Зима

Александр Воронцов 5
Зима…
Не веселыми выдались Рождества в тот год. Сперва их, а после и наши. Барин, как с Парижу вернулся, так почитай три дни из бани и ни казался. А после, не медля, собрал, что было зимнего платья,  да шубы, да и до Санкт-Петербургу подался. И то верно, от парижей одним мочалом не ототрешься. Мочало, да веники – оно для тела отрада, коли душа в чистоте бавится. А так – баловство одно, да прислуге праздник.

И то сказать, так уж славно топилось, что и дворовому люду в барской бане попариться привелось.  До коль барин парился, кто дрова подносил, кто чай, а кто за юшкой бегал. Щуки, да окуней тот год в реке - полна коробочка набралось. А как барин с пылу-жару, да с устатку понятного в опочивальне затихнет, так дворовые в баню. Допили, доели, попарились вдосталь, да в чистоте и порядку баню к утру и предъявили. Барин с утра обратно в баню, а там свежо, да березовые поленья со щепой дух лесной расповсюдили. Наш это дух.

Барин рюмку запотевшую от набирающего силу жару подмахнет, и ай-да каламбурить с дворовыми! Оно-то, может, конечно, и грешно, да только крестьянам от тех каламбуров на душе отрадно, и светло становится. Ток за то бабы в церкве за спасение его души свечи тайком и ставят.

Но вот не задача-то. Людям праздник дарит, и навроде сам смеется, а глаза – нет. Грусть в глазах стоит, что скала над речною гладью. Глянешь в эти глаза – в миг тверезым станешься, будто не водки с ним за Россею выпил, а воды колодязной в полдень июльский. Такая вот тоска жить в глазах человеческих может. Эх, барин – барин… Зачем не пощадишь себя, душа твоя неприкаянная…

Снег сыплет с ночи… Следов полозьев барских саней уж не видать и в помине под снегом, а Матренин пацан, все одно, выскочил за околицу, и глядит в летящий снег – в ну как воротятся сани! Токо зря энто… До весны не воротятся. И, окромя волчьих, иных следов до весны не сыщешь…

Эх, заспал бы до весны! Ведь измыслил же Господь для медведя эдакую райскую жизнь! В лете нет зверя сильнее во всем лесу, а при том курей медведь по дворам не давит, и другую скотину не тронет. Дикие ульи разоряет, а пчела на него обиду не держит, потому как из лесу не уходит. А слаще ульев ему малина, да всякая ягода лесная. За лето жиру наберет, да уснет с белыми мухами в тепле, да в покое. А потому место освободит для охоты другому зверю – волку. Тот летом был тихий, из лесу ни ногой, да и в лесу не больно-то озоровал. Уважал тишину, значится, да силу медвежью. А как станет лед, да наст, накрепко – приходит его время. И никто ему не помехой, как пойдет он владения свои кругом обходить, да свою, волчью, дань с тех владений сбирать. Значица, у каждого есть свое время, и доля своя- медвежья, волчья, али какого другого зверья, аль птицы.

Вот только люд не может так, мол, чай не зверье… А как ни кинь – кругом каждый печать хоть какого  зверя да имеет. Кто волка, кто медведя, а кто и птицы ранней. Кто в обличье, а кто, глядишь, и повадки лесные прижил, да на холку другому, нет-нет, да  заглянется. Тока зверь, он что в лесу, что в степи, к примеру на водопое,  друг дружку бить не станет, а мы не умеем свой лес-то в покое ужить.

        Возьми хоть Париж… Там, барин сказывал, за ковш воды обыкновенной деньгу требуют. А как не отдашь деньгу, так на тебя, что на зайца лесного, охоту спустят. А то за ковш воды! Да как же не совестно за такое деньгу-то драть?! Вона ж ее сколько! А по весне – так пуще волка воды стеречься надобно. Аль в Париже их весён не бывает?

        Мож, от того барин и льет на себя воду цельный день божий, дабы охранить себя, и свой люд от напасти денежной? Оно-то знамо. Коли измучился жаждой душевною, так не напьешься, покамест кожей испить не случается. Да, и так завсегда не поможет. Вот и ему трех дён мало стало. Съехал на запоздалой зимней зорьке. Как есть, съехал. Да забрал он с собою по боле, чем платья. Да бог с ними, с платьями-то, унес он чего-то, что души людские радует, да до жизни охотой поит!

       Париж, Париж… То-то же зримо, Париж душу точит ему, что тот червь старую оглоблю! И не деньга за ковш воды жалость и грусть в нем уселила. Другое тут… Сказывал, что Париж – великий город, да не чета нашему Санкт-Петербургу.  И,  ясное дело, Новгороду тож не чета. Сказывал, улицы в Париже узкие, а дома на тех улицах серые, да темные. Но главнее всего, сказывал – люди. Они, мол, как есть под стать звону их колокольному. Словно треснул колокол, и на место малиновых переливов чудится, будто шабля на наковальню легла, и вдруг вздрагивает. То-то болесть! А как есть, так и люди. Несть в их душах малиновых звонов, а в глазах, да усмешках та шабля, что меж молотом, да наковальней.

       А потому наказал он к весне новую звонницу сработать. А то на семь звонов. И звоны те к весне из Санкт-Петербургу приедут. Знамо дело – приедут. Барин никогда не сбрешет. Какая ему к тому охота? И деньгу до Санкт-Петербургу вперед себя отослал с посыльным Стенькой. А то мужик надежный. Может, и не умен больно, но чужого ни в жисти не взял, а наказанное верно справит. И ежели кто артачится измыслит, так Стенька с того без остатку взыщет, а справить положенное принудит за здрасте. Верный мужик потому что.
Да наказал барин звонаря в Новгороде сыскать, да избу у нас ему новую срубить. И дабы на каждый славный день звоны те души спасали, да очи людские в верх смотреть обращали. Сказывал: «Зрите в небо, и Бога обрящете, верно вам говорю.» А то и правда. Русскому мужику с бабою, да дитем малым без Бога ни как нельзя. И то сказать, не в звонах тех заковыка-то! А в радости! В радости душевной, что от тех звонов рождается! И ежели в дому у печи сидишь, да водку хлебным духом закусишь, и ежели в Париже деньгу за воду платишь – все одно те звоны услышишь, да лоб крестным знамением осенишь. Мудро… Ох, и мудро барин…

          Да только мало, видать, радости в мудрости, барин. Видать, мудрость-то радости не таит, и не пожалует… Звоны – те могут. И барин был щедр, и охоч до радостей. А потому видимо было по тебе, барин, что радость дорожку к мудрости кажет, да манит, да зазывает на ту дорожку. И так, под уздцы, словно коня в стойло, и приведет. А что в том стойле – тебе неведомо, только ведомо присно, что радость осталась где-то на пройденной тропке. От того и охолонет всяк, кто в глаза мудреца воззрится…
И чудно-то ведь как! Ведь ведаешь, что несть радости мудрецу! Ако пред десятью годками, в аккурат на Ярило, из лесу ведун зашел. Не выпил. Не сплясал. В бороде ни сединки, а как баба ему на сеновал молока поднесла, так отпил, но не стал ее тянуть к ложу своему, луговыми травами устеленному, а на место этого слова ей прошептал. На век она те слова запомнила, и на смертном одре, испуская дух, своему дитяти их да и прошептала. То ведаешь. А ничего с собою справить не в силах – так мудрость манит…

         И чудится, будто в том стойле мудрости несть числа летам. И конь там стоит, запряженный и сытый. И ждет он тебя, а то каждому. И лишь разнесет воздух морозный малиновые звоны, так и не станет мочи уж боле противиться. Сядешь на того коня, и понесет он, где мудрость обрящет радость. А то есть наверное. Не может такого места не быть. Ни как не может!

        Зримо, только, что разумение это приходит, как ковш воды деньгой оплатишь. А после надобно омыться до самой изнанки, осенить малиновым звоном землю свою, ако себя самое крестным знамением, и в путь, помолясь… Зримо, так только…

       А барин почил той зимою где-то на яме меж Рязанью и Тулой, и звоны ужо без него явились…

      Да и то сказать, не в жисть бы того не с истили, кабы ведун не воротился по первому снегу в десятый-то год барских звонов. Чудно воротился… Босый по снегу ступал, а тот снег и не хрустнул, ако бы и не было его вовсе. А ведь вечор, как Иванов сын за маслом лампадным дошел, так было слышать шаги аж от околицы. Да пес прижившийся голосить стал. А тут ни снег, да не пес не ословили. Токмо двери в сенях, да пары студеные – то и весь сказ. Что босый, так то ужо во светлице открылось.

- Дозволь ночь скоротать. – поведал, да не спросился. А то без здравницы, да без крестного знамения. – Чай признаешь без здравницы-то?

        Признал, как не признать-то? Хоть и дивили  та стать, да чело его. Ужо ль годы над ним не властят? А то десять лет, да зима десятая, а чело его гладкое, будто время ему не в зачет, а на спять, да и вышло все.

- Подь, ведун. Ай как лоб не крестишь, тепло тебе не заказано, да ночлегом твоим, чай, не оскуднею.

- Верно молвишь, не оскуднеешь. А крест забудь мне, как и я забуду виденное в лесе, да на дорогах степных.

- А по што же забуднешь, ведун?

Воззрился он мне в очи, да глядел-то глубже.
- По веру твою. Аль не ведомо ти, что тати творят? А там каждый лоб истово крестит, да помочи алчет. Только крест твой не винный. То ведаю. Буде взыщешь, так присягну кровию. Взыщешь?

- По што бы? Крест крови не алчет, то люди…

Ведун в светлицу ступил, сутулясь, а дале ни шагу.  Инак, место он себе высмотреть должон, а то уж ведомо. Следы людския он чует, а то правда, что люду тут разного бывало. Да кто с чем…

- Ты у печи, у печи посядь-то, а как сон заберет, так и заостань там. А я дотель, что Бог послал, на стол того и справлю.
- За стол твой кланяюсь тебе, старче, да только збыточно то. А как водицы горячей сваришь, так и достанет мне. Ай сам пригостишься, ак не побрезгуешь моими сушеньями.
- От чего же брезговать- то? Я уж который год в зиму и сам одними соленьями, да сушеньями живлю себя.
- То ведаю, старче. С тем и в дом твой ступил, что несть тут запаха крови, да скотского запаха.

Ай, запамятовавал! Как есть, запамятовал! Ведун же он, хоч и как люду бедного! По што ему мои россказни. Речи людския и так наперед ему ведомы. Да и то сказать, токмо ли речи? Ведь судьбы он ведает. Судьбы… С младенства, и аж до животно… А то не давало покоя все годы, что токмо ль людския, коль зримо, что Божия тварь не едино людское. Он творил и прася, и пса, и медведя, да й древо лесное, с травой луговою. Неужто ж судьбина у каждого меряна, да где и записана?

- Не мучай ся, старче. Знамо дело, судьбина намеряна и тебе, и червю навозному, да токмо никем не записана вовсе. Ай по што? Али червь, да семя ржаное какой грамоте учены?
- Тедь ако же судьбину им ведеть-то свою?
- Ты что ли ведаешь свою?
- То не… То глупость кашляла, а я промолвил. Но ты то ведаешь!
- Я – да.
- И мне поведаешь?
- Коли испросишь –да. Дай  сведать мне о что, ведь несть же спросу у тебя, одни мученья.
- Так пособи, я ж темный, вишь. Да глупость, вона, аж хрипит во мне, да кашляет в потьмахах тех.

Склонил ведун маковку, затворил очи, и ни слова. Смолчал мне то. Так и сидел. А кабы не клонил час од часу маковку свою из стороны в сторону, так бы и чудилось, что спит. Ан нет. Лишь пар из ковша над столом взъярился, отворил он очи. Из за пазухи котомку малую измел, да все что было там в тот ковш и ссыпал.

А так, сперва запахло лесом. Лесом, что по весне. Коли талые воды листву прошлогоднюю пробудили, да стала она парить, дабы согреть теплом своим сбереженным землю, да молодняк пробуждать теплом тем. Единый только и был пах по началу – воды талой, что из снега вытавилась, да парила вон из ковша в перемеж с прошлогодней листвою. А после запахи, что твой дождь летний, хлынули.

Тут тебе и березовые буньки, и младый желудь зо шишкою еловою. А то зримо, что зачалася жизнь. Зачалася, да силу свою жизненную и выказала. И чудилось, буд-то глянь в окошко, а там и соловей трепыхнется, спужанный, бедолаха, спосдвинутых окошечных занавсей. А тут во след и запах хлеба хынул. Да не простым запахом хлебным – теплом избу объял, да так и зостался, воцарившимся на престоле властителем, принимающим уважение от гостей своих. А тут уважения было и было! Токмо во пред всех, а то знамо – любимцы! – лесныя ягоды вышли. Клюква, да смородина с голубикою. Легкие, почитай не уловимые, что звуки сребра под час пира владыческого. Запели они, засмеялись, да вон и выскочили, грибным запахам дорожку-то уступая. Ах, грибы! Вот где сила! Тут тебе  и белый, да подберезовик, что генералы в сапогах прошли, тут и девки – лисички в пышных юбках процокотали каблучками, а на послед явился сам хозяин-груздь, поклонился хлебу-властителю, да с достоинством и вышел. И остался в избе токмо хозяин, да налада радостная. Пасхальная налада.

Господи Вседержитель, во век слаще ничего не выскушал, да во снах не выснивал. Во истину – радостью живот полнится, а то кому что живот. Ай как жисть, ай как брюхо – все истинно!

- Не-а, старче, не темен ты, да не глуп. Дремуч ты, вот и вся недолга. А дрема та твоя природная, а потому верная. Но срок пришел позбудиться, а то не сего дня. Почитай третий год уж не спится тебе в ночи ни в зиму, ни в лето. Задремлет тело на годинку, да не в мочь. Душа твоя звонами бьется, покоя не жаждет, да и не дозволяет. А без ея воли и ты себе не дозволяешь. А то знамение. Срока твоего знамение

- Не уж-то вышел?
- А хоть бы и пришел, розниться то чем?

Сказал, а очи смеются. Так от того и страх мой кудысь сдрыснул, а рука моя сама питья дивного заново ковшом и черпнула.

- И то верно, старче. Срок, он с косою не ходит, ни тута, ни вон. Едино – дрему гонит, так то давно пора. А за тем и я навестить тебя сподобился, хоть вести те тебе уж давно не в нови. Едино, в дреме твоей туманны.
- Храни тебя Господь, ведун!

Поведал то, да и осекся. Ни в коей мысли не хотел обиду ему сословить, а то, почитай, счинить. Воззрился до его очей, а они ровно смеются мне.

- Ако же можно тем уразить, старче, коли душою блага возжелал кому? Акстись. Аль демон я, аль трав да ягод черных насбирал, да в избе у тебя шабаш на ядох учинить измыслил? А то лишь от того, что в крест ты веруешь, не веруя в себя. А то не вера, старче. Полуверье. От сель и далее к повериям тропа. А насбирай поверий дюжин десять – тады шабаш. Оттель дороги нет. Затянет там, ако трясины чрево. А то ужо какую тыщу лет! Кого сильней слепило то, тот даже мочь над телом других людей осилился обресть. Алкал и над душой, да только в том несть смысла. Шабаш с душою, что трясина облакам, а то ни как. Иной, что по-глупей – так их шабаш особо чем-то бавит – все тщился блато в злато обратить. Оно по сути то на то. Да только блато с торфом, а злато что? Из торфа жизнь, а в злате – погребать, и только – т.

А тем и скончил. И ни слова боле. Почудилось, он буд-то застонал, да так и в сон сошел, зримо, со стоном. А как ушел – не ведомо. Ток не было по утру-то следов. А в ночь не снежило, Иванова следы остались все как есть, и псовы тоже  -в пол двора - на месте. Ан не было следов от ведуна… И побожился бы, что то во сне привиделось, да вот ведь незадача – ужо который  день залью водой варёной сбор его, да пью. А иной какой еды мне не надобно и вовсе. Только чернила мне надобны. Барские были, так уж доходят, а глаголить-то мне ужо невмоготу. Писать охота…

А.Воронцов
2005 г.
www.a-vorontsov.com
vorontsov-64@bk.ru