Глава 8. Дочь генерала 2

Горовая Тамара Федоровна
     В заключении очень многое зависит от того, куда попадёшь и какие люди будут жить рядом. Первые два года срока я отбывала в Кемеровской области. Тут я впервые почувствовала на своей шкуре тяжесть подневольного труда. Заключённые — и женщины, и мужчины — на строительстве разных объектов заменяли технику, трактора, бульдозеры, экскаваторы. Орудия труда самые примитивные: пила, лопата, кирка, носилки.
     Я находилась в женском лагпункте и жила в бараке с женщинами, осуждёнными по 58-й статье. Эти годы я считаю более благополучными из всего восьмилетнего срока (если вообще можно так говорить о заключении). Они определили мою линию поведения в этих тяжелейших условиях, что позволило мне достойно, без падений вынести весь срок неволи. Здесь я встретила людей мужественных и выдержанных, которые не только сами с достоинством несли свой крест, но и поддерживали других. Большинство были, как и я, осуждены случайно, вслед за родственниками, которых обвиняли в «измене Родине», «шпионаже», «антисоветской агитации» и пр. Сидели за рассказанный или даже выслушанный анекдот, за нечаянно произнесённую фразу, по ложному доносу.
     В одном бараке со мной жила правнучка известного декабриста Пестеля. Звали её Елена Петровна. Это была уже старая, седая женщина, около 60 лет. У неё была стройная, молодая осанка. Это была неунывающая оптимистка, с открытой и чистой душой. Держалась с большим достоинством, даже в суровых лагерных условиях следила за своей внешностью. У неё была роскошная коса, требующая постоянного ухода. Я не раз помогала ей расчёсывать и заплетать в косу густые волосы.
     Елена Петровна много лет проработала художником-декоратором Большого театра в Москве. Умная, воспитанная, выдержанная. Она была интересным собеседником, чудесным человеком. У нас была взаимная симпатия друг к другу и, невзирая на большую разницу в возрасте, — дружеские отношения.
     Однажды, когда замела сильная пурга, мы, молодые, здоровые женщины, уговорили Елену Петровну не идти на работу, решили справиться с нормой без неё. А у нас была злющая-презлющая бригадирша рыжая Клавка. Она заметила отсутствие Елены Петровны и ринулась в барак. Влетела и, вцепившись пожилой женщине в волосы, благим матом заорала:
   - Ах ты, чёртова лентяйка, давай сейчас же на работу!
     Я в это время возвратилась в барак взять забытые рукавицы. Увидев визжащую Клавку, сразу же поняла, в чём дело и, не раздумывая, бросилась на бригадиршу. Оттащив её от Елены Петровны, поволокла на улицу и швырнула в кучу снега. Баба я была цепкая, хоть и небольшого роста, но хватило сил справиться с бестией. Я была в бешенстве:
   - Тебе какое дело, рыжая тварь! Ведь работать за Елену Петровну будем мы, а не ты.
     Лупила Клавку руками, ногами до тех пор, пока не устала. Обессиленная поплелась в барак. Девочки, услышав шум, уже собрались возле Елены Петровны, успокаивали её. Восхищённо меня поддержали:
   - Ну и молодец ты, Инка! Давно нужно было проучить эту рыжую тварь! Здорово ты её отделала. Мы всё видели.
     Я громко и повелительно возразила:
   - Кто это всё видел? Никто ничего не видел! Понятно? Давай-ка махорку.
     Вечером после работы вызывают к начальнику лагеря.
   - Что, Зеленина, героиня дня сегодня?
     Я всё ему и рассказала. О том, почему не дала в обиду Елену Петровну, и что Клавка своей бездушностью давно напрашивается на строгие меры. И ещё я говорила о том, что Судьба нас, заключённых женщин, подвергла тяжёлой участи. И выпали нам такие испытания не для того, чтобы мы в зверьё превращались. Если ты бригадир, хочешь иметь уважение от других, то в первую очередь научись этих других уважать и понимать. Под конец нашей беседы начальник вдруг говорит:
   - Умная ты женщина, Инна. Не тут твоё место. Хочешь быть старшей по бараку?
     Я долго не раздумывала:
   - Нет, начальник, не хочу. Достаточно мне того, что есть. Мой отец был когда-то и старшим, и главным. А мне это ни к чему...
     Этот начальник был, в общем-то, неплохим человеком. Слышала, как о нём отзывались подчинённые. Он стремился понять своих сослуживцев, был интересным собеседником. Но зэки в расчёт не принимались. Не сказать, чтобы он плохо, пренебрежительно к нам относился. Но всегда сохранял дистанцию, и при внимательном наблюдении можно было заметить, что смотрел он на заключённых, как на низших, опустившихся, которые никогда уже не станут в один ряд с теми, кто не побывал за колючей проволокой. Говорили, что он вербовал среди зэков «стукачей». И некоторые соглашались доносить на своих товарищей по несчастью. Я думаю, что свободной женщине он бы не предложил предавать своих друзей. А в каждой из нас пытался углядеть предательницу, используя изъяны, сволочность, а также нестойкость, неопытность в своих целях. А цель была такова: выявить непокорных, несогласных с существующими порядками, имеющих влияние на других заключённых, и вовремя их изолировать, чтобы не «мутили воду» и не мешали в работе.
     «Стукачей» было много. Были и такие, что притворялись «стукачами», имитируя свою значимость. Но таких быстро раскрывали. Однажды скромная и тихая девушка по имени Галя явилась в барак и откровенно призналась: «Девочки, меня в «стукачи» взяли. Я согласилась. Всё равно кого-нибудь возьмут, а вы даже знать не будете. Лучше уж так...»
     Некоторые шли на всё ради того, чтобы выжить, облегчить своё положение. Человек безнравственный, склонный к пороку, проявлял свои качества в полную меру. Среди нас была женщина по имени Мария, своим поведением смахивающая на последнюю шалаву, бесстыдно предлагая себя каждому мужику, оказавшемуся в женской зоне. Свои связи она афишировала, рассказывая о них в отвратительной, грязной форме. Речь её отличалась пошлостью, бесцеремонностью, смакованием гнусных интимных подробностей; иногда она вызывала чувство омерзения. Я была изумлена, когда узнала, что эта бывшая возлюбленная известного украинского поэта, воспетая им в стихах и поэмах. В лирических строчках, посвящённых Марии, возвеличивалась женская красота и чистота. Глядя на неё, я размышляла о превратностях Судьбы и о том, что в любой ситуации человек должен сохранять свою душевную сущность, держать себя в руках, не опускаться до скотского состояния.
     Среди заключённых выделялись несколько активных, пользующихся авторитетом лидеров, среди которых была и я. По соседству была мужская зона. Среди политических там отбывал срок некто Василий из Ленинграда, с которым мы поддерживали постоянную связь через своих людей из вольнонаёмных лагерных служащих. Василий периодически получал информацию из внешнего мира и сообщал её в письмах-записках в женскую зону. Через него мы узнали о том, что в Ленинграде органами НКВД возбуждено «ленинградское дело» против видных партийных и руководящих работников. Что пострадало много невинных людей.
     Многие заключённые были убеждены, что наш вождь И. Сталин не знает о происходящих в органах НКВД беззакониях, что от него скрывают правду о методах ведения следствия и несправедливых судебных решениях. Долгое время я тоже была уверена в том, что вождь не имел никакого отношения к арестам и необоснованным приговорам. Почти все политические из нашего барака решили написать Сталину письма и сообщить о несправедливости выдвинутых обвинений, о том, что они «мотают» срок безвинно. Письма решено было переправить на свободу через Василия. Я тоже написала такое письмо, обосновав ошибочность предъявленных мне обвинений, и успела передать его в мужскую зону Василию.
     Я также предложила устроить в лагере бунт среди политических, отказаться на 2-3 дня выходить на работу и выдвинуть требования о пересмотре наших дел и вынесении справедливого решения.
     Но мы даже не успели оформить наши претензии. Меня взяли одной из первых как организатора подготовки акции протеста. Я так и не поняла, как лагерное начальство смогло узнать о наших намерениях. Меня поместили в лагерную тюрьму, посадили в камеру-одиночку и провели скорое расследование. Туда же вскоре определили и остальных активистов, принимавших участие в подготовке протеста. К моему сроку мне добавили ещё один год тюрьмы.
     Вначале я два месяца провела в одиночной камере. К тому времени уже освоила «морзянку» и «переговорила» со всеми соседними камерами. Узнала, что сидят здесь за нарушение лагерных порядков и политические, и уголовники.
     Через два месяца одиночество начало надоедать. Прошу встречи с начальником тюрьмы. Наконец, добилась. Приводят в кабинет. Начальник мне сразу же понравился: был он совсем молодой, и в его поведении отсутствовала характерная для людей его положения надменность. Разговаривал он со мной по человечески, внимательно выслушал.
   - Хорошо, мы подселим к вам кого-нибудь.
     На следующий день ко мне в камеру привели двух монашенок. Ну что за соседство! Ни о чём не поговоришь, все попытки общения переводят на беседы о боге и вере. Постоянно молятся, крестятся. Да ещё и не кушают ничего — у них пост. А мне одной есть неудобно, когда рядом голодают. Я им:
   - Сестра Анна и Ольга, покушайте хоть немножко.
   - Не хотим святой хлеб брать из нечистых рук сатаны.
     Я взяла миску и хлеб.
   - Посмотрите на меня, разве я похожа на сатану? Примите святой хлеб из моих рук. Я крещёная, тоже в бога верю. Я не грешница.
     Уговорила их понемногу кушать. Но всё же, скучно мне с ними. Чуждаются разговоров на мирские темы. А в лагерной тюрьме душевная беседа дорогого стоит. Как добиться того, чтобы меня перевели в камеру к нормальным людям? Ломала голову над этой задачей и придумала нехитрый план.
     С моими монашками я вскоре общалась на «ты», они называли меня не иначе, как «сестра Инна». В своём поведении я начала старательно их копировать: подолгу стоять на коленях и бормотать молитвы, которым тоже быстро обучилась.
     А потом у моих «сестёр» подошёл очередной пост. Приносят еду, а мы втроём стоим на коленях и не дотрагиваемся до харчей. Надзиратели знали меня как неуёмную, своенравную заводилу, далёкую от религии. Мой смиренный вид их несколько озадачил.
   - Инка, ты что, спятила?
     Я — ноль внимания. Стою и бубню молитвы. Проходит день, второй. Кушать хочется, но терплю. Мои «сёстры» привычны к постам, а мне голод переносить тяжело. Прошло ещё несколько дней. Видно, доложили обо мне начальнику. Самолично явился посмотреть на новоиспечённую «сестру». Завидев его, я завопила:
   - Сгинь, нечистая сила!
     И начала неистово креститься.
     Видимо, молодой начальник решил, что у меня крыша съехала. «Ну вот теперь моя игра сработает, - решила я, - и наконец-то ко мне посадят нормального человека». На следующий же день наступили перемены и они превзошли самые смелые мои ожидания. Начальник, видимо, ошарашенный моей метаморфозой, велел перевести меня в общее отделение тюрьмы. В просторной камере оказались мои знакомые, с которыми ранее разговаривали с помощью «морзянки». Я была вполне довольна.
   - Девчата, - говорю, - у кого махорка есть?
     Свернула самокрутку и с удовольствием затянулась горьковато-терпким дымом. Вошедший надзиратель с удивлением уставился на «сестру Инну».
     Может, начальнику не доложили о моём новом преобразовании, а, может, он просто не захотел ещё раз со мной связываться. Но меня больше никуда не перемещали, и досидела я оставшийся тюремный срок в общем отделении.
     После тюрьмы этапировали меня на Север, в Республику Коми. Это была колония строгого режима, где отбывали срок уголовники и рецидивисты. Поставили меня бригадиром женской бригады. В этом лагере политических часто назначали бригадирами над уголовниками. Работала сначала на лесоповале, потом на строительстве железнодорожной ветки. С людьми было не легко, в бригаде трудились, в основном, бывшие воровки, были также и женщины, отбывавшие срок за убийство. Вначале относились ко мне настороженно, недоброжелательно. Интуиция подсказала линию поведения. Разговаривать с каждым нужно просто, естественно, не корчить из себя шишку на ровном месте. Так я и поступала.
     Бывало, придёшь в барак: «Привет, бабоньки», - и начинаешь откровенный, душевный разговор по-простому, по-нашему, по-бабьи. К любой нужен свой подход. Внимательно приглядишься к женщине, выслушаешь, поддержишь, утешишь. Доброе слово каждому понятно и приятно. У каждой была и доброта, и женская мягкость, только найти в их душах то место, где всё это таится, нелегко. Оно спрятано далеко, а на поверхности чаще грубость, злоба или игра в воровские понятия. Очень часто в их мозгах всё перепутано, и они не могут разобраться ни в себе, ни в окружающей их сложной лагерной действительности.
     Была в бригаде эстонка Лайма. Девушка необыкновенно привлекательная и красивая. Огромные голубые, доверчивые детские глаза, в которых всегда таился испуг. Казалось, что это глаза ребёнка, которому рассказали страшную сказку. Лицо доброе, черты его тонкие, нежные, волосы светлые, роскошные. Она очень редко улыбалась. Я была поражена, когда узнала, что это хрупкое, необыкновенно очаровательное создание отбывает срок за убийство.
     Как-то мы с ней разговорились, и я с сожалением сказала: «Лайма, такая чудесная девушка, как ты, не должна здесь находиться. Твоё назначение — любить и быть любимой. Какое несчастье вынудило тебя так исковеркать свою юную жизнь?»
     Оказалось, девушка убила издевавшуюся над ней мачеху: «Я не могла больше терпеть. Мне невыносимо было жить с ней в одном доме...» - и крупные слёзы покатились по её щекам. Она почти не помнила, как в порыве ненависти нанесла своей мучительнице смертельный удар топором по голове.
     Со временем мы с Лаймой стали друзьями. Я иногда рассказывала ей о своей жизни, о любви, о маленькой дочке. Она никак не могла понять, почему я нахожусь в заключении, не совершив никакого преступления. Мы с ней поддерживали друг друга, помогали в трудные минуты... Работа была тяжёлой, лагерная жизнь грубой и суровой. И спасительными в этих условиях оказывались взаимопомощь, человеческое участие, душевное слово.
     А ещё была в бригаде бывшая воровка Верка. С ней было особо тяжело. Злая, строптивая. Никак не могла с ней сладить. С иной поговоришь по душам — поняла, на другую голос повысишь — тоже дошло. А на эту ни уговоры не действовали, ни крик.
     Однажды бросает лопату: «Не буду больше работать!» А бригада наша была передовая. Девчонки стремились поскорее на свободу, некоторые ишачили на совесть, перевыполняли норму в полтора-два раза. Тогда мы возводили насыпь для железнодорожной колеи. Каждые рабочие руки были на счету.
     Подхожу к Вере, начинаю уговаривать. Выслушала меня и спокойно так отвечает матом:
   - Да не пошла бы ты... Работай, если тебе нужно.
     Обнимаю её за плечи:
   - Хорошо, Вера. Не хочешь, не нужно. Посиди, отдохни чуток. Я пока за обеих поработаю.
     Повела её к ящикам. Сели, покурили.
   - Отдыхай, Вера.
     И пошла. Работаю час, второй. Вкалываю изо всех сил. На Веру не гляжу. А было тогда начало зимы. Морозно, ледяной ветер пронизывает насквозь. Не выдержала Вера. Встала, подошла ко мне, ногой об ногу стучит. Спрашиваю весело:
   - Что, замёрзла? А мне жарко.
     Растираю ладошками её окоченевшие пальцы. Вера берёт лопату, и мы, ни слова не говоря, работаем дальше...
     Так проходил день за днём, месяц за месяцем, год за годом... Мы ишачили и влачили жалкое существование ради того, чтобы заслужить прощение Родины.
     За пять лет пребывания в этой колонии у меня был единственный конфликт с лагерной надзирательницей Люськой — Людмилой Петровной.
     Шёл четвёртый год моего срока. Я постоянно писала письма нашей соседке в Запорожье с просьбой узнать о судьбе моей Зоси. После ареста моего отца и мачехи, соседка никак не могла отыскать, куда определили ребёнка. Наконец-то я получила ответ, в котором соседка сообщала, что Зося находится в детском доме неподалеку от Запорожья, и указала адрес. Я начала писать письма заведующей детским домом и слёзно просить написать хотя бы что-нибудь о моей дочери.
     Надзирательницу Люську, мерзкую толстощёкую бабу с маленькими поросячьими глазками, любившую поиздеваться над узницами, ненавидели все заключённые. Однажды Люська подошла ко мне и коротко приказала:
   - Зеленина, за мной!
     Завела меня в свою каморку и показывает конверт.
   - Письмо из детского дома. Кланяйся мне в ножки — получишь.
     Знала, стерва, как я жду это письмо. Я взревела:
   - Отдай, скотина, Христом-Богом прошу, отдай! Не доводи до греха!
     Она, как ненормальная, ржала, вертела конвертом перед своим носом и повторяла:
   - Кланяйся, кланяйся, вонючка, иначе ничего не получишь!
     В голове у меня как-будто лопнула какая-то пружина:
   - Отдай, отдай, сука, тварь мерзкая, Отдай моё, родное, будь ты трижды проклята! Мать твою... отд-а-ай!
     И вдруг вижу, как она разрывает конверт. Я прыгнула на неё и вцепилась зубами в её руку. И сразу же получила ногой удар в живот. Упала на пол и, корчась от боли, начала жадно собирать разорванные клочки. А потом, в бараке, обливаясь горькими слезами, раскладывала эти обрывки, чтобы узнать хоть что-нибудь о своей доченьке. Из сложенных клочков поняла, что моя девочка жива-здорова, учится во втором классе, учится неплохо. Но имеет сложный характер, замкнута, нелюдима, горда, ни с кем из сверстниц не общается и не дружит.
     Не успели высохнуть на глазах слёзы, уже вызывает начальник лагеря: «Зеленина, что у вас там случилось?»
     И я рассказала ему всё. Как меня оторвали от маленькой четырехлетней доченьки, сидящей в кроватке. Как долго и бесполезно писала письма, чтобы хоть что-то узнать о своей девочке. Как пришло наконец известие из детского дома, которое я так долго ждала. И как Люська издевалась надо мной, не отдавая это письмо, заставляла кланяться ей в ножки. И как разорвала конверт на моих глазах...
     Начальник лагеря, немолодой, седоватый человек, внимательно, не перебивая, выслушал мою исповедь. Потом долго молчал, думая о чём-то и, словно очнувшись, коротко сказал: «Можете идти, Зеленина».
     И всё. Никаких наказаний не последовало, а Люська долгое время обходила меня стороной.
     Бригада у меня была хорошая. Всех девчонок я защищала, выгораживала перед начальством, не обращала внимание на их мелкие выходки. Я всегда старалась внушить им, что они вовсе не пропащие, что не всё потеряно, что на свободе их ждут ещё радостные дни, любовь, материнство и что всё это будет зависеть только от них самих.
     А ещё был у нас общий друг, любимец — конь Буян. Появился он благодаря моей инициативе. Я обратилась к начальнику колонии с просьбой выделить для бригады коня, чтобы облегчить тяжёлый труд. Начальник дал распоряжение конюху, и меня позвали на конюшню. Конюх подвёл меня к Буяну. Конь — красавец, молодой, стройный, даже взгляд его кажется гордым.
   - Буян ещё молодой, необъезженный. Злой, никого к себе не подпускает. Приручишь его — твой будет.
     Поначалу я боялась даже подходить к Буяну. Пошла в барак:
   - Девочки, у кого сахар есть?
     Собрали, сколько смогли. Прихожу в конюшню во второй раз. Несмело подхожу к коню и протягиваю сладость.
   - Буян, Буянчик, возьми...
     Конь покосился на меня одним глазом, повёл ушами, задрожали ноздри. Ну, думаю, как тяпнет сейчас. Но всё же подошла ещё ближе и ласково говорю:
   - Буянчик, миленький, Буянчик...
     Конь наклонил голову, понюхал. Потом взял кусочек. Я потихоньку к нему:
   - Вот так, милый, вот так. Вкусненько...
     И легонько погладила его бок. Конюх, стоявший рядом, от удивления раскрыл рот. А я уже посмелее поглаживаю Буяна. А потом взяла его за уздечку и повела. Он послушно пошёл за мной. Наверное, этот конь до меня ни от кого не слышал добрых слов. Вскоре он уже знал мои шаги, свист и, конечно, голос. Конь всегда понимал, что я от него хочу, и даже чувствовал моё настроение. А уж сколько сладостей я ему перетаскала! Он очень любил сладкое, и мне приятно было его угощать. Я любила его расчёсывать, мыть и видела, что это тоже доставляет ему удовольствие. Буян был крепким конём и в работе заменял много рук и тачек. С его помощью мы перевыполняли норму в два раза и даже более.
     К началу нового 1958-го года я уже знала, что меня ожидает досрочное освобождение. По моим расчётам оно выпадало на конец марта. Мне хотелось встретить этот год как можно лучше, ведь это был мой последний новогодний праздник в заключении.
     31 декабря на зоне — рабочий день. Я поговорила с девчонками и на работу решила не ходить: один раз можно устроить для себя праздник. Лагерный фельдшер не стал возражать, и я осталась в бараке. Навела везде порядок, помыла пол, на складе достала тройной одеколон, заменяющий на праздничном столе спиртное. Потом договорилась с охраной и, выйдя за ограждение, неподалеку от лагеря срубила небольшую, красивую ёлочку. Из своего цветистого платка нарезала узкие ленточки, завязала их в бантики и украсила ёлку. Стол выложила печеньем и конфетами, полученными девочками от родственников в посылках к новому году.
     Вскоре пришли мои девочки:
   - Ой, Инна, как красиво, так у нас ещё никогда не было!
     Сели за стол, выпили понемногу одеколона. Сидим, поём. Красиво мы пели, особенно хорошо получалась «Песня о ямщике».
     Вдруг вбегает комендантша:
   - Зеленина — срочно к начальнику!
     Иду и размышляю: «За что это меня? Вроде, ни в чём не провинилась. Неужели фельдшер капнул, что профилонила сегодня от работы? Нет, непохоже, отношения у нас, вроде, нормальные...».
     Под лёгким хмельком захожу к начальнику. Он встретил меня радостно:
   - Ну, Зеленина, мог бы сообщить тебе второго, но не выдержал. С 29 декабря ты — свободный гражданин. Приказ шёл два дня. Согласно амнистии твой срок сокращается на три месяца. Сейчас время уже позднее, бухгалтерия не работает, рассчитать тебя не сможем. Да и куда ты пойдёшь на ночь под новый год? Давай подождём до второго.
     Это было настолько неожиданно, что смысл сказанного дошёл до меня с большим трудом и опозданием. Я остолбенела и потеряла дар речи. Только в голове настойчиво стучала единственная фраза: «Восемь лет... Восемь лет...». А потом вдруг стало нестерпимо тяжело. Мысли приобретали всё более ясные очертания, и невыносимая горечь дошла до сердца: «За что? За что я так жестоко наказана? За что искалечили восемь лет моей молодой жизни? Через несколько месяцев мне исполнится 31. Моей дочери сейчас 12. Я не испытала счастья видеть, как она растёт, не повела её за ручку в первый класс. У меня украли материнство. Растоптали моё человеческое достоинство. Какой мерой измерить всю пустоту и душевные страдания, испытанные за эти пропавшие, бессмысленные годы?».
Конечно, вслух я ничего этого не произнесла.
   - Гражданин начальник, - обратилась к нему. - Я верно поняла, что свободна?
     Он с осторожностью произнёс:
   - Да.
   - Сейчас у меня на счету около 120 рублей. Можно ли мне купить на эти деньги вина?
     Он молчал, видимо, колебался:
   - А порядок обещаешь? Тогда иди на склад. Кладовщик ещё там.
     И написал соответствующее распоряжение.
     Влетаю в барак:
   - Девочки, милые девочки!
     Как сумасшедшая упала на нары и, захлёбываясь, срываясь на крик, выливала что-то похожее на звериную тоску. Никогда в своей жизни я больше так не рыдала.
     И все находившиеся рядом женщины поняли причину этого нечеловеческого воя. Потом я медленно пришла в себя, позвала Лайму, и мы пошли на склад...
     Всю ночь не сомкнули глаз, пили вино, пели, рассказывали друг другу самое сокровенное, горевали и тосковали каждая о своём...
     Утром второго января в кабинете начальника состоялся разговор. Мне было предложено место комендантши. Предложение восприняла довольно холодно:
   - Нет, оставаться в зоне не буду ни единого дня. У меня есть дочь, и я хочу поскорее её увидеть.
     Провожали меня всей бригадой. С каждой из своих девочек я обнялась, а плачущую Лайму расцеловала:
   - Не плачь, милая. Пройдёт время, и ты тоже выйдешь на свободу. Будет у тебя счастливая жизнь и всё то, о чём мечтаешь.
     Я вышла за ворота зоны так, как когда-то вошла: в тоненьком пальто и ветхом, поношенном платье. Все свои вещи оставила девчатам. Почти все, уходившие на волю, оставляли свои вещи тем, кто «мотает» срок дальше, вещами этими пользуются сменяющиеся пополнения заключённых. Пять лет я делила со своими девочками общую беду, мы жили, словно одна семья. И расставаться с ними было грустно...
     За спиной осталась барачная зона. 12 километров до железнодорожной станции шли вдвоём с попутчиком. Он, как и я, попал под амнистию. По дороге разговорились. Собственно, говорил он:
   - Наконец-то я на свободе, обалдеть можно! Хочу жениться, завести детей. Моя девушка за три года успела выйти замуж. Ну, что же, пусть живёт счастливо. А я найду себе другую. Любить буду, на руках носить.
     Когда уже подходили к станции, вдруг предложил:
   - Инна, может нам с тобой попробовать создать семейную жизнь? Мы с тобой ровня. Ты «отмотала» срок, я тоже. Не будет у нас с тобой друг к другу никаких претензий.
     И, хотя я его прекрасно понимала, но у меня были совершенно иные планы, и я ответила, не раздумывая:
   - Для чего нам, чужим людям, связывать свои судьбы? Не нужен ты мне ни для сердца, ни для ума. Женщин свободных много. Найдёшь человека по себе, и будет у тебя и семья, и дети.
     После покупки билета до Запорожья, с пересадкой в Москве, у меня в кармане остались жалкие копейки.
     Вагон был битком набит людьми. Я забралась на верхнюю полку, подложила под голову своё пальто и задремала. Мне не хотелось ни с кем общаться, лежала тихо, не шевелясь. Так прошёл день. Ночью, когда все уснули, я тихонько слезла со своей полки и долго стояла у окна. Глядела на мелькавшие за окном тёмные силуэты деревьев, занесённые снегом лесные опушки и просёлки, скованные льдом реки, железнодорожные разъезды, посты и станции.
     Перед моими глазами проходили картины недавнего прошлого: лагерь, колючая проволока, бараки и беспрерывная, изнуряющая работа. Там, в неволе, тысячи ночей я мечтала об этой минуте, когда наконец-то поезд понесёт меня, свободную и счастливую, к моей любимой доченьке. Но, как ни странно, я не испытывала сейчас ни счастья, ни радости. В душе были пустота и неопределённость. Да ещё страх. Я пыталась представить свою Зосю 12-летней, но видела только плачущую в кроватке малышку. Я знала, что мою дочь забрал из детского дома отец, выйдя на свободу на три года раньше меня. В 1955-ом году я получила от него письмо, в котором мне предлагалось написать согласие на удочерение им моей Зоси. Я подумала прежде всего о том, чтобы моему ребёнку было хорошо: ведь лучше жить у родного дедушки, чем в детском доме. И я написала такое заявление. Теперь сердце моё тревожно сжималось, словно предчувствуя ожидающее горькое разочарование...
     Утром я опять забралась на верхнюю полку и пролежала там целый день. Кружилась голова и очень хотелось кушать. Вечером сидящий на нижней полке старый бородатый дед достал из чемодана узелок и развернул нехитрую снедь. Я спустилась вниз и молча наблюдала за ним, не решаясь попросить. Он, заметив мой взгляд, внимательно посмотрел на меня:
   - Ты откуда едешь, дочка?
   - С Севера, из заключения, дедушка.
     В его выцветших лазах промелькнуло сочувствие.
   - Садись, покушай со мной вместе.
     Я набросилась на еду, а он всё подкладывал мне новые ломтики хлеба и тонко нарезанного сала...
     Москва. Ярославский вокзал. Вокруг много людей. Все куда-то спешат, суетятся. Таня Окуневская написала мне в заключение несколько писем. Я знала, что она освободилась на четыре года раньше меня, после смерти Сталина. Решила заехать к ней повидаться. Но, посчитав свои копейки, сообразила, что денег на поездку в транспорте по Москве не хватает. Всё истратила на покупку железнодорожного билета и на праздничный новогодний стол для своих девчат.
Подошла к какой-то разодетой дамочке.
   - Я с заключения. Нет денег на трамвай. Помогите...
     Подозрительный взгляд сверху вниз и пренебрежительное:
   - Много вас тут таких шляется. Работать нужно...
     Останавливаю ещё пару человек. Тот же взгляд, тот же ответ. Почти не надеясь на сочувствие, обращаюсь к пожилому мужчине. В его глазах — понимание, сострадание. Даёт денег, рассказывает, как доехать.
     Беговая, 13. Поднимаюсь на четвёртый этаж. Звоню в дверь. Открывает женщина. Объясняю:
   - Мне к Тане.
   - А, к Татьяне Кирилловне. А её нет дома, она в театре на репетиции.
     Сажусь в трамвай. Еду в театр. На входе швейцар посмотрел на меня с подозрением. Одежда на мне не ахти какая, потрёпанная, старая. Прошу его передать записку Окуневской. Пишу: «Танечка, я освободилась, только с поезда. Могу остановиться у тебя пару дней».
     Швейцар ушёл и долго не появлялся. Наконец, дождалась.
   - Татьяна Кирилловна сказала, что принять вас сейчас не может, она занята.
   - А записку передали?
   - Конечно.
     Вдруг навалилась усталость, а на душе — тупое безразличие. Еду на вокзал и долго ожидаю поезд на Запорожье.

     Из всей семьи Зелениных Инне выпал самый длительный срок. Первый приговор, по-видимому, был вынесен из-за её строптивости и отказа подписывать абсурдные обвинения. За подстрекательство к заговору среди заключённых по новому приговору ей добавили год тюремного заключения. Несмотря на досрочное освобождение, она провела в местах лишения свободы 8 лет. Молодая жена Павла Васильевича Шура отсидела три года. Сам же Павел Зеленин, в соответствии с обвинительным приговором Главной военной прокуратуры, побывал на принудительном лечении в психиатрической лечебнице, потом длительное время провёл в тюрьме. Его дело пересматривалось и по статье 58 (за подрывную деятельность в органах МГБ) было прекращено. Затем следствие возбудило обвинение по статье 193, за хищения в период службы в Германии. Вышел на свободу по амнистии в 1954 году. Был лишён звания генерал-лейтенанта.
     После освобождения ему возвратили дом и часть имущества.
     Зося пробыла в детском доме четыре года. В детском коллективе не прижилась, была необщительна и замкнута. Обстановка в семье дедушки, куда её забрали из детдома, способствовала усилению этих качеств, девочка становилась всё более скрытой и нелюдимой.
     Семья жила обособленно, изолированно от окружающей жизни. Хозяин пребывал в своём внутреннем мире и практически ни с кем не разговаривал. Иногда он обращался к птицам в саду, кошкам, собакам, а к людям не проявлял никакого интереса. Сажал цветы, деревья. Никогда не читал газеты и книги, не слушал радио. Зосю он не замечал.
     Шура тоже вела замкнутый образ жизни. Подруги отвернулись от неё. Она после войны нигде не работала. Пенсии Павла Васильевича хватало на всех троих. Шура всё свободное время проводила у себя в комнате, примеряя наряды и часами рассматривая в зеркале своё красивое лицо. Она была ещё красива и привлекала внимание прохожих мужчин на улице.
     Двор дома обнесли высоченным забором, калитка всегда закрывалась на ключ. Во дворе жили две огромные собаки, охраняя покой хозяев. В доме и во дворе стояла тишина, нарушаемая лишь чириканьем птиц. В прихожей пылилось пианино, до которого никто не дотрагивался. В доме была богатая библиотека, книги никто не читал, и они покрывались пылью. До ареста и заключения Павел Васильевич очень много читал, а освободившись, не проявлял к книгам никакого интереса. Вряд ли он вообще помнил свои интересы из прежней жизни.
     Всем в доме управляла Шура. Она не обременяла себя кухней и уборкой, для этого держали прислугу. Шура без цели бродила по дому, заглядывая в каждый уголок. Она скучала. Иногда от скуки брала такси и ездила по магазинам.
     Воспитанием Зоси тоже занималась Шура. Это было своеобразное воспитание. Она учила девочку жизни так, как понимала сама: «Не верь, Зосенька, никому. Люди завистливы и жестоки. Они ненавидят более удачливых и готовы горло перегрызть любому ради того, чтобы самому жить лучше, иметь больше. Выдумки о какой-то дружбе, бескорыстии и доброте выбрось из головы, всё это сказочки для простачков. Никому не доверяйся, свои мысли и чувства прячь в себе. Будь похитрее, не раскрывай свою душу, иначе будешь всегда в дураках».
     Зося помнила детдом, где она была озлоблена и одинока. Она избегала общения со своими сверстницами, пряталась от шумных мероприятий. Никому не верила, не имела подруг. Много размышляла о себе, о своей особенной судьбе, о своих страданиях. Любые замечания воспитателей воспринимала как обиду. Она была уверена, что все взрослые виноваты в том, что жизнь её так безрадостна, что у неё нет никого на белом свете, кто бы её любил и жалел. Она росла тяжёлым ребёнком, враждебно воспринимавшим окружающую действительность.
     Попав в дом деда, она поначалу обрадовалась — кому-то она всё же оказалась нужна. Но её ждало большое разочарование: родной дедушка не обращал на неё никакого внимания, с утра до вечера проводя время в саду и цветочнице. А Шура со своими нравоучениями добавляла желчи и отравы в её душу.
     Иногда Шура была с ней ласкова, осыпала подарками, примеряла девочке свои украшения: «Всё это когда-то останется тебе». А потом вдруг просила: «Пойди, Зосенька, к дяде Коле, отнеси им вот эту баночку консервов. Да задержись там подольше, поиграйся с их дочкой и послушай, что они о нас говорят. Придёшь и расскажешь мне». И Зося послушно исполняла, хотя это не доставляло ей никакого удовольствия.
     А вообще, Шура её никуда не пускала, не разрешала посещать школьные мероприятия, запрещала дружить с девочками. И только книги, которые она брала в библиотеке дедушки и охотно читала, отрывали её от серой повседневности и уносили в романтический мир мечты и фантазии. Она предпочитала любовные романы зарубежных классиков: Томаса Гарди, Флобера, Жорж Санд, с интересом читала и произведения отечественных писателей: Куприна, Тургенева, Бунина.
     Зося знала, что где-то у неё есть родная мать. Но память о матери была исковеркана злобной ненавистью, которую навязала ей Шура. До конца своей жизни она люто ненавидела свою падчерицу. И причины были не только в их прежних конфликтах, в несовместимости их характеров, в совершенно различном восприятии жизни. Вражда имела более глубинные корни. Это была ревность недалёкой, красивой женщины к более умной и эрудированной. Мало того, что Инна была единственной дочерью её мужа, генеральской дочкой. Она к тому же познала счастье великой любви, радость материнства. А Шура была и осталась просто красивой игрушкой, не знавшей ни настоящей любви, ни счастья быть матерью.
     Она внушала своей воспитаннице: «Зося, такая мать, как твоя — это позор. Никому не рассказывай, что она существует. Она падшая женщина, развратная и продажная. Она бросила тебя маленькой, забыла о тебе, ты ей совсем не нужна. Возможно, она когда-нибудь появится здесь. Может, она будет с тобой разговаривать. Не слушай её, детка. Она — страшный человек. Общаясь с ней, ты станешь похожей на неё...».

     Я шла по улице, где прошло моё детство. Мысленно возвращалась сюда все восемь лет, проведённые в заключении. Там, в заключении, мне казалось, что встреча с родной улицей будет для меня радостной и счастливой. Но ничего подобного не испытала. За время моего отсутствия здесь появились новые многоэтажные дома, незнакомые и чужие. А наш небольшой домик по соседству с ними показался чем-то иногородним, случайно затесавшимся, временным.
     Видимо, я ждала встречи с далёким прошлым, с прежней юной беспечностью, с дорогим моему сердцу ощущением самого родного в мире уголка. Но, увы, тяжёлым грузом давили прошедшие тяжёлые годы бесправного, рабского состояния. У меня сохранилась только одна мечта, одна надежда на счастье — моё дитя. Моя доченька, которая осталась от любимого, от времени, казавшегося с годами всё более прекрасным и удивительным. В той, другой жизни был он, подаривший тепло и близость в первую неповторимую послевоенную весну. Меня оторвали от любимого, убедив, что Родина дороже, но здесь, на родной земле, был уготовлен настоящий ад, страдания и муки и загубленные годы бессмысленных, нечеловеческих испытаний и лишений.
     Все эти годы я жила прошлым, тосковала по утерянной любви и хранила тень минувшего. 13 лет прошло с тех пор, как Эдик появился в моей жизни. Постепенно затуманились детали прошлого. Но осталось самое яркое и сильное — осталось острое чувство горечи потери. И ещё — Зося. Я испытывала огромную радость от мысли, что сейчас я её увижу, у меня подкашивались ноги и перехватывало дыхание. С трудом открыла калитку и вошла во двор. Залаяли собаки, к счастью, они были на цепи. Подошла к крыльцу и уже собиралась постучать в дверь, но, услышав за спиной шаги, оглянулась.
     По тропинке из сада шла девочка, худенькая, бледненькая, в зелёном пальтишке и вязанной шапочке. Я узнала своё дитё. Да и могла ли я не узнать глаза Эдика?
   - Зосенька, доченька моя родная! Я приехала к тебе, моя хорошая. Я — твоя мама, девочка моя...
     Я обнимала своего ребёнка! Вся, годами копившаяся нежность, которую не смогли сгубить ни тюрьмы, ни лагеря, нахлынула и захлестнула. Я готова была упасть на колени, целовать её руки и ноги...
     И вдруг я подняла голову и сквозь слёзы увидела удивление и испуг в детских глазах. Девочка смотрела на незнакомую, оборванную, пропахшую табаком тётку, обнимающую её, и была ошеломлена. А я, как заклинание, всё повторила:
   - Зосенька, родненькая, ведь я — твоя мама! Неужели ты не узнаёшь свою маму?
     Она всё поняла. Оттолкнув меня, она побежала прочь.
   - А-а-а-а! Ты не моя мама! Ты чужая! Не трогай меня! А-а-а-а!
     Она бежала по саду, и голые деревья протягивали свои ветви, как будто умоляя остановиться. Но ужас толкал её вперёд, и единственная мысль, которую внушали ей все последние годы, не уходила из её детского сознания: «Эта грязная женщина появилась здесь для того, чтобы увести её, Зосю, чистую и невинную, в мир разврата, сделать из неё вонючую, грязную шлюху. Но она лучше умрёт, чем пойдёт с этой страшной, омерзительной бабой».
   - Мама, мамочка! - звала она Шуру. - Здесь Инка. Она приехала. Я её боюсь! Прогоните её отсюда!
     На крик Зоси из дома вышла Шура.
   - Что тебе нужно? Не пугай ребёнка! Убирайся отсюда вон, или я натравлю на тебя собак!
     И я ушла. Выхода не было. Пошла по улицам города куда глаза глядели. У меня не было денег даже на кусок хлеба. С большим трудом на попутных машинах добралась до Харькова. В этот тяжелейший период жизни я пришла к подруге Лиде, с которой вместе работали на стройке. И хотя у неё уже была своя семья, она приняла меня и помогла всем, чем могла. Я нашла в её доме еду и кров и, самое главное — понимание и моральную поддержку, в которой так нуждалась. У родного отца не нашлось сочувствия и твёрдости противостоять подлости и нахальству своей жены, а чужие люди приютили и помогли во всём. Материальную поддержку оказала и моя прежняя мачеха Александра, заменившая мне в детстве родную мать, которая, кстати, тоже провела пять лет в местах лишения свободы как член семьи главного обвиняемого, моего отца.
     Собравшись с силами, я смогла поехать в Запорожье и подать заявление в суд, пытаясь вернуть свои материнские права. Но судья решил, что девочка имеет право сама решать, с кем ей жить.
     Так у меня украли мою кровиночку, единственную в жизни радость, доченьку от моего любимого Эдика. У меня надолго осталось ощущение, что вырвали и уничтожили мою душу...
     И всё-таки, продолжала жить. Ради чего? — Ради жизни. Моталась по белому свету и нигде не находила приют своей душе. Работала на строительстве крупного завода на Азовском море, потом — в шахтёрском городке Донбасса, на виноградниках Одесщины, в небольшом городке на Урале.
     Несколько раз приезжала в Запорожье. В дом отца Шура меня не пускала. Украдкой я часами подкарауливала свою Зосю на улице, несколько раз пыталась с ней поговорить. Но мои усилия заканчивались ничем: она молча уходила, и на её красивом лице я видела только презрение и равнодушие.
     С пустотой и отчаянием в душе я вновь уезжала в новые места. Перемена мест вносила разрядку, на некоторое время отвлекала от глубокой тоски, но не приносила забвения.
     Попробовала любить. И меня вроде бы любили. На Донбассе вышла замуж за Николая Гринева, сменив свою двойную фамилию Зеленина-Сопчак. Коля был на четыре года моложе меня. Не могу сказать, что это была большая любовь, но он мне нравился. Крепкий, коренастый, приятное лицо, простая манера поведения. Мы прожили с Колей три года. Вместе ездили в отпуск в Крым. Гостили несколько дней у Тани Окуневской в Москве. Был у него недостаток, который не понравился бы ни одной женщине. Любил водочку, иногда изрядно напивался. Работал электриком, и это способствовало частым выпивкам. Очень хотел детей, но ребёночка у нас так и не получилось. А, когда я узнала, что он завёл себе другую женщину, рассчиталась с работы и уехала на Север, в Ухту.
     Опять я осталась одна. Коля так и не стал моей любовью, не стал вторым Эдиком...
     О смерти отца мне сообщили соседи из Запорожья. Он умер на 64-ом году жизни. Я успела приехать к похоронам. Жестокая его жена на сей раз не посмела, да и не смогла бы прогнать меня из родного дома. В последний путь отца провожал, казалось, весь город. Люди, которые работали с ним на заводе, где он в давние времена молодым парнем трудился в котельной, беспрерывным потоком шли в дом, чтобы проститься со старым другом. У гроба дежурили постаревшие седые рабочие, которых когда-то он увлёк большевистскими идеями. Приходили сослуживцы, работавшие с ним в НКВД. Гроб, обтянутый красным кумачом, несли на руках через весь город. Товарищи по партии, соратники, друзья в последний раз выражали ему почёт и уважение. Смерть не смогла запретить то, что не позволяла жизнь.
     Во время прощания с покойным моя Зося была в доме. Но при моём появлении она сразу же удалялась с гордым и неприступным видом. На её лице было лишь тупое безразличие и никаких признаков человеческих чувств.
     После похорон и поминок я сразу же уехала. Не могла слышать и выносить то, что моё родное дитя, единственное и любимое, называет чужого, ненавистного мне человека, — «мамой», «мамочкой», а меня, родную мать, не хочет замечать, словно я — пустое место. Это была такая рана, как будто нож вонзили в моё измученное сердце, такая боль, которая не забудется и не утихнет до самой моей смерти.
     В Ухте я устроилась на работу на кирпичный завод. Жила в общежитии, пять человек в комнате. А было мне уже 35 лет, хотелось иметь свой угол. Узнала, что на Третьем отделении совхоза освобождается часть старого деревянного барака. Получила разрешение совхозной администрации и поселилась в этом бараке. Утеплилась, сделала ремонт. Это убогое жильё, несмотря на полное отсутствие каких-либо удобств, казалось мне милым и уютным.
     Работа на кирпичном была очень тяжёлой. Трудились там преимущественно женщины, выгружали глину, снимали с конвейера кирпичи, сортировали, укладывали их на тележки. Отработала полгода, начались приступы острых болей, нутро моё как будто разрывалось, в глазах темнело, покидало сознание. Увезли в больницу. После обследования предложили сложную операцию. Согласилась. Только спросила у хирурга: «Буду ли я двигаться, смогу ли работать?» Врач пообещал, что при благоприятном исходе операции через месяц-другой возвращусь к нормальной жизни. Доктору поверила, но про себя решила: если не подымусь, стану калекой, не смогу работать и себя кормить — уйду из жизни добровольно.
     Операция была сложная, длилась под наркозом четыре часа. Вместе с опухолью вырезали женские органы, о чём сообщили через несколько дней. В этом чужом для меня тогда городе я не успела обзавестись друзьями, никто меня не проведывал. Очухивалась очень медленно, силы не возвращались. Припрятала два полотенца, на всякий случай, решила — если не поднимусь, уйду из жизни.
     Рядом лежала женщина, тоже тяжёлая, после операции. К ней постоянно наведывались родственники, поддерживали. Я иногда слышала её тихий плач. Говорила мне: «Ты поплачь, Инна, станет легче». Но за всё время после операции я не проронила ни слезинки.
     О чём только не передумала, лёжа в больничной палате. Перед глазами проходило прошлое. Детство. Война. Германия. Первая любовь. Рождение дочери. Возвращение на Родину. Арест. Допросы. Лагеря. Тюремная одиночка. И опять Зося. Я прожила не так уж и много. Но и этот небольшой отрезок был полон драматическими, горестными событиями. И совсем мало было радостных, счастливых периодов. Как будто Судьба взимала с меня десятикратную плату за каждый счастливо прожитый день, месяц. А плата была безмерно тяжела: душевные муки, страдания, неволя, потери и одиночество.
     Я готовила себя к смерти. Считала, что каждый умный человек должен подготовить себя к тому, чтобы достойно уйти из жизни: ведь смерть неминуемо ожидает всех. Стоит ли упрямо цепляться за жизнь, если твоё существование не приносит тебе ничего, кроме мучений? У меня нет никого на белом свете, кто бы помог, подставил в трудную минуту плечо. Моё существование никому не нужно, оно только в тягость окружающим чужим людям. Жить в беспомощном состоянии, зная, что ничего не изменится ни завтра, ни через год, — не для меня.
     Но я помнила обещание хирурга и считала дни. Упрямо ждала, когда придут силы. И они появились...
     Перед выпиской мне предложили поработать санитаркой в больнице. И хотя труд этот был низкооплачиваемый, но согласилась. Понимала, что после операции на кирпичном заводе долго не протянуть.
     Отработала санитаркой четыре года. За это время насмотрелась всего вдоволь: человеческих страданий, бессилия, выдержки, самообладания. Больные, даже обречённые, ведут себя по разному. Одни впадают в депрессию, плачут, жалуются на боли, другие ведут себя тупо и безразлично. Некоторые шипят, высказывают недовольство из-за плохой еды, обвиняют всех в жестокости. Реже бывают такие, что ведут себя спокойно и рассудительно. Не раз видела смерть. Тихую, неслышную и мучительную, тяжёлую. Человек уходит из жизни зачастую страшно. Агония длится час-два, дыхание тяжёлое, прерывистое. Если умирающий в сознании, в его глазах и на лице — ужас. Мгновенная смерть — это милость, которая даётся лишь избранным...
     Обнищала я за годы работы санитаркой в больнице. На еду кое-как зарабатывала, но о том, чтобы приобрести одежонку, нечего было даже мечтать.
     За эти годы моя дочь стала взрослой, красивой девушкой. Жила она вместе с Шурой в небольшой комнате в коммунальной квартире. После смерти отца горсовет забрал их большой дом, который был государственным, и поселил туда семью другого военного. Шура, которая привыкла жить на широкую ногу, вынуждена была довольствоваться небольшой пенсией по потере кормильца. Вскоре она тяжело заболела, врачи поставили страшный диагноз — рак желудка. От операции она отказалась, долго и мучительно болела. Все её драгоценности были истрачены на лекарства и обезболивающие средства.
     После её смерти Зося осталась совершенно одна. Окончила курсы машинисток и работала в машбюро. Я постоянно писала письма нашим соседям в Запорожье, и они сообщали мне новости о моей дочери. Узнав от них новый адрес Зоси, я решилась написать ей письмо. Это было нежное и трогательное послание, которое я годами вынашивала в своём сердце. Я написала ей о своей великой любви к её отцу и о том, каким счастьем было для меня рождение дочери от любимого человека. Я описала все свои мытарства, душевные муки, ужасы лагерей. Написала, что недобрые люди оклеветали, очернили меня в её глазах и описала, как страдаю от её жестокости и равнодушия. В каждой строчке этого крика моей души была любовь к ней, моей единственной, дорогой, незабываемой, драгоценной.
     С этого письма началась наша переписка. Я звала Зосю к себе, чтобы щедро одарить её материнским теплом, возвратить то, что было отнято человеческой подлостью и несправедливостью.
     Она обещала приехать, и я решила сменить место работы на более оплачиваемое, чтобы иметь возможность покупать ей красивую одежду, чтобы она, моя красавица, выглядела как драгоценный алмаз.
     В соседнем со мной бараке жил молодой мужчина с семьёй, работавший мастером в УСМН (Ухтинские северные магистральные нефтепроводы). От него я узнала, что работникам платят там хорошие заработки.
     Поехала в эту организацию устраиваться на работу. Был сильный мороз, я одела телогрейку и валенки. Прихожу в отдел кадров. Сидят двое.
   - Хочу к вам на работу.
     Осмотрели меня с ног до головы.
   - Специальности, конечно, нет.
   - Нет, не имею, пойду рабочей.
   - Давайте трудовую.
     Посмотрел, почитал. Опять бросил косой взгляд.
   - Приходите завтра.
     Прихожу на следующий день. Опять подозрительный, косой взгляд. Как будто я не работать хочу, а украсть что-либо.
   - Зайдите через месяц. Сейчас у нас нет набора.
     Выхожу из отдела кадров и на территории конторы встречаю своего соседа.
   - Ну, как дела, Инна? Устроилась?
   - Велели зайти через месяц. Сказали, нет набора.
   - Как нет набора? А ну пошли обратно.
     Возвращаемся. Заходим в отдел кадров. Я остаюсь за дверью. Через несколько минут приглашают войти.
   - Пишите заявление.
     Работа была нелёгкая. Двенадцатичасовые смены, дневные и ночные, проходили на улице в любую погоду. В мороз, вьюгу, ветер, дождь, жару поднималась на нефтеналивную эстакаду и выполняла действия, необходимые для разлива нефти в прибывающие цистерны. И всё же, это было легче, чем таскать кирпичи на кирпичном заводе...
     Наконец-то сбылась заветная мечта моей жизни и приехала моя Зося. От счастья я потеряла голову. Кормила, поила, ухаживала за ней, как за маленькой. Покупала одежду, обувь. У меня появился смысл в жизни, было ради кого жить, работать. С работы бежала домой на крыльях к своей драгоценной девочке. Зося устроилась на работу в геофизический трест машинисткой. Казалось, — всё идёт нормально, можно жить и радоваться.
     Но шёл месяц за месяцем, и я постепенно замечала, что моя дочь совсем не такая, какой я мечтала бы её видеть. Она никогда не называла меня мамой, обращалась ко мне безлико: «ты», иногда называла «мамашей». В общении со мной была сдержана, разговаривала сухо и лаконично. Она была совершенной моей противоположностью. Не проявляла никаких чувств, избегала душевных разговоров. На мои попытки сближения замыкалась, молчала. Зося не любила людей, избегала любого общения с окружающими. Никогда не здоровалась с соседями, а если кто-нибудь из них пытался с ней заговорить, делала вид, что не слышит, или, пробурчав что-то невнятное, пробегала мимо. Я всё чаще с сожалением замечала у Зоси черты характера покойной Шуры, а из её уст слышала рассуждения и взгляды этой ушедшей в мир иной, но по-прежнему враждебной мне особы. Разбить безразличие и холодность своей дочери, как ни старалась, не могла. Воспитывать её было поздно! Я опоздала на 15 лет. Мне нужно было смириться и принимать её такой, какая она есть. Но на это не хватало ни сил, ни терпения. Я была издёргана, бескомпромиссна, не сдержана. Начались скандалы, и Зося, получив место в общежитии, ушла от меня.
     Я приходила к ней, униженно умоляла вернуться. Иногда она соглашалась, какое-то время я, зажав себя в кулак, терпела. Но старые обиды частенько захлёстывали меня, и опять возобновлялись упрёки, конфликты. Она снова уходила в общежитие, и так повторялось много-много раз.

     Инна была общительным, открытым и простым человеком. В Ухте у неё появилось много друзей, к ней тянулись люди, её уважали, к её словам прислушивались. Она стала моим большим другом и очень привязалась ко мне. Она была неуёмной, непоседой, порывистой, весёлой.
     Но испытания, выпавшие на её долю, всё же наложили отпечаток на характер и, к сожалению, на психическое состояние. Иногда она становилась нервной, неуравновешенной и даже злобной. Металась по комнате из угла в угол и ругала людей, правительство, власти, проклинала все идеалы.
   - Ненавижу их всех, идейных, правильных и чистеньких. Говорят красивые слова, а сами думают только о том, чтобы побольше нахапать. Какие у них к чёрту идеалы? Они давно поменяли идеалы на барахло.
   - Ругаем фашистов. Господи! Да фашисты были для своих лучше, чем наши, — своих не уничтожали. За свою нацию они готовы были любому горло перегрызть. А мы что делали? Своих отправляли на гибель, истребляли. А теперь талдычим про идеалы. Нет их! Нет!
   - Инна, но ведь есть и среди них люди, которые не лгут и не притворяются. Несмотря на окружающую действительность, они живут по совести, сохраняя человечность, веря в доброту. Вера в эти понятия — это ведь тоже идеалы. И таких людей немало.
   - Нет, Томуся, ты ошибаешься. Их очень мало. Их, можно сказать, единицы.
     А ближе к ночи мы лежим на кроватях, укрывшись тёплыми одеялами. И она рассказывает мне о разных людей, об их поведении в лагерях, тюрьмах. О том, как низко человек способен опуститься, спасая свою шкуру, предавать и топить родных, друзей. Она горячо убеждает:
   - Разве мы — народ? Немцы — народ. Англичане, французы — народ. А мы — жалкая толпа, сброд, холуи, способные загрызть ближнего. Живи для себя, Томуся, и не стремись кому-то делать добро. Ничего ты не изменишь в этом несправедливом мире...
     Перед сном она выходит в сени покурить и, возвратившись, заботливо укрывает меня одеялом и ласково шепчет:
   - Ну, почему ты — такая родная мне душа и не моя доченька? И почему Зося не такая, как ты?
     Меня постоянно изумляла контрастность её натуры. Она была красивой и мягкой и одновременно — резкой и грубой. В ней сосуществовали две крайние противоположности. Чтобы общаться с ней, нужно было привыкнуть к двум живущим в ней индивидуальностям, к безудержности, стихийности, порывам и частым сменам её внутреннего состояния. И ещё, нужно было иметь спокойствие и выдержку. Удивительно, что, не обладая этими чертами, я легко находила с Инной общий язык. Мне всегда удавалось снять её раздражение, успокоить добрым словом. В чём-то мы были очень похожи, такую схожесть я определяю как родство душ и, видимо, оно помогало нам в наших взаимоотношениях. У меня была такая же беспокойная, неравнодушная, ищущая натура, такое же искреннее и открытое отношение к людям. У нас с Инной никогда не возникало конфликтов и даже мелких ссор.
     Весной ко мне в Ухту приехала Светлана из Полярного. Мы с ней поселились у Инны. Света предупредила, чтобы я уничтожила все имеющиеся у меня материалы «Самиздата», потому что КГБ начал проводить обыски и изъятия подозрительной литературы у её приятелей диссидентов. Мне жалко было уничтожать письмо Фёдора Раскольникова Сталину, стенограммы судов над Синявским и Даниэлем и прочие имеющиеся у меня копии публикаций «Самиздата».
     Я поведала обо всём Инне и попросила её спрятать эти документы. Она всё выслушала, принесла из сарая лопату и спокойно сказала:
   - Вот тебе, Тома, лопата. Иди в лес и всё закопай. Только я с тобой не пойду. Иди сама.
     Вскоре я познакомилась ещё с одним человеком, разделившим трагедию семьи генерала Зеленина. В гости к Инне из Харькова приехала Александра Ивановна, заменившая ей в детстве родную мать. Это была немолодая, седая женщина лет шестидесяти. Ещё до знакомства с ней я видела её на фотографиях. Но почему-то фотографии слабо передавали обаяние её личности. Он была красива даже в старости. Красоту излучали синие, молодые глаза и очень светлая улыбка великодушного и доброго человека. У неё было какое-то внутреннее благородство и подкупающее, внимательное отношение к собеседнику.
     Когда Инна была на работе, мы с Александрой Ивановной вместе ходили в лес за грибами. По пути много разговаривали.
     Она призналась, что Павел Зеленин был в её жизни единственной большой любовью, которая живёт в её сердце четыре десятилетия.
   - Это было настоящее чувство, а настоящее подделкой не заменишь. Поэтому я и осталась одна.
     Такая необыкновенная женщина, как Александра Ивановна, могла полюбить только сильную и незаурядную Личность. Несмотря на его предательство, Александра Ивановна сохранила к нему глубокую привязанность, уважение и любовь. И до самой его смерти жила надеждой не его возвращение, хотя они не общались и не переписывались.
     Несправедливым и жестоким был приговор ей — бывшей жене, восемь лет не имевшей с ним никакой связи. Она была осуждена по 58-й статье и безвинно провела в заключении пять лет. Прежде Александра Ивановна работала в школе учительницей русского языка и литературы. После возвращения из лагеря в школу её не приняли, и она в возрасте 50-ти лет вынуждена была освоить новую специальность. Закончила бухгалтерские курсы и работала бухгалтером в городской больнице.
     За год до смерти Павла Васильевича она побывала в Запорожье и смогла с ним встретиться. Она была потрясена произошедшей с ним переменой: это был потухший, опустошённый старик. Единственной благодарностью за её самоотверженность и верность стали его слова:
   - Как долго я ждал тебя!...
     Эти слова она сохранила в своём сердце. Немногословная, спокойная, сдержанная Александра Ивановна могла справиться даже с Инной, несмотря на её независимый характер, не признающий никаких авторитетов.
     Она очень тепло ко мне относилась, мне было хорошо и легко с ней. Я приезжала с работы, у неё уже был вскипячён самовар и заварен чай. Мы с удовольствием чаёвничали и вели неторопливую беседу. Александра Ивановна рассказывала мне о местах, в которых побывала, о Сибири, Кавказе, Крыме. У меня тоже были свои воспоминания: я поведала ей о крайнем Севере, о Полярном Урале, о Карпатах. Она внимательно слушала мои впечатления о Воркуте, Нарьян-Маре, Лабытнангах.
     Она прожила долгую жизнь, стойко перенесла все бури, невзгоды, унижения и не растеряла душевную чистоту. Она ничего и никого не осуждала. Очень жалела Зосю и огорчалась, что у неё с Инной не сложились родственные отношения.
     За время нашего непродолжительного общения Александра Ивановна успела передать мне какое-то особое внутреннее мудрое спокойствие. Всё у неё осталось в прошлом и, конечно, она жила воспоминаниями. Приехав в Ухту, она стремилась сделать приятным для близких ей людей, Инны и Зоси, своё пребывание у них.
     Как-то она мне сказала замечательную фразу, которую я тогда записала, но всю глубину её смысла осознала только сейчас.
   - Когда у человека всё в прошлом, которого больше нет, а будущего может просто не быть, тогда в его власти должно быть только настоящее: каждая прожитая минута, час, день...
     Мы сидим с Инной Павловной в её маленькой кухне и тихо беседуем. Зоська давно спит. За окнами воет ветер, метёт метель. А мы никак не можем наговориться. Спокойные, душевные, тёплые вечера; между нами почти осязаемая волна взаимопонимания. Возможно ли забыть эти часы?
   - Томуся, ты во многом права. Нужно верить в чистоту и душевность людей. Как без этого жить? На своём пути я встречала много великодушия и бескорыстия, всё это незабываемо. Вспоминаю тайгу, заснеженную зону, тяжёлую работу, и обязательно перед глазами возникают те, кто был тогда рядом, кто помогал выстоять и выжить. Под завывания ветра вижу наш барак и слышу тихое пение Лаймы. Бывает, сижу в тёмной комнате у печки, и охватывает грусть по таким же вечерам, когда рядом были мои девочки.
     Я смотрю в её глаза и читаю в них всё: боль, грусть, желание быть понятой, её душа отражается в блеске этих глаз, и они говорят гораздо больше, чем все сказанные и написанные слова.
   - Не люблю ленивых, холодных женщин. Я встречала таких, в них нет жизни, нет живой искры. В работе, в быту, в праздники и в будни, в кровати с мужчиной, женщина должна быть огоньком, ярким и загадочным. Чтобы её тепло согревало близких. Издали она должна призывно манить, вблизи — воспламенять и обжигать... Мне говорят: «Инка! Неудачница ты. Судьба у тебя несчастная». Ни черта подобного! Счастливая я. Большая удачница — человеком осталась...
     Почти всю свою жизнь эта чуткая, искренняя, душевно богатая женщина оставалась одинокой, обделённой участием родных. Она всегда мечтала о семье, о внимании и любви родной дочери и о внуках, которых бы она одарила своей нежностью и заботой. Но, увы, ничего этого в её жизни не случилось...
     Её дочь Зося, хотя и не была репрессирована, и не прошла через ГУЛАГ, но пострадала от свершившегося не меньше, чем её родные. С ней было тяжело всем. Неуравновешенная, невыдержанная, озлобленная на весь мир. Частенько вступала в конфликты с окружающими.
     Её душу перевернули так, что помочь ей вряд ли кто-нибудь мог. Любое, ничего не значащее слово, казалось обидным, могло вызвать бешенство либо бегство в себя. С презрением относилась к людям, которые не заслуживали подобное чувство, а всего лишь чем-то ей не угодили. В сейсморазведочной экспедиции, где она работала машинисткой, переругалась со всеми сотрудницами машбюро. Могла оскорблять, обзывать обидными словами, стучать кулаками по столу.
     Конечно, в её возрасте при самокритичной оценке можно было себя воспитать. Но самоконтроль был для неё недоступен. С младенчества ей внушили, что она особенная: несчастная, болезненная, нервная и тому подобное. И она жила, соответствуя этому образу.
     Она выросла в жестоких условиях и стала нелюдимой, не желающей понимать других, беспощадной к людям. Однако, очень болезненно реагировала, когда обижали её.
     Как-то она мне рассказала неоднократно происходившие в её детстве эпизоды. Мачеха Шура стремилась сделать из неё железного человека. «Когда мы гуляли с ней по городу, она частенько ни за что вдруг начинала громко обзывать меня обидными, непристойными словами. Я старалась её не слышать, думать о чём-то отвлечённом, на лицо стремилась напустить непроницаемый вид. Ей, наверное, доставляло удовольствие доводить меня до бешенства. Потом она переходила на злобный шёпот: «Что ты строишь такое дурацкое лицо! А ну-ка улыбайся, немедленно улыбайся, иначе сейчас при всех дам по морде!». И я улыбалась...».
     Иногда, когда Зося погружалась в свои мысли и забывала о моём присутствии, лицо её становилось милым и мечтательным. Она любила и понимала поэзию, переписывала в тетрадку стихи о любви.
     Мечтала о замужестве, возможно, немного по-мещански. О хорошем муже, который бы её направлял и оберегал: «Какая там любовь, Тамара. Пойду за того, кто меня обеспечит, даже за старого и некрасивого, только бы уважал меня. Хочу быть за мужем, как за каменной горой, чтобы никто меня не унижал и не издевался... Я ведь безвольная. Не могу забыть прошлое. Не могу избавиться от неприязни к своей матери, хотя очень нуждаюсь в ней материально. Я не могу, как ты, принимать самостоятельные решения и вообще не умею жить легко и свободно, всегда усложняю себе жизнь и ощущаю себя очень скверно».
     Тогда, в начале 1970-ых, я чувствовала, что она ко мне привязалась и что я ей очень нужна...
     Прошли годы, десятилетия и всё изменилось. Она жила где-то рядом, но всё больше удалялась от меня, от своей матери, и от всех людей. Она научилась жить одна в привычном для неё состоянии одиночества, изоляции.
     Зося так никогда и не обзавелась семьёй, детьми. Эта странная особа, получив небольшую квартирку в малосемейном доме, завела многочисленных кошек и собак. Она, как и её дедушка генерал Зеленин в конце жизни, общалась только со своими четвероногими питомцами. Встречаясь случайно на улице, мы иногда недолго общались. Она часто повторяла, что людей, и даже детей ненавидит, а с собаками и кошками ей очень хорошо. Какое-то время она состояла в секте «Свидетели Иеговы». Изучала библию и фанатично проповедовала идеи секты. Но, видимо, и в этой среде она не прижилась, её контакты с людьми прекратились полностью.
     В 1990-ые годы я узнала о том, что Зося живёт очень бедно и даже подбирает еду на помойках. Таким было для многих последствие ельцинских «реформ». С целью помочь ей материально я несколько раз пыталась возобновить с ней хоть какие-то отношения. Но она никогда никого не впускала в свою квартиру, даже с соседями не здоровалась и не разговаривала. И для меня она не сделала исключение, не пожелав открыть дверь, хотя мы всегда были в добрых приятельских отношениях. Кроме меня, у неё не было ни одной подруги. Но чем больше лет проходило со времени нашего знакомства и сближения, тем реже мы общались, а после её затворничества не виделись вовсе. Со своей мамой Инной Павловной она не общалась около 15 лет, до самой её смерти...
     В конце 1990-ых Инна перенесла инфаркт и инсульт и очень много болела. После инсульта она сразу же бросила курить и забыла о папиросах до конца жизни.
     В тот же период она начала обращаться к Богу, ходить в открывшуюся в Ухте церковь, читать молитвы и смиренно просить Господа об отпущении грехов.
     Пока я жила в Ухте, навещала её и помогала, чем могла. В 2001-ом я переехала в Петербург, и мы с Инной Павловной ещё три года общались в письмах. Ни в одном из писем она ни разу не вспомнила о своей дочери. Столько нежных и ласковых слов, как Инна, мне писал только мой отец. Она всегда называла меня в письмах «родненькой доченькой», «любимой Томусей». Она писала: «Роднее тебя, Томочка, у меня нет никого на всём белом свете. Пока я жива, до самой своей кончины буду ждать тебя, моя родная душа, к себе в гости».
     Она делилась со мной своими мыслями, переживаниями и впечатлениями о минувшей и нынешней нашей жизни: «Бедный наш народ, всегда терпел нужду и сейчас живёт несладко. От нужды люди стали другими, изменились в худшую сторону. Всё дорожает. Работы нет, а если кому-то удаётся куда-то устроиться, то заработки мизерные. Не было хорошей жизни и сейчас её нет, глумятся над нами и только».
     «От моей жизни остались одни воспоминания. Много было трудного, горького, душевных ран. Бессонными ночами всё в памяти всплывает, прошлое не даёт покоя...».
     Инна писала, что ей всё труднее ходить, но она постоянно бывает в библиотеке и берёт книги для прочтения. Всю жизнь она читала художественную литературу, хотя времени на это было мало. Отдавала предпочтение произведениям мировой классики, любила Бальзака, Томаса Гарди, Драйзера.
     В 2002-ом году у Инны Павловны произошёл повторный инфаркт, и наступила клиническая смерть. Но её вернули с того света и выходили в Ухтинской больнице.
     Она ещё долгих полтора года боролась с недугами, как она писала, «дралась за жизнь», да ещё и пыталась морально поддержать меня. У меня тоже был в это время нелёгкий период, и она писала: «Томочка, мужайся и держись. Будь оптимисткой, бери пример с меня».
     У неё всегда были замечательные отношения с соседями, они охотно забегали к ней в гости, приглашали к себе на праздники, навещали в больнице и помогали ей в тяжёлые периоды. «Спасибо моей соседке Наде, она мне покупает продукты, обо мне заботится. Вокруг меня добрые люди, меня не забывают, навещают, помогают».
     Я тоже стремилась облегчить положение своей подруги: посылала скромные суммы денег, передавала лекарства, просила своего сына, который часто был в Ухте в командировках, навестить и поддержать её.
     В последний год жизни она совсем не выходила из дома: «Теперь у меня нет сил пойти на почту, в магазин, в библиотеку. Смотрю телевизор, перечитываю твои, Томочка, драгоценные письма, вот и все развлечения».
     Последнее письмо Инна Павловна написала мне 27 апреля 2004 года. «Держусь, моя доченька, из последних моих сил, а ради чего? — Ради жизни. Устала от таблеток, уколов, болячек, жалкое существование. Слава Богу, дожила до 77 лет — хватит! Много повидала на своём веку, много испытала, всем довольна. Прошу у Бога лёгкую смерть, чтобы не мучиться долго. Очень легко умерла моя бабушка: легла спать и не проснулась. Отец мой умер легко. Пришёл из сада, сам разделся, лёг на кровать, попросил его укрыть и тихо скончался. И у тёти моей лёгкая смерть была. Но, увы, достойна ли я такой кончины? Всех родных я схоронила, многих друзей потеряла, как же сердцу моему не заболеть?... Хотелось бы умереть не здесь, на чужбине, а на моей милой Украине. Ночами мне теперь часто мой отец снится. Ничего не говорит, а только рукой манит, как будто зовёт...
     Я рада, что вы теперь в Петрограде, из всех русских городов этот город — мой любимый, город красавец. А из городов Германии полюбился мне Дрезден. Петроград и Дрезден в чём-то похожи. Из городов моей родной Украины любимый мой город — Харьков.
     Живите долго, будьте здоровы и счастливы и положитесь на волю Господа».
     Через неделю после написания этого письма её не стало.
     Я знала, что Инна Павловна писала стихи, иногда мне их читала. В одном из последних писем она прислала мне несколько своих стихов, которые я привожу, заканчивая эту главу.
          МОЁ ОТРАЖЕНИЕ В ЗЕРКАЛЕ               
          Я перед зеркалом сижу,
          Себя с трудом я узнаю,
          Седая стала голова —
          Совсем старухой стала я.

          Я мимо зеркала прошла
          И, вздрогнув, тихо подошла —
          Оттуда прямо на меня
          Глядела бабушка моя.

          В другой раз в зеркало смотрю
          И вижу тётушку свою,
          И начинаю вспоминать
          Её лицо, фигуру, стать.

          Я так похожа на родню
          Не раз я вздрогну и стою:
          Вдруг посчастливится узнать
          Умершую так рано мать.

          Я рада снова повстречать
          Свою семью и узнавать
          В себе родимого отца,
          Его лицо, его глаза.

          Уж нет родни моей давно
          И не осталось никого...
                2001 год


                О СМЕРТИ
          Мне восьмой десяток лет,
          Прожила уж я свой век.
          И осталась я одна —
          В земле лежит моя родня.

          Наверно, скоро я уйду...
          Пока я вроде не спешу.
          Но надо к мысли привыкать,
          Что всё ж придётся помирать.

          А буду ли в другом миру
          Сказать при жизни не могу:
          С другого мира ни гу-гу,
          Ответа нету никому.

          А над могилою моей
          Не запоёт мне соловей —
          Далёко родина моя,
          Здесь не слыхали соловья.

          Теперь здесь родина моя
          И я люблю эти края.
          А над могилою моей
          Чирикать будет воробей.

          Кукушка летом прилетит,
          Своё ку-ку проговорит,
          Кому-то отсчитает дни,
          Но дни те будут не мои.

          Зелёный лес вновь оживёт,
          Вокруг всё ярко расцветёт.
          Но всю земную красоту
          Увидеть я уж не смогу...

          Ты помни каждый человек
          Какой коротенький твой век.
                2003 год