За гранью видимого

Гордиенко Ольга
Ему было девять и вот уже пошёл второй год, как жизнь с любимой мамой, с которой было плохо, сменилась на жизнь с чужими людьми. С которыми тоже было плохо. К сложностями с мамой он как-то уже было приспособился - знал, когда нужно спрятаться или вовсе не вернуться домой. Но в то же время он знал, что когда мама молча и тихо стоит у окна, можно было подойти к ней сзади и потрогать за обвисшую руку. Через долгие секунды мама оборачивалась и вот тогда могла обнять его. Это было счастье. Он чувствовал себя нужным и любимым. Но это у него забрали и он не понимал, что же он сделал не так - плохо заботился о маме, слишком часто возвращался домой? Почему ему нельзя было продолжать жить с ней? Теперь все стало ещё хуже. Когда становилось плохо, некуда было спрятаться и нельзя было убежать. И никто не обнимал. Даже если тихонько тронуть сзади за обвисшую руку.

Но за год с хвостиком он уже как-то прижился тут. Слыл драчуном, сквернословом и любителем портить вещи. Он не спорил со всеми прилагающимися эпитетами, соглашался с ними. Они не слишком задевали его. Наоборот, поведение, которое называли ужасным и неприемлемым, было как раз реакцией на то, что ему безмерно причиняло. Он ненавидел красивое. Все красивое - людей, животных, вещи, еду. Абсолютно все. В ответ на эти зрелища, которыми ему настойчиво предлагали любоваться и получать удовольствие, у него внутри поднималась слабо контролируемая волна отвращения и ярости. И тогда он начинал это красивое крушить. Он становился маленьким диким разъярённым животным, силу и непредсказуемость которого было сложно переоценить. Он с криком и отборными матами стрелой бросался на яркие книжки и с перекошенным злостью лицом неистово рвал страницы. В столовой топтал вареную морковку, если вдруг она была порезана аккуратными кружочками, а не лежала на тарелке целым остывающим куском. Он воровал ножницы, куда бы их от него ни прятали, и резал вещи других детей, в которых те выглядели как-то особенно красиво. И все наказания, казалось, ему были нипочем.

А когда в спальне на тридцать кроватей выключали на ночь свет, он тихо и долго плакал. Ему было больно и отчаянно, будто это не он дебоширил весь день, а все эти страшные вещи кто-то весь день делал с ним. Он часто засыпал далеко заполночь, влекомый в полусне тающей женской фигурой у окна, у которой безвольно висели руки.