Исчезающий город

Дарья Бобылёва
Конечно, лучше бы ей было оказаться мальчиком. Девочкам многое не то что запрещено, но вроде как неприлично: и короткие волосы, и битые коленки, и желание пнуть вместе с пляжной галькой надутого голубя, и эта потребность бежать, бежать далеко, ото всех, и чтобы с тобой что-нибудь приключалось. Раньше было все равно, а теперь уже засели внутри и говорят бабушкиным голосом глупые советы: не лети сломя голову, подумай о том, красиво ли это, нравишься ли ты, и смотри не порви чудное платье с ягодками, которое купила тебе перед самым отъездом мама… Хотя платье осталось далеко, в гостиничном шкафу, потому что шорты с майкой гораздо удобнее. Конечно, лучше бы ей было оказаться мальчиком, но уж что выродилось, то выродилось – так папа говорит.
Рассвет заливал оранжевым сиропом городок, устроившийся в долине, как в глубокой сковороде, которая еще только-только начинает нагреваться. И от этого немного хотелось маминых оладий, тем более, что и прибрежные ресторанчики уже просыпались. Из кухонь ползли сложносочиненные запахи, а у дверей выставлялись доски с манящими меню: заходи на свой страх и риск, что-то из чего-то на гриле, перец в нос и напиток в подарок!
Но у нее все равно не было денег. Деньги остались в гостинице, где спали в крахмальной белизне родители – оба очень устали вчера, ведь папа тащил такие тяжелые чемоданы, а мама так переживала за все сразу. А гостиница осталась далеко позади, потому что стояла в каком-то крохотном неинтересном поселке, а за ним была гора, а за горой рассыпался по берегу этот замечательный город, и было просто необходимо до него добежать, хотя бы удостовериться, что не нарисованный. Раньше такие города всегда оказывались нарисованными, на открытках или календарях.
Оладьи и ресторанчики вмиг были забыты – вверху, над старой кирпичной стеной, оплетенной вьюнком, замелькала легкая кружевная тень. Она зависала над цветами, опускала в них невидимую иглу и пила нектар. Жаркий восторг подкатил к горлу – колибри! Долетела все-таки из тех мест, где мулаты рассекают мангровые заросли ударами мачете, а на лианах визжат обезьяны.
Не глядя под ноги, каким-то чудом огибая камни и выбоины, она взлетела с пляжа на набережную. Крошечное тельце колибри, окруженное полупрозрачным кольцом бьющихся крыльев, сновало от цветка к цветку так ловко и быстро, что его даже рассмотреть толком не получалось. Но она была опытным ловцом, грозой стрекоз и головастиков. Затаилась, выждала, подпрыгнула – почти получилось, поймала тугую волну воздуха у самых крылышек.
С другой стороны уже крался соперник – остромордый курортный кот, нежная шкурка на сухом узком теле. Прыгнули вместе за невесомой добычей, чуть не сшиблись в воздухе, обменялись быстрыми взглядами – сразу и поняли друг друга, и зауважали, и бросили вызов, и отказались отступать.
А кружевная тень упорхнула на клумбу, к другим цветам, похожим на оригами из нестерпимо-алой бумаги. Потом словно исчезла на несколько секунд – и материализовалась над пробившимся сквозь асфальт одуванчиком. Она танцевала, дразнилась, улетая все дальше и утягивая охотников за собой.

Олеандры и гибискусы слились в сладко-яркое марево, и она им уже даже не удивлялась. Все-таки отстал кот, подхваченный и увлеченный запахами из дверей мясной лавки, от звонких шлепков сандалий ныли пятки, а город сомкнулся вокруг белым камнем, асфальтом, неторопливыми южными людьми. Но она всего этого не заметила. Поле зрения сузилось до маленького пятачка, вроде проталины в замерзшем стекле нереального сейчас зимнего автобуса, и там танцевало рыжеватое тельце с полупрозрачным нимбом крыльев. И вот наконец, прыгнув так, что кот умер бы от зависти, если б видел, она схватила колибри, и живое забилось в крепко, но осторожно захлопнувшемся кулаке.
Пережив первые ослепительные секунды удачи, она медленно разжала пальцы и увидела измятого мотылька-бражника – большого, с толстеньким мохнатым телом и узкими крылышками, совсем уже не похожего на птичку. И сразу же стало жарко, и пыльно, и оказалось, что она упала и ободрала локоть.
Сдув с ладони мотылька вместе с осыпавшейся пыльцой – он полетел низко, неуклюже, и перед ним теперь было стыдно, - она огляделась. Узкие улицы расходились в разные стороны, одинокая пятиэтажка неподалеку высилась обшарпанным небоскребом среди маленьких домиков, где-то за забором ворчала невидимая собака.
И еще темная фигура неподвижным пугалом стояла под акацией. Человек сливался с окружающей тенью, растворялся в ней, и чем дольше вглядываешься, тем хуже его было видно. Но как-то угрюмо и неуместно он стоял, словно туча, замеченная на горизонте в тот самый момент, когда весь длинный солнечный день уже распланирован, и один пункт заманчивей другого. Наверное, этот темный туземец обладал редким свойством – сразу не нравиться.
Но нельзя ведь показывать человеку, что он тебе сразу не понравился, и ты его даже немножечко, самую капельку испугалась, не успев толком рассмотреть. Поэтому она неторопливо встала, отряхнула коленки и пошла, с интересом разглядывая дома, заборы и деревья. Завернула за угол и только потом понеслась вприпрыжку, распугивая купающихся в пыли воробьев.

И вот уже было совсем непонятно, где же тут море, а где набережная, и в какой теперь стороне гостиница с мамой и папой. Но страшно не было – может, до поры до времени, - было интересно, и отчаянно, и необыкновенно, точно собираешься съехать с самой высокой горки. Просыпались южные люди, подметали побелевший асфальт, из-под которого рвалась к солнцу крепкая настойчивая зелень – не то что дома во дворе, сныть да недотрога в вечной холодной тени, сорвешь – исплачется соком, оставит одну бледную вялую шкурку в пальцах. Люди бродили неспешно по улицам, останавливались поболтать, старухи водружали в тени умягченные подушками и тряпками стулья, чтобы потом сидеть на них весь долгий день. А до нее никому не было дела, все безмятежно смотрели поверх и сквозь, как будто то ли не замечали, разморенные солнечной нежностью, то ли уже увидели что-то другое, куда более притягательное, и теперь не могли оторвать взгляд. Но она привыкла, что взрослые мало внимания обращают на жизнь у себя под ногами. И так было даже лучше – можно спокойно наблюдать, разглядывать, таращиться во все глаза, и никто не скажет, что это некультурно.
Люди звенели ключами и открывали двери магазинов, ларьков, крохотных каких-то лавочек, куда первым делом, не рассмотрев еще окрестности, бегут опытные туристы. Только туристов с их шортами и фотоаппаратами не было видно, но для них уже все подготовили, разложили и развесили, как это делалось от начала времен. Пусть предания молчат об этом, но и пятьсот лет назад выдержанные на всякий случай в чумном карантине путешественники первым делом попадали в сувенирную лавку. Ведь любому жителю грустного севера ясно, что здесь, у моря, счастливые прогретые ленивцы только тем и занимаются, что продают восхищенным гостям кусочки местной красоты – деревянные, каменные, живые, заключенные в пластик, сверкающие перламутром и серебряной чешуей. И гости везут их домой в надежде, что зацепится за что-нибудь тонкими лапками нежный божок юга, и осветит, обрадует, добавит капельку морского счастья в вечный ноябрьский вечер.
Ей тоже очень хотелось и магнит, и цветную раковину, и легкий, как крыло бедного бражника, резной кораблик на подставке размером с монету – но вот монет как раз и не было. И почему даже здесь, даже за радость нужно отдавать деньги, а деньги просить у мамы, а она точно не разрешит бродить с деньгами в кармане по таким вот неизведанным местам… Ох и раскричится мама, если узнает, где она была – так далеко от гостиницы и огороженного безопасного пляжа, в городе, у которого даже названия нет. То есть на самом деле, конечно, есть, но она его не знает, и у нее в голове он таинственно безымянный. Надо будет успеть обратно хотя бы до обеда – долго ехали, родители будут долго спать. И обязательно окунуться сначала, прибежать честной и мокрой, сказать, что купалась.

Магазины и лавочки множились, густели, и наконец город развернулся безбрежным рынком, настоящим, центральным, к которому ведут все дороги. Ряды праздничных лотков выстроились совсем недавно, покупатели еще не успели разорить пирамиды помидоров и повыдергивать самых красивых кур. Фрукты, овощи, рыба, алые пласты мяса, сырные круги, банки с вареньями-соленьями – все лежало свежее, еще не проснувшееся. Ешь до отвала, бесплатно – но только глазами.
Хотя нет, не только, еще можно носом. В него ударили сотни, тысячи… нет, миллион, ровно миллион запахов, и ни одного неприятного. Окорок с шоколадом, копченые травы, виноградный гусь на меду. Широкая женщина с кофейным лицом задумчиво окунала ложечку в банку с медом и вынимала ее, и мед тек медленно, как время. Она тоже как будто не замечала, не видела в упор, безмятежно смотрела поверх и сквозь.
Связки плоских малиновых луковиц были красивее всех маминых бус вместе взятых, и выглядели такими сладкими, что хотелось впиться в них зубами – и, наверное, заплакать. Закованное в панцирь существо цвета пламени водило по стеклу витрины-аквариума своими то ли усиками, то ли ножками, то ли глазками – кто же поймет его, существо из тех глубин, где не дано жить человеку. А дальше, за рядами, где искрилось и билось свежевыловленное, рыбный запах уступал без предупреждения место тягучей, невыносимой сладости. Тут было, наверное, все, о чем рассказывают в книгах, описывая невиданную султанскую роскошь. Финики, инжир, рахат-лукум, халва, нуга, пахлава… и клубничный мармелад. Ни один султан не станет пировать без клубничного мармелада, если хоть раз его пробовал.
И вдруг сквозь рыночное многоцветье прорезался темный силуэт – тот самый, который она толком и не разглядела, зато сразу же узнала. Темный человек стоял поодаль, у лотка с приправами, и смотрел прямо на нее. Он, в отличие от всех остальных, точно ее заметил, и глядел в упор. От этого сразу стало неуютно – чужой взгляд сковывает, выхватывает из свободного пространства, запирает в тесную клетку своего внимания. И темный человек, как будто подтверждая, что он прекрасно понимает это, спокойно ей кивнул.
В голове сразу всколыхнулись истории, которыми пугали и одноклассницы, и телевизор, но особенно – бабушка. Мир бабушки был самым опасным, маньяки манили из-под парковых лип, представлялись знакомыми дядями за дверью, завлекали доверчивых детей конфетами и котятами. И сейчас она готова была поверить в этот зловещий мир. Темный человек, кажется, следил за ней, и у него было такое резкое, сухое, ничего хорошего не предвещающее лицо – наконец-то ей удалось его разглядеть. Его затеняла шляпа, а блики от той самой витрины-аквариума падали на щетинистые щеки то так, то эдак, и лицо изменялось, точно у познавшего тайну перевоплощения злого колдуна…
Женщина с сумкой на колесиках, из которой ронял холодные слезы букет зелени, заслонила ее, и она кинулась бежать. Пролетели мимо торговые ряды, и перед ней выросли каменные стены самой, должно быть, древней части города. Успев на бегу восхищенно потрогать отполированный камень, она юркнула в переулок.

Улицы стали такими узкими, что, казалось, раскинь руки – и зацепишься за стены, застрянешь на полном скаку. В этом лабиринте из потемневшего от времени камня терялось ощущение пространства, и только по напряжению в ногах, там, где длинная острая косточка перекатывается прямо под кожей, можно было понять, что дорога идет наверх. А над головой, там, где нельзя жить, потому что это сказка, это то, что существует только на снимках пожирающих мир фотоаппаратами туристов – там развешивали белье, поливали цветы, болтали по телефону, готовили обед. И теперь бежать хотелось не от темного человека – он старый, высох на солнце, он не догонит, устанет, забудет. Бежать хотелось от счастья тех, кому повезло жить здесь, чтобы не шевелилась в груди жадная зависть.
И каменный лабиринт вдруг оборвался, выпустив ее на гору, к подножию которой он прилип давно и надежно. Ступеньки из известняка ползли наверх, пробиваясь сквозь жесткую траву. А в стороне, немного правее и выше, угадывались белесые контуры каких-то развалин, сточенных веками до еле заметного выступа. Может быть, здесь был когда-то дом древних римлян. Ведь все древнее построили они. И жили они везде, ходили по своим гулким мраморным домам, завернувшись в тогу, раскатывали по бескрайней империи ковры ровных каменных дорог. Одного хотелось белым, холодным римлянам – чтобы их запомнили. И чтобы даже ее, проносящуюся мимо развалин, пробрал холодок их ископаемого величия…
Она отнеслась к наследию римлян не очень почтительно – взобралась на белый каменный пенек, когда-то бывший, наверное, колонной, чтобы получше рассмотреть город внизу. Сейчас он был достаточно далеко, чтобы видеть крыши и кроны не по отдельности, а как многоцветную мозаику, и достаточно близко, чтобы не испугаться высоты. На одной из крыш, прилепившихся прямо к горе, стояла коза. Судя по ее фарфоровой неподвижности, она и сама была удивлена тем, куда ее занесло. А дальше, за козой, за крышами, за пушистыми соснами, обрамлявшими побережье, сверкал зеленым глазом залив. Городок оказался совсем маленьким, а потерявшееся море – вот оно, рукой подать. И противоположная сторона, та, в которую нужно идти к гостинице – она слева. Определенно слева.
Только спускаться по той же дороге было боязно: никогда не знаешь, куда заведет лабиринт. И темный человек – вдруг он не устал и не отстал. Вдруг он не просто охотится за детьми, как бабушкины маньяки, а выслеживает именно ее, лично. Вроде ничего в ней не должно быть особенного – но вдруг она просто чего-то за собой не замечает. Может, она наделена скрытым волшебным даром, или принадлежит на самом деле к королевскому роду, вот злой колдун и погнался за ней. А здесь так безлюдно, и если темный человек действительно идет по следу – тут он схватит ее безо всяких помех. И откуда он только взялся здесь, у моря, в разнеженном городке, посреди каникул. Наверное, в солнечном меде непременно должна быть черная капля – просто для равновесия.
Другая тропинка нашлась быстро, за развалинами, где росли кусты ежевики, еще красной и твердой. И она торопливо – ведь надо еще успеть искупаться! – пошлепала по ней вниз, поднимая облачка мелкой, как пудра, пыли.

Из детства растет человеческое многоверие, когда множество реальностей умещается в одной голове. И можно любоваться городской мозаикой, жадно вдыхать сладость кипарисов и соль моря – и одновременно бояться до дрожи в коленках темного человека, угрюмо и упорно бредущего за тобой. И в детстве это смешение не сводит с ума, потому что как раз ума, этого мнительного и мелочного диктатора, пока что и нет. Побояться – забыть, побояться – забыть, и вот уже все сметено новым открытием: цикады, казавшиеся по книжкам чем-то непередаваемо изящным, вроде крохотных крылатых скрипачей во фраках, на самом деле – огромные мухи! На окраине городка, куда привела ее тропинка, этих мух было в избытке, и трещали они так, что только глухой назвал бы это «нежным пением».
Хотя какая это окраина, она же видела сверху – до центра всего, наверное, пара улиц. Никуда не нужно ехать долго и скучно, вгрызаться в землю вместе с поездом и считать машины. Оглянуться не успеешь – а ты уже на самом краешке человечьего улья, вокруг сельские домики с садами, и в садах само, на воле растет все, что ты привык видеть только на прилавке. И машины считать незачем, она здесь одна: стоит у ворот красная легковушка-коробочка с добрыми круглыми фарами. Похожа на деревенскую старушку, и еще больше сходства добавляют цветастые тряпки, может, платки, а может, одеяла, которыми занавешены от солнца ее окна. Под машиной в тени и пыли спали кошки. Они были такими худыми, что в животе отчетливо заурчало. Впервые в жизни на мысли о еде ее навели кошки, но это не казалось странным, это было частью растущего родства с городом, с его домами, улицами, заливом. И с кошками тоже.
Через забор переваливалась отяжелевшая сливовая ветка. Ягоды были огромные, сине-багровые, как синяки. Так и хотелось схватить одну, почувствовать, как легко освобождается от нее черенок. Но ведь слива была чья-то, там, за забором, кто-то поливал ее, удобрял, дожидался урожая. Мешало не пресное наставление «брать чужое нехорошо», а то самое родство, распространявшееся и на владельца сливы, его почти уже разделенная обида: я растил, заботился, а у меня забрали, и даже не поблагодарили.
Тут она заметила, что несколько слив уже подгнивают на земле с битыми бочками, и по вытекающей мякоти ползают осы. Значит, хозяину достаточно, может, ягод даже слишком много, раз он не подобрал. И он не огорчится, если она сорвет вот эту сливу, лиловую, в самом низу. Брать с земли нельзя, и эти слова не пустые, действительно живот потом болит, да и осы большие и угрожающе шевелят усиками…
Она подошла к забору вплотную, встала на цыпочки и вздрогнула: из-за забора, ажурного от многочисленных щелей и дыр, смотрел владелец сливы. Маленький старичок с прозрачными морскими глазами стоял неподвижно всего в шаге от нее, и тихонько дышал, глядя поверх и сквозь. Он был здесь все это время, пока она пожирала глазами сливы, решалась, колебалась… Стыд и страх перед гневом взрослого ударили в лицо горячей волной, выдавили слезы из глаз. Забыв, что все еще стоит на самых кончиках пальцев, она отпрянула и шлепнулась в траву.
А старичок, оторвавшись от созерцания чего-то далекого и прекрасного, неожиданно сфокусировался на ней, барахтавшейся под забором, точно неуклюжая черепашка. Он нахмурился, приглядываясь, и задребезжал:
- Эй!
Поднявшись наконец, она бросилась бежать. Сейчас он ее за ухо, а может, как бабушка говорит – крапивой, крапивой…
- Э-эй!
В этом голосе не было ни злости, ни упрека, ни готовности таскать кого-либо за уши. И звучал он по-особенному – голос человека, состарившегося в спокойном тепле у моря.
Она обернулась. Старичок стоял у калитки и протягивал ей горсть слив, ослепительно улыбаясь остатками зубов.

Забирая ягоды, она коснулась его руки. На согнутом пальце белел широкий шрам, неожиданно гладкий, как будто молодая кожа прорвалась сквозь старую и сморщенную. Наверное, этот шрам у него очень давно, с самого детства – играл в ножички или наткнулся на стекло, выгребая из песка раковину. И теперь он носит его, как другие носят старые фотографии в бумажнике, подумала она, и впервые в жизни поверила, что вот этот смятый временем человек действительно был когда-то молодым, и маленьким тоже был. И все вытянулось в одну сверкающую нить: пройденный город, прожитый день, понятый человек…
Увидев, как торопливо она обгрызает сливовые косточки, старик показал – стой, жди тут,  - и скрылся за калиткой. Какой хороший дедушка, думала она, задыхаясь от любви, перекинувшейся через целый век от нее, еще неготовой, к давно перезревшему хранителю слив, - какой добрый, хороший дедушка.
И густая тень шевельнулась у ворот напротив, оформилась в высокую фигуру с обвисшей шляпой на голове – или не оформилась, куда там было разбирать, - и двинулась, кажется, двинулась к ней, вытянув сухую длинную руку.
Она привычно бросилась наутек, сразу, не оглядываясь. И не увидела, что на улице нет уже никого, кроме старичка, вышедшего из калитки с лопающимся от спелости помидором и куском сыра. Только услышала его огорченное:
- Эй!
И благодарила на бегу, в такт шлепающим сандалиям: спасибо-спасибо-спасибо дедушка, спасибо-спасибо.

Море распахнулось навстречу, и загалдели вокруг пляжные жители, которые от начала времен, в любой сезон, вечно – мокрые, впитывающие солнцезащитный крем всеми порами, с цветными ниточками, полосующими голое тело, с черными стеклами очков на лицах. И всегда, что бы ни происходило в мире и в тебе, пляжные жители оборудованы улыбками, детьми, мороженым, полотенцами и резиновыми тапками.
Они ползали по песку загорелыми крабами, кипели в воде, взбивая сливочную пену. На мелководье серьезный мальчик возил надувного дельфина, и так навсегда и врезался в память вместе с ним.
Она облегченно вдохнула запах соли и гнили – это прели благоуханно морские водоросли. Море успокаивало, ничего плохого не могло произойти здесь, рядом с ним. Там, где море, можно только утонуть, и то утонешь счастливым.
Она пробежала мимо пляжа до бурых камней, и там, в укрытии, разделась. Мама говорила, что в одних трусах ей бегать уже неприлично, не маленькая, но не купаться же в одежде. И даже хорошо, что мама с папой сейчас далеко, и далеко этот мир, где люди делятся на дяденек и тетенек, и нельзя просто отсидеться в сторонке, наблюдая, как они следуют всяким своим правилам и вообще ведут себя как положено. Еще мама рассказывала про месячные, которые скоро начнутся у нее по этим дурацким правилам. Пусть не начинаются, думала она, пусть окажется наконец, только для нее, возможным что-то другое, ведь ей так не хотелось становиться тетенькой. Но и дяденькой не хотелось. Почему нельзя просто быть, почему в меде всегда черная капля…
Теплая вода заботливо удерживала ее на поверхности, как будто знала, что она не слишком хорошо плавает. Жалко, что очки для подводного плавания остались в чемодане. Нырять она, правда, тоже еще не научилась, но когда они в прошлый раз, давным-давно, были на море, могла часами плавать вокруг причала, опустив лицо в воду и разглядывая рыб, и водоросли, и крабов, и какие-то не совсем приличные черные колбаски на самом дне – тоже живые. Она гонялась за стайками мальков, старательно втыкалась в воду головой и болтала в воздухе отяжелевшими ногами, пытаясь донырнуть до раковины с жемчужиной – она точно знала, что с жемчужиной, и доказала бы это, если бы достала ее.
И здесь все было такое же красивое, даже лучше, тончайшей Господней работы. Она это чувствовала, хотя даже не видела, куда плывет. Приходилось жмуриться, чтобы от соленой воды не щипало глаза – слишком уж много брызг она производила, пытаясь плыть быстрым папиным брассом. Только мелькали вспышками солнце, завалившийся набок берег, блики, длинные ленты воды, в которых, как в янтаре, застыли пузырьки воздуха, свет, тени… Тень.
Темный человек вынул ее, чуть не захлебнувшуюся от страха, из воды, поставил на ноги. Она кашляла и пригибалась, пытаясь вернуться в соленые объятия моря – оказалось, что тут совсем мелко, всего-то по колено. Какие рыбы, какие таинственные шевеления на дне – темному человеку даже не пришлось мокнуть, он пришел за ней прямо в своих растоптанных шлепанцах, немного закатав штаны. Он внимательно посмотрел на нее, сдвинув брови, снял с ее уха зеленую прядь водорослей и кивнул в сторону камней, где лежали кучкой майка и шорты.
Пока она одевалась, дрожа и упорно просовывая голову в дырку для руки, человек сидел рядом и глядел на море. У него был большой горбатый нос, а кожа прожарилась на солнце до тонкой, сухой, поблескивающей корочки. Старые штаны пузырились на коленях, и казалось, что это тоже от солнца, от жара, вот-вот зашипят.

Она думала, что умрет от ужаса, если он дотронется до нее, но только дернулась всем телом, когда темный человек положил ей руку на плечо и, крепко придерживая, повел наверх, к набережной. Так хотелось вырваться, закричать, позвать на помощь – но страх не отключил почему-то разум, только замедлил его, и было неловко визжать, орать «помогите», как светловолосая тетенька, по извечной киношной глупости ушедшая во тьму с фонариком. Однажды за ней погнались в парке собаки, и она убегала молча, потому что так же, как и сейчас, мучительно и в красках представляла себе осуждающие взгляды, поджатые губы людей вокруг – какая невоспитанная, нелепая девочка, разве можно так себя вести. На тебя же все смотрят, говорил папа, когда она ревела, как маленькая, потому что и тогда была маленькая, а это нехорошо, когда все на тебя смотрят. Вот если бы тут не было людей, и некого было стесняться, она бы обязательно позвала на помощь.
Они подошли к машине – той самой, красной «коробочке» с добрыми фарами. Ну конечно, в историях про маньяков всегда присутствовала машина. Только она должна была быть совсем другая, черная, наглухо затонированная – в общем, подозрительная.
Темный человек открыл перед ней дверцу.
- Садись.
Она молча уперлась, отрицательно мотая головой. Мокрые соленые волосы шлепали по лбу. Из машины пахло старыми пыльными тряпками.
- Помогите… - неуверенно начала она.
- Так и быть, - человек легко поднял ее, втиснул на продавленное сиденье, пристегнул ремнем и захлопнул дверцу.
- Помогите! Пожалуйста! Спасите, меня крадут!
Но темный человек уже сидел рядом и заводил мотор. Старческий кашель машины заглушил все – и шум моря, и ее крики, и даже мяукающие вопли чаек. И они медленно выехали с узкой набережной на улицу. Кажется, именно по ней она в счастливом начале гналась за колибри.

Теперь город выглядел мрачным и обшарпанным, и вместо ароматов юга в носу засел запах пыльных тряпок. Машина дребезжала, каждая неровность на дороге ощущалась всем телом, как сказочная горошина под перинами. Человек не торопился – пропускал пешеходов, объезжал стаи голубей и задумчиво постукивал пальцами по ветхой оплетке руля.
- Отпустите меня к маме.
- Угу.
- Вас в милицию заберут.
- Это вряд ли.
- Ну пожа-а-а…
- Не шуми.
У лобового стекла подпрыгивали пластмассовые щенки в корзинке – то один высунет мордочку, то другой. Она смотрела на них и потихоньку успокаивалась, слезы и морская вода высыхали на лице, стягивая солью кожу. Ведь темный человек пока не сделал ей ничего плохого, и разговаривал с ней вполне дружелюбно. Только голос у него был усталый и немного печальный.
- Да, загоняла ты меня.
- Это вы меня гоняли…
- На ноги свои глянь.
- Нормальные ноги.
- Отличные, новенькие. А у меня ревматизм.
Вот, разве бывает у маньяков ревматизм, рассудительно подумала она. А у него есть. И еще он возит с собой пластмассовых щенков в корзинке – просто так, чтобы смотреть, как смешно они прыгают на ухабах.
Они выехали из города и теперь катили вдоль моря. В ту самую сторону, где  была гостиница, а в ней спали – да нет, не спали уже давно, а искали пропавшее чадо и волновались родители. Уже было видно то самое скопление домиков на берегу.
Человек притормозил, съехал на обочину. Потом вышел из машины и открыл пассажирскую дверцу.
- Иди, - сказал он.
Она подергала за ремень, он понял и отстегнул ее.
- Иди, иди.
Она посмотрела на него исподлобья и вспомнила прекрасный городок, оставшийся позади, полную чашу солнечного меда, в которой он стал темной каплей. На глаза набежали слезы.
- Зачем вы… зачем вы меня увезли?
Она вдруг поняла, что больше всего на свете хочет сейчас не к маме с папой, а обратно в безымянный город, который успела полюбить, к римским развалинам и доброму дедушке, так и не успевшему отдать ей помидор с сыром.
Человек наклонился и положил руки ей на плечи.
- Этого города скоро не станет. Совсем скоро, сегодня, вот-вот. Он исчезает, понимаешь? Он очень, очень старый, и его ткань протерлась от времени. Из этого мира уходят не только люди, такое случается и с городами. Он исчезает прямо сейчас, а ты запомнила его улицы, запахи, рыночных торговцев и кошек. Ты запомнила его так ярко, как будто он был сотворен вчера, а не пропадет сегодня. Он сохранился в тебе целиком. Ты забудешь сегодняшний день, меня, себя вот такую – но город останется. И потом, когда ты вырастешь, ты напишешь о нем, или нарисуешь его, или расскажешь о нем сказку своим детям, или он просто будет тебе сниться. Ты понесешь его дальше, и все мы воскреснем. И город снова будет. Теперь он отпечатался в тебе, и ты не можешь исчезнуть вместе с ним. Поэтому – уходи. Просто иди, слушай цикад и не оглядывайся. 
- Все вы врете, - хлюпнула носом она.
- Возможно, - согласился он. – Возможно, я просто городской сумасшедший, который вернул тебя из дальних странствий обратно, к маме и папе. Ну, иди. И влетит же тебе сегодня.
Она вздохнула, вылезла из кабины и побрела по дороге, пиная камешки. А у нее за спиной плыли в мареве от нагретого асфальта силуэты темного человека и его верной доходяги-машины. И казалось, что вот-вот они побледнеют, оторвутся от земли и растают. Как истонченный временем город, который сегодня должен исчезнуть. Может быть, если бы она оглянулась, то увидела это.
Но она не стала оглядываться. Она шла вперед, унося весь город в себе.