания, имеет и логическое выражение. И это логическое выражение будет даже поважнее экономического! Здесь мы можем в полной мере сравнить Платона и Аристотеля! Вот, смотри, Петер. В труде мы идем от вещи. Вещь – земная, непосредственная, чувственная – выступает опорой, точкой отсчета. Здесь всё – чувственно, вещественно. Трудящийся, прежде всего, чувствует вещь. Поэтому основой его отношения к ней является чувственное восприятие, а его выражением выступает чувственное суждение, в котором чувство повергается рефлексии, отражается идеальной формой. Для Платона эта форма является идеей, что тождественна с именем. На это Платон указывает в «Федоне», где говорится, что сама фактичность имен человеческого языка говорит в пользу существования идей типа «добра самого по себе», «красоты самой по себе». Но для Аристотеля – это только, по слову Оккама, первичная интенция, что производит только понятие-о. И здесь важно вот эта частица речи – «о», составляющая слова «описание». То есть, чувственное высказывание описывает. И то, что оно описывает это сам «вид» как идея. Платоновская идея-вид – это абсолютная и мистическая сущность вещи. Для Платона, но не для Аристотеля. Для Аристотеля вид – это только наглядный знак, видовое отличие, что подчинено «роду» как мере действительного определения вещи. То есть, это чувственное высказывание, простая рефлексия, выделяя вид, ничего не определяет и не доказывает. Она только называет, сказывает: «камень – тяжел», «человек – смертен», «вино – приятно». В сущности, это – обычное высказывание, которое соблюдает горизонтальное равновесие наличной вещи и имени в общем виде: вещь есть имя или лицо есть имя. О горизонтальном равновесии высказывания речь идет в «Филебе», где Платон, отказываясь от центристской монистичности идеи, вдруг заявляет, что благо «ловится» не одним элементом типа идеи, а тремя – красотой, соразмерностью и истиной. Все три элемента составляют триаду…
- Троицу?! – то ли вопрошая, то ли утверждая, воскликнул викарий.   
- Именно. И каждая её ипостась существует неслиянно, но и нераздельно с другой. Они составляют единое, как составляет единство структуру высказывания: существительное есть прилагательное, выступающего единицей человеческой речи… Ну, ладно, это – всё пока предисловие. А теперь – о главном!... Каково же значение такого высказывания в структуре самого цикла? Значение этого высказывания – в выражении самого труда. Это горизонтальное высказывание направлено как трудное восхождение от вещи к имени, чье единство всё трудовое предприятие и воплощает. То есть, если понимать это высказывание как суждение, то его схемой будет отнесение вещи как всеобщего субъекта к предикату единого имени, к предикату единого. Или в других понятиях, это горизонтальное суждение заключает от количества вещного различия к качеству именного единства, от количества – к качеству. То есть, в целом, трудовое суждение или суждение предложения выражает вектор трудного восхождения от горизонтальности земной вещи к вертикальности небесного имени, что эмоционально наполняется страданием души, отчуждающейся в пользу единства вещи и имени. И здесь, конечно, должен прозвучать главный вопрос: а что выступает мерой это трудового восхождения души на гору мира? Да?!
- И что?! – подыграл Фридриху Петер.
- То, что и является мерой человеческой жизни во всей философии Платона. Бессмертие души как абсолютно личная, безусловная, неизбывная, достоверная и неопределенная мера человеческой жизни. И ко всем этим сильным эпитетам необходимо добавить еже один – это трансцендентная мера. Предельной мерой трудового восхождения души выступает трансцендентная периферия Бытия…
- Так, интересно, – несколько скептично отозвался казначей. – Труд мотивирован трансцендентно?..
- Именно. И в том, что труд сопряжен с болью, страданием, жертвованием собой, своими силами, здоровьем, сопряжен со страхом смерти, только поэтому мотив  труд – трансцендентен, ибо только сама трансцендентная мера бессмертия души способна противопоставить себя страху смерти как самому, как сказано в том же «Федоне», величайшему страху. В труде вера входит в столкновение, в войну со страхом смерти и выходит из неё победителем!
- Или не выходит… – саркастично добавил Петер.
- Всё равно выходит, даже отправляясь на небеса…
- Ну, хорошо. А что дальше? Вот трудовая фаза экономического цикла достигла предела и… ? 
- А дальше, да – проблема. Дальше – то, что человек – «слишком  хрупкий сосуд для того, чтобы выносить священные дары»… Дальше – разрыв между именем и понятием и время… Словом, потом круг Бытия сворачивается в структурированный крестом цикл колебания между  вертикалью качества и горизонталью количества… Я понимаю, что выражаюсь туманно, но попробую объяснить. Дело в том, что в нас заранее вписан другой предел, причём он-то и является основополагающим, но именно потому, что он определенным образом соотносится с трансцендентным богоравным бессмертием души, мы можем говорить о его вторичности. Я говорю о мотиве родового бессмертия, о мотиве бессмертия человека как члена человеческого рода. Этот мотив по контрасту с трансцендентным мотивом оказывается имманентным мотивом, а способ соотношения одного с другим носит характер отражения. Имманентный мотив отражает, зеркалит мотив трансцендентный, меняя его значение на противоположное. Геометрически это проявляется в том, что трансцендентный круг Бытия обращается в имманентный центр этого круга, который, вытесняя его, вбирая в себя весь смысл его существования. Эта центральная точка, нулевая точка выступает абсолютом, одиноким полюсом соотнесения всего со всем. Но даже образно она всё равно несет печать того, из чего она происходит. Ведь образное обозначение нуля как маленького кружочка, по сути, наследует своей фигурой тому большему кругу Бытия, которое нулевой центр собой вытеснил. Но при этом вытеснении радикально изменилось то, что, если круг трансцендентного Бытия – это пустота простой разреженности, то нулевой центр – это полнота максимальной сосредоточенности. И эту точку Аристотель определяет как Субстанцию, объявляя её высшим родом. Обрати внимание, Петер, что высшие категории Аристотель называет родами, то есть чем-то, что предельно глубоко коренится в  самом человеке, касаясь его самых заветных страхов и наслаждений. И еще… По твоей давешней подсказке можно утверждать, что эта нулевая точка субстанциального абсолюта в точности приходится на осуществление самого родового бессмертия, то есть, события зачатия новой жизни.      
- То есть, по вашим словам, уважаемый герцог, получается, что амплитуда существования человека простирается от трансцендентной и периферийной меры события личного бессмертия до имманентной и централистской меры осуществления родового бессмертия. Да, действительно, широк человек!..
- Да. И здесь и трансцендентный предел, и предел имманентный – это периферия и центр одного и того же круга…
- Хорошо. А в чём же значение этого субстанциального абсолюта, вот, в смысле экономического цикла производства  и потребления?
- В том, что он выступает точкой отсчета вектора как раз потребления, – кратко констатировал. – Причём потребления как способа поддержания тела, этого непосредственного участника самого рода, индивидуальной меры всей родовой жизни. Родовая жизнь выражается в теле и, собственно, до проблем души её мало дела. Ведь, так?! И, вот, теперь можно что-то утверждать в отношении уже не горизонтального вектора предложения, восходящего от количественного различия к качественному тождеству, а вертикального вектора спроса, нисходящего от качественного знаменателя, единицы измерения к самому количественному объекту как результату деления вещи на знаменатель. То есть, в итоге мы получаем пересечение двух векторов с особенной и таинственной точкой в центре, которой до их пересечения, вообще-то, не было. Но, однажды возникнув, эта точка предстает необходимейшим обстоятельством для всех сторон…
- Так, хорошо, господин герцог. Позвольте одно замечание. Смотрите, что получается. Вы говорите, что горизонтальный вектор предложения восходит, а вертикальный вектор спроса нисходит. Так? Но ведь это сама ситуация торговли, когда сталкиваются продавец и покупатель. Продавец, представляя интересы вещи и производящего её труда, стремится восходящим вектором завысить цену, чтобы сбыть дороже, и, наоборот, покупатель, представляя интересы своей собственной потребности, стремится занизить цену, чтобы купить дешевле…
- Замечательное замечание, Петер! Благодарю. Точно так. И способом примирения этого противодействия выступает полагание средневзвешенной стоимости как среднего термина всего торгового силлогизма, в котором уравновешиваются горизонтальное суждение предложения и вертикальное суждение спроса. Но средневзвешивание стоимости не состоялось, если бы еще раньше не было бы монеты. Тем самым, монета как раз со всей очевидностью показывает природу того нулевого абсолюта, который она собой и выражает. То есть, можно видеть, что экономика и логика – это какие-то две сестры-близняшки, неотступно следующие друг за другом. И, выражая и в то же время обусловливая его, монета своими свойствами  соотносится со свойствами самого субстанциального абсолюта. Давай, Петер, вспомним пятую книгу «Никомаховой этики» Аристотеля, где он перечисляет атрибуты монеты. Итак, во-первых, монета – это просто ценная вещь, ценное количество, во-вторых, единица измерения стоимости, мера качества, в-третьих, средство обмена и, в-четвертых, средство накопления. Все четыре свойства – не случайный и не необязательный набор характеристик. Все свойства монеты – это жесткая категориальная конструкция, включающая горизонталь количества, вертикаль качества, образуемую их пересечением точку отношения и категорию модальности. Последняя категория отражает все три элемента в характеристиках логической и временной модальности. Так, количественная горизонталь отражается в модальности возможности и будущего, качественная вертикаль – в модальности необходимости и прошлого, точка их отношения – в модальности действительности и настоящего. Всё это, как ты понимаешь, Аристотель. Но здесь есть и Платон… До недавнего времени я воспринимал Платона как полного антипода Аристотеля. Но вот недавно перечитал «Теэтета» и «Софиста» и так, неожиданно, для себя понял, что не так уже и противоположны. Аристотель полностью содержится в Платоне. Он его полностью обусловил и даже предвосхитил. И здесь нельзя говорить: де Платон чего-то недопонял, а вот умница Аристотель взял и всё довёл до конца. Ничего подобного! Платон на голову выше всякого Аристотеля! Он полностью учел наперед возможную рациональную альтернативу своего мистического учения и даже сам положил начало этой альтернативы, когда, например, устами Чужеземца говорит, что «бытие есть ничто». Этими словами он говорит, что трансцендентно-периферийное троичное Бытие своим двойником, своей пародией имеет некое нулевое ничто, которое у Аристотеля становится субстанцией. И в том же «Пармениде» Платон, занимая срединное место,  неслучайно апологии мистической статичной незыблемости в духе Парменида противопоставляет доктрину гилеоморфного динамизма, которую представляет персонаж по имени Аристотель. Известно, что реальному Аристотелю, ученику Платона, было всего 16 лет, то есть, в том возрасте, когда трудно иметь собственную философскую позицию, к тому же способную оспаривать с великим учением великого мужа. Просто Платон, возможно, разглядел в даровитом юноше своего мировоззренческого антипода. И я даже могу утверждать, что сам Платон научил юного Аристотеля создать учение, альтернативное своему…
- А зачем? – с сомнением спросил Петер.
- Затем, видимо, чтобы попытать своё учение на прочность. Будучи правоверным диалектиком, Платон понимал, что подлинной мысли ничего не страшно, как свету, который и во тьме светит. Ну, и к тому же Платон предвидел, что человеческому знанию необходимо надлежит пройти круг, описав которой оно вернется к началу. Платон чувствовал ту силу, которую несет в себе воля к знанию, и которую ничем не остановить и необходимо исполниться, чтобы, например, дать свершиться евангельскому предостережению о грядущем обращении мудрости мира сего в безумие перед Господом. В конце концов, то, что случилось между Платоном и Аристотелем – это судьба человечества, которая всегда в руках Божиих. Ладно, чего гадать?! Как бы там ни было, нам надо самим разбираться с этим спором и… попытаться примирить две эти полярные позиции. Правда, уже при условии, что мерой примирения явится Иисус Христос! Итак, где же Платон уже предвосхитил Аристотеля? Уже в самих четырех доказательствах бессмертия души. Первое доказательство, основываясь на чувственной, природной диалектике обращения одной противоположности в другую, в итоге исходит из наличного различия вещей, полагая категорию количества. Второе доказательство, имея ввиду составляющие знание умозрительные сущности самих по себе и отправляясь от порядка отождествления, синтезирует категорию качества. Третье доказательство, учреждая связь сферы наличного количества и умозрительного качества, формирует категорию отношения. И четвертое доказательство, называя душу эйдосом жизни, просто утверждает модус вечности души на фоне бренности всего остального. Тем самым, здесь Платон невольно положил категорию модальности. И вот эту четверицу как характеристик бессмертной души Аристотель переводит на язык высокой метафизики. И на этом языке систематизирует весь цикл познания. В этом цикле вначале мистическая  вещь по горизонтали количественного суждения переходит в вертикальное качество её именования. Я бы назвал это самое примитивное чувственное высказывание презумпцией, допущением, предположением, поскольку здесь нам предлагается поверить в то, что это так, принять на веру…
- Как на рынке предлагается поверить в то, что эта вещь такова и является тем, чем кажется…   
- Примерно. Собственно, это и есть фаза предложения. Следующая фаза познания – это обоснование. В этой фазе несомое именем ощущение затвердевает в понятии. По сути, это самая главная и самая таинственная фаза. На этой диагонали превращения имени в понятие находится разрыв, в зазоре которого периферия Бытия становится центром субстанции, мистический горизонтальный баланс вещи и имени, сказываемый в симметричности высказывания, скручивается в рациональный вертикальный баланс понятия-стоимости и предмета-товара, выражаемый в асимметричности суждения.
- Я так полагаю, что эта фаза примерно соответствует ситуации, когда нам дают попробовать вещь на вкус с тем, чтобы мы уверились в её доброкачественности…   
- Да. И это получаемая в результате перекручивания круга Бытия точка субстанциального абсолюта и является точкой основания, на которое в полной мере опирается следующая фаза – доказательство. И это доказательство представляет полное умозаключение, в котором полагающее количество вещи суждение соотносится с суждением, полагающим качество основательного знаменателя-единицы измерения, и, деля меру вещи на качество единицы измерения, итогом умозаключения является определение, схватывание значения вещи как, например, количества цены…
- И фазе доказательства соответствует сам вектор спроса и покупки, когда мы приходим к среднему термину как средневзвешенной стоимости между интересом покупателя и интересом продавца, потребности и труда…
- Да. Итак, весь цикл умозаключения включает горизонталь допущения, диагональ обосновывающего определения и вертикаль доказательного умозаключения. Все три элемента составляют крест, причём крест, вписанный в круг. Полюса вписанного в круг креста соответствуют четырем вышеназванным категориям – количеству, качеству, отношению и модальности. Эти четыре категории – как четыре стихии: вода, воздух, огонь и земля. И они же, напомню, четыре функции монеты. То есть, вытеснившая круг трансцендентного Бытия как единства небесного Имени и земной Вещи       субстанция как имманентного нуля креста пересечения горизонтали количественного объекта и вертикали качественного значения-стоимости – это теоретическое отражение экономического порядка монетного обмена. Контраст прост: трансцендентный круг Бытия  и имманентный крест Субстанции…
- Постойте, господин герцог! Вы, говорите, что вот эта четверица категорий – количество, качество, отношение и модальность – представляет крестообразную структуру перевода порядка трансцендентного мотива в порядок имманентному субстанциальному разуму знания. Правильно?
- Да.
- И структура этого перевода полностью совпадает со структурой раздвоенной монеты  как денежного знака. Так?
- Да.
- Очевидно, что вот знаковость монеты соотносится с порядком формирования неизменного знака как общего при-знака тождества или различия. Верно?
- Да. Об этом Платон говорит в «Софисте».
- И тогда, получается, что именно монета стала границей опосредования порядка «темного», неопределенного, непосредственного ощущения веры в прозрачную, очевидную, незыблемую определенность знания. Внушив представление о твердости, воспроизводимости, одинаковости, монета отразилась в высокой теории в виде вот этой крестообразной структуры…
- …да, я бы назвал её квадратом рациональности, – подсказал Фридрих.
- …хорошо, этого квадрата рациональности, в котором верное  ощущение, зеркально отражаясь, перетекает, переводится, трансформируется   в знание, порождая тем самым  всю сферу рациональности. А главное, что знание воспроизводится, вновь и вновь повторяется, достаточно только текущее ощущение отразить в зеркале знака, как отражается лицо в зеркале, как отражается продаваемая вещь в зеркале монеты…               
- Всё верно, Петер. И еще одно. Контраст трансцендентно верного Бытия и имманентно достоверной субстанции можно изобразить в еще одной паре…
Фридрих перевел дух и продолжил:    
- Вот возьмём гостию. Тебе Петер, она ничего не напоминает?! – пристально посмотрев на Петера, спросил герцог.
Петер, сначала хмыкнув, пожал плечами, повёл глазами, но потом вдруг замер, вскинулся и, ошарашенно посмотрев на Фридриха, загадочно улыбавшегося в виду его растерянности, как будто против своей воли пробормотал:
- Напоминает. М… Монету.
- Правильно. Монету. Но другую монету. Вот она простейшая наглядность одновременного различия трансцендентного Бытия и имманентной субстанции, где одно выражено – гостией причастия и причастности, а другое – монетой обмена и автономной целостности. Но при внешнем сходстве этих двух вещей имеется одно радикальное отличие. Какое же, как вы думаете?
- Монету нельзя съесть, – тихо промолвил викарий.
- Действительно, нельзя, – согласился герцог. – И хоть гостия и вино Причастия выражает Плоть и Кровь Христа, то, есть то, чего не выпить, не съесть, причащающийся, тем не менее, оплатив трудом молитвы, эти дары ест, но, употребляя их, он и сам употребляется со стороны трансцендентного Бытия. И в их употребимости сказывается вечная прозрачность единства Неба и Земли, которое не способна заслонить никакая текучесть. Совсем не то – монета. Она нагло опротестовывает эту текучесть,  высокомерно заявляя о своёй нетленности. «Да, всё течет, всё меняется, но не я. Я остаюсь неизменной, ибо пребываю в богоравной вечности, и со мной ничего и никогда не случится», – как бы говорит она нам, горделиво поблескивая своими золотыми боками…
Выслушивая ироничную тираду Фридриха, Петер улыбался, а викарий пытался заглушить губами колокольчик своего сдержанного смеха.
-…И тогда мы спрашиваем, что же такого есть в монете, чего нет в гостии? В монете помимо её земного количества и небесного качества содержится ноль Ничто как субстанции, которое, напомню, Платон словами в «Теэтете» приравнивает бытию. И вот это субстанциальное ничто и делает монету равной вечной незыблемости Бытия. Но то, в чём монета подражает подлинно вечному содержанию гостии, она, несомненно, не утверждает, но отрицает вечность, становясь источником течения времени. Монета производит время: деньги – время.
Фридрих несколько сбился и замолчал. Петер, решив воспользоваться тишиной, заговорил со скучающей интонацией:
- Вы, господин герцог, этот вывод уже делали…Но я хотел бы спросить о другом. Вы говорите, что нулевой абсолют возникает в результате перекрещивающего перекручивания круга трансцендентного Бытия. И, замещая этот круг крестом пересечения горизонтали количественного суждения как суждения предложения-продажи и вертикали качественного суждения как суждения спроса-покупки, становится субстанциальным основанием иного отношения человека к человеку. Но, честно говоря, для меня совсем неочевиден не сам этот круг, не то, как крест возникает из этого круга…
- А для меня очевиден. То, что господин Фридрих называет кругом Бытия и бессмертной души – это сама новозаветная Благодать, а крест субстанции и Я – это ветхозаветный Закон. Ведь так, господин герцог?
- Совершенно верно, – согласился Фридрих.    
 - И всё-таки, господа мистики, объясните мне это перекрещивание, в котором Крест замещает Круг, на каком-то ином, более понятном  языке.
- Изволь, Петер. Возвращаемся к Аристотелю, кто с легкой руки Платона обосновывает различие зрительного количества и умозрительного качества. Что такое количественное определение? Прежде всего, это определение вещи в её чувственном наличии, в котором вещь видна. И в терминах Аристотеля количественное определение – это наделение внешним видом. Такое наделение есть описание, чья приставка «о» соотносится с предлогом «о» в понятии-о. И описать значит буквально поместить в фигуральность кружочка буквы «о». Параметром круга является диаметр этого круга как размер, который размеряет, измеряет своей круговой границей вещь, и, измеряя этой границей, определяет вещь в её виде. То, откуда выделяется описываемая видовым диаметром-размером вещь как единичным диаметром, есть всеобщий диаметр горизонта всех вещей. Далее. Горизонтальный параметр зрительного или видового описания вещи переходит в определение как…
- Родовое? – догадался казначей.
- Конечно. Горизонтально-видовое описание вещи в понятии-о переходит в её вертикально-родовое определение в понятии-в, которое, как ты, Петер, помнишь, для Аристотеля превосходит по своему значению примитивность чувственного восприятия, где то сейчас день, то – ночь, или где то здесь – дом, а стоит повернуться – и здесь уже дерево. Предлог «в» в понятии-в соотносится с приставкой «в» акта в-писывания вещи в её родовое определение, описываемого уже другим параметром. Родовое определение вещи протягивает её значение по вертикальной линии радиуса, которым вещь, выписываясь из зрительного горизонта, вписывается в умозрительный горизонт как круг знания. Знание осуществляется в переходе горизонтали количественного различия вида-диаметра вещи в вертикаль качественного тождества рода-радиуса. Способом умозрительно-качественного  отождествления двух зрительно различных вещей выступает сжатие, сгущение, концентрация качественной единицы измерения как количественного различения. Фигурой возвышающегося сгущения качественной единицы является похожая на гору вертикаль из двух параллельно сходящихся линий, объединенных общей осью радиуса. Порядок связи количественной горизонтали и качественной вертикали удивительно очевиден в принципе действия устройств, сопровождающих жизнь человечества с незапамятных времен. Я говорю о луке и весах. Основой деятельности и весов, и лука выступает пересечение вертикали и горизонтали, когда сначала игра симметрично-противоположных количественных крайностей по горизонтали дугообразной рукояти лука или коромысла весов переходит в восхождение асимметричной вертикали стрелы или стрелки весов. А потом по достижении определенного качественного предела минимального зазора половин тетивы и разновесия взвешиваемых вещей качество отождествления краёв лука или чаш переход в количество дальности полета стрелы в отношении наличного горизонта или самой горизонтальности равновесия. Или: количественная горизонталь симметричных числителей преобразуется в качественную вертикаль ассиметричного знаменателя. То есть, смысл действия  и лука, и весов – в проведении асимметричной вертикальной оси симметрии горизонтального диаметра. Действие лука и весов представляет цикл, состоящий из двух фаз – восхождения горизонтального количества симметрично-диаметрального различия в вертикальное качество асимметрично-радиального отождествления и нисхождения качества этого уже тождества в количественное различие. Ключевой точкой, конечно, оказывается сам нулевой полюс перехода. В луке этот полюс приходится на место соединение тетивы и оконечника стрелы, в весах – совпадает с центром тяжести. Будучи чистым отношением, этот полюс опосредует сначала отношения между количествами – большим или меньшим, потом отношения между вертикально ранжированным и качествами – низким или высоким. И, наконец, он наполняет собой абсолютное отношение между количеством совокупного единства видов, центробежно расширяющегося по горизонтальному полю зрения и качеством единичной единицы измерения, самого рода, центростремительно восходящего по вертикали воображения. Кстати, Аристотель количественное отношение называет арифметической пропорцией, а качественное отношение – геометрической пропорцией.  Таким образом, нулевой абсолют, который различает вертикаль геометрического качества и горизонталь арифметического количества, расщеплен на две соответствующие ипостаси. И  эти две ипостаси – абсолютны противоположны. Собственно, что такое мера родового качества? Это – знаменатель-единица измерения со своим сжимающимся к нулю диаметром. И он, всё время уточняясь, стремится к нулю. И единичный объект, что составляет в совокупности с другими объектами количество как числитель, также умаляется к нулю. Но это, совершенно, два разных стремления к нулю. В одном – качественном – случае ноль оказывается максимумом, а в другом – количественном – минимумом. Качественный максимум – это знаменатель, единица измерения, к которому возвышается небесная мера как всеобщее. Количественный минимум – это числитель, объект измерения, к которому нисходит земная мера единичной вещи. Я бы предположил еще одну аналогию, правда, довольно непристойную. Но ничего – не будем ханжами... Итак, различие между небесной единицей нулевого качества и земной единицей нулевого количества сводится к тому, что горизонт Земли сжимается к пустоте женского полового органа, а вертикаль Неба сжимается к полноте мужского полового органа. В итоге, нулевая субстанция, преломляя трансцендентное единство Неба и Земли, Бытия, сводит эти великие половины  в знаменатель и числитель и утверждается за счет деления одного на другое, и это утверждение оказывается ничем иным как прибылью субстанции. Схемой взаимодействия небесного и земного полюсов является принцип цикличного колебания взвешивания, никак не могущего придти к равновесию. И хоть в реальности предел такого равновесия осуществим, в умозрительном плане теории это равновесие оказывается недостижимым, непостижимым…
- Почему? – спросил Петер.
- Отец Базиль, ответь, пожалуйста, этому нерадивому ученику, – попросил Фридрих.
- Потому что нуля не существует, – смущенно известил викарий.
- Да, в природе нуля – нет, но, увы, он есть в человеке, в человеческом сознании. И относительно нулевого абсолюта качество вечности Бытия делится в количество Времени, за счет и в течение которого человек извлекает процент прибыли… Ну, ладно, я продолжу. Осью коромысла колебаний качественного диаметра небесного знаменателя, а с ней всей вертикали, и количественного диаметра земного числителя, а с ней всей земной горизонтали, является преломленный радиус, углом упирающийся в ноль. Умозрительная сторона этого угла существует как предикат определения, а зрительная – как, собственно, радиус-луч  взгляда… Итак, вот все эти перечисленные элементы – диаметр, радиус, точка центра, какую фигуру составляют? Треугольник или, может быть, квадрат?
- Нет. Только круг.
- Более того, круг включает в себя и горизонталь диаметра, и вертикальный радиуса, и крест их пересечения, и при этом круг включает еще сам себя в отличие от креста, который круг не включает. А значит, по замечательному указанию, отца Базиля, если Благодать включает в себя еще и закон, то закон благодать исключает. При Благодати возможен еще и закон, а вот при голом господстве одного закона действие Благодати исключается совершенно.
- Но при этом закон остается, – уверено заключил Петер.
- Конечно, остается. Как – без него?! Но он должен быть подчинен Благодати. Закон должен пребывать в вертикальном подчинении Благодати. Помнишь как у Платона в «Филебе» про два огня, один из которых трансцендентно-благодатный, «вселенский», другой – имманентно-законный, «внутренний». И Платон спрашивает: «от огня заключенного в нас, питается, рождается и получает начало вселенский огонь» или «мой и твой огонь, и огонь прочих живых существ зависит во всех этих отношениях от вселенского огня». Ты-то, как думаешь, Петер? Какой огонь от какого происходит?
- Ну, господин герцог, вы преувеличиваете моё высокомерие и самонадеянность… И я вовсе не намерен оспаривать Платона, величие которого доказано веками…    
- М-да! Хорошо. И, например, формальность полюса осуществления родового бессмертия должна пребывать под милостивой властью личного бессмертия души…
- Понятно. Хорошо, господин герцог, давайте подытожим. Итак, вы противопоставляете трансцендентную периферию Бытия и имманентный центр субстанции. И они якобы противопоставлены как гостия и монета. Причём монета воплощает центр тяжести весов торга, относительно которого    перекручивается небесное качество меры ценности и земное количество оцениваемого объекта. Так?
- Да. Ты, как всегда, хорошо формулируешь. Действительно, двумя своими сторонами монета схлопывает небесное качество и земное количество, что разворачиваются как аверс и реверс в разные стороны. Скрещивая единство Неба и Земля и, полностью центром перекрещивания их разделив, монета замещает их единство собой…
- Так. Хорошо. В итоге, мы имеем двуполярный цикл. В первой фазе как  фазе труда душа страдательно отчуждается в пользу Вещи. И, вкладываясь в вещь, в то же время бессмертная душа восходит к Небесам, чьё Имя наполняет Вещь. Единство земной Вещи и небесного Имени, образцовым примером которой является гостия, полагает трансцендентный предел вектора трудового Предложения. Теоретическим отражением вектора предложения оказывается именующее высказывание или, собственно, грамматическое предложение с его горизонтальной симметрией и равноправием вещи и имени. Для Платона – это и есть само мышление, что возводит горизонт вещей в единство Идеи-Имени. И здесь Платон заканчивает. Но там, где он заканчивает, начинает Аристотель. Для него это непосредственное отражение вещи чувствами – всего лишь малозначительная количественная рефлексия, способная бесконечно порождать понятия-о. Аристотель как будто не замечает таинственный сбой и разрыв, что делает возможным обращение трансцендентной меры периферийного единства Неба и Земли как бессмертия души в нулевую точку центральной Субстанции как момента осуществления родового бессмертия. Символ трансцендентной меры в виде гостии обращается в имманентную меру монеты, столь похожую на гостию. Нулевой абсолют становится точкой отсчета следующей фазы экономического цикла – фазы потребления. В отличие от вектора предложения, восходящего от Земли к Небесам вектор потребления как потребления со стороны тела нисходит как от небес к земной вещи. Потребление, глядя на потребляемую вещь свысока, с высоты своего оценивания, включает две операции – феноменологическую диагональ формирования всеобщего знаменателя оценки и последующего отнесения и деления оцениваемого объекта на этот знаменатель. Диагональ Аристотель называет определением. Она же – суждение качества, поскольку как раз и определяет качественную тождественность, на основании которой уже вертикальное умозаключение доказывает тождество объекта и её определения. Это как стрельба из лука, когда сначала стрела восходит ввысь, умозрительно сгущая по своей вертикали качественную единицу измерения, а потом, достигая нулевого предела, отпускается и поражает зрительный количественный объект. Или как весы. В своём разбалансированном колебании они минимизируют разновес крохотными гирьками к нулевому центру тяжести, за счет чего достигают равновесия между вещами разных тяжестей. То есть, в теоретическом отражении центростремительно вознесенный критерий оценки становится основанием, понятием-в, отталкиваясь от которого асимметричная вертикаль доказывающего умозаключения делит вещь как числитель на знаменатель единицы измерения. Здесь снова можно вспомнить, что деление, Teilung и суждение, Urteil – однокоренные слова. Вертикаль определяющего предиката, с одной стороны, сжимает единицу измерения к качественному нулю как максимуму, а, с другой стороны, сводит измеряемый объект к количественному нулю как  минимуму. Опираясь на основательность единицы измерения, умозаключение уже не количественно показывает, а качественно  доказывает, что вещь есть то-то и то-то, или что вещь стоит столько-то в суждении: оценивающее понятие есть оцениваемый предмет. То есть, весь логический цикл включает: 1) горизонталь суждения количества или допущение и предложение: вещь есть имя, 2) вертикаль суждения качества или обоснование спроса: имя есть понятие, 3) крестообразный баланс умозаключения или заключение сделки между предложением или спросом: понятие есть предмет. Можно привести пример умозаключения: 1. Этот хлеб стоит 6 грошей; 2. Я бы купил его за 4 гроша; 3. Сделка состоялась при цене хлеба в 5 грошей. То есть, сделка состоялась как нахождение среднеарифметической величины. Господство основательной единицы измерения над измеряемым объектом экономически выражается в однозначном доминировании монеты над вещью как товаром, – действительно,  никакая вещь никогда не стоит дороже денег, но вот деньги всегда дороже вещей. Таким образом, этот вертикальный вектор спроса с асимметрией доминирования умозрительного знаменателя-формы, представляемого монетой, над наличным числителем-объектом входит в резкий контраст с горизонталью вектора предложения с его симметричным  равновесием вещи и именной ценности. И в отличие от неизменности, незыблемости трансцендентного кругового баланса имманентный крестообразынй баланс, образуемый пересечением горизонтали предлагаемой вещи и вертикали потребительской оценки, предложения и спроса представляет ассиметричный перекос в пользу последнего. Причина этого перекоса – в устрёмленности критерия оценки к нулю, что, коренясь исключительно в сфере человеческого воображения, делает баланс безнадежно субъективным. И еще одно. Получается, что факт существования монеты фундаментальным образом определил порядок возникновения рационального знания. Монета – это камень преткновения, точка опосредования неопределенного мифа в определенность знания.       
- Ну, что тут скажешь. Видимо, университетская образованность наводит порядок в голове. Не то, что я, как растекусь мыслью по древу. Молодец, Петер!
- Нет, подождите. То, что я сформулировал всё это, не означает, что я с этим согласен. Ну, во-первых, по-вашему получается, что любые операции с монетой носит характер неблагочестивого поиска выгоды, если, по словам вашего любимого Павла, надо что-то приобретать без исследования, то есть, без того самого Аристотелева определения и доказательства, чье возникновение основано на получении прибыли среднего термина. А силлогизм торга как раз и основывается на монетном опосредовании, на среднем термине монеты. Во-вторых, а как тогда обмениваться, если без обмена нельзя. Но всякий обмен ищет выгоды, и если нет выгоды – нет обмена. А как – без обмена? Питаться одними гостиями?
- Петер, ты не понял! Гостия – не единственный предмет потребления, но образец отношения к вещи как Божьему дару. Всякая вещь Земли, оцениваемая гостией, возносится к Небу, тогда как вещь, оцениваемая монетой, вменяется в полное ничтожество потребительского уничтожения. Гостия как верная мера трансцендентного единства Неба и Земли возвращает небесную  ценность внутрь самой вещи, преодолевая разрыв цены и товара. Монета же как понятная мера имманентного различия Неба и Земли с основанной на нулевом абсолюте необходимостью вменяет небозёмную Вещь в различие активности «злой» цены и пассивности «доброго» товара, на добро и зло. И, значит, обмен должен возвыситься до взаимного благодарного одаривания людьми друг друга плодами своего душеспасительного и свободного труда.
- Ну, вот, а говорите – сказки! – обрадовался викарий.
Фридрих нахмурился:
- Нет, понятно, что всё это звучит баснословно. Особенно в ушах Петера. Правда, Петер?! – на последних словах герцог исподлобья взглянул на казначея.
Петер откликнулся:
- Я бы сказал: слишком оптимистично. Мы же видим, куда всё поворачивает: к золотому тельцу…
- Пусть поворачивает. Сумерки сгущаются перед рассветом. У какого-то отца церкви вычитал. Только не помню – у какого…
- А я хочу понять, почему всё туда поворачивает? И чтобы это понять, необходимо сделать еще один вывод. Из всей суммы вами сказанного и моим скудным умом воспринятого возникает представление о том, что весь мир поляризован на два начала – платоновское и аристотелевское, трансцендентное и имманентное, Небо и Землю. И эти два полюса по-разному наполняются мерой ценности. Если трансцендентное начало как имя-идея имеет ценность до и вне обмена, то имманентное начало как знак обретает ценность только внутри обмена, и получает ценность именно в отношениях между членами меновой пары. Под господством трансцендентного начала Неба мир исполнен Благодати, собран в чудесную целостность и неделимость, и, будучи даром Божиим, основывает своё воспроизводство на добровольном взаимном одаривании. Здесь коллективный интерес выше частного. Все люди соединены в общину, где все трудятся сообща и сообща же трапезничают. И радость, и беда – одна на всех. Все живут во имя общего целого. А самое главное – никто не стремится нажиться на другом, никто не извлекает из другого толику своей выгоды, никто не хочет другого поиметь, поскольку «на чужом несчастье своего счастья не построишь»,  да и вообще – не по-христиански это. И вся община представляет единую церковь, живущая под властью единого  иерарха – духовного или светского, их различие в данном случае не важно. В-общем, идиллия, утопия и Царствие Божие на земле. Это – одно. В другом случае, под эгидой имманентного начала принцип целостности уже не к миру в целом, а только к каждому человеку как свободному разуму, являющегося носителем понятия об альтернативной сущности мира как земной субстанции. Формально соответствуя трансцендентному началу как мере единства, всеобщности, непрерывности, имманентная субстанция парадоксально замыкает своего носителя в суверенного автономного индивида, живущего своим собственным интересом, по которому  коллективное благо как Благодать уступает место мере своего собственного частного благополучия. Поэтому здесь – каждый сам себе точка отсчета, сам себе – царь и бог. В рамках этой субъективной цивилизации, где мотив частности, выражаясь в самой частной собственности, оказывается выше коллективной целостности, каждый индивид, заряжаясь частным интересом, необходимо приходит в столкновение с другим таким же  индивидом. Очевидно, от прекраснодушных гуманных принципов не использовать другого в целях получения выгоды не остается и следа, поскольку, собственно, других-то способов выгадывания своего преимущества, кроме как счёт другого, не существует. Конечно, это выгадывание не носит насильственного и беззаконного характера. Здесь всё делается по закону, экономической субстанцией которого выступает объективная, всеобщая признанность монетного знака. Основой справедливости так положенного закона является то, что ценность монеты свободно колеблется под механическим воздействием совокупной округи рыночного коллектива. Поэтому ценность монетного знаменателя носит характер постоянного  уточнения, недостижимый предел которого положен в эмпирически недостижимом нуле. Но то, что монета не равна самой себе в течение долгого времени, не означает то, что он не равна себе в течение одного дня или месяца или даже года. На определенное время и на момент заключения сделки «здесь и сейчас» всё же монета равна монете. Иначе обмен не состоялся, как не состоялось бы динамичное взвешивание, не будь устойчивой точки «здесь и сейчас» центра тяжести весов, которые при этом  без труда можно перенести из одного места в другое. Так же как и  взвешивание, товарно-денежный обмен основан на уравновешивающем опосредовании недостатка потребности и избытка товарного предложения центром тяжести монеты и приведения их разновеса к общему знаменателю средневзвешенной цены…
Петер замолчал, упершись взглядом в невидимую точку, но скоро задумчиво произнёс:
- Я, в целом, согласен с вашим утверждением, что подлинным богатством человека является божественная полнота мира, его целостность и единство. В этом меня еще убеждает сам факт существования единицы измерения, свойством которой обладает, в том числе, и монета. Как вообще возможна денежная единица измерения без маломальского представления о единстве, что может относиться только к миру в целом? И в этом смысле у меня возникла одна интересная, такая арифметическая интерпретация того, что вы называете экономическим циклом. В сущности, экономический обмен основан на простейших арифметических операциях, которые он в качестве фаз связывает в свой цикл. Схематично этот цикл предстает в фигуре ромба. И каждый из четырех углов ромба, будучи фазой цикла, представляет определенную арифметическую операцию. Итак, в первой фазе происходит полагание вещи как товарного объекта. Количественная положительность, что выделяет вещь в наличный, зримый объект, характеризует всю сферу предложения, когда или вещь просто выделяется в своём наличии, или производится, или выкладывается на прилавок продавцом. Сама предложенность и есть положенность, а его арифметическим выражением является операция сложения. Во второй фазе формируется единица измерения как качественный критерий оценки. Способ формирования единицы измерения предстает как проекция, отражение представления о ценном Единстве, постоянном и непрерывном, в слове, в знаке, в кусочке металла. Такое сгущение, сжатие, отождествление осуществляется путём вычитания единичной единицы из всего единства. Подобное вычитание наделяет единицу измерения свойством качественной всеобщей отрицательности, что отбрасывает свою тень на всю сферу спроса как оценки, как покупки и как потребления, что в равной степени  несут печать отрицательности. В третьей фазе имеет место соотношение положительного количества единичности вещи и отрицательного качества единичности единицы измерения. Это отношение осуществляется как деление конкретной вещи на реальный или умозрительный абстракт знаменателя, стремящегося к качественному максимуму нуля. И в четвертой фазе осуществляется получение результата предыдущего качественного деления, что возвращает весь цикл в сферу положительного количества. Итогом деления на знаменатель становится образование числителя, который должен отличаться и отличается от первоначального объекта деления. Стремящееся к количественному минимуму частное как результат деления делимого объекта больше своего изначального состояния: две половины яблока больше целого яблока просто потому, что 2 > 1. Изначальное целое приумножается на часть частного как результата деления, увеличивая горизонт количественного множества единичных объектов. И коль скоро оно приумножается, последняя операция – операция умножения. И еще. К арифметической последовательности фаз единого цикла сложение – вычитание – деление – умножение я бы еще отнес последовательность фаз цикла физиологического, который включает четыре фазы: 1) поглощение плодов природы, «полагание-сложение в рот», 2) освобождение от её остатков, «отрицание-вычитание из тела лишнего», 3) удовлетворение  плотской потребности, «деление женского на мужское», 4) рождение нового представителя человеческого рода, «родительное умножение-приумножение количества людей». Здесь можно видеть, что пара вычитания и умножения приходится на сферу предложения, а пара полагания и деления – на сферу спроса…
- Да, да, Петер, очень хорошо. Это, наверное, и объясняет шутку пор то, что одни любят отнимать и делить, а другие – прибавлять и умножать.    Можно я тебя здесь дополню. Каждый из членов пары наполнен либо чувством удовольствия, либо – страдания. Так, довольствующее и легкое сложение сменяет страдательное и трудное  вычитание, а наслаждающее деление уравновешивается мучительным умножением. То есть, весь цикл осуществляет баланс страдательного отчуждающего производства и довольствующего присваивающего потребления, что и составляет всё его содержание…
Фридрих резко замолчал, а потом вновь, весьма возбудившись,  заговорил:
- И всё было бы хорошо, если бы этот баланс как само Бытие  действительно был. Но в том всё  и дело, что его нет. Этот баланс нам только снится. Действительным является, конечно, не баланс, а дисбаланс. Причём его опорой является то, что было призвано в качестве основы баланса в виде монетной точки отсчёта. И учреждаемая своевольным воображением точка отсчета как нулевая точка начинает отсчитывать скачки и падения, плюсы и минусы, вытягивая через игольное ушко нулевой формы трансцендентный круг Бытия в имманентную линию Времени. Ярчайшим символом этой нулевой формы, очевидно, является монета. Монета обращает широчайшую округу единства Неба и Земли в являющийся фоном человеческого  существования количественный горизонт страха смерти. И противовесом его расширения становится заострение качественной вертикали наслаждения. И так вечный круг трансцендентного баланса единства Неба и Земли переходит в крестообразно-спиральную игру имманентного дисбаланса между расширением горизонта страха смерти и заострением вертикали запредельного наслаждения похотью, насилием, властью, богатством, ну и далее по списку смертных грехов…
- Господин герцог, вы, как всегда сгущаете краски. Вечность, единство – всё это тоже остается фоном человеческого существования… Мне кажется, дело в том, что сбалансировать как раз этот ваш трансцендентный баланс и дисбаланс. Потому что всё равно мы остаемся во времени, и тот, ангел, что скажет: «Времени нет», еще не пришел. Но в главном я с вами согласен. Не нужно относить центр тяжести избытка Благодати бытия на свой счёт. Мы не должны присваивать Благодать, обращая её в свою собственную Прибыль, ведь избыток не отделим от самого Бытия, избыток происходит только из Бытия, а оно и есть сам этот Избыток. Поэтому мы должны оставаться крестьянами в том, чтобы записывать богатый урожай не только на счёт смекалки и сноровки, но на счёт Бога, Кто этот урожай произволил и допустил. Конечно, апология крестьянского порядка – камень в ростовщический огород, чья урожайность, как мы знаем, легко обходится без Божьей помощи. Правильно, господин герцог?
Фридрих кивнул.
- …И мы просто должны разобраться в том, как это злоупотребление возможно с тем, чтобы раз и навсегда от него избавиться. Для затравки можно сказать следующее: ростовщичество – это способ воображения прибыльной разницы между завышенной стоимостью для себя и заниженной стоимостью для другого в отношении одной и той же меры ценности…
- Да, согласен. К этому относится схема приращения знания, что возможно посредством деления всегда одного и того же единого круга Бытия на непрерывно уточняющийся к нулю качественный знаменатель единицы измерения. И чем ближе и вертикально возвышенней качественный знаменатель к нулю, тем больше и горизонтально расширенней  количественный числитель, то есть число знаемых объектов, которые, начинаясь считаться, действительно начинают длиться как время. Деление и выступает способом присвоения, основанного на отнесении единого и неделимого Бытия на счет единой же и неделимой же меры Я. Само это присваивающее отнесение представляет воображаемое задание точки отсчёта, начала отсчитывания как делящего накопления-умножения. То есть, в отличие от крестьянина, зависимого от обстоятельств, в чьей власти дать или не дать хороший урожай, рост которого и совпадает с течением объективного времени, ростовщик от этой зависимости избавлен, поскольку время работает уже на него. Ростовщик ставит время себе в услужение, и, как говорят святые отцы, тот же Святой Фома, «ростовщик крадёт время у Бога»…
- То есть, ростовщик оценивает те деньги, что он отдает в рост, выше, чем те деньги, что ему вернутся в будущем. А, например, купец, что, покупая  товары в одном месте, платя за них меньше, отвозит их туда, где они уже стоит дороже. И тем самым, как ростовщик зарабатывает на длительности времени, так купец зарабатывает на протяженности пространства.
- Нет-нет-нет, Петер. Дело не только, и не столько во времени и пространстве. Дело в этой границе между Я и Другим. Когда ростовщик дает деньги в долг, они их переоценивает, ведь он отдает свои деньги, а когда он через время принимает их обратно, он их недооценивает, поскольку это уже чужие деньги. И когда, купец закупает товар, он его недооценивает, так как платит за него свои деньги, а, когда перепродает, он уже недооценивает чужие деньги, требуя их большее количество.               
- Опа! Послушайте, господин герцог, но это же абсолютно универсальная схема! Своя монета, та, что в своих руках, всегда дороже, как ближе та рубашка, что на своём теле, а та же самая монета, которая в чужих руках, дешевле…
- Подожди, Петер, с выводами. Сначала необходимо всё окончательно   сформулировать. Итак, что делает ростовщик? Сначала он завышает качество-стоимость монет как своих, а затем, получая те же монеты как чужие, он занижает их качество, чей недостаток компенсируется их большим количеством. В своей монете качество превозмогает количество – «мал золотник да дорог», в чужой – количество превышает качество…   
- А как же возможно, что одна и та же монета, будучи своей, стоит дороже, а, будучи чужой, стоит дешевле, ведь в ней сохраняется одна и та же мера золота?
- Это – вопрос, – признал Фридрих. – Мне кажется, то здесь всё дело в оценке человеком себя. Причём оценивает он не то, чтобы себя – кто он есть, он сам принципиально не знает – а, скорее, Образ себя. Образ себя – это  внутренняя монета, в аверс которой впечатан профиль и титул императора внутренней империи. Альтернативой же Образу Себя является другой образ – Образ Божий, культивировать который и заповедовал нам Бог: Возлюби Бога больше самого себя. В конечном итоге образ себя становится монетой, особенно имея в виду то, что образ это нечто круглое как кругла монета, поскольку и само лицо, лик как прообраз всех образов – круглое. Как бы там ни было, человек, что-то продавая, всегда продает себя, свой образ, и, напротив, что покупая, он расплачивается собой, своим образом или своим телом. И в этих двух позициях, в которых он – то покупатель, господски что-то оценивающий, то продавец, рабски оцениваемый, каждый человек принципиально расщеплён. В том, что каждый выступает субъект оценивания, он содержит небесное имя, а в том, что каждый оказывается объектом оценивания, он выражается в земном лице. И как монета, что не может явить нам две свои стороны, так человек не может из-за того, что объединяет его с монетой, преодолеть этот разрыв между именным содержанием и лицевым выражением. Но в отношении к единственной ценности Бытия, незыблемой как символ веры, этого разрыва как разрыва между Я и Другим нет. Поэтому все остальные ценности должны определяться в отношении того, что абсолютно незыблемо. И, вообще. ценность – вещь односторонняя и необратимая. То есть, ценность не является предметом торга и продажи. В отличие от монеты. Поэтому монета должна определяться в отношении гостии, а не наоборот. И цены должны стать  незыблемыми, чтобы исключить ситуацию рыночного торга…
- Знаете, господин Фридрих, – резко перебивая, заговорил Петер, – чтобы сделать цены фиксированными, надо вернуться к исходному равенству…
- То есть?
- То есть, взять всё и для максимальной справедливости поделить поровну! – с вызовом произнёс казначей.
-  А может быть наоборот – сделать всё общим, обобществить, – выдвинул альтернативный тезис герцог.
- Или так. В любом случае грядет великое перераспределение. Не знаю, насколько оно будет справедливым, но, очевидно, оно будет осуществляться на монетной основе. Вот, когда вы говорили о принципе обогащения ростовщика, я представил себе субъекта особого экономического предприятия, такого предпринимателя. Этот предприниматель, например, не обладая никакими естественными ресурсами на вроде земли или другой собственности, не предполагая применения своего физического труда, занимает деньги у ростовщика и закупает на них товар, который предназначен уже не для непосредственного потребления, а для перепродажи. Затем он нанимает какого-нибудь купца с тем, чтобы тот его продал. С этим купцом он обговаривает и цены на сам товар, и вознаграждение купцу за его работу. И при этом договоре наш предприниматель так рассчитывает цены, чтобы разница между расходами, включая покрытие ростовщического процента, и доходами была только положительной. Понимаете, господин герцог?! – блеснув искрой лукавости в глазах, полюбопытствовал Петер.
Фридрих кивнул:
- То есть, этот предприниматель ведет себя ровно так же, как ростовщик, делая цену продажи товара выше, чем та цена, за которую он её купил. Только в отличие от ростовщика, что продает деньги за цену большую, чем они стоят, предприниматель таким же образом продает товар, включая в его цену и ростовщический процент да еще и свой уже собственный процент. Я бы сказал еще, что в предложенном тобой предпринимателе пересекаются два вектора – ростовщическая вертикаль, переоценивающая свои монеты по отношению к чужим, и купеческая горизонталь, по которой свой товар переоценивается по отношению к чужому.               
- Но можно делать еще проще. Купцы – сословие самостоятельное и независимое. С ними этому предпринимателю будет тяжело. Зато вокруг, как мы видим, очень много безземельных крестьян, которых можно легко нанять, поскольку в силу своей бедности легко будут продавать то единственное, что у них есть – свой труд. Этот труд и будет производить то, что можно было только покупать и перепродавать. В этом случае, как вы и говорите, завышение качества-стоимости своих денег, занятых у ростовщика, при оплате чужого труда потребует их меньшего количества, и, напротив, занижение качества-стоимости чужих денег при продаже этого купленного труда как своего товара потребует их большего количества. Тем при пересечении этих двух векторов – вертикали завышения своего качества при покупке чужого количества и горизонтали занижения чужого качества при продаже своего количества – обязательно возникнет нечто новое, прибавится дополнительная мера стоимости – прибавочной стоимости.
- Согласен, – подхватил рассуждение казначея Фридрих. – Сам способ такого прибавления оказывается исключительно умозрительным, спекулятивным. А способом этой спекулятивности оказывается отраженность диалектики торга в сознании только одного человека. Эта ситуация, когда торг извне переносится внутрь одного субъекта, что, расщепляя себя, противопоставляет в себе полюс оценки и полюс объекта. Поскольку формой торга выступает силлогизм, его крайние термины и оказываются полюсами этого расщепления. Этот силлогизм (назовём его капиталистическим) синтезирует количественный тезис предложения-продажи и качественный антитезис суждения-спроса в умозаключение «понятие есть предмет» как «цена есть товар». Сначала в дело вступает      непосредственная горизонталь предложенности предмета труда, в которой заключена неоценимая небесная стоимость как душа трудящегося. Подлинным символом мерой её ценности может быть только гостия Причастия, дар Божий, в котором сбывается трансцендентная мера единства Неба и Земли как события личного бессмертия души. А выражением этого кругового трансцендентного баланса выступает грамматика предложения. Над этой базовой горизонталью предложения надстраивается вертикаль обоснования критерия оценки, что, самоопределяясь и вбирая ценность в себя, переоценивает себя и одновременно, оценивая другое,  недооценивает его. То есть, это вертикаль – это вертикаль переоценки себя/недооценки другого. Пределом, causa finalis центростремительного движения оценки оказывается полюс осуществления уже родового бессмертия как бессмертия коллективного тела. А выражением этого движения предстает как логическое суждение. И затем вертикально сгущающийся знаменатель оценки спроса делит на себя горизонталь объекта предложения, образуя крест силлогизма, чей крестообразный баланс венчает торговую сделку нормальной перепродажи недооцененного труда в виде товара на рынке. Нулевое пересечение эти двух осей выражается в монетном числителе цены как баланса заниженной стоимости труда, покупаемого у рабочего, и завышенной стоимости труда как объективно продаваемого товара…
- Хорошо бы какой-нибудь пример, – попросил Петер.
- Ну, попробую. Но надо понимать, что это только схема. Например, предложение единичного количества: «яблоко – вкусно, поэтому представляет съестной интерес стоимостью в 5 монет». Суждение всеобщего качества: «если я недооценю это яблоко при покупке в четыре монеты, и переоценю его при продаже в шесть монет, то буду с прибылью в две монеты». Умозаключение, относящее единичный предмет к всеобщей мере ценности: «Это яблоко стоит шесть грошей»… Да, кстати, можно видеть, что в балансе вертикального спроса в виде суждения стоимостного качества и горизонтального предложения в виде предложения ценового количества вся инициатива асимметрично принадлежит исключительно качественному полюсу. Однако в доминировании субъективного и всеобщего качества над объективным и единичным количеством подтверждает изначальное преимущество Неба на Землей. И, тем не менее, дело в том, что в случае с синтезом этого качественного полюса как всеобщего, но и субъективного абсолюта, мы имеем дело с выморочными, воображаемыми небесами в виде идеи, что существует лишь в человеческой голове. Эта идея содержит какую-то особенную свободу субъекта, замыкающего его на себя по отношению ко всему остальному миру, что становится чужим и враждебным…   
- Подождите, господин герцог. До этого вы говорили, что пытаетесь примирить Платона и Аристотеля. Но разве в умозаключении полюса такой автономной свободы не осуществляется их примирение? Весьма вероятно то, что именно в этой свободе синтезируется, умозаключается связь   трансцендентного содержания платоновской идеи как единства и имманентная форма аристотелевской всеобщей субстанции, под которой теперь уже понимается сам субъект!
- Молодец! Ловкач! – прикрыл раздражение ироничной похвалой  Фридрих. – Я так и знал, что ты придешь к такому выводу, чтобы оправдать разум. Но это ложный путь. Здесь, в этом «свободном» умозаключении, в котором якобы содержание платоновской идеи наполняет форму аристотелевской субстанции как субъекта, приоритет получает именно земная форма, в подчинение которой уходит небесное содержание, то есть монета преобладает над гостией. Я не отказываюсь от тезиса примирения Платона и Аристотеля. Но я за такое примирение, в котором не Платон подчинен Аристотелю, и, не Аристотель подчинен Платону. Примирение Платона и Аристотеля сбывается в послушании обоих Христу. Синтез единой идеи и всеобщей субстанции, осуществляемый в умозаключении типа «понятие есть предмета», происходя под эгидой только Формы, поэтому является пустым синтезом. Это – то же самое, если свести устройство весов к их центру тяжести. Например, взять весы, снять чаши, отпилить плечи коромысла, опору, стрелку, оставить только центр тяжести в виде места сцепления коромысла весов и опоры и сказать, что это и есть весы, на том основании, что именно он составляет смысл их действия. Но на самом деле форма центра тяжести – пустая точка и чистое ничто без того реального содержания тяжести, что наполняет форму смыслом. Форма центра тяжести весов доминирует и господствует над разбалансированными чашами, пока они качаются и колеблются, но как только они достигают равновесия, формальный центр тяжести растворяется в содержательности тяжести самого равновесия, и форма уходит под власть содержания. Так же и монета должна быть под властью гостии как «хлеба предложения», вещи Причастия, вещи Небозёма. И это подобно тому, как благодатное бессмертие души не исключает законническое бессмертие рода, а вот бессмертие рода на своём основании обязательно исключает бессмертие души.   
Фридрих встал, прошелся вокруг стола, снова сел, выпил вина и начал говорить:
- В этом случае ключевой противоположностью становится полярность того, что можно назвать «здесь-небозёмом», и субъект-монетой…   
- Господин герцог, а можно узнать, кто этот здесь-небозём, – встрепенулся казначей. – Где его можно увидеть и как бы мне лично с ним познакомиться? – иронично спросил Петер.
- Еще недавно им был я, – запросто ответил Фридрих. – Когда несколько часов назад был на горе. Пусть недолго, но был. И каждый человек пребывает в двух ипостасях – здесь-небозёма и субъект-монеты. Если ипостась здесь-небозёма – это состояние богоравного вечного-настоящего, то модус субъект-монеты – это состояние расщепления на ретроспективный субъект оценки и перспективный объект оценки. Расщепление на эти две крайности вынуждает в человеке процесс колебания маятником, когда он от одной крайности в виде запасаемой в прошлое вертикали метафорического страдательно-трудного сгущения самооценки переходит в другую крайность – устремленной в будущее горизонтали метонимического смещения в радостно-потребительский объект оценки. Субъект-монета бесцельно и бесцелостно колеблется между тем, чтобы активно оценивать, быть небесной ценой и тем, чтобы пассивно оцениваться, быть земным товаром. Это колебание образует петлю, восьмерку. И ладно бы это колебание было равномерным, круговым, метрическим, но, увы, ему присущ характер, спирального, ритмического прогресса, заложником которого оказывается наше бедное божественное небозёмное сердце, которому от этих колебаний всё хуже и ужасней. Но, к счастью, именно сердце какой-то неземной, божественной силой сохраняет этот небозёмный просвет, который так стремятся погасить колебания субъект-монеты. И только сердце способно разворачивать восьмерку колебаний субъект-монеты от товара и цены и обратно в великий круг здесь-небозёма.         
 Фридрих замолчал. Вновь заговорил Петер:
- Но знаете, господин герцог, всё равно как-то скучно всё это…
- Что скучно?
- Ну, вот это всё, что вы так живописуете...
- Ну, конечно, скучно… Скучно оттого, что есть вот эта болотно-стоячая косность времени, в мутной воде которого все кошки серы… А еще, например, погода плохая или там желудок болит, или есть, наоборот, есть нечего, или, вообще, при смерти находишься. 
- Ну, тогда просто страшно.
- Ужас – лучше. Ужас – это какая-никакая возможность бытия… А скука, уныние – она смертная…
- Ладно. Хорошо. А вот скажите, господин герцог, вот этот здесь-небозём – что это? Как это? Что вы вообще переживаете, ощущаете?
- Я переживаю, что меня нет, и в то же время чувствую себя всем миром.
- Так. А могли бы сказать, что вы в этот момент Бог, или, что вот это Бог, сказать, что есть Бог?
- Мог бы сказать, только сказать некому. В том всё и дело, для здесь-небозёма нет другого, нет собеседника, а значит говорить некому и нечего. Когда мы упоминаем Бога, произносим священный звук, получается, что мы говорим от Его Имени, выступаем поверенными в его делах, предстательствуем за него здесь, и предстательствуем за Него перед другим или другими. Такое говорение таким довольно легким движением и аргументом быстро и весомо достигает желанных результатов… Самый простой и неприятный пример – это наше социально-экономическое  устройство, которое оправдывается, неизвестно, насколько праведно, Божьей волей, мол, Господь так положил и на этом священном основании заповедано что-то  менять. А ведь что на самом деле положено?! Положено, что мы, крупные землевладельцы, поместные аристократы и духовенство должны жить за счет крестьянства, должны обеспечивать свое безграничное потребление нещадным паразитированием на темном забитом тупеющем в своём каторжном труде крестьянстве. Я иногда со страхом думаю о том, что случится, когда крестьянская масса просветлеет. Вряд ли она захочет поддерживать такой порядок, в котором божественного не больше, чем в мешках тех слов, которыми охаживают крестьянские головы два высших сословия во имя удержания своего господствующего положения.      
 - Вы, правда, так думаете? Вы повторяете мои слова! – Возбуждённо  произнёс Петер, подняв на Фридриха глаза, в которых озорно блистали огоньки торжества.               
- А что?! Мне не стыдно с тобой согласиться! Здесь тут ты абсолютно  прав.
- Неужели вы так думаете, господин герцог?! – С болью воскликнул отец Базиль. – Неужели вы видите наш мир несправедливым, а значит,  безбожным?
- Нет, ну, не совсем. В нашей жизни много священного, но много и несправедливого. Но этот мир существует, пока большинство по-платоновски верит в то, что он справедлив и адекватен божественной идее, но по некой железной логике его с необходимостью будет вытеснять мир, в котором люди уже не будут принимать нечто на веру, но будут по-аристотелевски, с математически-точной понятностью знать, что – справедливо, а что – нет, и знание это будет носить свойство самоочевидной достоверности, личной убежденности, сознательности… Просто я чувствую, приходят другие времена. Эти времена приходят из города, с его тотальным всевластным торжищем, где всё – на продажу, где господствует презумпция торгового недоверия всех ко всем, экономическая война всех со всеми, а основным мотивом выступает желание вычесть умную выгоду своего собственного удовольствия из несмышленой и глупой неудачи чужого страдания. Из города придет свобода, но это будет не та жертвенная свобода от смертного страха, о которой пламенно возвещал Христос и силой которой взошел на крест. Город называет свободой состояние самолюбивой  предоставленности бюргера самому себе, в которой никто никому не нужен, и каждый сам за себя. Наконец, из города придут машины, механизмы и приспособления, и они окончательно сожрут деревню, отлучат от живых связей с землей, от ласковых и теплых прикосновений с ней. Этот город распространиться во все пределы, он охватит собой весь мир. Город станет центром и столицей всего мира, и мир превратиться в один сплошной город, во вселенский город, в космополис. Но когда он достигнет пределов мира, когда он сожрет мир, город начнет жрать себя!
…Однажды, в один из зимних вечеров, стараясь не привлекать ничье внимание, Фридрих покинул пределы Хойенбадена. Ему хотелось преодолеть искусственные границы мира, проведенные городскими стенами, и ощутить его естественные границы в виде горизонта. Его нашли только утром. Он лежал, раскинув руки. И в его светлых глазах стояло высокое вечное небо…