Си-минор

 


Доминику Норсу, актёру и танцору: «Вы убедили меня последовать своей мечте».


 Максимову  Раде  с  посвящением:    «От   Филёвского   до     Булонского  на  двух колёсах  домчим!».







                СИ-МИНОР
                (повесть)







                П Р Е Д И С Л О В И Е

     О том, что Пётр Ильич Чайковский (1840-1893) великий русский  композитор, может не знать, пожалуй, лишь кто-то совсем далёкий от цивилизации.  За свою недлинную, но очень насыщенную событиями жизнь Чайковский  создал десятки выдающихся музыкальных произведений, которые и поныне на слуху, не сходят с театральных афиш,  звучат в новых постановках. Как автор музыки,  он  по-прежнему любим  многими, многими   музыкантами  во всех странах мира, а в России и Европе, наверно, самый исполняемый наряду с Шубертом, Бетховеном, Моцартом и Бахом.  В чём же секрет такой популярности?  Думается не только в разнообразии жанров, мастерски им освоенных, а в самой музыке, в её звуках, страстных и трепетных, героических и весёлых, но часто  трагических и грустных, в музыке, насквозь пронизанной неподдельной  человеческой искренностью,  любовью и сопереживанием. Мелодичность, подлинность чувств, безупречная чистота самовыражения   есть  в  каждом его сочинении, будь то крохотный этюд,  большая симфония, опера или балет. Несомненно, это привлекает исполнителей  и публику.
 
     Но, как в музыке Петра Ильича, так и в личности его тоже привлекает очень многое.  Порою  кажется, что за свои неполные пятьдесят четыре года он прожил несколько жизней, от безоблачного детства в дворянской семье в провинциальном Воткинске с хорошими воспитателями и отличным образованием до прилежного выпускника училища правоведения в Санкт-Петербурге, от заурядной карьеры начинающего чиновника министерства юстиции  до преподавателя Московской консерватории, затем свободного артиста, и, наконец,  признанного всеми  композитора.   В большой семье Чайковских не было профессиональных музыкантов,  как и в числе его ближайших друзей юношества. Композиторский талант в нём распознали не сразу, ему пришлось доказывать свои    способности  настойчивым, упорным трудом, и кто знает, как бы повернулась его жизнь, не встреть он на своём пути выдающихся музыкантов и подвижников, братьев Рубинштейн! Видимо, поэтому Чайковский даже в зените славы не утрачивал гипертрофированного чувства самоконтроля, граничащего порой с  кризисной неуверенностью в своём творческом потенциале.
 
     Однако был в его жизни переломный период (около 1875-1876 г.г.), характерный невероятным творческим ростом. Именно в этот период он создаёт совершенно разные по жанру и настроению  шедевры мировой классической музыки –  первый концерт для фортепиано с оркестром, балет «Лебединое озеро» и увертюру-фантазию «Франческа да Римини», принесшие ему мировую славу. На взгляд искушённого автора данной повести, в этих сочинениях Чайковский превзошёл самого себя, прежнего. Что случилось?  Что подвигло композитора  к  созданию   бессмертных  творений именно в этот период его жизни? И вообще, что такое творчество, кому и чему должны быть благодарны авторы, создавая произведения искусства?
 
     Об источниках вдохновения, о возможностях и развитии творческого потенциала в человеческом обществе на примере жизни любимого в мире   русского композитора, я и попытался рассказать в этой повести. Хотя описываемые в ней события происходят в позапрошлом веке, всё изменилось, но многое актуально и поныне, ибо внутреннее восприятие человеком новизны всегда отстаёт от реалий времени.  Всё меняется, на смену паровозам и пароходам являются самолёты, на смену книгам и  блокнотам – компьютеры,  неизменными остаются лишь звуки и гаммы,  буквы и слова, краски и холсты, голоса и движения, – каждый вправе делать со всем этим  всё, что только душа ни пожелает, если есть такие способности.  Главное, чтоб не было стыдно за собственное творение, и крепла безупречная вера,  что оно  непременно  найдёт отклик в сердцах и в умах людей, даст возможность каждому почувствовать в себе лучшее, открыть нечто новое, стать смелее, честнее, благородней, отзывчивей. Разве не должно быть это  основой  в извечном  стремлении общества к совершенству?  Или, поглощённые силами зла, мы уж к нему вовсе не стремимся, а чувство самосохранения  человечеству стало совсем чуждо?
 
     Гуманистический посыл и вера в лучшее руководили мною  при написании повести «Си-минор». Основным источником вдохновения служила, конечно же, музыка Петра Ильича Чайковского. В процессе работы я активно вникал в его дневники, письма, воспоминания друзей и современников.  Стараясь быть объективным,  я в то же время использовал  право на художественный вымысел и  изменил ряд имён.  Однако я сделал это  с той лишь целью, чтоб  убедительнее  показать всю красоту и богатство  внутреннего  мира  моего  главного героя.   
              Автор.   
   





                «Засим аккуратно каждый день
                я хожу или езжу гулять
                или в Нескучный сад или в Кунцево»   
                ( П.И.Чайковский, из письма брату 16.09.1878  )


               
1
            Он открыл окно и тут же об этом  пожалел: с улицы тревожно пахнуло  мёртвым зноем, и показалось, будто нынче не цветущий   май,  и Москва, а удушливое лето где-нибудь  в Сахаре.  Какой-то злой рок  послал днями столь  жуткое  пекло   старой  столице, что даже  в  полуденный час по улице  едва влачились редкие повозки, а прохожие во избежание удара держались в тени и прятались от солнца в подворотнях. С арбатских торговых рядов  несло  неотвязной   вонью, от которой ближайшие дни  не отделаться,  она будет мниться  теперь  всюду,  даже в клубах табачного дыма. «Должно быть, это  запах рыбы, что  всегда полно на здешних торговых развалах,  –  от жары лёд подтаял, и она загнила». Припомнилось, давеча ещё  Алексей сказывал, как купив на рынке угря, принялся его разделывать, а тот живой оказался. «Верите – пищит! Кольцом сворачивается, хвостом колотит. И жалко его, гадюку… Я его схватить пытаюсь, а он, скользкий  гад,  увёртывается, из рук вон на лавку, на пол сигает. Это из-за него я  палец    порезал – кровь хлещет…   пока  к  аптечке, пока перевязывал, он всю кухню своим помелом загадил, падла! Только под мойкой я его и пришил…»   Очень красочный, натуралистичный такой рассказ выдал ему слуга третьего дня после ужина в ответ на вопрос о забинтованном пальце. Хорошо, монстр был уже съеден de friture   с картошкой, иначе не миновать было несваренья желудка, а то и иных неприятностей. «Невыносимо. Тоска… – подумалось ему, – Тоска,  тошнотворная тоска…» – застучало в голове молотом,  перехватило дыхание.

            – Что с вами, Пётр Ильич? – спросила одна студентка, и он вдруг почувствовал отразившееся на собственном лице омерзение, видимо, давно замеченное со стороны.
 
            – Ничего-ничего, mes amis*. Занимайтесь,  – успокоил он группу слушателей  консерватории,  корпевшую над контрольной  работой,  – Очень душно сегодня. Видно, гроза будет.
 
            Сев  за стол, он обхватил лоб руками  и сделал вид, что читает  журнал,  между тем, из-под бровей  начал тихонько   наблюдать за

      ___________________________________________
             *друзья мои (франц.)

студентами. Амашу` сидит как всегда с мечтательным взором, устремлённым поверх  портрета  Е.И.В.*,  и непременно пробует губами кончик пера.  Время от времени его лебединая шейка вытягивается  из   повязанного по моде галстука, левая рука тянется к затылку, и он прелестно косит глазами куда-то внутрь себя, затем, будто спохватившись, принимается записывать ноты. «Фамилия у него благозвучная,   французская, кажется, а звать – Зигфрид… немец,  швейцарец? Кто дал ему такое нескладное имя?  Интересно, что он делает с моим  h-moll**?...»  Подле него, через ряд, трудится  m-lle Лепицкая, чувствуется, задание даётся ей нелегко, и она нервничает, вглядываясь в окно, поминутно кусает   губы и поправляет спадавшие на лоб рыжеватые локоны. И, видно уж совсем отчаявшись  создать что-то оригинальное, бросает перо и  безвольно скрещивает  на столе  оправленные в кружева  тонкие руки. «Несомненно,  она хорошо поёт, а вот  сочиняет – никак». Троечник Хорошилов в последнем ряду тоже  скрестил руки, но  у себя на  груди,  при этом  он  так глубокомысленно сверлит глазами свои каракули, что кажется,  листки вот-вот воспламенятся, а он тотчас сменит свою бетховенскую шевелюру на головной убор шамана...
 
             – У меня всё готово! – вдруг  торжественно объявила m-lle   Милюкова. Очевидно, она осталась довольна своим первенством, и непременно хочет, чтобы, как преподаватель, он обратил на неё внимание.
 
             – Что ж, подпишите работу,  оставьте её  на краю моего стола, et vous etes libres***,  – пояснил он для всех.
 
             М-lle   Милюкова  прошелестела своим платьем мимо стола, задержавшись чуть больше обычного. «Насколько удобно под покровом шелков её чреслам с такую жару, остаётся только догадываться. Впрочем, этот зелёный наряд ей к лицу».

             –   Вы что-то хотели спросить, m-lle Antonin?
             –   Ах, нет-нет, Пётр Ильич… я просто подумала, может  поменять ритм?..
 
       

           *    Его Императорское Величество
           **  си минор
           *** и можете быть свободны (франц.)


             –   Пожалуйста, возьмите свою работу и меняйте.  Время ещё есть.

             –   Ах, нет…  пусть уж останется. Прощайте!

             –   До свиданья, m-lle Antonin. Не забудьте, что в четверг репетиция.  О результатах контрольной работы я доложу всем в следующий понедельник.
 
             В четверг была  назначена репетиция оперы «Кузнец Вакула» на сюжет  Гоголя. Рубинштейн непременно хотел сделать пробную постановку  перед  театральной  премьерой  у себя,  на консерваторском «капустнике» по случаю окончания учебного года.  По его мнению,  постановка поможет «сплотить профессорско-преподавательский коллектив и объединить его со студентами одним общим делом». «Интеллигентские бредни – ничто не может сплотить посредственность, которой в большинстве своём отличаются те и другие.   Первый среди всей этой серости – Чайковский»,  – размышлял   он о себе в третьем, или даже в четвёртом лице,  – это только он мог испортить высокую прозу выдающегося писателя отвратным  либретто,  бравурной  музыкой,  немыслимыми длиннотами  и «вставными» ариями. Чего только ни сделаешь в угоду императорской фамилии,   нежданно свихнувшейся   на украинском фольклоре, – как не стыдно!».  «Кроме того, надо пригласить послушать важных людей из Санкт-Петербурга, чтобы посодействовали постановке «Кузнеца» в  Мариинском»,  –  заявил  ему давеча  друг и  руководитель.  –  «Ну, это, конечно, важно! Как же может процветать русская опера  без поддержки чиновников двора Е.И.В.? – Никак! Только они разбираются в музыке больше нашего!  А, если назавтра члены царской фамилии  вдруг  помешаются  на  африканском фольклоре, а то и ритмах  `a la  Папуа Новая Гвинея?..  или (о, кошмар!) Берега Маклая, что теперь у всех  на слуху, а? Что тогда?  Тогда мне хана – в этом я абсолютный профан»…

             Амашу сдавал  свою  контрольную одним из последних. С мечтательным, отрешённым взором он протянул контрольные листки. «Чем бы его занять?»

             –   Вы не совсем  правильно пишете восьмушки, monsieur Amashu, их следует выводить вот так.

             Лицо юноши исказила досада, одновременно на нём отразилось  настойчивое желание  отстоять своё  маленькое  сочинение, в котором сдавленный си-минор, заданный в качестве основной тональности, приобретал необычайно  острые, отчаянные черты. В исполнении флейты он, и впрямь,  зазвучал бы фантастически,  и даже  здорово! «Интересно, с кем борется этот молодой человек в свои-то  годы? Уж не с собой ли?»
 
             –   Господин преподаватель, простите, профессор… я виноват… просто… просто,  у меня почерк такой,  – изрёк  Амашу с напором и решимостью,  способными свернуть горы.
 
             Парня стало жалко,   подумалось, что не стоит быть особенно строгим и портить ему настроение. Если мелкими придирками не укоротить теперь крылья его молодому, пылкому  вдохновению,  он  непременно проведёт оставшуюся часть дня  в творческом полёте.  «Интересно, что он будет делать вечером? Сочинять музыку? Пойдёт к друзьям на весёлую пирушку? Уединится в своей комнате с книгой? Или,  станет  вздыхать о своей возлюбленной,  посвящать ей всё новые и новые сонеты? А как он отнесётся к приглашению поужинать  вместе? Жаль, момент неподходящий – студенты не так поймут…»
 
             –   Ладно, monsieur Amashu. В конце концов, это не смертельно. Просто потренируйтесь как-нибудь на досуге в написании, и всё будет в порядке…




             Иван Великий возвещал  к обедне, когда он вышел на улицу, чтобы как обычно «пошляться»  после занятий. Было невыносимо душно. Ехать к Юргенсонам через весь город не хотелось, и он, сторонясь  зловонного рынка,  пошёл пешком к набережной переулками.   По пути, зайдя  на почту, что на Малой  Молчановке, он отправил целую пачку залежавшихся во внутреннем кармане, пропитанных   п`отом  писем. Теперь пиджак можно было, наконец-то, снять,  перекинуть через плечо, и идти по городу   налегке, как  в деревне. В Санкт-Петербурге, непременно, сочли бы  это за mauvais ton. В Москве же люди гораздо проще, радушней  и беззаботнее, они никогда не осудят  в угоду общепринятым  нравам,  – иной раз  кажется, что, если очень хочется, здесь можно всё.    Он совершенно отчётливо представил  со стороны собственную хрупкую фигуру с перекинутым через плечо пиджачком, в надвинутой на лоб шляпе (чтоб не пекло), вышагивающую по мостовым полупустого в этот полуденный час города, и ему  вдруг показалось, будто бы  не только теперь, а вообще, везде и всегда  он абсолютно одинок, и  никто, решительно никто в мире не способен его понять. Вот уж неделя прошла,  а он не написал ни строчки. И остался не законченным  фортепианный концерт, и отложена на неопределённое время симфония, третья по счёту. «Может, это и есть истина? Может, мне это не дано, и  стоит  совсем оставить композиторство, пробавляться сочинением музыкальных  фраз на уроках гармонии для талантливой молодёжи? – сокрушённо размышлял он,   –  Право же, больше пользы будет! Эк,  Амашу сегодня выдал! Вот  из  него настоящий композитор получится. Таких,  как он,  надо пестовать! За это,  по крайней мере, потомки ещё  могут мне выразить благодарность, а не за то, что я в угоду власти сочиняю посредственную музыку к посредственным спектаклям».
 
             На улице то и дело  как из небытия  появлялись экипажи, громыхали мимо  по раскалённым  булыжникам,  и тут же растворялись бесследно  в потоках осатаневшего майского солнца. Новинский вал безлюден, торговцы по лавкам попрятались, а кто и ставни прикрыл. « Вот же, найти папирос – проблема, прямо-таки русская сиеста!». В одном месте он, всё же, купил табак, и с наслаждением закурил. «Отец прав: в тридцать пять пора бы  остепениться, завести семью, детей,  – продолжал размышлять он, оглядываясь на особнячок, в котором снимал квартиру позапрошлый год, но потом стало дорого, и он перебрался в профессорскую при консерватории,  – Куда мне с моей бугроманией*! С другой стороны, женившись,  я бы  мог совсем облениться,  заматереть, превратиться в подушку, подстилку – во что  угодно, и не создал  бы ничего  вообще.  А,  зачем создавать? Может, и  не нужно вовсе? Никому ничего не нужно, никто слушать не будет…»
   
             –   Дяденька, вашбродь, дай гривенник!  – прервал  его размышления пацанёнок лет семи-восьми, наглый,  грязный и босой.
 
             Он пошарил в кармане и вынул двугривенный.
 
             –   Держи! Как это ты по горячим камням босиком шлёпаешь?
 
             –   Ой, спасибо!  Ничё,  я стойкий,  привыкши! – похвалился    мальчишка,  – А сказать, где интересно? Там,  на реке. Там новый кораблик!
 
             –   Ух, ты! Какой же там кораблик?
 
             –  Красивый.  А вы идите, увидите! А меня мамка не пускает …



        *жаргон, указывающий на приверженность к однополым  связям  (авт.)


             Он спустился к реке. Московские набережные – не петербургские,  совсем другие:  они не так строги,  не  всегда  одеты в гранит, а  как-то по-домашнему беспорядочны, даже неряшливы, вместе с тем  удобны и практичны.  Действительно, среди  целого сонма речных приспособлений, древесных мостков, лодочных связок, сетчатых заводей для пойманной  рыбы, небольших  амбаров и кованых  ящиков  со всевозможной  оснасткой, возле которых суетились  заботливые хозяева, к причалу дебаркадера был пришвартован необыкновенно изящный маленький парусник.   Яхта  красно-белых цветов с названием «Браво!»  казалась столь невесомой,  будто  она предназначена  для плавания не  по воде, а по воздуху,  её мачты и  киль неудержимо  устремлялись в полёт, прочь от всего мирского, обыденного, суетного.

             На палубе сего лёгкого  судна трудился саженного роста  матрос, одетый скорее в европейском стиле, чем русском. На нём был холщовый  костюм из штанов и  рубахи  с  красным кушаком,  на голове его  красовалась  плоская шляпа, окаймлённая и повязанная под подбородком алой лентой. Своим внешним видом он больше напоминал какого-нибудь гондольера на набережной Венеции, чем русского вольнонаёмного  на реке Москве.
 
             –  Заходите, барин! Что вы там стоите? Заходите, располагайтесь, угощу  холодным  квасом,  –   приветливо улыбнулся се marin*,  заметив  любопытство  постороннего.
 
             Отведать квасу в жару у такого  красавца  захотелось немедленно,  и он поднялся по шатким мосткам на яхту.  Внутри  компактной, но очень удобной каюты было чуть прохладнее, в открытые  окна  с  реки умиротворённо  тянул  лёгкий бриз,  пахло мокрой древесиной и хлебом.
 
             –  А как зовут тебя?  – спросил  он молодца, когда тот принёс кувшин холодного напитка,  кружку и поставил их на откидной стол возле иллюминатора.
 
             –  Роман Акинфеев,  – представился  се marin, растянув в улыбке белозубый рот чуть ни до краёв своей шляпы,  – я  вольный у барина, Льва Кирилловича Сапоженкова, промышленника и купца первой гильдии.



                *этот моряк (франц,)


 
             –  Стало быть, его и судно?
 
             –  Точно так. Хозяин нынче за границей, а меня к яхте на время приставил. Сегодня жарко  –  вот я сезон открыл!  – Роман снял, наконец, свою шляпу и поправил ладонью, спадавшие на лоб русые волосы. Рука у него была трепетная, сильная, с длинными  ухоженными пальцами, что у вольнонаёмных, неряшливых  парней  вообще-то  редкость.
 
             –  Будем знакомы: я Пётр Ильич, преподаю  в консерватории,  – так  захотелось пожать эту мужественную ладонь, что забыв про конспирацию, которую надо бы соблюсти на случай завязки новых отношений, он вдруг  обмолвился и назвал  место работы.    Казалось, однако, что парень не может иметь отношения  к  интересующей  «бугристой»  теме.
 
             –  В консерватории? Вы музыкант?  – спросил Роман  с любопытством, брови его полезли на лоб, губы приоткрылись, в синих   глазах застыло  немое  удивление.
 
             –  Ну, да. А что?
 
             Роман озадаченно потёр подбритую щёку.

             –  Нет, просто вы больше похожи на управляющего, или почтмейстера,   – парень  вновь схватился за свою шляпу,  – Ладно.  Угощайтесь, а я пойду – надо бы  форштаги*  подтянуть…

             Квас был потрясающим, он готов был выпить целый кувшин. Тут же  захотелось  поесть, и можно было, вероятно, заказать что-нибудь, но  он решил воздержаться. Нужда не покидала  с тех пор как, оставив карьеру   госслужащего, он сделался  профессором музыки  и  стал  экономить  при каждом  удобном случае.   Он не мог позволить  отказать себе в нотах и книгах, также как в табаке  и парнях, ибо всё это способствовало творчеству, питало его  вдохновение.  Поэтому приходилось устраиваться скромнее, одеваться проще,  кормиться   хуже.   Между   тем,   несмотря     на     порядком опостылевший  преподавательский  труд,  в  московской  консерватории  у него имелась шикарная возможность  выступать во
 
                _______________________________________________________
                *   форштаг – канат на парусном судне (авт.)
 
благо сего учебного заведения  с концертами не только в России, но и за границей. Каждый год оркестр выезжал  в турне  по Европе, где  он имел честь представить зарубежной  публике свои сочинения.  C Рубинштейном   они   уже  давно  перешли на «ты»,  директор был к нему благосклонен  и всячески анонсировал его творчество, составляя  тем самым  посильную альтернативу l'establishment musical*,  созданному так называемой «Могучей кучкой», содружеством  композиторов, не желающем никаким образом  ни с кем  делиться  сценой. При воспоминании об этом  его вновь стали одолевать горестные, как клейстер приставучие  мысли:    «А чем, собственно, как автор  я отличаюсь, скажем, от  ихнего  Цезаря Кюи? – Немногим! Разве что он популярен, а я – нет.  Только фамилия у него  незвучная,  соответствует его варёным** сочинениям.  А Чайковский? Кто такой Чайковский? – Да никто!..»
 
          Издав звук, похожий  на  низкий  тон валторны, яхта качнулась, и он почувствовал лёгкое головокружение, какое часто  бывает при отчаливании. Пришлось подняться на палубу.  Накренённое  судно на парусах разворачивалось  к  центру  реки.  Широко расставив ноги, парень  удерживал скрипучий  штурвал,  крепкая  его   фигура  распласталась на колесе живым классическим рельефом.
 
                –  Встаньте, встаньте на моё место!  – крикнул Роман  отчаянным, звучным баритоном,  – Подержите, не то упадём!
 
                Как же  отрадно  было  подойти  к нему вплотную, почувствовать сильные  его плечи, твёрдые  руки,   и осторожно  перенять упрямое  колесо!

                –  Я мигом!  – Роман  ринулся выставлять парус.  Зависнув босыми ногами на гике***, он  освободил кусок каната и принялся накручивать его на лебёдку.
 
                Судно тотчас выровнялось.  Некоторое время парень  болтался на рее, оправляя верёвки, – было  невыносимо привлекательно наблюдать над водным простором  движения  едва  скрытого  лёгкой  одеждой,  юного  ловкого тела,  не смея его коснуться.

   
        _______________________________________________________
        * музыкальному истеблишменту (франц.)
        **   cuit (кюи) – варёный (франц.)
  *** гик - полурей, идущий вдоль судна от мачты, по нижней   кромке паруса (В.Даль)


                –  Всё! Можете отпускать,  – улыбнулся парень, соскочив на палубу и   принимая штурвал, – А не хотите ли,  барин, поплавать  со мной до  дома господина Сапоженкова?  Это недалеко здесь, всего верстах в восьми по реке, а? Ветерок поднялся в самый раз!

                –  И дорого это станет?

                –  Да, ничего я с вас не возьму, и обратно сюда доставлю, коли нужно.  Сегодня –  только реклама. Будете рассказывать потом всем об открытии мною  навигации  на Москве!

                Парень был так привлекателен и напорист, что трудно было устоять перед его обаянием. Сладко замерло сердце от предвкушения этой  решительно никому  неизвестной и никем  не предполагаемой,  интимной  поездки вдвоём по реке навстречу какому-то новому, должно быть, необыкновенному  приключению.
   
                –    Что ж, поехали!  – согласился он с воодушевлением,  –  Кажется, это в сторону Филей?

                – Точно так. На запад, до сельца  Кунцово.
 
                –  Я бывал в тех местах. Поездом добирался, а по воде – никогда. Мне там нравилось гулять. Так недалёко? Всего восемь вёрст!.. Где ж там имение Сапоженкова?

                – Близко, барин. Вмиг домчим!

                Было неприятно, что Роман называет его «барином»  –  это совсем не сближало. С парнями, которых ему поставлял Сергей Львович, известный в определённых кругах сутенёр, было проще,  они уже изначально годились, чтобы их обнимать, целовать и ласкать;  нисколько не стесняясь, они  мгновенно переходили на «ты»  и были за вознаграждение готовы на всё.  Этот же lе marin  был теперь  хозяином положения, он  нисколько не помышлял о заработке, а,  видно, пользуясь благосклонностью нанимателя, просто осваивал заграничную  яхту в своё удовольствие, в чём уже немало преуспел.  «Его  следует чуть-чуть  разговорить.  Получится?».
 
                – А скажи, Роман, давно ты господину своему служишь?
 
                –  Два года. Он меня на ткацкой фабрике приметил, я там  грузчиком подряжался.
               
                –  А в войска не призывали?

                –  Я один в семье кормилец  – не  призывной  я,  – пояснил парень  с некоторым сожалением,  – Коль  призвали б, нешто я  на речке бы тут плескался? Давно бы по морям ходил!
 
                – И, за какие такие заслуги хозяин тебя из грузчиков-то  в капитаны  произвёл?

                – За  разные,  – охотно отозвался Роман, сверкнув  недоумевающим взором,  – Я ж не урод какой – ко мне все девки клеятся.  И потом, у меня талантов много. Я школу кончил, грамоте обучен,  морскому делу способен, играю на гуслях, гармонике, пою хорошо и танцую. За это Лев Кирилыч и взял меня к себе, в дворовые.
 
        Мысленно восхищаясь умением  Романа  держаться легко и весело –  не нагло, не смешно и не глупо, а  в самый что ни на есть раз так,  как приличествует  –  он подумал: «Боже мой! Сколько  энергии,  сколько непоколебимой  уверенности в себе! Ведь  этому  подражать  следует, особенно мне, едва ни артисту-самоучке, забросившему карьеру госслужащего во имя  творческой  свободы!»

                – Ты??  На гармонике, гуслях играешь?! Где же ты этому научился, Роман?

                – Матери моей братья наблатыкали.  Батя  помер от пьянства, когда мне десять лет было. Я воспитывался у них,  а сёстры – у матери.  От дядьёв  это  и  пошл`о.

                – Можешь повторить? –  он  тут же  напел Роману  тот  замучивший его  эмбрион  h-moll, что давал утром студентам в качестве контрольной работы.

                Парень повторил мелодию своим сильным баритоном, не безупречно, конечно,  но уверенно и с хорошим настроем. Качественно лучше иных слушателей консерватории.
 
                – Тебе бы музыке подучиться.
 
                – А что? Неплохо было б, только денег нет…
 
                Яхта довольно быстро шла против течения, чему в значительной степени способствовал подымавшийся с востока ветер. Едва порыв его достигал паруса, как судно начинало скользить по воде с лёгкостью пёрышка. И тогда, отражаясь в воде,  берега приходили в движение, и над водным простором  как  театральные  декорации  начинали плавно  сменяться  прибрежные постройки, соборные купола, кресты старого монастырского кладбища, заливные луга и регулярные парки,  лесистые холмы и заросшие особняки; всюду – бушующая,  цветущая, радующая глаз молодая зелень. И тут, стоя за штурвалом, парень вдруг запел:

               При долине, при лужку, при долине, при лужку
               Бел молодчик гуляет.
               Эх, бел молодчик гуляет, бел молодчик гуляет,
               Товарища гукает:

               "Ах ты, товарищ, братец мой, ты, товарищ, братец мой,
               А не идешь ли ты домой?
               Ах, ты скажи-ка девке той, ты скажи-ка девке той,
               Пущай меня не любит.


           – А что, барин, у вас в консерватории таких песен не поют?

 
               Ах, пущай меня не любит, пущай меня не любит,
               Красы своей не губит, эх!
               А я холост, неженат, а я холост, неженат,
               Еще этому пapа" …

               При долине, при лужку, при долине, при лужку.
               Бел молодчик гуляет…


               Это пение с присвистом в паузах  получалось у Романа настолько искренно,  непринуждённо  и  доверительно,  что интимное обращение  к  товарищу, чтоб «девка» понапрасну его  не  любила, д`олжно было непременно отнести  на  свой  счёт, как единственному слушателю.  «Неужто я ему так приглянулся? И той девке, поди, мог бы  вдуть по самые некуда – до чего хорош!».   Даже  «бугор»  вскочил  от предвкушения  возможной с ним близости!
 
               – У нас    всякое  поют,  Роман,  и  частушки  матерные тоже.  Однако  за это студентов  наказывают отчислением, или штрафом.
 
               – Я вам  матерные петь не буду, а то вы меня совсем уважать перестанете. Не то могу, а?

               – … А кто ж тот товарищ, которого ты в хороводе «гукаешь», и о девках ему заливаешь?
 
               – Да, есть один, из дворовых тоже…
 
               «А не врёт, поди, «бел молодчик»! Красавец.  Переспать бы с ним, узнать получше..»
 
               В небе над яхтой произошло движение. Нет, это не порыв ветра на мачте, не шум листвы прибрежных древ на склонах – это было что-то  живое, чудесное,  никогда раньше  не виданное!  Пара огромных белых птиц, рассекая воздух широченными  крылами, прошла над судном и с шумом опустилась  в реку аршинах  в ста впереди!  За ними, вспарывая  водную рябь,  шлёпнулись  ещё три! И ещё! И вскоре всё  пространство у берега с левой стороны заполнилось этим белым, трепещущим,  влекомым какими-то животными  устремлениями  чудом!  Они тут же принялись отряхиваться, нырять длинными шеями в воду и приводить перья в порядок пронырливыми  плоскими клювами.
 
               – Лебеди! – воскликнул Роман хвастливо,  – К нам часто нынче прилетают.

               – Да ну! И откуда? То ж,  хозяин твой  сей птицей обзавёлся?
 
               – Не. Это из зоопарка. Там пруд разлился,  вот они, видно,   взлетать  и наловчились. А им тут вольготней,  –  принялся увлечённо рассказывать Роман,    – Хозяин перед отъездом  имел разговор  с директором зоосада, обещался не трогать, заботиться.  Прикармливаем  иной раз, но тут рыбы, всякой живности, травы  речной  много – сами кормятся. Надысь пару охотничков, всё ж, поймали, сдали в полицию. Стреляют в птиц, гады,  не стыда не совести у людей нет! А одного гуся дюжего  я тут спасал – запутался  в прибрежных зарослях, лапу свихнул. Я его на верхний пруд отнёс, там безопасней. Как будем – я  его покажу.
 
               – Послушай, Рома, зови меня просто: Пьер, на «ты», а?
 
               – Как-как?

               «Зря я ему это. Эвон как сразу насмешлив да самодоволен стал!»

               – Пьер по-русски Пётр, Петя. Я чувствую, как  тебе неловко ко мне обращаться, поэтому легче будет перейти на  иное общение, совсем другое, например, иностранное – там принято всех по именам называть. Твоего друга как зовут?

               – Серёга, Сергей.

               – Вот-вот. Он Сергей – Серж,  а я Пётр – Пьер.

               – Хорошо, буду стараться,  – согласился Роман скромно, оставшись, кажется, довольным собою.
 
               Яхта тем временем приближалась к цели – небольшому причалу, видневшемуся среди леса,  в основании крутого склона. На склоне этом был  устроен  регулярный парк, с цветниками, статуями,  клумбами и  дорожками, ведущими серпантином наверх к небольшому жёлтому особняку с бельведером и шпилем на крыше.  Ловко лавируя между снастями,  парень стал опускать  паруса, и, наконец, совсем неподалёку от места швартовки бросил якорь. Перекинув канат, он притянул   яхту к  дощатому помосту.
 
               – Прошу,  господин  Пьер,  к нашему шалашу!  – весело заявил Роман, первым соскочив  на берег, – Покажу вам владения нашего барина, Льва Кирилыча!
 
               Резиденция была прелестной. Барский дом нисколько не напоминал те чудовищные творения «русского классицизма»,  коими была усеяна старая столица ещё со времён Александра и  Николая, с толстенными колоннами, массивными портиками,   помпезными  флигелями  и прочими архитектурными излишествами, тщетно пытавшимися повторять грацию творений Росси. На подгорном цоколе особняка у бело-колонного  портика, как и в саду,  виднелись скульптуры, и весь  дом со шпилем на сферической крыше бельведера, в окружении густого зелёного парка,  казался  волшебным, сказочным, похожим на молчаливого витязя на холме, сопровождаемого мифическими героями.
 
               – А дом-то старый? – спросил он Романа, когда они поднимались по склону.
 
               – Да,  века полтора точно. Хозяин лет десять как купил его у одного известного барина из знатного рода, потому не велел никому говорить, – многозначительно заявил парень, оборачиваясь, – А вы не дивитесь,  Пьер – здесь редко так безлюдно, только когда Лев Кирилыч  в отъезде с семьёй.  А так у нас весело, народ гуляет по праздникам. Барин всех в парк пускает.  Вот и теперь на Троицу, к его приезду,  новое представление готовим.
 
               – Ужели!? И какое ж?

               – «Недоросль» Фонвизина.

               – Кого же ты там играешь?

               – А Митрофанушку и играю…

               То  было как в ярком сне: и  ч`удное, красивейшее место, и прогулка под парусом по реке,  и фантастические  лебеди, и сама встреча с этим молодым «морячком», объявившемся так  нежданно и бесцеремонно среди обыденных забот.   Ещё  час назад трудно было даже предположить  подобное приключение.  Всё в парне  не переставало удивлять –  красивый  облик, доброжелательный настрой,   очаровательная  уверенность; в особенности же – незаурядные, должно быть, способности, которыми он в короткое время успел даже  блеснуть, расположив к себе совершенно незнакомого человека из другого сословия.

               – Вот  здесь мы будем играть, – Роман указал на помост из свежеструганных  досок, собираемый  на обширной террасе над портиком,  – А тут, где мы стоим,  плотники сделают  лавки для зрителей, в`ерхом, одна над другой, чтоб лучше видно было, как в цирке. Лес уж завезли вчерась….
 
               – И часто у вас здесь представления дают?

               – Здесь? В первый раз. Обычно в саду, на поляне – там круг делаем. А тут, барин решил,  будет лучше.  По случаю,  он инженера хорошего  нашёл трибуны поставить. Но, репетируем всё равно на поляне.
 
               – А что ж ты не играешь  роль Милона, храброго офицера?

               – А рылом не вышел,  – Роман сделал картинную позу и осклабился, – Мне этого Митрофана заглавную роль сподручней делать, как более смышлёному,  образованному человеку.
 
               «Ух ты!!!  Вот это самомнение! Но, всё же, что за этим скрывается? Горькая неудача, или осознанный успех? Или, кто-то перехвалил? Как же хочется-то его ближе…»

               Во дворе, образованном самим особняком и двумя отдельными флигелями,  высилась памятная колонна с вензелем.
 
               – Это в  знак  о государыне-императрице Екатерине, которая гостила здесь ещё  при прежнем хозяине, – пояснял парень, – Правый флигель для гостей, а левый – для персонала. Пойдёмте в дом, там прохладней, мне всё равно полы  нынче тереть…
 
               Звякнул дверной колокольчик, и они вошли в просторную переднюю, украшенную несколькими картинами и большущим ковром.  В проёме стены напротив тикали старинные ходики, в углу  красовалась изразцовая печь. Было тихо, уютно и светло. Пахло чем-то  домашним, сдобным,  вкусным.  Дверь справа приоткрылась, и в неё просунулась  голова пожилого человека:

               – Рома, ты?
 
               – Я, дядь Вань.  Вот гостя привёл, дом показать. Это Пётр Ильич, преподаватель музыки. Я его на Новинском причале на борт взял  поплавать.
 
               – Милости просим, но господ нет дома, – сказал строго швейцар, не показываясь из-за  приоткрытой двери, видимо, от жары он был в дезабилье.
Подумалось, что переход на французский придаст убедительности нежданному  визиту, кроме того, не следовало бы  подводить парня, которому  могло грозить порицание  за самовольство.  В юности вместе с друзьями  он часто прибегал к подобному приёму.
 
               – Bon jour,  je vous demande pardon de forcer votre porte*! – произнёс   он,  мило улыбнувшись старику.


           
            *Здравствуйте, извините за вторжение (франц.)
 

               Как и следовало ожидать, подействовало. Услышав французскую барскую речь,  старик-щвейцар  несколько смягчился.
 
               – Не изволите волноваться,  господин преподаватель. Барин и супруга его, Анна Петровна с детьми,  в отъезде  и будут недели через две. Поэтому я не смогу доложить, но пройти – пройдите с Романом, он вам дом-то  покажет.

               – Дядь Вань, ты тоже не беспокойся. Мне за раз Прохор Семёныч велел сегодня полы в зале и гостиных тереть. Вот я и займусь, и  гостя по дому  проведу.
 
               Конечно, было любопытно взглянуть на апартаменты екатерининского времени. Но, более всего душа кипела от нового знакомства  – приглянуться такому парню как Роман было очень  лестно.   Если так, то  на первых порах этот малый  мог бы и компанию составить  вместо Алексея, который последнее время не отличался старанием и дисциплиной. «Интересно, сколько хозяин платит ему за работу по дому? Пойдёт он на службу ко мне  на семь рублей месячного жалования, но с перспективой бесплатного музыкального образования? Способный  паренёк, несомненно,  я бы его поднаторел…»  – думалось,  в то время как  они  поднимались по крутой лестнице на второй этаж, и Роман, скинув штиблеты в швейцарской, голыми  пятками  сверкал в непосредственной близости от его носа.
 
               Комнаты не отличались особенной роскошью, но было много старинных,  редких вещей и картин. Кабинет  приятно впечатлил большой библиотекой, хозяин, видимо, человек вполне образованный и культурный, с обширными интересами. Повсюду часы – настенные, настольные, каминные, строгие, классические, барокко, –  они едва слышно  тикали, шуршали, спешили на все лады, словно   предоставляя сему уединённому  месту мизерные  частицы  всегда  ускользающего, неуловимого  времени.   В окнах –  зелень,  крутой берег реки и безмерная, захватывающая даль, такая, что доступна, кажется, лишь птицам в полёте.

               – Это ещё что!  Как-нибудь,  я вас на башню проведу, там вид ещё краше! – пояснил Роман, завидев его любующимся пейзажем из окна. 
В гостиной  под большим плафоном с расписным потолком и люстрой стоял тщательно отполированный  «Беккер». Крышка была поднята.
 
               – А кто играл?

               – Я… пытался. Я играл, а Глашка с Наташкой вальс  танцевали. Репетировали.
 
               – А ты и на рояле умеешь?

               – Немного сам… за гармоникой долго ходить было…

               Роман скрылся за дверью, а он сел за рояль. Первое, что пришло в голову – хоральная  си минор Баха, прелюдия  из семи нот. Зал наполнили совершенно чистые звуки,  без  каких-либо изъянов. И, к отмеченным достоинствам хозяев дома прибавилась ещё одна:  несомненно, они за инструментом следили.  Тут же захотелось поиграть.  Он взял балладу Шопена фа-минор, которую выучил ещё, будучи студентом консерватории. Музыка разливалась в зале, наполняла его волшебным эфиром, вальсирующими ритмами, рокотом шопеновских гамм, ярчайшим  бисером божественных  мелодий, при этом ни одна взятая нота не поглащалась, не стиралась  пространством, а звучала точно так, как он её себе представлял. Изумительное было ощущение!

               Роман подошёл, босой, без рубашки, с тряпкой в руке, пропитанной паркетной ваксой.
 
               – Зд`орово у вас получается!

               Смотреть, видеть в живую, близко его точёное, соскастое вспотевшее   тело, и не где-нибудь в мокрой бане, а тут, среди классического  светлого  зала, в барской роскоши,  было совершенно  невыносимо; и чтоб отвлечься, он взял по памяти самый сложный и раскатистый из двенадцати этюдов Шопена, чтоб проиграть без запинки. На радость – получилось.

               – Вот это да! – восхитился парень,  – Анна Петровна и Лиза, дочка Льва Кирилыча, так не смогли бы – точно! Что говорить, вы – музыкант, преподаватель. Вам так д`олжно…
 
               – Ты давай, давай работай, а я тебе поиграю.

               Роман принялся энергично тереть полы, носясь по паркету словно фавн по лугу, не чувствуя ни малейшей  неловкости  от своего крупного  телосложения, опасности ненароком задеть что-нибудь ценное из обстановки; все его движения были исключительно правильны, точны и прекрасны. Ничто, приходящее на ум из Шопена к этому не подходило, тут надо было что-то русское, родное.  Припомнилось, как на открытии консерватории в Москве он играл увертюру Глинки к  «Руслану и Людмиле», а ещё делал переложение «вальса-фантазии», но исполнял его потом, на каком-то званом ужине, да ещё воодушевлённый винными парами,  – вот! «Вот, в самый раз! Тогда вино, а теперь Роман меня пьянит.  Самый подходящий момент вспомнить этот вальс-фантазию!» – подумал он и решительно набросился на клавиши.
 
               – У нас, вообще-то, два рояля. Другой, большой, в нижнем зале стоит, сюда не занести никак. Лиза обычно там разучивает, чтобы не мешать  Льву Кирилычу  работать у себя,  – сообщил Роман, приблизившись снова,  как только он закончил исполнение.
 
               От парня  исходил будоражащий смешанный  запах ваксы  и  топлёного молока. Играть не было больше  сил. Он вскочил с сиденья,  и, оказавшись рядом,  едва ни  обнял  своего familier nouveau*  за обнажённый  стан, но удержался, пробормотав только:
 
               – Хорошо…  Пойдём…  Это интересно.


 

               Когда после осмотра концертного «Стейнвуда» они вышли из нижнего зала на террасу, день был в самом разгаре. Пекло нестерпимо.  Бородатые мужики в мокрых от пота  косоворотках  разгружали подводы с готовым брусом и длинными  рейками, щёлкавшими как кастаньеты.

               – Айда на пруд, господин Пьер!  Я вам ещё лебедя покажу, как обещал!  – пригласил Роман с известной  долей фамильярности в голосе, скрутил  смятую рубашку, закинул её за шею, и, не дождавшись согласия, пошагал вниз с холма по аллее.
 
               И, глядя парню вослед, как солнечные блики, врываясь сквозь  дрожащую листву, скользят по восхитительным  изгибам юного тела,  как льющийся отовсюду щебет весенних птиц  наполняет музыкой  зелёную чащу  и  светлый дол  с  усадебным  прудом, он вдруг подумал, что некогда уже испытал подобное.  Он   точно знал,  что теперь  есть и будет именно так, никак не по-другому, что эта встреча и это новое знакомство дарованы ему свыше   Богом,  судьбой,  каким-то фатумом, чем-то совершенно неодолимым и ослепительно прекрасным, что совсем в другой жизни  однажды уже  счастливо пройдено, и вот  вновь, вновь  обрушивается на него  шквалом,  лавиной.  Противиться этому было совершенно немыслимо, несмотря даже на то, что не далее как вчера он признавался в любви Котеку, разучивая с ним пьесу для скрипки и фортепиано.   Но, скрипач Котек был слишком  чувственен, невесом и эфемерен, а любовь  к нему – слишком духовной и возвышенной, чтоб помышлять о физической близости.
 
               …Зеркало большого пруда было обсыпано кое-где тополиным пухом, посреди  плавал самодельный  плот с домиком и кормушкой, а рядом – сложивший крылья на спине, удивительно красивый, большой  белый лебедь.
 
               –  Ух, какой красавчик!! А как его зовут?  – спросил он у парня.
 – А, ещё не придумал,  – отвечал Роман, подходя к пруду, – Но, он  меня уж признаёт, коль я его кормлю и уток гоняю. И сторожу, когда погода есть, ночую вон там, в купальне,  – он указал на плетёную постройку по другую сторону пруда.
 
               – Назови его Си-минор,  по имени той мелодии...

 
         
            *Новый знакомый (франц.)


               – Точно! Си-минор!  – Роман швырнул свою рубаху на траву,  прямо в штанах кинулся в пруд  и размашисто поплыл к плоту.  Лебедь в испуге взмахнул крыльями,  поспешив ретироваться, но, видимо, от сковывающей боли застыл  снова, отражаясь в волнах.
    
               – Давайте сюда, Пьер! Вода тёплая, в купальне можно раздеться! Не бойтесь, всё равно никого нет – девки обед готовят.
 
               Хлипкая эта  купаленка показалась тем самым спасительным бастионом, за которым ещё можно было скрыться от всякого неприличия, – он немедленно поспешил туда.  Скинув одежду,  он   нырнул  в  воду  и тут же  почувствовал  подлинную свободу, дикий прилив сил! Потребовалось  всего несколько взмахов рук, движений ног и  глотков воздуха,  чтоб оказаться возле плота в компании парня и лебедя.  Последний  ощетинился, приподнял крылья, выпростал вперёд   шею и зашипел.
 
               – Эй, эй, друг любезный, уймись – свои! – прикрикнул на птицу  Роман,  посмотрел прямо в глаза и, кажется, впервые  за всё время знакомства улыбнулся абсолютно откровенно, искренно, даже с оттенком какого-то сочувствия, – Шалит, гусь лапчатый!..  – и, уже не стесняясь,  по-дружески   протянул руку к   лицу, осторожно  снял травинку, – У тебя тина  на бороде, Пьер…




 

2

              Последующие недели прошли в приподнятом настроении, вызванном новым знакомством. Впервые за долгое время непрекращающихся, переходящих одна в другую депрессий он, наконец, по-настоящему почувствовал, что оказался  интересен  и даже необходим   не  каким-то там отстающим студентам консерватории, не  корыстно-завистливому профессорскому её составу, и не изменчивой  публике в концертном  зале,  а одному конкретному человеку – молодому, амбициозному и незаурядному.    Впервые за долгие годы  чувство духовной близости было неотрывно  от  страстного  физического  влечения. Молодой человек, казалось,  тоже    был     неравнодушен  к  объявившемуся    вдруг   guru*. Теперь яхта «Браво!» постоянно швартовалась на Новинском причале и подолгу простаивала, хотя  желающих прокатиться было предостаточно, но всем зачастую  отказывалось  в ущерб явной прибыли.

      
            _______________________________________________   
            *  guru – учитель, наставник (авт.)


              А он, едва выдавалось свободное от занятий и работы время, уже спешил на прогулку к реке, чтобы вновь насладиться встречей  с Романом,  видеть вживую, ласкать его совершенное, необычайно  податливое  тело, глядеть в его синие глаза, находить в них уверенность и достоинство, пусть даже  преувеличенное для человека другого сословия, и самому беспредельно, до безумства   отдаваться ласкам его удивительно красивых, мужественных рук. Несколько раз он имел возможность позаниматься с Романом музыкой на расположенном в нижнем зале старинного особняка концертном «Стейнвуде». Парень  оказался очень способным, прилежным к обучению, сходу повторял гаммы  и успешно разучивал несколько давнишних романсов, особенно у него выходил «Мой гений, мой ангел, мой друг», написанный ещё в юношестве на стихи Фета. Данное обстоятельство возбуждало чрезвычайно. «Какой же я, в сущности,  счастливец, что мне довелось-таки наяву общаться с этим деревенским божеством!»,  – часто думалось ему во время   аккомпанирования.

 
             Не здесь ли ты лёгкою тенью,
             Мой гений, мой ангел мой друг
             Беседуешь тихо со мною
             И тихо летаешь вокруг?

             И лёгким даришь вдохновеньем,
             И сладкий врачуешь недуг, 
             И тихим даришь сновиденьем,
             Мой гений, мой ангел, мой друг?


              – Чудн`ые стихи. Чувствительные, но разве недуг может быть сладким? И зачем тогда его надо врачевать?  – спросил однажды Роман, закончив исполнение.
 
              – Видишь ли,  когда я сочинял этот романс, я был приблизительно твоего возраста, помоложе. Мне тогда всё время хотелось…

              – Что тебе хотелось?

              – Ну, что обычно постоянно хочется молодым людям в твоём возрасте? Ясно, что… но, родители, воспитатели и учителя  нам это запрещали, считая это болезнью, божьей карой грозили. Тогда мне казалось, что эти стихи удивительно точно соединяют  духовное с физическим, они произвели на меня большое впечатление, и я написал романс.
 
              – Ой, подумаешь!  – рассмеялся Роман, разводя руками,  – И впрямь,  чудн`ые  эти господа, с придурью!  Дрочить запрещали! Да у нас вся деревня дрочит – не тужит! И ничего!..
 
              – А ты-то,  откуда знаешь?

              – Знаю, Петь, не первый  год замужем,  – покатился  со смеху парень, обнимая его за плечи.

              – А как же заповеди?

              – Нет такой заповеди, чтоб в удовольствии себе отказывать!
 
              – Но, ведь, грех это…

              – Грех – это совсем другое, Петя. Это, когда ты постоянно врёшь, воруешь и взятки берёшь. Об этом, кажись, в библии так и написано, а о том, что не предаваться любовным утехам,  там не сказано.
 
              – Как же? А «Не прелюбодействуй…», например?

              – Так, то с бабами, да  девками, и то под вопросом,  – зашептал он заговорщицки в ухо,  – Найди мне хоть одну тётку, которая даже в мыслях  не  хотела  б  меня погладить! А  мы –  мы  же  мужики,  нам не то, что с бабами там…  а меж собою-то  вообще всё можно.
 
              – Ты, Рома, дик, как вепрь, честное слово…

              Между тем, и собственное сочинительство  пошло  на лад. Обозначилось, наконец, продолжение третьей симфонии, в которой он окончательно решил отобразить своё condition triste*, развеяв  эту тему чем-то мужиковатым, прямолинейным,  какой  бывает иной раз простонародная  шутка, возможно  даже грубоватым,  но,  вместе с тем, душевным, лёгким  и изящным,  – словом, тем,  к чему  вдруг подвигло  восприятие Романа.  Теперь индивидуальная  творческая работа уже не казалась столь бесполезной: «Народ поймёт, обязательно поймёт меня как автора хорошей музыки. Мы ещё покажем этой  l'establishment musical, где раки зимуют!»

              – Ты где пропадаешь, Петя? Давно тебя не видно, не заходишь, не жалуешь своим вниманием… Tout ca va ?**  – накинулся на него с какой-то  даже  агрессией  в  голосе  Рубинштейн,  встретив однажды в коридоре после занятий.


 
              _________________________________________________________
                *грустное состояние (франц.)
                **  Всё в порядке? (франц.)

 
              – Да, всё нормально, Николя. Просто, я тут взялся заканчивать свою   третью…  и особенно не стремлюсь ни с кем встречаться. Одновременно и  всех избавляю от своих нудных визитов, – ответил  он, не желая кому-либо  раскрывать свои интимные  похождения.
 
              Рубинштейн одарил его своим дотошным взглядом и, прищурившись,  без улыбки спросил:

              – Опять готовишь нечто гениальное?
 
              – Стараюсь…
 
              – Мы едем в Париж, ты знаешь?

              – Когда?
 
              – Да вот, каникулы закончатся…  Я завтра на дирекции объявлю.
 
              – Опять склоки пойдут, кому, когда ехать.
 
              – Не относи на свой счёт, Петя, всё равно все привыкли, что без тебя в поездках не обойтись.
 
              Он собрался было раскланяться, но Рубинштейн остановил его:

              – Погодь, mon ami*,  – отвёл в сторону,  – А  что твоя третья симфония  не будет готова к осени? Устроим премьеру в Париже…

              «Ух, и хваток же этот библейский люд!  – подумалось без злобы  – Сам не ведаю, закончу ли скоро, и закончу ли вообще,  а он уж планы строит!»

              – Коля, не могу ничего сказать! Это не от меня зависит, а от того  Пегаса, что нашего брата  кучеров, известно, не слушает.
 
              – Ой ли!?  – рассмеялся Рубинштейн.
 
              «Знает? Не знает? Доложили уже?» – мелькнуло в голове. Давеча преподаватель сольфеджио, из «молодых, да ранних»,  застукал его на улице в самое неподходящее время,  когда он флиртовал с одним из кучеров, работающих при консерватории. Собственно, ничего

 
       _________________________________________________________
         * друг мой    (франц.)
 
               
особенного не случилось  –  с симпатичным Сашкой  всегда можно было   поболтать   попусту,   однако,     пара   вольных   фраз,   как показалось,  до  постороннего слуха,  всё ж,   долетела.   «Впрочем,  – подумал он тут же,  –  Николя не из  тех, кто зубоскалит в музыкальном свете, не питает ненависти  к «бугрофилам»  и  способен многое пропускать мимо ушей, особенно если это касается дружеского круга. В самом деле, может, попробовать  представить ему  Романа в качестве своего protege*?».
 
              – А что, Коля, не хочешь ли ты со мною  вместе  посетить в воскресенье, на Троицын день,  один  сельский праздник с хороводами и представленьем, а?  – спросил он, изучая завитушки на залысинах своего патрона,  – Хочу тебя познакомить  с одним молодым дарованием.   Может, Саня  докатит нас на своих пегасах, а мы как раз и оценим его способности укрощать вдохновение?
 
              – Далеко ли?
 
              – Да рядом тут,  до Филей. Деревенька Кунцово. Там и церковь есть, Знамения Богородицы – заодно приобщимся, так сказать,  а?
 
              Рубинштейн чуть помедлил с ответом, разминая руки, но потом сказал:

              – Я вечером  приглашён  в Собрание**,  хотя  могу  и задержаться, конечно…   Поехали!  А что ж это за дарованье такое, которым ты хочешь меня удивить?

              – Увидишь.



 
              Поутру в воскресенье, забравшись  на старенький фаэтон, не один год  верой и правдой служивший  дирекции музыкального  учебного заведения, они отправились в путь. Было тихое-тихое июньское утро, на улицах – ни души.  Ни  на Арбате, ни на заставе Дорогомиловской даже не просыпались ещё, розовое солнце едва скользило над башенками бывшей  кордегардии, слабо отблёскивая на гербах.  Только возле Богоявленского собора ощущалось лёгкое оживление, церковники  и прихожане, готовясь  к утренней службе, несли зелёные ветви,  украшали ими парадный двор и крыльцо, нищие у ограды  присматривали  места.  За глухими заборами и закрытыми ставнями спали праведным сном  пригороды, лишь петухи во всё 


        _________________________________________________________
          *  пользующийся покровительством (франц.)
          ** Дворянское собрание   (авт.)
 

горло приветствовали рассвет. На балконе одного мезонина миловидная  брюнетка  в белом платье, в накинутом  на  плечи  бежевом  домино поправляла  ветви буйно  цветущей сирени. «Какая идиллия! – мысленно восхитился он, оглядываясь,  –  Будто  в галерее на картине писано!».  Всю дорогу Николя рассказывал о прежних  своих похождениях в высшем свете, как выигрывал у бывшего хозяина Кунцевского имения  в преферанс, будучи ещё в Петербурге, и как его тогда за невоздержанность к карточной игре погнали из-за стола.
 
              – А об  этом… этом… Сапоженкове  я, признаться, ничего  не  ведаю. Но, будем знакомы, бог даст!
 
              – Они нас не приглашали, mon cher*. Имей в виду, что мы инкогнито.

              – Окстись, Петя, когда такое было, что нас не замечали!  – шутил патрон.
 
              Долетели за полчаса. У мазиловского пруда Сашок остановил коляску, чтобы напоить лошадей.  Окрестные деревни в туманной дымке едва пробуждались.  Соловьи  трещали на всю округу, на дальнем берегу  в усадьбах изредка лаяли собаки, да какие-то крестьянки с коромыслами, смеясь и судача на пару,  спешили  за водой  к мосткам.  Решено было пройтись до поместья пешком, оставив кучера на попечение здешнего  люда.
 
              Рубинштейн немедленно принялся приставать с расспросами о ещё незаконченном, сыром,  но уже состоящем  в его мысленных  планах, следовательно,  и в планах дирекции.
   
              – Скажи, Петя, а что, всё-таки, тебя  подвигло к написанию «Кузнеца Вакулы»?

              – Токмо лишь почтение  к приснопамятной её высочеству Великой княгине Елене Павловне.
 
              – Нет, ты мне правду скажи.

              – А что, почтение к членам императорской фамилии не является правдой? От тебя ли я это слышу, Николя?
 
              – Не ёрничай, Петь.  Что ты, в самом деле? Я тебя об истинных причинах спрашиваю, а ты...
 

          _________________________________________________________
          * мой дорогой (франц.)



              – Ne se froisser pas, Nikolya, j'ai plaisante*  Гоголь же мистик, и я тоже.  Просто, когда я однажды перечитывал «Ночь перед Рождеством», мне  было одновременно и жутко и смешно. А было это как раз на Украине, у сестры с мужем в имении. Там много поют, знаешь ли,  по вечерам.   Ну,  я и решил использовать тамошние мотивы, попробовать связать их с этим фантастическим сюжетом. Думаю, что Николай Васильевич, будь он жив, наверняка бы не одобрил. А уж про то, что при дворе теперь  тают от украинских песен и гопаков, я вообще не знал – это чистое совпадение. Я ж говорю – мистика!
 
              – Да, Петя, видишь как судьба тебе  благоволит, а ты от неё шарахаешься, – назидательно произнёс Рубинштейн.
 
              – Я?! От судьбы своей шарахаюсь? Как это?..

              – А так, дорогой мой,  – воодушевился патрон,  – Думаешь просто было устроить постановку «Опричника», и  в Мариинском, и здесь  в Большом? Подвинуть могуч-кучкистов  с их провластным  «Годуновым»  и  вставить в репертуар тебя, ton talent jeune** ? Надо ковать железо-то, пока горячо.  Пока ещё разброд и шатания в руководстве императорских театров, а при дворе жалуют кобзарей.  Ведь, директор Гедеонов подал, наконец, в отставку, знаешь?

              – Нет, откуда мне? И неохоч я, особо, до этих интриг.
 
              – Ну да! Нам, гусарам, конечно, всё равно, с кем полки воюют, лишь бы баб на постое лапать!..  Ты уж прости, Петь, за мою настырность, но, ежели  взялся за «Кузнеца Вакулу», будь добр его завершить.  И пару готовых сцен мы всё-таки прогоним на выпускном вечере, я и Карл Карлыча уже пригласил, чтоб при подаче заявки на постановку, он имел о ней определённое  представление.
 
              Если б всё это говорил не Николя, умевший виртуозно играть на фортепиано и гениально дирижировать оркестром, он наверняка бы обиделся. Но, у Николя был ещё один талант, он умел «вращаться»


             _________________________________________________________
             * Не обижайся, Николя, я пошутил. (франц.)
             ** твоё молодое дарование (франц.)


в высших кругах  и убеждать влиятельных людей. Конечно, надо отдать должное его успехам в данной  сфере, ведь  не каждому крещёному еврею средь толп русофобов  и русофилов  всех мастей, чинов и званий  удалось бы  поднять Русское музыкальное общество и Московскую консерваторию.  Поэтому, сказанное Рубинштейном в эмоциональном тоне, его не обидело, а очень впечатлило, особенно, что касалось судьбы.  «И впрямь, если б ни Николя, с которым случай  свёл меня с десяток лет  назад в Петербурге, где посчастливилось учиться   фортепиано у его брата, Антона, чёрта с два бы я занимал теперь ведущую роль в консерватории, а давал бы уроки музыки где-нибудь на выселках!» И теперь, глядя на кресты Знаменской церкви, возвышавшейся над кронами берёз, он вдруг очень остро почувствовал, что признание  данного ему таланта от него самого абсолютно  не зависит, а подвластно оно  чему-то высшему, какому-то фатуму, судьбе, Богу...  кому угодно, только не ему как автору музыки. Не в силах он ведать, когда и в чём проявится это признание, может быть, и за пределами его жизни! «Безусловно, надо помогать друг другу, вот  как Николя мне, как я Роману. Впрочем, и это тоже никому не гарантирует никакого успеха».
 
              Он с нежностью  положил ладонь на плечо патрона и сказал шутливо, вздохнув:

              – Конечно, конечно, Коля. Мы обязательно продемонстрируем и  Карл Карлычу, и ещё кому нужно все наши неуёмные способности, лояльность, и вообще кузькину мать в образе Солохи, Вакулиной мамаши. Каково, а? Думаю, они непременно поймут…
 
              Они вошли в парк через боковую калитку и сразу направились к пруду.  Рассекаемый  окрепшими  солнечными  лучами, утренний туман над водой постепенно рассеивался, клубясь в зарослях  прибрежных кустов,  он  оседал росой на молодых листьях и   усыпанной незабудками взросшей траве, собирался  каплями   на свежеокрашенных  поверхностях  скамей и беседок.  Со стороны  садов доносился одуряющий запах цветущих яблонь.  Было безлюдно, но дворники уже  мели и без того безупречные  аллеи, дворовые парни и девушки  развешивали на стволах старинных  лип праздничные гирлянды.

              – Кажется, мы слишком рано приехали. Чёрт, можно ошалеть  от этих трелей!  Куда ты меня ведёшь, Петя? Не в соловьиный рай, нет?  – полюбопытствовал Рубинштейн.
 
              – Я тебе другую птицу покажу, mon ami, не менее прекрасную. Разве что, не поёт… – рассмеялся он  в ответ. План был такой – полюбоваться  на пруду лебедем, а там и Романа где-нибудь отыскать.

              Однако разыскивать парня  по всему парку  не пришлось. Едва они вышли к пруду, как обнаружили его на берегу за любопытным занятием: обхватив Си-минора  руками, он уговаривал птицу залезть в большую плетёную клетку.
 
              – Ну, давай, Симор, полезай  же!  Да не бойся ты, дурачок,  я ж тебя не на кухню – к реке снесу…

              Лебедь упирался, усердно  перебирал лапами песок, шипел и норовил ущипнуть хозяина обмотанным бичевой клювом.  Наконец, Роману удалось пленить своего питомца, захлопнув клетку.
 
              – Признаться ловко ты его окрутил, братец!  – восхитился Рубинштейн,  – Как ты его величаешь? Симор? Что за странное имя такое?

              Роман вскочил с травы и вежливо поклонился:

              – Здравствуйте!  Симор – это Си-минор, музыкальная тональность,  потому  так звать короче.
 
              Было вновь и вновь удивительно наблюдать за поведением Романа, любоваться его природным изяществом  и  всею душой воспринимать  наивную простоту общения с ним, которой так не хватало с другими! При виде незнакомого ему Рубинштейна парень  нисколько не смутился, а был как обычно улыбчив,  приветлив и естественен.

              – Николай Григорьевич, позволь тебе представить Романа Акинфеева, моего юного protege. В отличие от своего питомца, он прекрасно поёт и танцует, играет на музыкальных инструментах и в драматических спектаклях. Только вот, жалко,  летать не умеет. Но, это дело поправимое, не так ли?
 
              – Это мы ещё посмотрим, можно ли, нет пришить ему крылья,  – с иронией произнёс Рубинштейн, потянувшись в карман  за портсигаром, –  и не факт, ведь, что полетит!  В каких же драматических спектаклях вы участвуете, молодой человек?

              – А приходите, увидите сегодня. Мы  играем «Недоросля», по Фонвизину. Милости просим, в два часа начало, –  поспешно ответил Роман, словно боясь, чтобы кто-то прежде узнал о его «заглавной»  роли Митрофанушки,  – А я хочу сейчас отпустить Симора, он оклемался уже.  Не то, вечером тут фейерверк  устраивать будут, ему  опасно тут оставаться. Хотите, вместе пойдём?
 
              Они согласились. Парень довольно  легко вскинул на плечо пудовую  клетку с лебедем и, в секунды удержав  равновесие, на крепких ногах отправился вперёд.

              – Роман! – окликнул его Рубинштейн,  – Не  уронишь? Может, помочь?
 
              – Авось не уроню! Подымать труднее было… Будьте рядом на случай, для страховки…
 
              Но  помощь не понадобилась, хоть спуск и был достаточно  крут, небезопасен. Роман справлялся с тяжёлой ношей истинно как Атлант с небосводом.
 
              Внизу, за светлой  зеленью оврага,  холодной сталью  уже сверкала поверхность  реки. В  кустах сновали, трещали на все лады птицы. Этот многоголосый шум  в изумрудной чаще берегового обрыва  неожиданно  показался ему  загадочным,  тревожным, между тем как  вокруг решительно  ничего не менялось: и тот же парк, и те же стволы  вековых лип  на склонах, подёрнутые  кустами орешника, и те же блики солнца на зелёной  траве.  Только неспокойно  стало на сердце  от соловьиных песен, зыбких теней, мерных гуков отдалённой кукушки, постоянного шарканья  в  таинственных  кустах вездесущих соек и скворцов.  «Обманчив этот мир – творенье Бога, коварный и безжалостный кошмар»…

              – Ты знаешь, Петь, покойный ныне бывший хозяин сего имения  много всяких баек и историй сказывал в петербургском свете, – говорил тем временем Рубинштейн, спускаясь впереди по крутой лестнице, – семейство батюшки его, Александра Львовича, переживало в здешних местах нашествие Наполеона в восемьсот  двенадцатом году, ну и готовились к битве, покуда Москву не сдали тогда французам…  все ценности отсюда собрали,  свезли  куда-то, в Мал Ярославец, что ли – куда-то  в те края…   прощались со своими пенатами, словом.   Думали,  что сраженье под Москвой дадут. А сраженье-то, как раз, не здесь –   под Мал Ярославцем  дали!  То есть, получилось, что сами под пули французские  ехали, представляешь? Уцелели они только чудом, по чистой случайности.  А давеча  в Париже с одним ветераном той войны – тоже корсиканцем, кстати – я имел честь беседовать.    Старику  уже  лет  восемьдесят,  а в то время  служил  он  при командовании  Мюрата, будучи  ещё пацаном. Так он говорит, в штабе боялись как огня сражения  в этих местах, ибо опасались, что русские могут скинуть армию с этих вот гор, в реке потопить…  Таковы были у них настроения после Бородина…  Как думаешь, Петя, разбили бы мы французов под Москвой?
 
              – Как, ведь, у нас говорят: знать, где упадёшь, соломки б подстелил… – меланхолично отозвался он, – но, упирались мы тут дико, судя по всему, от французов-то.   Tu as raison semble-t-il, le monde est gouverne  par le fatum*
 
              –   И я о том же, Петя. Судьба  не так часто  благоволит не только целым нациям, но и людям, каждому в отдельности.   Она во  много раз чаще  коварной бывает. Вот у нас, к примеру,  у музыкантов и артистов,  сколько у нас талантливых да способных, а ведь не каждому фортуна выдаётся. Ровно как в карточной игре, mon cher, ей богу!  Безусловно, это надо ценить.   А  чтоб двоим-то  сразу,   таким как мы с тобой – и подавно!
 
              Тут он стал расхваливать патрону способности Романа, пользуясь тем, что парень ушёл вперёд и не слышит. Впрочем, с осторожностью, без  непомерных  восторгов, со сдержанными эпитетами,  так чтобы Рубинштейн не заподозрил  в этом рассказе  ничего субъективного, тем более личного.
 
              – Ей богу, Николя, я бы его взял даже к себе, чтоб подучить. Может, вместо Алёши на семь рублей жалования, а, может, и вместе с ним – но, денег-то нет, как ни крути…  – подытожил он, когда они вышли, наконец, к берегу.
 
              – Ты хочешь, чтобы мы его за счёт пожертвований учили? Все средства и места расписаны, Петя, и на следующий год тоже,  – произнёс патрон  сухо,  – Но, ежели ты так уж загорелся –  попробуй, найди сам для него филантропа, тогда и место отыщется, я думаю.
 
              В самый раз бы  оскорбиться, однако он тут же подумал, что в данной ситуации  лучше уж говорящий правду  Рубинштейн  с его еврейской прижимистостью, чем кто-либо другой, более сговорчивый и расточительный, но не очень-то верный своему слову. Обнадёживать попусту Романа, очень  способного парня, совсем  не хотелось.
 

       _________________________________________________________
       * Мне кажется, ты прав. Какой-то рок правит нашим миром.(франц.)



              Пройдя вдоль реки влево, они наткнулись на стаю лебедей, облюбовавших в прибрежных камышах  песчаный  плёс. При  виде людей те, что были на берегу,  вперевалку, неуклюже  шлёпая чёрными лапами по песку, поспешно ретировались в воду. Было что-то беззащитное и трогательное во всех их движениях, в режущих слух беспорядочных кликах.
 
              Роман опустил клетку с птицей  на травянистый обрыв.
 
              – Ну, с Богом, Симор! Давай, к своим! – напутствовал лебедя парень, осторожно разматывая ему клюв, – Истинно, я тебе добра хотел, малыш. Так пусть же сотни  будут на твоём пути таких,  как я!  Берегись токмо  охотников, за три версты их облетай!
 
              С этими словами парень открыл  крышку,  отрезал  садовыми ножницами  стенки плетёной клетки, и  Си-минор  оказался на свободе. Ползком, осторожно перебирая ластами песок, лебедь  направился к воде, коснулся её,  вытянув вперёд шею,  словно ещё  сомневался, что река настоящая, а воля, наконец-то, настала. «Любопытство домашнего кота,  ей богу! Вот-вот дёру даст!»  Однако Си-минор издал победный клик,  встряхнулся,  раскинул  в сажень* свои крылья, взмахнул ими и, окутанный бриллиантами  брызг, ушёл  в воду.  Лебединая стая раздалась,  дружно приветствуя  его громкими призывными  кликами. А он, сжавшись в один мощнейший комок, выпростав  шею, всё новыми и новыми  частыми взмахами  бесстрашно  бросал  себя над водной поверхностью,  бежал по ней размашисто, уверенно, стремительно, – и  он  вдруг  влетел! Взлетел!!  Вслед  за ним с невероятным шумом поднялась и  вся стая! С десяток–больше  прекрасных белых птиц, взмывая  всё выше и выше,  сделали над рекой  победный  круг и скрылись из виду за тенью Крылатских холмов. Вот это был салют! Удивительный, потрясающий салют – всем фейерверкам в пору!

           ________________________________________________
              * сажень – чуть больше двух метров (авт.)







3

              На спектакль народу собралось множество. Трибуны были заполнены до отказа.  Люди  стояли в проходе возведённого  на днях  амфитеатра, сидели на лавках в маленьком партере, а молодёжь даже облюбовала ветки ближайших деревьев, что покрепче да пораскидистей.
 
              Судя   по   всему, приглашения рассылались   широко   и   без     особых  преференций.  Зрители совершенно разные:  здесь были и солидные дамы, щеголявшие разноцветными  модными  зонтиками, шлейфами,  шляпками,  и представительные  мужчины   в   сюртуках,  мундирах,  при  наградах и знаках различия. Но, больше всего было простого люда, деревенских баб и мужиков в светлых праздничных одеждах, парней и девушек с цветами,  венками на голове; полно детей, шмыгавших туда-сюда в поисках подходящего  места.
 
              Николя был прав: его тут же узнали. Сразу подскочила какая-то мадемуазель в  розовом турнюре* с таким же, розовым, зонтом. Взор её искрился.
 
              – Скажите, это не вы случайно господин Рубинштейн, знаменитый пианист?  – полюбопытствовала она, нарочито  вращая зонтик у себя за спиной.
 
              – Ну вот, я ж тебе говорил…  –  пробормотал патрон,  – Я, мадемуазель. Я  тот самый пианист! С кем имею честь?

              – Я Лиза Сапоженкова, дочь Льва Кирилловича, владельца имения, –  улыбнулась  девушка и восторженно добавила:  – Ваша большая поклонница!
   
              – Mon compagnon,  monsieur Peter Chaikovskij, le compositeur  jeune** ,  – сказал  Рубинштейн.
 
              – Очень приятно, мадемуазель,  Чайковский Пётр Ильич.

              У неё была слабая рука с липкими пальцами, на мизинце блистал маленький рубин,  улыбка настолько открытая, что оказывались  видны редкие зубы.

              – Я  непременно бываю на всех ваших концертах, – между тем говорила она, обращаясь к Николя, пожирая его глазами, – Мне очень  нравится  в  вашем  исполнении   и   Моцарт,   и    Бетховен, и всё, всё, всё …  Подождите, я вас представлю мам`а, батюшка чуть позже будет…
 

        ________________________________________________
        * турнюр – покрой женского платья (авт.)
** Мой спутник, господин Пётр Чайковский, молодой композитор. (франц.)
 

              Лиза устремилась в толпу и тотчас вернулась, сопровождаемая   дородной  дамой  в модном  белом платье со шлейфом.  Круглое лицо дамы  оттеняла    широкая  белая  шляпа, обильно украшенная  перьями    так, что поначалу  не угадывалось ни характерных черт его, ни выражения глаз.
 
              – Oh, monsieur Rubinshtejn , pourquoi vous  n'avez  pas informes de votre arrivee?*  – учтиво  приветствовала она знаменитого музыканта   низким голосом, свойственным обычно доморощенным, грубоватым и властным     русским   lady**,   – Мы бы вас встретили, сопроводили, напоили бы чаем с эклерами?
 
              – Анна Петровна.

              Отвечая на очередное  presentation*** от Николя, он поцеловал её белейшую лайковую перчатку.

              – Bonjour, madame!  Чайковский Пётр Ильич.
 
              – А вас  мы знаем не так хорошо, как хотелось бы, – произнесла хозяйка имения также, по-французски, взглянув на него несколько холодно, но приветливо,  –   Я слышала  о вашем «Опричнике» много лестного.  Надеюсь, после  представления  вы и monsieur Rubinshtejn   не откажете сегодня в визите к нам с Львом Кирилловичем?
 
              – Bien sur, madame, nous considererons pour l'honneur****…

              Им отвели наиболее подходящие места в партере, насколько это было возможно при текущем «аншлаге», образовавшемся из-за   большого  скоплении народа. Лизе, кажется, было велено состоять при знаменитом госте и  сопровождающем  его «le compositeur  jeune» неотлучно.  Она   вместе с каким-то пареньком  оказывалась всё время на глазах –  стоило лишь  повернуть голову, а она уж тут как тут, улыбается!


 
                 * О, г-н Рубинштейн,  отчего же вы не информировали нас о своём приезде? (франц.)
        ** представление (франц.)
        *** В 60-х, 70-х  годах 19 века в Россию постепенно входил и английский стиль (авт.)
         ****  Конечно, мадам, сочтём  за честь… (франц).



              Спектакль начался с небольшим опозданием. К публике со  вступительным словом вышел сам хозяин, г-н Сапоженков, предприниматель и промышленник.  Этот толстый господин с широкой седеющей бородой, чёрными  навыкате  глазами,  одетый  несколько небрежно, но очень дорого,  сдержанным голоском невнятно и тихо поздравил всех с праздником, выразив надежду, что «нынешняя постановка не только всем от мала до велика понравится, а будет настоящим примером истинно народного творчества, праздником талантов, коими так славится  земля  русская». Несмотря на блёклый тон, речь хозяина  была встречена дружными аплодисментами, свистом и подбрасыванием вверх головных уборов –  видимо, зрители из  местных с большим нетерпением ждали появления  на сцене своих чад и домочадцев.
 
              Как только открылся  занавес, и началась первая сцена,  он уже не упускал Романа из виду. Парень преобразился чрезвычайно.  Глаза перестали лучиться хватким умом,  уверенность, осмысленность,  природное  изящество  и  откровенная  ирония, обычно  присущие ему в жизни,  исчезли бесследно. Их место заняли неуклюжее самодовольство, наглость, тупость и трусость изображаемого персонажа, которые юный артист выражал  так комично, столь ярко,  что зрители, не переставая, покатывались со смеху. Это перевоплощение было поразительным, нигде  прежде он не наблюдал подобной игры!  И вдруг он почувствовал  исключительно  личное:  что никто другой,  только он  знает, какой есть Роман на самом деле, и никто в мире никогда – именно так, как доводится  теперь ему –  не  был и не будет способен понять, осознать душой всю глубину таланта этого деревенского  парня; и он станет  последним подлецом, если не вытянет в люди, не предоставит своему молодому другу  возможность  учиться,  развивать свои способности.  Он вдруг осознал, как не на шутку влюбился, и теперь с Романом  его соединяют тысячи невидимых нитей. Это было похоже на помешательство – он не раз испытывал подобное; и каждый раз, когда прекрасное, пленительное чувство  исчезало, оставляя в душе глубокие, долго незаживающие раны, способные привести к нервным срывам и физическому истощению, –  каждый раз он клялся сам себе в том, что подобного насилия над собой никогда, никогда больше не допустит, истинно ст`оит поберечь себя,  не отдаваться  больше  без остатка всё новым и новым знакомствам. Так было и после разрыва с Лёшей Апухтиным, и в отношениях с Володей  Шаловским, и вообще всегда, когда он влюблялся. Но всякий раз подобное повторялось, и повторялось с удвоенной силой. Несомненно, это был рок, фатум, ведущий его по жизни,  сопротивляться  которому всегда  немыслимо!   



              По окончании спектакля Лиза и молодой человек, оказавшийся её братом, Павлом, повели их в дом.  Гости собирались в угловой столовой на втором этаже, где был устроен буфет,  и смежном с нею большом зале, где стоял «Беккер».  Общая  атмосфера  казалась терпимой, однако, чуть натянутой.  Несколько дам шушукались, расположившись на диване и в креслах, в то время как мужчины разговаривали стоя, с бокалами в руках, группа из молодых людей и девушек мило беседовали возле камина, местный батюшка в рясе, без головного убора рассматривал вкусности на столе,  – всего набиралось человек тридцать, не больше.
 
              С лёгким шелестом  возникла Анна Петровна,  будто фея из воздуха.
 
              – Господа! А это наши уважаемые гости,  monsieur  Рубинштейн Николай Григорьевич, выдающийся пианист, руководитель Московского музыкального общества, и monsieur Чайковский Пётр Ильич, молодой талантливый композитор, автор недавно нашумевшей оперы «Опричник». Прошу любить и жаловать!
   
              Monsieur Сапоженков, отделившись от компании мужчин у окна, навалился на них тёмной тучей. От него исходил тягостный  запах табака и терпких духов.

              – А-а-а!! Кто к нам приехал! Мы вас ждали, уважаемые! Милости просим к нам в провинцию! Рады, безумно рады вас видеть! Надеемся, что концерт сегодня будет отменный! – восклицал он, тиская за плечи и пожимая руки  вновь прибывшим  гостям, словно бы уже  давно с ними знакомый.  Ладошка у него была как грелка, горячая и пухлая.
 
              «Ещё чуть-чуть, и от подобной фамильярности  станет  мерзко, захочется исчезнуть, скрыться навсегда. У  этих купцов, кажется, в традиции обращаться с артистами как с чернью, похоже, разницы между  ними и собственной прислугой они  не видят.  Главное, что уйти отсюда  вежливо уже невозможно, иначе, с самого начала надо было  отказаться».
 
              Однако  Николя  нисколько  не  смутило  подобное  обращение, он  с лёгкостью   принял  этот   mauvais ton*,   шутил  со  всеми  напропалую, искрил    анекдотами, –  стал  чуть   ни   душой  местной   компании. «Счастливец! Мне б такие таланты…»


        _______________________________________________________
        * дурная манера (франц.)



              Одна из дам в малиновом платье с сапфиром на шее подошла и  представилась Авдотьей Фёдоровной, вдовой проживавшего по соседству  крупного финансиста.
 
              – Скажите, Пётр Ильич, правда, что вы написали арию Всеволжского в «Опричнике» специально для Корсова, а он недоволен?  – спросила она, растягивая в миловидной улыбке  чуть подведённые помадой губы.
 
              – У Корсова бас, а я вообще-то писал арию для басового баритона, чтобы не так  зловеще казалось.
 
              – О-о-о! Как можно, monsieur Чайковский, вам, композитору,  подстраиваться под каких-то там певцов!  – захныкала  она и сочувственно положила ладонь ему на рукав,  – На вашем месте я бы никогда не пошла на этот сговор.
 
              – Vous ne dites pas, madame*, – рассмеялся он в ответ,  – Нам в творчестве  всё мешают то певцы, то танцоры, то клоуны!
 
              Авдотья Фёдоровна повела знакомить его с местным обществом, и началось:  «Здавствуйте!» – «Bonjour!», – «Бесконечно рад знакомству с вами» – «Мне тоже очень приятно!»,  – «Слышала вашу увертюру «Ромео и Джульетта» по трагедии Шекспира. Грандиозно!» – «Правда? Спасибо.  Я очень рад…»,  – «Позвольте выразить своё почтение…» – «Я тоже очень признателен…»  и так далее, и тому подобное.
 
              – А вы нам сыграете что-нибудь? – спросила одна веснушчатая  юная барышня, смутившись от его взгляда. Тут же отовсюду послышалось «Сыграйте, сыграйте нам, Пётр Ильич! Очень вас просим…»

              – Николай Григорьич сыграет, у него лучше получается,  – произнёс он во всеуслышание.
 
              – Извольте, господа!  – отозвался Рубинштейн из противоположного угла зала, – Но, только, если Пётр Ильич вслед за мною обещает  поделиться с нами своим потрясающим ноктюрном, который  я однажды украдкой  подслушал, нежданно наведавшись к нему в гости – идёт?

              «Ноктюрн   до   диез  минор,  написанный   в   Ницце   для   Володи Шаловского.   Его   действительно   услышал  однажды Николя, причём  совершенно   случайно.  Но,  почему минор?   Опять минор. Что в  этих стенах    такого,    что     связывает     меня    то   со    светлой,   то  с трагической  грустью?  Боже,  как   вырваться  из    этой   западни?!»


           ______________________________________________________
           * Не говорите, мадам  (франц.)

 
             – Хорошо, господа, я сыграю. С надеждой, впрочем,  что вы не заснёте от  скуки, – и, он тут же себе загадал, что если Рубинштейн сейчас начнёт с чего-нибудь грустного, или – не дай бог – лирического, то ничего из его затеи с Романом не выйдет.

             Но, Николя сел за «Беккер» и, чуть импровизируя, принялся виртуозно  греметь бравурные полонезы Шопена, а закончил  совершенно очаровательной «Колыбельной» ре-бемоль мажор. Данное обстоятельство вселило некоторую надежду на успех.
 
             Гости были в восторге, долго аплодировали, не позволяя Рубинштейну даже отойти от рояля. В самый разгар овации в зале появился Роман с подносом, сплошь уставленном бокалами, полными шампанским. Улыбчивый,  в официантской жилетке он больше походил на  артиста цирка, явившего взору изумлённой  публики ловкий  фокус. «Зачем ты здесь? И, хоть наряд этот явно тебе к лицу, почему именно ты в качестве официанта? Пристало ли тебе, Рома?  Тебе б сегодня   цветы принимать и аплодисменты, а не обслуживать барских  гостей».
 
             Между тем, хозяйка дома явно не оценила  изящество молодого человека, как, видимо, и таланты.
   
             – Я говорила тебе розовое брют, а ты,  болван,  что принёс?..  – цедила парню  сквозь зубы стоявшая как раз неподалёку от  входа в зал  Анна Петровна, в точности повторив и просторечие, и манеры госпожи Простаковой из давешнего «Недоросля».
 
             – Брют не откупорить никак… – бросил  ей  наскоро  в ответ Роман и начал обносить гостей. Суждено было лишь незаметно подмигнуть ему в качестве сочувствия и поддержки.

             – Господа! – обратился к присутствующим хозяин дома, взяв свой бокал, –  Прежде чем месье Чайковский выполнит своё обещание и сыграет нам, я хотел бы сказать несколько слов. Я хотел бы вас всех поблагодарить за то, что нашли время посетить мой дом  в сегодняшний праздник. Мы с Анной Петровной всегда рады гостям. Народ наш простой и гостеприимный, и очень талантливый,  всегда щедро делится своими  способностями к искусству. Надеюсь, вы смогли сегодня убедиться в этом, и ещё убедитесь вполне, ибо программа праздника отнюдь не закончена. И дети наши (он нежно обнял стоящую рядом Лизу) успешно впитывают всю эту красоту, всё  талантливое, всё выдающееся, всё русское, что их окружает. Что касается нас, людей состоятельных, мы обязаны материально поддерживать национальное искусство, и всех, кто достоин его представлять.  Поэтому я предлагаю тост за меценатство и за его исключительную роль в отечественной культуре! За наши выдающиеся таланты, способные покорить весь мир!
 
             По залу прошёл одобрительный гул, и гости стали чокаться. Рубинштейн со своим бокалом обошёл, кажется,  всех  и  каждому сказал спасибо.
 
             – А теперь, месье Чайковский, прошу вас к роялю!  – объявил г-н  Сапоженков.
 
             Воодушевлённый речью хозяина дома, отставив свой недопитый бокал, он направился к знакомому «Беккеру»  и  сыграл по памяти то, что анонсировал   Рубинштейн.  Лёгкий  и  грустный,  ноктюрн до диез минор, написанный по дороге из Ниццы,  был  под стать теперешнему настроению  и  получился без запинки.  Слушателям   понравилось,  попросили ещё. Он ещё сыграл каприччо, которое всегда имел в виду, на случай,  если придётся  исполнять свои сочинения публично, а также вальс-скерцо. Это был едва ли ни  весь его «арсенал» для выступлений, однако гости  активно хлопали, и  не унималась. «Всё. Надо откланяться и уходить, чтоб не опозориться»  –  мелькнуло в голове, и тут его внимание  в дальнем углу возле окна снова привлёк Роман.   Рослый, эффектный,  перекинув  официантскую салфетку через плечо,  парень, как и все в зале,  громко рукоплескал с неподдельным восторгом в глазах.
 
             –  Спасибо, господа. Я очень польщён вашим вниманием! Право же, очень неожиданно для меня.  Но,  я хочу и Льву Кирилловичу, и всем вам  тоже преподнести небольшой сюрприз. Вон стоит у окна Роман Акинфеев, официант – очень талантливый молодой человек, отлично исполнивший роль Митрофанушки в сегодняшнем спектакле. Но, быть официантом – не его призвание. Скажу вам по секрету, что как преподаватель московской консерватории я уже занимался с ним музыкой  и знаю, что он не только может отлично играть на сцене, но и хорошо танцевать,  и прекрасно петь.  И вы убедитесь в этом, потому что сейчас вместе с ним, одним из тех молодых и талантливых, о которых вот только-только так искренно,  с таким красноречием  упоминал Лев Кириллович, мы исполним мой старый  романс на стихи Фета «Мой гений». Прошу…

             Все обратились лицом к Роману, который тут же оставил свой дурацкий поднос, снял с плеча салфетку, и скромно поклонился. По залу пошёл одобрительный гул, раздались аплодисменты, особенно с той стороны, где собралась молодёжь. Рубинштейн куда-то пропал. Остальные же хлопали, но, кажется, без энтузиазма. Подумалось, что реформу более чем пятнадцатилетней давности о вольности крестьянству зрелая публика ещё не переварила, потому и не готова внутренне  к разным неожиданностям, ведь прежде  всем дворовым  и благодетелем, и судьёй  был лишь  хозяин, а не пришлый человек, тем более музыкант.
 
             Но, Рома всех очаровал.  Он не только проникновенно исполнил «Мой гений…»  так, что, в общем,  и  спевки-то  особенно  не потребовалось,  а по окончании под общие возгласы одобрения  нежданно   грянул «Коробейников»,   и  пришлось подбирать аккорды. От голоса его звенели стёкла, дрожало вино в бокалах, казалось, было слышно во всех окрестностях. Словом, присутствовавшие в зале  пребывали в совершенном восторге, только Анна Петровна хлопала с суровым выражением лица, поджав  губы.
 
             – Ты прав, Петя.  Парня надо учить,  – задумчиво произнёс  Николя, когда попрощавшись с гостями, они, отправились искать свой фаэтон,  –  Попробуй, действительно, перетащить его для начала к себе.  А там посмотрим, что можно  сделать. Сапоженков этот – золотой мешок, конечно. Чёрт, чувствуется, что денег у него немерено, но отпустит он Романа? На словах-то они все – «за», на деле же  сговорчивы весьма-весьма тяжело, особо, когда касается их лично. А ты пригласи парнишку-то к нам на капустник.  Может,  он и нам что споёт?..    Ах,  лебеди!   Какие   были   лебеди!  Ты видел, а?! Lе beau est `a portout*…
 
             Желания уезжать не было абсолютно.   Хотелось ещё сделать некий безумный поступок, побыть среди людей,  с которыми Рома сталкивался ежедневно, посмотреть фейерверк, принять участие в хороводах, послушать народные песни, может, что-то  набросать для себя и использовать потом в музыке, – в конце концов, сияла какая-то перспектива удивить своим возвращением Романа и побыть с ним наедине, если удастся.


          ______________________________________________________
          * Красота, она рядом  (франц.)





   
             По приезде  домой, он всё-таки решил вернуться, но на сей раз  в одиночку, совсем инкогнито, даже несколько изменив внешность. – Алёша, у тебя есть что-нибудь одеть на праздник?  –  спросил он у слуги, появившись  дома  незадолго до ужина, не присев даже за стол.
 
             Из всего, что принёс Лёша, подошла белая косоворотка, шитая по кромке голубым  узором,   и  чёрный картуз с аляповатым  цветком в
околыше.  Брюки пришлось заправлять в осенние сапоги, а поверх рубашки  навыпуск  надевать  жилет от концертного костюма. Но, ничего – пригляделось. Усы, бороду и брови он  подкрасил погуще тёмным тоном, который купил в прошлом году в Праге специально для концертных выходов, поскольку подобная мелочь в гримёрках всегда  отсутствовала. В общем, получилось а-ля «рабочий посёлок», что-то похожее на пролетарский стиль – не для сцены, конечно,  для маскарада.  В таком виде, с сумой через плечо, он  и  отправился поездом   обратно  в Кунцово.

            Впрочем, сойдя на станции в десятом часу вечера, он пожалел, что не умеет на гармонике, ибо народ уже гулял круто,  с размахом,  отовсюду были слышны песни и наигрыши, доносился смех и частушки, а кто-то, явно перебрав, орал  во всё горло нецензурщину. Хотя, здесь, на деревенских улицах и в просёлках, куда толпою вываливали от сытых и несытых застолий деревенские жители, чтобы развеяться и поплясать, можно было, кажется, и одолжить без труда  музыкальный  инструмент, став, таким образом,  центром местного веселья. Вспомнилось раннее детство в Воткинске  и те мелодии, что были в ходу, когда он с братом Колей тайком пробирался на набережную, в народ –  гувернантка дворянским детям категорически запрещала – и имел редкую возможность, обняв ручонками диковинную гармонь, что-то на ней  пробовать  под руководством одного доброго дяденьки,  из  простых.  С тех пор, кажется, он этот инструмент-то даже в руки  не брал.
   
            На берегу Мазиловского  пруда  среди  ярмарки устроили  кукольное представление.  Пройдя вдоль рядов, он приобрёл себе пару вышитых русских носовых платков и  немецкую губную гармошку на память,  а также  съел вместо  ужина  большой крендель с повидлом, запив кружкой чая из самовара. Кукольники показывали сказку «Гадкий утёнок» Андерсена. Судьба маленького утёнка вновь привлекла его внимание, поскольку последнее время он не раз помышлял  оставить хотя бы на время ужасные сюжеты из русской,  украинской или любой другой   литературы  и попытаться сделать постановку  для детей,  оперу-сказку  со счастливым концом. «Гадкий утёнок» мог бы вполне подойти для такого спектакля, но кто из танцоров, или певцов согласится выступать в  уродливых  птичьих  масках?  Они скорей лопнут  от собственной значимости, чем пойдут на такое».   Припомнился вдруг Си-минор: «Интересно, где он сейчас? – Да где ж ему быть? Наверно, уже дома, в зоопарке, плавает и вспоминает как страшный сон своё вынужденное заточение. Удивительная птица!»
 
            За прудом, на лугу, парни и девушки с цветочными венками на голове  водили хороводы.

 
           Во поле берёза стояла,
            Во поле кудрявая стояла,
            Люли, люли, стояла
            Люли, люли стояла.

            Некому берёзу заломати,
            Некому кудряву заломати, 
            Люли, люли, заломати,
            Люли, люли, заломати….


             И, этот человечий хор стоял, казалось, столбом до самого неба, ухали басы оркестрового барабана, невесть откуда взявшегося в деревенской глуши, мелькали разноцветные рубахи и сарафаны.  Он поднёс к губам немецкую гармошку и стал  подбирать  мелодию. Тут пригодился небольшой опыт флейтиста студенческого оркестра, но выходило плохо, невыразительно, звук был резкий, неприятный.
 
                – Эй, служивый! А не слабо подыграть девочкам? Заодно познакомимся, а? – подмигнула ему  одна из двух молодых девиц, лузгавших семечки неподалёку.  Девушку явно отличал бойкий характер.
 
                Простое обращение чуть смутило, но, вспомнив про избранную  им  же самим  роль  рабочего мужичка, он собрался, сдвинул на затылок  картуз, и сказал, улыбнувшись:

                – Я б подыграл, да тихо получится.

                – А ты нябойсь, мы услышим! А то был  у нас один музыкант, да  и тот  перевёлся весь,  – хмыкнула другая девица, озорно сверкнув карими глазами, и обе рассмеялись.
 
                – А эти, кто? – он обернулся  на круг, исполнявший «Берёзку».

                – Эт не наши  – мазиловские, – махнула в их сторону та, что побойчее, –  мы б за раз лучше круг сыграли, кабы ни романова неволя.

                – Чья неволя?  –  не поняв ещё, переспросил он, а сердце зашлось от ужасной догадки.

                – Да ты нябойсь, служивый, то не про царску фамилию… то про  Рому нашего, гармониста, его  хозяйка в подвал посадила за ослушание,  –скрестивши  на груди руки,  сочувственно произнесла бойкая,  – Ничё,  выйдет  –   как  шёлковый   станет!  Кажись,  к следующему празднику-то как раз и поспеет!  –  и обе опять  зашлись от смеха.
 
                Первой мыслью было – тут же  бежать в дом к Сапоженковым и потребовать от Анны Пертовны  немедленного освобождения Романа. Однако он спохватился, вспомнив опять про свой маскарад, и решил, что, в таком виде  в барском доме его не примут, лучше уж остаться и поговорить с девушками по душам.

                – А ну, красавицы, пойте, что нравится. Начинайте, а я под вас  подстроюсь,  – предложил он девицам. И, они запели:

 
               Катенька-Катюша, купецкая дочь,
               Где ж ты прогуляла всю тёмную ночь?
               Где ж ты прогуляла всю тёмную ночь?
               ………………………
               Вышли пароходы по морю гулять,
               Вышли пароходы по морю гулять.
               Один парус белый, другой голубой…
               Один матрос старый, другой молодой.
               Катенька-Катюша, поедем со мной…


                Получалось вообще, но не очень, но девушки, кажется, воодушевились.
 
                – А что, гармонист  ваш, Рома, лучше играет? – набравшись смелости, спросил он, когда петь закончили.
 
                – Спрашиваешь! У него гармонь во-о! С турецкой войны ещё… трофейная, –  сообщила с гордостью  кареглазая, – А у тебя что? Фитюлька какая-то.
 
                – Так сами ж подыграть просили…

                Подруги сочувственно захихикали.
 
                – Ну вот, обиделся… да  рази  в размерах дело-то?  Дело в умении!
 
                – Чего смеётесь? Я эту гармошку впервые в руки взял!

                – Да ты не слушай Надьку-то, болезный, играй  и играй,  как умеешь. А мы  уж  потом разберём, у кого гармошкой,   а  у  кого баяном! – и они вновь прыснули со смеху.
 
                Он набрал губами  «Коробейников», получалось протяжно, но  девицы тут же подхватили и пустились в пляс.  На эти игры стал собираться народ, появились какие-то парни, угрожающего вида, с балалайками за плечами, встали в круг, начали его теснить, – словом, во избежание вероятного конфликта,  так и не узнав о Романе  ничего больше, пришлось  ретироваться.
 
                Направляясь   к  поместью,   он  заглянул опять  в музыкальную лавку и поменял не понравившуюся губную гармонь на  ивовую свирельку  –  по крайней мере,  из неё можно было меньшими усилиями  извлечь больше звуков.  Вновь и вновь он обращался мыслями к Роме, чья   несчастная участь возмутила его сильнее, чем шуточки местных девах, и, если правда, что парня заточили   в подвале, то эта правда заслуживала судебного вмешательства. Вспомнилось зверское выражение лица Анны Петровны, её поджатые губы, мстительный прищур глаз, в то время как  юному артисту у неё в салоне устроили овацию.  «Данная матрона может и не  такое совершить.  Властвовать на своём хозяйском пятачке – её удел, и  удел  ей подобных, чтобы все домашние, а прислуга особенно, боялись, трепетали и боготворили их. Похоже, в этом они видят какой-то жизненный смысл.  Что касается поддержки талантов,  Николя прав – только на словах, в угоду моде, чтоб прослыть в миру благодетелями. Нет, надо  во что бы то ни стало приструнить новоявленную Салтычиху, чтоб впредь неповадно было!».
   
                С этими мыслями он вошёл в трактир, стоящий на краю села Мазилово, решив-таки  раскошелиться  и  скоротать здесь время в ожидании фейерверка. Когда белобрысый мальчишка  со смешно косящими  глазами принёс графин  с  закуской, и он одним  глотком опрокинул  шкалик обжигающей водки, наступило некоторое умиротворение.   Качнувшись, перед глазами слегка поплыли новые бревенчатые  стены,  чистые холщовые скатерти, сверкающая,  но скромная  посуда,  взору тотчас явились услужливые юркие половые и  милые  разговорчивые завсегдатаи.
   
                – Егоровну! Егоровну… ты мне не трожь…– горячо возражал собеседнику простецкого вида  пьяненький мужичок в синей полинявшей рубахе, –    Егоровну-то, она баба что надо – с головой!..  Она одна!  Своих девок замуж выдала удачно, к состоятельным… и сын тоже – эвон какой понятливый…  как он  на  представленьи-то  нынче выдавал… сама же… в прачках.  День и ночь горбатится  на хозяев … Каб ни Роман – хрен бы ей тут быть в фаворе.  Давно б под Калугу, в деревню загремела с сынком своим… Попомни моё слово, Мишаня… сын у ней способный…  у него большое будущее!
 
                – Тебе, Васёк,  говорю:  тут не в Егоровне вся…  всё дело-то не в ней, а в нём! – рассуждал сидевший спиной,  неведомый Мишаня, разливая в стаканы, –  Он сам нарывается.   Ни уважения, ни покорствия никакого  к  хозяйке.  Дерзит.  Даром,  что Лев Кирилыч его привечает, а он пользуется. Ему б  осторожней  надоть.
 
                –  Так,  ить, как  говорят: молодо – зелено, сам знаешь…
Он прижал ладони к ушам – нет,  слушать это было совершенно невыносимо! «В деревне только и разговоров о моём Романе и его приключениях! Что, других тем, что ли, нет?! Это какой-то рок – всюду, где ни покажешься – везде Рома, Рома, Рома или его тень. Оставьте  парня в покое, я сам займусь им! В конце концов, семь рублей жалованья в месяц – не такие большие деньги, и можно, несомненно, можно  пожертвовать ими во благо его талантов!»  Затем,  чтобы     отвлечься  от  нахлынувших вдруг острых, но, видимо,  неизбежных переживаний, он вытащил из сумки свой именной блокнот  и   позолоченным карандашом стал записывать ту музыку, что пришла  в голову нынешним  вечером,  позабыв при этом  про свой, явно не подходящий  для такого занятия,   пролетарский вид.



 
                В одиннадцать часов на барском  пруду бабахнуло  так, что полетели   галки с церковных  крестов,  и  в парке раскричались  вороны.  Гулявшая  на аллеях публика  взметнула вверх шапки и   дружно гаркнула   «У-у-р-р-а-а!!!»  Начался фейерверк. Под  источаемые духовым оркестром  громы  Преображенского марша, доносившиеся с  открытой террасы, в небе разорвались петарды всевозможных  цветов и конфигураций.   На месте, где ещё утром в своей будочке  сиротливо кантовался Си-минор, вспыхнуло и со страшным шипением  завертелось огненное кольцо, тут же  со всех сторон  к центру пруда полились фонтаны пламени.  Апофеозом же стал ярко красный  басовый  ключ и его зеркальное отображение, зависшие в небе над водой,  «яко ангельские крылья». Люди от восторга визжали.
 
                Ему вспомнился Павловск,  те вечера, что они проводили вместе с Апухтиным, Киреевым  и другими в тамошней «царской глуши» во время   музыкальных  фестивалей, брали лодки,  плавали на прудах, ели мороженое, запивали водкой и курили всякую гадость. И он был влюблён, влюблён в обоих,  и в Лёшу, и в Серёжу, –  во весь мир.    Именно тогда, кажется,  рождались и первая музыка, и первые стихи. А теперь вот провидение не позволило ему провести этот вечер с  Романом, более того, оказалось, что парень наказан и нет решительно  никакой возможности вызволить его из неведомого плена!
 
                Покинув  праздную  толпу и немолкнущие громы, знакомым уже   путём он направился к спуску. Украшенная фонариками, лестница серпантином уходила в овраг, к реке.  «Что ждёт меня в этой чаще? Что подарит мне судьба? Как распорядится она моими помыслами, моей музыкой? Какую роль призван сыграть в этом Роман?» –  с тревогой думал он, тщетно пытаясь разглядеть в бездонной темноте парка хотя бы намёк на собственную значимость в уготованном ему мире.  «Что будет с третьей симфонией? Закончу ли я её вообще? Может, забросить до лучших времён?.. Не идёт, ничего не идёт…»

                С этими мыслями, не находя вразумительного ответа ни на один из поставленных самому себе вопросов, почти  в кромешной тьме он добрёл, наконец, до берега недалеко от того места, где утром взлетал Си-минор. У Сапоженковых ещё веселились, сверкали окна в доме на холме, со склона неслись музыкальные обрывки, а с реки – тихий невнятный плеск и девичьи вздохи.  Далеко, за Крылатскими холмами догорал бирюзовый закат, тени  низких облаков сгущались в небе.
 
                «Боже! Зачем ты испытываешь меня? Почему обделяешь меня вдохновением?  Думаешь, мне нужна слава? Да, не нужна она вовсе! Мне нужно признание. ПРИЗНАНИЕ. Не массовое, не бравурное, а полное – чтоб до интимнейшей родинки, и до последнего вздоха. Ты же  лишаешь меня общения с этим человеком, даже сегодня, в начавшийся так счастливо  праздничный день! Зачем? В чём я так  провинился  пред тобою? Ведь, будет у меня это признание – будет и людям возможность слушать мою музыку. Или, ты хочешь лишить людей моих  сочинений,  ибо они  прескверны? Тогда и меня лиши этой жизни!»

                Он присел на берегу возле полусгнившего мостка, достал  ивовую свирельку и принялся набирать на ней тот h-moll, над которым так замечательно поработал Амашу. «Куда  пристроить этот  h-moll? – ума не приложу! Слишком пронзительный такой, трогательный,  словно  «гадкий утёнок»…    в «третью»  в качестве темы не пойдёт, кстати, там уже есть  elegiaco*, а финал совсем  не хочется делать грустным…»  Тут  ему пришла в голову ещё пара мелодий, и, пользуясь остатками закатного света, он  стал немедленно фиксировать их  в своём блокноте.
 
                Вдали  по реке  поплыли какие-то крохотные  огни;  тихо, диковинной стайкой они стали расплываться по  ровной  зеркальной глади в разные стороны, некоторые из них меркли, другие – разгорались.  Он  вдруг  догадался, вспомнив про девичьи голоса и плеск на воде, что вдали  за камышами, деревенская молодёжь могла  тайком   пристроиться  гадать  на  цветочных  венках.
 
              ______________________________________________________
              * мечтательно-грустный музыкальный темп (allegro). (итал.)


                Это было удивительно, ибо никогда раньше ничего подобного он не видел! Нет, он, конечно, знал из гоголевских новелл, что такие обычаи существуют, причём заведомо церковью не одобряются, однако наблюдать это здесь, под боком у старой столицы, было совершенно невероятно! Народное поверье было, кажется, такое: ежели пущенный девушкой  по воде венок приплывёт цел и невредим  к парню, то он и станет её суженным, а если не приплывёт ни к кому, или погаснет – то век ей в девках ходить.
   
                Позабыв про всё, он стал с интересом наблюдать за действом. Венки с зажжёнными   свечками,  благодаря   течению,  плыли  довольно быстро, большинство из них направлялось к противоположному берегу, где в кустах, должно быть, их поджидали местные парни.  Только несколько заблудших огней ещё кружились посреди реки. «Вот.  Если один пристанет к этому хлипкому  мостку, то будет и мне счастье!»  – подумал он и, словно маг, стал насвистывать в свою дудочку.  Удивительно, через некоторое время один из венков, в самом деле,   направился прямёхонько к загаданному месту!  Он готов уж был подняться, отыскать где-нибудь длинную ветку  или палку, чтобы выловить тлеющий  артефакт, как вдруг кто-то сзади, подкравшись неслышно, зажал ему ладонями глаза:

                – Не следует господам в  простонародное  наряжаться!

                Это Роман! Никогда, нигде, ни с кем он не смог бы спутать  звучный тембр  его голоса!

                – Ты??! Откуда ты? В народе говорят, тебя хозяйка под замок   посадила?

                –  Я сбежал.

                –  Но как, как ты меня нашёл-то?

                –  А, слух ведь есть, верно? Ума не надо… –  рассмеялся  Рома в ответ,  – Ты ж свистел свой си минор так, что слышно на всю реку. А кто ещё, кроме тебя,  это может сыграть?
 
                Он представил,  как «это» звучало  со стороны, и почувствовал  неловкость от того, что все слышали плохую игру. Увлёкшись музицированием на свирельке, он совершенно позабыл, каким явным  бывает над  тихой  водой даже не звук, а каждый шорох. С другой стороны, было необыкновенно радостно, что Рома узнал его именно  по мелодии,  знакомой только им двоим.
 
                – Как же ты сбежал? Тебя поймают, посадят обратно! Пойдём отсюда немедленно!

                – Некому ловить, они там гостей провожают – не до меня, – успокоил его Роман, присаживаясь рядом. По голосу  было совершенно невозможно понять, расстроен ли, оскорблён случившимся, или парень рад, что вырвался, наконец,  из плена.

                – Что, не впервой, да? – сочувственно спросил он, опасаясь, впрочем, что сам этот  вопрос может ранить гордую натуру друга, – Я видел, с какой злостью она на тебя смотрела – жуть!
 
                – Да,  **** я всё нах!..  – отчаянно  выругался  Роман, –  Я ей  отказал пару раз, вот она и бесится!
 
                – В чём ты ей отказал?

                – Как ты не понимаешь, Петя? Такой умный, а не понимаешь!  Отсосать она хотела, а я ей отказал – дворня  застукает, ить не отмоешься никогда. Очень надо мне наперекор-то  хозяину чудить!
 
                «Вот, ведь, стерва, а? – который уж раз подумал он нехорошо о хозяйке дома, – Срамит  парня, пользуется им,  как хочет, не уважая ни талантов, ни прочих достоинств его! Салтычиха, настоящая Салтычиха  во  плоти…»
 
                – Что ты думаешь делать?

                – Щас, мож, к Серёге, или ещё к кому… схоронюсь где-нить, а завтра ко Льву Кирилычу с повинной пойду, – Роман прислонился к нему плечом, задышал часто – видно задела его сильно хозяйкина дурь.

                – Вот что, Рома, поехали ко мне.  Возьмём извозчика и поедем, а? А с хозяйкой твоей я  сам пообщаюсь. Думаю, она согласится тебя отпустить ко мне на учёбу, и на содержание, а? – заговорил он спешно, боясь, что слова эти затмят поднявшееся в душе чувство нежности к другу, выдадут  какое-то другое, меркантильное  или,  хуже того, плотское желание, вместо искреннего  стремления помочь  любимому человеку  подняться.
 
                –  А Лев Кирилыч? Я должен с ним уладить…

                –  От меня поедешь, коли надо будет. На поезд тебе денег дам?..

                Рома прерывисто вздохнул и затих надолго. Вынести это его бесконечное молчание с прижатым крепко  тёплым, дружеским плечом уже не было больше сил, как  парень  робко, наконец, произнёс:

                – Ладно, поедем. Только через Крылатское. Дойдём берегом, там кучера подрядим, аль  с цыганами сговоримся. А здесь меня щас шнырить  начнут по всем кустам…






4

                Вскоре после этих событий он получил письмо от Ганса фон Бюлофа, немецкого пианиста и дирижёра, с положительным отзывом на рукопись первого концерта  для фортепиано. Собственно, это был ещё не концерт, а окончательно не оркестрованная  подборка  мелодий.  Посылая зимой рукопись с посвящением её Бюлофу, он рассчитывал «сделать козу» Рубинштейну, которому после первого проигрывания  концерт  не понравился. «Идея не интересна, тема размыта, играть сложно» – какими только эпитетами ни наделил Николя его новое сочинение. «Удивительно, что это он про третью   симфонию справлялся? Может, она ему не понравится так же, как и концерт? Ладно, забуду – пусть ещё подумает. Вот, Бюлоф, кажется, уже прозрел».

                «Мне очень понравилась фортепианная композиция, которую Вы прислали, – писал  Бюлоф  по-немецки  откуда-то из Бостона, –  Я нахожу  в этой музыке много интересного для здешней публики, падкой на всё свежее, доселе ещё  в «Новом свете» не слышанное. Одновременно в Вашей музыке, такой открытой и лиричной, чувствуется  нескончаемый поток энергии и творческих сил, необходимых  и  мне тоже,  поскольку  я сам  второй   год уже  гастролирую здесь, в Америке,  вдали от дома. И конца этим гастролям не видно, так как платят здесь неплохо…  Словом, г-н Чайковский, я буду очень Вам признателен, если Вы изыщите средства и приедете сюда, чтобы можно было проиграть Вашу музыку вместе со здешним оркестром,  в котором на удивление  достаточно талантливых музыкантов, и просто виртуозов.  Вместе с ними это можно сделать  качественно и быстро, и  провести несколько концертов…»
 
                Подумалось, что Ганс фон Бюлоф  наверняка играет на таком же  «Стейвуде», за каким  они  с  Романом  недавно репетировали.  «На этом  инструменте концерт  прозвучал  бы замечательно! Только, где взять денег добраться до Америки?»  Он взял с книжной полки атлас и разыскал город Бостон.  Далеко. Делая по двести вёрст в день, за месяц можно добраться, причём две трети всего расстояния преодолевать морем  – потому не удивительно, как долго шла почта.  Тут у него возникла  мысль  обратиться вновь за деньгами  к Шаловскому. Володя, отпрыск богатого рода, уже не раз выручал по дружбе, ибо она сохранялась, несмотря на то, что интимные отношения благополучно сошли на нет.  «В самом деле, может, поехать в Бостон  осенью  после парижских гастролей? – стал  размышлять он, покуривая, –  До Нанта уж как-нибудь поездом доберусь, а там… взять билет на ближайший пароход, и махнуть туда…  А обратно – фон Бюлоф, случай чего, поможет, коль он в письме  и  про гонорары припоминает? Кто-то мне говорил, что европейский паспорт и в Соединённых Штатах действует…  В любом случае деньги нужны.  И, Роману на обучение тоже нужны…»
 
                Он свернулся в клубок, высасывая последнее из своей сигары.  «Вот стыд-позор то, а? До тридцати пяти лет дожил, а ни кола, ни двора, ни денег, что вынужден у молодых побираться! Конечно, Володя поможет, кредитует в долг, однако стыдно, ужасно стыдно!»   Он вспомнил, как четыре года  назад летом  с Шаловским, унаследовавшим от отца состояние,  они путешествовали по Лазурному берегу, какая отличная получилась поездка! Какая отзывчивая у него maman, и как в благодарность за уроки   музыкальной теории, которые он давал подающему большие надежды Володе, она премировала  их обоих этим шикарным  турне!   Щупленький,  длинный двадцатилетний Вова вообще был на высоте, преуспевал не только в теории  и композиции, но и в постели. Конечно, maman была абсолютно не в курсе их отношений, однако, едва достигнув совершеннолетия, Володя сам первый предложил ему интимную близость.  Кто из «бугроманов» на его месте отказался бы?  И, он  за это парню всем бы мог отплатить,  посвятил ему несколько музыкальных пьес,  доверил сочинить  ряд музыки к «Опричнику»,  предложил  совместную работу над «Кузнецом Вакулой», – многое ему мог бы ещё дать,  – естественно,  кроме денег.  «Всё, кроме этих проклятых денег, от которых деваться ну просто некуда!». Между тем, Володя Шаловский со свойственным юношам максимализмом считал, что занятия музыкой, и вообще искусством  – это  всего лишь увлечение, на самом деле в мире есть куда более важные дела, которым стоит посвятить свою жизнь. «Это тоже к вопросу о человеческой судьбе, о котором давеча Рубинштейн философствовал. Вот Рома –  ведь, ровесник почти Шаловскому, обладает массой талантов и хочет учиться, разве повинен он в том, что родился в бедной крестьянской семье? А из Володи, с массой талантов, средств   и имений в Тамбовской губернии, мог бы получиться выдающийся музыкант, настоящий художник, но он, видите ли, не хочет! Не хочет – так пусть хоть пожертвует на благое дело. Правильно тут высказывался Сапоженков, что без меценатства не будет русского искусства».
 
                Он взялся за перо и принялся строчить Шаловскому в Тамбов,  что очень скучает, и что был бы не прочь вновь  навестить cher ami*  этим летом в его Носове  и заняться музыкой и амурами,  если не с самим Вовой, так с симпатичными пареньками, которых так много в тамошней округе. Он знал, что шутливые эти слова Володя воспримет с пониманием,  без обиды и дремучей ревности, и не стоит в письме так уж сразу, в лоб ставить вопрос о финансовой помощи – это надо только  при личной встрече.
 
                Сразу же он отписал и Бюлофу, поблагодарил за оказанную  ему честь поработать вместе с ним, выдающимся, известным пианистом, талантливым мастером музыки, и пообещал в ближайшие  дни  выслать окончательно оркестрованный вариант концерта.  «Что касается моего приезда, то я  всеми силами постараюсь добраться до Вас  осенью из Парижа, если такая возможность представится», – отметил он, решив тоже, что упоминать  о финансовых затруднениях здесь  не стоит.

                В пять часов в дверь позвонили, и он услышал, как Лёша  пошёл открывать. Показалось, что прислали курьера с каким-то сообщением об изменении в расписании выпускных экзаменов, ибо для посетителей день был не приёмный. Однако, появившись скоро в комнате, Алексей протянул ему визитную карточку и объявил:

                – К вам Сапоженкова Анна Петровна, будете принимать?

                С Романом уже неделю он не виделся, а выбраться на прогулку в Кунцово после   праздника   так   и   не   представилось   возможным.   Давеча,  переночевав на кушетке в гостиной, парень поутру  быстро уехал, прихватив с собой в дорогу лишь  немного поесть. Поэтому визит госпожи Сапоженковой представлялся довольно странным.
 
                – Зови!  – взволновавшись, приказал он.
 
                Анна Петровна выглядела холодно-надменной, однако не могла утаить  некоторую эмоциональность в голосе.  В чертах её некогда приятного  лица, в нетерпеливых  движениях  кистей   рук, украшенных множеством колец,   угадывалось  желание непременно что-то осуществить, на чём-то  поставить, наконец, точку.


                ______________________________________________________
                * дорогого друга (франц.)

   
                – Не скрою, Пётр Ильич, вы нас взбудоражили своим давешним посещением  совместно  с  господином Рубинштейном. Только и разговоров было о вашем  импровизированном концерте, а Лиза на слух даже воспроизводила ваш ноктюрн…

                «Как  смогла она своими липкими пальчиками, слабой  рукой  сыграть мой ноктюрн? Неужели  это возможно?»  – мельком подумал он, вспомнив с неприязнью рукопожатие дочери Анны Петровны,  но тут же решил, что визит богатой дамы к нему, в его скромное жилище при консерватории, во много раз значимее, чем это можно себе  представить, и в данном случае не следует  отдаваться плохим эмоциям.

                – О, мадам, я весьма  признателен вам, что этот этюд так понравился, что  его уже  ловят на слух и играют прямо  сходу. Поверьте, мне очень лестно. Спасибо, я очень-очень  вам благодарен, Анна Петровна…  –  он не нашёл более слов в ответ.
 
                Госпожа Сапоженкова откинулась в кресле и нервно потянула к животу сползавший со складок  платья изящный ридикюль, на лице её отразилось тайное недовольство.
 
                – Видите ли, Пётр Ильич, я к вам, собственно, по делу… –  произнесла она поначалу задумчиво, но тут же, как  спохватившись, высоким голосом выпалила:  – Никакой он  не вольнонаёмный, нет! Он по-прежнему временно-обязанный, и Акинфеевы будут ещё долго  платить нам барщиной так, как это предусмотрено  высочайшим указом* от девятнадцатого  февраля, поскольку денег у них нет!  Не могут барщиной, так пусть платят отступные и катятся, куда хотят!
 
                «Человек, узнавший меня по тому h-moll эмбриону  над водой, в ту ночь, на Троицу 1875 года,  в то время как  никто нигде раньше  данный  h-moll и расслышать-то не мог, – разве должен этот человек отрабатывать некую   барщину  или  платить чёрт знает какой оброк? Чушь, глупость несусветная,  средневековье!»

                – Вы, должно,  о Романе, Анна Петровна?

      
       _____________________________________________________
       * Манифест императора Александра II об отмене крепостного права.(авт.)



                – Конечно!  Вообразив  себя вольнонаёмным,  он запросился об увольнении, ссылаясь на вас, Пётр Ильич, что вы берёте его к себе на содержание и обучение.  Но, это не так! Я вам говорю: никакой он не вольный – tout `a fait. C'est un serf. Pardon, on les appellent desormais «les paysans libres.*».

                Употреблённое ею безличное  «C'est un serf» – раб, невольник –  его взбесило.  «Нет, она точно нимфоманка, и, видимо, истеричка со стажем!», – и всё же, он нашёл в себе силы сдержаться.
 
                – Послушайте, мадам, оставьте свои эпитеты. Надеюсь, мы не будем сейчас спорить о фигурантах истории, рабстве и крепостничестве, от которого стараниями государя Бог нас, наконец, избавил.  Давайте  вместе подумаем, как развить таланты Романа и помочь ему.
 
                – Вам хорошо говорить, Пётр Ильич, вы композитор, человек тонкий, творческий, не обременённый семьёй, детьми и имуществом, – произнесла  Анна Петровна, несколько поостыв,  – Мы   же  от этих забот уставать не перестанем, должно быть, до самой смерти. Уверяю вас, мы с Львом Кирилловичем  готовы пойти Роману навстречу и отпустить его вместе с матерью, как я уже сказала, на все четыре стороны. Но… позвольте, профессор, нам надо за него и его семью получить хотя бы полцены!

                «Почём нынче талант в рублях, коль привязан он к бренному миру, где, кажется, не осталось уж ни капли стыда, ни крупинки совести? Что молвит  мне Рок устами этой дамы?»

                – Сколько вам нужно «отступных», Анна Петровна?
   
                – Как вам сказать, Пётр Ильич… за их семьёй  дом с постройками и земли  четыре десятины.  Если  Тарусская  сельская  община заплатит  нам  за них   не тысячу шестьсот, а хоть бы и восемьсот рублей серебром, то мы их отпустим.
 
                «Восемьсот  рублей за талант! Полугодичное профессорское жалование – право, не столь уж и много за такого парня как Рома, с учётом, что,  пользуясь случаем,  она  наверняка цену взвинтила.. Но, где взять эти деньги? И  так  едва  концы с концами… надо скорее, скорее  ехать к Шаловскому…»


       __________________________________________________________
       *Абсолютно. Это подневольный.  Извините, теперь «свободный сельский обыватель» (фр.)
   

                – Однако, Пётр Ильич, ведь мы с вами можем и по-другому сговориться…  –  продолжала между тем Анна Петровна, приковывая его внимание пристальным взором тёмных, магических глаз,  – А возьмите-ка вы их вместе на обучение в консерваторию, и Лизу и Романа, то есть  без вступительных экзаменов? Поверьте, Лиза у нас девочка тоже очень-очень талантливая, способная.  Из всего, что ей лучше  даётся – так это уроки музыки, она с самого детства грезит миром искусства, мечтает о хорошем музыкальном образовании.  Ежели  такое случится, мы и Романа отпустим и за треть, а то и четверть  цены, и тему о деньгах этого семейства  закроем навсегда.
 
                Сказанное  мадам  Сапоженковой,   воодушевило его чрезвычайно. Торговаться он посчитал унизительным, а тут же подумал, что это был бы действительно реальный способ выручить парня.  «Что до Лизы, если даже у неё не бог весть какой талант к  музыке, то в консерватории  полно таких же  богатых  недорослей,  она тут  исключением не станет». И, он ответил Анне Петровне, что обязательно обсудит с Рубинштейном её предложение, хотя без экзамена  навряд  ли  получится, ибо правила для всех едины. На прощанье он пригласил чету  Сапоженковых  посетить  генеральную репетицию «Кузнеца Вакулы», ожидавшуюся на выпускном консерваторском  вечере в первое воскресенье июля, разумеется,  вместе с Лизой и Романом, при упоминании о  котором  мадам  надменно ухмыльнулась, но обещала приехать.




                На следующий день после выпускных экзаменов, на которых приходилось заседать теперь ежедневно, он отправился к Новинскому причалу, авось встретить там Рому и признаться ему в своих чувствах. Решимости его не было предела, он порядком соскучился, полагал, что парень обязательно должен быть там,  ждать непременно.  Поэтому, когда взору открылась абсолютно пустая набережная, без единого на реке  судна,  своим глазам  не поверилось.  Побродив одиноко вдоль берега, пошвыряв в воду камнями, он решил  выждать яхту «Браво!» неподалёку, на веранде одного  захудалого  трактира, служившего пристанищем  всей речной братии, да и пришлым тоже. Это заведение  они с Романом уже  успели облюбовать, так как здесь  сдавали  отдельные комнатёнки для приватных встреч. Расположившись  у окна с видом на реку, он  заказал  немного чаю с печеньем. Ясная, солнечная погода, отсутствие в этот час посетителей   вполне способствовали творческому процессу, и он по обыкновению схватился за свой блокнот, чтобы зафиксировать то, что с утра приходило на ум. Но, вдруг появился Дмитрий Фёдорович Филимонов, и всё испортил. Это был тот самый преподаватель сольфеджио, который давеча  застукал его во время  флирта  с кучером  во дворе консерватории. Внешне весьма привлекательный, молодой коллега выглядел   помятым,  как  после глухого  запоя, бывалый сюртучок на его плечах висел, будто на неисправной вешалке, тощий галстук, водворяемый на место  жилистой  кистью  руки, постоянно  съезжал на бок,   кожа на щеках и носу покрыта  нездоровыми  пятнами.

                – Pardonner moi, Peter Il'ich, je n'empecherai pas* ?  – приветствовал  Филимонов  на плохом французском, приблизившись к столу.

                «Да, уж садитесь, коли пришли» –  хотелось сказать.

                – Bien sur, bien sur, le collegue, s'assied, s'il vous plait . Il y a plus joyeux ensemble**, – выдавил он вслух.

                – Какая погода нынче чудесная! Совсем не хочется учением  заниматься в тесных кабинетах. Куда-нибудь в Кисловодск, на море в Одессу на солнышке  греться, барышень привечать! – начал  рассуждать коллега, оглядывая окрестности сквозь большое окно веранды. Взгляд у «сольфеджиста»  был странный, неустойчивый, красноватые  глаза всё время бегали, словно бусинки на поводках, что-то нащупывали, но, казалось, не привечали ничего, что попадалось их взору.
   
                – Ой, и не говорите, Дмитрий Фёдорыч, я тоже мечтаю отдаться творчеству где-нибудь вдали от столицы, пусть и на море, но лучше где-то в зелёной  глуши. Вот выбираюсь порой сюда, чтобы… немного  поработать, – хотелось сказать «чтобы никто не мешал», но он этого  не сделал из вежливости.

                Филимонов заказал себе стопку водки и  выпил её залпом.  «Видимо, он алкоголик, коль так невоздержан. Слава Богу, я пока ещё избавлен  от этого!»
 
                – Право, нельзя же столько работать, Пётр Ильич. Надо и время иметь, чтоб развеяться! – произнёс Филимонов с сарказмом, будто давно и совершенно впустую кому-то возражал, – К примеру, я никогда не отказываю себе в женском обществе, если предоставляется такая возможность.   Знаете,   это   своего   рода   стимул   к   жизни   для   нас,  холостых. Но,  до  Яра, ведь,  завсегда   не  доедешь,   да   и   дороговато всё ж… вот и приходится с  горничными,  да  буфетчицами  шуры-муры водить.  Женский  пол  до  меня  ласков,  знаете ли…   вот  я  тем  же  им и  отвечаю. Люблю черноглазых, с большими титьками, чем больше, тем лучше … скажу вам: здесь есть одна… та-акая конфетка, знаете! Хотите познакомлю? Очень рекомендую…

 
           *Извините, Пётр Ильич, не помешаю? (франц.)
      ** Конечно, конечно, коллега, присаживайтесь, пожалуйста. Вместе веселее. (франц.)
 

                – К сожалению,  я вам не соратник, Дмитрий Фёдорыч, – прервал он «сольфеджиста» на полуслове,  вспомнив про свои юношеские походы  «к Яру», «до Катеньки»  и  в прочие публичные места, от которых остался в душе липкий, неприятный осадок, ибо по большому счёту  не привлекало  его никогда ничто женское, ни духовно, ни физически,–  Что вы тут всё о тётках, да о барышнях.  Я не знаток женской природы.
 
                Филимонов загоготал от этой реплики  как  от сального анекдота.
 
                – И не говорите, и не рассказывайте, Пётр Ильич! Вам ли, сочинившему «Ромео и Джульетту», «Бурю»  так говорить!.. Публика визжит от восторгов, даже Шекспиром увлеклась…  Право же, ни за что   я не поверю, что  эту  музыку сочинил некто  misogyne*.
 
                – «Ромео и Джульетта», по сути,  шекспировская  повесть о запретной  любви,  а не о женщинах, Дмитрий Фёдорыч. Разве я сказал вам нечто о незнании этого чувства?

                – Да, да, да. Мне ясно, ясно... Можно и в кошечку влюбиться, и в собачку… и написать такое… такой с позволения сказать шедевр. Вы говорите неправду, или правду не хотите сказать, Пётр Ильич.  Сочинить «Ромео», «Бурю»  мог лишь человек, испытавший на себе истинную любовь к женщине.
 
                – Нет,  мы, всё-таки,  друг друга не понимаем, Дмитрий Фёдорович.  Я вам о вражде родов Монтекки и Капулетти, о недозволенности  брака меж их детьми,   а вы о нелюбви кошек с собаками, – «этот сольфеджист  точно скрытый бугор, гомофоб – дать голову на отсеченье! Видимо, он никогда не испытывал чувства любви, а если испытывал, то оно было не настоящим, потому и  музыка  к «Ромео и Джульетте»  месье Филимонову – как откровение», –  Не кажется ли вам, дорогой коллега, что  человеческое чувство  вообще  не имеет  никакого пола? Вдумайтесь: слово-то «чувство» в русском языке – среднего рода, и чувство любви – в частности.




____________________________________________________
      * женоненавистник  (франц.)


 
                Он  не  стал слушать  дальнейших  откровений «сольфеджиста».    Заметив,  как  к  причалу подходила долгожданная яхта «Браво!», он мгновенно потерял интерес к беседе и поспешил туда.  Отважный  принц,  нежный  рыцарь, стремящийся  сделать смелый и   благородный поступок, используя при этом всё своё влияние и возможности, чтобы освободить,  наконец, молодой  и самобытный  талант от оков ненавистного рабства, нежданно пробудился в нём.  «Но, где пропадает Николя? Завтра же, завтра   иду  к руководителю  с предложениями  мадам Сапоженковой! – пульсировало тем временем в его голове, – Несомненно,  Рубинштейн поддержит. Обязательно поддержит  зачисление на  учёбу Романа, в придачу  с этой  Лизой! В крайнем  случае,  я  за парня сам заплачу, если, конечно,  Шаловский денег даст. Даст, обязательно даст! Ещё и на содержание хватит!..»

                Приметив его ещё с  палубы, Роман соскочил с борта,  разулыбался и рассердечился до неприличия.
 
                – Ты что, ты что так долго не приходил! – прижал его к своему горячему  литому  торсу, и  удерживал долго-долго,  словно боясь потерять.
 
                – Ладно, Рома,  ладно… а то заметят. Пойдём лучше в «приват».
 
                – Я не могу: заказчики сейчас явятся. Сколько время?

                – Три часа без десяти минут.

                – Не успеем. Они к трём должны… давай завтра, а? Я не буду на завтра  заказов брать. Приеду тоже к трём, а?  Петя-а-а,  я тебя хочу…

                Он с трудом воздержался от объятий и поцелуев с парнем, которые на открытой набережной  стороннему глазу были бы совсем уж неуместны. Пришлось лишь  выразиться  скороговоркой:

                – Хорошо. Я буду завтра в три. Твоя хозяйка вчера приходила… Я хочу сказать тебе, Рома,  чтобы ты не беспокоился.  Что бы там ни было – ты не волнуйся, пожалуйста. Я тебя очень люблю. Всё будет хорошо, я в этом уверен, –  и  было это примитивно и неубедительно.




                Назавтра Рубинштейна разыскивать не пришлось, лёгок на помине, директор встретился ему в коридоре прямо у экзаменационного зала.
 
                – Николай Григорьич,  я к тебе с предложением! –  «Господи, спаси и благослови!» – Ты помнишь Романа Акинфеева, который пел  тогда у Сапоженковых, в Кунцеве на Троицу? Помнишь   роль Митрофанушки  в самодеятельном спектакле?  – спросил он,  будучи  уже в директорском кабинете.
 
                – Садись, Петь, садись. Кури. Хочешь сигару гаванскую, мне тут подарили… Романа помню. Конечно, помню – как такое забыть. Очень талантливый парень. Я вот тут как раз хотел  с тобой тоже посоветоваться…

                – Ко мне приходила Сапоженкова Анна Петровна, просила за свою дочь…

                – В каком смысле?

                – Хочет устроить её к нам в консерваторию.

                – И? В чём проблема-то? У нас открытое для всех учебное  заведение, пусть сдаёт  документы и поступает.

                –  Она увязывает её зачисление к нам с зачислением Романа. Говорит, мол, возьмите их обоих на учёбу.  Не то, она его не отпустит.

                – Он вольнонаёмный? Как она его может не отпустить?

                – Крепостной. Роман крепостной. В смысле, бывший крепостной. Его надо выкупать.
 
                Рубинштейн встряхнул своими кудряшками  –  «На кой чёрт он носит эти пейсы!» – надул щёки, от чего усы его затопорщились, и посмотрел как бы сквозь, что означало сильную озадаченность – «Хорошо, хоть не остался равнодушен…»

                – А ты нашёл для  него денег? Сколько это?

                – Восемьсот рублей.  Но, я найду – вопрос времени. К началу учебного года, надеюсь, деньги будут.
 
                – Вот и хорошо, – произнёс Рубинштейн задумчиво, – А пока мы сможем, я думаю, испробовать  этого парня в грядущей нашей постановке.  Мы  тут  обсуждали  уже  с  Василь Григоричем,  режиссёром.   У   него    неполный   состав   к    третьему действию, а роль Светлейшего князя вполне бы подошла для голоса Романа… как его?.. Акинфеева Романа. Как думаешь? Ты сможешь его подготовить за оставшиеся  полторы  недели?

           «Не может быть!! А не снится ли мне всё это?! Поработать с Романом в постановке собственной оперы! Что есть ещё  прекраснее?! Да-а-а!.. Несомненно, Рубинштейн – из всех  самый эффективный антрепренёр, может использовать в деле любые жизненные обстоятельства! Иной бы на Рому и внимания никакого не обратил – мало ли простых деревенских  парней хорошо поют!»
 
           – Конечно, смогу, Коля! Заброшу другие дела и буду с ним заниматься! – Но, вопрос ведь в том, отпустит ли Романа репетировать   хозяин, да ещё  на целых две недели?

           – Ну, это мы, я думаю, уладим, ежели  тут ещё господина Сапоженкова  дочь привязана… – предположил Николя, немного подумав, –  Ты  погоди,  Петь,   я сейчас ему письмо напишу, а ты отправь, пожалуйста.  Только отправь не нарочным, а с нашим курьером, прошу тебя, иначе, ведь,  не поверит…
   
           Пока Рубинштейн писал депешу,  выдалось время помузицировать на старинном «Беккере», стоящем в углу директорского кабинета.  Он набрал на потёртых клавишах два интересных эмбриона  из своего рабочего блокнота в ритме полонеза – хотелось закончить третью симфонию торжественно  и триумфально, но какую из этих мелодий использовать, а какую пока оставить, он ещё не решил. Всё-таки, первая из них казалась более «русской», что лучше сочеталось с  задуманным национальным  характером сочинения, а вторая – просто красивой и запоминающейся. «Ею увенчать  хорошо бы  какой-нибудь бал…»

           Рубинштейн протянул ему заклеенный конверт.
 
           – Вот возьми. Только отправь через канцелярию и срочно, пусть официально сургучом запечатают. Я здесь для них тут пометил…  А, что ты играешь?
 
           – Так… ты же сам просил третью симфонию довершить, я и стараюсь. А что?
 
           – Мне показалось, здесь какой-то немного комичный, гусиный какой-то ритм, вот… – Николя сыграл на клавишах то, что имел в виду.

           – Почему гусиный-то?

           – Так мне показалось, сразу представились лебеди на берегу. Помнишь стаю, тогда в Филях? Как они неуклюже шествуют по земле, и как легко  летают! Сказочно красиво летают!.. Ладно. Это лирика.  Давай, готовь парня  к репетициям. Жду.



 
           Несомненно, ему подфартило – он это чувствовал,  как повезло тому Си-минору, лебедю,  попавшему в руки Романа и благополучно оказавшемуся  на свободе;  случись по-другому, птицу  ждала бы другая участь. Ведь,  так же, как и крылатый Си-минор, он безропотно покорялся  своему, человечьему  року. Храбро следуя своей судьбе, своей любви, преодолевая невзгоды, безденежье и собственные комплексы, в отличие от неразумного пернатого,  он  между тем  понимал и свою ответственность перед  доверившимся молодым человеком. Парень, постельными кульбитами которого можно было бы плениться  окончательно, забыть про всё на свете и стать, похотливым  ослом, не ведающим ничего, кроме физических наслаждений,  совершенно его очаровал.   К счастью, Рома не позволял ему сделаться  глупцом.  Молодой человек как губка впитывал, всё, что прежде не суждено было познать нищему крестьянскому мальчику из далёкого калужского села на случайных занятиях музыкой с «дядьями» и прочими родственниками.  Чуть брезжил рассвет, а  новый домашний ученик уже садился за пианино повторять пройденное вчера, напевая хоть и в половину своего мощного голоса, однако достаточно громко, чтоб разбудить. Приходилось вставать ни свет, ни заря и с ним заниматься.
 
          Всё шло удачно. К  концу недели Роман уже вполне овладел партией Светлейшего князя для взаимодействия с другими персонажами в опере, и  был готов продолжать репетировать на сцене.  Более того, куплеты на слова Фонвизина, которые парень исполнял с хорошим настроем и без апломба, уже не казались столь напыщенными, их следовало бы вовсе не опускать, а, наоборот,  оставить в либретто для эффектной режиссуры. «В конце концов, без этих куплетов  в  партии Светлейшего и  исполнять-то  было б нечего …»  – думалось ему.
 
          –  А что будет в четвёртом действии?  – любопытствовал Рома.

          –  Эк, ты занятный  какой! Четвёртого действия как такового ещё нет. Только в черновиках.

          –  Значит, мы будем исполнять не всю оперу?
 
          –  Не всю. Только первое и третье действия.

          –  Жалко. А почему? Ты сочини, я исполню…
 
          –  Тут не во мне дело, –  рассмеялся он в ответ, – Николай Григорьичу  надо анонсировать  спектакль  начальству.
   
          –  Что ему надо?

          –  Анонсировать, то есть познакомить с оперой театральное начальство.
 
          Первый «прогон» с участием Романа  в роли Светлейшего состоялся с утра в воскресенье в большом зале. Художнику, несомненно, удалось создать на сцене вполне реалистичное подобие царских хором. Кулисы в виде массивных колонн с балконами уходили в перспективу, где виднелась панорама зелёного сада,  статуи  и  скамейки, а на переднем плане имелся даже большой настил в виде паркета и кое-какая старинная мебель, которую, видимо, поскребли по сусекам бывшего дворца княгини Дашковой, некогда занимаемого консерваторией. Всё это вместе с золочёным царским гербом вверху портала производило внушительное впечатление – в самый раз для директора императорских театров, ожидаемого с визитом.
 
          В оркестровой яме кипели музыкальные страсти. Рубинштейн за дирижёрским пультом под смешки оркестрантов как всегда неистовствовал:
 
          – Господа! Прошу вас максимально  сосредоточиться. Имейте в виду, если так играть будем, то до нашего окончательного позора осталось всего три репетиции. Не смешно, monsieur  Стаховский, посыпьте голову пеплом уже сейчас, и не вздумайте стряхивать до премьеры. Всё. Успокоились. Итак, с самого сначала, с первой цифры. Nous irons commencer*!

          Грянул полонез, который он вымучивал, кажется, всю зиму.  Звучал весьма пафосно, что, собственно, в данных стенах и требовалось. Но, играли неважно, общее впечатление в самом конце поправил, пожалуй, лишь располагавшийся на краю сцены хор, торжественно исполнивший во славу царицы матушки  «Славься! Славься! Ура! Ура! Ура!».


__________________________________________________________
        * начнём  (франц.)


                – Так, господа… как-то у нас слишком фривольно  получается, –    резюмировал Рубинштейн, – M-lle  Полякова, вы что с Чайковским на брудершафт пили? Не знал я, простите… ну и нравы у нас в коллективе… следующий раз меня пригласите, d'accord*?   Monsieur Новиков, оркестр играет вообще-то полонез, а вы почему-то вальсируете на шестом – восьмом такте. Под собственное настроение? Прошу вас, monsieur, перестаньте вальсировать и терзать свой контрабас! Это музыкальный инструмент, в конце концов, большая виола, а не ваша обожаемая поклонница! Ещё раз повторяю, господа: торжественный полонез предваряет выход Светлейшего князя ко двору, здесь не место фривольности, а место державности. Ещё раз с первой цифры, пожалуйста. Commencer!..
 
                Вместе с Романом они заняли места в центре зала у прохода. По всему видно было, что парня одолевают весьма противоречивые чувства: синие глаза, безудержно поглощавшие, казалось, увиденное, светились неподдельным восхищением, в  то же время, движения были робки и неуверенны, руки нервно теребили смятый картуз, и молодой человек едва ни загремел, зацепившись полой сюртука о ручку кресла. С трудом верилось, что всего час назад Рома самозабвенно, будто пел в театре с добрый десяток лет, нисколько не волнуясь,  голосил под аккомпанемент домашнего пианино арию Светлейшего:  «Пока не началися танцы, позвольте мне, друзья мои, прочесть вам оду...»

                Он  подтолкнул своего друга локтем:

                – Перестань психовать, Рома. Запомни: ты здесь лучше всех, ты самый главный, ты ублажаешь государыню и водишь её под руку, ибо это дозволено лишь твоему персонажу – светлейшему князю Потёмкину. Листок с текстом не забыл? По первому разу подсматривай, ничего страшного.

                – А будет кто играть государыню?

                – Да какая тебе разница? Не будет. Для неё и партии никакой нет. Ты входишь в зал и оповещаешь придворных о победе русских войск, затем поёшь куплеты и вручаешь Вакуле черевички в подарок от царицы –  и всё!
 
                Тем временем, доиграв означенный эпизод, по мановению дирижёрской палочки оркестр смолк.
 
                – Так. Уже лучше… – произнёс Рубинштейн, – Ударные, барабан, следующий раз прошу побольше громов в самом, самом начале. Уверяю вас, будет ещё торжественнее…  Так…  пойдём дальше.   Василь Григорьич, что там дальше?..


         ___________________________________
         * ладно?  (франц.)

                –  А дальше, Николай Григорьич, уже светлейший князь поёт, – развёл руками, встав со своего кресла в первом ряду,  лысоватый господин с пышными бакенбардами – режиссёр студенческого театра, – Тут у нас задействованы  Церемониймейстер,  Бес,  Вакула и Светлейший.

                – Бес, Вакула и Светлейший! – подхватил Рубинштейн, – На сцену!
 
                Отпустив, было, Романа вперёд, он, всё-таки, решил показаться труппе и  представить нового артиста.

                – Господа! Давайте поприветствуем автора музыки! – завидев его, возгласил Рубинштейн и поднял оркестр, – Не соблаговолите ли нас раскритиковать, Пётр Ильич?

                – Нет пределов для совершенства, Николай Григорьич! – пошутил  он, чтобы не расслаблять и не огорчать оркестрантов и исполнителей, – Здравствуйте, друзья, спасибо! Я хотел бы вам представить, наконец, Светлейшего князя. Это молодой и талантливый певец  Акинфеев Роман Сергеевич. Прошу любить и жаловать!

                Рома густо покраснел, вежливо раскланялся и благоразумно  отмолчался.
 
                – Вот и хорошо, Роман Сергеич, – сказал тогда Рубинштейн, – Покажите-ка нашим всем недорослям, как следует петь. Встаньте вон туда, рядом с хором, сверьтесь сперва, мы подождём...  Готовы?  Господа! С десятой цифры по пятнадцатую, пожалуйста, там, где прежде у нас хор же и солировал. Trois-quatre, сommencer*!..
 
                Роман вновь оказался на высоте, быстро вошёл в роль, и спевки почти не потребовалось. Густой, сильный басовый  баритон молодого артиста, казалось, подавлял слаженное пение хора, а внешность абсолютно соответствовала персонажу Светлейшего князя, и даже залатанный старенький сюртучок на широких плечах парня не мог смазать впечатления величия, респектабельности и лоска, что, в общем, по сюжету  только и требовалось.

    
                «…Петрограду возвестил звонкий голос славы
                Русских вновь богатырей с недругом расправы.
                Зов на бой лишь вострубил, и, послушный року,
                Клик победы огласил Понта брег далекий!
                Ах, коль счастлив жребий наш, в боях всюду первы,
                К славе кажет путь нам перст росския Минервы!..»



           ____________________________________________________
           * Три-четыре, начинаем!  (франц.)



                В итоге, по окончании эпизода, из глубины пустого зала донеслись аплодисменты, что делать на директорских репетициях категорически запрещалось.
               
                – Ну вот,  другое дело! –  не обратив внимания на явное  нарушение, удовлетворённо  произнёс Рубинштейн, – Однако тех, кто вздумает прятаться за способности молодого человека  и фальшивить в своих партиях, предупреждаю: лучше этого не делать – не поздоровится.  Теперь перекур десять минут! Потом ещё повторим, уже с расстановкой персонажей.
 
                Как же хотелось при всех крепко, без стеснения расцеловать  красавца!  Но, пришлось  опять  лишь сдержанно пожать Роману руку и легонько  приобнять, шепнув:

                – Молодчина. Держись. Слушайся во всём Николая Григорьича. А я пойду домой, поработаю немного. Жду тебя к обеду.

                – Честно, Петя,  не думал, что так здорово  с хором  выступать, под оркестр! Вот отрадно-то!

                – Ну, ну…  придёшь – дома поговорим.
 
                В палисаднике в компании оркестрантов курил Рубинштейн, и тут же поспешил ему навстречу – видимо, поджидал.
 
                – Вот что, Петь, – сказал директор вполголоса во избежание сторонних ушей, – Я готов хоть сейчас подписать приказ о зачислении. Но, всё дело в выкупе. Пока он не станет вольнонаёмным, я не смогу этого сделать. Ты достал деньги?

                – Нет ещё. Я хочу съездить к Шаловским в Тамбов, для этого нужен хотя бы месяц-два.
 
                – Вот и поезжай сразу же после премьеры. Случай чего – я изыщу, что-нибудь добавлю… надеюсь, на первый курс мы зачислим Романа  уже с нынешнего года.






5

     Получив  от Володи Шаловского  согласие на визит, не медля и дня после выпускного вечера, он отправился в Тамбов. На вокзале его проводил лишь Лёша, едва успевший всучить ему в поездку сменную одежду и свёрток с едой. Роман же сразу после спектакля отправился к своим хозяевам, поэтому распрощались ещё дома. Расставаться очень не хотелось, и было невыразимо грустно. Вместе с тем, окрыляла появившаяся надежда устроить, наконец, друга учиться,  в  буквальном смысле освободить   яркий и самобытный талант от крепостных оков.
 
     Поколебавшись, он, всё же, предпочёл ехать в двухместном купе без сопровождения слуги, чтобы сэкономить на проезде, хотя, за те же деньги  можно было бы взять и два билета в общем вагоне.  Подумалось, что Шаловский всё равно обеспечит в Носове всем необходимым, как и в прошлом году, а тем временем Лёша в период его отсутствия мог бы  съездить навестить своих родителей.
 
     Попутчиком выдался отставной офицер гвардии Литовского  полка, Тужиков Николай Петрович, до срока  закончивший  военную службу  и  направлявшийся  в имение к родственникам.  Невзирая на гражданскую одежду и вынужденную в тесном купе скованность движений, во всём облике этого человека чувствовалась военная выправка, а солдафонство так и сквозило во всех  суждениях, которыми отставник, пользуясь наступившей свободой, непременно хотел с  ближним поделиться.  Николай Петрович молча изучал газеты, коих имелась целая пачка, шуршал и потрясал ими перед своим приплюснутым, широким носом, возмущённо мотал стриженой под «ёжик»  головой,  короткопалой  рукой  поминутно ощупывал седеющую бороду. Но, не прошло и часа пути, как этот бывший военный стал выражать свои мысли вслух.
 
     – Нет, ну вы подумайте, а?! Опять турки православных бьют! Вот ведь: «Восстание в Боснии». Читайте!

     Тужиков  сунул ему газету. В заметке говорилось, что в Герцеговине вспыхнуло  восстание христиан против непомерных податей, которыми обложили их турецкие власти, и беспорядки  уже докатилось до столицы Боснии и Герцеговины, обретя такой масштаб, что для усмирения турецкий султан ввёл в Сараево регулярные войска; будто бы турецкая регулярная армия режет всех иноверцев напропалую, не щадя ни стариков, ни женщин, ни детей.
 
     – Но, здесь ничего не сказано о православных. Сказано про население,  исповедующее христианство,– возразил он, прочитав заметку.

     – Помилуйте, Пётр Ильич! Там каждый второй православный. Не всех ещё треклятые  басурманы  в  свою веру обратили, есть, есть  за кого постоять!

     «Вот вояка-то! – подумал он, глядя на бывшего майора, – И зачем только в отставку подал?»

     – А как же быть с католиками? За них кто постоит?

     – Католики меня мало волнуют. За них пусть австрийцы стоят.

     – Но, коли рассуждать, как вы, Николай Петрович, будут все, то не избежать нам  новой войны?

     – И правильно! Европа должна нас бояться, как дрожала она  после нашествия Бонапарта, и русские войска доблестно маршировали в европейских городах, и в Париже.

     – Вы забываете пятьдесят шестой год,  когда мы вновь ввязались в конфликт и едва ни лишились Севастополя…
 
     – Согласен.  Была не совсем удачно проведённая кампания, ошибки командования и  прочее. Но, это нисколько не умаляет достоинство русского оружия! – горячо возразил Тужиков и принялся подробно разъяснять, в чём состояли военные и дипломатические  просчёты, и как надобно было действовать, чтобы их избежать.
 
     «Сильны мы всегда  задним умом, и всегда лезем в драку, дай только повод! – подумал он о свойствах характера соотечественников, – И всегда нам кажется, что только мы  ищем справедливость, и больше никто! А вот скажи ему, что правду искать вполне может кто-то другой, кроме русских, так ведь сочтёт национал-отступником, чуть ли ни предателем».
 
     – И  всё-таки, Николай Петрович, может, не стоит нам ввязываться? А предоставить народам Боснии и Герцеговины самим решить свои проблемы? В конце концов, они же не просят о внешнем вмешательстве. У нас у самих заморочек много – нищета, Чернышевский, революционеры…
 
     – Да не обойдутся там без нас! Не смогут! – разгорячился     Тужиков,  –   Им надо помочь. Прямо сказать, такое заступничество на самом деле – самый благородный повод для русских выйти, наконец, к Босфору и взять Константинополь! Тем самым исполнить мечту Екатерины Великой о российском господстве на юге Европы.
 
     «Стратег же этот майор! Себя забыл, о ближнем помнит, заботится, да не за себя – за целую нацию! Отчизна должна гордиться такими сынами! Интересно, он сам получит сколько-то там десятин земли на берегу Босфора, чтобы заняться земледелием или скотоводством? Навряд ли. Подобных вояк, скорее используют в качестве пушечного мяса, а весь почёт и все блага достанутся  Светлейшему  князю Горчакову* и другим  особам, приближённым к царскому величеству… »
 
     При воспоминании о титуле Светлейшего мысли его вновь переметнулись  к Роману.  Как же блистал молодой человек на премьере, как настоящий герой Тавриды! И, кто бы знал из присутствовавших в зале высоких особ, да и просто зрителей, что партию всемогущего фаворита государыни исполняет  бедный  крестьянин, и даже никакой  не отпрыск ни дворянского рода, ни купеческого сословия, коими  полон был состав студенческой труппы.  Обычный парень из простых, но, сколько   благородного изящества, энергии в сочетании с мощнейшим, ошеломляющим голосом, «крепостной» крестьянин, а как удивительно   воплощает звёздную роль на сцене! Казалось, все аплодисменты достались именно Роману, а не ему  как композитору, и не Рубинштейну как дирижёру и фактическому постановщику. Остались весьма довольными и  присутствовавшие на представлении важные чины, которых Николай Григорьевич лично обхаживал в надежде, что завершённый спектакль легче будет пропихнуть в Мариинский,  или  Большой.
 
     Однако на последовавшим  вслед за спектаклем приёме по случаю окончания учебного года, он не стал долее положенного по этикету   светиться перед сановниками Их Величеств и Высочеств.  Приглашённых им Сапоженковых не было видно, и он предпочёл официалам творческую тусовку.  Встретился  Направник, дирижёр, с которым хорошо работалось при постановке «Опричника» в Санкт-Петербурге. Эдуард Францевич  с приколотой к лацкану фрака красной розой и бриллиантом  в галстуке выглядел щегольски, всё время улыбался, приятно, с акцентом, поговаривал, шутил  и был любезен безмерно. И, он вдруг поймал себя на мысли, что никогда бы не отказался с этим чехом приватно уединиться. Направник повёл его в смешанную компанию столичных  музыкантов – там были господа Минкус, Ларош и  неизвестные доселе лица из числа противников «могуч-кучкистов». Эдуард Францевич  представил его крупному человеку   с высоким лбом  и  широченными   усами:    «Monser    Petipa,       vous avez    permettre    notre    heros    d'aujourd'hui,     le    compositeur

   
        ____________________________________________________
        * Горчаков А.М. (1798-1883), канцлер Российской империи, дипломат  (авт.)
      


Peter  Chaikovskij» *. Познакомиться со знаменитым балетмейстером, Мариусом Петипа, безусловно, было весьма, весьма лестно, но лучше б не на премьере недоделанной конъюнктурной оперы. Пришлось, коли начальство удовлетворено, притвориться, что всё в порядке, принять поздравления и как ни в чём не бывало вести светскую беседу.  Полезно было поговорить и с Людвигом Фёдоровичем Минкусом, ведущим по классу скрипки, строчившим бессчётные балеты для царского двора, ибо мысль о написании чего-либо подобного не оставляла.
 
      С отъездом сановников публика в залах фойе  оживилась, послышались анекдоты, шуточки, тосты, и вино полилось в бокалы с удвоенной частотой. Кто-то предложил сыграть в gage musical**. За отказ исполнения фанта грозил курьёзный  штраф – пойти и прилюдно расцеловать выпускницу.  Минкусу досталось «сыграть на крышке рояля»,  Людвиг Фёдорович  не стал барабанить по крышке, а послал за своей скрипкой, вскарабкался на инструмент и виртуозно исполнил вариации из Паганини. Направник рисовал карикатуру на самого себя, причём, получалось очень забавно, поскольку дирижёр совершенно не умел этого делать. А давний приятель, критик Ларош предпочёл  в числе собравшихся  многочисленных  зрителей  расцеловать одну из выпускниц, так как  «насвистеть одно из сочинений Балакирева» не мог по этическим соображениям. В общем, смеху было достаточно.
 
     Он тоже вытянул фант, ему досталось «пуститься вприсядку». На трезвую-то голову не пристало б, но алкоголь тут помог – вспомнились юношеские увлечения гимнастикой, и то, как года два назад  он  на  спор  отбивал  гопак  в  Каменке,  у  сестры.  Однако кроме как руки на пояс и пройтись по кругу, да пару раз вприсядку у него ничего не получилось, более того,  опершись рукой о пол, он едва ни завалился. Тут на помощь из толпы собравшихся выскочил любимый   Рома, и они вдвоём под аккомпанемент салонного  фортепиано, похоже, сбацали  как надо,  зрители хлопали  и  с восторгом. В те минуты им  вдруг  овладело   чувство   подлинного,  бесконечного  счастья,  долгие, долгие  годы   пропадавшее  где-то  в  глубинах  его  мятежного  сознания, и вот выплеснувшееся, наконец, наружу.  Счастье это  птицей полетело над залом, и он был готов расцеловать не то что выпускницу, а вообще всех присутствовавших – кинуться к зрителям, каждого по очереди обнять и облобызать! 


      ____________________________________________________
      * Господин Петипа, позвольте вам представить нашего сегодняшнего героя, композитор Пётр Чайковский. (франц.)
      ** музыкальные фанты (франц.)


                А под утро ему приснился странный тревожный сон, будто он танцует с Романом где-то на такой же вот творческой тусовке. Темп сумасшедший, всё быстрее и быстрее. И, уже невозможно подстроиться под музыку, неведомая сила  уж  несёт его  куда-то в сторону от Ромы, милое сердцу, улыбчивое  лицо и вся такая ладная, привлекательная фигура юного друга  отдаляются, исчезают прямо на глазах! Тут же из толпы как приговор доносится: «Как, разве вы не знаете, Пётр Ильич? Мы-то знаем, а вы нет?! Он же в Крылатское  на бугор побежал!», и все злорадно, громко хохочут. Очнулся он, едва светало,  от страстных, нежных объятий своего любимца: «Не покидай меня!».  Как можно ему  в этом отказать?




                В Тамбове его встретил Володя, которого пришлось долго ждать, поскольку  поезд пришёл раньше расписания, размещённого в зале для пассажиров не на видном месте, как это положено,  а где-то в самом-самом  дальнем  углу, за дверью. Между тем, он приметил это важное несоответствие лишь в последнюю очередь, когда нервы уже были взвинчены до предела, ибо успел перебрать в уме все возможные и невозможные причины отсутствия Шаловского младшего на вокзале, или хотя бы посланной навстречу двуколки. Среди вокзальной неразберихи и суеты грезилось всё, от несчастного случая на дороге до решения таким образом дать понять о разрыве дружеских отношений. Изучив, наконец, расписание прибытия поездов, он, всё же, успокоился и стал терпеливо дожидаться, подумывая с горечью, что допустил о друге плохие  мысли, и это само по себе довольно мерзко, когда-нибудь может аукнуться.

                Вова появился ровно за пять минут до означенного в расписании времени,  был радушен и приветлив, но выглядел расстроенным; казавшиеся всегда  юными,  черты лица его несли отпечаток каких-то  скрытых   переживаний, под глазами обозначились тёмные круги, тонкие  руки с влажными, как у неврастеника,  ладошками будто искали и не находили твёрдой опоры.
   
                В ответ на проявленную по этому поводу озабоченность  старый друг лишь  удручённо вздохнул:

                – Так… Тоска. Матушка женить меня вздумала.
 
                – А ты?

                – Что я? Сам знаешь…  на мне этих мамзелей, что в гости к нам чуть ни каждую неделю… словно на корове седло примеривать. А матушка меня не оставляет, блюдёт, в Носове почти все дни обитает. Вот ты приехал, может, она и съедет, поди, со своими-то гостьями… Я тут усадьбой занялся, распланировал дом по-новому, мансарду надстроил, флигели  в порядок привёл.  Сейчас увидишь…

                Он участливо похлопал приятеля по плечу:

                – Ничего, Вов, переживём. Где наша не пропадала!

                Новая двуколка, запряжённая двумя холёными вороными, которой Володя управлял сам, быстро продвигалась по мощёной дороге к Бондарям мимо  сереньких хуторков с нахлобученными соломой крышами, заросших бурьяном перелесков  и  бесконечных-бесконечных  полей, то колосившихся, аккуратно возделанных, то помятых,  изрытых  грузным  скотом.  Ему вспомнилось, как лет пять назад володина maman, будучи в Москве, сватала и его тоже за одну незадавшуюся салонную певицу, часто посещавшую музыкальные вечера. У Марьи Дмитриевны, женщины весьма одарённой, не чаявшей души в хорошей музыке и здорово исполнявшей романсы многих композиторов, было, видимо, ещё одно увлечение – сводничество. Что интересно – тогда он повёлся было на уговоры мадам Шаловской и начал ухаживать за девушкой так, для виду, чтобы дошло до отца и всех близких, и чтоб повсюду пошёл слух.  Даже обручились.  Но,  ничего из этой женитьбы не вышло, скоро при встречах он намеренно стал притворяться выскочкой, скучным педантом, томился, ворчал по поводу и без повода,  в конце концов,  певица сама от него сбежала.
 
                В Бондарях они заехали в трактир  поужинать и накормить лошадей.  Володю тут все знали, поэтому обслуживание было отменным, помимо борща и заячьих котлет им предложили горячих расстегаев с рыбой,  прямо из печки.
 
                – Ты  сделал, что я тебя просил? – он  имел в виду оркестровку второго действия «Кузнеца Вакулы», решив не начинать сразу про деньги, тем более за столом,  – Давеча Рубинштейн  первый и третий акты уж показал у нас на выпускном вечере. Причём, присутствовали les gros bonnets* из Дирекции императорских театров. Хочет двинуть спектакль в Мариинский. Так что у тебя, Вовчик,  есть шанс попасть в соавторы.



             ____________________________________________________
             * Важные персоны (франц.)


                – О-о! Поздравляю,  – равнодушно  изрёк  Володя своим низким, не соответствовавшим юношеской внешности голосом,  – Да, я сделал. Мы сможем проиграть завтра, если рояль уже настроили.
 
                – А что с роялем?

                – Нет-нет, всё в порядке.  Просто, в связи с ремонтом-то,  мы его много перемещали, и я заказал настройку, – рассеянно  пояснил Володя. Судя по всему, Шаловский младший давно не упражнялся на инструменте,  и это огорчало, навевало с грустью то время, когда они вместе в творческих поисках буквально не отходили от фортепиано, искали любую возможность помузицировать.
 
                – С'est bon*. Я тебя вдохновлю парой-тройкой новых романсов, – уверенно пообещал он, допивая свой кофе. Вова лишь усмехнулся.
 
                Приехали, было совсем уж поздно и темно. Барский дом в ожерелье бесконечных прудов стоял средь них,  словно  корабль в безвестных  водах. В сонных, таинственных заводях стелились нескончаемые туманы. Проскочив через  пару мостков, миновав несколько хозяйских построек, пронесясь стремглав по аллее, они вскоре оказались на дворе. Прошлые годы всё тут было неухоженным, заросшим, теперь же значительно изменилось, что явно бросалось в глаза  при свете двух газовых фонарей, освещавших отремонтированный, окрашенный в голубые тона дом, флигели,  круглую клумбу с цветами и часть уходивших в парк дорожек. Стояла такая основательная тишина, что даже фырканье уставших лошадей мнилось анахронизмом.
 
                – Я тебя во флигеле помещу, Петь, ладно? Там есть  пианино, тебе удобно будет работать, – сказал Володя, передавая узды вышедшему навстречу слуге, –  Сам я нынче на мансарде обитаю, а матушка внизу. Моего Кирилла сын, Илья, тебе помогать будет…


             ____________________________________________________
             * Хорошо  (франц.)
       

                Устроился действительно здорово! Две гостевых комнаты не отличались размерами и особенной роскошью, но в них и  в самом деле  было всё необходимое для полноценной работы и отдыха, включая отдельную  ванную и уборную.  На обед приглашали за общий стол, в дом. Володина maman, Марья Дмитриевна, хозяйка соседнего имения Милово,  была   несказанно  рада  его  появлению  в  качестве  гостя,  во всяком случае, внешне это было особенно заметно. «Vous `a nous comme soleil present, Peter Il'ich! Vous etes venez, et toutes les fleurs -  et des fleurs et des demoiselle*, – говорила она абсолютно искренно улыбаясь и представляя ему своих гостей, mademoiselle Лиззи Шапошникову и mademoiselle Катрин Краснову, дочерей соседских помещиков. Обеим, естественно, не терпелось выйти замуж, и они изо всех сил старались понравиться, наперебой предлагали свои способности, беспрестанно краснели, смущались и дулись друг на дружку. С девицами и их нарочитым усердием непременно показаться было скучно,  поэтому, стремясь сократить до минимума вынужденное общение с  ними,   он обычно с утра до обеда пропадал на прогулках, а потом сидел у себя и работал. После чего вновь выходил подышать до ужина.
 
         Ежедневно, прихватив блокнот и карандаш, он отмеривал с десяток вёрст, бродил средь бессчётных  прудов и речушек, которыми славились здешние места, и по обыкновению записывал всё, что приходило в голову. Начинался сенокос, народу в  полях было много, в основном мужики и детишки, к полудню ближе появлялись бабы с кульками еды. Пели разные песни, в том числе доселе ему неизвестные «Посею лебеду на берегу…», «Ой заинька, ой серенький…», «То не вечер, то не вечер…», «Миленький ты мой».  Сильное впечатление произвела на него слышанная уже не раз  песня «Чёрный ворон», которую, отдыхая под стогом сена,  густым баритоном однажды  затянул  некий мужичок, завидев хищных соколов паривших в небе в поисках добычи:

 
               Чёрный ворон, что ты вьёшься над моею головой?
               Ты добычи не добьёшься. Чёрный ворон, я не твой.


         А ему тем временем вспомнился Си-минор и то незабываемое  зрелище  лебединого  взлёта, устроенного  Романом тогда в  Крылатском. «Очень схожи, – подумалось, глядя на парящих    птиц, –   Только цели у них разные. Сокол взмывает, чтобы кинуться вниз на добычу, а лебедь – чтобы поднять в небо целую стаю!»

         Вечерами    Марья   Дмитриевна    по    обыкновению    устраивала музыкальные посиделки, сама пела любимые романсы, в том числе и собственные. Аккомпанировали,  как правило,  «мальчики» - прежде всего Володя и наезжавший по воскресеньям старший сын  Костя, у  которого также было неподалёку имение. Изредка подыгрывали  гостившие барышни, но плохо. Марья Дмитриевна обладала красивым сопрано, только не очень сильным, поэтому все её выступления казались домашними, интимными и тёплыми, чем,  несомненно, обвораживали.
            


          ___________________________________________________               
          *Вы у нас как ясное солнышко, Пётр Ильич! Вы приезжаете – и всё расцветает, и   цветы и барышни  (франц.)


   
         –  Сыграйте нам тоже что-нибудь новенькое, Пётр Ильич, – попросила Марья Дмитриевна  в один из вечеров.
 
         Сев за рояль, тогда  он сыграл «Aveu passione*» – этюд, который был назван так условно  в честь Ромы, чтобы никто  из посторонних не догадался, кому эта музыка  и за что – пусть, слушая,  каждый человек думает  про себя и радуется. А после, когда  гости отправились в сад проветриться, к нему подошла – вся, по-английски, в клетчатом,  благоухая ароматами заморских духов, – mademoiselle  Катрин и сказала:
 
         –  Какая очаровательная пьеса, Пётр Ильич! Так и кажется, что вы хотите в чём-то признаться, и признаётесь же,  только в чём – неясно.

         «Неужто, музыка  в самом деле её  так тронула? Или,  это лишь  неуклюжий, тем не менее, вежливый  комплимент?»
 
         – Почём вы знаете, Катя?  Может,  в своих чувствах я признаюсь вам? –  пошутил он.

         – Ой! Не говорите, Пётр Ильич… наговорите ещё, накаркаете, – m-lle Краснова, зардевшись,  смешно  вздёрнула  носик, –  Я уж обручена, что вы…
 
         – Ужели, Катя, признанье в чувствах возможно лишь людям, не связанным какими-либо обязательствами?.. И с кем же вы обручены, если не секрет?

         – С Володей… Владимир Савеличем  Шаловским.

         «Зачем так? Почему Володя мне ничего не сказал? Я ему больше не друг? В чём,  в чём я  провинился перед Вовой, что столь  важные события в жизни он от меня скрывает? Намеренно обманул? Или это простая небрежность, невнимание к моей персоне? –  Ну, да. Конечно.  С  чего Шаловский младший должен со мною делиться?  Их дело молодое,  и    впрямь,     affaire    passionnee**,  это  меня, старого приставалу, надо давно в утиль сдать, списать за ненадобностью…»

               
           ___________________________________________________               
           *признание страсти (итал.)
           ** страстное дельце (франц.)


                Совладав с собой, он, всё же, поздравил mademoiselle   с помолвкой, однако,  вконец  расстроенный  нежданным  известием, отправился  к  себе  и  гостям  больше не показывался.




                Следующее утро он тоже не пошёл к общему столу,   попросил принести  завтрак в комнату и занялся оркестровкой фортепианного  концерта, собираясь, закончив,  тут же, прямо из Бондарей, послать  окончательный вариант Бюлофу.  Работа шла довольно быстро, уже к  концу второй недели пребывания в Носове оркестровка была почти готова.
 
                Но, днём он, всё же, решил разыскать Володю, чтобы объясниться  и  избавить себя от щемящей ревности.  Шаловский младший  возле амбара увлечённо  давал  указания по заготовкам  сена своему управляющему.  Пришлось пройти  мимо и помешать.
 
          – Il faut chambrer*.

        – Atteindre en moyenne l'etang. Je serai bientot**, – заметил Володя, едва отвлёкшись от своего дела.

        И, он отправился по лесной тропинке в указанном направлении. Знакомое было место, на склоне берега между двух прильнувших к воде  старых ив. Отсюда, скрытый  лесистым холмом, барский дом  казался далёким, мостки, перила  и прочие приметы цивилизации отсутствовали,  поэтому средний пруд выглядел не усадебным, а совершенно диким. Вместе с тем, водоём наряду с другими ежегодно вычищали,  и вода всегда оставалась прозрачной. Года два назад они с Вовой ставили тут из веток шалаш, удили рыбу,  а  укрытие  использовали для приватных встреч и  откровенных бесед. Тем отраднее было увидеть это место теперь.  Однако многое изменилось, шалаш развалился, мхом  заросло кострище,  вода  отступила, открыв опутанные тиной, высушенные камыши. Представилось, как время безжалостно стирает из памяти всё  то лучшее, что связывает  его с Володей – и личную привязанность, и  совместное творчество, и взгляды на жизнь…

                – Ты что? Ты что?! – вскричал  он, едва завидев старого друга, – Ты почему мне ничего не сообщил? Как такое возможно, Вовик? Мы с тобой друзья, или нет? С друзьями так не поступают! Это нечестно!
 

           ___________________________________________________               
           * Надо поговорить  (франц.)
           ** Иди к среднему пруду. Я скоро буду. (франц,)
 

                –  О чём ты, Петя? Не пойму, – Шаловский младший  был невменяем, как египетский сфинкс.
 
                – Как это о чём?! Ты совсем тупой, или прикидываешься? – «Боже, что за вздор я несу?» –  Почему, почему я узнаю о твоей помолвке  не от тебя, близкого друга, творческой натуры и очень способного человека,  – нет! А от какой-то совершенно незнакомой мне, странной  барышни с плохим вкусом  и  мизерным интеллектом, которую я знать не знаю и знать  не хочу!? Это ты считаешь нормальным, Вова? Я третью неделю уж здесь, в Носове, а от тебя не услышал ни звука,  ни  ползвука  из того,  что ты мне сам же обещал проиграть – вступления ко второму действию моей оперы! Скажи, за что, за какие провинности я обречён внимать  поучениям о домоводстве от сторонних институток?!  Нах мне это надо, Вовик? Избавь!
 
               – А-а… ты об этом… – меланхолично произнёс Володя в ответ, – Ну, мне  же следует  как-то выкручиваться, я и сделал ей предложение. А там видно будет. Теперь, по крайней  мере, Лиза от меня отстанет. С одной справляться легче, чем с двумя, так ведь?  Хотя, я вижу, Катрин тебе не понравилась. Она покладистая, почему…

               – Как это «почему»? Как «почему»?! Потому что ты мне ничего не сообщил! Ты мне только сказал, что страдаешь от бесконечных смотрин, а о помолвке ты мне ничего не сказал!

               – Петя, ты меня не слышишь, попусту ревнуешь и говоришь глупости. Я просто не успел. Я даже матушке не успел сказать. Это случилось очень быстро, как-то спонтанно. Завтра  вечером как раз мы и собирались об этом объявить. Впрочем,  невеста уж всем разболтала…
 
               «О, я, видимо, несправедлив к нему!  Ведь, сам же, – поклон Марье Дмитриевне – сам оказывался  в подобном переплёте, и  сумел-таки  использовать тот случай для видимости несостоявшейся женитьбы. Мне-то  было легче, потому что я старше и опытнее, а Вове  трудно сейчас. Очень трудно. Между тем, он держится, ещё как достойно держится!»

               – Ладно, Вов, не обижайся на меня. Я, видно, зря истерю, – примирительно произнёс он, притягивая друга за шею к себе, – Ты в самом деле решил жениться? Хватит тебя на это?

               – Не знаю, посмотрим… –  неуверенно произнёс Володя, отстраняясь, – Очень сложно вести хозяйство одному.  Управляющим и приказчикам  особого доверия нет, посоветоваться не с кем.
 
               – Ну, да.  Да! Катрин тебе станет хорошей советчицей, я не сомневаюсь. С её-то  незатейливым  интеллектом – в самый раз. Тебе ж, ведь, надо будет исполнять так называемый «супружеский долг», mon cher, как с этим?
 
               – Что ты от меня хочешь, Петя? Матушка из меня все нервы вытянула,  так и ты ещё!  С какой стати  ты  ко мне пристаёшь? Хочешь меня уродом перед всеми выставить?! – завёлся, в свою очередь, Шаловский младший, – Вы меня затрахали все, ей богу! Я уже ни на что не способен, ничегошеньки не хочу – ничего, слышишь?  Кроме одного: чтобы вы все оставили меня в покое! А о том, как мы с невестой сношаться  будем, я вообще отказываюсь обсуждать! Ты понял? Понял?! Ты сам-то, Петя,  кажись, никогда тупым не был, или я ошибаюсь?  Оставь хоть ты меня в покое!!
 
               Володино лицо было неестественно искажено, обычно  приветливые и спокойные, юные черты его приобрели болезненно-пренебрежительный оттенок, взгляд светлых глаз выразил холодную, беспредельную ненависть. «Да, Володя  прав: я болван и циник, каких ещё поискать надобно…  Как только подобных мне эгоистов земля носит? Зачем съязвил? Вместо того  чтоб  поддержать, успокоить и вдохновить, приревновал и  довёл друга до истерики,  сделал из добродушного Вовы злодея! Стыдно! Как же стыдно!»

               И, стремясь потушить разгоравшуюся в душе боль, он решительно  направился в воду:  прямо,  в  чём был – в ботинках, брюках, рубашке и пиджаке, и даже не сняв летней своей шляпы.  Тут же по пояс  увяз  в камышах,  в скользкой  густой тине.
 
               Шаловский  младший  кинулся спасать:
 
               – С ума сошёл? Куда?! Опомнись, остановись, Петя! Мне за тебя отвечать! О себе ты не подумал, так хоть подумай обо мне, о Косте,  о моей матушке, в конце концов! – Вове удалось схватить его за плечо.
 
               – Оставь, Володь, оставь меня. Сколько у тебя крестьян?..  Мы все крепостные,  если  не  своих поступков, то своих душ – точно.  Все мы  – невольники наших традиций…
   
               Спустя какое-то время, грязные и безмерно уставшие от купания в болоте, развесив мокрую одежду на ближайших ветках, они уже сидели рядышком на толстенном стволе ивы.  Казалось, это был единственный в округе оплот  истины.

              – Мне нужны деньги, Вова. Поддержать молодой талант.

              – Сколько?

              – Тысячу восемьсот рублей до следующего лета.  Я верну, не сомневайся, за счёт гастрольных гонораров.

              – Конечно, Петь, я тебя поддержу, но после страды. Зерно  продадим, и я тебе деньги обязательно перешлю.  Только не нервничай так больше, пожалуйста, это может плохо кончиться. А увертюру ко второму действию,  сейчас вернёмся –  я  тебе проиграю. Оценишь. 








6


         В первых числах августа он вернулся в Москву. Столичная суета нисколько не подавила  его, наоборот,  он находился преимущественно в приподнятом расположении духа, ибо то, что он для себя наметил,  получалось вполне успешно. Бюлофу он отписал из Бондарей и отослал ему окончательный вариант фортепианного концерта, выразив надежду, что сам приедет к нему репетировать. Удалось, наконец, завершить и третью симфонию, это уже была не промежуточная, а окончательная редакция, которую оставалось только оркестровать; может, лишь за счёт инструментовки,  чуть усилить торжественно-народные в ней темы.  Кроме того, его композиторская тетрадь пополнилась несколькими романсами на стихи Тютчева, Фета  и Лёши Апухтина, а один романс он даже сочинил на собственные слова. Марья Дмитриевна в своём исполнении, со свойственной сдержанной экспрессией, под аккомпанемент Володи и Кости  вполне выразила то, что ему хотелось. Но, самое главное, теперь он  сможет реально поддержать Романа, сделать из юного невольника  маститого  исполнителя, ведь Шаловский младший обещал ему денег!
 
         По приезде он отправился на квартиру к Рубинштейну, чтобы сообщить ему эту новость.
 
         – Ну, и замечательно! –  откликнулся Николя, разбирая ноты на своём столе, – Я не сомневался, что ты найдёшь для него мизантропа, а,  чтоб ты не сомневался в намерениях администрации – вот! – директор достал из ящика письменного  стола бумагу и протянул ему.  Это был приказ  «О  зачислении  Акинфеева   Романа  Сергеевича,  1854  года рождения, русского,  вольнонаёмного и прочее… на первый курс Московской консерватории с  первого октября 1875 года».

         Он бросился к шефу целоваться:

         –  Вот обрадовал, Коля! Спасибо!

         –  Не зарекайся. Когда он действительно вольнонаёмным станет, дадим ход этому приказу, тогда и будешь благодарить.  В пятницу мы выезжаем в Париж, билеты ты можешь получить в канцелярии.
 
         – Как? Отъезд же намечен был на двадцатое… – он не смог скрыть в голосе сожаление, поскольку рассчитывал на пару свободных недель, чтобы иметь возможность видеться с Романом и поработать дома.

         – А так, – Николя положил документ обратно в стол,–  Представилась возможность выступить в Thetre du Chatelet с двадцатого августа. Кстати, не хочешь ли ты сам дирижировать там «Бурю» и «Ромео...»?

         Выступить в крупнейшем концертном зале французской столицы было, несомненно, лестно, но в качестве дирижёра он ещё никогда не гастролировал,  поэтому предложение директора его озадачило.

         – А смогу я? Удобно будет?

         – Думаю, что удобно, – уверенно произнёс Рубинштейн, – Мы исполняем Бетховена третью и пятую, и Шуберта восьмую, а во втором отделении я дирижёрский пульт тебе передам. Но вы, конечно, отрепетируете  предварительно.  Как тебе такой план?
 
         – Ладно… давай попробуем, – согласился он вынужденно,  подумав, что лучше уж  не есть хлеб зря и не гневить  начальство своими возражениями.
 
         На следующий день он отправился погулять к Новинскому причалу, в надежде встретить  там Рому. Казалось, прошла вечность с тех пор как они виделись последний раз. Он подошёл, а лёгкая яхта «Браво!», в самом деле, уже стояла у пристани, и парень в своём белом «моряцком» костюме, сдвинув на спину повязанную алой лентой шляпу, ловко, как всегда, обвивал  канаты на швартовых – «Вот удача-то! Наконец!»
 
         Они страстно обнялись, даже не обратив внимания на любознательных  горожан, собиравшихся в хорошую погоду прогуляться на яхте.   

         – Господа! У меня обеденный перерыв, – объявил Роман, – Паче чаяния, я тут друга встретил. Отплываем через два часа!

         – В самом деле, пойдем, пообедаем, – предложил он своему любимцу,  едва справившись с волнением, вызванным  долгожданной встречей.
 
         В одной из «приватных» комнат прибрежного трактира, куда был заказан обед на двоих, он, наконец,  набросился на Романа с вожделенными поцелуями и объятиями, от которых во всём теле вскипела  упоительная  истома. И, они слились воедино, словно звуки двух  скрипок в струнном квартете, столь ладно, так самозабвенно, что оба разом   испытали безумный, ошеломляющий оргазм.  «Неужто, неужто ничто и никогда не родится от этого небесного чувства? Не может, не может  такого быть!»

         А потом они с аппетитом ели печёную рыбу на блюде, запивая её лёгким пивом. В форточку сквозил свежий ветерок, на стене играли солнечные блики.  Рома жевал и улыбался, довольный и счастливый. Было хорошо, как никогда прежде, в голове звучала «Аве Мария» Шуберта,  не хватало лишь рояля.

         – Я сегодня  за штурвалом  последний день, – сообщил Роман, глядя на него исподлобья.
 
         – Что так?

         – В деревню, на  страду попросился. Всё равно отрабатывать.

         – Сбежать решил от хозяйкиных козней?

         – Ну, и это тоже, конечно.

         Он не стал, как в прошлый раз, допытываться, в чём, собственно,  состояли козни Анны Петровны, чтобы невзначай  не ранить друга, догадываясь,  впрочем, что личная гордость  Ромы тут вновь пострадала.

         – Ничего, Ром, потерпи немного.  Я тебя скоро вызволю оттуда. Зачислим тебя в консерваторию, будешь у нас учиться.
      
         – А когда? – в синих глазах парня мелькнула надежда.

         – Да вот, с нынешнего года, видимо. А жить у меня будешь. На семь рублей в месяц пойдешь ко мне на содержание?

         – Ещё бы! Пойду, конечно. Ты же знаешь – я и по дому могу, и готовить научусь, и всё такое…

         – Ну, ну! Главное – тебе учиться надо, – как же было упоительно говорить  эти слова, даже не верилось! Между тем, парню следовало бы сообщить и о своём отъезде тоже, –  Я опять уезжаю в субботу.

         – Стало быть, опять расстаёмся… А ты куда? – в голосе Ромы прозвучало разочарование.
 
         – В Париж, на гастроли.
 
         – А когда назад?

         – В конце сентября, как раз к началу учебного года, – он обнял парня и    принялся     целовать,  безмерно  наслаждаясь каким-то  густым молочным запахом его сильного тела, – Послушай, спой мне что-нибудь на прощанье, а?

         – Что тебе спеть?

         – Что ты последний раз пел, то и спой.
 
         Роман набрал полную грудь и грянул:


                Ах, ты душечка, ты мой ласковый,
                Мы пойдём с тобой разгуляемся,

                Мы пойдём с тобой разгуляемся
                Вдоль по бережку Волги матушки!

                Эх, пускай на нас люди зарятся:
                Ну и что же там, что за парочка!

                То не сын с отцом, то не брат с отцом –   
                Добры молодцы, э-эх, с большим концом!

 

         – Тише ты! Ведь, услышат! – рассмеявшись, прервал он друга на последнем куплете.

         – А пущай слышат. Это мы с Серёгой  вчерась  духарились…




         Как ни тягостно вновь расставаться, а ехать было надо.  Сообщив Бюлофу    номер   своей   парижской   почты,   он   всё-таки  рассчитывал получить    от   пианиста   официальное   приглашение,   прежде   чем  оправиться в Бостон на репетиции фортепианного   концерта.  Однако  поездка могла состояться  в  том   случае,   если     Шаловский младший пополнит его банковский счёт деньгами, которых по его расчётам должно было хватить на всё, в том числе и на обустройство Романа. А так, просто была ещё одна прекрасная  возможность  представить  французской  публике  свои сочинения, может быть,  и третью симфонию тоже.  «Авось понравится!» – думалось ему.

                Рубинштейн пригласил с собой в турне и  Петера Юргенсона, который собирался  во время гастролей оркестра Русского музыкального общества открыть в Париже   ярмарку музыкальных изданий своей типографии. Предполагалось, что Юргенсон будет содействовать  руководству группой русских оркестрантов как опытный  администратор. Ему и Петеру достался один двухкомнатный номер с общим холлом   в старенькой гостинице,  в четверть часе езды от центра города, остальные музыканты размещались  в таких же, или даже  более дешёвых апартаментах.  Лёша, как и все слуги,  расположился совсем неудобно на первом этаже, в одном общем номере, отгороженном в части обширного  коридора  и похожем на ночлежку.  Пришлось взять парня с собой наверх в гостиную для  обслуживания   также  Юргенсона и Рубинштейна, помещавшегося в соседних апартаментах.
 
                Соседство с Петером его  нисколько не напрягало, ибо милейший это был человек. Сам из русских эстонцев, из совершенно простой, бедной семьи ревельских рыбаков, за какие-то десять лет своего проживания на московской земле Пётр Иванович смог поднять русское музыкальное издательство на доселе невиданный уровень.  В магазинах Юргенсона  всегда можно было найти и купить ноты  не только почтенных классиков, но и самые последние музыкальные новинки. Стараниями директора консерватории они давно были дружны, и Петер относился к нему с большим почтением, без каких-либо купюр и оговорок принимал к изданию все его сочинения.
 
                График уплотнили до предела, предстояло дать тринадцать концертов в зале французского музыкального общества и три  – в   театре Шатле. Времени репетировать оставалось очень мало, практически лишь по одному дню перед каждым выступлением. Ежедневно после завтрака он отправлялся  в концертный зал, предпочитая   потратить  хоть  час  времени,   но    пройтись    пешком,   чем   довериться   конной  тяге.  Он   выходил  пораньше,  спускался  с высот Монмартра, на вершине которого только-только заложили новый храм,  и попадал в мир уличного искусства, где каждый артист, как ему казалось, был прекрасен, естественен и неповторим. Здесь, на улицах и   бульварах  буквально на каждом шагу, на любой мало-мальски заметной площадке «зажигали» разнообразные, обоего пола и всякого возраста танцоры, мимы, кудесники, дрессировщики, художники и певцы, и можно было увидеть решительно всё – от французских шансонье и  исполнителей  испанских,  цыганских танцев до китайских гимнастов и  индийских заклинателей змей. Хотелось поддержать каждого уличного артиста, и следовало бы, если б ни гнетущая  необходимость на всём экономить.
 
                Он часто любил наблюдать за французами, копил в душе их неунывающий нрав и лёгкое, ровное  отношение к жизни. Если было несколько свободных минут, он просто садился на лавочку покурить, да вокруг  посмотреть, иногда записывал приходящие на ум музыкальные   эмбрионы  в неизменный свой блокнот. Однажды он стал свидетелем,  как стражи порядка по неизвестной причине вынудили одну  вокалистку  покинуть каменный выступ, служивший ей подиумом. Неровным, но сильным сопрано, очень проникновенно  она исполняла одну из  арий Моцарта. Женщина была приятна, молода, и, должно быть, в  уличном  концертировании совсем неопытна. Старенький  саквояж возле её ног не был полон монет, как у других, и народ не сильно-то вдохновлялся, тем не менее, пела она  с большим удовольствием и  подъёмом.  Но тут двое полицейских подхватили её под руки, сняли с постамента и вместе с реквизитом отправили гулять по бульвару. «Сейчас расплачется, впадёт в истерику» – подумал он с сочувствием и последовал за ней.  Ничуть!  Энергичным шагом девушка  прошла некоторое расстояние, присела на чугунную скамейку, раскрыла  рядом с собой сумку, вынула зеркальце и  принялась  прихорашиваться: подобрала волосы, поправила шляпку с плюмажем, попудрила щёки, подвела глаза и губы.  Передохнув минутку со скрещенными на коленях руками  на этой ржавой бульварной  скамье, служившей ей теперь целым сценическим миром, ничтоже сумняшеся  она вновь запела арию Моцарта с удвоенной экспрессией!

                Тут вдруг с необыкновенной ясностью он осознал, отчего, видимо, никогда  не умолкнет любовь его к Парижу и парижанам –  изящество, умение не только преодолевать невзгоды, но обращать их в некий особый индивидуальный стиль, в котором нет и намёка   на обидчивость, жалостливость и рабскую покорность, свойственные  обычно    русским. «Французам с их тягой к индивидуальной  свободе  трудно живётся при монархах. Не случайно, благодаря национальному  характеру,  они с лёгкостью  погнали из страны своего государя, восстановив Республику!» – подумал он, подавая мелочь  исполнительнице классических арий.

                –  Je vous souhaite des succes creatifs!*

                Она  приветливо, без жеманства,  улыбнулась:

                –  Mercis beaucoup, Monsieur! –   и уже ему вослед, –  Vous etes `a moi  le premier admirateur, monsieur. Mercis!**
   
                В театре Шатле, где им предоставили возможность дать три концерта, всю труппу приветствовал председатель французского музыкального общества, композитор  monsieur  Шарль-Камиль Сен-Санс. Это был высокий человек с крупными чертами лица, большим носом и выразительными на выкате тёмными глазами, сунувший ему второпях толстенную короткопалую  ладонь.
 
                – … tres heureux***, – пробормотал француз при рукопожатии. Оставалось лишь удивляться, каким образом господин Сен-Санс такими вот руками справляется с клавишами, ведь в первом отделении, при открытии «русского сезона»,  в качестве приветствия  анонсировалось авторское исполнение фортепианного концерта.
 
                Однако все сомнения развеялись, как только Сен-Санс сел за рояль и с совершенно невозмутимым видом стал шерстить по клавиатуре, словно подбирая мелодию, между тем как вся звуковая палитра, задуманная в соль-миноре, вмиг вырвалась из инструмента и наполнила громадный  сверкающий зал «Театра Шатле» чарующими раскатами.  И в этой музыке, от уверенных, торжественных  аккордов до беззаботных,  почти легкомысленных танцев и ярчайшей тарантеллы в финале, мнился ему именно неутомимый, изящный,  неунывающий французский характер,  о котором он давеча размышлял, наблюдая за уличной артисткой.


___________________________________________________               
       * Желаю вам  творческих успехов!  (фр.)
       ** Большое спасибо, месье! – Вы у меня первый поклонник. Спасибо! (фр.)
       *** … очень рад (фр.)


                Восторгам публики не было предела. Предстоящий концерт  в Шатле Рубинштейн  решил также непременно начать с русской музыки, поскольку «неудобно – как он выразился – проехать мимо французской любезности, и достойно не отблагодарить».
 
            – Отложим пока Бетховена. Будем играть твою первую симфонию, Петя – именно русскую. Мне кажется, в самый  раз, в тон  и кстати,  – объявил Николя за завтраком.

                – Tu es assure de cela ?  A` vrai dire, moi est mieux sonner apres Beethoven et Schoubert... Ce me sera genant*.

                Николя скривился, как от кислого лимона:

                –  У меня всегда были проблемы с французским, Петь.  Я с детства  путаю слова  аvant  и  apres**. И вообще, без кокетства, пожалуйста. Говорю: будет в самый раз. В первом отделении исполним твою симфонию, потом ты дирижируешь «Ромео», а во втором сделаем Бетховена и Шуберта.
 
                – В самом деле, Петя, тут скромность ни к чему, – поддержал руководителя рассудительный  Юргенсон, – Взгляни на Сен-Санса,  тоже молодой и подающий надежды.  Даром что неуклюж,  а как держится!

                – Ха-ха! Какой он молодой? Он председатель французского музыкального общества, вот и держится соответственно.

                – Не потакай конфузу и неловкости, Петя. Это бывает неуместно. Не то, в самом деле, оконфузишься. Вот Николай Григорьич, председатель русского музыкального общества, сидит напротив тебя.  Так, скажи Алексею, чтобы накрыл тебе стол в комнате.  Не следует ли тебе следовать субординации,  кушать за другим столом и из другой тарелки, правда?
 
                «Правда. Несмотря на омерзительно менторский тон обоих – правда.  Во мне сидит всё та же рабская покорность, от которой своей музыкой  я сам мечтал бы  избавить всех русских. Что мне мешает?  – Ничто! Благодарен должен быть судьбе за этот подарок».
 
                –   Хорошо, друзья,  – вздохнул  он,  – Убедили. Играем  сначала первую симфонию, затем я дирижирую «Ромео», а потом уже Бетховена.


   
  ___________________________________________________               
        *  Ты в этом уверен? Право, мне лучше звучать после Бетховена и   Шуберта… Мне будет неловко.  (фр.)
        **  до  и после  (фр.)



                Репертуар был знаком, и репетировали весьма успешно. Слаженным Рубинштейном  оркестром, казалось, и управлять-то не надо было – прекрасно  понимали задуманное и без мановений дирижёрской палочки.  Особого восхищения  достойны     были    флейтисты,    так   легко  и   чувственно державшие  нужный   темп, что казалось, будто звуки парили над залом, вздымая всё сущее к небу.  А ему  тем  временем  вспоминалась  невесомая та свирелька, при помощи которой он на воде подманивал  девичьи венки;   никто тогда  не внял,  не окликнул, не отыскал его на берегу –  только Рома…

             Премьера прошла также с успехом, французская публика восприняла музыку с большой теплотой, впрочем, без оваций. Господин Сен-Санс уже не одаривал мимолётным вниманием, а восхищённо жал руку, и, кажется, готов был обнять и расцеловать по-русски,  но  сдержался.  Сен-Санс затаскал  по музыкальным салонам, коих в Париже хоть пруд пруди, и везде им оказывали исключительно радушный приём. Пришлось повсюду играть свой скудный авторский репертуар, лишь чуть пополненный  новыми пьесами, меж тем  как Рубинштейн мастерством игры на фортепиано потрясал.  Запомнился вечер в салоне Полины Виардо.  Несмотря на грядущую старость, в своём малиновом платье  она была блистательна и  шикарна, как роза Версаля, и ошеломила всех  монологом  Аиды из одноимённой оперы. Madame Виардо представила им  son ami*,  русского писателя Тургенева, знаменитого своими «Записками охотника». Но поскольку  ни читать Тургенева, ни ходить на охоту он не любил, разговор получился ни о чём. Вообще, с того времени как судьба свела его с Романом, в нём бродили нехорошие чувства  ко всем богатым соотечественникам, прожигавшим целые состояния за границей, коих средь музыкального истеблишмента в Париже было множество.  Всё мнилась мадам Сапоженкова, и тот торг, что она затеяла в отношении Ромы. «Когда же, наконец, я буду столь богат, чтобы  не  побираться  по  миру самому и для любимого своего друга?!»  –  сокрушался он про себя.


                ___________________________________________________               
        *  Своего друга  (франц.)




              В салонах часто и много говорили о недавней безвременной кончине французского композитора Жоржа Бизе от случившегося в начале лета сердечного приступа.  Повсюду, то с ханжеской неприязнью, то с осторожной симпатией отзывались о последней опере покойного  Бизе, сочинённой на сюжет одной из новелл Проспера Мериме и названной так же – «Кармен». Оказалось, что  представление  до сего  дня  не снято с репертуара, идёт по-прежнему  в театре  «Опера-Комик». Заинтригованный светскими сплетнями, однажды он нашёл-таки время, чтобы составить своё  впечатление об этой постановке, надел щегольской  цилиндр, кашне, перчатки, взял извозчика  и отправился на спектакль на улицу Мориво.
 
                Зал старого театра был полон, музыка – страстна и темпераментна, пели замечательно, но больше всего его потряс порождавший в музыкальных салонах столь жаркие споры сюжет из жизни простого народа.  Дикие, необузданные нравы оперных персонажей не вызвали в нём отторжения, как у многих, с кем довелось беседовать в музыкальных салонах. Слушая «Кармен», здесь, в обшитой багровым бархатом ложе второго яруса, в окружении отнюдь не светского общества, а простых горожан, более всего  он был ошеломлён и обескуражен темой рока, неотвратимо присутствовавшей  в судьбе оперной героини. Трагизм сюжета будто бы нависал над зрителями.  Сопереживая Кармен, он  вновь задумался о собственной судьбе, в которой непреходящую роль имел теперь Роман Акинфеев, молодой калужский крестьянин, получивший  долгожданную надежду, что профессор московской консерватории, наконец, вытащит его из  крепостного кошмара, предоставит кров и довольствие, даст должное образование! «Как там Рома? Чем дышит? Что готовит судьба им обоим? Признанье  и  почёт, или смерть и забвенье?». Была на исходе  уж третья  неделя парижских гастролей, а денежного перевода от Шаловского всё ещё не поступало.

                В антракте захотелось подышать свежим воздухом, заодно послушать, что говорят о спектакле зрители.  Он вышел из театра, взялся за портсигар и едва закурил, как вдруг  его окликнули  из-за спины:

                – Простите, сударь,  не вы ли Чайковский Пётр Ильич, композитор?

                Он обернулся и мгновенно утонул во взгляде ослепительно-голубых глаз женщины средних лет,  одетой в шерстяное платье неброской расцветки.  Чёрный кружевной платок обрамлял  её плечи.
 
                – Я Блавацкая Елена Петровна, – она протянула ему лёгкую,  прохладную руку, блеснув  таинственным камнем на указательном пальце.
 
                Славянской внешности женщина с низким голосом  была похожа на гадалку, и то, что она обратилась к нему на родном языке, указывало на её недюжинную интуицию, ведь не так-то просто  в толпе французов на площади перед театром отыскать земляка.
 
                – Очень приятно, мадам! – отозвался он, – Я о вас где-то слышал…

                – Должно быть, читали в газетах. Обо мне часто пишут всяких небылиц вдоволь, особенно в связи со спиритическими сеансами, которые я вела в Петербурге, и которые вошли теперь в моду, – Блавацкая смотрела на него с каким-то сожалением, что, мол,  он читает в газетах небылицы, а вот главного-то  о ней  и  вовсе  не знает.

                – Да-да… – обронил он, не в силах отвести от неё глаз, – Вам нравится  спектакль, о котором так много в Париже говорят?
 
                – Кармен? О, сударь, не берусь судить, но, в общем, впечатляет.  Однако  я ещё не вполне  расслышала эту музыку.   Мне больше нравится ваша – в отличие от  нынешней, я расслышала её сразу, побывав на днях на концерте в музыкальном обществе.  Вы тогда дирижировали «Бурю», и увертюра мне очень понравилась. Тема морской катастрофы мне чрезвычайно  близка, вероятно, потому что я сама не так давно  попала  в  кораблекрушение,  но больше всего от того...
 
                Они подошли к освободившейся скамейке.

                – Вам не мешает, что я курю, Елена Петровна? – спросил он,  назвав новую знакомую по имени, чтобы избавить её от необходимости  обращаться к нему «сударь».
      
                – Нет, нет! Курите,  пожалуйста, Пётр Ильич, кто ж вам запретит. Я тоже прежде курила, но вовремя бросила.

                – Тогда присядем? Так чем же вам понравилась «Буря»?
 
                –  Видите ли, в вашей музыке есть нечто другое, что отличает её от  всей прочей.  Ей нет равной, она вся в полёте, как прекрасная белая птица, и на порядок ближе к Лучу Творенья, или к Господу Богу, если угодно.  Это как нота «си» едва ни касается  ноты «до» второй октавы, так и вы в своих сочинениях едва ни касаетесь чарующей музыки Вселенной, ещё недоступной человеческому  сознанию. Пожалуй, лишь Моцарт в этом преуспел.

                – О, только не сравнивайте меня с Моцартом! Это не соответствует действительности –  всё равно, что сравнить Монблан с камушком.
 
                – Почему же, Пётр Ильич? Вы тоже пишете ч`удную музыку, как писал Моцарт, а уж слушателю-то есть из чего выбрать, кому по душе Монблан, а кому и камушек, – невозмутимо заявила Блавацкая.
 
                Его охватил приступ почти истерического смеха. Блавацкая в двух простых  словах вдруг выразила то, о чём он часто мучительно размышлял – судьбе собственного творчества и своих сочинений,  какую  роль они могут играть в мировоззрении не только его поклонников, но и вообще слушателей, является ли его музыка достойной признания?   Или  резких слов критики от господ  Стасова,  Балакирева, Римского-Корсакова она заслуживает?  А тут неведомо откуда взявшаяся госпожа Блавацкая, похвалив, и в то же время, никак не оценив его сочинения, а просто поставив  их  в  ряд  с  творениями Моцарта,  разом всё разъяснила!
 
                – Но, позвольте, Елена Петровна, Амадей  сочинял в прошлом веке. Это другая музыка, её нельзя сравнивать с нынешней! – возразил он, справившись  с хохотом.
 
                – Видите ли, Пётр Ильич, в этом вы совершенно не правы. Судьбы людские движутся в Вечности, соприкасаясь, переплетаясь и сталкиваясь между собой. Не повинен же Моцарт, что он родился в прошлом столетии, также как и вы не виновны, что появились на свет в нынешнем. Однако, что для людей целый век и смена четырёх  поколений, для Творца – крохотный миг,  по существу  не имеющий ни конца, ни начала, – возразила  Блавацкая с таким  отрешённым  видом, будто именно  в ней теперь  говорила  сама  Вечность, –  Поэтому данное  сравнение здесь  вполне уместно.  Более того, я уверена, что вам под силу сочинить музыку ещё более прекрасную, чем та, что я слышала, кстати, и на темы любимого вами Моцарта тоже. И вы непременно это сделаете, я не сомневаюсь, потому что именно в этом состоит ваше духовное «Я», движущееся  во Вселенной, подобно маятнику, от вашего рождения до вашей смерти.
 
                И вновь, как бывало не раз,  ему показалось, что он «уже проходил это», что  некогда, в совершенно иной жизни ему  тоже говорили  о его роли  в законах Вселенной, об их гармонии с внутренним миром – его собственным «Я»; что сопротивляться своему движению в Вечности совершенно бесполезно, а надо выносить, выносить  то, что дано,  трудиться бескорыстно  из  благородства  и сострадания, полагаясь на собственные возможности и собственную мудрость, отдавая всё лучшее в душе своим близким,  друзьям, зрителям, – всем,  с кем только своею музыкой  ни соприкоснёшься.
   
                – У вас, наверно, много учеников? – спросила Блавацкая.
 
                – Да, я ведь преподаю в Московской консерватории.
 
                – Один из них должен будет сыграть решающую роль в вашем творчестве.
 
                «Роман!? Нет, это невозможно – откуда,  откуда она может о нём знать?» – мелькнуло в голове.

                – Вы непременно, ещё при теперешней вашей жизни, достигнете в творчестве совершенства и признания публики, вас заметят и непременно помогут, – продолжала между тем Блавацкая, поднимаясь со скамьи, – Однако вам предстоит испытать и тяжёлый период в жизни, пережив который, вы уже не станете сомневаться в своих достижениях, а будете действовать с удвоенной энергией. Всего вам доброго, Пётр Ильич. Мне было очень отрадно познакомиться с вами лично, и лично высказать вам своё почтение.

                – Но,  позвольте, позвольте, Елена Петровна, – встрепенулся он, – Откуда же, откуда вы всё это взяли? Извините, но с чего вы так информированы обо мне, что утверждаете всё это столь твёрдо?
 
                – Откуда? – удивилась Блавацкая, подавая ему  на прощанье  руку, – Из вашей музыки, конечно. Ибо она соткана из тысяч немолкнущих откликов вашего сердца. Желаю вам здравствовать!
 
                Она исчезла средь многолюдной площади так же внезапно, как и появилась, оставив его досматривать «Кармен».



 
                Совершенно взбудораженный, сбитый с толку случившимся, на следующий день он поведал об этом странном разговоре  Юргенсону, когда, встретившись после репетиции, они решили вместе пройтись по нотным и книжным магазинам. Разумеется, исключив в рассказе  сентенцию об одном из учеников. Париж окутывал густой туман, в двух шагах уже не видно было ни зги, такая серенькая прохладная погода стояла в городе с самого утра. В этой молочной пелене, как в вате, глохли все звуки, становясь более отчётливыми и сухими, чем в обычной жизни, а городские предметы – булыжники мостовых, решётки набережных, фонари улиц, скамейки бульваров и прочие походили на качественный   театральный реквизит.
 
                – Я знаю о мадам Блавацкой немного, – отозвался Петер, шагая где-то рядом, –  Жена хотела пригласить её на свои именины, но я был против. Вообще, мне в это не очень верится.
 
                – Во что тебе не верится? В то, что мне под силу сочинить ещё более прекрасную музыку?
 
                –  О, нет, Петя! Я совсем другое имел в виду. Я имел в виду спиритические сеансы. А твоя музыка мне, конечно, нравится.

                – Ты знаешь, Петер, я тоже не верю в спиритизм. Но, когда  приходят в голову музыкальные эмбрионы,  мне иногда кажется, что  это духи, и они спускаются на меня с неба. Я не знаю, чем это объяснить… но они, правда, возникают ни откуда, иногда из окружающих звуков, из зрительных образов и воспоминаний, а чаще берутся  просто  с неба. Порою мне кажется, что где-то и когда-то я уже их слышал. А, когда их долго нет, и ничего в голову не приходит, появляется тоска, острая, щемящая тоска и страх потери.
 
                – А ты не поддавайся страхам, и вообще об этом не думай, не пытайся всё объяснить. Если ты будешь думать, что ты что-нибудь  непременно потеряешь, то обязательно потеряешь. А ты не думай – так легче. Тогда ни за что не потеряешь, – откликнулся  Петер, беря его под руку.
 
                «Петер хороший, добрый, рассудительный. Может, рассказать ему про Романа? Про свои чувства к этому парню? Зачем? Что от этого моим чувствам? Лучше не станут. А, может?.. что любовь умножает  творческие силы в десятки, сотни раз?.. Расскажу – буду нелеп и безобразен, как открытый нерв в анатомичке. Нет, не сейчас – не поймёт...»
 
                – Ну, а ты?  Много ты  продал  за время гастролей, Петер?
 
                – Твои опусы расходятся быстрее, судя по всему. В киосках музыкального общества нот с твоими сочинениями почти не осталось. Особенно идут фортепианные пьесы из двух альбомов. Сейчас вот посмотрим на улице Бюшери, тут книжный есть с названием «Шекспир и компания». Зайдём?
 
                Пока Петер общался с администратором и приказчиками, он прошёл в зал осмотреть книжные полки, прежде на русском языке, потом – другие.  Ему попался на глаза томик Данте. Он подумал, что  из литературы средних веков Шекспира все знают, а вот Данте, итальянский поэт тринадцатого века,  известен  меньше, или совсем неизвестен, и хорошо бы положить на музыку что-нибудь из Данте, великого моралиста и художника, в назидание всем нынешним духовникам-ханжам.  «Открою и прочту на первой попавшейся странице первый попавшийся стих. Если что-то интересное, затронет – надо поработать».  Он открыл и прочёл:

                Любовь, любить велящая любимым,
                Меня к нему так властно привлекла,
                Что этот плен ты видишь нерушимым.*

                «Воистину, вижу то, что хочу видеть!» Это была исповедь одной несчастной богатой дамы, бывшей, кажется, замужем за уродцем, Франчески, о любви к красавцу Паоло. Оба они так и не дочитали сладострастную книгу, застигнутые врасплох, из ревности были заколоты безобразным супругом синьоры  Франчески. «Да, это плен. Но, заточение добровольно, тем самым оно прекрасно. Я тоже в плену у Романа, но нисколько не опечален данным обстоятельством, наоборот, плен даёт мне силы для творчества. Я в плену у греха, но этот грех подвигает меня сочинять музыку.  Готов же я пройти все девять кругов дантевского  ада, чтоб только жизнь давала мне возможность сочинять. И, если грешник я, то ад прекрасен для меня, как рай для праведника? В таком случае, что до меня, к примеру, что до кого-либо ещё, разницы между раем и адом нет никакой, так как оба побуждают нас к благим  свершениям? А что до законного мужа  Франчески  – вот истинный грешник, ибо совершил он двойное убийство, сгубив две любящих души.  Может, права Блавацкая, что дело всё в гармонии духа, а не в делении всех на праведников и грешников, о котором на все лады твердят оракулы нынешнего мира?»

                Он  прошёл в зал литературы на английском языке, стремясь найти там что-нибудь свежее, и отыскал на полке маленькую брошюру Complete Poetry and Collected Prose. Walt Whitman 1855**.  Открыл её также, наобум, и прочёл ровно то, что давеча пророчествовала ему  г-жа Блавацкая:


                «From the thousand responses of my heart, never to cease,
                From the myriad thence-arous’d words,
                From the word stronger and more delicious than any…***


                «Вот и не верь после этого в мистику! Кто как ни она высказалась, что моя музыка соткана из тысяч немолкнущих откликов моего сердца? – в этом, пожалуй, она права, и ещё в том, что в этом мире нет восхитительнее звуков, чем в моей музыке. Ужели так?..»

___________________________________________________               
       * Данте «Божественная комедия», песнь V,  перевод  М.Л.Лозинского  (авт.)
       **   Сборник поэзии и прозы. Уолт Уитмен. 1855 (англ.)
       *** «Из тысяч немолкнущих откликов сердца, из множества ими рожденных   слов, которым нет равных по силе и нежности…» (перевод  К.И.Чуковского)
 

 
                –  Как ты думаешь, Петер, может ли зло быть прекрасным?

                –  Я думаю по определению, что нет.

                – Но, ведь, все восхищаются моей увертюрой «Ромео и Джульетта» по пьесе Шекспира, а я там изображаю зло красивой музыкой, которая многим  нравится. Это же не значит, что я потакаю злу, правда?

                – Ты злу потакаешь? Что ты глупости говоришь! Успокойся, Петя, музыка там хоть и красивая, но очень страшная. Однако ты не только зло, но и добро там красивой музыкой изображаешь, так ведь? Пойдём лучше где-нибудь выпьем хорошего пива, а?..



                За всё время пребывания в Париже он так и не получил никаких известий, ни от Бюлофа, ни от Шаловского, хотя Лёша регулярно приносил почту из  арендованного в гостинице почтового ящика. И только в день перед отъездом в Москву  метрдотель вручил ему лично банковский пакет с извещением о денежном переводе! Шаловский сдержал своё обещание, субсидировав две тысячи рублей на текущие расходы, правда, без сопроводительного письма.  «Может, получу позднее, тогда и отвечу Володе с благодарностью.  А вот ехать в Бостон, по-видимому, мне уже не суждено», – думал он, переписывая свою почту опять на московский адрес.

                В тот же вечер, улучив момент во время приёма  в театре «Шатле», устроенного французским музыкальным обществом по случаю завершения гастролей, он поделился этой радостной  новостью с Рубинштейном:

                – Коля, я получил деньги на отступные для Романа Акинфеева…

                Николя, возбуждённый успехом заключительного концерта  и парами шампанского, ничего не понял.

                – Monsieur! La minute d'attention! – обратился патрон к присутствовавшим, – Peter Il'ch m'a informe ici sur le secret qu'a  la troisieme symphonie est prete. Nous serones  jouer la prochaine fois le deuxieme et un troisieme! Seulement pour vous, mesdames et messieurs!*



 
___________________________________________________               
        *Господа! Минутку внимания! Пётр Ильич мне тут по секрету сообщил, что у него  готова  третья симфония. Следующий раз будем играть и вторую, и третью! Только для вас, дамы и господа! (франц).






7

               «Надо будет немедля и дня  ехать в Калугу, разыскать там местную  крестьянскую общину, чтобы, наконец, выкупить Романа»,– размышлял он дорогой  в двухместном купе, занимаемом  им  и  его  верным слугой Алексеем от самого Парижа. Трое суток в пути были позади, поезд приближался к предместьям российской столицы. За окном скользили   пожелтевшие леса, бревенчатые загоны, покосившиеся избушки,  неказистые усадебки, товарные амбары с очередями подвод, станция «Кунцово» с хмурым смотрителем на козырьке, маленькие пруды, отражавшие куски  синего  неба, огромные дубы, кипевшие жёлтой листвой, – всё-всё-всё  быстро-быстро, быстро-быстро  плыло мимо  под стук вагонных колёс, похожий на ритм странного  вальса, такого же лёгкого,  как и поступательное движение пассажирского состава. Ему хотелось сделать сюрприз – при встрече сразу же вручить  Роме вольную грамоту.  Он представлял себе, как обрадуется парень, как они вновь займутся музыкальными уроками помимо обязательной учебной программы, и надо будет непременно закончить «Кузнеца Вакулу», чтобы Роман уже на первых курсах мог участвовать в грядущих оперных постановках. От этих грёз ему делалось хорошо, как в детстве накануне праздника Рождества,  по-домашнему просто, весело и свободно!
   
               Очутившись, наконец, дома в понедельник, он принялся разыскивать в справочниках неведомую «Тарусскую сельскую общину», а разыскав, тут же отписал им: «Милостивые государи! Имею честь сообщить вам следующее. В вашей сельской общине состоит  семья поместных крестьян  Акинфеевых, числящаяся в одном из имений Льва Кирилловича Сапоженкова. Сообщаю вам о своём намерении внести за  Акинфеевых денежный выкуп, о чём имею с хозяевами твёрдую договорённость. По внесении необходимой суммы денег прошу сельскую общину ходатайствовать об освобождении вышеупомянутой семьи от крепостной повинности, и выдаче им вольной грамоты. Намереваюсь прибыть к вам в ближайшую неделю». Подписался как профессор Московской консерватории и отправил не почтой, а скорым курьером.
   
                В связи с большой занятостью на работе, в Тарусе сам он оказался лишь  к  вечеру пятницы,  потратив при этом кучу времени на станции в Серпухове  в ожидании  перекладных, поскольку  никакого другого транспорта, ни частного извоза, ни почтовых, ни просто попутчиков по несчастью встретить  не  удалось. Погода стояла отвратная, едва забрезжило сонливое серое утро, как пошёл мелкий  дождь, и пришлось не вылезать из станционных стен, греясь лишь горячим чаем с баранками и бегая поминутно в туалет. Лёшу он оставил в Москве, наказав дополнительно постелить в кабинете, а также готовить ужин  на двоих  на случай, если он сразу же заберёт Романа с собой.  Поэтому  рассчитывать в поездке приходилось лишь на свои силы, однако он не унывал, ибо делал всё для своего  любимого человека  из самых благородных побуждений.

               Такого захолустья в России он, пожалуй, ещё не видел.  Даже окрестности Воткинска по воспоминаниям детства в сравнении с калужской землёй теперь казались ему райскими кущами. Приехавшая к полудню бричка, управляемая угрюмым и неразговорчивым извозчиком, натурально была похожа на разбитое корыто, покрытое  сверху вонявшей плесенью, дырявой парусиной. С кучей деньжищ в кармане ехать было опасно, однако в безвыходной ситуации он решился.  На размытой, раздолбанной  повозками дороге не было живого места, увязали на каждом шагу, в довершение всего лошади встали средь потока разлившегося ручья, и  чтобы вывести их на берег, кучеру пришлось разуваться и лезть в воду. В общем, с большими приключениями  каких-то там тридцать вёрст они преодолевали  целых три с половиной часа!

                Местная «Сельская община» располагалась за подворотней  в  цоколе старого двухэтажного  дома.  Низкое, сводчатое помещение напоминало заваленный до потолка  склад макулатуры. Перевязанные верёвками, прошнурованные, проштампованные,  скрепленные сургучом бумаги в папках и без таковых размещались здесь крайне небрежно на забитых доверху стеллажах, рассовывались по углам,  валялись на полу в коридоре, загораживая и без того неширокий  проход.  Должно быть, обитателям  подвала вообще  претил служебный интерьер без казённого   двуглавого штампа где-нибудь на пачке бумаг под  потолком или на полу, на столе или под тумбочкой – чем больше их заметит посетитель, тем лучше.  В этом бюрократическом бедламе оказалась одна дверь с табличкой «Председатель», где за массивным письменным столом, покрытым зелёным сукном,  сидел средних лет вихрастый человек,  отдалённо напоминавший внешностью сельчанина. На служащем был гражданский сюртук поверх крестьянской рубахи, а на ногах вместо лаптей из лыка – ботинки из кожи.
 
                – Вы к кому? – не отрываясь от своей писанины,  спросил служащий. Вопрос прозвучал довольно странно в  помещении, где кто-то ещё просто  отсутствовал.
 
                – Я Чайковский Пётр Ильич, направлял вам курьера с прошением за семью Акинфеевых, – представился он со слабой надеждой, что этот бюрократ вдруг вспомнит о каком-то очередном ходатае.
 
                На удивление, служащий вдруг обратил на него свой взор, поднялся со стула и любезно защебетал:
 
                – А-а! Да, да, да, конечно!  Заходите, заходите, пожалуйста, господин Чайковский, присаживайтесь. Доставлено, доставлено ваше прошение. Уверяю вас, всё в порядке – доставлено,  – чиновник протянул ему влажную ладонь, – Кудесин Игнатий Пафнутьевич, глава сельской общины.
 
                Кудесин выглядел столь взбудораженным и радостным, будто выиграл на спор, что именно это прошение  таки  доставят по назначению, в срок,  и на входящем документе теперь без сомнения  можно  поставить государственный штамп, прошить, зарегистрировать и уложить, наконец,  в папку. Вихор на затылке чиновника победоносно подрагивал, а безбородое краснощёкое лицо светилось подлинным  счастьем – ведь письмо-то  было доставлено!
 
                – И что теперь? Знаете, я ехал сюда не для того, чтобы удостовериться в работе курьерской службы.

                – Как что? – удивился Кудесин, покосившись на стоящий рядом массивный сейф, – И не сомневайтесь даже, Пётр Ильич. Теперь мы ваше прошение  рассмотрим, вынесем решение, а по внесении вами денежной суммы выдадим вашим подопечным  свидетельство государственного образца.
 
                «Вероятно, этот Кудесин не прочь бы пойти мне навстречу, ежели  так любезно встречает, и ускорить сроки рассмотрения моего ходатайства. Но как ему дать понять? Плохо, ой плохо без опыта – никогда прежде не приходилось давать взятки, до чего ж противно!..»  Он достал бумажник,  вытащил оттуда  восемьсот пятьдесят рублей, разложил деньги  на столе  и сказал:
 
                – Любезнейший Игнатий Пафнутьич, с хозяевами я сговорился на восемьсот рублей серебром. Не извольте беспокоиться, я готов поддержать  и вашу сельскую общину тоже,  но только, чтоб вы сегодня же выдали мне на руки это самое государственное свидетельство на семью Акинфеевых.
 
                – За ускоренное рассмотрение прошений, вообще-то, мы берём десять процентов от суммы взноса, – заявил со знанием дела чиновник, – Но, поскольку  благотворитель  у  нас  гость  нечастый,  то   и   этого  будет довольно, с учётом как банковских процентов, так и наших комиссионных.  Соблаговолите, Пётр Ильич, подождать немного, пока я оформлю свидетельство, –  Кудесин  сгрёб со стола деньги, и они исчезли за железной дверцей массивного сейфа.
 
                Он положил на стол ещё одну десятку.
 
                – Безусловно, Игнат Пафнутьич, я подожду, а как же!  Соизвольте только устроить меня где-нибудь на ночлег.
 
                Рубль в сутки (!) стоила  убогая сырая комнатёнка с одним рукомойником и удобствами в коридоре, однако и тут пришлось согласиться, поскольку ничего более подходящего не нашлось. Ночью, как ни старался, заснуть он не смог, ворочаясь на скрипучей кровати в шершавых простынях под двумя тяжёлыми, дурно пахнущими  одеялами,  тщетно пытаясь на тугих подушках найти подходящее голове место. И всё же, несмотря на ужасающие условия, настроение было приподнятое, ибо в своем багаже  помимо нот для редактирования и рабочих блокнотов теперь он имел при себе драгоценное государственное свидетельство о выплаченном  выкупном взносе за семью своего друга и ученика, с которым он связывал  грядущую творческую деятельность.



 
                Прежде чем появиться у Анны Петровны в Кунцеве,  в её приёмный день, он зашёл в Знаменскую церковь, чтобы поставить свечку во здравие и благополучное обучение Романа.  «Услышь меня, Отче! Дай мне силы поднять парня и отвергнуть неверие в собственные творческие  возможности! Нет у меня иной цели, чем музыка. Нет у меня иной цели, чем  дать  Роме образование, соответствующее его талантам. Я не преувеличиваю своего чувства – оно искреннее, от сердца. Я хочу, чтобы мои  чувства нашли также отклик,  понимание у каждого, кто слышит мою музыку, внимает её звукам. И, если суждено мне пройти через зло, и через девять кругов ада, то я готов и на это. Господи, пойми и прости меня, но не покидай,  дай мне силы сотворить эту цель!»

                Мадам Сапоженкова приняла очень-очень холодно. Она и бровью не повела, взяв от него бумагу с госгарантией за семью Акинфеевых.
 
               – Merci, bien sur, mais je suis crains, vous tachez en vain, Peter Il'ich*, –   сказала она, стоя за своим бюро, едва к нему обернувшись.

     _______________________________________________________
   *Спасибо, конечно, но  боюсь, что вы напрасно стараетесь, Пётр Ильич.(франц.)


                –  Почему? – не понял он, чувствуя себя мерзким попрошайкой.
 
                – Нет. Конечно, мы дадим вольную грамоту на всю семью, благо, у них там ещё двое братьев с детьми…  словом, пока есть, кому что дать, – усмехнулась Анна Петровна, – Но, тот, за кого вы так старались… Роман – его  уже нет.
 
                – Как нет? Вы что с ума сошли?!
 
                – Нисколько. Роман теперь в армии, – воодушевилась она,–    Представьте себе, забрали прямо-таки на днях! Так что обучаться музыке ему придётся теперь  в другом месте,  как ни прискорбно мне вам об этом сообщить, Пётр Ильич.
 
                Он не поверил:

                – Тут какая-то ошибка. Его не могли забрать. Он с матерью живёт, единственный кормилец в семье, его не могли забрать в армию! Это ошибка. Надо вернуть, вернуть его обратно немедленно!
 
                –  Да, успокойтесь вы. Мать у него по несчастью днями как померла, Пётр Ильич, и кормить ему оказалось некого. А приставы у нас, знаете, быстро работают – чуть ни с похорон, сразу же и загребли, еxcusez moi de l'expression*. Я уж тут не вольна, профессор, что-либо сделать. Так что, извините. А за  денежную гарантию вам большое спасибо. Вы большой подвижник, Пётр Ильич, на таких,  как вы,  государство наше держится. Спасибо вам за это.
 
                Он хотел развернуться,  уйти молча, но не сдержался и заметил:

                – Cependant il est etrange que vous, Anna Petrovna, n'a pas execute notre arrangement, n'a pas empeche, lui permettant d'etre commis**.
 
                – Вам ли говорить, профессор, о наших условиях, в которых значилось также и поступление на учёбу моей дочери? – зашипела в ответ лицемерка, – Однако ж, Лизу вернули с первого экзамена как обыкновенную курсистку. Уж помолчали б вы!

                – Ах, о чём вы, Анна Петровна! – возразил он с горечью, –  Приёмные экзамены ещё не кончились, мы бы это вполне  поправили…
             

          * Извините за выражение. (франц.)
     ** Однако странно, что вы, Анна Петровна, не выполнили нашей   договорённости, не воспрепятствовали, позволив сему совершиться. (франц.)


 
                Сам  не  свой,  на  ватных  ногах  он  вышел  от  madame,   даже  не попрощавшись.  «Чего стоят, чего стоят все их уверенья о поддержке юных талантов! – Ничегошеньки не стоят! Главное для них – сохранение собственной  власти, главное – чтобы им подчинялись, унижение слабых  при  поклонении сильным, а вовсе не какая-либо поддержка!»  – негодовал он про себя, причём совершенно безлично, будто бы возражая кому-то неведомому, с кем  речь шла не об отношениях его любимого Ромы  со своенравной  хозяйкой, а вообще, о неких совсем-совсем посторонних  людях.
 
                Возле церкви Знамения пришлось вновь задержаться, здесь его остановила старушка-послушница в чёрном одеянии.

                – Помогите мне, господин хороший, снести это в подвал, будьте так любезны! – попросила она, указав на полную новых свечей картонную коробку.
 
                Он взял увесистую поклажу и последовал за старушкой в тёмное, пахнущее ладаном подземелье.
 
               – А что, бабушка, знали вы семью Акинфеевых, что в дворовых здесь числилась? – спросил он, поставив коробку на полку.
 
               – Как не знать, любезный! Знала Прасковью, знала, как же… царствие ей небесное! Только сгноила её хозяйка-то, а сынка её  третьего дня, кажись, под белы руки в армию  увели. Так-то. Вот и весь сказ.  А вы, любезный, кем им приходитесь, коли такой у вас интерес?

               – Я им вольную выхлопотал в Тарусе.
 
               –  Так, батюшка мой, они в Тарусе нынче  и есть. Калужские, Барятинские они, там ещё Прасковьи покойной братья стараются. Туда вам надо, – посоветовала  старушка.
 
               – Нет, бабушка, мне уж туда не надо…

               – Господь с тобою, сынок! Спасибо тебе, – молвила бабуля ему во след, перекрестив на прощанье.

               Он вышел на свет, в прозрачную, с запахом шуршащей под ногами сухой листвы, холодную осень,  полную обыденных звуков, в которых повсюду ему слышалась невыразимая песнь утраты, музыка несбывшихся надежд. «Подумать только! Явись я сюда три дня назад, я мог бы помешать случившемуся, предъявить приставам выкупленное свидетельство и освободить Романа от армейской повинности! Какая же злая судьба так крутит мною? Зачем?! Бедный парень, как мечтал он  стать артистом,  как же ему не повезло!  Но, если… если, по словам старушки, Прасковью, мать Романа, Анна Петровна сгноила специально, то это зло – на её совести», – он вспомнил неожиданное  воодушевление  хозяйки при словах о смерти Прасковьи и действиях приставов, какие победные интонации прозвучали тогда в её голосе, и ему вдруг стало предельно ясно, что она сама всё и сотворила, подстроила  в отместку Роману, которого она считала своей живой собственностью: мол, в наказание за непокорность не крепостную, так армейскую повинность мы тебе обеспечим!  – «Вот оно всё это зло – в её лице! И, если оно считает себя победителем, отомстившим Роме  за какие-то там неведомые отказы, то оно ошибается! Ошиблось это зло. Я сам буду последним мерзавцем, если  не  укажу данному   паскудству подходящее место, чтобы взглянув на себя со стороны, оно ужаснулось и само собой отправилось куда-нибудь  на свалку,  сгинуло,  в конце концов!»

                Чуть ни бегом он помчался опять в дом к Сапоженковым, и, отшвырнув на ходу швейцара, ворвался в кабинет к удивлённой, напуганной таким вероломством  madame.
      
                – Сказать, что я вас ненавижу, мало. Мерзее вас человека я ещё не встречал, и навряд ли встречу.  Но, коли зло у вас в почёте madame, я клянусь: я вам назло сделаю так, что Романа будут вспоминать добром ещё долгие, долгие  годы, а вас, Анна Петровна  –  лишь изредка, и  то,  с отвращением, а лучше – и совсем не поминать!
 
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

                Он не мог уйти отсюда. Он не мог.  В груди, как в клетке, белым лебедем бился Си-минор, метался, рвался взлететь и покорить небо, но выпростать крылья, побежать по воде, сделать прыжок и, наконец, свершить это не было никаких сил. Никаких. Уж звонили к вечере, темнело, а он всё сидел недвижно на берегу  Барского пруда и глядел, как тихо  и неизбежно падают в воду листья с пожухлых  кустов. Как обрывки тысяч невидимых серебряных нитей из тысяч немолкнущих откликов его разбитого сердца…
 
                Каким образом он оказался дома в своей постели, совершенно подавленный  болезнью, однако ж,  заботливо укутанный одеялами и с градусником под мышкой, он бы никогда  не вспомнил.  Если б ни  активно хлопотавший возле него Лёша.

                – Ну, вот! Слава те господи, очнулись! А я уж думал: совсем хана.

                – Как ты меня нашёл?
 
                – Вы мне сказали,  к семи  будете, к ужину. Уж вечер, темно, а вас нет и нет, нет и нет – я и пошёл к Николай Григорьичу, так и так – пропали, не случилось ли чего… Сашка-кучер сказал, что подвозил вас к вокзалу, и вы брали билет до Кунцева, ну и он, короче, знает куда ехать. Вот и нашли вас там, у пруда и подобрали. Ещё б чуть-чуть, так и совсем бы окочурились. Так пейте ж чай, горячий с малиной, пейте…

                Он выпил немного чаю и заснул горячечным зыбким  сном. Снова грезился Роман.  «Тебе, наверно, теперь тоже несладко. Бедный ты мой, бедный! Как тебе не повезло, малыш! Ничего, я тебя вытащу, обязательно вытащу,  всё будет хорошо, только потерпи немного! Помнишь, как ты вылечил Си-минора? Освобождал его из клетки? Помнишь? Так и я тебя вытащу, непременно вытащу!»

                Вечером появился Николя, навестить. Привёл какого-то знакомого врача, тот прописал горчичники и ушёл.  Пришлось рассказать патрону о своих злоключениях.
 
                – Да-а,  mon ami!  Печально. – внимательно выслушав,  резюмировал Рубинштейн, – Ни за что, ни про что загреметь так на двадцать пять лучших лет жизни!.. Печально.  Самое главное, что выудить Романа обратно будет очень-очень сложно, армейская машина чётко работает, это, знаешь, по принципу  насоса – туда дуй, а оттуда…  Разве что, с высочайшего дозволения?..  Ты мне напиши проект ходатайства, я  в конце ноября  запросил аудиенцию у Его высочества – попробую. И, приложи копии документов, что тебе выдали в сельской общине, приходный ордер там и прочие. А я разузнаю, кто ж из приемной комиссии завалил младшую Сапоженкову, интересно, и за что? С ней-то проще: завалили, так  пригласим на повторное прослушивание.    Попробую, Петь, где наша не пропадала! Самое главное, ты не волнуйся и поправляйся. А без тебя – никак. Будем играть твою третью симфонию в Собрании.
 
                Несколько обнадёженный, по отбытии директора он поднялся с постели, взял рукопись своей третьей  и  разыскал в ней  партию фагота из  elegiaco.  «Очень грустно, неимоверно  сдавленно. Может, поставить ещё тот вальс, что слышался тогда в движении поезда, во вторую часть, а? Как там было? Раз-два-три, раз-два-три-четыре… а следом такой взлет – та-ра-ра… ра-ра… во имя Ромы поставлю, а? Ну, не четыре, так пять частей в симфонии будет, тоже оригинально» – он взял чистый лист и  начал фиксировать звуки на нотной «линейке».  На первый слух получалось неплохо.




                Между тем, то, о чём он в запальчивости высказал Анне Петровне, будто бы непременно назло сделает ей так, чтобы Романа помнили ещё долгие годы, прочно засело в его голове. Он и в самом деле захотел сотворить грандиозный  балет, только не ей назло, а на тему о генезисе зла, и о том,  как же следует людям бороться с собственным паскудством, но подходящего сюжета из русской и европейской литературы он не находил, поэтому либретто следовало бы сочинить самому.   Однако в голову ничего не шло,  размышлять предметно было  некогда. Опять потянулись учебные  занятия, лекции, семинары, а для творчества не оставалось почти никакого времени.
   
               В то же время нисколько, ни на йоту не померкло его чувство к Роману. Он часто перебирал в памяти всё, что за эти полгода между ними произошло, и словно потерялся – не находил теперь альтернативы источнику своего вдохновения. Мысленно сравнивая различные вокальные данные учащихся консерватории,   он убеждался всякий раз, что их голоса не шли   ни в какое сравнение   с природным  даром  его любимца,  да и держаться на сцене, танцевать, декламировать парень мог лучше любого из  высокородных, воспитанных домашними учителями,  студентов. Особенно переживал он из-за отсутствия физической близости с Ромой   и возникшего от этого  постоянного воздержания. Не вытерпев и двух недель, он, всё же, нанёс визит Сергею Львовичу, который тут же подсунул ему на выбор нескольких парней. Встречи с ними обернулись для него настоящим кошмаром, ибо такая близость теперь  не только не удовлетворяла, а вызывала глубокое отвращение. Единственный, пожалуй, кто мог привести его в чувство – знакомый банщик Прохор, знающий обхождение, красивый сильный мужик в  Сандуновских банях, у которого он не единожды бывал в состоянии  телесной потребности, и которого он имел возможность использовать, по интимному желанию.
 
                В воскресный день, седьмого ноября, в зале Дворянского собрания состоялась, наконец, премьера его третьей симфонии, как он и задумывал, непременно в пяти частях, с вальсом. Музыку приняли неплохо, аплодисментов было вдоволь и пришлось подниматься на сцену, раскланиваться вместе с Рубинштейном. Относительно вальсовой части никто ничего не понял, да и не надо было, главное – сочинение понравилось. Когда он вышел из артистической в фойе, его окружили многочисленные поклонницы с возгласами «Enchante! Enchante, monsieur Chajkovskij!* Браво! Браво!», стали аплодировать и совать программки для автографов.  В этом сонме французских ароматов, тончайших кружев  и разноцветных шелков оказались  узнаваемые лица из числа не только студенток, но и давешних выпускниц. Промелькнула mademoiselle  Милюкова в шляпке с откинутой вуалью, с горящим взором.  «Наверняка, она меня не только любит как композитора, но и хочет как мужчину, – подумал он, –  жаль, что пойти навстречу ей в этом желании я совершенно не способен. А, если?..  Шаловский, вот, способен, а я нет? – и тут же сам себе ответил – Шаловский способен, потому что может врать  ежедневно и ежечасно, в том числе и самому себе,  а я – нет! Однако, разве я не лгу ежедневно, на публике, по крайней мере, что обожаю всё женское и равнодушен ко всему мужскому? Вынужден лгать, впрочем, так же, как и то, что следует вынужденно жениться. Кругом ложь, только я не озлоблен, не ищу виновных и не впадаю в амбиции, как другие, которых, видимо, много, слишком много для нашего хрупкого мира.  Одни не могут жениться, другие – добиться в творчестве признанья, третьи – сделать на службе карьеру, четвёртые – выиграть в покер, пятые – устроить своих детей на учёбу и так далее, и так далее.  Причинам паскудства и подлости конца нет! Может, в этом как раз и кроется источник вселенского  зла? И, чтоб победить его, надо пожертвовать собой, обезвредить,  растворить, если не в себе, то хотя бы в своей музыке?..»
 
                Немного подумав, он, всё же, попросил Рубинштейна взять его в Санкт-Петербург.  Он опасался, что постоянно занятый делами патрон забудет про своё обещание  поговорить с Великим князем, и не вручит императорской особе ходатайство об освобождении из армии  Романа «в виду необходимости начать его обучение в Московской консерватории». Кроме того, хотелось повидать младшего брата, Модеста, пожалуй, единственного  теперь  человека, которому можно было излить душу  без каких-либо купюр и вранья.  Николай Григорьевич не стал возражать, отдал его учебные часы другому преподавателю, и они отправились вместе.
   
* Восхитительно! Очаровательно, господин Чайковский! (франц.)

 
                В дорогу он прихватил  с собой целую пачку непрочитанных писем, преимущественно без обратного адреса, с которыми не имел возможности ознакомиться дома. Как правило,  то были  строки от поклонников и поклонниц, выражавших свою признательность от прослушивания   какого-нибудь    произведения.   Некоторые,   
наиболее восторженные, писались явно в состоянии эйфории, с ошибками как смысловыми, так и грамматическими,  но, в общем, от чистого сердца. Другие, наоборот, поругивали его, словно ученика, иногда даже справедливо.
 
                Одно он взял,  писанное аккуратным детским почерком, без ошибок, но и без знаков  препинания, и как обрезался, читая: «Милый мой дорогой  У меня всё хорошо Теперь проходим начальную подготовку во флотском деле  В конце года нас повезут на настоящую службу к морю  и будет ещё интереснее  так как служить будем на настоящих кораблях О тебе я не забыл Как можно забыть Но ты не переживай ведь всё делается к лучшему Бог даст ещё свидимся». Неровные эти несколько строк расплылись в слезах (стыдно, если б кто увидел!), солёных, как безбрежный океан его чувств к Роману: «Жив! Помнит! Если не счастлив, то, по крайней мере, доволен и судьбу свою  не клянёт!   Иль, может, это он так, чтобы меня успокоить, а на самом деле ему там совсем  несладко приходится? Ничего, малыш, я тебя вытащу, обязательно вытащу! Научу тебя, как ставить знаки препинания, и ещё многому-многому!..»
 
               В Петербурге на вокзале его встретил Модя и повёз  к себе, в новую квартиру, снимаемую по старому адресу на Сергиевской улице.  Рубинштейн, несмотря на ранний час,  сразу же отправился в консерваторию. Погода была ужасной, ветреной.   Накапывал полу-дождь, полу-снег, белой студенистой массой оседая на тротуарах и мостовых, экипажах  и шляпах – повсюду. Модя выглядел не выспавшимся, усталым, но счастливым, и, сидя в карете, целовался, обнимался, ласкался, прижимаясь головой то  к плечу, то к уху, – видно было, что младший брат искренно радуется его визиту. Последний раз они виделись в Киеве, с год назад, казалось, тогда Модест был  не так приветлив и расположен.
 
               – Где ж ты теперь трудишься?
 
               – На участке, как прежде, следователем. Трудновато, конечно, всё-таки, столица…  зато платят неплохо. Вот квартиру снял трехкомнатную, взял себе воспитанника.
 
               – Ты?! Воспитанника взял? Кого же??

               – Мальчишка соседский, Коля, девяти лет. Глухонемой. Я его обучаю по специальной методике, с согласия родителей. Они мне платят. Немного, правда.

               «Весь в меня братец! – вздохнул он сочувственно – У самого, видать, не так уж и много, а туда ж, в филантропию!..».  Но, промолчал.
 
               Наведываясь в столицу довольно часто,  меж тем, он давненько не бывал в этой округе. Но, кажется, ничего не изменилось: и та же лихая конка* на Литейном, и булочная на углу Фурштатской, и трактир на Кирочной, и  даже ухабы и рытвины на булыжной мостовой, похоже, не поменяли своего привычного расположения. На Сергиевской всё тот же дом, и та же подворотня, из которой он мальчишкой, когда близнецов-братьев Моди и Толи ещё и в помине не существовало,  выбегал  ежедневно, торопясь на занятия в Училище правоведения, на ходу повторяя  домашние задания, склоняя мысленно глаголы, вспоминая вызубренные слова и  фразы на иностранных языках.

               Меблированная трехкомнатная квартира  на втором этаже в доме по соседству была чудненькой, но мрачноватой, с окнами во двор.  В гостиной стоял кургузый «Беккер», видимо, главная гордость арендодателя.
   
               – Настроен?

               – Настроен. Музицирую иногда вечерами.  Но до тебя мне далеко, конечно, Петь. Вот ты нам  и поиграешь… мне и Коле.
 
               – Он же глухонемой?

               – Ну и что? Не переживай. Ещё расслышит! Очень толковый мальчонка, ему тоже полезно  приобщаться.
 
               В самом деле, воспитанник брата оказался очень смышлёным и способным ребёнком.  При первой же встрече Коля стал показывать свои рисунки, впечатлявшие простотой сюжетов,  незамысловатостью линий и каким-то  особенным, добрым взглядом на окружающий мир. Мама на портрете карандашом казалась  не столь строгой, сколь мечтательной,  кошка на рисунке акварелью  не охотилась за мышкой, а ела с нею из одного блюдца.
 
               – Ты можешь нарисовать птицу? Попробуй, нарисуй птиц, – попросил он мальчика, изобразив  руками, как они летают, и указал на кусочек неба в окне, –  а я тебе на рояле подыграю.  Нарисуешь? 
               

              * конка – рельсовый вагон на конном ходу



               Коля пошёл творить, а он  сел играть  мелодию, мысленно прозванную «темой Зигфрида Амашу», ту самую, что насвистывал свирелькой у воды, в ночь,  когда его отыскал Рома. Потом взял свой рабочий блокнот и ещё сыграл одну за другой  несколько тем  для  вальсов, затем – венгерский танец, записанный однажды во время поездки по Европе.
 
               – Это что-то новое будет? – спросил Модя, который, сидя в углу на диване, меланхолично  перебирал какие-то листки.
 
               – Да, я хочу балет сделать, похожий на симфонию.
 
               – Как это на симфонию?  Симфонии не танцуют.

               – Ничего, станцуют. Конечно, артистам балета будет сложнее, это тебе не под Минкуса зажигать.  Уверяю тебя, танец как образ зрительный  многое может выразить, дополнить образы музыкальные. Ну, пусть. Пусть. Назову это балетом, тем более в Большом театре в Москве ещё после «Опричника» намекали, что не прочь бы получить от меня новую постановку, на сей раз балет.

               – Как интересно! – оживился брат, – А что за сюжет?
 
               – А с сюжетом, Модя, проблема. Из тех немецких сказок, что я прочёл, ни одна меня не удовлетворяет.  Сказки Андерсена тоже не годятся. Они слишком детские, слишком какие-то бытовые, мне кажется, для моего замысла. «Гадкий утёнок» для этого тоже не подходит. Так что, может, соображу что-нибудь сам, соответственно сочинённой музыке.
 
               – «Гадкий утёнок»? Это про лебедя?
 
               – Да. Я хочу сделать лебедя не столько символом красоты, как в этой сказке, а сколько символом света, справедливости и добра, который пусть даже… пусть даже и ценою собственной жизни поглощает, растворяет в себе всяческое зло.
               – Уж ни поэтому ли ты задал Коле рисунок  с птицами? – спросил брат, подходя к роялю.
 
               – Ага. Посмотрим, что он нам нарисует, – «сделает хорошо, и у меня получится!» – … Вот, например, сценарий, Модя: злая волшебница превращает деревенских парней в стадо лебедей. К одному лебедю она питает особую ненависть и издевательски  награждает его короной, чтобы тот отличался в стае, всё время находился, как говорится, «на мушке», под прицелом. Одновременно с этим один богатый охотник, пусть он будет каким-нибудь принцем, или графом – неважно,  привечает этого лебедя среди всех других, и вместо того, чтобы стрелять, сражённый красотой этой птицы, в него влюбляется. Несчастный лебедь рассказывает принцу свою грустную историю, как его самого и его товарищей заколдовала злая волшебница,  говорит, что может снова превратиться в человека, если кто-то из людей в него по-настоящему поверит и влюбится.  Охотник так очарован этим лебедем, что клянётся ему в любви.  Тот и в самом деле сбрасывает злые чары и вновь обращается в человека, юного  красавца и умницу...   Они сговариваются,  и это происходит, предположим, на балу, где гости танцуют, а потом выходят на балкон и любуются стаей лебедей...   В финале,   этот лебедь влетает в бальный зал  в замке злой волшебницы, принимает облик человека, и вместе  со своим другом – принцем – они уничтожают злые чары волшебницы и счастье, наконец, торжествует. Лебеди становятся вновь деревенскими парнями, которые исполняют на сцене танцы различных народов, даруя всем красоту и многообразие их характеров. А освобождённая от злых чар волшебница, скажем, в заключительной сцене танцует вместе с принцем?  Чем не сценарий со счастливым концом? На три или четыре действия вполне потянет, а?..  Можно, конечно, и с грустным финалом. Например, если принц и лебедь ценою собственных жизней уничтожают злую волшебницу и её чары. Тогда все танцы надо пустить перед финалом. Но, в любом случае, деревенские парни освобождаются от колдовства и оказываются на свободе. Что ты по этому поводу думаешь, Модя? Материала у меня много, тут и вальсы, и полонез, и мазурка, и соло – всё есть для драматургии балета.

               Модест был озадачен, и по его лицу нельзя было понять, одобряет он озвученные фантазии, или нет.
 
               – В целом,  очень интересно,  но  слишком уж  много  парней  фигурирует, – сказал брат, наконец, –  Тебя это не смущает? И потом, как можно влюбиться в лебедя?  Тебя постановщики не поймут.
 
               – Ничуть. Тебя надо как-нибудь  свозить на большое озеро, чтобы ты понаблюдал лебединый взлёт. Думаю, что ты сам влюбишься в этих птиц немедля.  Что касается парней – отнеси на свой счёт свою же мнительность. Наша с тобой бугромания, Модя, коль не будить в себе зверя, может интересовать лишь отвергнутых невест, и то, под их изменчивый настрой, но ни в коем случае не публику, и не постановщиков танцев.

               – Ты думаешь? Но, всё-таки, очень смело…

               –  Я смотрел «Кармен», новую оперу Жоржа Бизе, в Париже. Это про одну проститутку. Тоже очень смело.  Но и мне, с моим пуританским  воспитанием и чутьём на mauvais ton, очень понравилось. И многим понравилось. Актуальнейший сюжет, потрясающие персонажи, удивительная экспрессия и целый каскад мелодий. Да, мало ли в Европе смелых постановок! Взять хоть «Травиату» Верди. Тоже возмущались все, ханжи в основном, «Ах, куртизанка, куртизанка!», а  потом  хвалить  стали.
 
               Пришёл Коля, показал рисунок. Это была едва просохшая акварель. На переднем плане – длинношеий гусь с красным клювом, находясь в траве на берегу, внимательно наблюдал, как его сородичи, расправив крылья, ускользают в небо. Удивительно было, что юный художник изобразил не каких-нибудь там городских голубей  или галок во дворе, а именно, что деревенских  гусей на просторе.
Он погладил мальчика по голове – молодец!

               – Вот видишь, Модя, твой воспитанник будто слышал музыку, и сюжетом вдохновился. Смотри: это ж готовая декорация к спектаклю! Спроси его скорее, где он гусей видел?

               Рассмеявшись, брат на пальцах перевёл Коле  вопрос. Мальчишка весело вскочил на банкетку и стал руками показывать, как гребут на лодке, приложил ладонь козырьком ко лбу и посмотрел наверх.
 
               – Был на даче у бабушки, плавал на лодке, видел диких гусей, – пояснил  Модя.  Да, и так всё было понятно.






8

               Два дня в отсутствие Моди, который с утра до четырёх часов находился на службе, он трудился над партитурой балета, названного, пока ещё условно, «Лебединое озеро». Однако теперь он  чувствовал, что, в отличие от сюжета, данное название станет окончательным.  В качестве вступления он решил использовать тот самый минорный лад, представившийся ему столь мистическим на берегу Москвы-реки в Кунцеве, когда он свирелью подманивал венки на воде. Только во вступительной увертюре этот лад  из звуков тоненькой флейты  piccolo преображался  в кошмарное, злое чудище огромных размеров, как бы нависающее над всеми слушателями, представляющее для них подлинную угрозу, предвестницу возможной  трагедии.   На таком вот фоне и следовало бы развивать дальнейшие события под мотив  главного героя – принца, восторженного,  хрупкого, но очень отчаянного и благородного юноши с темой «Зигфрида Амашу», вальсами, полонезами и другими танцевальными ритмами.
   
                На третий день долг вежливости требовал от него  появиться-таки  в стенах Петербургской консерватории.  Благо погода разгулялась, и было отрадно  пройтись  до Демидова переулка по набережной пешком, испытывая подлинное наслаждение от лёгкого, бодрящего морозца и волшебного вида, тонкого искристого налёта инея повсюду на городских камнях и оградах.  Каждый раз, бывая в стенах столичной «Boite `a musique*», он испытывал лёгкий трепет, главным образом, из-за опасения встретить старшего брата Рубинштейна, Антона, который, как основатель учебного заведения, даже не будучи теперь директором, имел там апартаменты для своих классов и часто наведывался. Николя по обыкновению останавливался как раз в этих апартаментах.
 
               На этот раз данное беспокойство оказалось напрасным, Антон Григорьевич находился на даче, и не пришлось испытывать непонятную  робость ученика – чувство, как-то не вязавшееся с профессорским званием.  Но, что ещё хуже, у Рубинштейна сидел г-н Филимонов, преподаватель сольфеджио из Москвы!  Каким образом этот пьяница и гомофоб оказался здесь, было совершенно непонятно.

               – Вот, полюбуйся, Пётр Ильич, – пояснил после приветствий Рубинштейн, –  Наш коллега теперь уже бывший, собирается устроить здесь «Русскую капеллу», на манер зарубежных. Приверженец «Могучей кучки», soit dit `a propos**, пришёл ко мне совета спрашивать.
 
               Филимонов поднялся со стула и подал свою жилистую кисть  с влажной ладошкой. Выражение одутловатого лица у «экс-сольфеджиста» было заискивающим.
 
               – Замечательно, Дмитрий Фёдорыч, я как раз летом записал несколько народных песен, надеюсь, что смогу вам их передать.
 
               – О, Пётр Ильич, я вам буду оч-чень благодарен! Творчество – это главное в нашем деле, – глазки-бусинки бывшего коллеги быстро забегали на поводках, – Однако  прежде,  мы тут испытываем гораздо более насущные проблемы: нам, знаете ли, заниматься негде, вот и хлопочу о  помещении.  Собственно, с этим я  к  Николай Григорьичу на поклон.

 
        ___________________________________________
        * музыкальная шкатулка (франц.)
        ** к слову сказать (франц.)



               – А я вам  как нянька, конечно. Тоже, нашли благодетеля! – воскликнул Николя, – Полно помещений в столице, так сами бы и арендовали,  без протектората, сиречь.  Самостоятельность проявили, инициативу, так сказать… А теперь вот что? Я здесь не хозяин. Есть директор – к нему и обращайтесь, в конце концов.
 
               – Николай Григорьич! – жалобно взмолился Филимонов, не стесняясь постороннего присутствия, – Вам-то, вам проще простого Антон Григорьичу слово за нас молвить!  Без Антон Григорьича  директор ничего не решает, обращайся, не обращайся, а всё равно  отправит к нему!
 
               Тут Рубинштейн решил  сменить гнев на милость, что, впрочем, часто бывало, когда он хотел быстрее закончить разговор или отделаться от посетителей.

               –  Ладно, Дима. Я с ним поговорю, но что из этого выйдет – не знаю, потому ничего и не обещаю.  А за ответом, думаю, тебе долго ходить не придётся, коль разрешит, так сам от директора первый и узнаешь.
 
               Когда, рассыпавшись в благодарностях, Филимонов ушёл, Николя усмехнулся и сказал:
 
               – Да! Вот видишь – вовремя ты тут подсуетился со своими хорами, Петя. Только, сдаётся мне, что не будет он ими заниматься.
 
               – Почему?
 
               – Да, сгубит его змий  зелёный о семи головах, как Мусоргского сгубил! Дай бог, чтоб я ошибся. Но, у меня складывается впечатление, что среди «могуч-кучкистов» слишком уж  много пьющих, к вину пристрастных. Двоих знаю лично – это уже много. Вот выдели ему помещение, а они там пьянствовать начнут. А, не выдели – скажут, что зажимают инициативу, а то ещё кто из ретивых напишет, будто Чайковский и Рубинштейн русскую самобытность на корню губят.

               – Так это тебя, Николай Григорьич, упомянут, а меня – нет, ведь я ему свежие хоры пообещал, – возразил он, рассмеявшись.
 
               – Да, не сомневайся. И тебя, извиняюсь, дерьмом обмажут. Из зависти, Петь, из зависти.
 
               – Чему ж тут завидовать? Я не бог весть как богат, не знаменит и совсем  не влиятелен.
 
               – Таланту твоему и будут завидовать. Им-то такого не дано, вот и будут.
 
               – Ну, уж ты скажешь, Коля!

               «Дался им всем  мой талант!» – подумал он по обыкновению, словно это было нечто физическое, что д`олжно непременно скрывать и никому не показывать, ибо не как у всех.
 
               – А что ты думаешь? Лет десять тому назад некоторые утверждали, что выпускник училища правоведения не может сочинить такие хорошие романсы. Попросту не может – априори, потому что  правовед, а не композитор. Меня лично убеждали на полном серьёзе, слава богу, я им не поверил.
 
               – Да, что ты? Вот новость… не знал. И кто ж так утверждал?

               – А не скажу, чтоб тебя не расстроить. Ты, ведь, человек впечатлительный, да и сглазить боюсь, – Николя принялся рыться в бумагах, небрежно раскиданных на крышке рояля, – Кстати, твой покорный  слуга. Как я тебя раздолбал, pardonnez-moi* , за твой фортепианный концерт, помнишь?
 
               – Ну, ещё бы!..

               – Так вот, неправ был. Погляди-ка, что мне Бюлоф пишет.

               Он взял от Николя протянутую депешу  и, волнуясь, прочёл, что в Бостоне  в октябре месяце с успехом прошла премьера его первого концерта для фортепиано с оркестром,  и публика с энтузиазмом воспринимала  эту музыку;   как пианист был бы благодарен Московской консерватории, если б она направила господина Чайковского в Бостон с целью знакомства и представления его новых сочинений.  При этом филармонический оркестр готов взять часть расходов на транспорт, обустройство и авторские гонорары. «Вот  счастье! Наконец, и мне улыбнулось! Права была Блавацкая!.. Однако, только лишь мне, но не Роману… почему, почему так несправедливо?»

               – И что это означает? – спросил он, возвращая письмо патрону.

               – То означает, что по возвращении в Москву мы оплачиваем тебе до Нанта и пароход в Бостон. Надеюсь, ты компенсируешь нам за счёт гонораров.


 
___________________________________________
* прости (франц.)



               – Когда ехать?

               – Думаю, сразу после Рождества. Встретишь Новый год на палубе. Они тебя ждут в середине января, как написано в прилагаемом ангажементе. А мне и впрямь надо будет Филимонову помещеньице выхлопотать, не то не отмоемся с тобой от критики «могуч-кучкистов».

               – Ты обещал мне поговорить с Его высочеством по поводу Романа Акинфеева, я и бумаги тебе передал…

               – Да, конечно. Завтра я у него – не забуду. Кстати, не хочешь ли ты посетить театр?  «Аиду» дают. Как раз завтра вечером.  У меня ещё два билета есть, сходи с братом, ему тоже интересно будет. Там увидимся, и я тебе как раз о результатах встречи с Великим князем расскажу.
 
               Места в зале достались замечательные – в амфитеатре, по левую сторону от Царской ложи, до которой, казалось, рукой подать. Видимо, кто-то от души отблагодарил Николя, ибо был абсолютный аншлаг, а билеты – в дефиците. Между тем, их величества отсутствовали, места для императора и императрицы занимали какие-то  другие, неизвестные ему, люди из свиты. Однако добрая часть соседей по креслу, находясь в непосредственной близости,  прямо-таки благоговели, иные были весьма  горды и взволнованны. Кажется, только Модя потел, обтирал платком лоб и щёки,  и не знал от стеснительности, куда глаза спрятать. Рубинштейн, естественно, появился в администраторской ложе  `a cote du directeur*,  едва ни под руку с высоким чиновником.
 
               Итальянская постановка показалась ему красочной, хоть и несколько напыщенной, музыка была вне всяких похвал, сюжет же впечатлил  понятной ему мыслью о том, как велика бывает сила любви, насколько она индивидуальна, что заставила талантливого полководца, победителя  Радамеса, поступиться интересами государства и кончить жизнь в подземелье в объятьях своей возлюбленной, рабыни Аиды!  И ещё: он представлял себе, насколько выигрышней была бы  партия эфиопского царя, Амонасро, но не в исполнении неизвестного итальянского баритона, а голосом Романа Акинфеева – звучала бы потрясающе!  «Ничего, даст Бог, всё образуется!» – успокаивал он себя при воспоминании о своём юном протеже.
 
               Два перерыва он не мог пробиться к Рубинштейну из-за знакомых и поклонников, которые то и дело останавливали на каждом шагу, даже в курилке, и  каждому следовало  что-то отвечать,  о  чём-то  любезничать.

 
___________________________________________
* рядом с директором (франц.)


               В последнем  антракте  ему удалось-таки  перехватить  патрона  при выходе из директорской ложи.
 
       – Oui,  `a propos, Peter Il'ich, j'ai besoin de toi*, – Рубинштейн энергично взял его под руку и отвёл в сторону – подальше от посторонних глаз, – Его высочество, юный принц, хочет сам с тобою поговорить  о твоём деле.

       – Как, юный принц? Ты же ходил к наследнику?

       – Ну, да. Но, нет. Великий князь, его высочество Константин Николаевич при мне передал все твои бумаги  сыну, только-только вступившему в совершеннолетие, который и пожелал с тобою встретиться лично. Вот и записочку для тебя мне передал, гляди:
 
       «Уважаемый Пётр Ильич! Я был бы очень рад нашему знакомству и, внимая Вашей замечательной музыке, давно хотел этого. Теперь же, благодаря моему батюшке, и у Вас ко мне появилось дело.  Ежели  у Вас не будет никаких иных забот, то жду Вас у себя в Мраморном Дворце в среду, первого декабря, к семи часам вечера. Надеюсь, Вы мне в этом не откажете? Всегда Ваш Константин Романов». Вот оно, пророчество г-жи Блавацкой, наяву! Нам с Ромой положительно везёт! Конечно, не откажу! Я?! Как я могу в этом отказать юному принцу!»

              – Excusez, s'il vous plait, votre Excellence. C'est monsieur Chaikovskij Peter Il'ich, il lit la note de Grand-duc**, – донеслось извне. Рубинштейн представлял его высокому чиновнику, с которым находился  в одной ложе.

              – Je suis Karl Kister, le directeur des theatres imperiaux***, – представлялся  убелённый сединами, аккуратный бюргер, протягивая ему гладкую изнеженную кисть, – Александр Михайловиш, прежний директор, мне сказал, как прошлый год в театре шла ваша опера…  «Апришник», да?  Ему ош-шень нравилось, –  добавил он с сильным акцентом.
 
              – Я очень рад…
      

          ___________________________________________
          * Да, кстати, Пётр Ильич, ты мне нужен.  (франц.)
          ** Извините, пожалуйста, Ваше превосходительство. Это господин  Чайковский Пётр Ильич, он читает записку от Великого князя. (франц.)
          *** Я Карл Кистер, директор Императорских театров (франц.)



             – Месье   Чайковский   мечтает  о  новой  постановке  в  Мариинском театре, ваше превосходительство, у него готова новая опера, – добавил тут Николя.
 
             – Да-а!? Правда? Какой же? – воскликнул чиновник.
 
             – «Кузнец Вакула», на сюжет Гоголя, ваше превосходительство.
 
             «Боже! Что говорит, что несёт Николя!!  Ведь, не готова же ещё опера!»  – мысленно ужаснулся он, стараясь не глядеть на начальство.

             – Кузнес Вакуля?.. Кузнес? Что это?
 
             – Forgeron, votre Excellence. C'est la opera comique aux sujets ukrainiens*, – собравшись, наконец, выдавил он из себя.
 
             – И,  есть же партитура? – спросил Кистер.  Директор театров казался обрадованным, на полных щеках бюргера заиграл румянец, в глазах побежали мечты.

             – Будет, ваше превосходительство. Я думаю, что смогу представить её вам после поездки в Бостон.
 
             – Господина Чайковского пригласили в Бостон на премьеру его фортепианного концерта, – соврал Николя.
 
             – О-оh! Je vous felicite! – зарделся Кистер, –  Bien, nous attendons votre partition apres le voyage.**
 
             – Молодец! Произвёл впечатление, – шепнул ему на прощанье Николя и поспешил вслед за  директором.



          ___________________________________________
* Кузнец, Ваше превосходительство. Это комическая опера на украинские темы. (франц.)
** О-о! Я вас поздравляю! – Что ж, ждём вашу партитуру после  поездки. (франц.)



 
             К назначенному времени, побритый, подстриженный и приодетый,  прихватив нотную тетрадь с переписанным набело первым концертом для фортепиано и оркестра,  он  явился  на рандеву   с юным принцем, великим князем Константином Константиновичем. Хотелось представить в императорском доме своё новое сочинение, тем более, на другом конце света оно уже было известно. После соблюдения некоторых формальностей, связанных с установлением особого режима в покоях императорской семьи в виду участившихся актов террора, его во дворец, всё-таки, пропустили.  Он очутился в роскошной, обшитой лакированным деревом в готическом стиле, гостиной, примечательной ещё тем, что повсюду были книги, в шкафах и на полках, на столе и даже на диване. Окна были задрапированы  резной  решёткой из дерева с темой средних веков на узоре. В углу располагался камин и два кресла  по сторонам,  он присел на одно из них.
 
            В семь часов  массивная  дверь  легко открылась,  и в  комнату быстро  вошёл высокий молодой блондин с приветливым ясным взором на  челе. Юноша был аккуратно причёсан,  одет в форму гардемарина, слушателя  морского училища, которая как-то не вязалась с вполне гражданской внешностью и свободным обращением, чувствовавшимся также в рукопожатии  большой тёплой ладони молодого человека.

            – Здравствуйте, Пётр Ильич, я очень, очень рад с вами познакомиться, – звучным голосом произнёс молодой принц, глядя на него с восхищением и  любопытством, – Сидите, сидите! – и тут же сам присел рядом в кресло, видимо, опасаясь, что старший по возрасту человек испытает неловкость, если будет стоять навытяжку.

            – Bonsoir, votre altesse! Je suis tres heureux `a notre reunion aussi!* – приветствовал он великого князя по-французски, ибо ему казалось, что родная  русская речь в данном случае поранит самолюбие. Было очень волнительно,  оттого что со столь высокой персоной прежде он никогда не встречался, в его представлении все члены императорской фамилии были надменны и не очень-то приветливы к подданным согражданам, а тут вдруг – приятный, вежливый юноша, похожий больше на студента-отличника, чем на великого князя. Ещё секунды назад он даже не знал, придётся ли целовать руку при встрече, падать ниц, или стоять по стойке смирно, однако теперь уже было ясно, что ничего этого делать не следует, а можно просто сидеть  с Его высочеством у камина и беседовать на равных.
 
            – Прошу  вас,  без   церемоний,   Пётр Ильич, –  успокоил его молодой принц, –  Мне,  право, было бы неловко своей персоной отвлекать вас от вашего    творчества,     результатами      которого   я    восхищаюсь.   Но,  видно, само  провидение    способствовало     нашему знакомству,  и мне было  поручено  заняться  вашим  ходатайством. Скажу вам  откровенно,   отец    впервые    доверяет   мне   подобное   дело.    Так  будем  же  рады этому вместе, правда?



       ______________________________________________________
       * Добрый вечер, Ваше высочество. Я тоже очень рад нашей встрече. (франц.)



            – Конечно, конечно, Константин Константинович. Для меня это очень важное дело.

            Принц энергично поднялся с кресла, подошёл к столу и вытащил из ящика ту самую папку с бумагами, касающимися Романа Акинфеева, что  давеча ещё в Москве он  вручал Рубинштейну.
 
            – Скажите, а почему вы так расположены к этому Акинфееву, что решили даже внести  денежную сумму за всю их семью?

            – У него редкостный, уникальный голос, Константин Константинович, такие голоса не часто встретишь, поверьте мне как профессору консерватории с десятилетним стажем преподавания. Ему надо учиться, а развивать талант в крепостных условиях совершенно невозможно, согласитесь. Вот почему я и сделал такой шаг.  Ради этого  я готов был бы даже взять Романа на содержание.  Да, что там я!  Директор Московской консерватории, Николай Григорьевич Рубинштейн, после прослушивания даже приказ подписал о зачислении Романа, не зная, впрочем, о том, что Акинфеевы ещё числятся в крепостных.  Я сделал у нотариуса также  копию  директорского приказа –  вы, должно быть,  обратили внимание – она там есть в папке.
 
            – У него тенор?

            – Баритон. Причём, с таким диапазоном, что я даже затрудняюсь дать вам точную характеристику его голоса. Складывается впечатление, что он может петь всё, от тенора до баса.
 
            – Интересно, а как он выглядит?

            «Это просто любопытство? Ужели это я принца так вдохновил  судьбой крепостного таланта, что тот и до внешности Ромы вдруг охоч  сделался?..  Что ж, всё  к лучшему!»

            – Роман,  ваше высочество,  очень привлекателен внешне, с широкой доброй улыбкой, красиво сложён  и за собой вообще следит,  не в пример некоторым деревенским, да и вольнонаёмным парням. Уверяю вас: арию Светлейшего в моей новой опере он спел, держась на сцене подобающе подлинному светлейшему князю Потёмкину.

            – А у вас есть новая опера? – в голубовато-серых глазах принца искрился  неподдельный интерес.  «Ко мне как к автору? Или, к Роману как артисту?»
 
            – Да, есть.  По повести  Гоголя «Ночь перед Рождеством», но она не вполне ещё закончена. Рубинштейн поставил только два акта у себя на консерваторском «капустнике», с участием студентов.
 
            –  Как бы я хотел быть одним из ваших учеников! – мечтательно произнёс молодой принц, и чувствовалось, что эта фраза предназначалась вовсе не для официальной беседы  и вырвалась невольно.
 
            Впрочем,  великий князь тут же собрался, снова зашелестел бумагами в папке, заключив при этом:

            – Хорошо, Пётр Ильич, даю вам слово, что мы с командующим, Николай Андреичем, попытаемся разыскать вашего подопечного, и если ни вернуть его в консерваторию, то, хотя бы, сначала перевести куда-нибудь поближе к Санкт-Петербургу, а там посмотрим, как сделать для него исключение, может, устроить из матросов самодеятельный театр?.. Я ещё подумаю, – затем, после маленькой паузы, юный принц поднял на него свои выразительные глаза и смущённо спросил:
 
            – А хотите я вам тоже что-нибудь сыграю?
 
            – С удовольствием, Константин Константинович! Вы ещё спрашиваете! Вот: я вам тоже принёс кое-что из нового, – он показал на взятый с собой клавир первого концерта.

            Принц пригласил его в соседнюю овальную комнату, отделанную деревом в том же стиле,  только там стоял камерный рояль неизвестной марки,  а из мебели – лишь резные полки для нот, да два  роскошных стула,  возле  рояля  и  у  окна.
 
            – Это мой музыкальный кабинет, – с гордостью  пояснил юноша, – Тут сделано всё, чтобы была хорошая акустика, – молодой человек сел за рояль, разобрал лежащие сверху ноты и, прилежно  аккомпанируя себе, академичным баритоном запел давешний его романс на стихи  Алексея Толстого, выпущенный в прошлом году в сборнике  издательством Юргенсона.

 
                Не верь мне, друг, когда в избытке горя,
                Я говорю, что разлюбил тебя.            
                В отлива час не верь измене моря,
                Оно к земле воротится любя.

                Уж я тоскую, прежней страсти полный,
                Мою свободу вновь тебе отдам, 
                И уж бегут с обратным шумом волны,
                Издалека к любимым берегам?


     «Руки! Какие ж прекрасные у него руки! Большие, сильные, нервные, проворные!  Кажется, будто тонкие и нежные пальцы каждый звук ласкают. Хотел бы я быть тем звуком в его руках…  » – с восхищением думал он, глядя на фортепианную игру великого князя.
 
     – Excellent!*  Вы прекрасно играете, ваше высочество! – похвалил он, подойдя близко к роялю, когда принц закончил своё исполнение. – Вот клавир фортепианного концерта, который  фон Бюлоф уже исполнял в Бостоне, может, попробуем разучить вместе, в четыре руки, а?

     Принц вскочил со стула, задев локтём клавиши. В глазах молодого человека мелькнуло смятение, в голосе чувствовалась дрожь.

     – Прошу вас, не величайте меня высочеством, Пётр Ильич. Зовите меня Костя.
 
             И, он вдруг припомнил, как свёл его с ума Рома, теревший в доме Сапоженковых полы; как, взволнованный  интимной близостью друга, он тоже вскочил тогда из-за рояля, чтобы сбить неожиданное влечение. «Нет-нет-нет, теперь это не просто сказочное видение о влюблённом принце – это явь? Ужели?!»  – мелькнуло в голове.

             – Я постараюсь, – нашёлся он в ответ, – Но, только в том случае, если вы станете величать меня Пьером.
 
             – D'accord, Pierre.  Soyez mon  ami, s'il vous plait! – принц  обнял его за шею и прижался щекой к виску, источая будоражащий парфюм, – Tu me plais de tous points,** –  шепнул, –  и тут его всецело охватило сознание, что это отнюдь не прихоть царственной особы, тем более,   не намерение унизить   или подставить, а вожделенное, искреннее признание молодого человека, которому, возможно, и поделиться-то не с кем о своих интимных пристрастиях.
    
             – Peut-etre, une fois suivant? Je ne suis pas tout `a fait pret.***

             – Хорошо,  Пьер, –  прошептал  юноша,  отстраняясь, –    Приходите в пятницу вечером, тоже в семь.  Я отошлю  всю  прислугу,  только охрана на входе будет.  К тому времени я попробую ваш клавир, и мы исполним его вместе.  А  тем  временем  почитайте  мои  стихи,  а?    Я    вам   и тетрадь свою на время  отдам?


       ______________________________________________________
       * Отлично!  (франц.)
       ** Ладно, Пьер. Будьте моим другом, пожалуйста! – Ты мне нравишься во всех отношениях.  (франц.)
       *** Может, следующий раз? Я не вполне готов.  (франц.)


 
            …«Боже! Что я наделал, что натворил?! Как можно с моей развращённой душонкой было идти на поводу у молодого человека императорской крови и посвятить его во все невероятные тайны мужских  отношений?   Кабы  ни  я,  никакого  такого  позора,  никогда Константин  и не узнал бы, и не ведал бы всю свою жизнь!»   –   удручённо корил он себя спустя  два дня,  любуясь меж тем  вздымавшейся  подле юной грудью  принца с розовыми припухлыми сосками, к которой невозможно было не прикоснуться, не насладиться её живительным  теплом, как и нельзя было  не отдаться прикосновениям удивительно красивых, нежных и чувственных рук юноши!
 
            – Как ты узнал, что я…  в общем, что можно ко мне так обратиться?

            – Я в морском училище долго стажировался, там кое-что узнал. Они с правоведами, то есть парнями из училища правоведения, не очень-то… дружили, если не сказать больше.  Обзывали их,  то  подстилками, то сосунами, то ещё хуже. Причём, никто не признавался, конечно, и в собственных симпатиях тоже. В ходу только ненависть была, о любви не говорили. Хвалились, кто больше и лучше переспал со смольнинскими, и прочими девицами, и кто как оторвался в «Катеньке». А об интимных связях с правоведами, то бишь  с парнями, как и между своими курсантами, как правило, молчали, или же шёпотом, втихомолку. У правоведов же парни между собой ласкались, и ничего… конечно, не бравировали этим, но особо-то  и не скрывали. Я однажды подружился с одним правоведом, который мне рассказал в приватной беседе о тамошних нравах, привёл примеры, и тебя, в частности, тоже упоминал… ну, не то, чтоб в точности, но знал и даже этим гордился.

            – Да. Много мы глупостей понаделали! – молвил он, вспомнив про скандал, устроенный ему,  Апухтину и Кирееву  в петербургском свете молодым отпрыском знатного рода, раструбившим на всю столицу о вольных нравах в училище правоведения, – Нас некий князь Велецкий тогда подставил, поведал бульварной прессе, как мы к нему клеились, passez-moi le mot vulgaire.*  Но это было так давно, что я уж и забыл.  Видно,  оттуда всё идёт…

            – Брось переживать, Пьер. О тебе всё равно в обществе прекрасно отзываются, особенно дамы. Матушка как узнала, что ты ко мне с музыкой, так сама всей дворне наказала, чтоб не мешали заниматься.Ты бы мог блестящую партию сделать, кстати, – глаза принца сверкали  страстью, молодой человек нисколько не лукавил.


        ______________________________________________________
        * Извини за грубое слово  (франц.)


             
            – Может быть. Но, у меня есть один недостаток, Костя. Я врать не могу. Это природой, видимо, дано, – он горько усмехнулся, – Вместе с музыкальными способностями  и  бугроманией.
 
            – Другие живут, и ничего, в истерику не впадают, по крайней мере, – юноша взгрустнул, – Мне тоже предстоит создать семью с какой-нибудь принцессой…

            – Думаю, таким орудием, как у тебя, Костя,  ты справишься с этим без особых проблем, а? И не будешь больше сочинять грустных стихов! – пошутил он в ответ.

            – Ха-ха-ха! Vous etes flatter-moi, monsieur le professeur!..*  А скажи, тебе мои вирши тоже понравились?

            – Очень! Хорошо, что у тебя нет военной тематики. Это не противоречит твоей военно-морской стезе?

            – Нисколько. Просто, я не люблю пафосный патриотизм. Мне больше нравится писать и воспевать то, что нам следует беречь и защищать.  Главным образом, чувства. Прекрасные чувства – совести, долга, любви, чести… что там ещё?
 
            – Да? А что делать, если под ширмой совести кроется подлость,  чувствами долга и любви повелевает корысть, а о чести вспоминают лишь тогда, когда это выгодно? Как с этим? Всё  это тоже следует защищать?
 
            – Я думаю, что с этим следует бороться.
 
            – А как? Как, если ты не знаешь правды, а маски столь искусны, что и не отличишь?
 
            – Что же ты думаешь по этому поводу? – спросил Костя, приподнявшись на локте.

            – Я-то?..  Пушками тут точно не поможешь.  Я уповаю лишь на музыку – ведь, я артист и выбрал себе это предназначение. Только на свою музыку и уповаю, как на глубоко индивидуальный вид искусства,способный перевернуть мировоззрение каждого человека. Хотел бы я знать, Костя, что в нашем мире более устойчиво,  политика, или искусство! Сдаётся мне – искусство.  В совершенствовании    личности,   на   мой   взгляд,   никакое   правоведение не поможет, как не помогут и никакие военные экзерсисы.  Поэтому, я знаешь, что предлагаю?..


        ______________________________________________________
        * Вы мне льстите,  господин  профессор!  (франц.)



            Костя вновь принялся его обнимать и целовать.
 
            – Нет-нет, давай позже. Давай оденемся и пойдём, займёмся сначала  моим клавиром.

            Знакомство и начало дружбы с Константином он посчитал подлинным везением, данным ему настоящим счастьем. Теперь три раза в неделю он имел возможность видеться с принцем и исполнять свой концерт в четыре руки. Молодой человек оказался очень восприимчив, играл чудесно. К концу декады они уже занимались не в музыкальном кабинете, а в большой гостиной  на двух  роялях, и получалось совсем неплохо – он брал на себя упрощенно оркестровую партию, а Костя солировал. Очень хотелось послушать концерт в сопровождении оркестра, для исполнения второй части он даже прихватывал на занятия ту самую памятную свирельку, что приобрёл тогда на рынке, на берегу Мазиловского пруда – она помещалась в кармане пиджака –  однако в присутствии  гостей  было  решено её не использовать.
   
            Возникшие с принцем интимные отношения – как и с Романом – нисколько не мешали, наоборот, дополняли  творческое партнёрство.  «Это судьба, это судьба!  – повторял  он про себя, подытоживая  события уходящего года, вспоминая слова Блавацкой – «Вас заметят!», оброненные ею при мимолётной встрече невзначай, но теперь казавшиеся ему пророческими, – Это  судьба нам улыбнулась!  Я выведу, непременно выведу Рому в люди!».  Бывая теперь с юным князем наедине, часто наблюдая его deshabille*, с чуть угловатым гибким телом и длинными конечностями, он не мог отделаться от  противоречивых мыслей: «От чего в мире так всё устроено несправедливо? Почему  совершенные  в физическом отношении тело и талант Ромы   отмечены   не    короной,   а   неволей?    Что    важнее,   высокородное происхождение Кости, или его музыкальные и поэтические способности?  Почему одного люблю  я,  а другой, кажется, без  ума от меня? Может, это – одно, но послано мне в двух лицах? И, как я этим должен распоряжаться? Что мне делать?». Однако, не находя вразумительных ответов на заданные самому себе мучительные вопросы, он, как уж не раз бывало, просто отдавался собственной судьбе, записанной, казалось, высоко в небесах, в недоступных разуму заповедях.

 
       __________________________________________________
       * раздетым  (франц.)



            В воскресенье Константин позвал гостей, чтобы устроить премьеру. Это был камерный, семейный ужин на ограниченное число очень и очень именитых персон, ибо больших приёмов на рождественский пост при малом дворе не устраивали.  Со своей стороны с согласия князя он пригласил лишь брата, Модеста, да своего руководителя, Николая Григорьевича Рубинштейна.
 
            – Обязан тебя предупредить: ходят слухи о вольных нравах при великокняжеском дворе, – говорил ему патрон, когда, сев в экипаж, они направились ко дворцу.
 
            «Это ещё что? – встрепенулся он – Откуда, что Николя может быть известно?»

            – Что за слухи такие?

            – Поговаривают, Его высочество старший, жену, великую княгиню Александру Иосифовну, оставил. Связался с какой-то балеринкой, будто бы от неё и детей имеет  – в общем, всякое такое нехорошее. Все осуждают, но молчат из боязни  попасть в немилость. Так что ты не поддерживай эти разговоры, если что…

            «Слава богу, не про меня и не про Костю! Не хватало мне ещё и этого скандала!»
   
    Модя ждал их на морозе прямо у ограды  возле самой будки, кутался в шинель, притоптывая на снегу в своих выходных лакированных штиблетах, и сам смахивал на террориста. «Впрочем, благодаря служебному  удостоверению,  Моде  было б  не  страшно оказаться и  в кутузке – тут же опознают и  отпустят».
   
    Поднявшись по ковру шикарной мраморной лестницы, они очутились в не менее помпезной золотой передней, где их незамедлительно  встретил юный принц. В чёрном сюртуке с вышитой на лацкане Андреевской звездой и голубой орденской лентой через плечо, застёгнутой на бедре бриллиантовым знаком, Константин выглядел потрясающе, изяществу  молодого князя  не было предела!

            – Господа! Чайковский Пётр Ильич с братом, Модестом, и Рубинштейн Николай Григорьевич, прошу любить и жаловать! – объявил юный принц, проводив их в зал, – Сегодня  мы с Петром Ильичом будем играть для вас его новое сочинение для фортепиано, но, поскольку оркестра нет, то мы исполним концерт на двух роялях дуэтом, – публика оживилась, –  А  потом попросим  и  Николая Григорьевича  также сыграть нам что-нибудь по вашим заявкам на произвольный выбор. Записки со своими пожеланиями прошу  вас  складывать вот в эту коробку, а пока ждём появления  моих родителей, которые будут с минуты на минуту.
 
            Гостей собралось, и впрямь, совсем немного – человек двадцать, не более, и они небольшой группой как-то  терялись, располагаясь у кресел, расставленных полукругом среди огромного и роскошного зала. Было очень волнительно. Пока ждали великокняжескую чету, появилось время поодаль  от публики испробовать рояль и прикоснуться к клавишам.
 
            – У меня для тебя есть новость от Николай Андреича. Можешь себе представить?  Разыскали-таки Романа Акинфеева, – успел шепнуть Костя, направляясь к своему инструменту напротив.

            – Да, ну! Вот радость-то! И, где же?

            – В Херсонском морском корпусе. Я попросил перевести его сюда, в Кронштадт…
 
            Это было так неожиданно… Он не знал, что сказать и как отблагодарить принца! Ему захотелось кинуться на шею, обнять  и расцеловать Костю на виду у всей публики! И, он бы  так и сделал, и, видимо,  потряс бы самые основы российского  царедворства, если б ни появившийся в дверях церемониймейстер, объявивший о прибытии Их высочеств.  Константин  поспешил встречать.

            Затем они были представлены великокняжеской чете. Внешность царского брата, великого князя  Константина Николаевича мнилась   в  чём-то  знакомой, схожей с внешностью покойного  императора Николая Павловича, которого довелось лицезреть однажды в юности во время высочайшего визита в Училище правоведения – те же черты лица, в особенности надменный взгляд, похоже, одинаковый у всех Романовых. Супруга же его, великая княгиня Александра Иосифовна, несмотря на зрелые годы, казалась настоящей  красавицей, одновременно и величавой, и простой в обращении, с ясным взором проницательных серых глаз, и он тут понял, что Костя не только взглядом, но своим  природным  изяществом  более всего походит на мать, чем на отца.
 
            – Mon fils sans esprit de vous, Peter Il'ich! Chaque jour il chante vos romans, meme pendant des doctrines d'armee,* – ласково произнесла она, подавая ему руку для поцелуя.
 
            – Je suis heureux, votre altesse! J'espere, cela aidera sa carriere militaire,** – отвечал он, воодушевлённый всем происходящим, в особенности полученным вдруг известием о переводе Романа в Кронштадт.
 
            Сели играть концерт с бодрым настроем.

            – Не смотри много на клавиши, ты и так хорошо их знаешь, чаще гляди мне в глаза, – напутствовал  он Костю, – Ну, с богом!
 
            Что случилось с роялями, он не понял: инструменты звучали, будто  оркестр – как по силе звуков, так и по разнообразию тембров – клавишные буквально пели из-под рук. Костя играл прилежно, поначалу слишком правильно, но к срединному кадансу***  разыгрался, и они вдвоём испытывали подлинное наслаждение от дуэта. Вторая часть концерта, невзирая на отсутствие свирели, тоже получилась неплохо, однако он сам едва ли не сбился на подражаниях духовым оркестра,  а финал они сделали поистине искрящимся, по-русски  широким и озорным  allegro.  Когда же все звуки смолкли, исчезнув в дальних углах зала,  гости одобрительно зааплодировали, встав с кресел вслед за великим князем.

            – Ваш сын прекрасный ученик и отличный исполнитель, ваше высочество! – воскликнул он, позабыв об этикете, облобызал Костю, и подвёл к отцу, – Я  очень, очень доволен этой совместной работой!

            –  Хорошо, что мой сын вас не оконфузил. Впрочем, я в нём не сомневался,– ответил великий князь, потрепав Константина по голове, – Вы с нами отужинаете, Пётр Ильич?

            – Я обещал гостям ещё второе отделение, с игрой Николай Григорьича Рубинштейна, – встрял в разговор Костя, – Там полон ящик заявок...


        __________________________________________________
        * Мой сын без ума от вас, Пётр Ильич! Каждый день поёт ваши романсы, даже на военных сборах  (франц.)
        ** Я счастлив, ваше высочество! Надеюсь, это поможет его военной карьере (фр.)
        *** Каданс – виртуозное соло в инструментальной музыке.



            – Ну, хорошо. Давайте сначала послушаем Николай Григорьича, не то, в самом деле, какая музыка  после еды! – пошутил великий князь.
 
            Ему было необыкновенно отрадно ещё раз насладиться звуками божественного инструмента, и Рубинштейн в этом помог, играя совершенно без какой-либо подготовки, вытаскивая записочки из ящика просто наобум: фантазии ре минор и до минор Моцарта,  «Аппассионату» Бетховена  в трёх частях, штук десять прелюдий Шопена, несколько «Листков из альбома» Шумана, – всё, что наказала  изысканная публика в своих пожеланиях! А в конце объявил:

            – Господа, пользуясь присутствием автора, я хочу вам сыграть его сочинение, которое вы наверняка ещё не слышали – это ноктюрн до диез минор. Потрясающий, очаровательный, мой любимый ноктюрн. Послушайте! – Кончив играть, Рубинштейн закрыл крышку рояля и произнёс:  – Мне думается, что сегодня мы с вами приобрели ещё одного замечательного русского композитора, Петра Ильича Чайковского.
 
            Он не знал, куда  себя деть от обрушившихся со всех сторон аплодисментов, подошёл к патрону, обнял его и сказал:

            – А мне думается, что без такого виртуоза и подвижника, как Николай Григорьевич Рубинштейн, русская музыка вообще была бы невозможна!
 
            Домой возвращались в предоставленном Костей шикарном экипаже. Мир казался совершенным, все окружающие звуки – божественными, Модя – симпатичнейшим на свете существом, а Николя наимудрейшим из всех  лидеров.
 
            – Петя, ты в рубашке родился! – сказал ему патрон.

            – Я?! Вот уж нет! Это ты родился в рубашке, не я.
 
            – Опять ты не ценишь ничего, живёшь в какой-то придуманной себе жизни. Кому, когда и в какие времена доводилось в считанные дни попасть в фавор в высшем свете, да не у кого-то там, а у великого князя царской крови, скажи?

            – Это всё благодаря тебе, Коля. Я тут ни при чём.  Воистину я тебе за всё благодарен… не знаю, как и благодарить…

            – Ты мне благодарен… лучше б ты себя благодарил, и бога, который одарил  тебя  такой судьбой! Больше б пользы было.  Ты ж не осознаёшь и не пользуешься ничем, что тебе дано!

            – Я?! Не пользуюсь?! Ах, оставь ты свои еврейские наставленья! Как это, с чего ты взял, что я ничем этим не пользуюсь? А как бы надо?

            – Ну как? Вот, к примеру, нужен тебе Роман Акинфеев, да? Тебя  его хозяева подставили, да? Причём, по крупному, не то, что какая-то  мелочь. Тут не только деньги, а судьба человеческая. Ну, так ты, пользуясь случаем, подкинул бы великому князю этот вопросец, сказал – так и так, был я у них в имении гостем, да что-то у них неладно, крестьян обижают и прочее.  Комиссию бы назначили по высочайшему указанию, стали б проверять, а не нашли б ничего – всё равно нервов этим хозяевам попортили бы вдоволь.
 
            – Я не мстительный, Коля. К чему это всё? Зло приумножать? А Романа, кстати,  уже нашли – будут в Кронштадт переводить. Потом подумаем, как его вернуть к нам в консерваторию. Это мне младший высочество вот только сегодня сообщил.
 
            – Как знаешь… только  мир наш, к сожалению, не в мажорных тонах существует – так-то. А ты знаешь, я таки разведал, кто завалил на экзаменах эту барышню,  протеже, Лизу-то  Сапоженкову!

            – И кто?

            – Да Филимонов Дмитрий, что у меня давеча о помещении ходатайствовал  –  так,  при тебе  ж  было!   Сдаётся  мне,  что     она  l'a refuse*, ну и он ей, соответственно – в хорошей оценке по экзамену.

            «Интересно, кто ж Лизу блюсти мораль так  наставлял с младых ногтей? Maман? Чудесненько! Enchante!** Уж Анне Петровне-то нравственность блюсти – ой-ой! Какое ж паскудство, а?!  Хорошо, что Рома на всё мне  глаза раскрыл, а то бы я не знал, не ведал, откуда ноги у сей нравственности растут!»
 
            В Демидовом переулке Николя сошёл, и поехали, наконец, домой. Модя сидел напротив, молча глядел в окно на заснеженные улицы, и вдруг спросил:

 
       __________________________________________________
       *  ему отказала (франц.)
       ** Восхитительно! (франц.)


            – А кто такой этот Роман Акинфеев? – по несколько обиженному тону и насупленному виду можно было догадаться, что разговор с Николя  брату не очень-то по душе пришёлся.
 
            Он пересел  ближе и приобнял Модю.

            – Ты что, никак ревнуешь? Роман очень талантливый молодой человек, певец от бога. Я его хотел поддержать, и мы зачислили его в московскую консерваторию, упустив из виду, что он не из подходящего сословия. Из-за нашей беспечности его забрали в армию, вот теперь думаем, как вернуть.  Но, ты не ревнуй, пожалуйста! Я же тебя не ревную к твоему воспитаннику, правда? И ты не ревнуй. Я тебя с Ромой обязательно познакомлю, не переживай!

            Модя, наконец, улыбнулся и поднял на него блестевшие от слёз глаза:
 
            – И, правда! Я тебя ревную.  Ко всему, ко всем на свете!






9


            Вечером  в понедельник он получил фельдъегерем следующую записку: «П.И.! Осталась неделя, пока ещё я здесь. Сразу после Рождества я должен уехать на сборы. Поэтому, приезжай, как обычно,  в среду помузицировать, ладно? Ответь мне с тем же курьером.  К.Р.»  Обрадованный приглашением, на оборотной стороне листка он тут же начеркал «Bien!*»

            Костя, одетый на сей раз по-домашнему просто, однако ж, отнюдь не вольно,  открыл ему сам.
 
            – А ты, куда направляешься после праздника? – поинтересовался он у принца ещё в прихожей, вешая своё пальто.

            – Как раз в Одессу, к Николаю Андреичу.  Десятого января должен  быть там, весну и лето буду плавать.
 
            – Надо  ж,   как   мы    с   тобою   одновременно    плаваем,    только  в   разные   стороны! –  улыбнулся  он  с  грустью, –  Я  на  рождественской неделе в Бостон отправляюсь, но из Нанта!


        __________________________________________________
        *  Хорошо!  (франц.)


            – Ничего, я тебе буду письма писать и стихи посылать, – Костя припал к нему, обняв, – А ты мне свои пьесы для фортепиано и романсы, да?

            – Конечно. Вот я тебе и сегодня кое-что  принёс: наброски нового балета.
 
            – Проходи, проходи, Петя, сыграем…
   
            Они сели за рояль,  которому, как показалось, Костя предпочёл бы сначала диван.  «Где ж мои младые годы, а? На месте Кости в былые времена  я  тоже диван бы  предпочёл. Но, ничего! Потом развлечёмся – лучше уроки  усвоит», – подумал он,  мысленно улыбнувшись.

            Костя взял от него балетную тетрадь и прочёл на обложке:

            – «Le Lac des sygnes». Озеро лебедей? Почему лебедей? А либретто чьё?

            – Моё. Видишь ли, я не хочу подставлять ни одного автора этим либретто. Тем более оно ещё не дописано.
 
            – А как же ты музыку сочиняешь?

            – Так и сочиняю, пока интуитивно. Вот тут несколько тем для вальсов, сыграешь? Или, мне сначала?

            – Играй ты сначала,  потом – я.
 
            Он взял тему для предполагаемого в первом действии большого вальса, а следом – и малого вальса. Оба были блистательны, но холодны, так как задумывались им  для официальных сцен. Но, когда пошли темы вальсов для лебедей из предполагаемого второго действия, юный и талантливый принц сел рядом и принялся подыгрывать.

            – А это что? – спросил Костя, указывая на дальнейшие записи в тетради.
 
            – Это наброски адажио, но тут очень протяжно, нужна скрипка, а лучше – две, – пояснил он. «Надо будет Котеку дать сыграть, он это хорошо сделает».

            – Здорово! Отличные вальсы! Представляю, каково это можно будет под оркестр станцевать! Но, всё-таки, Петя, расскажи мне, что за балет?

            – Понимаешь, я хочу освободить Романа от крепостничества, себя – от вины перед ним, а людей – от безмерно поглощающего их зла, независимо от того, где бы, и в чём бы оно ни проявлялось. С этой целью я, собственно, и придумываю сюжет, чтоб  как бы инсценировать, визуализировать  музыку,  которую я  назвал  балетом, чтоб зрителю было понятнее.
 
            –  А чем бы ты «подставил» кого-нибудь из авторов,  взяв  готовый  сюжет?

            – Я предполагаю очень мало женских партий в балете. Ты погляди, там на последней странице есть набросок либретто.  Какие там персонажи?  Лишь злодейка помещица, и всё. В остальном – это мужские партии – принц-охотник, лебедь-человек – это ж мужские партии; деревенские парни, превращённые волшебницей  в стаю лебедей, друзья принца, кто ещё… сам образ зла, овладевший помещицей, –  всё это мужские партии. В спектаклях императорских театров  как-то не принято много мужских партий. По крайней мере, до сих пор не было принято.  Если б я и взял у кого-то сюжет, то только переделанный  сообразно музыке.  Но, главное-то, главное –  если не моё,  ни в коей мере не волнует, ни с какой стороны не колышет, то  сочинять, в данном случае, я бы не смог.
 
            – Почему только мужские? Ты можешь  включить сюда, например, повод для бала – смотрины. Чем не повод? Вот тебе сразу  несколько партий для невест, – предложил Костя.
 
            «Ну да! Видно, это его больная тема, как у Шаловского», – подумал он, вспомнив  смотрины, а также свои треволнения  в Носове.

            – А что? Это идея! Что значит свежая голова! Но, всё равно венгерский танец, например, мне кажется, дамы не станцуют, как надо. Там слишком много мужской страсти, – пояснил он, шутя, – У меня была мысль, что освобождённые от злых чар лебеди, обернувшись снова деревенскими парнями, танцуют в финале балета исключительно в мужском составе.
 
            Костя повис у него на шее:

            –  Je te veux. Nous irons `a la chambre, ensuite etudierons encore?*

            Возразить Косте было уже совершенно невозможно: ни его юношеской непосредственности, ни выражению глаз, полных желания испытать физическую близость, ни упоительно нервным и нежным пальцам его больших красивых рук, –  и никакие угрызения совести  тут  не помогали…


     __________________________________________________
     *  Я тебя хочу. Пойдём в спальню, потом ещё позанимаемся?  (франц.)



            – Петя, ты даже не знаешь сам, какой ты есть на самом деле, какой ты… какой  классный! – прошептал Костя, откинувшись на подушке, – Ты, наверно, очень любишь Романа, да?

            Не ответить честно на этот прямой вопрос в такой приватной обстановке было б абсолютно немыслимо. «Ведь, встречаясь  со мной во дворце,  юный принц – из-за меня! –  тоже рискует своей репутацией, да ещё как! Больше, чем я, пожалуй!»
 
            –   Как это странно, Костя – с тобою я счастлив, а его люблю… но, иногда мне кажется, что вы оба…  оба вы даны мне судьбой, и я должен, обязан с этим справиться. А, ты скажи, у тебя не будет никаких неприятностей из-за меня? Из-за наших с тобой отношений?

            Костя встал с кровати, подошёл к окну и налил себе воды из графина.

            – Да, какие там неприятности! Успокойся, никто не узнает. Им бы самим со своими проблемами справиться – не до меня.
 
            – Кого ты имеешь в виду?

            – Родителей. У отца же вторая семья. Это они так, на публике вместе, а живут-то отдельно. Он купил дом для своей пассии, и они – там. А мы, мать, братья, мы – здесь. Конечно, его величеству это не может  нравиться, он осуждает,  однако терпит данное положение, и лишь потому, что сам не ангел безгрешный. А разводы, Петя, в императорском доме не приняты – увы! – Костя тяжело вздохнул, –  Такие дела. Так что обо мне и моей нравственности они не пекутся – не переживай, они пекутся прежде о своём неразделённом имуществе. Ну, и, конечно, как бы женить меня повыгодней – это тоже.
 
            «Как странно, как судьба меня испытывает интимными и творческими связями, да не как многих с  барышнями-невестами, а с двумя молодыми и талантливыми людьми! У одного нет ни кола, ни двора, а другой живёт во дворце в роскоши, однако оба они несвободны, ни в чём –  ни в выборе своей судьбы, ни в выборе своей жены, – ни в чём!.. И не виноваты они оба решительно ни в чём, – это мир так заколдован.  Заколдован мир злом! Как я могу этому противостоять? Как? Разве может противостоять нежный цветок приходу зимы?»
   
            Он  поднялся, подошёл к Косте, прижался к его худющему длинному  телу, обнял, осыпал поцелуями и прошептал:
 
            – Всё будет хорошо, Костя! Вот увидишь! Пойдём. Оденемся, и я тебе ещё сыграю.
 
            …Этюд  «Aveu passione» Костя повторил за ним в точности, словно бы учил давно на память, даже с ещё большей экспрессией!

            – Мне надо быть при дворе. Послезавтра я в Стрельне, оттуда отбываю в Одессу, –  сказал юный принц на прощанье, – Видимо, теперь мы увидимся с тобой лишь в конце лета. Надеюсь, ты мне в этом не откажешь? –  в серых глазах Константина светилась просьба, почти мольба.
 
            – Конечно! Если я буду в Москве, и мы не уедем куда-нибудь на гастроли, я весь в твоей власти, mon cher, только…

            –  И ты не волнуйся,– нетерпеливо перебил его Костя, – в Одессе, я обязательно разузнаю точнее о Романе Акинфееве, и обязательно отправлю тебе письмо курьером. У меня единственная просьба: уничтожай мои записки, касающиеся данной темы, ладно? А лучше, отвечай мне с тем же курьером, как это ты сделал теперь.  Как только Романа переведут в Кронштадт, я подам прошение на высочайшее имя, чтобы его освободили от воинской службы, в виде исключения.

            – Мой юный принц, я молю бога и надеюсь видеть вас обоих, и Рому и тебя, в будущем году у нас в консерватории!

            – А может, и у нас во дворце, мой бесценный друг! – рассмеялся в ответ Костя.

            На том и расстались.




            По возвращении в Москву снова потянулись учебные дни, занятия, причём, утренние и вечерние, и было совершенно некогда не то, что сосредоточиться на «Лебедином озере», а вообще ни на чём. Он приходил к ночи домой, а в ушах звучали лишь искривлённые гаммы и петушиные голоса нерадивых студентов. Приехав, он обнаружил, что со всеми делами забыл в Санкт-Петербурге зайти в нотный журнал отдать издателю, Матвею Ивановичу Бернарду,  две первых  пьесы из предполагаемого цикла «Времена года», которые тот собирался публиковать ежемесячно за хороший гонорар. «Вот я болван безмозглый! – в очередной раз ругал он себя, – Даже заработать как следует не умею!  Иной на моём бы месте давно бы уж состояние сколотил!»  Немедля, он тут же отписал любезнейшему Матвей Ивановичу  и срочно  послал Алексея на почту отправить рукописи. В целом, однако, настроение было приподнятое, как всегда в эти дни в ожидании рождественских чудес.
 
            В самый рождественский сочельник, днём, ввалился Ларош с поздравлениями.

            – J'entendais sur tes succes `a la Cour. Felicite!*
 
            – Интересно, и о чём же  ты, Геша, наслышан? – «Боже! Неужели он и вправду что-то прознал про нас с юным принцем?!»
 
            – Ну, как? О том, как ты попал в фавор Константину-младшему, и как вы на двух фортепиано исполняли твой концерт, который вообще-то  положено исполнять с оркестром, – Ларош  сел к пианино и сделал пару аккордов.
 
            – Ага! Уже доложили значит?
 
            – Конечно! Особенно постарался твой патрон. Теперь вся музыкальная общественность только об этом и толкует. Только и перемывает косточку за косточкой! Посасывает и поплёвывает. А ты разве не ощущаешь, как истончается твой скелет?
 
            Он встревожился не на шутку:

            – Нет, в самом деле, Геша, что говорят?

            – Да не переживай ты так, Петя! Что ты, в самом деле! Сейчас говорит, в основном, Николай Григорьич. Другие же округляют глаза и удивляются, ибо до недавнего времени патрон совсем не так отзывался об этом твоём фортепианном концерте, говорил всё прямо противоположное,  а попросту – ругал.  И не просто ругал, а  прямо-таки поносил твоё сочинение!

            – Да, я знаю, и…

            – Ну вот, ты всё знаешь, а так волнуешься! – расхохотался Ларош.

            – Ну, нет, Геша, я отсылал  Бюлофу рукопись абсолютно  без  какой-либо надежды на успех. А Бюлоф взял, да и сыграл концерт!  Для меня это было неожиданно – абсолютно! А теперь вот он меня приглашает в Бостон   познакомиться,   просит   ещё   новой музыки.   Всё   это стало известно  его   высочеству,  думается,   благодаря   тому   же   Николаю Григорьичу,   между   прочим,   а   ты   о   нём   так  нехорошо судишь…  Константин-младший попросил позаниматься, и мы сыграли концерт на двух роялях. Сыграли, как могли, насколько позволяли нам подготовиться  узкие рамки как моего визита в Санкт-Петербург, так и его ежедневного  расписания. Говорю ж тебе: сыграли, как могли – чаю, и не очень-то мастерски. Рубинштейн сам лучше б сыграл.


     __________________________________________________
     *  Наслышан о твоих успехах при Дворе. Поздравляю!  (франц.)
 

 
            – Константин  не может играть плохо, ты мне не заливай!

            – А ты откуда знаешь?

            – Так, я же давал ему уроки. У него прирождённый талант к пианизму, он фанат фортепиано.

            – Это чувствуется. – «Слава богу, пронесло пока без скандала! Хотя, кто бы отважился злословить на императорскую семью!»

            – Да-а, Петя!.. Вот видишь, как у нас оцениваются новые работы, и вообще новаторство в музыке: коли поддержат наверху, так и все поддержат. А коль не поддержат – так быть тебе в безвестных пасынках искусства, – произнёс сокрушённо Ларош, беря предложенную папиросу, – Merci beaucoup.* Давай, я напишу на эту тему статейку в «Московских ведомостях», а? Приведу историю с твоим концертом, как пример, а?

            – Мне кажется, что будет только хуже. На эту тему лучше взять интервью у Константина-младшего. Кажется, больше пользы будет, и то – не факт. Замажут, затрут, заговорят, и благополучно забудут. Обратись к нему, я думаю, он тебе не откажет.
 
            – Eh bien, je penserai.** – произнёс Ларош заинтересованно, принялся пускать дым в потолок, и вдруг спросил:  – Кстати, ты не идёшь завтра в Собрание?

            – А что там, бал? Меня не приглашали, я не задействован.

            – Вот! То, что нужно! Меня тоже не приглашали. И мы с тобой вольны, как птицы-лебеди, поскольку там не только бал, но и маскарад! И приглашаются все желающие.

            – Ну, и? Что мы там будем с тобой делать?
 
            – Поскольку нас с тобой, Петя, имели наглость туда не пригласить, я предлагаю-таки туда явиться самим и разыграть публику. Если  маскарад, почему не разыграть?  Ты знаешь Бастарделлу?


       __________________________________________________
       *  Большое спасибо.  (франц.)
       ** Хорошо, я подумаю. (франц.)

 

            – Не, не знаю. Почему я её должен знать?

            –  Как? Петя, ты не знаешь Бастарделлу?! Уникальное сопрано, за нею тащится вся Москва! В след за Венецией, Мадридом, Лондоном и  Веной!  На её концертах дикие аншлаги!
 
            – Ну, я что-то слышал, но не в курсе, – «Сейчас Геша поставит меня перед каким-нибудь фактом», – подумал он, зная неуёмный характер друга.

            – А ты сможешь сыграть неаполитанский танец из своего «Детского альбома»? Я помню, ты мне как-то наигрывал, такая симпатичная мелодия!

            – Я тоже чуть помню, но надо повторить. Только я не совсем понял, причём тут  эта  Бастарделла?

            – Всё, Петя. Годится. Давай попробуем! Садись за пианино, давай попробуем, – загорелся Ларош.
 
            Он отыскал на нотной полке свой недоделанный «Детский альбом» и сыграл оттуда неаполитанский  танец, и Геша напел под этот аккомпанемент, надтреснутым контральто: «Ах вы сени, мои сени...». Получалось смешно, но нескладно, требовалось немного поработать, чем они и занялись.
 
            – Ладно. Рассказывай, Геша, что ты задумал, а то сотрудничать не буду, – пошутил он после нескольких весьма успешных попыток встроить слова в музыку.
 
            – Я заказал в типографии несколько объявлений с уведомлением «Поёт Бастарделла» и расклеил –  немного совсем, так, чтобы слух пустить. Далее. Мы пойдём с тобой в магазин театрального реквизита, подберём платья, а, переодевшись, обуем и публику тоже – причём, по полной! Я уж и ведущего балом, режиссёра студенческого театра Василь Григорьича, уже подрядил!
 
            – Геша, ты сошёл с ума. Как мы будем выступать в женских платьях, ты подумал?
 
            – Нас на входе пропустят как обычно.  Без приглашений, правда…  но я договорился, нас пропустят. Василь Григорич, режиссёр, нам гримёрку предоставит.

            – Взгляни на себя, Геша, какая из тебя Бастарделла? У ней, если и растёт где,  то в другом месте, а у тебя – на лице! Как ты хочешь,  но ради такой комедии бороду сбривать я не буду!
 
            – Обойдёмся масками, Петь,  в магазине есть такие шикарные маски – ты себе даже представить не можешь! Я видел. С во-от такими причёсками!

            – А как насчёт турнюров? Ты носил когда-нибудь турнюры?  Это ж немыслимо их носить!..

    В общем, Геша уговорил. Пошли на Кузнецкий мост в магазин  подбирать себе костюмы. На субтильных фигурах обоих большинство имевшихся в наличии дамских платьев висели как на вешалках, но, всё же, два креповых с глухим воротом  приглянулись:  ему –  светло-серое с серебряным позументом, а Геше – вишнёвое с золотым, –   прямо как ёлочные игрушки! Под корсет подкладывали вату и затягивали до отказа, но всё равно,  платья плотно талию не облегали, турнюры болтались сзади павлиньими хвостами.
 
    – Да! Не хватает нам с тобой пышных форм! – шутил Геша, облачаясь в корсет,  – Тяни, тяни как следует, не  то греметь будет!

    Маски, и впрямь, оказались выразительными, красочными. Он подобрал  для себя одну, с париком – чопорной дамы в пенсне с огромным пучком на макушке, из-за видневшейся бороды шею пришлось прикрывать шифоном; а Геша – целый наряд  в виде маски с обилием  разноцветных  перьев на шляпе,  шее и груди, в  котором стал абсолютным  инкогнито.  Заказали с доставкой.


 
       В назначенное время явились в Собрание, где в обход билетёрам любезный Василь Григорьич впустил их через артистическую, условились встретиться ровно через час в гримёрке и тут же размежевались  в толпе  скоро прибывавших гостей. Публика была преимущественно очень пёстрой, лица совершенно неузнаваемы, многие входили в переднюю уже в масках, тут же сбрасывали верхнюю одежду и оказывались  в разнообразных ярких костюмах. Лакеи сбивались с ног, перемещая  охапки шуб, пальто и шинелей  от хозяев к гардеробу. Тут сразу обнаруживались   украинские казаки в шароварах и  русские девицы в кокошниках, испанские конкистадоры в латах  и  бразильские  мачо  в лосинах, турецкие  корсары  и  египетские  невольницы, стрельцы и скоморохи, грузинские княжны и черкесы, арапы и брахманы, –  редко кто появлялся в обыкновенном фраке или парадном платье, ограничиваясь сокрытием лица.  Он тоже предусмотрительно надел маску, боясь хоть кем-то быть узнанным.
 
       В передней висели две афиши «Сегодня поёт Бастарделла», развешанные  на самых  видных местах.
 
       – Comme c'est charmant!  Est-il possible ?! – прочитав, всплеснула ручками барышня  в синем домино со звёздами.

       – Nous irons plus rapidement au la salle**– торопила её спутница в таком же, со звёздами,  только голубом  домино.

       Он поднялся наверх. Публика с нетерпением ждала начала ежегодного Рождественского бала, даваемого Московским музыкальным  обществом, в  гостиных уже было п`олно, однако к месту торжеств ещё не пускали.  В углу  аванзала  красовалась ёлка, чувствовался  запах свежей хвои, разносимых угощений, вина, было ощущение чего-то таинственного и волшебного, знакомого ещё  с детства,  что   легче передаваемо в звуках, а не в словах.  Оркестр уже готовился,  он отодвинул тихонько портьеру и увидел Направника, который, скинув фрак, распоряжался на подиуме.  Некоторые музыканты уже сидели у пюпитров и настраивали инструменты, судя по всему, в программе намечались  Штраус, Мендельсон и Шопен.
 
       Побродив с полчаса в маске средь пёстрой костюмированной толпы, он никого  с полной достоверностью не распознал, так же как и сам никем  не был узнан. Правда, несколько раз подкатывались с вопросами  прикрытые густым гримом юные барышни, но он притворялся иностранцем, плохо владеющим русским и французским языками.  Заслышав  в  ответ  немецкую речь, девушки со смехом удалялись.  Наконец, под звуки фанфар из торжественной увертюры Мендельсона портьеры открылись, и гости были приглашены в ослепительно белую  колоннаду большого зала.  Ведущий торжества, церемониймейстер  в парике и жёлтом камзоле  петровских времён, стукнув трижды посохом о паркет, торжественно объявил вальс, первые па в котором задавали, кажется, учащиеся хореографического училища, с энтузиазмом кружившиеся среди гостей.
 
          __________________________________________________
          *  Как это прелестно! Неужели?! (франц.)
          ** Пойдём скорее в зал. (франц.)


      В  гримёрной комнате за сценой  его уже ждал Ларош. Турнюр шёл Геше  как  шимпанзе фрак, но когда была надета маска и оперенье, то очень даже ничего – пригляделось.   Он  тоже надел  свой  маскарадный костюм,  постепенно   выбрав   из   большой  коробки   многочисленные диковинные  принадлежности наряда,   и скорее, чтоб внешним видом  не травмировать себе нервы, натянул маску. В зеркале на него глядела внушительная мадам с громадной шевелюрой и  миниатюрным  пенсне на кончике носа, с нотной папкой под мышкой. «Уж лучше быть инкогнито, чем никогда, – подумал он с ухмылкой, – раз суждено мне и это испытать!  Конечно, играть в такой маске неудобно, но, в конце концов,  можно играть и с закрытыми глазами…»
   
     Переодевшись, в ожидании своего выхода они с Ларошем  за кулисами стали  наблюдать происходящее на сцене.  Оркестр под управлением Направника гремел нескончаемый лёгкий вальс Штрауса, но было мерзко, душно и хотелось немедленно скинуть наряд.  К счастью,  терпеть  долго не пришлось.
 
     – А теперь, уважаемые гости, я счастлив объявить, что нас сегодня пришла приветствовать прима европейской сцены, обожаемая многими любителями музыки,  несравненная  примадонна  Бастарделла! Прошу! – возгласил Направник, подскочил к ним за кулисы и вывел «примадонну» в цветных перьях на сцену.
 
     Он поспешил следом, стараясь не запутаться в складках длинного платья. Садиться за рояль было катастрофически неудобно, ибо мешал турнюр. Все эти неловкости публика сразу же заметила и прямо-таки  обсмеялась.  Наконец, устроились. Он раскрыл ноты, что всучил ему Ларош  ещё в гримёрке, и тут только до него дошло, что всё это от начала до конца – розыгрыш!  На первой же странице клавира значилось «Русская народная песня «Ах вы сени!».
 
             «Ах, так! Ну, тогда держитесь!» – мелькнуло в голове.
 
     – Но, тут другие ноты, мадам! – недоуменно произнёс он своим голосом,  во всеуслышание и по-русски. Зал грохнул от смеха.

     – Je suis ne comprends pas. Vous etes jouez comodo, staccato, comodo *, s'il vous plait!** – обернулась к нему «примадонна» в маске.

     И они, наконец, грянули отрепетированную ранее неаполитанскую песенку:
 
                Ах вы сени, ах вы сени, мои сени,
                Ах вы сени мои сени, сени новые мои!            
                Сени новые, сени новые кленовые
                Сени новые, кленовые, ах решетчатые!

                Выходила, выходила молода я,
                Выходила молода я, ах за новы ворота!
                Выпускала, выпускала сокола я,
                Выпускала сокола я из правого рукава!

                Лети, лети, соколик, на родиму, на родиму,
                На сторонку, на сторонку.            
                На родимой, на родимой,  на сторонке, на сторонке,
                Грозен батюшка живёт.

                Ослушаюсь!  Ослушаюсь, слушаюсь!
                Ослушаюсь, ослушаюсь!         
                На сторонке, на сторонке спотешу я          
                Спотешу я, ах, бравого молодца!


          __________________________________________________
         *  comodo, staccato – музыкальные темпы
         ** Я не понимаю. Играйте comodo, staccato, comodo, пожалуйста! (франц.)


 
     Тут «примадонна», притопнув-прихлопнув пару раз, сделала круговой   пируэт  и  взмахнула  в руке  вышитым  платочком. Публика обмерла, взвизгнула и разразилась аплодисментами.

             – Это сюрприз для вас по случаю праздника Рождества,  господа! – воскликнул Направник, – Чайковский Пётр Ильич, Ларош Герман Августович! Прошу любить и жаловать!

             Раскланиваясь, они скинули, наконец, свои маски. Пришлось бежать переодеваться, а потом ещё играть из своего репертуара, главным образом, вальсы. Ларош уже не пел.





                Ночью ему долго не спалось, несмотря на усталость и большое  количество шампанского, выпитого на балу в Собрании.  Мерещились мелкие неприятности, о многих д`олжно было давно забыть, однако совсем  некстати в самое Рождество, нарушая, в общем-то,  безоблачный, радужный фон его теперешней жизни, они нежданно  являлись, одна хуже другой. В особенности мерзкой казалась последняя выходка, когда в самый разгар маскарада некто в гриме и под густой вуалью вдруг к нему обратился: «А номерок-то у вас  прескверный, Пётр Ильич, и играли-то вы отвратно! И музыка-то у вас неважнецкая, Ваше музыкальное высочество!»  Причём,  последнее клоунское обращение этот некто подчеркнул не просто с юмором, а с явной издёвкой. «Эй, эй, подлец! Я узнал  тебя! Поправь маску, не то перед всеми стыдно!» – крикнул он незнакомцу вдогонку, но того уж и след простыл.  Привиделось, будто кто-то снимает равнодушно-приветливую маску безупречно-красивого лица, а под нею – дышит это зло в облике Анны Петровны Сапоженковой и смотрит на него в упор с ненавистью в глазах. Следом отстраняется ещё одна маска, на сей раз, безупречно-кроткого лица, с морщинками у глаз и застывшей улыбкой, а под ней – лицо обиженной на весь свет Лизы. Следом – ещё одна маска скользит с  безупречно-дружеского лица, обнажая несвежий вид и глазки-бусинки Дмитрия Фёдоровича Филимонова. За нею ещё маски, их много, Катрин Краснова и Лиззи Шапошникова, отставник Тужиков и чиновник Кудесин, и даже Сашка-кучер, – и у всех у них на лице холодная, злобная  усмешка. И, он уж боится, что как бы ни открылась очередная  маска, а под нею в образе вселенского зла  он распознает  того, в ком и не думал, не предполагал и не хотел бы  узнать подлость! И вот, в этом нескончаемом сне вслед за ряжеными он идёт в какую-то тёмную пещеру с железной  решёткой, где сидит Рома и просит его о помощи. В пещере темно, но он чувствует  всеми фибрами души присутствие Романа и, что есть силы, кричит парню в темноту: «Потерпи немного, Рома, я освобожу тебя!». Он подходит и – странно!  – без усилий, легко снимает вбитую в камень чугунную клеть. Скалы содрогаются, а из пещеры вылетает как пыль и прах нечто тёмное, злое и беспощадное, собирается над морем  в летящую  стаю чёрных птиц, которые тучей проносятся над водой и исчезают, сгорая в нестерпимо ярких  лучах восходящего солнца.  И – о, ужас! –  в  раскалённой  пещере Романа-то вовсе нет – в скалах, словно  выболевший гнойник на теле, лишь  высвеченная до мельчайшей песчинки, глубокая  опустевшая полость!
 
                В то воскресное утро он проснулся с необъяснимым чувством утраты. Ничто не радовало – ни нотные листки с набросками, ни игра на  фортепиано, ни рождественская ёлка в комнате,  ни фотографии на стене, ни дневник, ни письма, ни открытки,  ни поданный Лёшей завтрак, ни даже чудесная погода за окном, – ничто. Он стал просматривать  вчерашние газеты, в которых – во всех – наряду с рождественской хроникой значились сообщения об ужасной  катастрофе на Одесской железной дороге, вблизи Тилигулской переправы. Поезд следовал из Херсона в Одессу. «Локомотив сошёл с рельсов, –  взволнованно читал он заметку, – взял влево по обрыву насыпи, покачнулся и полетел, увлекая за собою 11 вагонов с новобранцами (419 человек), два вагона с пассажирами 3-го класса и платформы с пшеницей и кукурузой, принадлежащей частным лицам…  Вслед увлечённым паровозом 11 вагонам полетело 5000 пудов хлеба. Всё это свалилось в груду и загорелось от лежащего внизу тендера, наполненного каменным углём…  Никто из спасшихся не может припомнить, как и что с ним случилось, не может объяснить, как он спасся…  Так, из 419 новобранцев остались в живых, как говорит официальное заявление, 219 человек… Следовательно, сгоревших в пожаре около 140… остальные  в розыске, числятся  пропавшими без вести».
             
           Он схватил пальто, шапку  и побежал в соседний подъезд к Ларошу.
 
           –  У тебя… у тебя есть кто в «Ведомостях» знакомый?  Есть к кому с просьбой обратиться? – спросил он в крайнем волнении, предъявив Геше смятую газету.

           Ларош ознакомился с заметкой и сказал:

           –  Смотря, о чём просить. А что ты так разволновался? У тебя кто-то из родных, из знакомых попал в эту катастрофу?
 
           «Что говорить? Что любимый друг? Что ученик? Тогда, как он мог оказаться в числе призывников? Как можно отношения с Романом охарактеризовать кратко? Ведь это невозможно, потому как, что ни скажешь – всё будто неправда! Ах, всё равно,  была не была!»

           – Там мог оказаться Роман Акинфеев, из крепостных, мой протеже. Его зачислили в консерваторию этим годом, и я  за него хлопотал.  Геша, мне нужно перед отъездом точно знать, что его не было в том несчастном поезде, иначе до Бостона я не доеду! Ты не мог бы попросить у кого в редакции список фамилий призывников, перевозимых в Одессу? – дрожь в голосе  выдавала сильное волнение.

           – Сегодня воскресенье.  Боюсь, в редакции мы никого не застанем, – сказал Ларош, взглянув на него с некоторым удивлением, – А ты когда уезжаешь?

           – Во вторник.
 
           – Я завтра буду в редакции и спрошу список фамилий, если, конечно,  он вообще существует. Как, говоришь, его звать? Акинфеев?
 
           – Да. Роман Акинфеев. Спроси, пожалуйста. Я завтра к тебе заскочу  после занятий.
 
           Выйдя от Лароша, он кликнул извозчика и попросил отвезти к Новинскому причалу. С тех пор, как они с Ромой расстались, перед самой страдой, он здесь не появлялся. Возок, позвякивая бубенцом,  казалось, нынче  впервые преодолевал этот путь вдоль реки, ибо скользил по дороге,  будто  перо по чистому листу бумаги. Набережная предстала ему совершенно пустой  и девственно белой от выпавшего ночью снега, и только возле самого устья Пресни, у дебаркадера, в реке образовалась чёрная полынья, в ней грациозно плавали два пушистых белых лебедя!
 
          «Си-минор! Ужели?! Который из двух? Это знамение! Это знамение?  Если мне знамение, тогда о чём?? Что будет всё в порядке, и Рома жив, благополучно спасся, и мы вновь, вновь как два лебедя взлетим в волшебный океан музыки? Или, или… это всего лишь прощальный, грустный аккорд? Боже, спаси и сохрани нас!..» –  лихорадочно размышлял он, пробираясь по снегу к полынье.
 
          – Какие красавцы! – воскликнул он, обращаясь к служивому  дебаркадера, вышедшему на свежий воздух покурить, – Что не улетели?
 
          – А шут их разберёт! Зима-то теперь, какая? То снег, то дождь, то мороз, то слякоть…– отвечал ему смотритель, словоохотливый  мужичок  в форме речного пароходства, разминая цигарку,  –  Но эти двое, кажись, по другой причине. Один, молодой видно, летать не научился, а другой, постарше – того покидать не хочет. Вот они тут с неделю уж, как реку льдом затянуло, здесь место облюбовали. Мы тут их подкармливаем, стало быть, хлебушком, крошками, – служивый помолчал, потряхивая пепел в сугроб, – Хозяин трактира тут всё до них домогается – продайте, говорит, зажарю.

          – А вы?

          – Двадцать целковых предлагал – вот, думаем.
 
          – Не делайте этого! Не продавайте! – коршуном накинулся он на служивого, – Послушай, как тебя…
 
          – Пётр.

          – Тем более, тёзка. Я тебе дам  пятьдесят целковых прямо сейчас! Меня возок ждёт. Только поймайте мне их живых, прямо сейчас! Я их в зоопарк свезу.
 
          Пётр взглянул на него недоверчиво, впрочем, невдомёк смотрителю было, что это за лебеди, и почему их непременно сейчас требовалось устроить в зоопарк.

                Тогда для  убедительности  он достал бумажник и показал деньги.

          – Ладно. Обмозгуем!  Ждите здесь, – оживился  смотритель, исчезая  в помещении дебаркадера.
 
          Работникам причала потребовалось немногим более получаса, чтобы поймать и пленить птиц, один раскидывал сеть, другой ловил.  И вот уж с двумя мешками живого груза он в зоопарке. Лебедей тут приняли, осмотрели  и назначили карантин. «Слава тебе, господи – спас! Теперь есть хоть какая-то надежда  и  на спасение Романа!»

          И, действительно, явившись назавтра к Ларошу, он узнал, что в списках  погибших в железнодорожной катастрофе фамилия Акинфеев, к счастью,  не значилась.




 


10

         Обнадёженный этим известием, через день он отправится в долгий путь, в Бостон: поездом через всю Европу, затем пароходом через океан. На вокзале его проводит Рубинштейн:

         – Передавай привет Бюлофу, я с ним встречался как-то на концертах в Германии – замечательный исполнитель, дирижёр прекрасный!  Кажется, и моё исполнение тогда ему тоже понравилось.
 
         – Ещё посмотрим, что Бюлоф сделал из моего концерта! Хотя, ты же знаешь, я терпим бываю ко многим интерпретациям, – ответит он патрону, поглядывая на чемоданы, которые Лёша, расплатившись с такелажником, начнёт загружать в вагон.

         – Правильно.  Ты особо не возражай именитому исполнителю, имей к нему соответствующее уважение.  Ты сам-то,  что ещё им  предложишь  сыграть?
 
         – Смотря по обстановке. Я взял с собой струнный квартет, может, они при мне его сделают?  И партитуры всех трёх симфоний…

         – Ну, ну. C'est bon*. Но, думаю, все три симфонии они в месячный срок не освоят. Вот струнный квартет – другое дело!

         – Так, ведь, на выбор – какая  больше понравится, а  ноты все  им передам, пусть играют  потом, если захотят…

         Выпустив клубы пара, поезд  даст предупредительный свисток.

         – Ладно, Петя. Давай прощаться! Надеюсь увидеть тебя в полном здравии в начале марта домой. Письма-то не дойдут –  телеграфируй, если что. И не забудь про компенсацию, много не трать! – напутствует его Николя, обнимаясь, и будет так эмоционален, что схватит в охапку и от всего сердца расцелует также и стоящего на почтительном отдалении Лёшу, – Бывайте, ребята! Буду по вам скучать!

 
          __________________________________________________
           *  Хорошо.  (франц.)



                …Эта дорога станет ему уж почти привычной, впрочем, глядя из окна поезда на зимний подмосковный лес, он с грустью отметит, что с некоторых пор весь мир  для него измер`им теперь лишь от станции «Кунцово» Брестской железной дороги. Трое суток до Парижа он проведёт,  практически не выходя из  своего купе первого класса, решив посвятить время в дороге повторению английского языка, которым он мало пользовался и успел изрядно подзабыть. Самое простое: какой бы вопрос Алексей ему ни задал,  он  тут же переводит  на английский, затем отвечает по-русски и по-английски, а в помощь  – разве что   разговорный  словарь издания 1870 года.  Поезд прибудет на Восточный вокзал поздно вечером,  потребуется немало усилий и нервов, чтобы перебраться на другую  железную дорогу  и поспеть вовремя  к составу, поданному  в направлении Нант – Сен-Назер.
 
       Наконец, они погрузятся в океанский лайнер «Честер», где займут два купе второго класса – постель, стол, стул и  закрытый  угол  с туалетом, и он с ужасом осознает, что в таких вот скудных «les commodites»* предстоит провести более двух недель! К счастью, на судне для развлечений окажется библиотека – и даже с книгами на русском языке! – а в общем салоне – относительно новое, неплохое фортепиано! Оправившись от морской болезни, он  сможет  развлекать своею игрой французских пассажиров и членов  американского экипажа, отшлифовывая  заодно и собственный  концертный репертуар.  С борта «Честера», благодаря техническим новшествам, он телеграфирует Гансу фон Бюлофу о своём предстоящем прибытии.
 
       Впервые  он   увидит океан,  будет   совершенно  очарован, абсолютно сражён  мощью этой природной махины!  Он полюбит, одевшись теплее, пробраться    куда-нибудь   поближе   к   носу   корабля,  и в одиночестве  наблюдать     за     этим     величественным    движением.    Ему     станет представляться    тогда,   что   сам    он    словно    привязан невидимыми стропами   к   небосводу-парусу,   а  душа  его парит в этом бесконечном пространстве   между   небом   и     морем,    стремясь   к     недосягаемо-прекрасному   горизонту,  то грозно  пылающему на закате, то дарящему новому  дню   первые  радостные  лучи солнца.  При этом он часто будет вспоминать  Елену  Петровну  Блавацкую  с  её теорией о бесконечности мира,  в особенности   утверждение,   что   судьбы   людские  движутся в Вечности,   соприкасаясь,   переплетаясь    и    сталкиваясь   меж    собой, подобно   маятникам.  «Должно быть, она совершенно  права!» – станет он думать  в такие минуты.

            _____________________________________________
            *  удобства  (франц.)

    
       Ганса фон Бюлофа  он  узнает  не по фотографии на открытке с автографом,  любезно  вложенном в послание,  а по табличке с фамилией, висевшей у музыканта  на груди.  Немудрено: среди сотен встречавших пароход  в порту Бостона распознать не то что незнакомого человека,  а родного брата было б невозможно. Большой знаменитостью окажется щупленький человек с лобастой яйцевидной головой, козлиной бородкой  и  ковбойскими усами, в лёгком, несмотря на прохладную погоду, пальто и модной  плоской шляпе, в точности, какую он видел у Моди в Санкт-Петербурге. Бюлоф будет необыкновенно обрадован состоявшейся, наконец, встречей, скинет  головной убор  и с едва сдерживаемым волнением протянет ему трепетную длиннопалую  руку. Знаменитый пианист представит ему и трех музыкантов своего оркестра – «первую» скрипку, альт и флейтиста, что, видимо, будет означать особую приверженность также и всего коллектива исполненному ранее сочинению – его первому фортепианному концерту.
 
       Сам по себе город Бостон  ему  напомнит северную российскую столицу, только в меньшем масштабе – те же прямые улицы со сходящимися под прямым углом, абсолютно одинаковыми  перекрёстками, на каждом пересечении – магазин, контора или кафе, трактир. Дома вдоль улиц – сплошняком, и все с крылечками,  множество  всевозможной рекламы. На набережной – десятки судов, больших, малых и совсем  крохотных. Полно темнокожих и разных «цветных» бродяг, чуть ни на каждом шагу ищущих  хоть малейший приработок,  что будет явно бросаться в глаза любому пришлому европейцу.
 
       Их разместят в Кембридже, за рекой,  в университетской части города, где Бюлоф  арендует помещения для своего оркестра, в гостевых апартаментах, весьма скромных, однако ж, включающих и кабинетный «Беккер» в гостиной. Теперь он сможет  работать не в дороге «на коленке», а основательно и в комфорте, хотя первые дни это дастся ему тяжело из-за большой разницы во времени. Но, он приспособится и к этому. Бюлоф познакомит его с Чарльзом Эллиотом, президентом старейшего Гарвардского университета, большим любителем симфонической музыки. Доктору Эллиоту, солидному господину в изящном пенсне и привычкой вертеть в руках чётки, видимо, будет впервой слушать русский  репертуар, воспринимая  с неподдельным восторгом всё, что бы он впоследствии ни играл – и вступление к «Руслану и Людмиле», и вальс-фантазию Глинки, и собственные сочинения.
   
       В первую же неделю своего визита он подарит Бюлофу свои партитуры, они станут общаться по-немецки и очень быстро перейдут на «ты».  Вручая струнный квартет, он выразит надежду поработать вместе с музыкантами. Ганс не только даст согласие, но и пригласит его на прослушивание первого фортепианного концерта студентами и преподавателями университета в конце января, ибо, как выразится пианист, до этого зал  будет занят другой музыкой – «У нас каждый день концерты,  надо зарабатывать!».  Бюлоф  предложит ему сначала представить в этот вечер  концерт для фортепиано в своём исполнении, потом музыканты сыграют отрепетированный на дому струнный квартет, а затем уж  и он исполнит ещё что-нибудь из своих сочинений на «бис». «С обещанным «бисом» может ещё вопрос статься! Может, не понравится. Но, да ладно»,– подумает он, соглашаясь. Таким образом, каждый день он сможет, не нарушая привычный график (с учетом перемены  времени), утром сочинять «Лебединое озеро», затем, через два дня на третий,  репетировать с музыкантами струнный квартет, после обеда уходить гулять, а вечером вновь возвращаться к своей партитуре.
 
       Больше всего теперь его будет  занимать тема принца Зигфрида – хрупкого,  одинокого, но настойчивого героя, бросающего вызов вселенскому злу.  Вполне знакомое  одиночество, идущее от собственного сердца.  Вспомнится ему, как Лёша Апухтин однажды высказался, мол, что тебе беспокоиться – тебя и так все любят! – А он тогда Лёше ответил, что, если любят все – значит, не любит никто. «Мне вовсе не до изменчивого  признания публики, лукавого уважения коллег, и даже зыбкой любви родных и  близких людей!» –  ему начнёт казаться, что, в сущности, за все свои тридцать пять лет жизни он получил подлинное признание и искреннюю любовь лишь одного человека – Ромы Акинфеева, участь которого волею рока ему  теперь неизвестна. «Неужто  маятники наших судеб больше не пересекутся? Как  же я  без него?!» – с болью в сердце  будет печалиться он, но ничего не сможет ни изменить, ни стронуть, –  все эти переживания лишь  выразятся  в звуках музыки, которые он веленьем свыше будет  способен зафиксировать на нотной линейке.
            
       Стремясь избавить себя от приступов одиночества, он станет больше гулять, бродить по улицам учебного городка,  выходить на бульвар, на набережную и наблюдать за горожанами, беря себе в спутники Алексея. Бессменному слуге, к тому же, ежедневно потребуется помощь в общении  с торговцами, ибо в эти дни они будут питаться преимущественно за свой счёт.  Однажды они зайдут на местный рынок. В любом городе, какой бы ни посещал, он всегда отыскивал музыкальный магазин и что-нибудь приобретал на память. Должно быть, по причине множества пришлого люда, стекающегося в Америку со всех концов земли, разнообразных музыкальных торговых мест на рынке в Бостоне будет несколько.  Конечно, он не упустит такой возможности и здесь заглянуть в лавку музыкальных инструментов. Ассортимент, на удивление, окажется обширен – решительно  всё от африканских барабанов до скрипок Страдивари, от древних рожков до современных саксофонов, а Лёша даже отыщет на полке русскую балалайку!

       – Ты умеешь? – спросит он парня.

       – Спрашиваете! То ж не на пианино играть. Что тут уметь-то! – Алексей  возьмёт балалайку и забренчит родное:

 
                Сидел Ваня на диване, чай последний допивал,
                Не допивши полстакана, сам за девицей пошёл.
                Ты девица-красавица, объясни свою любовь,
                Я любил тебя три года за прелестну красоту,
                А теперь любить не стану, на Кавказ служить пойду.


       Внимая лёшиному незамысловатому тенорку, продавец, жгучий брюнет в мексиканском сомбреро, типичный мачо, прямо-таки заслушается и спросит:
 
       – Will you buy it?*

               «Бог мой! Какой же я всё-таки от рожденья барчук – Лёша уж с десяток лет у меня в услужении, заботится, выхаживает, а я за всё это время не удосужился даже поговорить с ним о музыке, разузнать о  музыкальных вкусах! А ещё композитором, профессором зовусь!»

       – Combien nous devrions ?** – Ой, простите, how much?

       – Four dollars.**

       Он отдаст деньги и, смеясь, вручит  Лёше балалайку.
 
       – Держи. На досуге будешь мне аккомпанировать.
 
       Между тем, к концу второй недели пребывания в Бостоне, исполнение струнного квартета будет почти  осуществимо.  Музыканты, Том (первая скрипка), Крис (вторая скрипка), Доминик (альт ) и Курт (виолончель), прилежно  посещавшие все занятия, по его мнению, теперь готовы будут выйти на сцену. За день до концерта он пригласит Ганса фон Бюлофа  и  доктора   Чарльза   Эллиота   с   супругами  к   себе   на   квартиру, решив устроить своего рода  «генеральную репетицию».


           ______________________________________________________
           *Будете покупать?  (англ.)
           ** Сколько мы вам должны? (франц.) – Четыре доллара (англ.)


   
              Вечер пройдёт очень тепло и даже весело. Квартет сыграют, в общем, сносно, именно так, как он и добивался от музыкантов.  Конечно, можно было бы придать исполнению больше русской напевности и лиризма, однако требовать от англичан подлинной «русскости» в игре всё равно немыслимо, ведь они никогда в России не бывали, песен русских не пели, хороводов не водили – что ж от них требовать? Тем не менее, доктор Эллиот на второй части, «Andante cantabile», от чувств даже прослезится, а Бюлоф  выразит удовлетворение прослушиванием и разрешит поставить струнный квартет, как и предполагалось, вторым номером грядущей концертной программы. Затем он пригласит гостей к столу изведать русской еды и оценить лёшины кулинарные  способности. За ужином миссис Эллиот станет рассказывать какие-то анекдоты, однако ему  не всё будет понятно по причине слабого владения языком, ибо беседа будет вестись, в основном на английском. Ганс пошутит, что, мол, коли сегодня репетиция, то попросим  и Петера тоже сыграть нам на рояле из того, с чем он выйдет к публике на завтрашнем концерте. Исполнив  несколько пьес из незаконченного «Детского альбома», два старых вальса, ноктюрн, так понравившийся Рубинштейну, и пьесу «Январь» из будущего цикла «Времена года»,  он, в свою очередь, предложит и Гансу сыграть, но только с листа,  имеющееся у него переложение для фортепиано из «Руслана и Людмилы».  Бюлоф справится с этим  блестяще.
 
      Наконец, настанет долгожданный день, когда он вживую сможет услышать свой концерт для фортепиано с оркестром! Мог бы он когда-нибудь подумать, предположить, что это событие состоится не дома, в Москве, а за океаном, в Бостоне?!  Зал будет полон. «Надо  отдать должное  господину Эллиоту:  он сумел заразить музыкой студентов и преподавателей  Университета. Что ж, честь ему и хвала!.. А вот что сегодня предстоит мне? Аплодисменты или провал?» – взволнованно подумает он,  располагаясь вместе с четой Эллиот в директорской ложе.

      – Господин Чайковский, я знаю, вы читаете лекции в консерватории, – обратится к нему по-английски сидящий рядом Эллиот, блеснув утончённым пенсне, – Я подумываю организовать впоследствии в стенах нашего университета также и музыкальный факультет. Не могли бы вы в рамках вашего визита  почитать несколько лекций по теории музыки для студентов гуманитарного отделения?

      – С удовольствием, мистер Эллиот, но я не очень хорошо владею английским языком…

      – О, это не проблема, не беспокойтесь. Прочитайте по-русски, мы найдём для вас переводчика. Четыреста долларов за лекцию, идёт?

              «Ого! Щедро! Это почти четыре тысячи червонцев, предположим, за пяток-то лекций! Шаловскому долг отдать… Рубинштейну возместить, и себе ещё на житьё-бытьё останется. Конечно, «Лебединое озеро» придётся отложить и основательно  готовиться, но,  что только  ни  сделаешь  ради заработка!»
 
              – Хорошо, мистер Эллиот, я согласен.

      – Завтра к вам подойдёт декан гуманитарного отделения, доктор  Норс, и вы договоритесь о деталях.
 
      Начнётся  концерт. Бюлоф  будет дирижировать сам, солируя на фортепиано, и лишь изредка привставая со стула, чтобы  расставить нужные акценты. Несмотря на то, что прежде ему никогда не доводилось наблюдать подобное, он отметит, насколько это свежо и  оригинально, причём, возможно только при исключительном мастерстве, особой слаженности исполнения всеми оркестрантами.  Однако Бюлоф станет исполнять вовсе не его, а какую-то другую музыку.  По крайней мере, так покажется в самом начале – звук рояля с первых аккордов буквально задавит игру оркестра, станет доминирующим во всей композиции. При столь виртуозной игре Бюлофа это будет настоящий триумф пианиста, а не композитора!   «Оставь, оставь ненужную ревность, – начнёт убеждать он сам себя, – В самом деле, ты же не можешь  играть так же хорошо, как Ганс, в исполнении которого твоя музыка звучит более искренно  и совершенно, лучше, чем она есть на самом деле!»

      Ближе к концу третьей части фортепианного концерта, как было условлено, он выйдет из директорской ложи, чтоб пробраться к сцене и от души поздравить Бюлофа с прекрасной интерпретацией своего сочинения.
 
      Он  пройдёт  в  пустынный зал Красного фойе и тут вдруг увидит Романа! Одетый в новый, ладно скроенный  тёмно-синий сюртук, так  эффектно подчёркивающий его высокую стройную фигуру, быстрым шагом, знакомым движением руки поправляя на ходу  спадавшие на лоб волосы, по обыкновению  широко, радушно улыбаясь,  парень  двинется  прямо к нему!
   
              «Рома? Ты?! Откуда? Не может быть! Или это мне видение?»  – от растерянности  он, кажется, произнесёт это вслух.

      – Sorry, sir. Doctor Elliot entrusted me to attend you to your place in the orchestra*, – голос молодого человека будет абсолютно другой, чужой, совершенно непохожий на голос Ромы.
 
       

      Обратной дорогой он продолжит сочинение «Лебединого озера», попросив разрешение у капитана корабля временами пользоваться в кают-компании роялем. Пока ещё это будет  сюита,  музыка без определённого драматического сюжета, между тем, теперь он даже не усомнится: «Всё идёт к тому, что моя сюита  станет настоящим балетным спектаклем!»  Он, всё-таки, будет больше склоняться к счастливому финалу, в котором вселенское Зло, наконец, падёт, освободив весь мир от своих тёмных чар. Уже будут готовы предполагаемые сцены из первого акта, в котором вначале беспечный принц Зигфрид  посетит владения состоятельной помещицы; а также из второго акта с танцами лебедей на берегу озера, где незадачливый принц-охотник, промахнувшись, будет очарован лебедем Симором,   по счастью  не убитым им с первого выстрела. Наброски адажио в сцене признания юноши Симона, превращённого злой помещицей в молодого лебедя Симора,  станут  подлинно лирическим номером, способным  передать слушателю  чувства искренней  эмпатии, преданности и любви. «Два акта, в общем, готовы. Хорошо, допустим, – станет размышлять он  в процессе  сочинения, –  Тогда в третьем  акте прозревший Зигфрид борется со Злом и освобождает всех, и помещицу тоже, от злых чар, а в четвёртом –  наступит всеобщее счастье и радостный апофеоз в финале. В противном случае, третий и четвёртый акты балета можно будет поменять местами, устроив трагическое завершение спектакля, пожертвовав главными героями, Зигфридом и Симором, опять же, во благо наступления общего счастья. Что касается обилия мужских партий, то это надо решать с постановщиками. Будут женщины танцевать лебедей? Красивая, сильная птица – это, ведь,  больше мужской образ…»  В общем, к концу путешествия основные темы, как третьего, так и четвёртого актов им также будут осмыслены, останется их только скомпоновать и сделать инструментовку.

 
              *  Извините, сэр. Доктор Эллиот поручил мне сопроводить вас до вашего места в партере  (англ.)




      Москва поплывёт от весенних потоков. «…Я не люблю весны; Скучна мне оттепель; вонь, грязь - весной я болен…» - Пушкин писал? Хорошо писал!» – будет думать он,  погрузившись в сани, озирая кругом всё  родное и знакомое.  Давешние сугробы обратятся в рыхлые настилы, обсыпанные стружкой и конским навозом,  словно пасхальные пироги маком; сосульки рядком, звеня капелью, повиснут со всех крыш, конки будут издавать гром небесный, а извозчики орать во всё горло «Па-абереги-ись!..»   И, что-то около часу дня, заваленные со всех сторон чемоданами и саквояжами, они с Лёшей прибудут, наконец, к себе в Кисловский переулок.
 
      На самом деле, чувствовать себя он будет неважно, должно быть, от подхваченной в дороге простуды.  Однако нет худа без добра.    Находясь несколько дней  на домашнем лечении,   предоставленный самому себе,  он будет  разбирать письма, которых за пару месяцев накопится множество. Запишет и навеянную весенней капелью пьесу «Март» для Бернарда.
 
      А в пятницу утром вдруг явится фельдъегерь с коротенькой запиской знакомым почерком: «Я в Нескучном, у Калужской заставы. Приезжай, надо поговорить. К.Р.»  «Костя? Что заставило его вернуться в Москву? Ужель есть какие-то известия от Романа?»  – взволнуется он, и черкнёт, как условились, на оборотной стороне записки:  «Je serai tout de suite»*.

      Юный принц встретит его на лестнице Александринского дворца, поведёт к себе, молча, без улыбки  обнимет и поцелует как-то особенно нежно.
 
      – Qu'est-ce que ai arrive, Kostya ? Pourquoi tu as revenu d'Odessa ?*

      Вместо ответа Константин протянет ему бумагу следующего содержания: «Ваше высочество! По Вашей просьбе я провёл розыск призывника Акинфеева Романа Сергеевича, и спешу информировать Вас, что указанный призывник в действительности же находился в том злополучном поезде, потерпевшем крушение возле Тилигульской переправы, в числе отправленных 24-го декабря прошлого года из Херсонского военно-морского подготовительного корпуса в Одессу для прохождения  дальнейшей  службы.  Паче чаянья,  фамилию  в   списках перепутали, записав Окинифиев вместо Акинфеев, в чём, собственно, и состояла трудность всего розыска. В Херсонском корпусе мне дали подтверждение, что это и был на самом деле призывник Акинфеев Роман Сергеевич, 1854 г.р.  В числе спасшихся его нет, в числе погибших – нет тоже.  Видимо, он сгорел в пожаре так, что не опознать было. Однако до сей поры он значится в пропавших без вести. Посему исполнить также  Вашу просьбу о переводе оного в Кронштадтский морской корпус, к величайшему сожалению,  я не имею никакой  возможности.  С глубочайшим к Вам почтением, Командующий Черноморской флотилией, вице-адмирал  Н.А. Аркас»

 
          *  Буду немедля.  (франц.)
     ** Что случилось, Костя? Почему ты вернулся из Одессы?  (франц.)



      Прочитав, в эту страшную смерть он не поверит:

      – Костя, что же это?! Костя, как же это?? – только и будет повторять он, всё ещё пытаясь найти в официальных строках хоть какую-то надежду на благополучный исход.

      Константин усадит его в кресло, подаст наполненный бокал:
 
      – Выпей, легче станет. Это настоящий коньяк, старинный молдавский. Выпей, станет лучше. Я, собственно, из-за этого и приехал, сославшись на  срочные дела в Москве. Я просто сразу  подумал, что тебе не будет так одиноко. Кто ж ещё поддержит тебя в такую минуту, правда? Вот я  и приехал…

      – Спасибо тебе, милый мой принц! Лучше, благороднее тебя я на свете не встречал!.. – вымолвит он, проглотив, наконец, слёзы, –  Костя, Костя, ты не поверишь: я ведь только вот, совсем недавно  видел его в Бостоне на концерте, – он осушит залпом бокал, – Впрочем, я и сам уж себе  не верю: то Рома  был, иль мне мерещится?..  Этот парень, Роман, мой любимый ученик… этот парень всю жизнь мою изменил – как тут ни вспомнить теперь пророчества госпожи Блавацкой, что один из моих учеников сыграет решающую роль в моём творчестве. Какой же ценой, боже, какой ценой!.. – и тут он, чуть забывшись в горе, поведает юному принцу о своей случайной встрече с Еленой Петровной в Париже, и о том, что она ему тогда  предсказала.
 
      «Вот, на самом деле, это трагический финал! – подумает он, оставшись наедине с незаконченной партитурой «Лебединого озера», – Рома, несчастный, пленённый Рома стал жертвой подлости и обмана. Ужель  и я, мнивший себя в роли принца-освободителя, должен умереть, пожертвовав собою в борьбе за избавление от вселенского Зла?  А, если в этой роли Костя? Почему Костя, его высочество благороднейший принц, должен жертвовать собой? Нет, это невозможно. Мы оба должны победить. И жертва наша не в том, что мы должны немедля умереть, а в том, что мы продолжим жить в нынешнем лицемерном, лживом мире, делая его чище и честнее. Во имя Ромы эта цель, и в память о нём!  Балет не должен кончаться несчастьем, в финале должно непременно быть избавление от несчастья!  Постановка  должна  обязательно состояться, во что бы то ни стало!»

      Уже в середине апреля он представит директору В.П. Бегичеву в Большой театр два варианта балета, для женских и мужских партий – на выбор. Состоятельная помещица превратится во владетельную принцессу – исчадье Зла, мечтающую женить своего сына. В первом варианте наряду с принцем Зигфридом будет фигурировать красавец Симон, превращённый принцессой в лебедя Симора, с которым принц сговорится принести себя в жертву счастью и блаженству во владениях принцессы, и тем самым сгубить злого гения.  Во втором варианте злой гений Фон Ротбардт обманет принца, представив ему в качестве невесты свою дочь Одиллию, как две капли воды похожую на возлюбленную Одетту, девушку, превращённую в лебедя, с которой Зигфрид также условится пожертвовать собой  для избавления от  вселенского Зла. Оба варианта будут предусматривать счастливый финал для героев, но только в другом, лучшем мире.  После долгих совещаний с балетмейстерами принят будет второй вариант.  Он вынужден будет согласиться на все критические замечания и капризы постановщиков, выставив единственным условием неизменность своей музыки, – но только, чтоб спектакль состоялся!
      
      В мае, когда наступит тепло, он станет часто ездить в Кунцево прогуляться, подолгу бродить берегом реки, останавливаясь у того места, где по звуку свирели  в ночь на Троицу в прошлом году его разыскал Роман.  Впрочем, теперь его юный друг уж никогда не окликнет.  Удивительно, но тут, в зелёной лесной чаще, средь соловьиных трелей, в таинственном шёпоте густой листвы,  ему будет  легче размышлять о грядущем, чем печалиться о прошлом.   Вспоминая столь потрясший его невероятный  лебединый взлёт, он станет думать с надеждой, что, может быть, парень всё-таки спасся в той катастрофе, и, пользуясь  случаем, уехал куда-нибудь подальше от мест, где постоянно терпел хозяйкины унижения. «Сейчас Рома в бегах, а потом вернётся ко мне, обязательно вернётся. Куда бедному  парню ещё возвращаться?»  – будет мечтать он, вглядываясь в прибрежные холмы, за которыми скрылась стая летящих лебедей.  Обратной дорогой  как-то раз он  посетит и Знаменскую церковь, где подаст сразу две записки на одно имя – за здравие и за упокой.
 
      К концу июля он закончит также обещанную Мариинскому театру партитуру оперы «Кузнец Вакула» и немедля отправит её директору  Кистеру. Стремясь осуществить идею, пришедшую ему в голову ещё в Париже, в отсутствие учебных занятий он приступит к сочинению  фантазии «Франческа да Римини» по сюжету Данте. Мысли об этом сочинении станут посещать его всё чаще в связи с тилигульской катастрофой, в которой мог сгореть любимый им человек. Читая  газетные сообщения о расследовании причин трагедии, он станет ясно  представлять себе весь ужас  обрушившегося на людей несчастья, швырнувшего в огонь полторы сотни ни в чём не повинных юных душ,  которым описываемый Данте  ад явился уже при жизни.  «Но, если Рома испытал все круги ада здесь, на земле,  то душа его теперь блаженствует в раю, на небе, – подумается ему, – А моя душа продолжает томиться в этом теле средь гнусностей и  мытарств современного общества. И сколько мне  ещё суждено – неизвестно. Но, то, что во мне есть, способность к музыке и сочинительству –  клянусь,  я использую во благо цивилизации, для совершенства человеческого духа!»

      Однако вполне сосредоточиться на «Франческе» помешает предложенная Ларошем поездка в Германию, в Байрейт на открытие оперного театра Рихарда Вагнера, в качестве нештатного обозревателя «Русских ведомостей». Расходы отнесут за счёт редакции, и он с радостью даст согласие, ибо там соберётся весь европейский музыкальный бомонд.  Маршрут  в Байрейт и обратно  он определит через Винницу, чтобы побывать у сестры, навестить родных и повидать «маленький источник своего вдохновения» –  четырёхлетнего племянника  Володю.
 
      Проведя две недели в Байрейте, он поймёт, что стал довольно известен в музыкальных кругах. Здесь его примет сам виновник торжества Рихард Вагнер, он познакомится со знаменитым Ференцем Листом, вновь встретится с Гансом фон Бюлофом, который опубликует положительный отзыв о его творчестве, упомянув в статье как первый его фортепианный концерт, так и струнный квартет, исполненные в Бостоне.  Одновременно, Ганс назовёт его молодым, но подающим большие надежды  профессором музыки, творчество которого надо отслеживать,  во всём помогать.

      «Откуда, откуда она всё это знала?!»  –  который уж раз будет удивляться он в часы уединения, время от времени вспоминая  Елену Петровну Блавацкую и её пророчество «Вас заметят», оброненное мимоходом столь небрежно, что он не поверил. Меж тем, предсказанные чудеса посыпятся как из рога изобилия. Через год после тилигульской катастрофы, унесшей Романа в небытие, он неожиданно  получит депешу от одной богатой дамы, пребывавшей в состоянии хронического восторга от его сочинений,  подписанное вполне солидно: «С уважением к Вам, баронесса Надежда фон Мекк». В письме она попросит сделать ей переложение для игры в четыре руки симфонической  увертюры «Буря», которое, благодаря сохранившимся записям, он сделает быстро без труда и тут же отошлёт почтой. Вознаграждение же в пятьсот рублей серебром, появившееся вскоре на банковском счёте, его просто ошеломит!  В ответном письме он, конечно,  расплывётся в благодарностях, а баронесса попросит сделать ещё и марш для фортепиано из полюбившихся ей мелодий в «Опричнике» – тогда он получит гонорар вдвое превышающий прежний!   В итоге с Надеждой Филаретовной фон Мекк завяжется нежная переписка на долгие годы, и появятся бонусы от неё в размере шести тысяч рублей ежегодно.
 
        20 февраля 1877 года в Большом театре, наконец, состоится премьера «Лебединого озера». Кто бы знал чт`о  ему будет стоить этот день! Он с трудом заставит себя пойти туда, дабы не впасть  в состояние нервного расстройства.  И он будет прав, ибо стараниями балетмейстеров его  изящный, благородный  и смелый  принц Зигфрид превратится  в  бестолково носящегося по сцене суетливого моветона;  Одетта будет слишком хлопать избыточным опереньем театрального  костюма, а вселенское Зло в образе совы – сновать из угла в угол с патетикой курицы-несушки.  Музыка, потрясающе исполненная оркестром под управлением театрального дирижёра Рябова, с которым он многократно проработал одну за другой все сцены балета, будет совершенно не соответствовать сценическому действию.  Пожимая руку постановщику, ему захочется сказать, что он писал балет не к орнитологическому сюжету, а к человеческой трагедии; едва сдержавшись, он этого не сделает лишь из вежливости. Он будет кланяться восторженной публике,  позволит  осыпать себя цветами, только чтоб не сорвать общее благоприятное впечатление от спектакля, не нарваться на неприязнь директора Бегичева. Но ему будет очень стыдно перед Ромой, или памятью о нём за несостоявшийся посыл публике.  «Милый мой дорогой  У меня всё хорошо Теперь проходим начальную подготовку во флотском деле  В конце года нас повезут на настоящую службу к морю  и будет ещё интереснее  так как служить будем на настоящих кораблях О тебе я не забыл Как можно забыть Но ты не переживай ведь всё делается к лучшему Бог даст ещё свидимся», – вспомнятся  ему вдруг  эти простые строчки на обрывке дешёвой  бумаги, и станет так не по себе, так горько и  совестно, что он рванёт со сцены,  не оглядываясь.
               
      Между тем, спектакль в этой, а затем и в несколько обновлённой постановке выдержит целых три сезона, став своеобразной визитной карточкой Императорского Большого театра, ибо нигде более не будет поставлен.  Лишь через десять лет он примет предложение пражского оперного театра и будет сам дирижировать вторым актом балета во время своей гастрольной поездки по городам Европы. Он будет абсолютно счастлив от этого представления – так и запишет в своём дневнике, чтоб не забыть.

     Летом того же года, взяв пример с Володи Шаловского, он предпримет основательную попытку создать семью. Вначале он подумает о своей новой bienfaitrice*, баронессе Надежде фон Мекк, одинокой вдове с детьми, однако её нескончаемые искренние письма и большие бонусы, идущие, похоже, не от большого богатства, а от переполненного сердца, заставят его отказаться от мысли предложить ей супружество.  Обманывать  такого человека ежедневно и ежечасно, однозначно, он не сможет. Кроме того, судя по письмам, и сама Надежда Филаретовна не очень-то захочет встречаться, опасаясь, что встреча наяву разрушит тот идеал, который она себе создала, слушая его музыку и общаясь с ним в переписке. Поразмыслив немного, он  выберет в качестве  невесты бывшую студентку консерватории Антонину Милюкову, m-lle Antonin, тоже страстную поклонницу, казавшуюся ему девицей вполне либеральных взглядов и  не очень-то притязательной.  Но тут интуиция ему  изменит, женитьба станет  невыносимой.   Терпеть отсутствие искренних отношений, физического влечения, да и просто взаимопонимания, идти каждый день в спальню  как на каторгу станет совсем невмочь. И очень скоро, изрядно психанув, он сбежит от неё сначала в Петербург, где Модя и Костя, а потом  –  за границу, откуда вышлет молодой супруге письмо о разводе с глубочайшими извинениями.

     Обретение финансовой поддержки даст ему возможность оставить преподавание в Московской консерватории и распоряжаться временем самостоятельно. Он сможет теперь часто выезжать из России, пользуясь большим количеством поступающих предложений о концертах и представлениях с его участием. Он сочинит ещё два балета, четыре симфонии,   семь  опер   и  множество других произведений, которые  станут   его    выдающимся   вкладом   в   фонд    мировой    музыкальной культуры.  Однако об этом он будет только догадываться, считая, что вовсе не нажива и стремление к признанию, а повседневный и упорный труд на общее благо является лучшим средством от всех физических недугов и нервных расстройств, единственной в этом мире гарантией  от полного забвения. «Ежели каждый будет поступать, как я поступаю – мир изменится, и всё бытующее в нём зло непременно растворится! Фортуна тут ни при чём.  Вот  Роману не повезло, но парень  же раскрыл свой талант,  стал для меня путеводной звездой, так и кто другой кому другому – тоже станет!» – со временем будет думать он каждый раз, приступая к новой работе.


                    *  благотворительнице  (франц.)


     Он удостоится высочайшего признания в России, дважды станет лауреатом премии Русского музыкального общества имени  М.И. Глинки. Он достигнет всемирной славы, ему присвоят звание почётного доктора Кембриджского университета. Будучи в США на открытии крупнейшего концертного зала Карнеги-холл в Нью-Йорке ему предложат  возглавить американскую Национальную консерваторию, но он откажется, предпочтя проживание на родине, где  волею судьбы ему часто давались минуты  подлинного и всепобеждающего  вдохновения,  истинного полёта его открытой и светлой души.
 
     Однажды в Филадельфии в конце весны 1891 года в период своей  гастрольной поездки по городам США ему привидится лёгкий, ясный сон, будто гуляет он берегом реки  чистым-чистым майским утром, таким нежным и трогательным, какое нигде больше, только в родных местах и бывает.  И, видит он впереди идущую навстречу женщину  в белом платье.  «То под венец, или под саван?  – меланхолично думает он, а, поравнявшись, узнаёт в прохожей Елену Петровну Блавацкую. «Здравствуйте, Пётр Ильич!  – говорит она, – Как вы там поживаете? – Спасибо, Елена Петровна, вашими молитвами! Как вы? – Ручаюсь, я была права в своих прогнозах относительно вашего творчества и вашей судьбы, – улыбается она. – Да. Вы были правы, Елена Петровна. Абсолютно правы, – молвит он, –  Очень вам благодарен за поддержку.  Жалко только, летать меня не научили. Смотрите, какое прекрасное сегодня утро! Так бы и пролететь бы сейчас  хорошо вдоль бережка-то, а?  Она в ответ смеётся: – Ну, это дело поправимое, что ж вы раньше-то мне не сказали? И вот уж, поднявшись над водою, как Си-минор, он  летит берегом Москвы-реки, от Крылатского до Нескучного, и захватывает дух от чувства свободы и абсолютного счастья!»
 
     А наутро,   будучи   в   порту,  он   раскроет    «The  New  York  Times» и прочтёт маленький некролог, что «в Лондоне в возрасте 60 лет скончалась известная русская путешественница  и  провидица Елена П. Блавацкая».

     «Вот и мне, должно быть, тоже скоро в вечный  путь собираться, – с грустью подумает он, – Кто знает, когда! Через год? Через два? Через десять? Быть может, я  с этого парохода на землю больше  никогда уж не сойду. Рома, ведь, тоже не знал, что так кончит…  Однако, никогда  уже  нам  не будет забвения, ни мне, ни ему!»

 
       Действительно, балет «Лебединое озеро» пройдёт сквозь годы и времена, станет  востребованным  на многих знаменитых сценах, выдержит сорок постановок,  десятки  сценических  версий, в числе которых наиболее популярной, как ни странно, окажется наиболее скучная, статичная и невыразительная  версия Мариуса Петипа, впоследствии классическая.  Но никакое,  даже самое плохое либретто не сможет  затмить вечную музыку этого спектакля, сотканную из тысяч «немолкнущих откликов» сердца  её великого автора, гуманиста и художника.    
            
 
                К О Н Е Ц               

 2014 - 2016 г.г.  Москва

 
         

© Copyright.На обложке – мужской портрет, кисти художника Andrew Salgado  (UK).



 



 
 

               


Рецензии
Спасибо Михаил! Переслушиваю "Лебединое озеро", в интерпретации вашей повести! Замечательно и грустно, поскольку пересмотреть балет, из за своей "глубокой" Магаданской провинциальности, не представляется возможным... А замечательно, потому что ожидаю продолжения повествования о великом композиторе, в интерпретации "Щелкунчика" и высочайшего, великокняжеского покровительства К.Р. Вашим авторским фантазиям, не должно быть пределов и к этому подвигает огромное музыкальное наследие Петра Ильича.

Фома Гордеев   04.10.2017 01:56     Заявить о нарушении
Благодарю Вас за хорошую рецензию на мою повесть. Вот удивительно-то! Я тоже как раз переслушиваю "Лебединое озеро"! Я часто слушаю музыку в наушниках. Спасибо, я буду стараться.

Лаврёнов Михаил   05.10.2017 02:01   Заявить о нарушении
На это произведение написано 10 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.