Маленький лорд

Васильева1
Когда улица разветвляется, перед тобой встает незримая стена. Страх берет вверх, а люди такие безразличные ходят, суетятся. Суетливые все до черта. Не зная куда идти, ты в смятении кидаешься на первую попавшуюся улицу, она такая невзрачная, такая незаметная, что потом все-таки понимаешь, что промазал, ошибся и повел себя как никогда глупым образом. Но когда ты полный надежд думаешь, что вот быстро перейдешь на вторую, на третью улицу, а там-то солнце, небо чистое-чистое, оказывается, что, пройдя этот мрачный поземный переход, и наконец-таки выйдя на воздух, ты оказываешься ровным счетом на такой же серой и дождливой асфальтированной дорожке с этими суетливыми людьми, которые дико безразличны сами себе, это и забавляет. Тебя берет отчаяние и грусть. Где же солнце? Где же небо? Или мне все это только показалось? Какая промашка…   
   Нет, не подумайте, я не ставлю пустых иллюзий и тому подобное, просто отчаянно верю в это солнце, такое яркое и жаркое! Верю всем своим существом в это солнце, и не смею даже думать о том, что на улице дождь, а люди такие суетливые, сутулые. Верю, еще как верю! А потом печаль обдает, как ноябрьский ветер. Веришь, а потом пропасть. Со мной такое частенько случается, честно вам говорю. Иногда приятно остаться наедине с собой, погулять по городу, посмотреть на все. Ты как будто мертвый. Тебя никто не видит, не знает, ничего тебе никто не может ничего сказать. Как же страшно мне от этого «как будто мертвый»!
   Родители никогда не волнуются за меня. Они знают, что я всегда вернусь домой. Они ведь также верят в мое возвращение, как я в солнце! Удивительно. И как, все-таки, нечестно это выходит, я возвращаюсь, а солнца нет. Мать жутко бывает недовольна, когда я ухожу в дождь или вообще в плохую погоду гулять, а я только в такую и ухожу, потому, как говорил раньше, жутко верю в чистое небо и солнце… А когда же оно действительно светит, я вполне спокойный сижу у окна и забываю про дождь. Ох, как прекрасна моя комната, когда туда сквозь темные шторы проскальзывает маленький лучик солнца. Мне чудится, что я, словно что-то малюсенькое. Будто бы я лежу в какой-нибудь чуть приоткрытой шкатулке или вовсе нахожусь в моем старом калейдоскопе. Это счастье, не иначе. А как смотрят на счастье? С улыбкой, расплываешься теплотой, как маленькая девочка, а между тем дождь. Скользкий и неприятный, а  мне нужно домой, а то мать обозлиться на меня, она не терпит опозданий, а сегодня нужно придти пораньше, потому что мы едем к моей сестре.



***


   Отец сидел на кухне и говорил по телефону. Квартира у меня неуютная, как бы даже не родная мне. Нет, не подумайте, я прожил здесь все свою жизнь, но черт возьми, в этих стенах не никакого волшебства, не тайны. Не то чтобы мне не по вкусу мой дом, но просто если вдруг случится пожар и сгорят все мамины платья и папины книги, я буду отчасти рад. До чего глупые папа книги у себя держит. Открыл один раз, так не прочитал и страницы. А между тем мама уже вовсю собиралась! Если уж мои провинциалы куда-то собираются, так собираются уже основательно.
   -- Ну и чего ты здесь стоишь? Не видишь мы еще немного и опоздаем? Иди переодень рубашку и высуши волосы, ты весь промок! Только в дождь и гуляешь, чудаковатый, ты мой ребенок! – Мать одевала сережки. Настроение у нее было хорошее. Наверное сильно хотелось увидеть Лесю. Очень она Лесю любила. Я тоже, впрочем. Такого положительного во всем человека сложно не любить. Она такая светлая, всегда улыбается, а еще какая гибкая! Мы с ней раньше всегда гуляли, всегда было солнце. Один раз мы попали под мелкий грибной дождик, который будто бы по волшебству переливался лучами солнца. Как это было прекрасно. Ничего более лучшего я еще не видел, поэтому и верю в солнце, когда дождь. Все надеюсь, что смогу еще хоть раз поймать тот момент.
    Отец выходил из кухни.
   -- Олеся совсем уже взрослая, да, сынок? Скоро ты тоже вот так уедешь, а мы к тебе даже ездить не будем.
   Папаша был невозмутим. Олесю он очень любил, меня, впрочем, тоже, от этого никуда не деться, но как-то, наверное, по-другому любил, по-особенному. Однако, у нас с ним сложились очень прочные приятельские отношения. Это было очень удобно, серьезно. Его вконец не интересовала моя жизнь, потому что он не понимал моих странностей, меня его жизнь не интересовала в той же мере, потому как с высоты своего «особенного» подросткового видения находил его этаким «типичным провинциалом», который спит после обеда, а вечером читает газеты.
   -- Это почему вы ко мне ездить не будете?
   -- Так ты по своей натуре улетишь на Тибет или в Индию, как это мы интересно туда добираться будем? Мне, если хочешь знать, вообще выезжать куда-нибудь уже одни сплошные неудобства.
    Ничего не сказав, я сделал вид, что мне глубоко интересно новое мамино платье, которое она специально купила, чтобы поехать к Лесе. Ее все звали Леся, одному папе почему-то нравилось полное имя. Ле-ся. Язык поначалу немного сжимается между зубов к небу, но потом все развеивается легким «ся». Ле-ся, чудо как хорошо звучит. А мое имя мне не нравилось. Рома. Вначале громко, а потом будто бы кряхтение какое-то, хотя Леся никогда не звала меня по имени. Еще с детства я привык, что для нее и только лишь для нее я Маленький лорд. Еще будучи совсем девочкой она одна играла со мной и звала меня именно Маленьким лордом. Наверняка у нее был свой воображаемый мир, это свойственно всем детям. Чудо, но им совершенно плевать на окружающих. Весь якобы «настоящий» мир это есть декорации к их персональной Вселенной. Вот и я был, наверное, декорацией. А что она там себе выдумывала… спросить не мешало бы.



      Когда мы сели в машину опять пошел дождь. Мне нисколько не противен дождь, право! Но верю я в солнце, верю, может, как в бога верят, не знаю, но что-то определенно есть в солнце. Почему мы радуемся когда оно светит, или наполняемся до краев силами и энергией, когда оно только встает? Если бы был культ на язычество, то клянусь, я ушел бы в монастырь.
   Ехали мы всю дорогу молча. Родители не разговаривали, наверное, было нечего говорить. А я как дурак ехал и думал, что, господи, как же это страшно, когда не о чем говорить. Это почти смерть! А мои живут, нормально…
   -- Льет уже третий день, - Папа это сказал с недовольством и злобой. Но вы не думайте, что это просто дождь ему не нравится. Ему не нравится совершенно вся погода! Когда солнце – это жарко, когда облачно – это скверно, когда дождь – это вообще катастрофа. Мама ответила же холодно, потому что не привыкла, чтобы за выброшенной фразой не последовало бы ответа.
   -- Да, как из ведра, как так можно.
  Это был абсолютно весь наш разговор в двухчасовой поездке. Я утешал себя тем, что может они каждый в своих собственных волшебных мирах, что как у них там красочно, все волшебно, по-сказочному, и как им не хочется уходить оттуда. Но эти мысли ушли. Всегда удивляешься с какой быстротечностью уходят твои даже самые глубокие рассуждения. Завтра они ничего не будут значить, пыль, но стоит тебе призадуматься, как все новые и новые истины уже витают в твоем сознании. Всецело поглощенный  столь серьезными для твоей жизни думами, ты находишь все более и более совершенные пути, хотя, по сути, все они совершенны. Пара тройка таких парадоксов полностью занимают тебя на время поездки и слова уже воистину не нужны.
    Мы ехали через поля. Дождя не было, но тяжелые провисшие тучи уже теснились поблизости. Сухую траву качало из стороны в сторону сильным предгрозовым ветром. Ты словно младенец, выброшенный на улицу в какое-нибудь там средневековье. Беспомощный и жалкий. Я чувствовал громадное превосходство мира над собой. Он будто все сильнее и сильнее нависал надо мной, давая мне понять свою собственную незначительность и неважность. С такими видами приходит смирение, это совсем не плохо. Возможно, вы подумаете, что подросток должен бунтовать, и это есть неотъемлемая часть развития гармоничной личности, что он должен для начала все возненавидеть, предпочитая свою великонравственную натуру всем негодникам, которые вынуждены окружать его. Но с этим как-то не заладилось, знаете. Ну просто в смех бросает когда слышишь от сверстников что-то типа: « Ох, а вон тот такой кретин! Честно слово, такую глупость сморозить! Это как постараться еще надо…». А тот самый «кретин» через два дня про него скажет: «Не люблю таких людей. Такие всегда противные и неаккуратные. Видели бы вы, как он неопрятен. А все эти его стишки! Одна сплошная липа». Хочется просто, без чувств, подойти и в вдарить в столь безморщинистую и приятную с виду физиономию. Просто вот так взять и вдолбить ему свои громогласные: « Ты волосатая обезьяна, ты ничего ни в чем не смыслишь и ни хочешь этого! Ты ни о чем не задумываешься, потому что думаешь, что прав во всем. Ты глупый!». Но вовремя обрываешь, отстраняешь себя от этих распутных мыслей. Ведь если следовать этому тайному чувству, то сам не заметишь, как ты ничем и не отличаешься от своих сверстников-бунтарей. Вот тогда и становится забавно. Ты повелся, парень. Купился на их дешевую удочку! Ты разрываешься сильным смехом, зная, что они уже подумали какой ты глупый кретин, что ты им противен, но право, это так смешно!



      Мне не хотелось никогда думать и при этом выдумывать себе какие-то истины, отчаянно верить в них, а потом выбрасывать, словно ненужный хлам. Я где-то даже понимал, что это мое внутренне эго, так сказать, шалит. Но, черт побери, куда же от него деться! Все равно выдумываются истины, выставляются на показ, а потом за ненадобностью забываются. Все равно мы подвержены сами себе, своей собственной действительности и реальности. Свихнуться можно, какие же мы одинокие. Как голые стены, честное слово. Но мне не страшно, как может показаться. Даже наоборот, это как-то подбадривает, что есть что-то неподъемное, недоступное для тебя. Это, как ни странно, придает надежду. Я так и успокаиваю себя.
      Я много о чем думаю, особенно когда еду к Лесе. Мне хочется стать лучше, перебороть себя, достичь хоть на секундочку той незаменимой гармонии с миром. Мне хочется верить, что я все правильно делаю, ведь чтобы достичь абсолютной гармонии, по моему мнению, нужно как можно меньше прикасаться к миру в плане каких-то сильных прикосновений, надеюсь вы понимаете о чем я. То есть жить в мире и всецело отдаваться ему холодным смирением с действительностью, но не оставлять следов. И если ты исчезнешь, но исчезнешь навсегда, не оставив ничего, никаких следов. Сгоришь.
      А потом на глаза попадаются эти тяжелые облака, снова и снова. Теперь все о чем ты размышлял забудется, как что-то ненужное. Забавная игра. Как умело можно стереть то, что некогда было твоим стимулом и чуть ли не жизненной установкой! Вытягивая из себя слово за словом ты опустошаешь себя, после чего остаются только облака, тяжелые, огромные, что наводят ужас. Ты пустой. Совершенно не наполненный никакой верой и принципами, ты ведь еще так молод, куда тебе, скажи мне? И эта абсолютная пустошь делает все вокруг не то чтобы бесконечно громадным, но как бы бесконечно неизведанным. Ты голая стена. И нет тяжести мысли, что как скала нависала над тобой, терзая и терзая сомнением и абсурдностью. Лишь мгновение. Нет давящих рук современных реалий, нет ничего, даже тех самых твоих истин, что когда-то проступали словно пот, нет ничего. Совершенная чистота в сознании, абсолютная пустота.



     Мне нравится думать такими отрывками, оборвышами, незаконченными мыслями, которые никогда и не закончу. Это питает меня, толкает куда-то, бог мой, куда я и сам не знаю! У меня есть мое окружение, то есть небо, солнце( в которое я так отчаянно верю даже в дождь), есть земля, голые стены в любимом переулке. Эти простые истины для меня сама жизнь, ну а что же я еще могу называть жизнью, как не это? И о чем еще могу думать в такую прекрасную пору, как не о жизни? Конечно, что глупость, неопытность и бла-бла-бла, бла-бла-бла, сказываются на концепции моих мыслей, возможно я не умею ничего, не знаю ничего, и вообще еще ни в чем не разбираюсь, но это не имеет никакого смысла, я вижу то, что хочу видеть, понимаю этот мир так, как считаю нужным понимать, и переубедить меня просто невозможно, иначе вы разрушите мое понимание реальности, что обернется не совсем так, как хочется вам. Но дела мне нет до такого вида рассуждений. Я хочу, я жажду необъяснимости и абсурдности этого мира. Ничего не ясно! Все прекрасно! И это, согласитесь, довольно-таки громкий слоган моей юности. А иначе, как мне постичь все это неизведанное? Как мне найти, может не этот мир, но хотя бы себя в этом мире? Вот тут мне прямо смешно, прямо не по поводу, но откровенно смешно! Это возраст, я вообще все смахиваю на возраст, хотя это отчасти и не так.


***


     Мы приехали ранним вечером. Родители не любили поздно приезжать. Квартира у Леси была небольшая. Уютом она ее не обстраивала, да и вообще никак не заботилась о квартире, за исключением, конечно, бесспорной чистоты. Она ее снимала у одной семьи, впрочем, это неинтересно, заезженно, как-то банально, верно? Но разве я могу что-нибудь придумывать?
   Леся встретила нас очень тепло, поцеловав каждого, проводила в гостиную, где, может быть вы уже догадались, был накрыт стол. Отец четкими безошибочными движениями ел и смотрел то на меня, то на маму, то на Лесю, совершая несколько таких кругов в минуту. Мать пыталась говорить, но как-то не ладилось. Леся улыбалась, да и вообще легкая она была, как будто захочет и взлетит. Я же был стопроцентным наблюдателем. В такие моменты, как может показаться, мне вовсе не скучно. Просто это так. Это их мысли, в дальнейшем действия, всем так удобно.
   -- Ну же, Лесечка, как институт? Ты совсем не рассказывал нам ничего про него! – Мама была заинтересована лишь поддержкой разговора, но никак не институтом. Ну что Леся может сказать про институт такого, чего она не ожидает услышать, что ей будет по-настоящему интересно? Но Леся прекрасно все понимала. С выражением легкой беззаботности на лице она была как всегда светла, и мысли были светлые, и поступки, как следствие, тоже были светлые. Солнце, не иначе, в которое я так отчаянно верю. Какой-то естественный проблеск в этой несчастной квартире, что-то само собой разумеющееся, как самые настоящие солнечные лучи в июльское утро.
   -- Прекрасные преподаватели, мама, просто прекрасные! К тому же какой прекрасный город. Вечером выйдешь вот так, когда солнце окрашивает янтарным все закоулочки и переулочки, и в осень начинаешь верить, как в самое дорогое, что сейчас есть. Просто неописуемо.
    Когда Леся так начинала говорить, меня перебрасывало в какое-то тихое и приятное место. Когда ты так изнурен, так устал, но теперь все хорошо, ты в покое. И даже хруст свежего лука в зубах и чавканье отца не могло повредить столь утонченной атмосфере, лишь скрашивало ее трудно заметной улыбкой на моем лице. Хотя иногда не выдерживая, я заливался краской, сверлил этот раздражающе жующий рот, ведь это было просто невыносимо! Но опять же, я говорил, что люблю сваливать все на возраст. Поэтому могу себе позволить выплески истерик, когда мне заблагорассудиться. После них, как правило, идет отличное настроение, что мне очень нравится.      
   -- Леся, какое у тебя настроение было сегодня утром? – Я спросил с интересом. Тихо, что могло показаться, что никто ничего не услышал, но Леся просто вспоминала. Мне приятно задавать такие вопросы. Кому угодно, это всегда удивительно.
   -- По утрам у меня настроение, понимаешь, как сладкая карамель. Такое тягучее, без напряжения. Мыслей плохих вообще нет. А еще немного сказочное, будто в калейдоскоп смотришь, понимаешь, да? Представляешь, сегодня целый день дождь, но я могу сказать, что сегодня же видела солнце. Оно промелькнуло немного сегодня на рассвете. Я видела, а вы нет, - она улыбалась. Родителей тоже немного заинтересовала эта тема. Они были не совсем черствыми, что-то осталось, клянусь. Мать слушала с незаметным для других восхищением в глазах, а отец улыбался, впрочем, не было в его улыбке ничего радостного. И как это было точно сказано – «будто в калейдоскоп»! Нет более подходящего сравнения для меня, это точно. Я повеселел, теперь я тоже улыбался, а вся комната так и закружилась, и было все радостно, все хорошо. Леся смотрела сквозь меня и улыбалась, а я смотрел на нее и тоже улыбался. Сказать мне что-нибудь? Слова сами собой выскальзывают из моего рта, я не могу уследить, не могу понять.
   -- Это необъяснимо. Мне так хорошо, вы даже не представляете. Мне так приятно. Как красочный сон, в котором все есть, что требуется, где тебе ничего не нужно, где все так волшебно, так абсурдно. Вы думаете я такое сказал бы час назад? И вы думаете я не буду раскаиваться за слишком личное откровение? Но сейчас все иначе, а может и завтра все будет иначе, не так, как я предполагал. А ведь так всегда. Как может все меняться, это не зависит от меня. Можно ведь вот так спонтанно быть счастливым? Не злиться, не расстраиваться, это совсем не сложно. – Я слегка засмеялся.
    

***

    Я смотрел на своих сверстников, наблюдал за взрослыми, и знаете что? Отчаянно ничего не понимал, вот что. Это просто смешно, но мои друзья ни о чем не говорят кроме своих сверхсложных проблем. Они жалуются, жалуются, жалуются, не понимая какие прекрасные виды пропускают сквозь свои тонкие пальчики. Они будто просеивают этот мир через сито, оставляя себе только плохое, кормясь этим изо дня в день, они, кажется, получают удовольствие. Мне отнюдь не грустно, я просто удивлен, как можно так искусно превращать нечто прекрасное и неизведанное, такое завораживающее во что-то до мозга костей кому-то понятное и отвратительное. Они словно делают одолжение миру, что они отчаянно терпят все его испытания, что они такие все несчастные, боже мой, сейчас зарыдаю.
    И мне хочется каждому проорать в его сияющее чистотой лицо, что, господи боже мой, да очнись ты! Все, о чем ты думаешь несущественно! Все твои проблемы выдуманы, а желания заранее предвидены, это пыль, ничего! Ты ничего не возьмешь с собой, ты живешь зря! Ну посмотри же ты на небо, вдумайся, да разве ты не чувствуешь этого мира, как он течет тонкими струйками по твоей коже, как мягко оседает осенним ветром на твоем лице, обдавая его прохладой и свежим воздухом? Разве не чувствуешь? Ведь как это важно именно чувствовать мир, не додумывать его в своих скверных мыслях, а просто чувствовать, таким, какой он есть изначально. Ощущения никогда не обманывают в отличии от твоих сомнительных истин, которыми ты забил всю свою треклятую голову.
    Но это минутная слабина. Ничего подобного я никогда не говорил другим. Только себе. Будто хочу сам себе что-то внушить. Как-то абсурдно выходит. Право, я никогда не желал нравоучений ни себе, ни другим, поэтому будет единственно разумным решением смахнуть все опять на возраст. Пока это проще простого. А как удобно, просто прелесть.


     Я захлебываюсь какими-то посторонними мыслями, они сами собой заполоняют мой ум, властвуя над моим самочувствием. И вы не думайте, что я не хочу их усмирить, сделать какой-то контроль, но как можно сделать контроль на стремительно влетающие истины, в которые ты отчаянно начинаешь верить, а потом забываешь их вовсе? Мне не по силам одолеть свое сознание, упорядочить, усмирить. Поэтому я думаю обо всем. Это ничуть не надоедает, лишь приводит в некоторую запутанность и легкое непонимание происходящего. Однако, когда забываешь, все это непонимание тоже забывается и отходит.
   Эти откровения не показывают моей жизни. Она ведь не такая интересная как мои откровения. И вообще мне надо высвободить свое сознание, куда-то все это деть. Ведь в моем понимании сознание должно быть чистым, неиспорченным никакими вымышленными истинами. То есть абсолютная пустота? Нет, я так не думаю. Совершенная чистота, а значит светлые поступки. Жизнь возвышается и обесценивается только в наших головах. Если ты думаешь, что все твое окружение серая картинка с проблемами и еще всяким негативом, то так оно для тебя и есть. А если же каждый миг для тебя что-то яркое и прекрасное, то видимо, и жизнь у тебя яркая и прекрасная. Так и получается, что живем мы в своем собственном сознании, в своем собственном восприятии. Маленькие ребята, которые замкнулись в себе, скажем так.
   А истинная жизнь? Настоящая, невыдуманная нами? Она что же? Ее нет, что ли? Видеть мир таким, какой он есть, не знаю, возможно ли. Это недоступно для меня. Хотел бы я видеть того, кому это доступно.



***


    -- Ты ведь не грустный. Но взгляд… слишком туманный. Как будто тебя ввели в величайшее заблуждение, а ты вроде и догадываешься, но все равно толком не можешь понять что к чему, - Леся была как никогда безэмоциональная, но что-то ее привлекало во мне. Просто так она конечно бы не подошла. Это я ей восхищался, она же ко мне относилась по-родственному тепло, но как такого тепла не было. В детстве Леся была моим самым большим авторитетом. Родители никогда не интересовали меня так, как она. Боже, как мне было интересно узнать куда она уходит все время, что делает, когда запирается в комнате. Я даже не смел с ней говорить, потому считал это в высшей степени невоспитанно – мешать ей хоть в чем-то. А вступить с ней в разговор было для меня просто событием. Это случалось редко, но зато разговоры были стоящие, которые на всю жизнь, понимаете?
    -- Да вообще так оно и есть. Я люблю смахивать все на возраст. По-моему сейчас мне как никогда полагается страдать от неопределенности и потерянности.
   Леся немного улыбнулась и отвела взгляд куда-то на подоконник. Мы находились в самой маленькой комнате, такой облезлой, что было ощущение, что ремонт здесь не делали никогда, зато вот убирались каждый день. Оттого она и казалась, наверное, через чур зачищенной.
    -- Нет, так не всегда. У меня было иначе, правда. Конечно, что-то подобное было, не спорю, но как-то я не придавала значения. Я с головой зарывалась в абсурдные рассказы, которые как кошмарный сон, и, надо признать, считала реальность очень непостоянной вещью. В этом возрасте начинает приходить самое главное, самое нужное. Сейчас ты думаешь в корне неправильно о жизни, я уверена, но цени эту «неправильность», сохраняй ее как можно дольше, я надеюсь ты понимаешь о чем я говорю? Дело не в подростковой упрямости и всяких таких вещах. Дело в чистоте мысли. Сохраняй эту чистоту, иначе начнется такое помешательство, что просто ужас берет, честное слово.
    Я молчал. Надо очень хорошо все обдумать, если хочешь что-нибудь сказать. Это только выглядит глупо, но гораздо боле глупо выглядит, когда бросаются своими правдами, как будто это мусор, как будто что-то ненужное. А слова должны быть нужными, они должны голосить во все колокола, отражать всю суть твоего мыслительного суждения, чтобы человек имел хоть малейшее представление о твоем взгляде на этот мир. Он, конечно, все равно ничего не поймет, ибо невозможно понять чью-то истину, не взяв ее себе на веру, а тогда это будет уже сугубо твое истина, но хотя бы почувствовать общий вид чужой мысли, понять, что она важна для твоего собеседника, что это не мусор, не хлам, что это его мир, который ты не имеешь права осуждать.
    -- Ты наверное права. Но что-то утверждать мне не приходится. Я достаточно долго размышлял над ходом человеческой мысли. Ни к чему, понятное, дело я не пришел, но вот чувство восхищения, какого-то восторга от восприятия мира, само ощущение. Это завораживает. Есть же много гипотез, что наш мир зависит от нашей мысли. Но сугубо наш мир! Это очень важно. Как же мне объяснить… я и сам ни в чем не уверен, - я смотрел сквозь Лесю. Это очень удобно, ты вроде бы прямо на человека смотришь, но не смущаешься, потому что по-настоящему не смотришь на него, а только делаешь видимость. Она, должно быть, не принимала этот разговор всерьез, но однозначно я заинтересовал ее своей туманностью и неопределенностью, ибо это не может не заинтересовать. Может быть она даже восхищалась мной, но это либо было очень скрытно, либо через чур открыто. А может она увидела себя, или вообще ничего не распознала во мне, а просто с каждым разом убеждалась в моем таком распространенном видении мира. Я и не упрекаю себя в неоригинальности, так думают многие. Но ведь если бы все думали по-разному, то это был бы просто хаос, катастрофа! Поэтому я ничего не ждал, интереса даже не было, но было огромное любопытство на ее ответ. Слишком уж плохо я знал Лесю, чтобы предсказывать ее правду, тем и восхищался.
    -- Ну и удобную же ты себе позицию выбрал, братец! Живешь себе, никого не трогаешь, ни о ком не беспокоишься, созерцаешь этот мир во всем своем великолепии и знать не желаешь про другое.
   Я на миг задумался, но вопрос возник сам собой. Он звонил в моей голове громким колоколом, требуя ответа. Он просто разрывал на части мою, уже давно сложившуюся и укрепленную духовную концепцию, и ставил все мои, и без того, туманные неопределенное истины в самое наихудшее положение.
    -- Ты считаешь я обрюзг в собственных заблуждениях? Но ведь я всегда твердил себе, что все мои истины это лишь туманные ориентиры, которые и служат по большому счету только ради этого беспрекословного созерцания. Я всегда утверждал, что все наши собственные идеалы правильны только для нас, ну скажи мне, разве это не так для тебя в частности? Я не берусь защищать себя, оправдываться там… но ведь ты только что чуть ли не обвинила меня в моем восприятии мира, а это просто убийственно. Несколько схоже с тем, что когда ты просишь маленького ребенка сделать что-нибудь мелочное для тебя, а он, всеми своими стараниями все-таки добивается успеха, ты вдруг ему объявляешь, что тебе это уже не нужно, и вообще-то ты занят и у тебя, конечно, нет времени на всякие мелочи. Ты буквально стираешь ориентир, и мне некуда деваться. Это странное чувство. Меня очень часто посещают такие странные чувства, когда не можешь объяснить свое состояние, оно как бы вырывается за рамки обыденных эмоций и ставит в нас прямо-таки в неловкое положение. Я теряюсь и совершенно не знаю как быть.
    Я был уверен, что Леся улыбнется. Ничего подобного я и не думал. Разговор наш видимо зашел в тупик неисправимой путаницей смыслов. Иногда хочется говорить о непонятном и бесполезном. И потом все это было через чур уж сложно, такое не похоже на правду. Внезапно я стал жалеть о сказанном, тем боле это было почти упреком, возникшим на пустом месте. Но вместе с тем мне вдруг стало очень хорошо. Я видел из окна дождь, но где-то вдалеке был клочок чистого голубого неба. Было ясно, что тучи скоро уйдут, это чувствовалось и не могло не придать мгновенной радости. Иногда сам удивляюсь, как я все-таки завишу от простой солнечной погоды. От чистых лучей солнца, от света. И мне хотелось думать о солнце! Хорошее настроение это ведь повод думать о солнце! Это просто потрясающе, жизнь меняется, тебе уже не лезут в голову бестолковые мыслишки. Это есть осень, веющая прохладным ветром, но еще согревающая сентябрьским солнцем, это наслаждение, и я не стыжусь этой сентиментальной мысли. Боже, ну а когда мне еще быть сентиментальным? Когда мне еще чувствовать лишь осеннее тепло, такое, кажется, родное и уютное?
    Леся уловила мой безмятежный настрой беспрекословного смирения с прекрасной погодой. Мне казалось, она ловила все мои чувства, все ощущения от хорошей погоды. Читала все по мне, словно газету после обеда. И как она сама была счастлива. Я видел, это истинное счастье не давалось моему восприятию, я видел только отголосок в ее сияющих глазах и легкой ухмылке, но не чувствовал его в полной мере от нее. Она чувствовала, а я нет. Она знала мое счастье, а я ее нет. Это было не нужно.
    -- Маленький лорд, избалованный в своих слишком прозрачных и невинных суждениях. Боясь брать груз ответственности, ты отдаляешь себя от всякого рода ответственности за свои мысли! Думаешь так легче? А будет ли тебе потом так же легко, как и сейчас? Ты не будешь страдать за свои истины, потому как выбрал сторону наблюдателя, но ты и не и не можешь полностью ручаться за свои слова, и это страшно. Маленький лорд, совсем избалованный, ах, какой избалованный…
 


***

    Я видел, как старики говорят, что в их время все было лучше, что они были молоды, солнце для них было ярче, а возможности безграничны. Сейчас все пройдено, и каждый остался при своем. Бог мой, каждый с головой зарылся в свою выдуманную реальность с выдуманными идеалами и остался там, кажется, уже навсегда. В молодости они кидались от одной истины к другой, желая найти еще лучше, еще правильнее. Для них не было границ, они метались, они искали, но найти так и не смогли того единственно верного, того, чего они так жаждали в молодые годы.
   Увы, мы так не сможем. Мы не сможем вечно оправдывать надежды стариков, потому как перед нами уже другие вопросы, другие истины, и погони за идеалами, в целом, совершенно иные. Мы не сможем казаться в их глазах правильными, потому как не соответствуем их идеалам, потому как не можем соответствовать их идеалам. Может поэтому в разрыве поколений существует такое фантастическое непонимание? Хотя это субъективный подростковый взгляд, и на него не стоит полагаться, так думают все в этом возрасте. Почему-то именно об отношении между поколениями, точнее о непонимании между поколениями. Это только на первый взгляд смешно, а потом только страшно. Ну как же нужно по-иному видеть мир, чтобы портить его себе и другим! Все эти мелочные ссоры между родителями и детьми, они такие смешные, но потом очень страшные. Такое грандиозное непонимание друг друга! Может в дальнейшем это покажется незначительным, пустым узелком мыслей, но ведь сейчас как страшно. А «сейчас» меня волнует больше, честно вам говорю.


***

      Иногда мне думаются совершенно типичные и смешные глупости. Они думаются, думаются, а мне уже ничего и не остается кроме того как додумывать их, и мысленно искать оправдания им. А потом все это выглядит еще более глупо. Страх берет меня в такие моменты, будто я уже на миллионы миль отдалился от своей реальности, что она ускользнула от меня, а я совершенно потерянный оправдываюсь и не предпринимаю никаких действий.
     Но потом в этом как будто пространстве я нахожу новый ориентир. Снова и снова. Вечные поиски. Я бы и не хотел отбрасывать старые идеалы, но приходится, чтобы не потерять уважение к себе. И это воистину скверно, когда не знаешь ничего кроме обмана. А что же мы можем еще знать кроме обмана? Кроме собственных красочных картинок, которые мы строим у себя в голове? Я улыбаюсь в ответ на такие вопросы, которые иногда проскальзывают у меня ранним утром. Ты можешь отстранить себя от этого мира, полностью изолировать свой ум от фантазий и определенных истин, но это в конечном итоге сложится в твой персональный мир, от которого ты не в силе убежать, ибо сам ты его создал. И пока есть в тебе хоть чуточку жизни, пока ты в состоянии связать пару букв у себя в голове, создать образ, будь уверен, тебе не отделаться от той реальности, которую ты сам хочешь видеть. Тебе не надо выходить из дома. Вселенная сама будет тебе диктовать условия, напрашиваться на разоблачение и корчиться в идеалах, придуманных тобой. Чтобы ты не делал, ты будешь жить, ты будешь жить по-определенному, и не убежать, не скрыться, а лишь идти навстречу тем иллюзиям, беря за веру каждую, идти и, облачившись в полное смирение, жить, как бы это абсурдным и не казалось. И ничто не будет не по силам тебе, ибо у тебя ничего нет, кроме веры в пыль. Тебе никто не будет мешать, ибо у них тоже ничего нет. Вот так и будете вы идти пустые, все вам будет по плечу, все преодолеете.



***

    Был вечер. Я стоял у окна и наблюдал за одной мухой. О, это была непростая муха. Как только мы приехали, я сразу подметил ее. Она как бы всегда сопровождала меня. Когда мы сидели за столом, она тихонечко себе жужжала около вазы с цветами, когда мы разговаривали с Лесей в ее комнате, он ползала на подоконнике, а сейчас она бьется о стекло и, кажется, просится наружу. Если вы не верите, то должен вам сообщить, что выглядит это очень грустно. С каждым ударом этой мухи о стекло, меня такая печаль берет. Я стою и в недоумении смотрю и смотрю на эти тщетные попытки, капля за каплей напряжения и негодования наполняют меня самого до краев, я начинаю злиться. Это самое ужасное, когда я начинаю злиться, самое скверное.
   Тут, конечно, дело не обходится без внезапной, не очень приятной неожиданности. В комнату заходит отец. Он весел, улыбчив, добр ко мне, несколько деспотичен, но в целом довольно радушный папочка. Все его фразы я знаю наизусть, и нет ничего нового в нем для меня. Весь разговор предрешен, и я не в силе делать из себя радостного сынишку, для кого отец единственный авторитет и чуть ли не бог на всей земле нашей.
    -- Ты как всегда один? – это было сказано испуганным тоном. Он всегда беспокоился, если кто-то оставался один, будто это было преддверием чего-нибудь страшного и неисправимого. Только смех.
    -- Если ты внимательно посмотришь, ты увидишь здесь также довольно несчастную, но в целом полную надежд муху. Весьма интересный объект наблюдений. Настроение портит слету!
   Отец искал глазами муху, но в силу своей невнимательности так и не нашел, а лишь сделал вид, будто бы видит ее. Конечно, она ему была не интересна, как мне, но все же он постарался найти ее, хоть это и не увенчалось успехом, но капельку теплоты во взгляде его сурового лица я разглядел. Не понятно, откуда она могла взяться, но если бы он делал так всегда, я был бы благодарен ему.
    -- Мы с мамой идем гулять, Леся засела за учебники.
  Отец всегда выражался четко, без лишних сентиментальностей, и не смотря на эту очевидную скудность, мне были по душе папины наставления и продуманные до мелочей планы на год вперед. Туманности и неизведанности хватало и без того.
    -- Я побуду здесь. Тихо здесь так, аккуратно. Муха вот есть, она уже не бьется о стекло, а я и рад. Как считаешь, это ли настоящее муховское смирение или ее теперь преследуют новые надежды, ей теперь просто нет надобности лететь к солнцу? Но хотя бы тот факт, что она уже оставила все свои попытки и отогнала в сторону дурные мысли, он меня чертовски радует этот самый факт. Все-таки ей не так уж и обидно теперь, а мне не так грустно, - Отец конечно ничего не понимал. Я общался сам с собой по большому счету, считая свои откровения издевкой для отца. Странно, но я ничуть не стеснялся своих настоящих мыслей, которые возникали настолько стремительно, что я попросту не успевал укрыть их завесой угрюмости и робости. Мне было так радостно за счет подросткового злорадства, что отец печалится, что ему не нравятся мои во многом чудаковатые разговоры. Он начинал злиться, и это не могло не восхищать меня. Ведь все настоящее! И злоба, и эти раздутые ноздри, но внешнее спокойствие и тишина во взгляде.
    -- Господи, сынок, мухи не в состоянии думать. Она бьется о стекло в силу своих животных рефлексов, а сейчас она не бьется, потому как скорее всего умерла. Боже, сын, почему ты так думаешь, ну почему ты так говоришь! Как мне все это надоело. Я все понимаю, но очнись ты в конце-то концов, будь серьезнее, не закапывай себя, умоляю.
              Как это было мелочно. Как мне казалось это мелочным, смешным и настолько невразумительным, что я стал думать, будто отец мой совсем глупый. А когда я стал так думать, мне уже совсем стало не по себе. Это очень противные мысли, неправильные мысли, и поддаваться им не следует, но я поддался.
    -- Нет, мухи очень даже в состоянии думать! Мухи, они, знаешь, еще получше нас думают, они вообще, если угодно знать, тайнами Вселенной ведают, а ты тут говоришь всякое непонятное даже для мух. А когда она бьется о стекло, то это конечно не по глупости своей, а по особому смыслу, который мы не в состоянии понять, ибо мухи есть истинный мир, у них не может быть неправильных мыслей и иллюзий, у них есть только четкое представление действительности, которое у нас в дефиците.
    Отец стоял молча, ничуть не показывая свое волнение. Он видимо все-таки нашел муху и теперь смотрел на нее. Муха, к моему удивлению, была спокойна, и просто с бездонным безразличием сидела на шторе и что-то перебирала в своих лапках. Мне стало как-то неловко, ведь я вел себя глупо, как человек, которого ничего не интересует, он не перед кем не несет ответственность, и при желании может вот так просто говорить чушь, откровенно издеваться над другими людьми и оставаться при том вполне самодостаточным. Понимая тот факт, что отец не просто не знает что говорить, я решил озвучивать свои мысли со стремительной скоростью их появления. Без осмысления. Что мне еще оставалось делать? Если бы я стал обдумывать каждое свое слово, то этот разговор был бы уже полностью потерянным, а отношения с отцом еще больше испорчены. Поэтому я дал волю чувствам, ведь те первые мысли,  которые еще не отшлифованы нашим разумом и есть истинные чувства, а с отцом я старался быть предельно откровенным, говоря с ним именно чувствами.
    -- Я понимаю, это очень странно, но ведь ты тоже постарайся понять меня! Я не могу видеть этот мир как ты, я не могу проживать свою жизнь как ты, я просто не в состоянии заслуживать твое одобрение, живя как ты! Ты волнуешься за меня? В самом деле? Нет, ты просто тиранишь меня, втайне ( хотя конечно не втайне) желая, чтобы я оправдал все твои представления об идеальном сыне. Это нормально, и я ничего не имею против, но ты ведь расстраиваешься, надежды рушатся, ты уже опечален и даже не знаешь что делать, тебе и сказать нечего, потому что ты не знаешь что говорить. Просто прими тот факт, что я никогда не буду таким, как ты себе представляешь. Я всегда буду все делать не так, как тебе заблагорассудиться. Я всегда буду плохим, самым скверным примером. Это важно понять именно сейчас, иначе потом ты будешь сильно расстраиваться, папа. Ты думаешь мне сейчас хочется это говорить? Нет, мне не хочется, но я говорю, не задумываясь, потому что так считаю нужным. Ты бы так никогда не сделал.  Увидь же ты наконец это громадное отличие в своем восприятии этой мухи и в моем восприятии этой же самой мухи. Очень все по-разному, не так ли? Может поэтому у нас вечные разногласия и непонимание? Прими это и не печалься. Все не так плохо, папочка. Все просто восхитительно, все идеально. Если хочешь, забудь эти слова, хочешь не забывай, но я показал тебе сейчас свои чувства и отношение к данной ситуации. Это уже хороший шаг к пониманию, разве я не прав? Это уже переход.
    Отец молчал. Он будто скованный в цепи стоял и смотрел в окно, видимо пропуская меня вовсе. Я не желал обидеть его, поставить в неловкое положение, я лишь хотел объяснить свои мысли, показать ему, открыть свое видение происходящего. Конечно, ответного понимания ждать не приходилось, вот я и не ждал. Я был холоден к отцу.
    Внезапно он улыбнулся. Улыбка была его мягкая, взгляд понимающий, словно ангелок с неба прилетел, черт подери. Я приглянулся, но ничего кроме беспричинной доброты не видел в его взгляде. Да к тому же он стал говорить, мягко и тихо. Он никогда так не говорил, клянусь!
   -- Ты видимо не понимаешь своего назначения. В юности такое частенько бывает, да что там говорить, и у меня было такое. Тебе стоит определиться, но я не должен мешать или направлять тебя. Пусть ты будешь испорченным, но ты никогда не будешь винить меня, сынок. Я не буду больше тебе никогда мешать, всегда буду улыбаться тебе, тем самым делая себя безучастным. Я всегда буду любить тебя, как сейчас, но ты должен понимать что делаешь, всегда старайся понять что делаешь. Иначе все будет худо. Я не могу видеть мир как ты, это верно, но через пять лет ты тоже будешь все видеть по-иному. А кто же тогда ответственен за твое будущие? Ты сам. А как ты можешь быть ответственен, если не знаешь своего завтра, то есть каким ты будешь завтра. Это сложно, сынок, но постарайся понять. Это не в твоей голове, это вот здесь, - Отец приложил руку к груди. – Понимаешь? Мыслям свойственно меняться, взглядам на жизнь тоже, но там тебя никогда не обманут, главное слышать этот стук, он многое говорит, он рвется наружу, кричит тебе и напоминает, что ты еще живешь, что ты не погряз окончательно в своих иллюзиях, что жизнь в тебе и вне тебя, а ты к ней безусловно причастен, - Он все улыбался, и лицо его светилось теплотой как ранняя осень в солнечную погоду. Никогда я не видел таким отца, никогда он не давал мне столь дельных советов, никогда не говорил таких слов. Я был искренне поражен и стоял с чувством тайного восторга, какой-то гордости и непонятной радости. Я не хотел улыбаться, но я ликовал, я улыбался! Отец, конечно, заметил мою восторженность.
   -- Вот видишь, а я совсем и забыл когда мы вот так говорили. Мне и самому приятно, честно, - Он разлился громким смехом молодого двадцатилетнего паренька. Может он только делал вид, будто такой черствый? А на самом деле молодой, красивый, как раньше. Ведь глаза его сияли, а голос был таким свежим, что не зная его, я бы сравнил его со студентом. Такие моменты минутного счастья столь приятны, столь мимолетны, столь прелестны! И не понятно, это ли твоя новая иллюзия такая прочная и непроницательная, что миру просто некуда влезть, толи это вовсе не иллюзия, а есть настоящий, истинный мир, ведь только в таком светлом и приятном чувстве он и может предстать перед тобой.
    Отец ушел. Он снял с себя всякого ответственность и за это, конечно, можно его осудить, но в то же время он предоставил меня самому себе, то есть дал возможность разобраться, определиться, или же совсем запутаться и погрязть в себе. Наверное, он был еще слишком молодым, чтобы быть родителем, чтобы брать на себя чужую жизнь. Это было неподвластно столь чуткому и утонченному юношескому сердцу, которое он по робости так отчаянно прятал. Вот какой был отец. Вовсе не черствый, вовсе не старик, а лишь запутавшийся юнец, которому уж слишком невмоготу стало под тяжестью возложенного на него груза ответственности. Этот факт не огорчал, не радовал, но ясно давал понять, что я теперь полностью оголен перед этим миром, полностью беззащитен, а значит вынужден искать те сокровенные истины еще более тщательно, ибо выставлен на произвол судьбы. Должен держаться и не прогибаться под нарастающим слоем мыслей таких противных, таких неправильных, но соблазняющих к неправильным поступкам. Должен отсекать их полностью, какие бы они не казались заманчивыми и правильными, должен отсекать.
    Солнце выглянуло, и тучи совсем рассеялись. Меня обдало теплом осеннего воздуха, который будто мягкой рукой гладит тебя по щекам. Это ли было не благословением? Это ли не было тем самым знаком, который как бы подтверждает твою благую идею? Я всегда истинно верил в солнце, всегда верил, даже в дождь, даже когда солнца не было, я всегда верил в его тепло и свет, а его появление сейчас было неоспоримо, и я прогнулся под его лучами, трепетно хватая каждый. Мне вдруг стало все ясно, все понятно, а прошлые мысли ушли, как круги на воде. Солнце грело мне душу, солнце давало мне сил жить, и я продолжал так же яростно верить в него, как стал верить в себя. Мне стало хорошо и покойно, будто солнце во мне снова взошло.







 ***

        Вечером мы все снова собрались за столом. Отец курил сигарету, напуская на меня дым. Я же вглядывался безучастным взглядом в волнистые волосы Леси. Она была совсем девочка, такая легкая, непринужденная, а кожа была такая мягкая и прозрачная, что я видел как просвечивают синие вены у нее на лбу.
   -- Тебе должно быть завтра рано вставать, Леся? – Отец спрашивал без интереса, ему видимо просто хотелось что-нибудь спросить, неважно что, но важно чтобы вопрос был по-отечески серьезным и несомненно важным. Пусть он был молодым, но не спускать же до конца чувство отеческого долга. Тем более к Лесе он относился очень тепло, будто это была его маленькая сестренка, за которой нужно вечно следить. Леся же не испытывала особой любви к отцу. Ясное дело, она любила его как любят всякие, но равно как и я не чувствовала особого авторитета и восхищения к отцу. Она ответила так же без интереса и монотонно:
   -- Я не буду ночевать сегодня здесь. Так получилось, что я вынуждена уйти. Завтра во второй половине дня я конечно вернусь, это будет как раз обед. Право, мне очень жаль, что так совпало, но ничего не поделаешь. Думаю вы знаете где лежат одеяла и простыни, на кухне есть чай. Скучать вам без меня не придется, а мое отсутствие будет почти незаметным. Тем более я ухожу только через два часа, вы должно быть уже будете готовиться ко сну, а значит и вовсе не заметите моего ухода, ведь это все-таки очень неудобно, когда вот так исчезаешь от семьи.
    Отец тушил сигарету, и облачко дыма будто застыло в воздухе, не желая рассеиваться. Мне жутко не нравился запах курева, он был неприятный и терпкий, совсем не под стать моим легким. Отец снял очки и закрыл лицо ладонями, давая  понять, что он очень устал, а мать несколько неодобрительно, но в целом беспрепятственно сказала:
   -- Что же, Леся, конечно иди. Мы же все понимаем. Ты не волнуйся, я все сама организую, все сделаю. А куда ты идешь собственно? – Последняя фраза была как бы дополнительной, ни к чему не призывающей, мать, наверное, и не надеялась на вразумительный четкий ответ, ибо все понимала. Леся же действительно немного замешкалась, но потом удивительно четко и ясно ответила маме потрясающе навязчивой ложью:
   -- Я к подруге. Дело в том, что мы давно договорились, что я к ней приду именно в эту субботу, еще до того, как вы известили меня, что тоже намереваетесь приехать ко мне. Дела там важные, нужно помочь.
    Леся покосилась на меня, и я увидел томный, не по годам серьезный взгляд. Он не давил, а как бы помогал встать. Этот взгляд был особенным, таких я никогда не встречал. Там было великое спокойствие, а вместе с ним и сила. Она пропускала этот мир через свои глаза, безучастно смотря на меня. Она, может, вовсе не видела меня, но взгляд оставался на мне. Я прогнулся под нее. Не в силах больше сопротивляться, я полностью отдался этим серым глазам, которые не хотели никак отпускать меня. И я совсем робко, совсем тихонечко спросил:
   -- Лесь, а можно я в той комнате буду спать, ну где сегодня мы с тобой говорили?
  В разговор мгновенно ворвалась мама. Леся спокойно это приняла, и видимо даже была рада, потому как ей уже предоставлялась возможность обдумать свои мысли, а не говорить сходу.
   -- Так ведь там и кровати то нет, и сквозняки там какие, окна-то деревянные! Ну-ка не дури, сынок, чего это ты вдруг ночевать там удумал?
   Я молчал, выжидал ответа Леси, которая все еще смотрела прямо на меня, не меняя своего взгляда.
   -- Признаюсь, мне тоже нравится это комната, самая любимая моя комната, пожалуй. Если хочешь, можешь ночевать там, если страшно не будет. Она все-таки немного заброшена мной.
    Мать хотела возразить, но отец опередил ее.
   -- Ну, мать, пусть спит где приглянется, какая разница? Мне, к примеру, тоже нравится та комната. Там целый день солнце, и обои светлые. Там, понимаешь, мух всяких разных пруд пруди, которые от безнадежности бьются о стекло, теряя все больше надежды. Да еще и этот зеленый ковер, просто чудо! Пускай спит.
    Мама озадачено покосилась на отца. Я думал она сейчас про мух начнет, а она нет, она похоже ничего не поняла и разбираться больше в этой чепухе не хотела.
   -- Ах, ну значит мухи там надежды теряют! Ну хорошо, раз мухи, так это совсем другое дело. Иди к мухам, сыночка, посмотри, понаблюдай, сделай самоанализ. Это не беда, что они там надежды теряют, совсем не беда, скоро они все равно в спячку упадут. А когда упадут, ты их повнимательнее рассмотри, погляди-ка на этих потерявших всякую надежду мух, на их удрученные мордочки, глядишь и расскажешь нам потом. Только окна не открывай, не выпускай их, они же от холода там умрут. Лучше уж без надежды, да живьем, чем на свежем воздухе, да умирать. Иди, сынок, иди.    
     Леся перекинула взгляд на маму.
   -- Лучше без надежды, да живьем. Это так неопределенно, мама. По глупости, может, их тянет в это окно, но ведь тянет, ведь чувствуют они что-то же, раз их тянет туда. Они хотят вылететь, а стекло мешает, причем они не осознают что это стекло, они просто ощущают как их желания падают крахом, то есть это будто бы они виноваты, а не стекло, от этого бьются еще сильнее, а потом вовсе перестают, ведь сил уже нет.
   -- Кто?
   -- Да мухи! 



***

    Я остановился на середине комнаты. Я был такой маленький, такой немощный, такой беспомощный. Света там не было, поэтому нужно было не закрывать дверь, чтобы шло освещение с коридора. Я стоял и не знал что думать, мысли не терзали меня тревогой или чрезмерной озабоченностью ситуацией, мне было покойно. Так легко, что будто крутясь в волшебном калейдоскопе, я напрочь забывал о моем, некогда настоящем мире. Теперь это комната стала для меня настоящим миром. Этот воздух, стены и такое далекое окно с видом на темное небо, это было таким неправдоподобным, что я верил всем своим существом в это волшебство.
     Родители были у себя в комнате, они уже скорее всего спали, а я же стоял и в восхищении своем не знал что делать теперь. Жизнь оказалась мигом, причем ничего не значащим мигом, скорее даже пустым воспоминанием, а тело мое и вовсе прозрачным, и почти уже несуществующим. Все больше и больше растворяясь в темноте, я все больше и больше понимал насколько все глупым было, насколько я все видел по-глупому. И семья, и весь этот мир, все мое окружение, все мои обыденные действия, все это было пустым и  остается пустым. Если даже сейчас это и имеет какой-то смысл, то в дальнейшем этого попросту не будет существовать, а я пропаду. Ужасно исчезну, не взяв и не оставив ничего. Разве так стоит жить? Нет, так жить нельзя, нужно искать, отчаянно искать всю жизнь. Нельзя исчезать бесследно, а если и исчезать, то обязательно взяв с собой что-то.
    Но сейчас мне так покойно. Тревоги нет и не может быть, и я словно тону. Тону, всю жизнь, не сознавая своего поражения. Я, увы, не становлюсь лучше, я тону, я теряю себя, а найти будет почти невозможно. Внешний фактор настолько силен, что я не в силе совладать, я исчезаю с каждым днем, часть меня испаряется, а часть трансформируется еще в более ужасное чудище. Но сейчас мне покойно, тревоги нет. Эта темнота заглушает все мысли, я облеплен стопроцентным смирением, как грязью, мне ничего не страшно, я все теперь знаю. И все эти однодневные истины вытекают, словно пот, из меня. Они ничего не будут значить завтра, но сейчас это все мое существо, противиться которому бессмысленно. Сейчас это важно, сейчас это истинно и единственно правильно. Мне покойно. Я тону.


     Утро было солнечным. Я проснулся в самом счастливом расположении духа, тем более я давно позабыл все эти осаждающие меня ночью мысли. Остался лишь легкий осадок, который легко смоется за вкусным завтраком. Я дал волю мысли, но теперь все позади, ведь солнце светит, а я просыпаюсь каждое утро и думать не думаю о вчерашнем.
    Леся стояла около подоконника и улыбалась, видимо мама рассказала что-то забавное. Я самым радостным голосом поприветствовал всех, и все в точности также поприветствовали меня. Дожди были очень долгими, а сейчас впервые солнечное утро. Отец еще спал, но мне было так радостно, так хорошо, что эти переливающиеся солнцем старые шторы стали для меня всем. В удивление себе я чувствовал небывалый комфорт без отца. И вроде бы он не оказывал на меня никакого большого влияния, но почему-то мне было проще без него.
   -- Сегодня у нас сырники. Какое замечательное утро, да сынок? Ты тоже его оценил по достоинству, я вижу. Ты не то что Леся, ценишь хорошую погоду, - Мама накладывала сырники по тарелкам.
   -- Да разве ты не рада солнцу? – Я спросил Лесю очень мягко, очень приветливо, без упрека.  Леся же очень спокойно, и, кажется, еще даже боле мягко ответила.
   -- Не знаю, в этом трудно разобраться. Мне больше по душе зимняя вьюга, нежели солнечная осень. Хотя не спорю, это очень красиво. Конечно, я рада, братик, и не спрашивай так много обо мне. Как не заговоришь, так только обо мне. Лучше о себе рассказывай. О, вот и папа встал. – Дверь спальни хлопнула.
    Отец всегда вставал легко. Нет, он не делал никаких зарядок, не принимал контрастный душ, он просто вставал полный сил и хорошего настроения. Он даже не завтракал, выпивал чашку кофе и шел по своим делам, всем улыбаясь, ни на кого не гневаясь. И если обычно он и так был не разговорчив, то утром он не говорил вовсе. Я думаю, это есть своеобразная медитация, но впрочем, он это делает скорее неосознанно, потому что привык. Я же смотрел на Лесю. На мгновение мне показалось, что рассуждает она по-детски, как-то очень наивно и глупо. Настроение у меня было великолепное, поэтому я решил продолжить с ней беседовать, потому что другого не оставалось.
   -- Конечно. Я могу в подробностях тебе рассказать всего меня. Но могу ли я быть уверен, что тебе это действительно нужно? Ты это сказала просто так. Не люблю когда болтают попросту, но все же спрошу. Ты действительно желаешь услышать рассказ обо мне?
   Леся колебалась. Естественно, она и разговаривать со мной не сильно хотела, и вообще я был ей дико безразличен. Наверное, именно этим безразличием и объяснялась ее нелепица в разговоре.
   -- Я солгала. Мне нужно идти, прости, братик. Давай потом все это обсудим.
  В разговор вмешалась мама. Она не желала понимать наш маленький раздор, вызванный моими упреками в адрес Леси. Это тоже своего рода иллюзии. Материнские – они особенные. Все матери видят своих детей примерно в одном и том же свете. Вот и наша мама не исключение. Она свято верила в неразрывные семейные узы, связывающие нас всех. А на самом-то деле у нас и не было никаких уз. Каждый мог жить поодиночке, это ясно, и только мама приезжала бы ко всем на выходные по очереди. Мать, в этом отношении, была самой доступной. Достаточно было распасться семье, как вся ее жизнь обрела бы привкус отчаяния и бессмыслицы. Ох, как она была уязвима и зависима от семьи. Она стояла у плиты с грязным полотенцем и вопросительно смотрела на Лесю.
   -- Лесечка, ты же только под утро пришла, а уже опять уходишь! Да что с тобой? Мы все-таки к тебе приехали, милая.
    Леся злилась. Она, видимо, терпеть не могла этих родительских упреков. Ха, да это был еще совсем подросток! Она явно протестовала против матери. Возможно даже, ей не было надобности куда-то уходить, просто дух противоречия и юношеского злорадства бурлил во всех жилах моей сестренки. А мне с этого наблюдения так забавно стало, что с некоторым интересом я стал наблюдать за этим потрясающим действием.
   -- Мама, пожалуйста, не начинай. Вы приехали ко мне практически без предупреждения! Тот звонок за один день до вашего приезда не в счет разумеется! А разве я обязана сидеть тут и ждать вас, не строя никаких планов? Они, к твоему сведению итак изрядно попортились, потому что я чувствовала ответственность перед вами и только поэтому и вернулась сюда под утро. Поэтому не надо этих глупых обид, у меня дела и поэтому я ухожу. Боже, это ясно как белый день! – И она бесцеремонно принялась жевать сырник. Не сдерживая себя, я бы упал под стол от смеха. Вот же умора, юный бунтарь Олеся строит протесты матери на кухне! Чем же кончится ее мятежный путь? Какая участь настигнет ее в конце пути, полного несправедливости и отчаяния? И, наконец, сможет ли она преодолеть все эти родительские запреты? Смех распирал меня настолько, что я просто еле сдерживался, чтобы не разразиться диким хохотом.
   Наконец на кухню вломился отец. Движения его были резкими, полные непонятной силы, а лицо просто сияло от счастья. Кофе уже стоял на столе, поэтому отцу не пришлось утруждать себя вообще никакими просьбами и разговорами. Все также не переставая улыбаться, он быстро и большими глотками хлебал кофе, пока не осушил всю чашку. Вслед за этой чашкой последовала еще одна, которую он выпил также стремительно, как и первую, а вот уже третью чашку он растягивал очень долго, очень внимательно вкушая каждый сделанный глоток. Леся уже ушла с кухни и находилась, по всей видимости, уже в коридоре. А мне же стало до того скучно, что в растерянности, я решил говорить с отцом, точнее посмотреть какова будет его реакция, ведь до сего момента я никогда не решался нарушить его утренний покой.
   -- Как спал, папа? Сегодня уж больно погода хорошая, а я перед такой погодой сплю как мертвый.
    Отец сначала, видимо, не понимал, что обращение было адресовано к нему. Ведь за столько лет семейной жизни его никто никогда не беспокоил утром, это было в порядке вещей, а теперь эта непонятная фраза, которая просто не может не относится не к нему. Он растерялся, улыбка мгновенно спала с его уже далеко не сияющего лица.
   -- Хорошо я спал, - Всем своим видом он старался показать недовольство, я же решил делать вид, будто не замечаю и все так же любезно стал спрашивать его о всяких мелочах.
   -- Кофе у Леси что надо. Надо бы спросить где она его берет. И аромат, и вкус, какая красота! – Я специально сказал это напыщенно, несколько притворно и ослепительно наигранно. Мне было весело, а вот отец разозлился не на шутку. Он залпом допил свою «медленную» третью чашку, бросил газету в сторону и быстро покинул кухню, тяжело дыша и буквально закипая от ярости. И как мне было не больно признавать свой промах, я не чувствовал раскаяния или даже вины со своей стороны в том, что нарушил покой отца. Это отвратительное веселье не хотело покидать меня, я уже стыдился своего нынешнего положения, но, черт возьми, мне было так хорошо! Но вместе с тем и ужасно стыдно, даже противно от себя. И именно в этот момент мне и стало в первый раз страшно за себя.



***

     Без принуждения, вообще без видимой на то причины я стал помогать матери. Мне вдруг почудилось, что она такая несчастная, такая бедная, а я как последний негодяй и знать не желаю о ее страданиях. Я старался помочь ей во всем, а она так смотрела на меня, будто я еще больший негодяй чем был. С такой благодарностью, чуть ли не плача она сверлила меня своим материнским взглядом. Боже, лучше бы она кричала на меня за столь небрежную помощь, которую я по неумению оказывал ей. Это даже помощью-то и назвать сложно.
    И мне совсем худо стало. Все резко стало мрачным, неопределенным и тусклым. Я как будто заболел, уверен, вам знакомо это состояние. Оно очень скверное. Погода была солнечная, теплая, но, увы, солнце не давало мне той чистой надежды и сил, это, наверное, была детская слепая надежда, которую я всю истратил. Дни шли стремительно, я ходил в школу и по улицам города, и все шло будто во сне, будто бы не по-настоящему. Отец приходил на обед, когда я возвращался из школы, я уходил болтаться по моей некогда любимой улице, такой широкой и всегда солнечной, но не чувствуя ничего сворачивал в тусклые скверы и сидел там на лавочках, совершенно не думая ни о чем, тупо смотря на голубей и сухой асфальт. Мысли больше не тревожили меня, а то, что раньше волновало меня, больше ничего не значило. И это был не внутренний покой, а внешняя безразличность и безучастность. Как будто из меня все вытащили, смяли, выстирали и засунули обратно.
   Одновременно во мне бушевало два огня. В одном случае я не мог смириться с нынешним положением, меня пробирала злоба и желание все изменить, я хотел встать и побежать, в безрассудстве своем, пробивая эту призму безучастности. Но когда я уже вставал, ноги мои подкашивались, я падал обратно, с ног до головы облепленный смирением. Тем смирением, которое делает из жизни беспорядочную последовательность картинок. Я полностью растерял все свои идеалы и истины, я полностью упустил весь свой мир, теперь от него оставались лишь некоторые разговоры, непонятные воспоминания, которым было суждено пропасть. И это звучит по меньшей мере глупо, ибо иные скажут, что это лишь притворство, намеренное отречение от жизни, намеренный уход от себя самого в целях, конечно, самих благих, а именно чувство жалости к себе любимому. Что ж, я не могу это опровергать, наоборот, вынужден согласиться, ибо мне себя жаль, воистину жаль, и я не ухожу от своей вины, ни в коем случае! Скорее даже неистово признаю себя виновным во всем этом. Моя испорченность, мои через чур дурные и вседозволенные суждения привели меня к такому незавидному положению. И я уже не в силах перечить себе, не в силах вообще что-либо сделать, смотрю пустым взглядом на пустой асфальт и ничего не вижу, ничего не чувствую. Это кому-то покажется смешным, забавным и глупым. Мол, это так мелочно! Ну и куда я себе накручиваю все это, куда гну палку, если ситуация эта типична для моего возраста и представляет собой не слишком много важности. Ситуация по сути-то совсем мелочная. Согласен, она ничего не значит, но я упустил себя настолько, что даже в этом пустяке не могу совладать с собой. Вся простота положения делает для меня невозможным ее решение. В своих благих намерениях, в своих надеждах и представлениях, в своем неиссякаемом желании жить, я превратил себя в нечто ужасное. Сам себя страшась, я уже не в силе, как говорится, вернуть гору в прежнее положение. Я сижу в темном сквере, променяв солнце и свое желание жить. Я слаб и жалок, и кроме смеха ничего не могу вызывать у себя. Я пуст и безразличен, как бы это мелочно и трусливо не звучало.   



***
   

     Этой ночью пришли первые заморозки. Я приподнялся с постели и почувствовал, что в комнате холоднее чем обычно. Батареи стояли еще холодными, поэтому дом быстро остыл за ночь. Но все-таки я почувствовал просто неизгладимое облегчение. Мне казалось, что все дожди уже прошли, что все ушло, все мои мысли, все эти абсурдные смешные заблуждения исчезли, как исчез мой сон. Мне стало легко, как раньше. Только легко мне стало не от солнца, нет, это было бы просто глупо возвращаться к старым своим соображениям. Мне стало легко просто так, потому что утро, потому что иней лежит на асфальте, потому что в комнате холодно, и мне не хочется спать.
    Не смотря на то, что я весь озяб, медленно подходя к окну, я распахнул настежь форточку и сделал пару глубоких вдохов. Это был не солнечный сентябрь, нет. Это был запах зимы, которая уже отчаянно пыталась прорваться, которая неистовствовала, которая так внезапно заявила о себе этой ночью. Я был счастлив этому холоду, пробивавший все мое тело мелкой дрожью. Я внезапно понял, насколько глупым ребячеством были все те мысли, за которые я так отчаянно держался, вернее скорее эти мысли заставляли меня за них держаться. Это было до жути неправильным, мелочным. Я подобно беззащитному зверю сжимался в комочек, совершенно не ведая, и не желая признавать этот мир. Некогда желая отдаться этому миру без остатка, я вдруг отстранился от него в свой малюсенький мирок самовнушений и непонятных концепций. Как же так могло выйти? Как я мог загнать себя в такую ситуацию? Неужели у меня нет даже маленького контроля над собой, а моя жизнь всецело зависит от внешних факторов, нежели от меня самого? Ведь все о чем я думаю, настолько вольно делать со мной все, что заблагорассудиться, что я подчиняюсь, я даю себя подчинить, и попадаю воистину в жалкое положение вещей. Получается, я не властен над своей жизнью. Получается, я настолько избалован, настолько дезориентирован, что могу рассчитывать лишь на этот внешний фактор, а он такой изменчивый!


     Зайдя на кухню, я увидел, как отец по обыкновению допивает свою «медленную» чашку кофе и совсем без интереса бегло пролистывает газету. Мама готовила мне сладкую рисовую кашу и черный чай, целиком уйдя в этот процесс. Боже, я зашел на кухню совершенно незамеченным! Однако не отвергнутым, тому была свидетельством рисовая каша все-таки. Значит, мама все-таки помнит о моем довольно беспомощном, бесполезном существовании в этой квартире, и это не может не радовать. На удивление у меня было весьма сносное настроение, с толикой злорадства, не без этого, но все же настроение было сносным. Я невозмутимо и громко уселся за стол, отвратно треща стулом. Не видя никакой реакции в принципе, я откашлялся и наигранно приветливо практически проорал на всю кухню этакое задорное «доброе утро». Отчего отец лишь слегка повел взглядом на строчку выше в газете, а мама, внезапно перестала напевать приятную мелодию и почти также невозмутимо и также приветливо ответило мне уже свое «доброе утро». Оно всегда особенное. Всегда абсолютно абстрактное, необращенное конкретно к кому-то. Скорее она просто хотела себя убедить в том, что рисовая каша на сегодняшний день имеет некий смысл. И все сталось по-старому. Нисколько не угнетающее молчание, легкий напев матери, бурлящие звуки у плиты, и лучики солнца, которые то и дело попадают на очки отца и разгоняют по столу маленьких солнечных зайчиков. Я развеселился ни на шутку и мне хотелось язвить родителям, хотелось все больше и больше нарушать этот утренний ритуал абсолютного молчания. Ведь утром мы никогда не говорим, это время каждого, очень личное и интимное. При желании можно вообще не выходить из комнаты и делать что заблагорассудиться. Так уж повелось, но мне было уж очень весело и скучно. Я определил себе позицию всех раздражать и надоедать всем своим неспокойным присутствием.
   -- Как спала сегодня, мама? Первые заморозки пришли весьма внезапно, коммунальщики, наверное, совсем были не готовы к такой погоде, ведь вчера, господи  боже, было двадцать градусов тепла, а сейчас уже иней лежит, минусовая температура. Прямо зима прорывается, верно?
    Мать не то чтобы была ошарашена. Она прекрасно понимала мой ехидный настрой, и все мои намерения она тоже уже просчитала, это, впрочем, было нетрудно. Поэтому не растерявшись, но все-таки с неким недовольством она вошла со мной в разговор, а мне было только это и надо.
   -- Это верно, уже не август, сынок. Но я это предугадала еще позавчера, когда у меня резко начала болеть голова. Вообще я не чувствительна к погоде, но тут такой скачок, что даже у меня организм так отреагировал. Ты бутерброд с маслом будешь? – Она наливала в мою желтую тарелочку кашу, тщательно соскребая остатки с кастрюли, она даже и не думала прекращать петь, а ведь я ни на шутку нарушил утреннее молчание. Я ожидал иной реакции. Такое ощущение, что я вообще даже ни капельки не расшатал утреннюю традицию, хотя я серьезно ее расшатал! Хотя скорее всего они просто делали такую видимость, чтобы сбить меня с толку и не дать действовать дальше, а у самих внутри такой, наверное, пожар пылал, что просто жуть.
    Желтая тарелочка с кашей стояла на столе, а бутерброд мама уже мазала тонким слоем масла, не дожидаясь ответа. Я и не возражал, утром у меня всегда был отменный аппетит. Это днем я мог ничего не есть, но утром я просыпался всегда очень голодным. Я с наслаждением принялся за еду, на миг забыв о моем ребячестве и воистину детским провокациям. Я стал есть с наслаждением. Рисовая каша была самой моей любимой едой, и я не мог променять ее на какие-то утренние забавы.
    А пока я ел, утренняя гармония снова встала на прежнее место. Спокойствие и молчание снова господствовали на кухне. Ненадолго, естественно. Но кто бы мог подумать, ее прервал отнюдь не я, а отец! Причем не кашлем, не зевком, а, господи боже мой, целым предложением, состоявшим из слов и звуков! Это был неожиданный удар. Отец бегло сообщил о приезде Леси сегодня вечером. Но это был настоящий подвиг. Сколько я себя помню, утром он вообще не разговаривал. У него будто язык отрезали на ночь, а уходя на работу, он там его пришивал и на обед приходил уже с языком, но к сожалению уже не в таком радостном настроении как это было утром.
   -- Сегодня к нам Леся приезжает. Ей нужно забрать кое-какие вещи из своей комнаты и отнести какое-то письмо на почту. Прошу тебя не бездельничай, и помоги сестре чем сможешь. А то, что у тебя каникулы, совершенно не повод вести с нами утренние войны. Что за безрассудство? Решил поразвлечься? – Отец отчитывал меня. Боже, я чуть под стол не упал со смеху. Сдерживаться было очень трудно. Мать видела это и смотрела на меня с осуждением, а отец бегло взглянул на часы и встрепенулся. – Вот черт, я уже опаздываю! – и легкими перебежками он быстро удалился с кухни. Мать тоже занервничала. Дело в том, что мои родители были очень пунктуальными людьми, и всегда приходили раньше положенного, а опоздание для них было сродни неуважению и невоспитанности в самой что ни на есть высшей степени. И теперь, когда мне удалось все же немного сбить утренний ритуал своими выходками, отец по правде немного опаздывал, но он все равно успеет, это точно. Теперь они суетились, будто отец в космос улетает, и очень сильно запаздывает на ракету. Ужасная суета!
   -- Эх, сегодня еще начальник с отпуска возвращается, а я тут такой растяпа. – Вслед за суетой шло самобичевание, это есть неотъемлемая часть, а мать в свою очередь принялась успокаивать отца, хотя, конечно, мало верила собственным словам.
   -- Все нормально, ты успеешь, еще не так много времени.
  Отец же, переполненный гневом, наспех завязывал шнурки, у него не получалось, и это зрелище было настолько жалким, что мне захотелось самому завязать его эти шнурки, что благополучно сделала мама.
   Естественно он вылетел как пробка из квартиры и понесся стремительным галопом по направлению к работе. Мать выдохнула и горько взглянула на меня, однако сказать ничего не смогла. Она принялась мыть посуду с весьма отрешенным выражением лица, а я же пошел к себе в комнату в явно благоприятном расположении духа. Мои мелкие пакости дали о себе знать, а у меня было на удивление взъерошенное настроение, преследуемое желанием похулиганить и насолить каждому встречному.

***

     Погода была удивительная. Солнце просвечивало сквозь прозрачные облака легкой солнечной дымкой. Лучи мягко-мягко падали на кристаллы снега, лежавшего на зеленой траве и желтых листьях. Это был не тот пушистый снег, это был очень мягкий лед, что падал крупными хлопьями с солнечного неба. О, как это было прекрасно, снег падал так медленно. Он падал и мягко оседал на опавшей листве, каким-то странным волшебством он покрывал эту еще не отвыкшую от тепла землю, покрытую зеленой травой. Я стоял около подъезда и смотрел на каждую снежинку, которая так волшебно сверкала на солнце. Свежесть воздуха проходила сквозь мои легкие, и на секунду мне показалось, что и жизнь, как раньше, тоже проходит сквозь меня, что я снова тот наблюдатель, что так жадно впитывает в себя мир, пропуская его через легкие. Но нет. Во мне не было того прежнего пыла, того желания и энтузиазма. Я стоял отрешенно, скорее принимая этот мир уже как данность, нежели чудное скопление чего-то неведомо прекрасного. Не скрою, это было наслаждением. Я истинно чувствовал счастье, я улыбался. Чувство гармонии с собой и миром вновь посетило меня, чувство прекрасное, надо признать. И в этом созерцании, кажется, вновь стали появляться прежние мои мысли, чуть-чуть стали вырисовываться те суждения, коих я придерживался, но сейчас не придерживаюсь в силу своей испорченности. У меня появились блики надежды, что мне все-таки удастся перебороть себя и найти какой-то единственно правильный выход, как бы это смешно не звучало, даже спасение.



       Леся шла со стороны автобусных остановок. Ее белые кудри уже не свисали на плечи, а были собраны в непонятную башню на голове. Нет, смотрелось очень даже внушительно, правда.
   Я-то заметил Лесю еще когда она только детскую площадку прошла, а вот меня она увидела только, когда стала подходить к подъезду. Было видно, что она хорошо выспалась, встала сегодня пораньше, хорошо позавтракала и направилась к нам в такую восхитительную погоду. Таких сильных людей сразу заметно. Они энергично идут, и вообще можно подумать, что взлетят сейчас, и еще такая легкая улыбка иногда пробегает у них на лице. Леся сегодня была такой. Она улыбалась мне, а я невольно улыбнулся ей. Для нее не было неожиданностью,  что я стою около подъезда битый час и утруждаю себя лишь созерцанием происходящего.
   -- Чудная погодка, братец. А я к вам, нужно забрать несколько книг и одно письмо. А то как-то очень некомфортно стало в моей некогда любимой комнате, кошмар! Мухи все померли, убирать не хочется, они там все-таки все лето летали, резвились. Почти домашними стали.
    Я так до конца так и не понял в шутку ли она говорит или серьезно, но мне стало грустно, я ведь хорошо помнил этих мух.
   -- Это очень грустно. Мне нравились твои мухи, они были символичны.
  По виду Леси я сразу увидел, что она тоже не понимает серьезно ли я говорю или нет. Ну а почему это должно восприниматься в шутку? Потому что это мухи? Глупости. Они так отчаянно бились о стекло, они так горели, так жили, а теперь что? Холода. Теперь холода. И мухи умирают, и всякое летнее, теплое, что еще осталось в тебе тоже умирает. Оно осенью, может, еще и билось о стекло, а сейчас совсем уже померло.



***

     Я поднялся с Лесей в квартиру. Хотелось мне с ней подняться, увидеть ее в нашем доме. Мама встретила нас очень радушно, особенно Лесю. Когда я только разувался, мать уже накладывала шарлотку по тарелкам и разливала какао, Леся ушла в свою комнату, которая теперь принадлежала мне и стала рыться в книжном шкафу. И все было как-то развязно для меня, медленно и тягуче, что я тоже еле передвигаясь, сел за кухонный стол и сделал пару глотков какао. Последнее время я слишком мало ел, поэтому иногда случались такие помутнения из-за слабости. Тело было у меня длинным, через чур даже длинным, и мне все время казалось, что мое маленькое сердце не способно гонять кровь по всему тело, кровь будто останавливается в животе, давая ногам лишь слабые импульсы. Поэтому мне было всегда холодно, что даже губы замерзали и я не мог говорить. Мне иногда представлялось, что мои ноги даже и не принадлежат мне полностью. Они ведь пустые, бескровные, ими нельзя шевелить, они просто висят и больше ничего, всегда холодные и твердые. Но потом меня передергивало, я нервно начинал двигать каждой ногой, все больше убеждаясь, что они, черт возьми, шевелятся, и они довольно упругие и теплые.
   -- Я сделала шарлотку по новому рецепту. Добавила туда кардамон и мускатный орех, вдобавок я сыпанула чуть больше корицы и меда, - Мама любила со мной поговорить о кулинарии. Я не вредничал, во всем с ней соглашался и всегда хвалил ее готовку, ведь это было по правде весьма недурно. Тем боле разговоры о кулинарии немного грели меня, они были непринужденны, сродни природе, говорить об этом было приятно, как нежиться на солнце. Что не говори, но физиологические потребности никак не заменить лишь духовной деятельностью. В этом есть что-то постыдное, но вместе с тем, я с гордостью могу заявить, что это моя природа. Во всяком случае я не знал больше тем для разговора с мамой, поэтому смело хвалил ее, соглашался, короче делал все, чтобы мать чувствовала себя матерью. Это ведь было очень важно для нее, и я не мог допустить иного, я не мог отнять у нее единственную тему, связывающую меня с ней, это было бы по меньшей мере гнусно.
   -- Да, отлично чувствуется корица и мускатный орех. Еще она стала слаще. Впрочем, все как всегда восхитительно, ведь в такую погоду как приятно кушать шарлотку и пить какао. Очень приятно.
    Мама сияла от счастья. Оказывается, только и нужно было похвалить ее, как она уже и счастлива. Как мало ей нужно для этой самой гармонии, и как много нужно мне. Все потому, что моя дорогая мать не утруждает себя всякого рода гнусавыми мыслишками, а у меня они выступают, словно пот. И не могу я сказать что зол на себя за это, потому что я не просто зол, я чертовски зол! Рад бы вытравить из себя эту заразу, но если бы я мог. Если бы я мог контролировать свое сознание, о, как бы я зажил, просто прелесть!
    Леся зашла на кухню с весьма озадаченным выражением лица. Впрочем, меня совсем не волновала ее озадаченность. Передо мной стояла восхитительная шарлотка с корицей, мускатным орехом и кардамоном, уже наполовину пустая чашка с какао и белые салфетки. Они занимали все мои мысли, были, можно сказать, маяком в моем сознании на данный момент. Больше ни о чем другом думать мне не приходилось.
   -- Папа придет на обед? – Леся тоже села за стол при виде шарлотки. Мама помешивала что-то в маленькой кастрюльке, откуда доносился сладковато-пряный тыквенный запах. Это определенно был тыквенный суп-пюре, а значит отец точно придет на обед. Я предопределил все заранее.
   -- Да, должен уже скоро подойти, надо поставить сушиться хлеб, - Мама говорила и одновременно резала толстые ломтики черного хлеба. Отец никогда не ел свежий, всегда сухари.
   -- Книги нашла? Я немного там все переставил, но ничего не выкидывал, так что если нужна помощь…
   Я не успел договорить. Возможно это моя вина, ведь говорил я как-то медленно, потому что мысли были путанными из-за шарлотки и какао, но это совершенно не повод было меня перебивать.
   -- Не стоит, я все отыскала. Просто комната очень изменилась, я не ожидала таких перемен. Куда подевались все мои цветы?
   Я хотел было ответить, что у меня аллергия на эти цветы, но мама тут же вмешалась и мне снова не дали сказать. Очень уж это неприятно, когда не можешь договорить или заговорить вообще.
   -- Они теперь в гостиной. Я посчитала, что там больше света и там им будет намного лучше.
   Леся возмутилась, она не желала слушать отговорки и почему-то хотела знать правду, что было весьма непонятным для меня. Зачем, собственно?
   -- Но у меня самая солнечная комната! Там целый день солнце, а в гостиной лишь утром и вечером. Уж лучше было там их оставить.
   Я все-таки осмелился вмешаться. Меня просто передергивало от этой Лесиной ностальгии по собственной комнате. Теперь это моя комната, и все тут. Моя.
   -- Нет, не лучше. Мне они там не нравятся, поэтому я попросил маму переставить цветы в другое место. Мне они мешаются, черт возьми.
   Леся удивленно взглянула в мою сторону, а потом резко сменила взгляд, теперь он был осуждающим.
   -- Перестань чертыхаться! Противно слышать от тебя, знаешь ли. А я разве что говорю? Это просто раньше моя комната была, вот мне и интересно почему там все так поменялось. Это ты там поселился. Теперь мне все ясно.
   Мама тут же вмешалась. Что ей никогда не нравилось, точнее она просто злилась, так это когда мы ссорились. Это было страшнее всего для матери, поэтому она всеми силами старалась не допускать таких вещей.   
   -- Перестаньте сейчас же. Леся, ты не права, ты ведь давно уже живешь отдельно и очень глупо с твоей стороны обижаться за свою «старую» комнату. Не стоит ребячества.
    Леся просто вскипела. Я же весьма удивился, что мама приняла мою сторону, обычно она сохраняет стойкий нейтралитет, даже если кто-то воистину не прав, даже тогда она равнодушна и по-прежнему борется за примирение сторон, но сейчас был случай из ряда вон выходящий.
   -- Нет, ты все-таки его защищаешь! Чем ему мешали мои цветы, скажи мне? Комната без них стала холодной и совершенно неуютной. Почему вы не желаете замечать таких элементарных вещей и желаете отмалчиваться, пиля меня своими испытывающими взглядами? – Леся разозлилась не на шутку. Так делают дети, когда им не покупают игрушку, которую они хотят. Ребенок считает, что единственные виновники это его родители, которые так безжалостно и бесчеловечно отказывают ему в его желании. Он просто-таки уверен, что у него самого вполне естественная потребность, и родители не просто должны, а обязаны выполнять все его прихоти. Но ведь эта психология ребенка, в самом деле. И просто забавно наблюдать такие выходки со стороны взрослой девушки. Какой раз я уже вижу это в Лесе, какой она еще подросток, боже правый!
   -- Тебе по правде нравится терзать себя этим ворчанием и непонятным возмущением? Леся, где стремление к гармонии? Где стремление к балансу? Что за странные выходки, они не понятны мне. От них лишь в смех берет, - Я говорил откровенно, не шлифуя мысли никакими предрассудками. Мне, можно сказать, надобности не было говорить неоткровенно. Настроение у меня хорошее было, еда придала мне сил и согрела тело, мне было как никогда хорошо, к тому же я даже не обманывал себя никакими мыслями. Можно было даже на секунду представить, что я на миг освободился из своего заточения, своей напасти, но такие абсурдные мысли тут же пропадали из-за своей неправдоподобности. Но все-таки мне было легко, неправдоподобно легко. Все только смешило меня своей незначительностью. Все резко, можно сказать, потеряло свою значимость. Я мог полностью оголиться и не чувствовать стыда, потому как ничего у меня не было, я, по сути, все эти годы был наг, как при рождении. Все материальное, все это вещественное потеряло смысл, мне все стало не нужно.
    Леся молчала. Я же хотел говорить, много говорить. Легко и непринужденно, очень простодушно говорить. Мне не хватало только кружки какао и второго куска шарлотки, но я, конечно, стал говорить и без этого. Я улыбался полным равнодушием к окружающему материальному миру. Улыбка моя была самой настоящей, я-то точно знаю.
   -- Знаешь, плевать на аллергию! Давай я переставлю цветы обратно. И книги твои тоже поставлю как было. Тогда ты будешь довольна? Конечно будешь, это не обсуждается. Ты ведь сюда приходишь-то раз в пол года, но зато у себя в квартире ты вечерами будешь думать, что в твоей «старой» комнате все стоит как прежде, и это будет давать тебе сил и стимул жить, это однозначно. Давай?   
    Леся смотрела на меня. Нет, ее взгляд не был переполнен злобы, как это может показаться. Ее взгляд был словно грозовая туча в миг до дождя. И темно все вокруг, и все что тебя окружает, кажется, напряжено до предела, всеми жилами, всеми мышцами напряжено. Тяжело тебе становится не только дышать, но и осознавать столь удручающее положение. Кажется, что взорвешься в миг, но падает первая крупная капля,  за ней еще две крупные капли, а потом ливень уже во всю насыщает изголодавшуюся по влаге почву, и будто бы по волшебству на небе появляется радуга. На тебе уже нет того булыжника, того давления, ты промок насквозь и уже срываешься с места, как малое дитя, не зная конца своей мгновенно пришедшей радости, такой простой и понятной, что смеешься во весь голос, напрасно пытаясь перекричать дождь. Да, это был именно такой взгляд. Сначала полный напряжения, но потом резко сменивший свое направление, радостный и по-детски простодушный. Леся улыбнулась, маме она отправила такой же взгляд, та улыбнулась в ответ.  И я уже никогда не смел требовать ответа, когда Леся смотрела так искренне, так чисто, по-детски чисто. Я не мог ничего ей более сказать, а она все уже сказала. 



     Отец зашел на кухню напряженным. Впрочем, это было обычно. Утром он будто бы полный надежд уходил с легкостью, с счастьем, но к обеду это пропадало за счет уж слишком трудной рабочей атмосферы. О, как долго я восхищался этой абсурдностью, как долго размышлял над каждой деталью и мелочью, как долго представлял своего отца, так безжалостно заточенного. Когда вся его живая энергия, все его естественные силы сковывает эта безмилостная работа.
   Тело его восемь часов в день вынуждено буквально каменеть на твердом кресле, а разум выполнять сложнейшие психологические процессы. Отец мой, к слову, был судьей, он рассматривал довольно легкие дела, но все же возлагал на себя огромнейшую ответственность и подходил к своим обязанностям с вечным почтением и неимоверной серьезностью. И когда вот так просидев пусть даже пол рабочего дня, его тело уже изнывало от измотанности. Ведь нам только и нужно больше активностей. Тело сразу чувствует жизнь, силы. Отец не мог без этого, но был вынужден идти против своей природы. Был вынужден переживать каждую судебную ситуацию, брать на себя все тяжбы и горести каждого подсудимого, ведь что не говори, все эти люди жалкие, и у по-настоящему чуткого человека просто напросто не хватит сил не жалеть их, не сочувствовать их несчастиям. А ведь мой отец был воистину чутким. Он был молод по характеру, но вдобавок он был по-детски добродушен. Профессия судьи мало подходила для такой натуры, это точно, но он работал. Приходил на обед усталым, вечером измотанным вконец. Его резвый организм требовал движения и жизни, он же заточал себя в горы бумаг. Бывало даже, что он просиживал целые вечера на работе, потому как завал был чудовищным. Именно эта абсурдность меня и восхищала. Как можно так мастерски идти против себя, стойко выдерживая возложенный тобой же груз? Он никогда не жаловался, даже когда работа довела его до переутомляемости, и врач сказал незамедлительно взять отпуск, даже тогда он шел на работу снова и снова. И мне было непонятно, то ли это силы  молодые ставят его на ноги, то ли он уже рефлекторно встает каждое утро и будто бы по привычке идет на работу. Но, клянусь, я до сих пору не понимаю зачем так мучить себя, так портить свою жизнь, наполняя ее каким-то чудаковатым смыслом, мнимыми обязанностями и совершенно пустой ответственностью. Не будет ли ему впоследствии так горько и больно за эти годы своей жизни, не будет ли жалеть он в глубокой старости, лежа в постели, что вот так растратил тот драгоценный миг? Несомненно будет жалеть. Он сейчас уже начинает жалеть, но в старости это возрастет до страшной боли огромных масштабов. Но я не смею ему сочувствовать, я могу лишь поражаться, восхищаться. И когда он стариком будет убиваться и реветь от негодования, я лишь буду сопровождать его стойким взглядом, ибо сам он хозяин жизни своей, сам владеет ее, и я не вправе вторгаться в нее, никогда.
   -- Сегодня тыквенный суп и шарлотка. Как на работе дела? – Мама наливала в глубокую тарелку тыквенный суп-пюре. Тягучий, немного отдает сладостью, но в целом очень нежный пряный вкус специй приятно оседает на языке и на горле. Этот суп самый осенний, который я знаю. Мама готовит его, впрочем, только осенью, но он такой теплый и особенный, что будто по волшебству все становится золотистым и красочным вокруг тебя, а самому так приятно сидеть и видеть ясное небо полудня, огненную листву и ярко-красные ковры из кленовых листьев под окном. Это недолгое счастье льется по твоим жилам, его гоняет сердце по венам, и ты словно в вечном блаженстве. Но для тебя вечен лишь миг, и ты не имеешь никаких прав на вечность, тебе нужно довольствоваться лишь эти малюсеньким отрезком во времени, но ты и этому рад, а иначе как тогда жить?
   -- Трудное дело. Не могу никак разобраться, черт бы его побрал. И начальник уже ворчит, чего я так долго тяну с процессом, но не могу же я обвинить человека не разобравшись, как он этого не понимает, старый болван. – Отец принялся за еду и тут же забыл о работе. Мать больше и не напоминала. Она вообще боялась говорить с отцом о его работе. Она всегда спрашивала как обстоят дела у отца, когда он приходил, но больше никогда не затрагивала подобную тему. Не скажу, что отцу прямо не нравилось говорить о своей работе, хотя ему это явно никакого удовольствия и не доставляло. Мне казалось, он всеми силами пытается забыть каждый прожитый день, уйти в свои мечты, тайные, конечно, ибо он их до жути стеснялся. И словно маленький мальчик или безусый юноша он окунался в нежные грезы о лучшей жизни. Ему отнюдь не было больно думать об этом, иначе он предпринимал бы какие-то действия, ему просто нравилось представлять образы. Наверное, даже, он и себя на место юного красавца не ставил, просто картинка с прекрасной жизнью пробуждала в нем скрытую молодость его не тлеющей души. Хотя, конечно, это лишь мои предположения. Вид у него такой просто был – мечтательный. А на самом-то деле думал он скорее всего о работе, как всегда омрачая собственную жизнь, делая ее невыносимой. Вот что воистину нравилось моему отцу. Делать свою жизнь невыносимой, считая это своим долгом и главной обязанностью. 
   -- А что там с письмом, папа? Ты говорил, что пришло какое-то письмо, - Леся всегда сидела с идеально ровной спиной. От этого она казалась каким-то божеством, честно слово, жуть берет при одной такой мысли, но мне она действительно так виделась. Я смотрел на нее завороженным взглядом, она же упорно отказывалась замечать мое ничуть не скрываемое восхищение, воинственно глядя в сторону кастрюльки с тыквенным супом-пюре. Это только звучит забавно, но на деле мне было совсем не забавно, я истинно был восхищен ее образом, и ровно также истинно верил в свое восхищение, как, наверное, она в свою воинственность.
   Отец соскребал остатки шарлотки. Движения его были медленными, а ложка к тому же весьма неприятно терлась о тарелку, производя скрипучий звук. Отец, казалось, и не слышал Леси, потому как все его внимание было направлено на тарелку. Он ведь правда не слышал. Поэтому с небольшим недовольством принялся переспрашивать.
   -- Что? Что ты спросила, Леся? Я не понял.
   Леся ни на миллиметр не отодвинула свой взгляд с кастрюльки, вообще не испытала никаких эмоций. Я бы рассердился, ведь неприятно когда тебя не слушают, соскребая при этом пирог! Ужасно, мне при одних таких мыслях дурно становится, а она даже взгляда от кастрюльки не отводит! Божество, да и только.
   -- Я ничего не спрашивала, папа.
 Отец еще больше озлобился. Но Леся поступила весьма хитро, ведь она все-таки заставила отлучиться отца от тарелки. Теперь он смотрел на нее яростно и уже, конечно, думать не думал о шарлотке.
   -- Разве? Но мне казалось ты что-то спросила, я вот только не расслышал. Леся, у меня сложная работа и я не могу вечно все делать правильно, мне нужно отвлечься, понимаешь ты это или нет? – Он чуть ли не кричал. Самое скверное это чувство, когда один сплошной негатив тебя окружает. И думаешь: « Да что же, это за глупость творится, черт возьми, неужели они не видят этого? Неужели не понимают?». Нет, не понимали. И я понимаю, что человек делает всякие глупости, но ведь глупости могут быть возвышенными, могут своей незыблемостью оправдать человека в его деяниях, но ведь тут и никакой тайны нет! Это пустое ребячество двоих взрослых. Они, похоже и не заметили как выросли. Точнее отец заметил, о чем горестно воет по ночам в подушку, а Леся еще не заметила, от того-то и считает себя «запредельно взрослой» . Но эти два, по сути, ребенка создают много негативных последствий, совершают величайшую глупость, да еще притом неоправданную, что вообще усложняет или же упрощает всю ситуацию до того, что мне другого думать и не приходится как о крайней неосведомленности жизни этих двоих заблудившихся людей, моих родственников.               






  ***


    Я ли страдаю? Нисколько, мои страдания ничтожны, наличие их не ясно. Я не страдаю чрезмерно, ибо связь моих страданий с моей жизнью отсутствует. Мне не на что жаловаться, ибо как только я начинаю это делать, становится противно, смешно, и в высшей степени глупо.
   Но что же тогда? Что же происходит с моим «маленьким» человеком? Я вглядывался в свое лицо в зеркале. Ничего не разглядеть, был вечер. Темные глаза, наполненные жизнью, глубокий взгляд, там много энергии, там много этой самой удивительной жизни. Жизни, жизни, жизни… А скулы, эти скулы прямо-таки подчеркивают мою верхнюю тонкую губу и нижнюю толстую. Да что же видел я в этом лице! Себя, чужого ли? Низвергнутый человек, незнакомый мне человек это был. Чужой мне человек, что словно глас божий разливается по венам и согревает. Чужд я себе?
   Моя жизнь протекала так спокойно, так плавно, что будто бы в вечном созерцании, в вечном наблюдении и исследовании. Я с вожделением впитываю каждый луч солнца, каждую каплю дождя, и с жадностью глотаю каждый вдох, лишь бы только лучше уловить тот драгоценный миг, тот миг жизни, которая вокруг меня. Нет, она не обрастает на мне, она в вечной непостижимости, в вечном отдалении от понимания и меня. Я не гонюсь, нисколько не гонюсь, я лишь жду. Или не жду, вовсе, лишь бы только уловить тот самый миг, лишь бы только почувствовать.
  В какой-то степени я безучастен. Я не ставлю приоритетом семью, моя любовь скорее инстинктивна, и, конечно, это абсолютно правильный повод для моего осуждения.
  Вечный поиск большего, вечный порыв для понимания более огромного, чем твое маленькое существо. Это обреченность, вечная обреченность, ибо все непостижимо, все не по силам, но стремление от этого отнюдь не угасает, а лишь с большей скоростью возрастает уже не в желание, а в потребность. Я уже не представляю себе жизни без той «жизни», которой я следую. Я глуп, неимоверно глуп, но с каждым днем закапывая себя все больше, я все больше осознаю тот факт, что по-другому быть не могло. Я, кажется, для того и родился, ну разве не так? Исправьте меня. Некому, господа, к сожалению, некому. И вот уже почти зарыв себя с головой, я, быть может, в последний раз наблюдаю рассвет, последние лучи солнца греют меня. Как я люблю солнце… На закате я зарою себя полностью, и уже не будет возможности вернуть все обратно, я полностью погрязну в своем существе, в своем чужом существе, неистово бросая этот глубокий, как сама жизнь, взгляд на всех людей. И они будут отворачиваться от меня, не выдержав напора, а я же, уже потерянный, буду созерцать, как и в начале, как и всегда. И ничто не потревожит меня более, ничто не посмеет встрепенуть мое спокойствие. Я наконец-таки обрету смысл.


***

   Этот день опять был солнечным. Такой солнечный, такой холодный. Терзало ли меня неистовое бремя мышления, или же мысли наоборот давали мне свободу от них самих, давая насладиться этим миром просто так, без всякого на то основания? Нет, мысли не покидали меня ни на миг, но они не терзали меня, как прежде, ибо они уже влекли за собой не пустое существование, а единый смысл, глупый, впрочем, смысл, но для меня единственный ориентир и маяк, единственная опора, не иначе.
   После обеда я много читал. Я глумился, осуждал некоторых персонажей, или же восхищался ими, но одно было неизменным – я полностью уходил в выдуманную реальность, ставя ее перед жизнью, выше жизни. Меня передергивало, выступал пот, и казалось, что я уже забылся, но конечно это было лишь на мгновенье. В комнату заходила мама, говорила о себе, обо мне часто упоминалось, о моей жизни, что я несколько несобран, что мне непременно нужно задуматься обо всем этом и, конечно, беспрекословно следовать советам старших. Это не трогало меня. Я был равнодушен, холоден к этим мнимым попыткам воспитать во мне второго судью, второго отца, уж не знаю, что было у них на уме. Зато я знаю совершенно точно, что если бы я в один прекрасный день сказал отцу, что хочу учиться на судью, он бы, зная все тягости и горести этой работы, только обрадовался бы и одобрительно похлопал бы по плечу, ибо считает это и моим долгом – страдать, как страдает и он.
   Сегодня я зачитывался дневниками одного автора, классика, разумеется, и я уже ожидал маму. Она заходила всегда в половине четвертого, в двадцать минут я прекращал свое чтение, ибо если бы я этого не делал, приход матери обрушивался бы нескончаемой злостью и моим раздражением, я ведь терпеть не мог, когда меня отвлекают от чтения, то есть сбивают с последовательного хода мысли. Это было для меня сродни безумию. 
Дверь отворилась в тридцать одну минуту.
   -- Разрешишь войти? – Мама аккуратно приоткрыла дверь и немного высунулась из проема. Ответом следовал положительный кивок. Аккуратно, она почти кралась, что очень уж меня веселило, заходила в комнату и никогда не садилась, всегда стояла у шкафа. Обычно родители не церемонятся со своим чадом, но мои исключение. В этом отношении, что отец, что мать, очень щепетильны и аккуратны, в коем образе я благодарен им за это.
   -- Сегодня шла от Ольги, и представляешь, наткнулась на бабушку. Овощи продавала. Ясное дело, с огорода, ну я и взяла. Я это все к чему… овощи сегодня у нас на ужин, печеные, с растительным маслом и специями, ты любишь, я знаю, - Ольга была близкой подругой матери. Их, к моему удивлению, у нее было предостаточно, и мне отчего-то становилось хорошо от одного этого факта.
   -- Да, я люблю… но, знаешь, аппетита как-то нет. Впрочем, холодные вчерашние запеченные овощи даже еще вкуснее. Как Паша поживает? – Паша был сыном Ольги. Он был старше меня на три года, но в раннем детстве мы с ним неплохо ладили. Это был энергичный, высокий, красивый мальчишка, во всем положительный. Я же худой, вялый, какой-то неподвижный, был полной противоположностью ему самому, что, скорее всего, так и привлекало его во мне. Мама, очевидно, вспоминала детали разговора, и я не скажу, что разговор был скверный у нас с ней из-за длинных пауз. Напротив, я считаю в разговоре обязаны быть такие длительные паузы для большего осмысления, это необходимо, иначе понять друг друга будет еще сложнее, хотя, впрочем, я бы согласился на сплошное молчание, если бы наверняка знал, что все разговоры пустые, а ведь так и есть. Я ничего дельного не говорю. Но все-таки надежда есть. Слабая вера в значимость собственных слов. Я этим и кормлюсь, шарлоткой, правда еще, тыквенным супом и печеными овощами, но в большей степени собственными иллюзиями. 
   -- Паша сидит над учебниками. Ольга уже какую ночь уговаривает его хоть чуточку поспать, но ты ведь знаешь Пашу! Говорит, что выспаться и на пенсии можно, а пока у него, мол, кофе есть. Какое безрассудство! Надеюсь, что хоть это все будет оправданным и он поступит, а то ежели не поступит, то эта уже полная ерунда будет.
    На миг я  представил этого краснощекого, всегда веселого паренька, сосредоточенного на учебе. Жуткая картина, которая приводит меня в дикий ужас. Таким людям полностью противопоказано сидеть за учебой, им нужно движение, свежий воздух, букет приятных чувств и чуточку смеха. Это счастье, и у них для этого нехитрого счастья предостаточно сил. Уж очень опрометчиво сидеть за учебником таким людям, у них развивается хандра.
   -- Мне это не грозит, мама, можешь быть спокойна.
  На лице мелькнула очень странная страдальческая улыбка.
   -- Потому что ты и так никуда не поступишь сынок? – Безусловно, это позиционировалось как шутка. Но шутка ли? Я просто разгорелся возмущением! Я-то был уверен в своих знаниях, по крайней мере материальных знаниях, поэтому было обидно и досадно слышать такие откровенности от матери.
   -- Как! Я имел в виду, что итак все отлично знаю, поэтому мне не придется сидеть за учебниками, наверстывая упущенные годы учебы. Ну неужели я в твоих глазах совсем уж пропащий?
   Я ожидал мгновенной реакции, но мама, казалось, и не торопилась осознавать свою ошибку. Она вообще ни черта ничего не собиралась предпринимать и будто бы так и осталась при своем. Впрочем, она итак осталась бы при своем. Какой кошмар, я ведь совсем бестолковый в глазах родителей. Но ведь это чистой воды не правда, однозначная ложь, которой они кормятся изо дня в день. Какая катастрофа, я и предположить не мог, хотя казалось бы. Это было даже смешно, но потом мне сделалось тоскливо.



***


     Я мог бы отдать все, но этого будет ничтожно мало для мира. Для мира это будет ничего. Жалостлив ли я к себе? Нет, не жалостлив, но неимоверно снисходителен. Я будто бы проживаю день ото дня и прощаю себе все эти дни, не ставлю упреком, а оправдываюсь, бестолково и безобразно. И, конечно, кипящая во мне жизнь, все мои силы пропадают без толку, и будут пропадать до тех пор, пока не иссякнут окончательно.
      Участь оправдана, и я доволен естественным порядком вещей, ведь единственным доступным смыслом остается для меня созерцание. Я отверженец, тихо и рассудительно анализирую мир, а с миром приходит и собственный самоанализ, ужаснейшая вещь, откровенно говоря. В этой второй стадии, стадии самоанализа, ты обрастаешь грязью, ты и сам поверить не можешь в свои до крайности противные мысли, которые выступают у тебя словно пот. Противным становится не только твое грязное и жалкое существо, такое естественное, такое до мозга костей типичное, но и этот мир вокруг. Да, он прекрасен, неведом и, собственно говоря, невозможен для нашего восприятия, но ведь этим он и злит. Приводит в бешенство такую малюсенькую и ничтожную мерзость, коей ты себе предстал. Это похоже на то, когда мелкая собачонка неистово изливается тявканьем на огромный КамАЗ. Но я прощаю и это, ибо не смог бы протянуть и дня в таком отвращении, в такой ярости к себе. Я вырисовываю один за другим новые образы, новые истины, не веря им, но следуя им, ибо это единственно спасение для меня. Я не решаюсь закапываться в созерцание так глубоко, чтобы потом выбраться было бы глупым желанием и невозможностью. Я наблюдаю поверхностно, не вникая в суть вещей, не идя на уступки и компромиссы с миром, я слишком ничтожен чтобы так делать. И чего уж там говорить, но я вполне доволен своим не хитростным положением, потому как это легкий путь, ни к чему не обязывающий, ни к чему не принуждающий и ничего не требующий. Я будто бабочка, проткнутая булавкой. Это единственный образ, который остается у меня, и не знаю почему именно бабочка, проткнутая булавкой. Но она определенно издает душераздирающий крик, или это просто похоже на крик. Он даже больше похож на такое шипение, но так кричат бабочки, я уверен в этом, и так грустно становится, когда слышишь этот тихий звук, что он становится слишком громким для тебя, тебе хочется заткнуть уши, но он уже звучит у тебя в голове, и не спастись от него, как не спастись и от своей участи. Тогда приходит смирение. 



***

     Бесконечно хмурое воскресенье, длящееся, кажется, вечность. Вечность. Какое глупое для человека понятие. Человек, лишь миг. И даже если бы жизнь его длилась бесконечно много, она бы все равно осталась бы мгновением.

    После обеда лежал на диване и изучал свое тело, точнее ощущал его. Я лежал неподвижно, но сердце внутри меня билось, кровь циркулировала, и я все это ощущал. Силы во мне было предостаточно, я чувствовал молодость и бодрость, но мечтай я, скажем, стать атлетом, то это было бы равно тому, как допрыгнуть до космоса и там раствориться в вечном покое и блаженстве невесомости. 
   В комнату вошел отец. С усталым страдальческим выражением лица, но с видом человека, выполнившего свой ежедневный долг, он сел на край дивана и отнюдь не пустым взглядом глядел на ковер. У отца вообще никогда не было пустых глаз, всегда вдумчивые, что-то ищущие, всегда живые, как у ребенка. Его взгляд никогда не был старым или даже зрелым, всегда как по-молодости. От этого я всегда любил разговаривать с ним, ведь когда разговариваешь, всегда смотришь в глаза, и это очень важно, какой именно у него взгляд. У отца всегда был особенный, присущий только ему. 
   -- Ну и как дела у тебя? – Отец говорил без упрека, как это может показаться, ему хотелось просто узнать что же такого я делал, когда он работал, для чего он вообще работал, ему было ни то чтобы интересно, но несколько любопытно. Вообще не интересно ему было, если так уж говорить. Я не стал поднимать даже головы. Усталость? Нет, какая усталость в мои годы, о чем вы! Просто явное нежелание, явная лень, явная хандра, так явно присущая мне в последнее время.
   -- До обеда ходил по улицам, листьев на деревьях уже нет, но на земле-то еще есть, еще много их! Это подбодрило меня, и я стал с задором пинать их. Потом просто стоял возле подъезда, пока не подошла Леся, потом был обед, ты съел тыквенный суп-пюре по цвету, прямо как листва, которую я пинал сегодня утром! После обеда лежал вот так, думал о мухах, наверное, все-таки они уже заснули и больше не бьются об окна, вот мне и легче, а то все-таки очень уж они грустно бьются об окна, но мы об этом уже говорили. 
   Отец не был удивлен таким ходом событий, мой распорядок выходного дня вообще был вполне привычен и ожидаем. Мимоходом у него проскользнула улыбка, такая же грустная, как сегодня у матери. Не понимаю, почему они все так улыбаются, будто у меня все потеряно, никакой надежды нет, ничего нет, а ведь надежда у меня только и осталась! Отец же смотрел на ковер и уже не улыбался, на лице у него стало одной морщиной больше.
   -- Что, сыночек, счастье обходит тебя стороной? Путаешься во всем, не знаешь вообще что делать? Это привычно, сыночек, как никогда привычно. Потому и справедливо, что счастья у тебя нет, а как же иначе?
   -- Да, справедливо. Я, знаешь, даже заикаться не смею о справедливости, все к лучшему. Веры у меня никакой, так и разочарований нет. Я и не жалуюсь, жалобы смешны.
    Отец немного призадумался. Я же вовсе не думал, говорил первые мысли, опять же за счет лени и хандры.
   -- Это правильно, что не жалуешься, тогда бы тяжко было тебе, но разве это меняет реальность хоть на йоту? – Опять та самая страдальческая улыбка.
   -- Эх, смотря что ты имеешь ввиду. Если свою реальность, то тут вопрос спорный, если же реальность как нечто абстрактное,  как будто бы мир, если ты про это, то как мы вообще можем судить о ее изменениях, если не видим, не знаем, не слышим и не ощущаем ее? Как ты вообще можешь говорить о таком? У меня не хватает ни сил, ни желания на подобные самоистерзания.   
   

***


      Пополудни хороню утренние надежды. Я живу, конечно, живу, и кровь моя красная и горячая циркулирует по венам, с каждым вдохом сердце бьется, ему не суждено останавливаться в ближайшие годы. Все мысли мои, лишь свидетельства определенных обстоятельств, лишь ответная реакция на мир. То есть ссылаться на такие мысли было бы опрометчивой глупостью.
   Сегодня падает снег, я иду по улице, и на школьном дворе он уже лежит, белый, чистый. Мне так легко дышится, мне так легко жить. Я отпустил все мысли, я отпустил свои терзания, мне остался только покой и неистовая радость от пустой головы. Ничего мне не в тягость, все преодолею, со всем справлюсь, ведь в моем созерцании не осталось ничего худого, только надежда осталась, а она питает меня. Ничего худого во мне нет. Пополудни хороню утренние надежды за место вечернего счастья. Это ли счастье?



     Дома была мама, она готовила ужин и слушала радио. Никогда не унывает! Потому что нельзя унывать, наверное, ей.
   -- Как в школе дела? – она задавала этот вопрос ровно столько, сколько раз я приходил из школы. Это была даже не банальность, а просто пустое место, ей ответа и не требовалось! Но я же не мог не ответить, это выглядело бы глупо, хотя отвечать на такие пустые вопросы мне казалось тоже глупым, но ведь когда кажется, тебя охватывают ровно тысячу сомнений, а уж они умеют перевернуть все с ног на голову.
   -- Снег выпал сегодня, школьный двор белый и чистый, очень красиво.
 Мама открывала духовку. Потянуло запеченным картофелем с чесноком. Не скрою, это было любимое мое блюдо, и я обрадовался, невольно обрадовался, как радуется пес, когда ему махают куском мяса.
   -- Да, я как раз шла от Светы, когда шел снег. Ты бы видел мои волосы, они были все в снегу! Жалко ты не смог увидеть, - Тем временем она уже стругала салат. Я же представлял эти ее волосы в снегу, наверное, это было очень мило. Лучше бы я никуда не ходил, пропустил такое событие, я, может, никогда уже не увижу мамины волосы в снегу.
   -- Ну вот, весь день насмарку.
   -- Вот только не говори, что это все из-за волос и снега! – Мама улыбалась, но уже не страдальчески, слава богу, нет, а хитро улыбалась. Я видимо порадовал ее своим заключением.
   -- Естественно это из-за твоих волос! Ну я ведь никогда не видел ничего подобного, а когда еще снег пойдет, ты знаешь?
   -- Ну об этом не беспокойся, впереди еще целая зима!
  Я принял роль ребенка. Как же еще говорить с матерью? По-другому и не выйдет.
   -- Целая зима! Мне нужен ноябрьский снег на твоих волосах, чтобы еще осенняя листва лежала, и все еще так по-осеннему было… И сколько мне ждать? До следующего года? А если в следующем году снег в октябре выпадет, или вообще в декабре, что тогда? Нет, этот момент безвозвратно потерян для меня, и я очень огорчен. 
   Мама уже не слушала меня. Да, ей хватало сил не слушать меня, и это было не нелюбовью, а наоборот самой огромной любовью. Она с головой ушла в готовку, она улыбалась мне самой милой безмятежной улыбкой, а мои слова, казалось, копотью оседали на потолке и оставались там, они были, конечно, не нужны и приносили много хлопот.
   Четверть часа я молчал. Я замолк почти сразу, как только мама перестала обращать всякое внимание на меня, потому как это практически невыносимо говорить что-то, когда человек закрывает уши милой улыбкой и непонимающим взглядом, свято веря в глупость твоих слов. Этот человек до ужаса невозмутим! Этот человек готовит у меня на глазах, суетится на кухне и отчаянно, или же не отчаянно не замечает меня. Меня накрыло глубочайше недоумение, кое я пытался показать всем своим видом.
   -- Папа сегодня опять задержится, - Мама это как всегда говорила без особой радости, да к тому же еще шепнула себе под нос – Будь не ладна эта работа, так и нервов не хватит никаких! – Всего лишь на мгновенье я уловил грустный взгляд у нее, потом все стало как прежде, ей никак нельзя было давать слабину, никак нельзя.
   -- Может уже стоит говорить те редкие случаи, когда отец приходит вовремя? Задерживается он и так каждый день, зачем говорить об этом? А вот когда, не знаю когда, отец будет приходить к ужину, вот тогда стоит голосить на весь дом, вот тогда праздник, вот это я понимаю! – Я говорил с некоторой сыновней обидой, хотя никакой обиды, конечно, не было. Да пусть он там хоть живет, сам же виноват, в самом-то деле.
   Мама вообще перестала отвечать. Я мысленно усмехнулся и ушел в комнату. Диван мой был очень удобным, на нем можно было лежать, смотреть в потолок, и потолок был не хуже неба. Но я очень редко смотрел туда, иначе бы взгляд падал бы в пропасть, не останавливаясь, рассеивался и исчезал в бесстрастной серости. Да, именно серости. Даже в самый солнечный летний денек, моя комната была серая, мрачная, как в дождливый ноябрьский день. Скверно? Но я ведь не открывал глаз! И это было более чем гениальным решением.


      Был уже глубокий вечер. Я слышал скрип входной двери и вечно суетящуюся мать. Это мог быть только приход отца. Усталого, изнеможенного и печального, но одновременно черствого, ибо все свое скверное положение он, конечно, понимал, но сделать ничего не мог.
   Вдруг меня настигло очень острое желание все-таки встать, размять свое молодое и полное сил тело, выйти к семье и поговорить с ними. Просто поболтать об обыденном, как это часто делают по вечерам в таких квартирах. Может, выпить чаю или съесть козинак, постоять у окна, потом перейти в дальний угол кухни, несомненно, самый уютный и отдаленный угол кухни и ощутить жар от духовки, где мама разогревает поздний ужин, который, естественно, никто есть уже не станет, ибо такое время только для чая и козинаков, исключительно для них.
   Я встал и широкими неспешными шагами отправился на кухню. Я ступал не с пятки на носок, как подобает, а именно с носка на пятку, чтобы приход мой был нежданным, чтобы при моем появлении у отца хватило бы любопытства хотя бы поднять голову и увидеть в дверном проеме невозмутимого меня. Да, мой приход оставлял огромные надежды, и я ждал его с нетерпением, ибо оставалось мне всего каких-то пару моих километровых шагов, и вот я уже на кухне.
   -- Приветствую, родители, - Слегка с задорным настроением я пустил в стены нашей кухни эти торжествующие слова, которые тут же утонули в теплом запахе печеных овощей и громком гудении газовой конфорки, на которой уже начинал потихоньку свистеть чайник. 
   -- Здравствуй, сынок. Ты очень хорошо выглядишь, - Отец смирил меня своим усталым, но добрым отеческим взглядом. Здесь не было никакой молодости, как раньше, здесь был только зрелый взгляд, измученный, что ли взгляд, ибо зрелым он становится лишь проходя через всякого рода страдания. Весь прежний пыл и задор провалился в огромную пропасть этой вечно тонущей кухни, я угасал вместе с отцом, принимая его отчаяние на себя, я падал, все время падал, не боясь упасть, потому что попросту дна не было, как не было дна и у папиных глаз. Усталый, он, конечно, не заметил столь резкой перемены во мне.
   -- Сегодня видел, как снег валил! Хлопья чуть ли не с кулак. Давно снега не было, значительное событие, между прочим, - В знак еще большей важности, я сделал характерный жест. Отец пропускал совершенно все мои слова, не останавливая свое внимание ни на едином из них. Я был восторжен, вспоминая снег, я был рад, по-детски рад, но отец только больше уходил от меня, все больше рассеивая свой взгляд на стене. Мама уже разливала чай и ломала козинаки. Временами орешки отскакивали и ударялись об стекло кухонного шкафа. В этот момент я почувствовал жизнь, такую незаурядную, такую непостижимую, что искать что-либо показалось мне глупостью, смешной глупостью, а себе я предстал дураком. Мне не хотелось восхищаться миром, созерцать его, мне не хотелось спонтанно прокручивать то мгновенье, что отпущено. Жить, жить, жить! Только и всего. Не задумываясь, не оглядываясь жить! Истина в простом, не так ли?
    Отец видел мое хорошее расположение духа. Он кусал козинак, запивая его чаем, жевал медленно, как корова траву жует на пастбище. Говорить ничего не хотелось, однако, отец первым начал беседу.
   -- Как же я утомился, - Он вытирал глаза руками, он, конечно, хотел спать. Но он не закончил говорить, - Не пора ли мне взять отпуск?
   Тут в разговор включилась мама.
   -- Ну конечно же! Давно пора. Я ведь говорила тебе, что ты слишком много работаешь, но куда там! Кто меня слушает здесь.
   Я сделал пару глотков из кружки, откусил козинак и задал отцу уж очень интересующий меня вопрос:
   -- А что ты будешь делать в отпуске?
Нет, правда, мне было до жути любопытно. Я ни разу не припоминал, чтобы отец вообще брал отпуска! Было пару раз, что он сильно заболевал и один раз пролежал целых две недели с отравлением, но чтобы брать отпуск – такого не было. Отец задумался. Если бы не его непомерная усталость, он бы, конечно, озлобился, но в таком состоянии человеку не хочется злиться никогда, поэтому он просто еще больше помрачнел
   -- Отдыхать буду, что же еще! Голова уже пухнет от этих нескончаемых процессов, жуть полная, не могу я больше, - Я отчетливо слышал сквозь этот почти шепот отчаянный крик. Можно было здесь разобрать и некую обиду в мой адрес, но опять же, он был чересчур изнеможен, чтобы это могла заметить и мать тоже.
   -- Ну почему же так все странно-то? Люди живут, думают, замечают или не замечают мир вокруг, осознанно живут или неосознанно, это не важно, ведь на меня просто рушится всей свое громадой вот это все – я раскинул руки – И как же мне это воспринимать? – Я почти умоляюще смотрел на отца, скорее не ожидая ответа, а ожидая понимания, если не моего вопроса, то хотя бы моего состояния, которое, конечно, было ему наверняка знакомо. Оно все-таки рано или поздно приходит ко всем, ставит в неловкое положение, скручивает человека в гармошку, и терзает, терзает, терзает, пока он либо окончательно не запутается, либо пока не докопается до истины( что весьма маловероятно, скорее невозможно), либо же создаст себе пару тройку новых иллюзий, которые разукрасят его мир, сделают его тихим и спокойным, уютным для него. Конечно, это было бы очень неплохо, но пока я чувствую лишь терзания и негодование от собственных мыслей. Боже, я принимаю их как за истину, уму непостижимо! А ведь это лишь мысли, пролетающие мысли. Но они не пролетают, нет, они намертво укоренились и не дают мне покоя.
  Отец тем временем допивал чай. Я видел, он не знает что говорить, да и не хочет по большому счету. Мама мыла посуду и, похоже, даже не слышала меня. Нет, естественно, она-то все слышала, только не хотела подавать виду, поэтому для меня она все равно ничего не слышала.
   -- Ну что же, спокойной ночи, родители, вы, видимо, очень устали и отдыха нет вам, - я удалился из кухни. Уходил от этого теплого света и уюта, уходил от этих усталых лиц, которые также как и я во всем запутались, заблудились в собственных представлениях. В этих лицах не было чистоты, только усталость, чувство какого-то долга, странного долга, хочу отметить. Это было и во мне. Не убежать, не скрыться, конечно, не уйти. Я равно как и мои родители, как и многие обречен на эту величайшую путаницу, неведение, мне некуда деваться. Некуда.



***

     И что же? Что есть сейчас? Мысль пролетает одна за другой, но сознание, сознание у меня какое! Не могу сопоставить себя с миром, не могу видеть мир. Это не грязь, а путаница, стремительный перебор кадров, где я бьюсь, отчаянно бьюсь, и мне кажется, что скоро наступит долгожданная победа, просветление, но я не учитываю того факта, что сражаюсь я только сам с собой, и уничтожить кого-либо кроме себя у меня вряд ли получится. Надеюсь, вы понимаете, что от этого все движется только быстрее?
   Я оголенный человек, ободранный. Людям свойственно строить мир по своим взглядам, по своим убеждениям, вертеть своей жизнью как заблагорассудиться! Им все дозволено, они вправе печалиться или веселиться, все до единого облуплены непоколебимой броней из своих убеждений, страхов, желаний. У всех долг, искусство, мечты и все то, что делает жизнь этого человека сносной. Да, конечно, они-то все счастливы, а если нет, то это только их проблема, значит, они хотят для себя скудного существования и именно в этом-то и есть их счастье, хоть и пытаются они это отчаянно отрицать. Я же лишен этой бетонной стены, добротной защиты и отдаленности от истины. Да, у всех есть смысл, но это смысл лишь этого данного существования, истина же непостижима, ибо только начав ее поиски, вы заранее обречены на полный провал. А я лишен даже самой простецкой истины своего, по сути, маленького существа. Я оголен, и все в глубину, все куда-то внутрь уходит, либо бесследно исчезая, либо оставляя пыльный осадок монотонных воспоминаний и действий. Как же это чудовищно и мучительно ощущать всю полноту мира, не отдаляясь от него, а вставать пред ним всем самим собой и чувствовать его, чувствовать легкими, губами, всем телом ощущать дрожь от одного ощущения мира. Ведь ты, дружок, очень жалок и незначителен, ты даже не винтик, ты песчинка в громадном механизме неизведанного. Счастье твое длится с пяти четырех до пяти шести вечера, когда на миг долетает аромат шарлотки и печеных овощей. Людям хорошо. Не всем, разумеется, но многие закрываются от мира. Строят иллюзии, тем самым ограждая себя от этого просто неистового зрелища и ощущения, когда тело приходит в состояние полного напряжения, буквально до судорог. Естественно, так ограждая себя, они вынуждены принять не только долгожданную защиту от Истины, но и принять одиночество. Но его, конечно, никто не вправе замечать. Некоторые ограждают себя схожими предрассудками, и тогда их тюрьма расширяется на одного, на два, на три, какая разница! Это все равно тюрьма, сладостная тюрьма, я грежу туда попасть. Но я наг, по-прежнему наг. И кто же теперь одинок?
   А окружает меня пустота. Нежелание или, скорее всего, невозможность представления себе этого мира, делают его открытым для меня. И что же я вижу? Я вижу пустоту, потому как на более не способен, как не способен, к примеру, отец уйти со своей работы, потому что для него мир таков, а иначе он не может быть. Это бы выходило за естественный порядок вещей. Как не может мать не приготовить вкусный ужин, потому как это тоже недопустимо, и как вообще она смеет не готовить каждый день и не спрашивать свое «Как дела на работе?» или «Как школа?». А между тем мне отчетливо видятся эти границы. Границы их собственного мира, брони и защиты. При попытке поменять что-либо происходит что-то вроде взрыва брони. Человек на миг окунается в настоящий мир, в пустоту, в Неизведанное! И тут ничего нельзя сказать наверняка. Он может умереть, он может создать новый, еще более хороший для него мир, тем самым заново огородив себя от напасти. А может, как я, потерять всякие чувства. Точнее говоря, чувства-то у меня есть, но они настолько притуплены, что я временами сам не верю им. А все для того, чтобы хотя бы в меньшей мере ощущать его. Мир, разумеется. И эти мысли, отнюдь не дают покоя. Черт возьми, они не дают даже ясности! Я не верю этому! Это чистой воды выдумка, придуманная мной, чтобы хоть как-то объяснить это состояние, а оно просто не поддается никаким объяснениям! И страх наполняет меня изнутри. От верха живота он течет вверх, в голову, потом по рукам до кончиков пальцев, а потом опускается вниз до колен, там и остается, не доставая до пальцев ног, в силу моего роста. Это дикий страх, до судорог. Неужели я болен?
   Какая глупость. Какая виртуозная и изворотливая глупость! Я обманываю  себя, как делает каждый, я создаю себе обман, которым кормлюсь изо дня в день, и, конечно же, я сам виноват в своем безучастии. Какой кошмар. Виртуоз иллюзий, я и сам поверил в них. Как верит каждый, ибо истина непостижима, оттого что проста. Она проста и легка, а мы все тяжелы. Тяжелы как огромные мешки с мукой, лежащие на складах. А сила наша в том, что мы, глупые, хотим этой легкости, этой простоты. Она недоступна. И жизнь моя отныне пойдет другим ходом. Я не буду лежать, как мешок, не буду терзать себя, я буду идти на свет. Безрезультатно? Определенно. Но тогда будет смысл и светлая цель. Она не будет мешать, и мне будет спокойно от одного представления своего светила.
    Вся муть ушла. Как солнце светят мне мои намерения и сладко мне от моих мыслей. Светло и радостно, как в самый солнечный весенний день.