Кожа. глава 1ая. Мать

Светлана Ханова
«Я  ненавидел  каждого отчима, каждый который забирал ее тело у меня. Ее мягкие теплые груди, ее большие руки, ее запах. Ее пот, ее волосы. Ее кожу – нежную, бархатную. Я очень любил ее кожу. Это было слаще всего – трогать ее и мять , щипать. Ее всю я любил.
Я ненавидел каждого последующего ребенка, который появлялся на свет. Каждого, которого она качала на руках, баюкала, кормила грудью и любила. Мои песни, рисунки и мои танцы стали никому не нужны. И я разучился плакать в голос. Я стал плакать глазами. Впрочем – это не помогало, на мой крик безмолвный мать не реагировала также равнодушно,  как остервенело реагировала на крик каждого своего нового младенца, прижимая и успокаивая его.
В итоге я научился  выть внутри и засыпать на своей холодной простыни, свернувшись в маленькую фигурку. Была фантазия – что можно превратиться в очень-очень что-то маленькое и тебя потеряют и расстроятся…
 Но утро каждый раз доказывало, что ты не можешь быть меньше, чем есть и соседки назло говорили о том, что я вырос очень и очень за этот месяц.
 Была фантазия, что может  я – вообще потерянный ребенок и эта женщина в белой ночнушке, с растрепанными волосами и красными глазами, качающая очередной сверток,  вовсе – не моя мать. И даже попробывал не называть ее мамой. Это удалось мне делать целый день. И никто-никто не заметил. Значит – и правда – моя мама может быть где-то далеко-далеко. Наверно она и не найдет меня и где-то плачет.
И я плачу тоже. Плачу глазами. Мне холодно. И я не слышу, что мне говорят. И сквозь морской шум в ушах иду машинально что-то выполнять. И снова вызываю досаду и раздражение у этой женщины в белой ночнушке с распущенными и косматыми волосами.
А потом я стал бояться Пиковых Дам. Они душили меня по ночам и требовали чего-то. Чего – я не знал. Надо лишь было не смотреть в зеркало. Но ведь она может выйти и из отражения коричневого трельяжа. Я боялся Белых Дам. Я боялся всех фей в сказках и королев. С другой стороны – это были мои любимые сказки.
И я выкладывал свои фантазии в узор как мальчик в холодном, заснеженном царстве – свою фантазию и надо было еще один пазл, чтобы рисунок сложился. Этот гештальт продолжал меня мучить лет до двадцати пяти – я не мог понять, отчего не было любви у матери ко мне. Я искал ее и замерзал с каждой новой попыткой узнать и заслужить.
Впрочем , холод был анастезией. Как и то, что я однажды нашел бритвы своего отчима и попробывал себя порезать по руке.  Немного и несильно. Кровь жгла, но не было больно. Было лишь немного влажно и тепло. Я вынул лезвие из станка и кожа полоснулась ровными краями – сначала белыми, а потом – быстро-быстро красными и стекала струйкой кровь.
Меня отругали. Очень сильно. И тогда я стал делать это на животе и ногах.  И становилось тепло и легко-легко. Я не мог не делать этого. Пробывал сдерживать себя на неделю-другую. Но снова руки тянулись к лезвию.
 Каждый раз при отказе во внимании я делал тепло на своей коже. Кожа становилась теплая и я даже начинал плакать как все люди. Слезы не копились ни в моих глазах, ни в моих лабиринтах души.»
И не было большего для него облегчения которое он испытывал, когда медсестра отрывала от его обгоревшей кожи бинты, чтобы смазать раны антисептиком и наложить новые повязки. Он орал и плакал. Слезы разрешались и прошло чувство стыда – ведь на животе и ногах шрамы от его рук слились с ожогами после аварии. И можно было разрешать себе плакать, выплескивать горе от холода, которое нахлынуло на него за все эти годы.
Медсестра снова качала головой – больной тайно под одеялом отрывал бинты и не давал этим хоть как-то схватиться краям ран.