Призрачный конь

Богдан Темный
Историю эту я узнал, когда мы с братьями-филологами работали с фольклором на летней практике. Одна группа поехала собирать в близлежащих селах свежий материал, другая же, в которую входил я, осталась в университете прослушивать архив старых записей и делать их анализ. Очень кропотливая это работа, тяжелая: аудиозаписи очень старые, пленка местами измята, а то и порвана, что приходится неимоверными усилиями приводить ее в порядок; звук записей глухой, будто исходящий из другого, далекого, мира, да еще и на диалектах… Каждое слово легенд, баек, былин и песен приходится буквально выуживать из потока обычной болтовни старых (а кто ж еще является носителями фольклора в наше беспокойное время?), иногда изрядно подвыпивших (разговорить их без этого сложновато) людей. Но все эти трудности и придают этому занятию особый, ни с чем не сравнимый привкус загадочности вперемешку с еле уловимым дыханием прежних времен.
И вот какую историю мне повезло раздобыть. Рассказывал ее дедок с тихим, шамкающим таким, как у лешего, голоском. До сих пор я помню его, хоть и практику проходил давно, и аудиозапись, сохранившая его, была до крайности старой.


«Историю, говоришь, тебе рассказать? Знаю я одну, забавную такую. Не потому забавна она, что смех вызывает. Даже наоборот, много печали в ней. Забавной же ее назвал потому что чудна она. Сказать, что необычное чё в истории этой есть, значит мало сказать, сынок. Хотя ученые всякие, что умно только бороденкой трясти и умеют, скажут, что ерунда это все или сказки бабьи. Может, и я б так сказал, да вот не могу, сам ведь в этой истории поучаствовал, все своими собственными глазами видал. И коня того видал сам. Траву еще ему сорвал да к морде сунул, угостить хотел. Запах конского пота собственными ноздрями ловил (зной тогда стоял, ажно не только люди, но и животина вся лоснилась от пота). Как тут что супротив говорить? Коли захочу, не скажу, так-то вот! А коли осмеешь меня, старого, так я и на память, и на зрение сослаться могу! Так что слушай, сынок, а как уж принять – за правду ли, за ложь, – дело твое!
Как я говорил уже, жара стояла, аж листы на деревьях висели, что тряпицы на веревке – жухлые все да сохлые. Урожай плохой нынче ожидался – а какого еще ждать с таким-то летом? Ни одного денечка дождливого не выдалось. Девчатки да бабы-то наши днями в лесу от зноя прятались, ягоды искали. Только вот находили только кукиш с маком! Ягода-то ведь вся посохла, только цвет дав. А нам, мужикам, и деваться некуда было, дела ведь наши все под небушком делаются. Только вот траву косили в лесу – хоть малое, да спасение. Но и там зной душил, как косою намашешься. Садились мы тогда с дружками в густую тень под сосною какой-нибудь, открывали бутыль с кваском да байки разные травили. Или девок обсуждали, благо, много их у нас было на селе!.. Поболе, чем нас. Нас-то после войны мало вернулось…
Так вот, отошел я от коня-то. Про него ж хотел тебе поведать. Все года, знаешь, все годики… Лет-то уже девяносто пять мне, слыхал? Как думаешь, соточку разменяю? Да, я тоже думаю, что да! Силы есть, работа – она ведь закаляет. Так вот, значится, продолжу.
 Когда коня того видали в первый раз, не ведаю, но ко времени расцвета моего слыхали о нем многие. Маманя моя, царствие ей небесное, говаривала, что животинку эту чудную видела перед смертью бабки своей Настасьи, за три денечка до оной где-то. Шла, мол, по лесу домой с полными корзинами лисичек, песенку мурлыкала про грибочки. Погода хорошая была: не жарко, не зябко. Сосны друг с другом шептались на неслыханном человечьим ухом языке, шишки палые под ногами трещали, дятлы и птички звонкие радовали душу. Шла она, шла, да тут заслышала недалече, как ветки хрустят.
«Лось поди, – подумала, – Бояться нечего» – и дальше себе идет. А ветки все хрустят, и будто бы звук этот вместе с нею идет, не отдаляется. Боязно стало мамке, тогда девчухе пятнадцатилетней. Думает:
«А вдруг медведь?» – Неведомо ей тогда было, что медведи в краях наших не водятся. Сердечко девичье со страху до горла подскакивает, а бежать – себе дороже, потому мамка шла тем же шажком, только тряслася вся, как воробушек. На дальнюю тропку свернула, авось, думает, не заметит медведь. Вот же дуреха была, ой-ой! Будь то медведь, могучий хозяин леса, не ушла бы так легко от него. Но что уж там, малая ведь…
Так вот. Идет она, идет, озирается, трясется, что заяц какой, вот уж бегом припустила, да вот хруст-то тут как тут! Под ногами шишки ломаются, бежать мешают, корни коварные спутать шаг, уронить норовят. И тут глядь – поляна. Ровная, чистая, как зеленое, расписанное разноцветными цветочками блюдо. Солнце ярким лучом своим его гладит, шевеля разнотравье и разнося густые медовые ароматы… Падает мамка, обессиленная, на поляну эту с криком:
«Ой, боженьки мои святы! Не могу больше!» – и закрывает руками голову, ожидая, что вот-вот выскочит из чащобы косолапый да разорвет ее, горемычную. Но что такое? Ветки все хрустят, а никто не выскакивает. Отнимает от лица руки мамка и видит: медленно и горделиво выступает из-за дерев конь. Белый-белый, словно снегом свежим усыпанный, аж глаза слепнут от такой белизны. Ноги его, длинные и тонкие, выступают мягко и важно, приминая к земле, будто заставляя себе кланяться, цветы. Серебряная грива чуть прикрывает темные, что смоль, глазища. Смотрит мамка и не поймет, явь то или сон. А животина все идет к ней. Вот морду протягивает, будто просит травушки откушать. Ну, мамка и сорвала сочный зеленый пук.
– На-ка вот, касатик, угостись, – шепнула робко.
Конь подошел к ней близко-близко, голову свою гордую опустил, но к угощению не прикоснулся, понюхал лишь.
Мамка удивилась:
– Что, не по нраву? Ох ты какой привереда!
Конь уставился прямо в лицо ей глазами своими. И увидела она в них мудрость вековую, какой и у людей-то не сыщешь. И печаль какую-то глубокую... Будто хозяин животинки со Смертушкой отобедать отправился, и знает друг его верный, что не вернуться тому уже боле. Жутко, ой жутко вдруг стало мамке моей! Вскинулась она с места молодою ланью и, не чуя ног, бросилась в лес, позабыв на чудной поляне свой кузовок с грибками.
Прибежала она домой, кинулась к бабке своей Настасье, рассказала, что приключилось. Выслушала старая, губами пошамкала, задумалась. А потом и говорит:
– Знаш, Зоюшка, это ведь морок был, не конь.
У мамки челюсть-то и отвалилась.
– Как так? – пролопотала она, озираясь, будто ища подсказки какой, правду бабка говорит али шутит. А то и отвечает:
– Да точно! Ишо я девкой была, как про коня того слыхала. Бродит он, белый дурман, средь болот, лесов и полей тутошних, да людей о страшном предупреждает. О смерти ли одной, о море ли целом. А перед Революцией треклятой, говорят, многие, ой многие его видали!.. Так-то вот, девка. Беда нас ждет.
Затряслася Зоюшка пуще прежнего, слезами залилась.
– Та не хнычь ты, дуреха. Все под Богом ходим, все по Его волюшке светлой делается. Не будет воли его – горюшко обойдет. А не обойдет – что ж, так надо, знать. Ему, батюшке нашему, все с облаков-то видно да ведомо. Горе ежели нам посылает, знать научить нас чему-то желает.
И что ты думаешь, сынок? Не обошла беда стороной нас, не обошла. Ровно на третий день отошла бабка Настасья в царствие Господне. Рыдала мамка, рыдала, все коня того, горевестника, вспоминая, да толку… Потом, когда я у нее появился, все мне тот случай рассказывала, приговаривая: «Беги, Ванько, как коня того увидишь, не гляди в глаза его колдовские! Зло он несет!» А я, малец, слушал ее да забавлялся, думал, страшилку мать специально рассказывает, чтоб попужать меня, непослушника.
А когда мне двадцать годков было, я и понял: взаправду конь тот сказочный есть. Потому что сам его увидел, вот этими вот глазами!
Шел я тогда вечернею тропою от Глаши, милки моей. Счастливый был, ох какой счастливый! Потому что Глашенька венчаться, наконец, со мною согласилась. А я ее долго уговаривал, думал даже, откажет. Но нет, согласилась она, голубка моя ясноглазая. И шел я домой родным сообщать о счастьюшке своем. Солнце садилось уже, уступая место луне, уже приоткрывшей свой белый глазок: иди, мол, луна, мир от худа всякого охраняй, устало я за долгий денек! Птахи да пчелы почти смолкли, сомлевшие. Один я шел, веселый да бодрый, посвистывал в тиши этой благодатной да теплой, сменившей изматывающе знойный день.
И тут вижу: вышагивает белоснежный конь, красавец, мне навстречу. Такой белизны и чистоты вовек глаз мой не видывал! Думаю я: что за чудо такое? Да ненароком вспоминаю рассказ мамкин, вздрагиваю. Но не верится ведь, молодому лбу, что призрачный конь это, а не обычный! Подхожу я к животине, говорю ласково:
– Здорово, дружище! Ох и знатный ты, царь-конь! Дай-ка травки тебе дам. – Наклоняюсь, срываю целый пук сочной свежей травы, сую дивному зверю к носу. Но не берет он, только смотрит прямо в лицо мне да ноздри дует. – Не желаешь? Вот это порода, гордая! Что же, милок, тебе предложить еще? – И вдруг замолкаю, осекшись, потому как конь смотрит на меня очень странно, как будто осердившись. Не понятен мне его взор, даже жуток. Попятился я, траву выронил, не знаю, что делать теперь. Тут конь как заржет, да так звонко, что уши мои заболели, как поскачет на меня! Да волна какая-то горячая будто за ним несется… Упал я, сбитый копытами его, но боли не почувствовал почему-то. А конь все мчал вдаль, развевая серебряную гриву по ветру. И будто уносил за собою свет дневной и сумрак ночной на его место впускал. Я же встал и побрел, одурманенный, к дому. Там рассказал своим о случившемся. Отец хмыкнул только да пальцем у виска покрутил. Не верил он, что конь этот взаправду на свете есть. А мамка заплакала, кинулась меня обнимать-целовать, приговаривая:
– Ой боязно, сыночек, ой боязно…
И вот на следующий день-то и принеслась жара лютая, намного сильнее той, что и без того царствовала в нашем крае. Градусник показывал днем под пятьдесят в теньке! Эко чудо для нашего края-то! За первый только день вся земля высохла, потрескалась, трава легла по ней, обессиленная жаждою. Листы на деревьях свисли, сами же ветки низко к земле склонились. Что в другие дни сталось, и говорить не хочется. Но я тебе все скажу, сынок, чтоб знал ты: коня белого бойся, горе он несет. Так что слушай.
Зной с каждым днем становился свирепей. В лесах то и дело вспыхивали пожары, местами горел торфяник. Округу всю дымом заволокло. Солнце из мути этой светило темно-алым пятном, от вида которого жуть пробирала до костей. И запах всюду стоял горелый такой, будто сама земля-матушка, перетрудившись, в горячку впала. Птицы попрятались куда-то, как и зверье. Даже жуков видно не стало!..
Девчатки да бабы наши стали опасаться в лес хаживать, чтоб в тени древесной остудиться, пожара да дыма боялись. Да и какое там остудиться! В самой темной тени и то пекло адово стояло. У нас, мужиков, тоже работа не шла: солнце жгло так, что здоровяки и те под ним падали, коли работать пытались. Так что сидели все по домам, то и дело окатываясь холодной водою. Беда в том, что колодцы все начали пересыхать… Водопровода же в те времена у нас не было.
Через неделю такого пекла коровы перестали давать молоко, а куры – яйца. Да и вообще скот стал болеть, а потом и вовсе дохнуть. Особо тяжко хворали кролы. Нежные они, знаешь, создания, сердчишки у них слабые. Но и крупной скотине было не многим легче. Ложились они вдоль стен в хлевах, морды в землю утыкали да тяжко так стонали… совсем по-человечьи… Аж сердце от жалости плачем заходилось.
Словом, все наши хватались за голову, с ужасом ожидая каждого нового дня. Старухи проводили дни и ночи в беспрестанных молитвах, прося у Господа милости и пощады. Но, похоже, другим делами был занят тогда Отец небесный. Или, как говорила бабка Настасья, научить нас чему-то хотел. Того никто ведь не знает…
Через месяц пекла, то есть в августе, земля высохла до того, что качать из нее воду сделалось невозможным. И тогда хвороба со скота перекинулась на людей… Не знаю, с мясом ли или еще как, не врач ведь я. Горе горькое поселилось в каждом доме. И знали мы, что помощи ждать бесполезно. Почему? Да потому что приезжали из города умники, сказали что-то про инфекцию, оградили деревню колючей проволокой с непонятно табличкой «карантин» и укатили. А что там да как – леший его знает. Так-то вот, сынок. Прислали, правда, к нам бригаду врачей, да толку от них было немного. Так что оставалось только молиться и ждать, когда осерчавшая за что-то на нас природа умерит свой гнев.
Улицы пустовали и безмолвствовали. Окна каждого дома были завешены мокрым тряпьем. Так воздух казался хоть немного влажней. Благо, вместе с врачами нам привезли и воду. У некоторых хворь проходила попроще: кожа на лице и шее их покрывалась сначала язвами, а потом – черными страшными струпьями, похожими на угли. У кого-то язва была только одна и постепенно расширялась, но не болела; у кого-то же много было таких вот болячек, но сильно худо им тоже не было. Странно даже. Местная бабка-лекарка только плечами на это и пожимала. Совсем худо было другим, тем, что метались в своих постелях, бились в припадках и становились синюшными какими-то да холодными, что покойники. Вот этим ох как тяжко пришлось… Многие умирали после таких мучений. Заражались даже сами врачи. Еще бы, на такой жаре попортились все их баночки-скляночки с лекарствами…
Страшным было то лето. И самое горькое для меня. Вот вспоминаю его, и сердце так и щемит. Потому что заболела тогда, а потом и померла моя любушка, Глаша. Помогала она болящим, душа добрая. И забрал ее в свои чертоги Господь, ото зла и боли подальше. От горя я тогда не находил себе места, даже руки на себя наложить хотел, да мамка удержала. Жаль ведь мамку-то наедине с мучениями бросать…
Так и тянулись те окаянные дни.
А в сентябре, когда жара пошла на спад, в село приехали люди в какой-то чудной форме с намордниками и стали перерывать машинами всю и без того исстрадавшуюся землицу. Долго рыли да доставали что-то из нее. Что – не знаю, не до того тогда мне было. Сказали, что виной всему горю нашему оказалось старое захоронение скота, о котором местные даже и не знали. На месте его весной был вырыт колодец, из которого вся деревня поила свою скотину. Сказали, что язвы и тот более страшный недуг, пошли от этой воды как раз. Умывались ведь люди из этого колодца, чтоб освежиться с работы. Жара же ослабила всех, поэтому хвороба и скрутила. Словом, что случилось, того не воротишь… Я же, по молодой дури своей, пытался объяснить городским, что, мол, конь эту беду на нас накликал, но надо мною смеялись только. Но наши вот знали, что прав я. Потому что оказалось, что перед треклятой жарою коня видели еще несколько человек.
Вот так-то, сынок. Загрустил ты, я вижу. Веришь ли мне? Не знаешь? Что ж, оно ведь понятно. Сам бы я, может, не поверил. Да и не важно, есть вера или нет. Запомни только одно на всякий случай: коль увидишь здесь коня белого, знай: горе тебе будет. А то и многим другим людям… Ты ведь историю просил? Так вот она, история. Да только мрачная больно, уж извиняй…»


До сих пор я вспоминаю этот рассказ старика, летящий сквозь годы со старой аудиопленки. Особенно потому, что, когда я слушал его, мне казалось, что именно меня предупреждал тихий и глухой голос: «Коня белого бойся, горе он несет». Не то чтобы я суеверен, но слова эти вселяют в меня трепет. Особенно потому, что у разных народов существует множество легенд, где говорится о том, что несчастье ждет того, кто встретит на своем пути белую лошадь. Будем надеяться, что это всего лишь легенды. Хотя кто знает, на чем они основаны…