Золото Альп. Глава Золото жёлтый дьявол

Олег Кошмило
В промежутках между занятиями, связанными со строительством собора, Фридрих продолжал вести спор с Петером, никак не находя утоления мучившей его умозрительной проблемы. Но и сам Петер решал такую же задачу. Петер продолжал когда-то начатый разговор:            
- …Я говорю о том, что раз всё так хреново устроено, тогда надо просто установить обязательные для всех прозрачные правила получения прибыли. Эти правила я называю рыночной экономикой. То есть, раз уже люди нацелены на то, чтобы нае*ывать один другого, тогда пусть эта нае*аловка происходит по правилам.
- А может попытаться устранить эту нае*аловку, как ты говоришь?
- Как?
- Всё дело в золоте, в деньгах. Их надо уничтожить!
- Это невозможно. Деньги, золото, монеты – сущность человека. В определенном смысле человек и есть мера богатства, состояния, достоинства, оценивающего и оцениваемого. Как сказал Протагор однажды, что «человек – мера всех вещей», так и пошло. И если человек – мера и критерий оценки, то всё вокруг этого критерия оценки выстраивается в округу оцениваемых объектов. Вот, вы, господин герцог, всё время говорите, повторяя Гераклита, что мир – это слиток золота, но и само существо человека – это что-то вроде монеты, которая либо изнутри оценивает другую вещь или другого человека, либо оценивается сама той же вещью или человеком и его внутренней монетой. Человек не выходит из ситуации, когда он оценивает или оценивается, и всё остальное – лишь уточнение самого критерия оценки и курса меры этой оценки. И так повелось с самого начала. Сначала Сократ сочинил механизм познания как диалектику взвешивания вещей на весах разума относительно неких его умозрительных монет, да так, что само ощущение равновесия между вещами и монетами разума и является смыслом и целью жизни человека вплоть до признания этого благостного равновесия содержанием человеческой нравственности. Потом Платон в качестве единицы-монеты оценки предложил мистическую идею, якобы сначала пребывающую в голове Господа, и плавно перетекающую по каналу реминисценции в головы человеческие. А затем Аристотель опроверг Платона, сказав, что эти монеты разума в качестве логических форм-понятий являются принадлежностью самого разума, самостоятельно чеканятся им самим и обладают способностью накапливаться в нём, всё время возрастать, увеличивая меру благосостояния разума. Вы, господин герцог, конечно, спросите меня, а кому принадлежит это богатство, в чьих руках оно находится и кому служит. А я отвечу! Богатство монет разума принадлежит всему человеческому роду, оно производится и воспроизводится в языке, и служит исключительно процветанию всего рода как отдельной сущности и самостоятельного божества, способствуя его всё большему и большему осознанию независимости, свободы и силы перед лицом смертоносной реальности, в противостоянии которой у нас другой альтернативы, кроме, как усиления силы, власти и независимости, нет! Богатство разума отделяет, внушает чувство силы и выводит нас из недр и пустыни реальности, чуждого мира в то место, на ту землю, где мы можем чувствовать себя наиболее безопасно. Конечно, может быть, сама процедура оценивания и создание дистанции, на которой только и возможен факт оценки, плоха, но ничего другого у нас нет. Нечто оценить человек может лишь при отчуждении-дистанцировании от оцениваемого объекта, и себя-то он может оценить лишь при взгляде со стороны, например, в зеркале. Как я уже сказал, свойство оценивать и быть оцениваемым вписано в само существо человека. Оценивание – основное дело его познавательной способности. Человек – это одновременно и оценивающий субъект, и оцениваемый объект. Хотя Парменид и сказал, что быть и мыслить – одно и то же, то есть одно и то же – оценивать и быть оцениваемым, он только этим отождествлением само их различие и положил. Этот заявленный, завещанный и желательный баланс сразу обернулся их реальным, необходимым дисбалансом, что и стал раздвоенной сущностью человека, поделенного на оценивающее злое качество и оцениваемое доброе количество…
- Постой! – возбужденно перебил рассуждение казначея Фридрих. – Значит, качество – это зло, а количество – добро?! Так?
- Да. А что? – недоуменно спросил Петер.
- Тогда дело отнюдь не в Пармениде и Протагоре, а в Адаме и Еве, и в том яблоке с Древа познания как раз таки добра и зла! – словно разоблачая какую-то тайну, восклицал герцог. - И вкусив это яблоко, они раскусили, различили зло критерия оценки и добро оцениваемого объекта, злого качества и доброго количества!
- Ну и что?! Вы, господин герцог, так говорите, как будто у этого есть, ну, хоть какая-нибудь альтернатива. Ну, ведь на самом деле нет! Согласитесь! – вперив во Фридриха вытаращенные глаза, протестовал Петер.    
- Как знать! Как знать! – загадочно не соглашался герцог.
- Очевидна вся метафоричность этого библейского образа, господин герцог. Вы, ей Богу, как маленький ребенок! Конечно, Адама и Еву, вкусив пресловутое яблоко, просто начали что-то понимать, у них, как сказано, открылись глаза и она начали видеть, всё как оно есть…
- Нет! – заспорил Фридрих. – Они не просто начали видеть, они начали видеть всё определенным образом, то есть с определенной точки зрения. То есть, они сначала просто видели, а потом они начали смотреть.
- Знаете, ваше высочество, я смотрю и не вижу разницы. Всё это – одно и то же. Открылись глаза значит открылись глаза, и значит они начали видеть…
- Видеть с определенной точки зрения, то есть они начали видеть и оценивать.
- А в чём разница?               
- Ну, как?! Можно видеть и любоваться, а можно смотреть и оценивать!
- Всякий взор – это уже всегда оценка, поскольку задает рамку для того, что попадает во взор. Взгляд, всякий взгляд – это уже оценка, положительная оценка. Любимое – это то, чем любуются, а отвратительное, плохое – это то, от чего отвращают взор, на что не смотрят, и то, что неприятно, прежде всего, для взгляда. Мы любим смотреть на то, что ценим, и не желаем видеть, буквально, не-на-видим, то есть не видим то, что не ценим.
- Я со всем этим согласен. Зрительные свойства наших моральных оценок очевидны. Но я о другом. Я о том, что можно просто видеть, а можно смотреть, опирая свой взгляд на некую саму глубокую или высокую точку зрения в себе…
- Какую еще точку зрения? – настороженно и с недоумением спросил казначей.
- Обычную! – удивляясь недоумению, известил Фридрих. – Ту точку, которая с удовольствием образует наше Я. Заостряясь, она сжимает, концентрирует, выделяет из некоего неопределенного существование некую форму, что, наделяя себя особенным именем и лицом, полагает себя свою отдельную от всего самостоятельность…
- Подождите, подождите, а что есть какая-то другая форма, какой-то другой взгляд, какая-то другая точка зрения? И куда еще должен опереться взгляд, исходя откуда, он мог бы всем на свете любоваться?
- Конечно, - нисколько не сомневаясь, отвечал Фридрих. – Основанием полагающего и положительного взгляда и  чувственного восприятия должен быть алтарь человеческого сердца, как и завещал Христос. Как оно должно быть основанием и опорой высказывания. И, таким образом, сердце является центром тяжести тех весов, на котором уравновешивается достояние полагающего взгляда и достояние отрицающего слуха-речи. Сердце человека – это весы, на которых уравновешивается видимое Лицо Земли-Матери и слышимое Имя Бога-Отца. Но человека как его Я в этом равновесии уже нет… 
- Прекрасно! – как всегда неожиданно воскликнул викарий, из широко распахнутых глаз которого брызнули слезы.
А казначей сосредоточенно и зло смотрел куда-то в сторону.
- И, конечно, альтернативой бытия сердца является форма самого Закона, которому и может единственно следовать человеческий  разум, и с которым собственно и совпадает, – не унимаясь, продолжал вещать Фридрих. – Сила разума – в силе закона, в котором тот находит внешнее подтверждение и оправдание. Но в том-то всё и дело, что оправдание это – внешнее, отраженное, формальное. Закон – это только форма, которая еще нуждается в наполнении. Закон – это и есть сам формальный и внешний и центр тяжести взвешивания добра и зла, радости и страдания, преступления и наказания, праведности одного и преступности другого. И, как таковой, закон сам и есть точка отсчета и критерий оценки. Конечно, закон, фиксируя всеобщий принцип существования, делает подотчетным себе всех, подотчетных, прежде всего, в том, чтобы блюсти состояние общей взвешенности и сбалансированности. Но человеку, а главное его сердцу дана свобода наполнять эту форму своим личным содержанием. Поэтому Христос и говорит, что Он пришел не нарушить закон, но исполнить его, и исполнил его. И исполняется и наполняется этот закон содержанием человеческого сердца. Оставаясь не наполненной, форма закона – это только основание и провокация преступления. Как говорит Святой апостол Павел в Послании к Римлянам: где нет закона, нет и преступления, и формой закона лишь познается грех…
- Истинно так! – подтвердил правильность цитирования викарий.
- Грех познается, полагается через отрицание его законом. Ведь стоит только закону что-то отринуть, подвергнуть отрицанию на словах, тут же отрицаемое полагается на деле. Познающий грех закон, называя греховную вещь, уже выводит её на свет существования…
- Ну, что вы, господин герцог, нам тут сейчас прописные истины высказываете?! – возмущено отмахнулся казначей, наконец пришедший в себя от минуты назад постигшего его ступора. – Нам всё это еще сам апостол Павел объяснил! Очевидно, что тем, что закон запрещает, а закон – это и есть закон запрета, он одновременно с этим и полагает грех и преступление. Закон – это круг, что очерчивает и проводит границу между тем, что внутри круга как «добром» и тем, что за его пределами как «злом». Закон – это привязь и поводок, на котором пасется какой-нибудь козел. Только, если для козла – законом является веревка, к которой он привязан, для человека такой веревкой является божественный запрет и протянута она в разуме. Когда она ослаблена, человеку хорошо, но стоит веревке натянуться в приближении к запретной границе, как сразу появляется боль и страх. И то, чем воздействует закон – это, прежде всего, страх смерти, которая дает о себе натяжением веревки на шее козла. Это боль страха смерти делает людей добрыми, и именно её, как я уже говорил, люди бояться больше всего, в том числе, и в качестве Бога. Закон принуждает к добру и хорошему поведению под страхом боли, страдания, смерти. Поэтому в конечном итоге закон – это кол, что, будучи воткнут в землю, делает неподвижным, статичным и как бы вечным один конец веревки. Неподвижный центральный кол, веревка и внешняя периферия – вот три ипостаси закона, по которому живет человек. И они-то и есть на самом деле и его Бог-Отец, и Бог-Святой дух и Бог-Сын…         
- Это не христианство! – сразу отрекся от услышанного викарий, но тон его всё же был каким-то неуверенным.
- Конечно, нет, отец Базиль, даже не сомневайся! Когда Христос пришёл и сказал, что я дам вам истину, и она сделает вас свободными, он имел в виду не то, что он просто удлинит веревку. Он имел в виду то, что он просто отвяжет человека от этой веревки, а еще точнее выдернет сам кол, к которому она привязана, из земли. То есть, в смысле твоего образа отпустит этого человеческого козла на все четыре стороны и тогда отпущение этого человеческого козла отпущения на самом деле и есть христианское освобождение… 
- Но это невозможно! – изумленно вскричал Петер. – Этот жест был бы равносилен самоубийству, на которое, как можно предположить, обрёк себя Иисус, освободив себя от закона и отпустив на все четыре стороны. Поскольку что же такое этот кол, как не основа существования человека, мера его осуществленности, сама точка отсчета его разумного понимания?
- Понимания чего? – продолжал герцог. – Понимания самого греха. Как и говорит Павел, именно веревкой этой привязи закон измеряет и полагает грех как расстояние между  законным центром как «добром» и греховной периферией как «злом». Не будь это точки отсчета и основы как  закона, не было бы и преступления как жеста выхождения, преступания за  радиус этой веревки-закона. То есть закон как круг, очерчивая границу между кружочком, где дозволено, можно, легально щипать травку и что есть «добро» и «хорошо», и тем остальным внешним полем, где щипать травку преступно, «плохо», и это есть «зло». То, что это зло, пасущаяся на привязи скотина ощущает непосредственным удавливанием привязи на своей шее. А вот человека об этом извещают его же соплеменники, говоря ему, мол, согрешил, ты, мил человек, а, стало быть, должон понести заслуженное наказание в виде мести как восполнения нанесенного ущерба. И вот приходит Христос и говорит, что дело не в длинной или короткой веревке закона, на которой по жизни пасется человек, а вообще в её отсутствии, ведь стоит вырвать этот кол из своего сознания, как всё – никакого различия между добром и злом больше не будет!
На этих словах викарий с тем же сомнением и растерянностью посмотрел, но теперь уже на герцога. Казначей же, по-видимому, устав возмущаться и злиться, напротив развеселился и спросил:    
- Ну и что вы понимаете под этим жестом «выдернуть кол». Что, вообще, это за кол и откуда его надо выдернуть?
- Из головы, – коротко и простодушно ответил Фридрих. – Этот кол и есть то «я», с которым соотноситься наше разумная способность. Кол – эта та внутренняя монета, которую можно отдать Богу. Заметь, Петер, я не сказал должно отдать, её только можно отдать. И, отдав, получить по закону веры свободу благодати…
- Благодати в чём? – саркастично потребовал уточнения Петер.
- Не понял!
- Ну, в чём конкретно эта благодать выражаться?
- Но я же сказал: в свободе.
- В свободе кого? – с неувядающим сарказмом оспорил вопросом представленный раннее тезис казначей. – Если человек лишается своего «я», как вы сказали, так, кто же тогда становится свободным?!
- Так сам человек и становится свободным, и, именно что, освобождаясь от «я», он становится человеком! – с тем же простодушием отвечал герцог.
- Что же это за человек без «я»?
- Ребенок!
- Понятно. Все фантазируете, ваше высочество!
- Нисколько! Вспомни Христа, Петер: «Будьте, как дети!»
- Но это же он образно, – возразил казначей.
- Отнюдь. Я думаю, он взирал в саму суть человека, имея в виду, прежде всего, то, что за масками мужчины и женщины, отца и матери в каждом человеке в предельной глубине, в его сердце живет ребенок, являющийся окончательной финальной взвесью Неба-Отца и Земли-Матери…
- Да, ваш фанатизм заслуживает уважения!..
- Никакого фанатизма.
- Подождите, ваше высочество, а что разве в ребенке отсутствует «я». Но ведь дети именно что – максимально эгоистичны…
- Это-то да. Но в них нет этого нашего взрослой центрированности себя самими собой, что помещает человека в центр мира. В отличие от взрослого, что считает себя отдельным, цельным, самостоятельным существом, ребенок ощущает себя зависимой и несамостоятельной частью мира. Взрослый отождествляет или, по крайней мере, способен отождествить себя с воображаемым центром мира, а ребенок ни в коем случае не знает себя как целостное, исполнившееся, осуществившееся существо в таком  аристотелевском смысле слова, он не знает себя, не осознает своих пределов, как энтелехии. Ребенок – это только часть мира…
- Странно, а разве быть целостным, собранным и уравновешенным не является идеалом и мерой человеческой жизни? – удивился казначей.
- А где эта целостность?! В чём ты видишь эту целостность? Где мера этой полноты-плеромы завершенности и совершенности человека? В какой сумме накопленного богатства и достатка? В каком титуле и регалии она фиксируется? А, может быть, она исчисляется в таком-то количестве поверженных врагов? Где она эта мера осуществленности, если не в полноте совершенности Христа, на кресте распятого?
- Так значит не меры на земле? – вновь подал голос с периферии разговора викарий.
- Ну, есть, конечно! Но только на уровне интуиции и где-то в едва проницаемой и исповедимой глубине сердца! То есть, разумом это не понять, в это можно только верить…
- Хорошо! – саркастично согласился Петер. – А что тогда мы знаем, осознает под ярлыком нашего «я»? Что в нас такого, что позволяет мне говорить: «я пошел», «я сказал», «я увидел»?
- О, это важный вопрос! Вот представь, что огромному, бескрайнему, неохватному для взгляда небу подставили маленькое, ограниченное, плоское зеркало и сказали ему «Это ты!», и небо сжалось, скукожилось, свернулось в эту овчинку отражения, и стало ничтожным и жалким, внезапно забыв о своём былом величии и возвышенности…
- То есть, в своём изначальном существе человек – это Небо, – уточнил викарий.
- Да, но при условии, что он об этом не знает! – оговорил это тождество герцог.
- А как же он к этому относится? – возразил вопросом Петер.
- Никак… или верит! Не знаю. Да и зачем мне знать, как я к этому отношусь, если я это люблю, и люблю именно тем и люблю так, таким образом, что люблю. Всё! Вот Солнце: оно одновременно, сразу, без промедления освещает то, чем освещает, и у него нет дистанции между освещаемым и освещающим. Это мы расщепляем свет на источник и объект, и еще на длину луча. Кстати, именно так, если помните, уважаемые собеседники, святой Августин интерпретировал разноипостасность трех лиц Святой Троицы: Бог-Отец – источник света, Бог-Сын – светящийся объект, Бог – Святой дух – луч света, их связывающий…
- Но значит Бог-Отец, это само божественное Небо, полностью отразилось в своём земном воплощении, Боговоплощении Иисуса Христа, и нисколько не умалилось, не уничтожилось, не прешло! – благоговейно воскликнул  викарий. 
- Совершено верно, святой отец, нисколько. Но более того – явилось, стало явным  непреложным для человека, и дополнило своим земным образом и небесное содержание. Иисус Христос максимально полно воплотил божественный Свет, но именно тем, что не отразил, а воплотил. Ведь что такое «отразить»?! Отразить значит оттолкнуть, отринуть, отбить, как отражается, например, вражеский удар. А Христос, полностью воплощая этот  изливающийся с Небес свет, явил самый образец его принятия. То есть, он не отразил божественный Свет, он Его впустил, пропустил Его сквозь себя, как пропускает его сквозь себя стекло в отличие от отражающего зеркала и той самой золотой монеты, которой является «моё я», монеты, в аверсе которой запечатлен образ нашего внутреннего кесаря!
Для пущей убедительности Фридрих достал из кармана хойенбаденский гульден и показал ту сторону, на которой поблескивал его собственный профиль. Отправленный щелчком большого пальца вверх гульден в итоге угодил в правую руку ловкого казначея, немедленно вернувшего монету владельцу. Герцог, засунув золотой в карман, продолжил:
- Итак, Христос не отразил, а принял Божественный Свет на себя, принял этот удар как священный Дар, но объял, облек, олицетворил его своей земной полученной от земной Девы Марии плотью и ликом. Своим присутствием Христос полностью взвесил Небо-Отца и Землю-Мать, и ничего полнее, лучше, совершенней и благородней этого равновесия быть не может! – последние слова Фридрих озвучил тоном сильнейшей убежденности, как произносят то, во что свято верят.
- Подождите, господин герцог, подождите! – возбуждено встрепенулся казначей. – Я вижу в ваших словах противоречие. Смотрите, вы различили «отразить свет» и «пропустить свет сквозь себя», и как будто Иисус не отразил свет, как зеркало, но пропустил его через себя, как стекло в окне. Но дело в том, что пропускание света не может удержать его в своих границах, поскольку этих границ попросту нет, а вот зеркало как раз, отражая свет, удерживает его, оно удерживает и несет этот свет, отражая его своей твердой и блестящей поверхностью, которая имеет четкие очертания и границы. И эти же границы имел и сам Иисус, поскольку, как и всякий земной человек, имел вполне вменяемые и осязаемые другими людьми пределы. И, значит, Христос – это тоже зеркало и отражение!
- Конечно, отражение! – согласился отнюдь несмущенный герцог. – Но какое отражение?! Максимальное! Абсолютное! Совершенное! Отражение, соравное Отражаемому, соразмерное всей мере отражаемого Бытия! Ведь, в сущности, весь мир в единстве Неба и Земли, в совокупности всех четырех стихий – это система отражения. В этой системе сияющий в абсолютном зените Огонь-Солнце – активный божественно-отцовский полюс мира – несет свои лучи сквозь податливые прозрачные слои Воздуха-Неба. И вот эти пропускаемые и попускаемые Небом лучи доходит до земной поверхности. А здесь под опять же прозрачными слоями Воды-Моря косно и неподвижно твердеет другой и обратной полюс мира – полюс Земли-матери. И она представляет в двуединстве стихий прозрачной как стекло воды и непрозрачной темной твердой поверхности земли ничто иное, как зеркало, то материнское зеркало, что полностью своей темной пассивностью принимает, а не отражает, световую активность отцовского Неба. И вся эта траектория умещается в четыре предложения: Светит солнце. Дует ветер. Бегут волны. Вода омывает и образует земля. К этому относится и четыре человеческих  действия. Небо-свет смотрит. Душа-воздух слышит. Язык-вода говорит. Земля-лицо показывает. Этой приемлющей пассивностью материнская Земля со свойственной ей самозамкнутостью впускает, вбирает, ограничивает своими естественными пределами, своим горизонтом восходящий свет Неба. И в полном согласии с Гераклитом, эта обоюдная гармоничность восходяще и наружу рвущегося в высоту Неба и нисходяще, вовнутрь замыкающейся на себя Земли и есть полная мера бытия. И эта взвесь Неба и Земли есть полная мера человека. Но у этой полной меры человеческого бытия, человеческого присутствия нет границы, нет берегов. Исполненное этой мерой человеческое присутствие столь же широко, сколь бескраен горизонт, соединяющий Небо и Землю. А почему нет берегов?! Потому что нет самого центра этого горизонта в виде «я»! В этой взвешенности нет самого человеческого «я»! «Я» ветхого человека растворяется в этом единстве, и из него рождается богочеловеческий ребенок Нового Завета. Образцовым исполнением этой меры стало явление и присутствие Иисуса Христа. Но и, например, греческий мудрец Гераклит в полной мере высказывал это невиданное и несказанное Бытие как единства Неба и Земли…
- Зачем это, вы, господин герцог, к христианству подверстали учение язычника Гераклита? – перебил пламенную речь Фридриха скептичный Петер. – С точки зрения христианства всё учение язычника Гераклита – ересь! Подтвердите, святой отец! – обратился за помощью к викарию казначей.    
- Ну, что, ты, ерунду-то говоришь?! – яростно возмутился герцог. – Какой Гераклит еретик, если он жил за четыреста лет до Христа, за четыре сотни лет до, собственно, Рождества Христова?! Ересью может называться то, что полностью осознает ортодоксальное воззрение,  и, несмотря на это, находит себя вправе его коверкать. А Гераклит ничегошеньки не знал о Христе, но, живи он в его времена или знай он что-нибудь о христианстве, Гераклит наверняка всем бы сердцем принял учение Христа и стал был его самым рьяным адептом. Тем более, как ты прекрасно знаешь, Гераклит говорил о мировом Слове-Логосе, к которому имеет отношение логос-душа всякого конкретного человека, и Христос явился этим воплощенным Словом: et verbum erat Deus – и Слово было Бог. И то, о чем Гераклит только мыслил и говорил, во Христе обрело свою плоть. Гераклит – не отвергал Христа, он его предсказал, а его учение – теоретическая предтеча христианства. И учение Гераклит не опровергает, а служит дополнительным доказательством правоты учения Христа… Или ты не согласен, отец Базиль? – резко спросил викария герцог.               
- И до пришествия Бога на землю, как указывают Святые Отцы, в мире подвизалось множество праведников, пребывающих ныне на святых Небесах, – издалека  и осторожно согласился с Фридрихом отец Базиль, важно покачивая головой.
- Ну, ладно, Бог с ним, с Гераклитом, поскольку тут всё понятно – он еще до пришествия Христа был благочестивым католиком, – ёрничая и паясничая, разглагольствовал Петер. – Ну, вот, насчёт человеческого «я» я категорически не согласен! Разве Христос не пришел не для того, чтобы освободить человека, разве не для того, чтобы утвердить значение отдельно взятой личности, поставить её на пьедестал человеческого бытия, причём в противовес нераздельному скученному чувству толпы, прозябающего в невнятном самоощущении дремучего стада. Весь пафос христианства – в культе личности каждого и всякого человека как отдельной божественной единицы, коих у Бога наперечет! И что тогда выступает мерой этой христианской личности, как не его «я»?! «Я» человека как его личность – это и есть главная неотчуждаемая собственность человека, та точка отсчета, вокруг которого вьется и собирается округа его бытия! – Последние слова казначей прогромыхал с тоном крайней нетерпимости, дополнительно выразив её в жгучем взгляде, обращенном на Фридриха.
Внимательно смотревший на разгоряченного Петера герцог терпеливо временил с ответом, ожидая, когда тот успокоится, и, лишь дождавшись момента, в который казначей более-менее мирно глянул на него, заговорил:
- Понятно… Хорошо, а вот ты говоришь: личность. Личность – это хорошо. Но что такое «личность»? С одно стороны, личность – это неповторимость каждого из нас. Как говорится, Бог не повторяется в своих творениях. И, действительно, невозможно найти двух совершенно одинаковых людей. Единственность личности – это отблеск, образ и подобие Единственности самого Бога, который и Сам Личность всех личностей. И в этом смысле личность – это собственнейшая глубиннейшая сущность человека, его самый сокровенный алтарь, личная Святая святых, словом это его сердце. Но с другой стороны, личность – это лицо, раз-личие и различность, это моё опять же неотчуждаемое наличное отличие от других. И здесь появляется соблазн: человек представляет, по сути, воображает что, именно это его отличие от людей, его разность в сравнении с другими и есть божественная составляющая, и что именно эта от-личность и есть его сокровенная личность, которую он даже пестовать и культивировать наперекор и вопреки всем внешним устремлениям. И, по-видимому, человек должен непрерывно пребывать в выборе между двумя этими созвучными, но таким разными личностями, и – что самое ужасное – человек склонен под видом своего сходства с божественной единственностью на деле лишь культивировать свою смежность и отличность от другого смертного, а потом и выдавать эту свою отличность, например, половую, за признак божественности да еще бессмертности...
- Что-то я не увидел особой разницы между двумя этими вашими личностями, одной – как подобием единственности Бога, и другой – как просто отличности от других, – не дослушав последних слов, подал голос Петер. – На мой, возможно, притязательный взгляд, обе эти личности – одно и то же… 
- Плохо, Петер, что не увидел, но хорошо, что уже, кажется, обратил внимание, раз заспорил…
- Ну, и вправду, вот и Гераклит говорит, что личность (этос) человека – его божество. Я думаю, что он понимает этос, личность, нрав именно как исключительность, индивидуальность, высшую сконцентрированность человека на самом себе…
- Да, верно, сколько я слышал интерпретаций этого фрагмента, все они примерно так его и толкуют, мол, своеобразие человека в совокупности его особенностей и отличительных черт – его божественное достояние и главное достоинство, которые он должен сохранять и охранять как главнейшую ценность. Вот так и получается, что сначала было воспринято как полнота, мудрость и свет Бытия, немедленно было отражено как самоценное достоинство человека. И я понимаю, за что здесь идет битва – битва за святыню само-бытия, самобытность человека, которая делает человека человеком, и ни в коем случае не должна растворяться в наличном существовании, каким бы прекрасным оно не было. И я думаю, что Гераклит называет божеством именно эту самобытность человека, но понимая её не как какую-то абстрактную уникальность и отличность от другого, а как то, что сопрягается в своей глубине с самим Богом, входит с Ним в нерасторжимую связь, согласие и гармонию, наконец, как место события единства Бытия как такового и самобытия самого человека. Для Гераклита личность утверждается в положительном сходстве с божественным существом мира, а не в отрицательном отличии от других. То есть, сначала сходство и гармония с Богом, а уже потом отличие от другого. И никак не наоборот! Только это первичное сходство с Богом делает Его чадо личностью, так или иначе, но позже, к сожалению, отличая его от других или, напротив, отождествляя его с единоверцами и единомышленниками. И эта божественная самобытность строго очерчена границей, но граница эта нерукотворна, как нерукотворен и, следовательно, недостижим горизонт самой земли, в границах которого Земля являет своё величие и великолепие. И, кстати, по этому поводу Гераклит как раз и говорит: «Куда бы ты не пошел – границ души не найдешь». Вот как широко понимает Гераклит бескрайнюю меру души!
Герцог, задохнувшись переживанием, перевел дух и быстро продолжил:
- Но и, конечно, в том, что Бог явился в человеческом обличье, для человека есть великий соблазн – соблазн на основании этого простого факта обожествить себя, на основании, что у тебя просто есть лицо. Дело в том, что это право – замыкаться на себе – человеческому лицу делегировано от самой Земли и от её нетленного, никогда не устаревающего Лица, чья естественная и самозамкнутая окружность – основа замыкания всякой вещи на голом факте своего непритязательного и довлеющего себе существования. Всякая вещь молча показывает, что вот она просто есть. И это «есть» представляется как самодостаточная наличность, которой больше ничего, кроме того, что оно, это нечто – есть, не надо. В человеке две эти оси – вертикальная ось божественного явления и горизонтальная ось упрямого настаивания вещи на своей голой самости – коварным образом пересекаются, порождая иллюзию умозрительного самообольщения индивида вменять себя особый божественный статус, в котором случайно сбалансированы внешним образом усвоенная божественность и наличность вещи, простая и голая как крестьянский башмак …
- Что-то я не очень понял, о чём, вы, ваше высочество?! – недоумевая, прервал пространное рассуждение герцога Петер.
- Да я сам не очень пойму, о чём я говорю, но называется оно просто: моё я. И я, убей Бог, до сих пор не могу понять, что это такое! Ты, конечно, Петер, правильно говоришь, именно в человеческом облике Христа человечество познакомилось с Богом воочию, наяву. После столетий едва внятных священнодейств языческих жрецов и заполошных восклицаний едва вменяемых пророков наконец-то в дремучую чащу слишком человеческой Земли пролился божественный Свет, снизошло Слово, воплотилось Божество, Бог, явился в человеческом образе, сказав, что случилось то, что против всех правил, что совершенно противоречит здравому смыслу, что – где-то на грани безумия, но вровень с нашей верой. И вот она, вера здесь вещь самая ключевая. С одной стороны, нам было предложено верить, что только вот эта плоть и этот лик обладает божественным качеством. Но, во-вторых, это, конечно, тут же предположило соблазн наделить этим качеством и всякую другую плоть и лик, тем более, что в силу своей непосредственной явленности эти вещи крайне пригодны для знания. И именно знание, грозно бряцая всяческим вооружением, внушая чувство страха, выступает здесь серьезным соперником вере – чувству нежному и незамысловатому. В отличие от знания, бросающегося в глаза и грубо навязывающего себя, вера – вещь довольно притязательная, осторожная и даже пугливая. А что в знании самое характерное? То, что оно есть имение в виду, сама очевидность, зрение и лицезрение. Знать и ведать – то же что и видеть, видеть с фактической точки зрения и видеть в наличном кругу зрения, и знаем мы то, что всегда на самом виду. А что на самом виду? То, что налично, присутствует налицо и в лице – в своём или чужом. Наличность и есть ключевое свойство знания. И как легко познать своё существование, увидев его в своём собственном лице и полностью сведя всё небо своего существования к земной овчинке его отражения в зеркале! И в спасение нам – слава Богу! – был послан Тот, Кто позволил сменить зацикленность на своём лице на приятие зримо явленного человеческого Лика Божества, Кто дал нам взамен разношёрстного многообразия человеческих лиц и масок единственный Лик, Кто предложил обменять недостаток множества единичных лиц на полноту Единственности образа Христова. Но в качестве условия этого обмена был выдвинут императив веры в самого Христа как полной и окончательной меры человеческого присутствия. И вера эта предельно оппонирует тому знанию, для которого характерна самозамкнутость на «своём я», чьим самым очевидным образом, конечно же, является его лицо. Знанию своего собственного лица противоположна только вера в Божий Лик, то есть, в то, что тот Лик, который я вижу – Божий. Зеркальной отразительности знания может противостоять только хоть и «тускло-стеклянная», но прозрачность веры…
- Подождите, господин герцог, подождите, – торопливо заговорил казначей. – А в чём здесь проблема? Ну, вот снизошел, пролился Божий свет на землю, просветил лица людей, отразился в них, просиял во всём их многообразии, но и тут же этот свет зафиксировался в границах, пределах единичных человеческих лиц, и вся Земля сложно расцвела, запестрела, заиграла всеми цветами человеческой многоликости. И если бы этот свет не фиксировался в наличных пределах, в том числе и в конечных пределах лица, то его попросту не было бы, он запросто бы провалился в бездну тьмы, растворился бы в безграничности повсеместного мрака…
- Свет и во тьме светит… – полемически выдал библейскую цитату викарий.
- …а так он сохранился, зафиксировался, стал быть, – не сбиваясь, продолжал Петер, – и каждый человек с полным правом отнес на поверхность своего лица часть божественного света и, справедливо его разделив и распределив, начал считать себя самостоятельной единицей бытия мира…
- …да, - вдруг заговорил Фридрих, как будто продолжая рассуждение Петера, – и  сразу замкнулся на себе как на простом факте своего непосредственного наличия, начав считать, что вот он весь – лицо, тело, его семья, дом, хозяйство, собственность, подручность – и он и есть всё это его существование и больше ничего в мире от него нет, ничего от того, что он видит, слышит, ни в этом небе, ни в этой реке и дереве на склоне, ни в камне, ни в птице, ни в закате, ни в горах на его фоне – нигде его больше нет. А его существование, его бытие в неистребимой энергии и колоссальной мощи, в ослепительном свете и неувядающем смысле, вся эта огромная громада космоса клином вдруг сходится на наличной овчинке и пятачке вот этого тутошнего существованьица. Случается что-то вроде пересечения, высекается искра столкновения и молниеносного синтеза горизонтали вот этой наличности и вертикали огромного столпа бытия, и  высекаемая их столкновением искра – это искра «моёго я», становящегося центром существования. То бывшее огромное Бытие, это гигантское Небо и его Свет, звучащий в Имени Бога сразу преломляется в моём имени и имении, а неохватный горизонт Земли сворачивается в моём лице. Небо и Земля переворачиваются, перекручиваются, сталкиваются относительно этого новообразованного центра тяжести всего и вся, по причине которого они обращаются в имя и лицо человека, но и те тоже, будучи разделенными, расщепленными, никогда не совпадают – всегда то имя, то лицо, то орёл, то решка. Эти имя и лицо, знаешь Петер, они как рыцарь без коня и конь без рыцаря – никогда не совпадают, то – одно, то – другое, им никогда не встретиться. А что им мешает встретиться? Вот это самое «моё я», поскольку оно – это не имя и не лицо, оно – нечто третье. Это «я» - первейшая метафора и концепт, появляющийся в ходе развития языка. Ветхозаветный Бог-Отец предъявил себя Моисею, назвав себя «Я есмь Сущий», «Яхвах», и вот это мистическое Я, наверное, впервые выразило саму осмысленную разумную Единственность, Единичность, которой после этого могло или должно было вторить всякое человеческое присутствие…
Фридрих прервался, неспешно поднялся, подошёл к стене с книжной полкой, где высилась огромная переплетенная кожей и инкрустированная драгоценными камнями в золотом окладе Библия, стащил фолиант, поднёс и бухнул на стул, полистал, что-то нашел и продолжил:
- Да, вот… И этот концепт вновь становится именем Бога, поскольку является ответом на вопрос: «Как ему имя?». Здесь вообще случилось нечто странное… До сих пор имена богов как богов, по преимуществу, Земли, природы были собственными, но, когда Бог как Бог Неба стал единственным, одно из этих имен стало нарицательным - Яхве… Но что, собственно, выражено в этом имени?! Некая грамматическая конструкция – «я есть такой-то». То есть, можно сказать, что то, что Платон и Аристотель сконцентрировали в довольно безличной абстрактности идеи Блага и Субстанции, здесь обрело свойство конкретной личности… И не сработала ли здесь какая-нибудь закономерность языка, какое-нибудь грамматическое правило?.. В Исходе 3:14 Бог говорит Моисею: «И скажи им: Сущий послал меня к вам». Тот, кто здесь занимает местоимение первого лица единственного числа, кто пребывает в истоке высказывания и языка, приравнивает себе всё округу существования в единстве Неба и Земли. Высказывание «Я есмь Сущий» является центральным высказыванием, высказыванием всех высказываний, тем, что абсолютно центрирует язык. Это высказывание занимает место абсолютного центра языка и человеческого общения. Собственно, оно это место впервые и образует. Например, для античных богов характерна неотделимость их сущности, выраженной в имени, от производимых ею явлений. Так, имя Зевса-Громовержца неотделимо от громыхания ненастного неба и сверкания молний, а имя Диониса-винодела неотделимо от играющих на виноградных гроздьях бликов солнца и шумного бурления сусла в кратерах. А здесь мы имеем простую номинацию: есть некое Я, и это Я равняется всему Сущему. Здесь, собственно, никакого имени-то и нет… В сущности, форму «я есть такой-то» ежеминутно воспроизводит каждый человек, как каждый человек может сказать я есмь сущий в смысле  я есть существующий, потому что не может сказать, что я есть несуществующий. Это высказывание просто-напросто сказывает форму всякого человеческого говорения… Имя Яхве – это выражение формы человеческого говорения и общения. И если бы не все последующие описанные в Священном Писании события у нас не было бы никаких гарантий не думать, что страдающий каким-нибудь психическим расстройством Моисей под видом диалога с Абсолютом разговаривал на горе Синай сам с собой, как наш пчельник Базиль-Бибер…
- А какие у нас гарантии? – совершенно наивно и как всегда неожиданно, как из кустов, спросил викарий.
- Как – какие?! – удивился Фридрих. – Конечно, явление Христа человечеству, кто своей путём, словами и жизнью, реально претворил то, что в Ветхом Завете только намечалось и предрекалось…
- Да, хорошо, господин герцог, полностью согласен с вашими выводами, – быстро включился казначей, – то есть, действительно высказывание «я есть сущий», то есть «я есмь», можно расценить как нулевую форму высказывания и нулевую форму суждения, где представлены все его элементы – субъект, копула и предикат. И по всем формальным признакам действительно имя Яхве, этот знаменитый Тетраграмматон  – это просто форма высказывания, его центральная и нулевая форма. Но ведь, уважаемый господин герцог, это только доказывает мои давешние слова о том, что в некотором условном смысле Бог – это просто нулевой центр языка, такое нулевое имя, и даже не имя, а именно что высказывание, суждение с крайне продуктивным расщеплением и напряжением в самом центре. Так  предъявленный Бог – это нулевая форма акта человеческой коммуникации, некий ноль и формальный центр языка, а с ним  всечеловеческого общения. Характерно, что субъект высказывания как субъект суждения остается в зоне невидимости и открывает, показывает себя в предикате «сущий», «существующий», причём под «сущим» здесь можно понять не только вот это единичное существование, но и всё существование. То есть, «Я есмь (всё) Сущее» или «Я как нечто абсолютно невидимое (и в некотором смысле несуществующее)… – на этих словах Петер осторожно покосился на недоуменно безмолвствующего отца Базиля, – …есть Всё то, что Есть, что есть всё видимое и слышимое» или «Невидимый Я есть видимое Всё (существующее)». Вот смотрите, господин герцог, это же всё продолжение того ряда, который начался в Античности. Дело в том, что и языческий ритуал, и высказывания ранних философов, живших до Платона, это всё вещи, в которых звучит ответ на вопрос «Что есть Всё?», и вот она череда ответов: «всё есть Зевс», «всё есть Дионис», а потом «всё есть вода», «всё есть воздух», «всё есть огонь-логос», «всё есть идея», «всё есть субстанция», и вот, наконец, то, что так долго спрашивали, само подало голос: «Всё есть Я». При том, что сам Бог Яхве наконец-то взял слово, показался и снял все вопросы, он поменял порядок слов и чисто по-человечески поставил на место субъекта высказывания себя: «Я есть Всё». После стольких лет ожиданий прозвучал ответ на главный вопрос и прозвучал этот ответ со стороны одушевленной инстанции и силы, Бога живого, но который вполне по-человечески назвал себя: Я! Вот что важно! – на этих словах Петер возбуждено вскинул указательный палец вверх.
- Да. Понятно. И что? – жестко отреагировал на пафосные восклицания визави Фридрих.
- А то, что сама форма высказывания была возведена в Абсолют… А еще меня поражает связь, созвучие, диалог между иудейским пророком Моисеем и греческим мудрецом Сократом, несмотря на то, что их разделяет много веков. Если Моисей впервые в истории осуществил высказывание от имени Абсолюта, сказавшего устами Моисея: «Я есть Всё», то Сократ – это тот, кто представил и уточнил в качестве места возникновения истинных суждений именно человеческое присутствие в форме первого лица единственного числа. Он представил сами обстоятельства и форму диалога как горнило порождения истины, и в его понимании истина рождается только в споре, то есть в напряжении между говорящими, среди которых один – это я, а другой – это ты. По Сократу истина рождается в силовом агональном зазоре между Я и Ты. То есть, понимаете, господин герцог, истина возникает не где-нибудь там, на небесах, а именно в зазоре диалога, между нами, в споре между мной и вами, и больше нигде. Спор предшествует истине, диалогический разрыв определяет истину, а не наоборот…         
- Чушь! – невоздержанно выпалил герцог.               
- …в конце концов, в определенном смысле и то, что происходит между Яхве и человеком Моисеем можно воспринять как диалог, когда, как бы отвечая на вопрос: «Кто – Ты? Как Твоё имя?», Яхве отвечает: «Я Бог отца твоего, Бог Авраама, Бог Исаака и Бог Иакова»… Два этих великих человека – Моисей  и Сократ – как представляется, одинаково понимают суть дела, по которой определение вещи как спор об её имени полностью обусловлено силовым напряжением между двумя диалогистами. Конечно, случай Моисея – исключителен, его божественный собеседник – абсолютен и грозен, велик и ужасен, но даже в этом случае их диалог носит человеческие черты, где есть Я и есть Ты. И между ними диалог устанавливает равновесие, и оно-то и является истиной. Мы уже, кстати, говорили об этом. Напомню.
Казначей остановился, отхлебнул вина из стеклянного бокала, прочистил горло и продолжил: 
- Итак. Диалог – это весы, разбалансированные раскачиванием чаш двух различных и противоречивых мнений, каждое из которых настаивает на своём, на своей правде, усиливая свою позицию новыми и всё более вескими аргументами вплоть до того момента, когда вдруг на весах диалога не восторжествует равновесие, благость и радость которого наполнит души примиряющихся в нём сторон. Образ весов, вообще, обладает уникальной способностью вмещать в себя слои логического рассуждения. Так, разновесные чаши весов представляют диаметрально противоположных суждения – или отрицательное и положительное, или общее и единичное. Два этих суждения, раскачиваясь на разных чашках, пребывают в силовом напряжении один по отношению к другому. То, что обусловливает разновес – это отсутствие общего объединяющего понятия, воплощением которого является как раз центр тяжести весов…
- Не понял! Как это – воплощение отсутствия?! – возмущено воскликнул Фридрих.
- Подождите, господин герцог, я не договорил. Это отсутствие имеет место до поры-до времени, но потом в результате взвешивания оно переходит в присутствие…
- Опять не понял!
- Всё очень просто! Два противоположных разновесных суждения однажды обнаруживают в себе общее понятие в виде центра тяжести и уравновешиваются в единое умозаключение!
- Во как! – иронично усмехнулся герцог.
- Конечно! Умозаключение и есть результат уравновешивания двух противоположных суждений относительно общего понятия, что оказывается чем-то вроде общего знаменателя. Это – то же самое, как со взвешиванием различных вещей. Например, нам надо сравнить две разновесные вещи, те же золотые монеты одной пробы. И допустим, что весовая разница между этими золотыми – минимальна. Вот мы положили на разные чашки эти и начинаем докладывать на эти чаши разные гири различных достоинств. Всё подбираем  и подбираем, одну – кладём, другую – убираем, и всё никак не можем достичь и подобраться к равновесию, и вот, наконец, прибегаем к самым маленьким гирькам и в итоге отыскиваем такую крохотную гирьку, которая оптимально покрывает разницу весов между двумя монетами. То есть, отыскав меру разницы между монетами, мы отыскали некую общую единицу измерения и общий знаменатель. И этот общий знаменатель полностью адекватен объединяющему суждению понятию. Причём понятие это как бы извлекается изнутри самих взвешиваемых вещей. Оно там до определенной поры скрыто, но затем всё же извлекается на свет Божий. Вообще, получается, что вся система весов имеет три уровня. Первый уровень – самый высокий – это уровень начального, но до поры отсутствующего понятия. Это уровень понятия. Второй уровень – средний – это уровень разрыва, колебания и спора между двумя противоположными суждениями,  и как таковой этот средний уровень – уровень суждения. Третий уровень – самый нижний – уровень преодоления спора между различными суждениями как уровень равновесного умозаключения.
- Так, это понятно. А что всё-таки с этим воплощением отсутствия? – продолжал пестовать своё недоумение Фридрих.
- Да что вы прицепились-то к этому отсутствию?! – иронично отмахиваясь от вопроса, спросил Петер и задумчиво продолжил:
- Хотя, конечно, здесь есть какая-то проблема. Дело в том, что, берясь взвешивать и уравновешивать вещи в целях, например, достижения обменной справедливости – справедливого разделения или справедливой оценки – я думаю, вам не нужно объяснять по какой причине именно весы – это универсальный и повсеместный символ справедливости и закона, например, в руках той же римской богини правосудия – Фемиды?..
- Не нужно, – быстро кивнул головой герцог, торопясь услышать дальнейшее рассуждение казначея.
- Хорошо. Так вот. Берясь что-то сравнивать на уровне веса, мы естественно заранее две эти вещи кардинально противопоставляем. Чтобы две вещи точно взвесить, нам необходимо, как следует, их развести, развести по разные стороны… Я попробую вам это объяснить несколько иначе, к тому апеллируя к Аристотелю и его проводимому в «Никомаховой этике» анализу умозаключения как пропорции. Вот смотрите…
Петер вытащил из нагрудного кармана своего черного расшитого золотой нитью камзола небольшую книжицу, в которой он вёл свои расчеты, и где между страниц был заложен угольной мелок. Открыв книжку на чистой странице, казначей принялся рисовать. Сначала он нарисовал круг, а затем вписал в него весы – горизонталь с треугольниками чаш по краям и вертикаль, пересекавшую горизонтальную перекладину посередине.
- …то есть, видите, чтобы сравнить две вещи, мы буквально диаметрально противопоставляем, поляризуем вещи, и коромысло, перекладина весов в точности приходится на диаметр круга, и этот продольный диаметр, пересекаясь с поперечным диаметром, образует субстанциальную точку центра тяжести весов. Но что изначально выражает эта точка? Она выражает и означает некую продуктивную пустоту, отсутствие, некий изначальный ноль как разрыв двух сравниваемых и уравновешиваемых вещей. Более того, эта точка сама и полагает совпадающий с мерой диаметра разрыв между вещами. То есть, весы с тем, чтобы взвесить вещи, разрывают и разводят их по разным углам, предельно их противопоставляют и противопоставляют их относительно самой нулевой точки центра тяжести. Зафиксированные в отношении этого центра тяжести, вещи начинают движение взвешивания по периферии окружности, когда то, что легче уходит вверх, а то, что тяжелее, идет вниз. В этом смысле  можно сказать, что нулевой центр тяжести – это еще и точка отсчета и первотолчка движения. И как не признать в таком многообразии свойств нечто божественное?! – горячо воскликнул Петер.
Погруженный в тяжелую мысль герцог молчал.
- Ну, ладно, я продолжаю…– бодро вещал казначей. - Вернемся к тому, с чего я начал – к диалогу. Итак, диалог – это тоже взвешивание, взвешивание двух различных мнений, каждое из которых стремится на свой лад дать вещи своё имя. И в диалоге, как на весах, колеблются друг относительно друга доводы в отношении той или иной вещи, но вместо уравновешивающих, то есть определяющих вещь гирь звучат аргументы. Вы, господин герцог, наверняка, не раз уже обращали внимание на то, что мы так и говорим: веский довод, тяжелые аргументы, железные аргументы. Да? Ну, вот. Но в отличие от одновременности простого взвешивания, благородные люди выказывают свои аргументы, выкладывают свои аргументы попеременно – сначала один говорит, потом – другой. Так? То есть, сначала, что называется, один держит речь, потом – другой. Так вот. Когда начинает говорить один, он совершает божественный жест, он узурпирует священное право держать речь, выступать от имени всех вещей, называя их своими именами, взявший слово и подавший голос сродни мифическому Атланту, вступившему в право держать на своих плечах всё небо. Говорящий – равен богу, и особенно он равен богу в праве говорить от своего имени, произнося при этом: Я. В смысле вышеприведенной схемы это означает, что взявший слово заступает в самый центр круга диалогического взвешивания, произнося: Я, он оказывается в нулевой точке окружности, по периферии которой туда-сюда раскачиваются аргументы, выступая от имени своего персонального тетраграмматона «Я есмь», говорящий занимает привилегированное место центра высказывания. И поскольку пребывающий в диалоге, беря инициативу говорения на себя, вступает в центр диалогического круга, он определяет собой всю периферию, что оказывается объектом высказывания, то есть тем всем, о чем всегда идет речь…
- Я что-то не очень понял, – недовольно прервал возбужденную речь казначея Фридрих. – Ты вначале говорил, что диалог нацелен на адекватное определение вещи, видимо, в том смысле, как торг нацелен на определение адекватной цены на товар. Теперь выясняется, что итогом является определение себя как Я. А куда вещь-то подевалась?
- Да, вы правы! Вещь с самого начала выступала лишь как средство. Как средство утверждения Я в отношении к Ты. Самое главное в диалоге, конечно, не определение вещи, а утверждение себя, но в рамках утверждения истины. То есть, в смысле этого диалогического круга получается следующая последовательность. Сначала имеет место  горизонтальная перекладина весового различия двух диаметрально противоположных сторон, и это горизонтальное коромысло уже потеряло покой относительно воплощенного в центре тяжести нулевого понятия. Эта горизонталь может быть выражена конъюнкцией: и Я, и Ты. Затем горизонталь переходит в вертикаль доминирования одного суждения над другим, где одно суждение берет верх и восходит к позиции суждения, победившего в споре и потому преобладающего над суждением, в споре проигравшем и уходящего вниз. Вертикаль суждения выражается в отрицательной дизъюнкции: или Я, или Ты. И, наконец, это вертикальная иерархия верха и низа обращается в топологию отношения активного доминирующего центра и пассивной зависимой периферии. Эти края отождествляются равновесием умозаключения: активное Я есть пассивное Ты. И вот только тогда и только отсюда, занимающий это привилегированное и исключительное место центра только и может сказать: «Я (как пребывающий в центре) есмь Всё (находящееся на периферии)». Именно с этого места Моисей может предоставить свои уста Яхве, произносящему через них: «Я есмь Сущий»…
- Имя Бога, проходя сквозь диалогическую форму человеческого высказывания, преобразуется в формулу «Я есмь Сущий», – быстро вставил в поток речи Петера своё суждение герцог.      
- …И заявляя, – продолжал казначей. – Как заявляли первые философы, что всё есть вода, огонь и прочие медные трубы, заявляя, что «Всё есть Яхве, Бог Авраама, Бог Исаака, Бог Иакова», пророк Моисей, в том числе,  утверждает себя в качестве духовного лидера и политического вождя евреев, и только с этой синайской высоты своего благоприобретенного авторитета он и становится способен, вдохновив свой народ пламенным ощущением религиозно-политического суверенитета, подвигнуть его на исход из египетского плена, давшего начало истории иудейского народа. То есть, заявляя о Том, «Кто есть Всё», высказывание Моисея подразумевает: «а я тот, кто вам об этом говорит». В некотором смысле Моисей говорит: «Это я есть всё», но не для всех, например, не для египтян. Поскольку «нет Бога кроме Яхве, и Моисей – пророк Его», всякий пророк, служа Богу, культивируя и возвышая Его, в то же время, не может избежать ситуации, когда и Бог одновременно служит  пророку, культивируя и возвышая его авторитет, – оба они работают друг на друга. Используя изначальную, исконную и потому образцовую схему межчеловеческого диалога, Моисей, по сути, и возводит её на запредельную трансцендентную высоту божественного идеала, вводя в самый центр межчеловеческого общения и одновременно выводя за пределы всего языка, подобно тому, как, гораздо позже, Сократ, сформулировав концепт диалектической балансировки истины, инициировал всю европейскую философию. Сконструировав диалог по образу и подобию треугольной механики весов, а с ним торга, где продающийся товар и покупающие его деньги уравновешиваются к мере примиряющей продавца и покупателя цены, Сократ загнал поиск и обретение истины в силовое поле диалогического спора, где истина-цена является последним элементом диалектического ряда «тезис – антитезис – синтез». И только на этом треугольном основании диалогических весов триада становится ведущей рамой и траекторией ключевых рациональных ходов философии, и не важно, какоё при этом используется основание – Небо или Земля. Платон обратил сократовские весы диалектического взвешивания истины в гносеологический  треугольник «вещь – идея – душа» и в онтологический треугольник «красота – истина – благо». А Аристотель те же самые весы представил в своей метафизической системе, где познавательный ряд «материя – форма – разум» переходит в космо-логический ряд  «возможность (дюнамис) – необходимость (энтелехия) – действительность (энергейя)». Только если для Платона центр тяжести весов познания прицеплен к трансцендентным Небесам, то Аристотель укореняет его в имманентной субстанции Земли. И в этом смысле и Платон, и Аристотель помимо того, что попытались определить бессловесную вещь Бытия, прежде всего, жаждали определить и сбалансировать себя в отношении другого, вступив в диалог, который инициировал нечуждый им обоим Сократ.          
Уже задыхаясь, казначей судорожно высказал последний тезис, глубоко вздохнул и замолчал. Фридрих долгое время восхищенно смотрел на мрачно молчавшего и глядевшего в сторону Петера, и, наконец, заговорил:
- Такого долгого рассуждения я от тебя еще никогда не слышал. Поразительная выносливость ума! Молодец! А образ весов в круге – это просто шедевр! Но как мне представляется, этот образ родился как раз из нашего с тобой диалога, не правда ли?!
- Конечно, – разведя руками, покорно согласился казначей.
- Ну, что ж, конечно, я отвечу. Накопился у меня тут ряд возражений. Как бы их все не упустить, – последние слова произнёс герцог обеспокоено. – М-да… С чего бы начать… Хм…, – он судорожно соображал, перебирая в уме мысли, как листают страницы в книге. – Итак. Ну, что ж начнём с главного: с центра как центра теперь уже окружности и тяжести. Ты, Петер, замечательно показал, что два этих центра – одна и та же нулевая и, по твоим словам, божественная ослепительная точка. Изначально представляя некое пустое основание, этот сущностный центр на каждом повороте циклической траектории весов некоего всеобщего диалога-спора уточняется и исполняется смыслом, по сути, вбирая в себя всё существование той периферии, которую он центрирует. И как я понял, прежде чем этот всеобщий человеческий  диалог начался, его предваряет некая мистическая ситуация, в которой две будущие стороны абсолютно уравновешены и гармонизированы, представляя просто две половины единого круга. Затем в этот круг опять же таинственным образом попадает нечто, то, что ты назвал отсутствием, воплощенным в этом самом центре, и о котором поначалу ничего определенного сказать нельзя. Далее. В  горизонтальной фазе мы имеем равноправную пару вполне еще уравновешенных высказываний «всё есть небо» в духе Платона и «всё есть земля» в духе Аристотеля. Под это последнее можно подверстать высказывания первых философов Фалеса – «всё есть вода», Анаксимена – «всё есть воздух», Гераклита – «всё есть огонь». В принципе два этих суждения дополняют друг друга. Но потом происходит кардинальный поворот относительно этого нулевого понятия как имени Бога. Более-менее устойчивое равновесие нарушается. Горизонтальный диаметр-коромысло весов переходит в вертикальный диаметр разновеса. И здесь устанавливается еще одна устойчивость и баланс – баланс доминирования одного края над другим. Два ранее равноправные суждения входят в диаметральный контраст, и приобретают два новых качества. Уходящее вниз суждение «всё есть земля» обращается в частное и отрицательное суждение «всё есть Творение», становясь опорой берущего вверх положительного и всеобщего суждения «всё есть Творец», с каким согласуется и Моисеево суждение «всё есть «Я есмь Сущий», Яхве, Творец Неба и Земли». Правильно?! Хорошо. Продолжим. Пересечение двух диаметров – вертикального и горизонтального – соответствующих двум кардинальным положениям весов, образует, вернее, окончательно обозначает точку центра, которая теперь, по твоим словам, совпадает с всеобщей позицией «моего я», относительно которой, например, возможно Моисеево высказывание о Яхве. Условием этого совпадения являются обстоятельства спора как чуть ли не основополагающего способа совместного существования людей, включая и наш нынешний с тобой спор. Вступая в эту точку каждое говорящее «я», одновременно с определением вещи, положения вещей, мира, косвенно, другим концом высказывания определяет еще и себя. И, в конце концов, занимая исключительное место центра, пусть на какоё-то время, центральная позиция «моё я» обозначает собой всю ту периферию, что и предстает как предмет определения со стороны определяющего высказывания. И, таким образом, возникает третья ситуация, в которой осуществляется баланс отождествляющего умозаключения «центральное Я есть периферийное Всё». Причём это умозаключение уравновешивается посредством вот этого среднего и центрального термина как Я, когда оно есть то, что одновременно имеет отношение и к Небу, и к Земле. И теперь этот средне-центральный термин, до поры-до времени пребывавший в тени великих сущностей, выходит на сцену и заявляет, что, мол, он-то и был в основе всего всеобщего диалога-спора-торга, а теперь он, наконец, вышел из тени и готов заявить о себе в полный рост… 
Фридрих прочистил горло и продолжил:   
- Итак, в основе сущностного диалога-спора между всеми людьми пребывает вопрос «что есть всё?». В зазоре диалогического спора под словом Всё пребывает вечная вещь бытия в некоем несказанном единстве Неба и Земли. И эта вещь ищет в человеческом высказывании себе имя. Она просто нудит человека высказать себя, требует и зовет его и в нём к сказыванию-показыванию себя. Без имени – нет самого показа-вида, лика. Я где-то у Отцов Церкви вычитал, только не помню – где: Не быть вещам там, где слова нет! Хорошие слова! Не быть света видимости там, где смысла сказанности-показанности нет. То есть, основа, начало, исток высказывания Бытия прозрачен и чист, священен и благ. Здесь сама вещь взывает к человеку: Назови меня! Помяни моё имя во царствии своём, в смысле – в человеческом царствии! Эта вещь всем своим прекрасным великолепным видом окружает человека со всех сторон. Она, эта вещь и образует периферию его существования и является основой диалога, поскольку эта вещь предшествует спору, вещь существует до спора. И однажды в двух точках этой периферии появляются двое и, конечно, начинают спорить о том, как же эта вещь называется. И беда в том, что, споря, эти двое сразу же думать – забыли, из-за чего они, собственно, спорят, поскольку, как только они взяли слово, они тут же соприкоснулись с его силой и правом овладевать, иметь и господствовать. Ибо тот, кто именует вещь, тот и имеет вещь. Тот, кто обозначил именем вещную периферию, тот сразу оказывается в центре этой периферии, как тот Моисей, кто дав имя Богу, то есть наименовав Всё, стал вождём иудейского народа. Такова, видимо, судьба человека. Дав ответ на основной вопрос, ты сразу вменяешься в ответственность власти. То есть, конечно, изначально имелась ввиду совсем другая власть. Имелась ввиду поэтическая власть человека над бытием, в том смысле, в каком человек – пастух-хранитель бытия. И, естественно, никакого отношения эта сущностная власть к власти политической не имеет! Ну, или имеет, но весьма косвенное. Но, так или иначе, это всё же случилось: онтологическая власть перешла во власть политическую: пророк стал вождём…
- А что в это плохого? – задумчиво спросил Пётр.
- Плохого – ничего, но и хорошего – мало. Получается, что власть и была основной целью этого сущностного высказывания. Хотя на самом деле она – всего лишь его случайный и совсем незаданный изначальной целью итог. Дело в том, что никакое высказывание не звучит в пустоте, всякое высказывание нацелено на другого человека, рассчитано на чьи-то уши, и поэтому так и выходит, что замысел дела был один, а его итогом стало нечто другое и даже прямо противоположные. Вот тот же Моисей. Поводом его высказывания было определение того, что есть всё, как Того, Кто есть всё. А результатом стало то, что он стал политическим вождём. То есть, окончательной целью его высказывания о Яхве был его собственный народ, к коему он как к собеседнику в диалоге обратился со словами: «Эй, народ, я знаю, кому мы должны единственно служить, кто является Богом нашего народа, поскольку я знаю, как его зовут,  и поэтому я буду вашим вождём, поскольку знаю, что нам нужно делать». Получается, что Яхве как означаемое высказывания обо всём, стал средством в отношениях между Моисеем и иудеями, где более важной целью была политическая власть. Тем самым Моисеево высказывание в отношении к народу предстает как умозаключение: «Поскольку Бога зовут Яхве, я, Моисей – ваш вождь и господин над всеми вами – своим народом». Составляющими этого умозаключения стали следующие суждения: «Бог или один, или богов много», «Богов много, поскольку каждый бог – это бог земного места, и богов столько, сколько конкретных земель», «Иудейский бог – это не языческий бог земли, но бог Неба и народа», «Иудейский бог – единственный бог, поскольку земель – много, а Небо – одно», «Исключительного бога иудеев зовут Яхве или «Я есмь Всё»»…
- И оборотной стороной высказывания «Имя Бога – Яхве» стало суждение «А я, Моисей – ваш вождь» – согласился казначей.
- Да. И, определяя Того, Кто есть Всё, в конечном итоге, Моисей определяет себя, и определяя и отождествляя себя, он занимает место, которое в точности приходится на центр, что означает собой означаемую периферию, в которую отныне и с этого места включается и подвластный Моисею народ, и сюда же включается и та вещь, что дала повод к выказыванию. То есть, понимаешь, Петер, в чём чертовщина?! Каким-то нелепым образом то, что вначале дало повод для высказывания, оказалось в итоге подчиненным этому высказыванию! И в этом чудесная и в то же время чудовищная сила слова-имени! Оно – то, чего без чего вообще ничего нет, но оно и то, что несет возможность присвоения и узурпации власти.
- Но Моисей-то власть не узурпировал. Он её заслужено присвоил, как праведник и мудрец! – возразил Петер.
- Он-то – да, а другие?
- Ну, а что?! Люди-то – не слепые. Все же иудеи видели, что, например, Моисей – праведник, что он – хороший, ему можно доверять и так далее. И потом он изначально был участником свободного добровольного диалога, и его вполне могли и не послушать, как не послушали Аарона, брата Моисея.
- Да, правильно. Сама описанная Сократом диалектическая форма диалога и стала основанием права на политическую власть со стороны Моисея! Он очевидным образом выиграл в этом диалоге-споре с народом, когда, действительно, в полном соответствии с сократовским образцом диалектического столкновения тезиса в виде какого-нибудь мнения, что мол, мы, иудеи – часть египетского народа, и Моисеева антитезиса, по которому иудеи – народ своего небесного Бога, а не богов египетской земли. И в итоге Моисей уравновесил тезис и антитезис к их синтезу в высказывании имени иудейского Бога, заняв центрально-срединное место божества как вождя народа, причём по слову самого Бога, которому Моисей послушен. И, кстати, занятие этой божественной позиции предполагается самим Богом в диалоге с Моисеем, которому Он предлагает перенести, опрокинуть, отразить внутренний диалог во внешнем диалоге со своим братом Аароном, предлагая следующее: «Ты будешь ему говорить и влагать слова в уста его, а Я буду при  устах твоих и при устах его и буду учить вас, что вам делать; И будет говорить он вместо тебя к народу; итак он будет твоими устами, а ты ему будешь вместо Бога». Исход 4: 15-16. Обрати внимание, Петер, получается такая трёхэтажная постройка с тремя участниками диалога. На самом высоком этаже восседает сам Господь, Кто в силу своего великого немотствования нуждается в великом сердце, в данном случае – Моисея, к которому Он и обращается. Назовём это уровень Реальным, поскольку ему соответствует вся всеобщая периферия реальности – великий горизонт единства Неба и Земли. На среднем этаже пребывает Моисей, который полностью послушен Богу, внемлет ему и по-своему это переживает, и поэтому он тот, кто «вместо Бога». (Очень забавное это заместительство и исполнение обязанностей Бога. Зачем оно нужно, если Бог сам может с ним справляться? Ладно, об этом потом.) Я бы назвал этот вертикальный уровень – Воображаемым, в котором Моисей слышит осуществляемый по иерархической вертикали диалог Бога и своего великого сердца. Наконец, имеется третий уровень. Это уровень конкретного человеческого диалога, в котором великое сердце косноязычного Моисея что-то нашептывает в уши своего брата Аарона, а тот передает, транслирует это чрез свои уста, обращаясь ко всему народу. Я бы назвал этот уровень Символическим, поскольку именно на этом уровне воображаемое содержание сердца Моисея символизируется, озвучивается в конкретных наличных знаках языка – звуках, словах, высказываниях. Итак, мы имеем три уровня некоего единого диалога: Господь – Моисей, Моисей – Аарон, Аарон – народ. Причём каждый имеет свои домоседские пристрастия: Господь никогда не покидает своих покоев, своей светлицы, Моисей уже не покидает пределов всего дома и, живя на втором, ходит по этажам – между третьим и первым, а Аарон то и дело, то заходит в дом, причём только на первый этаж, то выходит из него, чтобы обратиться к народу. И здесь мы уже можем вернуться к твоёму образу весов в круге…
- Но он столь мой, сколь и ваш…, – возразил казначей.
- Ну, не скромничай! Заслужил – носи! Именно здесь на символическом уровне происходит обнаружение центра тяжести высказывания, которое уравновешивает конкретное человеческое существо, полагающее себя в простой констатации факта: «Я есмь»… Вообще, всё это рассуждение можно выразить еще проще. Итак. Есть наличный видимый расположенный горизонтально реальный мир, открывающийся во взгляде. Это раз. Этот реальный мир нуждается в имени. Это слышимое почти эфемерное расположенное по вертикали идеальное имя озвучивается в речи, в высказывании, которое заранее обусловлено обстоятельствами диалога. Это два. Но то, что связывает горизонтальный мир и вертикальное имя – это Я как точка пересечения горизонтали мира и вертикали имени, и без этой центральной точки «моёго  я» они не могут быть связаны. Я – это промежуточная посредничающая инстанция «Я связываю», где связывание мира и имени и есть само мышление. То есть, Я – это «Я мыслю». И это три. Поскольку высказывание – диалогично, поскольку всякий говорящий говорит и обращается к другому, к некоему Ты, по отношению к которому и есть Я, всякое высказывание несет изначальное расщепление, жертвой которого является Имя и Лик бытия. Всякое высказывание расщепляет Имя Бытия-Бога. Диалог, обусловленный порядком тождественного себе высказывания, выстраивается в иерархию такого последовательного измельчания, размалывания, разбалтывания Имени бытия, когда каждый следующий ответ на вопрос «что есть всё?», «каково имя – всему?», «в каком имени можно увидеть то, что «всё есть одно»?», вытягивается в линию слов – Зевс, Дионис, земля, вода, воздух, огонь, единое, логос, идея, субстанция, атом. С каждым шагом «чтойно»-вопрошающего диалога взыскуемый ответ-слово становится мельче и ничтожней. А главное то, что здесь имеет место нечеловеческая борьба человеческих амбиций, в удовлетворении которых каждый, каждый, стремясь утвердить новоё имя бытия, в конечном итоге протаскивает своё Я, каждый хочет быть Моисеем, что, назвав еще одно Имя Бога, стал народным вождём.
- И никто не хочет быть Христом! – Печально вставил свой грошик отец Базиль.
 - Мг. То есть, формально и видимо всякое высказывание, собирая, объединяя распавшиеся крайности, на деле, содержательно и слышимо утверждает Я высказывающегося. Я, будучи призвано в качестве милостиво посредничающего среднего термина суждения «мир есть имя», изначально обладает соблазняющей возможностью узурпировать власть над обеими крайностями этого суждения. И значение этого термина в логике диалогического взвешивания истины показывает то, что Моисей, с одной стороны, отвечая на непрерывно звучащий  вопрос: «что есть всё?», «какое имя имеет вещь бытия?», высказывает имя Яхве, а, с другой стороны, другим концом этого же высказывания он определяет себя как духовного и политического вождя своего народа, – говоря про Яхве, Моисей подразумевает себя и свою политическую заботу о своём народе. И вот это-то, по-видимому, и является главным итогом Моисеева высказывания. Бог-то Богом, а жить надо здесь и сейчас, стремясь к большему и лучшему. Не случайно именно в этой драматичной ситуации в качестве альтернативы культа Яхве возникает культ золотого тельца, против которого резко и выступает Моисей. Ну, ладно, сейчас – не об этом. А суть дела в том, что, действительно, споря о вещи, мы в итоге спорим о себе, стремясь ответить на вопрос: «а я-то кто?», и соответственно: «а ты-то кто?!» Да?! Ха-ха! И отвечаем: «А я вот – кто! а ты никто!» и так далее…
- Я всё-таки не очень понимаю, а почему высказывание расщепляет имя бытия? – едва успел спросить казначей, уловив в речи Фридриха паузу.
- Потому что высказывание изначально расщеплено на небо неизменного смысла и землю изменчивой видимости, – быстро собрался Фридрих. – Потому что человек разделен на имя и лицо, и потому что человек разделен на силу мужского ума и слабость женской красоты… 
- Так вот, куда вы клоните?! – возбуждено произнёс Петер.
- …да, и, таким образом, высказывание расщеплено изнутри самого себя, в самой своей структуре, где подлежащее отцовское имя противопоставлено с-казуемому и по-казуемому материнскому лицу, где идеальное «что», сущность противопоставлена реальному «всему», существованию, где внутренний субъект противопоставлен внешнему предикату, и в преодоление этого раздора, расщепа, раскола утверждается центр тяжести самого Я, которое уравновешивает собой две разделенные крайности, и конечно – чему тут удивляться?! – это Я является сугубо мужским, будучи активным и господским...   
Фридрих замялся, нервно затеребил бородку и вновь заговорил:
- Просто, когда ты объяснял всю эту последовательность, я еще кое-какую логику обнаружил. И эта логика вполне выводится из того же библейского повествования, которое начинается не с исхода иудеев из египетской земли, а с Адама и Евы, то есть с отношений между мужчиной и женщиной. Согласен? Вот. Ну что ж. Последовательность такая. Вначале мы имеем вот это простое горизонтальное равенство отцовского Неба и материнской Земли, примиренных и уравновешенных в мистическом непостижимом   единстве. Выражением этого единства  является догреховное состояние и отношение друг к другу Адама и Евы, находящихся в родственной связи брата и сестры, где каждая из сторон, будучи высказана в суждениях «Всё есть отцовское Небо» и «Всё есть материнская Земля», не только не отрицает другую, но обе позиции нераздельно-неслиянно и дополняют друг друга до целого. Затем в результате столь же мистически невнятного дерзновения горизонтально уравновешенное коромысло приходит в драматичное движение и устанавливается иное, кардинально отличное отношение двух прежних равноправных сторон. Горизонталь равноправия переходит в вертикаль доминирования активной стороны над пассивной стороной, где одна сторона выражена суждением «Всё есть активный Творец», а другая – суждением «Всё есть пассивное Творение». - Это доминирование  выражается в становящейся следствием первородного греха брачной и, по сути инцестуозной, связи Адама и Евы, этих прежних брата и сестры, коль скоро они сделаны из одной глины. Теперь одному вменяется в обязанность трудиться в поте лица, а другой – быть зависимой от мужа, иметь «влечение к мужу», как там сказано, и рожать в муках. То есть, всё, теперь однозначно видно, что здесь прежнее равновесие нарушается и начинается, собственно, история человечества. Прежнее отцовское Небо, что блюло равноправие с материнской Землей, обратилось в сурового, порой беспощадного, а то и просто тиранического ветхозаветного Яхве, приходящего в безраздельное господство над пассивным и зависимым Творением – прежней материнской Землей…
На этих словах Фридрих придвинул книжицу Петера и стал объяснять  тот же рисунок другими словами.
- Здесь характерна вот эта особая исключительность, абсолютность, какой наделяется сам Яхве, а с ним, естественно, и тот, кто выступает от его имени. Как мне рассказывал один саксонский купец, не раз ездивший в далекую Аравию, говорил, что в тех необычных землях, у живущих там эмиров – королей, по-нашему – помимо нескольких жён, имеются такие специальные помещения – гаремы, где содержатся наложницы – особые женщины для любовных утех, и они столь покорны и послушны своему хозяину, по сути, они – как рабыни, с которыми эмиры вольны делать всё, что им заблагорассудится. И вот мне видится в таком господстве эмиров над своими наложницами пусть далёкий, но всё-таки соответствующий образ отношения Яхве к своёму народу. Он безраздельно распоряжается и своим народом, и всем миром, как своим творением, как распоряжается собственник своей вещью как бессловесной тварью. И вот очень характерно: обращение некогда равноправной стороны в ничтожную бессловесную и, по сути, мертвую вещь, которую, в конце концов, можно просто уничтожить, как никчёмную. То есть итогом перевода горизонтали в вертикаль является переход онтологической горизонтали равноправия Неба и Земли в такую этическую вертикаль с однозначным доминированием благого и активного Неба-Творца над не благой, зависимой и пассивной Землей-Творением. По этой вертикали небесная Полнота, Добро и Благо возносится к вершине господства над земной Пустотой, Злом, Недостатком Блага, по Платону. Ну, а потом происходит то, что происходит в обычной брачной связи. Прежняя высотная возвышенная точка иерархического господства совпадает с полнотой нулевой точки центра, а нижняя точка зависимости и подчинения совпадает с пустотой окружности самой периферии. Собственно, здесь, в этой заостряющейся, сжимающейся к точке вертикали и разжимающейся горизонтальной окружности трудно не увидеть геометрические аналогии тех анатомических особенностей, что определяют одного человека в мужчину, а другого – в женщину. Верно?! И вот эта центральная точка по праву своей такой естественной активности и господства вбирает всю сущность, весь смысл, то есть имя, периферии наличного существования. Прежде равноправные отношения сторон окончательно вменяются в предопределенность и заданность одного другим: одна сторона становится необходимой и общей сутью, причиной и началом, а другая – лишь конкретным  символом, следствием и случайным проявлением. И поскольку вся осмысленность существования оказывается только по эту сторону брачной границы, мужчина – это тот, кто единственно в отличие от женщины может сказать «Я есмь!», поскольку «Я – Целое, у меня всё есть, а ты женщина – только Часть и приложение моего Я, ты –  только моё ребро». В смысле этой ситуации женщина – принадлежность и дополнение основного чресла мужчины, она – принципиально не вся как только периферия мужского центра. Мужчина – это центростремительная метафора-значение женщины, а женщина – лишь центробежная метонимия-символ мужчины. Мужчина – это удовольствие назначение цены и сама злая цена, женщина – это тревога оцениваемого товара и сама его такая трусливая доброта. То есть, и в этой брачной ситуации женщина только и может, если бы могла говорить – ведь ей-то как раз в этой богоподобной словесности отказано – сказать: «Я мертва», коль скоро основание женской периферийной жизни пребывает исключительно на стороне мужского центра…   
- Да ну, ерунда какая-то! – возмутился казначей. – Что вы, господин герцог, говорите? Всё не так!
- Что не так! Формально или содержательно?
- И формально, и содержательно. Очевидно, что женщина – не мертва…
- Конечно, нет. Имеется в виду: только в социальном и политическом плане. Более того, в определенном смысле она и является источником самой жизни. И, тем не менее, здесь важна сама эта консенквенция: «Если центр, то периферия», «Если A, то B», «Если муж, то жена», то есть, сначала мужчина и его свобода, а потом женщина и её закон и так далее. Но ведь, как мы с тобой, Петер, установили, вот, как раз с подачи твоего образа весов в круге, по которому, то, что когда-то было двумя равноправными сторонами круга, обратилось в его господский и независимый центр и рабскую и зависимую периферию. То, что обладало метрическим равноправием, обрело свойство ритмического превалирования всеобщего центра-акцента как причины над периферией как совокупностью единичных следствий…
- Да, кстати, это, наверное, объясняет, почему мужчина желает быть мужем-центром всех женщин, а женщина желает быть женой самого лучшего мужчины-центра. Но, подождите, господин герцог, а разве у всего этого есть хоть какая-то альтернатива?
- Но она должна быть, хотя бы в целях восстановления какой-то другой божественной онтологической справедливости.
- Какой справедливости?!
- Ну, как – какой? Разве ты не видишь здесь перекоса как перекоса всего круга как главной фигуры справедливости в пользу центральной точки, дестабилизирующей круг в спираль?
- Вижу. Но это же свершившийся и потому уже необходимый факт. Таков порядок вещей. Более того. Божественный порядок вещей. Я уже вам говорил, что полагаю эту неуловимую центральность в качестве священно-мистического основания и единственного гаранта справедливости…
- А я уже тебе неоднократно говорил, что полагаю то же самое в качестве чего-то совершенно противоположного, не вполне достаточного и совершенного. И я сейчас я попробую тебе это объяснить. Вот что, по-твоему, объединяет мужчину и женщину?
- Как что?! Многое. Любовь, телесная нужда… Но главное, пожалуй – это продолжение человеческого рода под страхом прекращения жизни на Земле…
- Вот. Правильно. Ну, вот, давай распределим весь родовой процесс на наших с тобой весах. Итак, мы имеем фундаментальную брачную пару, что вбирает в себя смысл всего бытия с его единством смыслового Неба и наличной Земли, где мужское небо дополняется женской землей. Изначально оба начала уравновешены, поскольку равноправны и равноценны. Они, собственно, изначально неслиянны и нераздельны. Затем, когда горизонталь коромысла по итогам таинственного дерзновенного скачка приходит в движение, один край – край мужского имени – как сторона разума, силы, активности берет верх над другим – краем женского лица – как стороной неразумия, слабости, пассивности. Кульминацией этого возобладания становится акт зачатия, акт соединения мужского семени и женского вещества, в котором чудесно, с Божьей помощью зачинается новая человеческая жизнь, случается новая человеческая плоть, после чего женщина начинает нести эту вызванную обоими, совместно зачатую жизнь в себе. Акт зачатия – ключевая, конечно, вещь. Я бы даже назвал этой событие самим святым Духом, поскольку, пожалуй, в этот момент двоих осеняют, перекрещивают своей ангельской дланью Небеса, да и само положение тел как будто об этом свидетельствует, и всё-таки это, явно, еще не всё. Почему-то именно этот акт зачатия становится ведущим мотивом и точкой отсчёта для обоих участников брачной пары. Хотя это только начало. Но есть еще и конец – всему делу венец. Сам по себе акт зачатия – краткосрочное событие и исчезающий момент, нечто стремительное и быстротечное. Но после него и начинается главное дело – вынашивания, ращения,  вскармливания ребенка. Начало – началом, но без конца – дела нет…
- Господин герцог, ну, так в принципе всё понятно – почему именно это событие приобретает такое значение. Акт зачатия – это событие самого баланса между мужчиной и женщиной. Этот акт полностью соответствует моменту назначения цены в процессе торга между покупателем – в данном случае мужчиной и продавцом – как женщиной, когда после долгого тяжелого мучительного спора-торга две противоположные стороны обмениваются своими достоинствами, восполняя свои недостатки.      
- Совершенно верно! Но достижение этой устраивающей обе торгующиеся стороны цены – это еще не вся торговая сделка. Венцом, подлинной кульминацией, итогом всего торга является выкладывание на прилавок, вручение товара продавцом и присвоение его покупателем, то есть, само материнское предложение, уравновешивающее причинный спрос. Только в этом финальном жесте в полной мере завершается и осуществляется вся сделка купли-продажи. И только в крике народившегося ребенка, увенчивающего весь родовой процесс, исключительно в разрешении долгого и мучительного бремени, единственно в явлении нового человека на свет Божий действительно происходит событие баланса драматичных непростых отношений мужчины и женщины, спроса одного и предложения другой. И вот в этом вопросе, как я понимаю, мы с тобой, Петер, расходимся.
- Пожалуй, – легко согласился казначей. – Это, наверное, потому, что у меня пока нет детей…
- Нет. Это, скорее, потому, что ты не почувствовал еще ребенка в себе, такого Божьего ребенка. Так вот, акт зачатия – это такой пустой,  формальный баланс, сам по себе относительный и довольно никчёмный, а вот ребенок, примиряющий мужское имя и женское лицо, уравновешивающий мужа и жену, объединяющий их черты – это баланс полный, содержательный и абсолютно ценный. Акт зачатия – это баланс самого центра тяжести брачных весов, причём как центра изначально замкнутого на самое себя, и центр тяжести – это всего лишь момент и единственная точка всего коромысла, всей перекладины весов. В силу своей бессмертной значимости с точки зрения человеческой смертности акт зачатия становится полюсом идентификации человека, и этот полюс в виде некой «идеи смерти», жестко определяя человека либо в мужчину, в женщину, имеет определяющее значение, но когда устанавливается полный баланс, когда рождается ребенок, каждая точка перекладины-коромысла, и крайние моменты, и сама точка центра тяжести оказываются включенными во весь диаметр тяжести весов. И тогда сама тяжесть в виде коромысла весов растворяет в себе и сам центр тяжести, как один из своих моментов. И только в этом происходящем через 9 месяцев случае преодолевается дисбаланс, перекос всего круга взвешивания в пользу мужского центра. В этой последней четвертой фазе восстанавливается полный баланс центра как центра отцовского имени и периферии как периферии материнского лица. И как только, в тот момент и сразу, как на весах продолжения рода устанавливается баланс, центр тяжести растворяется в самой тяжести. То есть формальный центр равновесия поглощается самой периферийной полнотой равновесия. Разницу между этим пустым балансом и балансом полным можно, например, объяснить тем, что участвующее в достижение формального баланса семейных весов «средство» любви принадлежит только мужчине, делая его держателем твердокаменного жезла власти и тираническим супостатом, а являющий полный баланс этих весов в качестве цели их существования – ребенок – уже одинаково принадлежит  и отцу, и матери. И здесь нет никакой распри. То есть, к этому очень подходит ключевое христианское различие рациональной формальности ветхозаветного Закона и сердечной содержательности новозаветной Благодати, где акт зачатия и производимые им последствия – это действие самого Закона, а происходящее через девять месяцев событие – это сама Благодать. В этом смысле происходящий по Закону акт зачатия как событие баланса семейных весов расщепляет некую изначальную Благодать на активную благодать мужской силы-права и пассивный закон женской слабости-вины, но рождение ребенка вновь символически восстанавливает благодать как полное равновесие семейных весов.
Фридрих, выдыхая со дна груди воздух, резко замолчал, как будто и сам вынырнул из небесно-бездонных глубин мысли.
- Но это, по-видимому, еще не всё?! -  с ироничной задорностью спросил Петер.
Фридрих поднял печальный, но пышущий неутомимым энтузиазмом взгляд.
- …Просто, хорошо зная весь круг ваших мыслей, я предполагаю, что не этим благодатным результатом уравновешивания брачных весов завершается вся человеческая жизнь в вашем понимании, в каком она – это какой-то ваш немыслимый баланс Неба и Земли.
- Да. Совершенно верно. Наконец-то, ты начал меня понимать! И это после стольких-то лет разговоров! Итак. Этот детский баланс человеческих весов, что уравновешивают небесно-отцовский центр и материнско-земную периферию, устанавливает другой точку отсчета, другой полюс человеческой идентичности, я бы даже сказал, фиксирует другую точку сборки человека, относительно которой он возвращается, свершая полный круг по траектории исторических весов, к изначальному душевному ощущению себя в качестве божественного ребенка своего Родителя-Небозёма, ощущая это в полном соответствии с заповедью Христа, быть, как дети. Эта другая точка душевного собирания человека преодолевает родовую половинчатость, что делит Бытие-Небозём, в котором изначально (где Я любовно равно Ты), на мужской субъект и женский объект, внушая им ощущение родовой бессмертности, и взамен этой кажущейся, воображаемой бессмертности дарит подлинное, реальное бессмертие единства Неба и Земли как бессмертие души. Ибо здесь человек – это ребенок, что уравновешивает собой небесного Отца и Землю-Мать, растворяя в себе, конечно, закономерно, конечно, разумное, конечно, такое естественное различие между ними, отчасти растворяя, отчасти подчиняя эту формально-нулевую границу в виде Я, растворяя исчезающий момент молниеносного достижения центра равновесия в простодушном детском равновесии Неба и Земли. И в итоге человек отождествляет себя не с центром различия Неба и Земли, в котором обретается человеческое Я, а с периферией как мерой Целого, объединяющей вечное Имя Неба-Отца и вечное Лицо Земли-Матери, в чьей полноте-плероме Я растворяется!            
Фридрих, достигнув высоких нот восторженных переживаний, замолк, перевёл дух и спросил, грустно взглянув на Петера:
- Ты это хотел услышать?!
- Конечно, и если бы я этого не услышал, то подумал бы, что с вами что-то случилось,  – с ранее неприсущей ему милой улыбкой произнёс Петер.
- Я вижу, ты начал к моим, по твоёму определению, фантазиям относится терпимей? – улыбнулся в ответ герцог.
- Что-то вроде того. Наверное, я  к ним привык. А еще меня поражает ваша… какая-то неисправимая… неистребимая… просто фанатичная вера! Но у меня есть один вопрос. Позволите?
- Да, пожалуйста.
- А что с центром?! Ведь он, как я понимаю, освобождается от человеческого присутствия. Да?! И что тогда с ним? Он остается пустым?
- Хороший вопрос…
Фридрих посмотрел вдаль, потом перевел сосредоточенный взгляд на Петера и добавил:   
- Это привилегированное место заполняется нашей верой в то, что его однажды займет Иисус Христос, займет тогда… когда придет во Второй раз.
- То есть, он должно оставаться пустым до Второго Пришествия?
- Да. Ну, ладно, Петер, отец Базиль, давайте закончим этот платоновский, ха-ха, диалог. И вообще что мы много говорим, а надо для разнообразия что-то и делать. Вот, я завтра, например, выезжаю на охоту на оленей в Медвежью чащу. А вы замените меня на стройке, хорошенько следите за ходом работ и смотрите, чтобы никто не отлынивал и портачил. И, вообще, надо спешить… Мало ли что…
Намерение совместной охоты с Михеем в Медвежьей чаще было оговорено еще на свадьбе Альберта.  И теперь, в конце осени нашло своё претворение. С самого начала было предложено, что Михей со спутниками прибудет туда из своей вотчины, и, встретившись уже на месте, они начнут охоту. Предприняв необходимые приготовления, едва забрезжил рассвет Фридрих с сыновьями и небольшим отрядом из стрелков и затравщиков с собаками отправился в Медвежью чащу. У герцога были какие-то нехорошие переживания, и он вовсе не желал охотиться – у него были дела поважней, но обещание, данное Михею, надо было выполнять. Хорошо знакомый путь был преодолен довольно быстро. Охотники успели прибыть к Медвежьей чаще до того, как покров ночь смешал небо и землю в единую тьму. К счастью, Михей Отчаянный со своими людьми был уже здесь и, более того, ими были растянут большой шатер, откуда тянуло теплом и сладко-пряным запахом жаренного мяса. Тепло встретив родственников, Михей после того, как обнял каждого, пригласил Фридриха с сыновьями в своё походное жилище и предложил поужинать. Никто не был против. После несколько стаканчиков шнапса и обильной закуски компанию потянуло на разговор. Слово взял Михей:
- Я недавно побывал в Мюнхене. И на высоком приеме в королевском дворце услышал одну историю. Её рассказывал герцог Генрих Младший. Она совсем недавно случилась в Датском королевстве. Дело было так. Спустя продолжительное время в родное королевство возвращается наследный принц по имени Хамлет. Он жаждет увидеть отца и мать, встретить друзей детства, повидать любовь своей юности. Но его слишком  долго в родном королевстве не было. Поэтому он многое не знал. А за это время очень многое изменилось. И вот, вернувшись, он узнает, что его уважаемый отец, то же по имени Хамлет, мертв, на престоле сидит его брат Фенгон, за которым замужем и его королева мать Гертруда. То есть, он спешит домой, закономерно рассчитывая, что он единственный наследник и на престол и на королевство, а тут – такое! Крах всех надежд! Конец всех обетований! И Хамлет понимает, что ничего хорошего уже не ждёт. Не ждёт, потому что у Фенгнона есть свой сын, который теперь и является законным наследником, и котором закономерно всё достанется и корона, и богатство. Более того, к тому же выясняется, что его отец умер не собственной смертью, а был убит, причём родным братом. И вот этот Хамлет решает отмстить и всех убивает. Но и его убивают. Вот такая история.
Все молчали, переживая услышанное. Через какоё-то время Фридрих, пошевелившись и прочистив горло, заговорил:
- И у меня есть одна история. Кстати, очень похожая. И в то же время, противоположная по смыслу... И еще у  участников истории имена довольно странные. Давно это были и у людей были другие имена. Ну, ладно, хватит предисловий. Жил-был король по имени Лайвдий. Его первая жена рано умерла. Человек он был не старый и решил он жениться во второй раз. Взял в жену совсем молодую девушку по имени Маргетуста. А был у него сын от первой жены Эдгамуст. И человек он был нехороший, злой, мстительный. И надо же такому было случиться – страстно он возжелал свою молодую мачеху. То есть, мало того, что задумал грех прелюбодеяния, но и еще и грех кровосмешения, пусть и некровного, но всё равно это грех. И вот этот Эдгамуст начинает домогаться несчастной Маргетусты, подлавливает её на всех углах, унижает, склоняет к сожительству. Беда еще в том, что Лайвдий, будучи  вынужден непрестанно воевать, подолгу отсутствует в королевстве. И всё-таки Маргетуста, совершенно отчаявшаяся от притязаний своего злосчастного пасынка, не выдерживает и рассказывает всё мужу. Разгневанный отец обличает своего сына и грозит отказом от отцовства, изгнанием из дома и лишением наследства. И в этих переживаниях, от которых у Эдгамуста то ли разум повредился, то ли еще что, в-общем, является к нему дух, призрак и, называя себя духом почившего отца, говорит Эдгамусту, что Лайвдий, называющий себя отцом, вовсе ему не отец, а только дядя, и что его настоящий отец, которого также звали Эдгамустом, был убит и убит этим самым дядей по имени Лайвдий. И мятежный дух, привидевшийся ему в горячечном бреду, внушает ему, что этот «подлый» человек Лайвдий как «братоубийца» вполне заслуживает смерти, и этот голос подсказывает ему и способ «заслуженного» умерщвления  через отравление. И вскоре Эдгамуст, маскируя свои черные помыслы сыновним смирением и покорностью, просит у своего отца-«отчима» прощения и предлагает отметить примирение возлиянием вина. Отец радушно и добросердечно соглашается. И тут же погибает от чаши с отравленным вином. А Эдгамуст оказывается отцеубийцей. А поскольку немедленно после смерти короля Лайвдия, он сам становится королем и вменяет себя в право взять несчастную вдову-королеву Маргетусту в жены, то есть жениться на своей мачехе, Лайвдий становится еще кровосмесителем. Такая вот история.
Фридрих замолчал, и всех присутствующих придавило тяжестью нехорошей тишины. Эту тяжесть развеял голос Альберта:          
- Отец, я так понимаю, что это история про то, до каких трагических  последствий доводят греховные мысли бунта и мятежа против отца?
- Да-а-а. И об этом тоже. Эта история о человеке вообще. Про то, до какой клятвопреступной низости и подлости может дойти человек в ненасытном вымогании для себя богомерзких наслаждений.
Все еще немного тяжело помолчали, потом, чтобы не завершать беседу на грустной ноте, немного поговорили, и, наконец, разошлись по своим ночлегам, торопясь забыться и ни о чём не думать. Новый день начался с седого тумана, что, широко расстилаясь над лугом, узкими ручейками затекал в лес. Быстро собравшись и разбившись на две группы – каждая в сопровождении своих затравщиков и стаи собак, охотники под громкий лай суетливо мельтешивших под ногами коней собак двинулись в лес. План охоты был прост. Надо было, выследив оленя, зайти к нему с двух сторон и начать загонять навстречу друг другу. И это было главной задачей для собак,   хорошо для них благодаря выучке знакомой. Лай собак повергал оленей в панику, в которой он начинали беспорядочно метаться, теряли ориентацию, становясь легкой добычей. Искать оленей пришлось недолго. Увидев несколько серых пятен, Альберт обернулся к скакавшему следом Конраду и, указав на них рукой, предложил направление движения. Собаки заметили оленей еще раньше и, теперь замолкнув, шумно дыша, прижав уши и вытянувшись в порыве бега в подобие стрелы, они стремглав мчались в направлении суетливо мелькавших среди ветвей оленей. Спасаясь от преследования, один из оленей, отделившись от группы сородичей, резко повернул и выбрал для бегства странный путь, ведший на высокую кручу. За скрывшимся за ней оленем ринулись несколько собак и тут же остановились как вкопанные, сгрудившись кругом и начав яростно лаять. Дернутый поводьями конь одним махом скакнул на кручу, которая, как увидел Альберт, резко обрывалась глубокой ямой, по противоположной стороне уже карабкался олень. Молодой человек пришпорил коня на узком пятачке, отцепил от пояса лук, вытащил из закинутого на спину колчана стрелу, скрестил с луком и натянул тетиву. И уже нацелившись и будучи готов пустить стрелу, Альберт поехал неожиданно вниз. Конь, которого он остановил на самом краю, не удержался и пополз вниз.
Упираясь передними ногами, тот, как мог, пытался удержаться, но склон был слишком крут и конь с всадником полетел вниз. Спасаясь от падения, Альберт освободился из седла и, развернувшись, с   выпростанными руками упал на узкий гребень кручи. Но и здесь, увы, спасения не было. Вздувшиеся из мерзлой почвы тонкие корни не могли удержать груженное теплой одеждой и оружием тело. Все-таки выбрав корень потолще, Альберт задержался и почти вертикально завис над пропастью. Срывающимся  голосом Альберт стал призывать брата. Конрад вскоре показался. Увидев беспомощно висящего над кручей Альберта, он спешился, быстро подошёл и, хорошенько упираясь ногами, протянул руку. Младший брат нашел возможность освободить одну руку и вцепился ею в руку старшего брата. А далее произошло непредвиденное. Уже почти вытянув виновато улыбавшегося Альберта на половину туловища и дав ему немного опереться на гриву оврага, Конрад не смог удержать тело. Его пальцы невольно разжались, и Альберт с растерянным выражением лица полетел вниз. Конрад испугано ахнул и рванулся, было, за ним, но видя, что это опасно, побежал в обход. Найдя спуск поположе, Конрад змеиными изгибами побежал вниз. Его сердце громоподобно стучало. Подбежав к месту падения, он увидел коня Альберта, лежавшего на боку и тревожно косившего лиловым глазом. Его нога, сильно подвернутая под корпус, по-видимому, была сломана. Потом Конрад увидел Альберта. Тот лежал и безмятежно смотрел наверх. Конрад подошёл ближе, и, собираясь протянуть руку помощи, нагнулся, еще раз взглянул в широко распахнутые и ясно глядевшие глаза брата, и только тут заметил, что взгляд был слишком неподвижен, а голова лежит на небольшом чёрном камне, по которому стекала алая струйка крови. Конрад упал на колени и стал трясти брата за плечи. Безвольно трясясь вслед сильным рукам Конрада, тело было безжизненно, и в этом теле души Альберта уже не было.
Ужаснувшись, Конрад вцепился в свои чёрные космы и стал, стоя на коленях, попеременно сгибаться и разгибаться, силясь унять вставшую колом  в груди боль. Наконец, шатаясь, Конрад поднялся и принялся страшным голосом призывать отца. Услышав этот крик, Фридрих сразу почуял неладное и ошалело поскакал ему навстречу. Подъехав к оврагу с другой, более пологой стороны, герцог пытался сквозь заросли орешника различить людей. Вскоре он увидел Конрада, согбенно над чем-то склонившегося. А потом он увидел и младшего сына. Не помня себя, Фридрих слетел с Бройтигама и подбежал к его телу. Он увидел стеклянные глаза Альберта и сразу всё понял. Несчастный отец припал к груди сына и сдержано зарыдал. Потом, как будто опомнившись, вскочил, шагнул к Конраду, схватил за плечи и, яростно глядя ему в глаза, закричал:
- Что ты с ним сделал?
Отдирая от себя руки отца, Конрад побормотал:
- Ничего не делал. Я пытался его спасти…
Фридрих оттолкнул Конрада и снова зарыдал. Появился Михей. Увидев безжизненное тело Альберта, он сочувственно спросил, что случилось. Конрад, тяжело дыша, сбивчиво, мучительно и подолгу подбирая слова, принялся излагать своё представление о том, как произошла трагедия. В какой-момент рассказа лицо внимательно его слушавшего Фридриха стало мрачным. Он еще раз пристально взглянул на Конрада, и с этого момента его лицо как будто задернулось невидимым забралом. Фридрих приказал подъехавшим слугам связать их хвороста ложе, возложить на него тело сына и отнести к походной повозке, оставленной на опушке леса. Обратившись к Михею, герцог предложил принять участие в похоронах зятя. Тирольский князь немедля согласился, едва махнув головой. Дорога домой была предельно скорой. Фридрих так торопился, что всё время уезжал вперед, но вновь возвращался, стараясь не встречаться глазами с Конрадом. Как только они оказались в Хойенбадене, Фридрих призвал казначея и приказал принести кошель с сотней монет. Дождавшись денег, даже не спешиваясь и заходя в замок, Фридрих подъехал к Конраду и, отдавая деньги, тихо произнёс:
- Вот тебе деньги, которые ты хотел от меня получить. Но при одном условии: больше я тебе не должен видеть…