Свой Чужой. Политическо-любовный двойной дневник 1

Олег Кошмило
1
13 марта
Я рано проснулся и уже выпил несколько чашек кофе, пытаясь разогнать туман послесонного ступора и хоть как-то расшевелить мозги. Очухавшись, я надумал прогуляться этим воскресным утром, завершив свой променад на городском рынке. Я позавтракал и, одев на себя, что подвернулось под руку, выскочил из своей съемной квартиры и отправился за два квартала в центр. Через час я шёл между рядами с овощами и фруктами. Через какое-то время моё внимание привлек вид особенно красивых яблок. Я подошёл к прилавку и залюбовался ими. Гладкие, блестящие, темно-красные с бардовыми прожилками. Потом я заметил чей-то рассеянный взгляд. Он принадлежал симпатичной девочке лет двенадцати-тринадцати. Я улыбнулся. Она улыбнулась в ответ. Я продолжил рассматривать содержимое овощной лавки с грушами, бананами, капустой, картофелем, помидорами, салатом, петрушкой. Вдруг я ощутил смутное движение. Его проявление стало четким, когда профиль грузной человеческой фигуры отразился в зеркале, которое поначалу я принял за прогал в декорации торгового павильона. Внезапная трансформация пустоты в полноту вызвала у меня вспышку кратковременного удивления. Продавец, полный мужчина сорока пяти лет заметил мой обращенный на яблоки взгляд и заговорил:
- Покупайте яблоки. Хорошие яблоки. Сладкие. Сочные.
Я отозвался:
- Это ваша дочь, такая хорошенькая?
- Да. Помогает мне понемногу...
- А зачем вам тут зеркало?
Продавец, до этого возившийся с ящиками, выпрямился, проводил мой взгляд и, пожимая плечами, ответил:
- Да, так... Принес кто-то до меня еще. Оно тут с самого начала стоит... А что – мне не мешает. Я как-то привык... Да и потом я в него иногда заглядываю, когда спиной к прилавку нахожусь, что бы знать, что там, сзади творится... Это, знаете, как зеркало заднего вида в машине...
Я попросил его взвесить два фунта облюбованных мной яблок. Вытащил из кошелька хрустящие новизной купюры и с благодарностью рассчитался. А потом еще раз посмотрел и улыбнулся его дочери:
- Пока.
- Пока, - с неожиданной радостью отозвалась та.
После прогулки я вернулся домой. Улегся на диван и схватился за лежавшую на его спинке книжку. Это был роман шведского писателя в жанре ужастика. Вроде, как бульварное чтиво, но с глубиной. Любопытным было то, что смыслы здесь обретались не в сюжете, пролегающего прямизной пустынного и скучного хайвэя, а пёстро мелькали по обеим его обочинам выброшенным из машин мусором. Чтение длилось недолго, и скоро я заснул. Проснулся уже вечером. Попил кофе. Открыл окно. Кухня сразу наполнилась городским шумом. Посреди какофонии городской суеты зазвучал стройный сигнал, приглашающий к связи по Скайпу. Я поднял крышку ноутбука. На мониторе высвечивалось чересчур серьезное лицо Билли Шексли. Это был мой непосредственный шеф и руководитель предвыборного штаба кандидата в президенты от Демократической партии Барбары Стоун, сенатора от штата Орегон. Разговор, как всегда, начался с абстрактной и, по сути, никчёмной пикировки, в которой мы продолжали выяснять свои теоретические основания:         
- ...Тебе ли мне объяснять, Мэтью, что сфера нашей деятельности – язык. Мы должны быть здесь богами и демиургами. Язык – наше главное оружие. А в наш век – век информационных технологий, когда все по горло вооружены ядерными бомбами, это еще и единственное оружие. Остальным оружием воевать себе дороже. Так, что считай, что мы в самом авангарде человечества...
- Да, я понимаю, - бодро отозвался я. – Язык – это пространство генерации смыслов и единственное место встречи людей. Это с одной стороны. А с другой стороны, ничто так не разделяет людей как язык. Между любыми двумя людьми пропасть размером с язык.
- Глубоко, но не эффективно. Нам такие суждения не нужны. Какие-то они депрессивные. Ты, Мэтью, будь прагматичным. Чего от нас ждёт Барбара? Она ждёт от нас конкретных дел, а в нашем случае – конкретных слов, а не абстрактных выводов.
- Понимаю. Но дело в том, что значение каждого конкретного слова определяется абстрактным контекстом. Хотя, прежде всего, понятие центрирует периферию контекста, но и само понятие как центральная форма наполняется периферийным содержанием. Понятие – оно как тот король, которого делает периферия свиты. И если король не будет учитывать совокупное мнение свиты, то ему сильно не поздоровится. То есть, не только король консолидирует свиту, но и свита подпирает со всех сторон и наполняет собой могущество и авторитет короля. А в нашем случае программный концепт. Чем более интенсивен центр, тем более экстенсивна его периферия. Но тот же самый центр интегрируя вокруг себя одних, дезинтегрирует из себя других. Для одних концепт «вмешательство государства в экономику» – добро, для других - зло. То есть, одни, например, электорат демократов объединяется вокруг этого понятия, а республиканский электорат – нет. И он объединяется, скорее, отрицая это понятие...    
- Ладно. Всё, всё. Хватит умничать. Разошёлся. – Раздражено прервал меня Билли. -   Насчёт контекста – согласен. Значит, мы должны отбирать не только слова, но еще и создавать тот контекст, в котором данное слово обретет нужное для нас значение...
- Контекст не может быть задан. Он должен иметься. Он всегда уже дан или нет, - возразил я.
- Глупости! Контекст – вопрос интерпретации. – С места в карьер заговорил Билли тоном, полагающим любые возражения абсолютно нелепыми. – Любой образующий контекст факт – это вещь-в-себе. А значит, здесь всё во власти интерпретирующего. Единственное, что для этого требуется – это информированность. Потом – последовательность и точность в интерпретации. Системность, Мэтью, системность. Это – главное!
- Да, это правильно. Но в этом случае мы оказываемся в зависимости от появления  всё новых и новых фактов. Мы оказываемся как бы в ситуации догоняющего. А это всегда проигрышная позиция. Поскольку субъект ожидания лишён возможности сыграть на опережение. Как я понимаю, мы должны сами делать факты, чтобы они не сделали нас. – Возразил я, подкрепив свой тезис довольно сомнительным афоризмом, озвучив его, впрочём, с пафосом.
На этот пафос Билли сразу поддался:
- О, кей! Тут ты, Мэтью, совершенно прав. Не в наших интересах тащиться за фактами. Пусть лучше они поспевают за нами. Если смогут. Да?! Ха-ха... Значит, мы что-то отчасти знаем, а отчасти что-то предугадываем. А, значит, Мэтью мы должны быть немножко пророками. Не библейскими, конечно, но на какую-то мало-мальски краткосрочную перспективу. Да?
- Хорошо. – С улыбкой отреагировал я. – Я постараюсь.
- Ладно, Мэтью. Хватит трепаться. Теперь, собственно, о том, ради чего я тебя вызвал. Найди, пожалуйста, вчерашний выпуск «Нью-Йорк Таймс». Там статья одна есть на третьей странице.
Я постучал пальцами по клавиатуре. На мониторе высветилась заставка сайта одноименной газеты. Я нашел нужный номер.
- Статья называется «Гамлет против Дон-Кихота». Автор – Мэри Сэмсон. Нашёл?
- Да.
- Взгляни по-быстрому на неё. Она небольшая. Давай. Я подожду.
Я начал читать.
«Многочисленные кокусы и праймериз республиканцев демонстрируют отсутствие явного фаворита. В отличие от Демократической партии, в которой единый кандидат давно выделился и уверенно лидирует. С чем это связано? По-видимому, дело здесь не только в наличии или отсутствии яркой харизматической личности, чьи ценности разделяет то или иное партийное большинство. Дело еще и в том, что за последние годы вся идеологическая конструкция республиканцев прошла суровое испытание на прочность. Притом, что она всё-таки устояла, показав свою жизнеспособность, она несколько накренилась и понесла определенный ущерб. Выражением ущерба и является отсутствие носителя однозначной позиции республиканцев по причине острой недостаточности самой этой позиции.   
Определенный кризис республиканской идеологии был вызван, прежде всего, изменением отношения к США во всём мире в целом. Республиканцы, будучи генетическими экстравертами, всегда отличались активной и мужественной позицией экспортеров американской цивилизации по всему миру. И до поры эта политика приносила положительные плоды. Приносила вопреки критике со стороны изоляционистской политики демократов, которые обвиняли конкурентов в «агрессивном навязывании своих желаний» (Л. Мелоун) и предлагали использовать национальные ценности только для внутреннего потребления. Внешнеполитическая результативность зачастую и выступала залогом и гарантом внутренней эффективности политического курса администраций президентов-республиканцев.
За последние годы внешнеполитические обстоятельства несколько трансформировались. Стремительно растущая экономика Китая, усиление политического влияния путинской России, суверенизация некоторых регионов мира существенно ограничивают политику американского глобального доминирования. Но, очевидно, перечисленные факторы совершенно далеки от того, чтобы что-то ему противопоставить и хоть как-то его преодолеть. И, тем не менее, возможна и необходима определенная коррекция идеологического курса Республиканской партии в преддверии президентских выборов.
Востребованная корректировка связана с профилированием мировоззренческих основ республиканской идеологии. Ключевым профилем данной идеологии выступает то, что характеризует, пожалуй, всю цивилизацию Запада.  Фундамент западного мира был заложен в мировоззренческой революции Нового времени 17 века. А максимально точным зеркалом этой революции стал образ шекспировского Гамлета. Трагический герой Шекспира в преодоление убийственных обстоятельств тотальной лжи и предательства со стороны родственников и друзей выбирает в качестве точки сборки и полюса самоидентификации собственный внутренний идеал. Этот идеал упорно противостоит чужеродной действительности, которая расторопно навязывает свои представления не без корыстного умысла и для своей пользы. И наличие имманентного идеала позволяет достоверно отметать все поползновения с её стороны. Гамлетовскую психологию отличает автономное служение своему моральному образцу, культивирование своей имманентной субъективности и желание себя. Мотив этого служения – гордое сопротивление произволу хаоса внешнего, рядящегося в белые одежды пресловутой судьбы.
Шекспировский герой оппонирует другому образу и образцу новоевропейской цивилизации – Дон-Кихоту Сервантеса. В отличие от Гамлета Дон-Кихот размещает свои идеалы по ту сторону от себя. Полюс идентичности Дон-Кихота пребывает вовне его самого, такой полюс трансцендентен. Словом, Дон-Кихот изначально лишен присущей   гамлетовскому архетипу имманентной образцовости для себя самого. Мотивы его поведения задаются неочевидными потусторонними целями и желанием всегда чего-то другого. Такая квазирелигиозная потусторонность должна гарантировать их как бы объективность. Но, увы, эта потусторонность генерирует только иллюзорность всех целей. Поэтому исполненное нешуточным энтузиазмом рыцарское служение Дон-Кихота обидно промахивается в кажущиеся драконами мельницы и в прекраснодушное культивирование  дамы сомнительного содержания. 
Сопоставление Гамлета и Дон-Кихота позволяет соотнести                мировоззренческие профили республиканцев и демократов. Очевидно, что основа республиканской идеологии заключается в упрямом настаивании на свойстве имманентности. В масштабах всего мира это свойство манифестируется в богоподобной исключительности США для всего остального мира, в статусе доминирующего центра по отношению к мировой периферии. Собственно, данный принцип выступал и всегда будет выступать ключевым пунктом республиканской идеологии. Поскольку, как уже говорилось, он есть единственное внешнеполитическое условие внутриполитической стабильности, как в политике, так и в экономике. И заявленная корректировка мировоззренческого профиля республиканской идеологии заключается в трезвом, зрелом и окончательном признании этого главного внешнеполитического пункта. Всё остальное несущественно. Или, по крайней мере, менее существенно.   
Решительное и волевое исповедание республиканской идеологией своего имманентного образца существенно отличает её от трансцендентных мотивов идеологии демократов. В противоположность своим конкурентам демократы предлагают отвлечься от внешних обстоятельств в пользу сосредоточения на решении внутренних проблем. В таком подслеповатом стремлении демократы несут существенный ущерб, безвольно отдавая внутреннюю стабильность США на откуп внешним обстоятельствам. Демократы как тот Дон-Кихот пассивно уповают на милосердие трансцендентной судьбы вместо того, чтобы с мужественностью Гамлета творить историю своими руками с оглядкой на собственный имманентный идеал».
Прочитав статью, я взглянул в глазок веб-камеры и уведомил:
- Прочитал.
- Что скажешь?
- Да, ну. Абстрактный трёп какой-то. Кроме общеизвестного и очевидного факта, что у республиканцев нет фаворита, я ничего не вычитал. И то, это уже реалии вчерашнего дня. Теперь фаворит есть. Это – республиканский губернатор Кентукки Стэнли Скайворд...      
- Подожди критиковать. Не будь так высокомерен. Текст-то, что там говорить, сильный. Я тебе сейчас кое-что сообщу, и уверяю тебя, это заставит тебя призадуматься...
Билли выпал на несколько секунд из обзора веб-камеры, потом снова появился там, шурша бумагами:
- Дело в том, что эта Мэри Сэмсон недавно нанята политическим консультантом в предвыборный штаб как раз Скайворда.   
- Мг.
- Да. Так что считай, что она твой прямой конкурент.
- Понятно.
- Поэтому тебе будет полезно кое-что про неё узнать. Да, между прочим, про неё уже есть статья в Википедии. Можешь и сам прочитать. Итак. Ей 25 лет. Окончила Мичиганский университет. Потом Школу политического консультирования Университета Джорджа Вашингтона...
- Неплохо, - сдержанно восхитился я.
- И еще. Она работала консультантом в предвыборном штабе окружной олдервумен  Кентукки Джуди Мулертайн. И в итоге Мулертайн – сенатор от штата Кентукки. Я думаю, это и определило то, что её взяли в штаб Скайворда. То есть, имей в виду, эта Сэмсон – серьезный противник...
- Да, ладно. Что там серьезного?! – Стал саркастически возражать я. – Где там серьезное? В этом сумбурном наборе общечеловеческих слов, что ли?! Таких статеек можно писать по десяток на дню. «Дон Кихот против Санчо Панса», «Гамлет против Офелии», «Офелия против Дульсинеи». – Навскидку предложил я саркастичный ряд возможных тем. – Там же ничего толком сказано. Кроме того, что нужно что-то «трезво, зрело и окончательно» признать. – Проговорил я, иронично изображая пафос. – А что толком признать – не сказано.
- Хорошо. Не кипятись. Здесь возможно дело не в содержании, а в форме, в том, что она назвала «мировоззренческим профилем». Словом, Мэтью, ты должен озаботиться созданием вот этого мировоззренческого профиля. Считай, что это твоё профессиональное задание! Что там говорить, Сэмсон предложила четкую и понятную пару: Гамлет и Дон Кихот. Это точно работает. Поэтому ты должен предложить что-то подобное... 
- Билли, ты что шутишь?! – Уже не на шутку возмутился я. – Ты предлагаешь нам воспользоваться принципом, сформулированным нашим же конкурентом и играть по правилам, к принятию которых мы не имеем никакого отношения?! Это, как минимум, непрофессионально. А, во-вторых, это небезопасно. Очень может быть, что это западня. А, в-третьих, это неэтично. К тому же незаконное заимствование возможно в сфере технологий, когда, например, «Самсунг» крадет новшества у «Эппл». Но это точно невозможно в сфере идей. То, что хорошо в сфере материального, плохо – в сфере ментального. И наоборот. Плагиат идей может быть только вреден. Плагиат идей – это как заимствование чужой души...
- Я не пойму, о чём ты говоришь? – Теперь возмущаться уже стал Билли. – Какой плагиат? Я же не предлагаю тебе отстаивать позицию Дон Кихота. Речь идет только о том, чтобы продумать позицию еще более глубокую и основательную, чем оппозиция Гамлета и Дон Кихота. Наверняка, это возможно...
- Не знаю. – Растеряно проговорил я. – Честно говоря, это очень глубокая оппозиция. Тут вряд ли что-то придумаешь. Она, наверное, гуманитарий эта Мэри Сэмсон...
- Возможно. Главное, что у неё хорошо получилось вот это мировоззренческое обоснование внешнеполитической активности республиканцев...
- Да какое тут обоснование?! Глобальное доминирование США – это общий знаменатель идеологий республиканцев и демократов. Этот тут пункт, который их абсолютно  примиряет, как мужа и жену примиряет забота о благополучии семейного бюджета. И вот, кстати, о бюджете. Надо заметить, что теперь это доминирование обходится американским налогоплательщикам всё дороже и дороже. И, пожалуй, этот же внешнеполитический пункт одновременно оказывается границей между демократами и республиканцами. Дело в том, что в таком однозначно агрессивном доминировании, скорее, заинтересованы олигархические корпорации, а не американское общество в целом, интересы которого, прежде всего, и отстаивает Демократическая партия. В отличие от республиканцев, которые сосредоточены, в основном, на интересах военно-промышленных корпораций. И, вообще, я думаю, президентские выборы, в конце концов, покажут, кто в Америке главный – общественное большинство или корпоративное меньшинство...
- О, а вот это уже ближе к теме! – Возбудился Билли. – А говоришь, не можешь! Можешь, если захочешь!
- Конечно, когда разозлят. – Объяснил я причину спонтанного всплеска эмоций.
-  Прекрасно! Я теперь понял, как тебя надо воодушевлять. Я буду тебя злить. Буду  твоей злой музой. Ха-ха-ха! – Чуть ли не демонически захохотал Билли. – Ладно. Давай, Мэтью. До связи.
Я наспех попрощался и с облегчением хлопнул крышкой ноутбука.   

2
13 марта
Я спустилась с четвёртого этажа на лифте, выскочила из холла и побежала. Несколько малолюдных улиц и я – в парке. Прекрасный район! Давно о таком мечтала. Мимо бегут сосны и клёны. Под ногами гаревые дорожки, окруженные газонами с пожухшей прошлогодней листвой и пробивающейся молоденькой травкой. В ушах «таблетки» с инструментальной музыкой. В голове мысли. Сначала отдельные слова выскакивают с частотой пульсации крови в висках. Еще несколько отдач от бега в голове и слова сцепляются в отдельные фразы. Гамлет... Гамлет... Дон-Кихот... Скайворд... Стоун... Митчелл говорила, что через неделю у Скайворда выступление в вечернем ток-шоу на общенациональном канале. Да что там? Ни к чему не обязывающая болтовня! Но несколько якорных фраз надо выдумать. Чтобы Скайворд их между делом употребил. Что-нибудь вроде: «Правильные решения принимаются в правильных обстоятельствах». Или: «Мы слишком ответственны, чтобы уповать на чудо». Или просто: «Там, где кончаются их слова, начинаются наши дела». И еще что-нибудь в этом духе. Я улыбнулась. Но ведь, в сущности, я занимаюсь ровно такой же болтовней. Слова, слова, слова... Как их много! Ужас! Про себя и вслух. Устные и письменные. Человек эмитирует их с бесперебойностью печатного станка тысячами за каждый день. Миллион – в неделю. Миллиард – в месяц. Триллион – в год. Бескрайний горизонт языкового океана. Человек – машина речи. Но что делать? Под лежачий камень вода не течет. Я бы сказала: под молчаливо лежащий камень вода не течет. Под камень? Мг, интересно... Да, слова – мой бизнес. Слова конвертируются в деньги. И наоборот деньги – в слова. Между ними явно есть какая-то связь. Деньги... Штаб платит хорошие деньги. Митчелл говорила о  трёхстах тысячах в случае победы и несколько меньшей сумме в обратном случае... Триста тысяч. Неплохо. Куплю дом, поезжу по Европе... А вот интересно: я действительно так думаю или потому что мне так хорошо платят?... Где кончается моя неоплачиваемая искренность и начинается моя рыночная ценность? Наверное, со стороны это выглядело бы очень странным, самой себе задавать такие вопросы?.. А, может, и правда, я себя плохо знаю... И кто такая, в сущности, я? Кто оно это Я? Неужели, человек есть только то, что покупают, и чем расплачиваются? Понятно, когда речь идет о теле, о телесных потребностях. Но вряд ли о такой экономической однозначности может идти речь в отношении ума, сознания... Мысли-то откуда-то приходят. Причём совершенно бесплатно. Но за них платят деньги. Забавно это – торговать умом! Или душой?..
Так, два километра есть. Я повернула и побежала обратно... Я хотела стать политическим журналистом. И жаждала ею быть, когда училась в Мичиганском университете. О Бог мой, сколько романтических иллюзий я успела тогда вписать в эту профессию! Четвертая власть! Совесть нации! Как бы не так! Ничего подобного! Всё то же. Тот же бизнес и та же продажность! Только вид сбоку. Всё те же рейтинги продаж. Больше сенсационности! Побольше скандальности, Мэри! За скандал хорошо платят! Давай, Мэри, жги, бей, не жалей! Всё в топку ажиотажа вокруг скандала! Что?! Сенатора застукали с проституткой прямо в туалете законодательного собрания? Превосходно! Племянница губернатора наркоманка и наркодилер? Класс! То, что нужно! Что? Семья, жена, дети? Нужно пожалеть? Ты, Мэри, с ума сошла?! Ты хочешь расстаться с работой по причине профнепригодности?! Мэри, ты должна быть циничной и безжалостной! Оставь жалость в царство масс-медиа входящий! Вот так... И поэтому политический консалтинг и электоральный бизнес. Тихий, спокойный, почти кабинетный. Чистое творчество. Как работа писателя. Никаких скандалов. Нам скандалы не нужны. Они только мешают, вносят в душу раздрай. Да, и не бывает их на этом уровне. На таком высоком уровне они бывают только в идиотских телесериалах. Интересно, а кто пишет к ним эти безумные сценарии? Очевидно, те же продажные журналисты, судя о политике с колокольни своей заинтересованности в скандале. С высокой колокольни рейтинга продаж. И плевать они оттуда на действительность хотели!.. Конечно, что там говорить, я тоже продалась. Как всякий человек, я – на рынке. И чтобы жить, надо продаваться. Но суть в том, чтобы цена на тебя была адекватной. Не слишком низкой, чтобы быть уважаемой другими. И не слишком высокой, чтобы самой уважать себя. И мне, слава тебе Господи, платят нормально... Хотя, да, не вся я всё-таки продалась. Что-то осталось некупленным и неподкупным, что-то где-то в районе души. Потому что эта неподкупность, пожалуй, самый дорогой товар! Я усмехнулась. Я знаю, как мало ценятся специалисты, работающие то на одну партию, то – на другую. Я так не могу. Я убеждённый «консерватор» и работаю только на республиканцев. Странно, тебя покупают, платят за твою работу, но именно потому, что в тебе есть что-то неподкупное. Значит, не всё – на продажу! Есть, стало быть, святыни. Интересно, какие?! Что свято в этом «мире наживы и чистогана»? Понятно, что политика – это не экономика. Немного другие правила. Там действуют рыночные законы, закон спроса. Здесь – убеждения, принципы, вера. И что объединяет и то, и другое – это, конечно, сама законность. Соблюдение закона, законопослушность – вещь, в отношении которой торг невозможен. Ни там, ни здесь. И, тем не менее, всё равно идеологические принципы являются продуктом, товаром, которые предлагается на политический рынок. И что такое выборы, как не акция коллективной купли-продажи, где на электоральном прилавке два товара, а вокруг сто пятьдесят миллионов покупателей  в виде поделенного пополам электората. Но вместо денег у этих покупателей-избирателей в руках политическая валюта под названием «голос». А вот опять же интересно: как это «отдать голос»? И стать немой, что ли? По-настоящему отдать голос – это как отдать душу. Но непонятно: как вложить, пожертвовать ею или как заложить и продать? Уфф! И, в сущности, то, что покупается-выбирается на выборах, это только некая экономическая, материальная ценность, обернутая в красивую упаковку коллективного интереса, и от этого выглядящая как святыня...
Я добежала до дома. По инерции вбежала на свой этаж. Приняла душ. Наскоро позавтракала. Еще час потратила на то, чтобы высохнуть и привести себя в порядок. На одиннадцать часов была назначена встреча с Клариссой Митчелл, руководителем предвыборного штаба губернатора Скайворда. Еще немного времени потратила на просмотр почты и утренней прессы. И уже скоро покинула квартиру, отправившись на парковку к своей миниатюрной «Форд Фиесте». Доехала и ровно в назначенное время зашла в штаб, расположенный на первом этаже административного здания на одной из центральных улиц Франкфорта. Непрерывно пребывающая в нервной взвинченности Кларисса радушно меня поприветствовала. Усадила. Предложила кофе. Заговорила:
- ...Мэри, мы тут информацию кой-какую насобирали о наших конкурентах из штаба Стоун. Тебе будет интересно узнать. Например, о твоём непосредственном конкуренте. Это некий Мэтью Джонс. Не знаешь его?
- Нет.
- Да, собственно... Я не думаю, что он сильный соперник... Но знаешь, как говорится, лучше переоценить, чем недооценить. Поэтому... В-общем, так. Джонсу 32 года. Закончил Орегонский университет. Доктор в области политических коммуникаций. На его счету несколько избирательных компаний для Демократической партии. И, ты знаешь, все успешные. Ни одного проигрыша. Не понятно: то ли просто везло, то ли он, вправду, что-то там определяет, что маловероятно...
- Хорошо. Что еще?
- Самым успешным было переизбрание Стоун на пост сенатора от Орегона. И теперь Джонс приглашен в качестве политического консультанта в штаб её президентской кампании...
- Предсказуемо. У меня та же история.
- Да, действительно, ничего оригинального... Но, знаешь, здесь всё-таки есть одна оригинальная параллель. В смысле твоей собственной оппозиции Гамлета и Дон-Кихота. Этот Мэтью как раз такой Дон-Кихот и в смысле такой рыцарской верности, и в смысле культа дамы. Если под дамой понимать Барбару Стоун...
- Понятно.
- Забавно, Мэри, как всё сбывается, – Кларисса улыбнулась. - Вот и Дон-Кихот объявился...
- Да. Но из меня плохой Гамлет. Слабый. Такая женская версия...
- Но ты точно не Офелия...
- Нет, не Офелия. – Уверено подтвердила я и усмехнулась:
- Интересно, какие мельницы он изберет на роль драконов?
- Разве с мельницами есть проблемы? Кругом – одни мельницы. Если ты под ними понимаешь проблемы...
- Да. А что же еще?!
Кларисса молчала. Я ждала. Наконец, шефиня заговорила:
- Ладно. Я хотела бы обговорить некоторые технические моменты нашего сотрудничества. В-общем, в основном всё будет так. Наш информационный отдел и лично я сначала собираем информацию. Потом по мере сил обрабатываем её, оформляя её в более-менее осязаемый объект. И вот с этим объектом впоследствии дело уже будешь иметь ты, производя стратегический анализ наших сильных сторон и слабых сторон нашего конкурента...
- Всё стандартно, в лучших традициях стратегического планирования?
- Да, но, естественно, с поправкой на наши обстоятельства. И, конечно, ты тоже не должна игнорировать потоки информации...
- Очевидно, - согласилась я.
- Потом после анализа ты уже формулируешь концепцию, синтезируешь общий профиль. То есть, всё просто, сначала – анализ, потом – синтез. Основная твоя задача – интерпретация...
- Трансформация объекта в субъект, - уточнила я.
- Да. – Быстро согласилась Кларисса, а потом неуверенно добавила:
- Наверное.
Я ободряюще на неё взглянула. Кларисса, быстро справившись со смущением, продолжила:
- А потом результат твоей работы я буду предлагать Стэнли.
- Понятно.
- И еще. Нас волнуют некоторые вопросы информационной безопасности. Мы видим ситуация обострилась до крайности. Поэтому, Мэри, пожалуйста, никаких деловых переговоров по телефону, никакой электронной почты. У меня такоё ощущение – вполне допускаю, что паранояльное – что по этим каналам, всё немедленно отправляется во всеобщий эфир. Поэтому только личные контакты. Никакого электронного посредничества. И еще пусть у тебя будет два компьютера. Один подключенный к Интернету, другой – нет.
- У меня их целых три. И только один подключен к Сети. А в одном даже модема нет... 
- Очень хорошо.
- А основное я, вообще, доверяю только старой доброй бумаге с ручкой...
- Еще лучше. И да. Еще один неприятный момент. Раз в неделю к тебе будут наведываться специалисты с проверкой твоего жилья на предмет наличия «жучков». Время, в которое они будут приходить, ты назначишь им сама. Хорошо?
- Да. – С некоторым сожалением смирилась я и потом уже раздраженно добавила:
- Забавно. То, что было призвано к улучшению коммуникации между людьми, в конце концов, сыграло в пользу еще большего отчуждения людей друг от друга. И в итоге ситуация этого всеобщего электронного шпионажа друг за другом невольно отбрасывает нас в архаичность доинформационной эпохи...
- Не говори, - наспех согласилась шефиня, не сильно вдаваясь в смысл моего суждения. – Хорошо. И вот, собственно, первый файл...
Кларисса протянула мне флэшку.
- Мы постарались обобщить информацию по социалке. Тут всё – и здравоохранение, и образование, и пенсионное обеспечение. Посмотри, подумай... Вот вроде бы и всё. – Рот Клариссы радушно растянулся в улыбке, подведшей под разговором итоговую черту.
 
3
29 марта
Я щелкнул замком с длинной мягкой дужкой и выкатил велосипед из коллективного ангара в виде металлической конструкции, в которой тот мирно соседствовал с другими двухколёсными агрегатами. Отвёл велосипед к дороге, сел и покатил. Начинался обещавший быть хорошим день. Город был освещён ярким с немногими облачками небом. Стоявшее несколько дней тепло призывало распуститься набухшие почки. И легкий ветерок уже доносил сквозь удушающую завесу городской загазованности робкий аромат первой листвы. Велосипед – это хорошо! Полезно для здоровья и безопасно для природы. И я как человек, исповедующий экологические принципы, был обязан сам их претворять. Для меня это всё очень важно. Иначе мои собственные убеждения казались бы, прежде всего, мне самому полной туфтой. И как тогда мне их предлагать?! Я ехал на рыбалку к озеру, что находилось в десяти милях от города. Это было небольшое озеро, уютно окруженное хвойным лесом. Там всегда можно было застать несколько рыбаков, в основном, из числа местных. Кто-то рыбачил с резиновых лодок, кто-то – с берега. Я люблю рыбачить с берега. Можно приехать налегке, доставив всё необходимое на велосипеде. Что еще приятно в передвижении на велосипеде, это нахождение в близком контакте с окружающей природой. В машине ты сидишь, как в бункере или в окопе, а вокруг – враждебный мир. А на велосипеде ты открыт миру, а мир – тебе. Прекрасно! Залюбовавшись проносившимся мимо лесом, я не заметил невесть откуда взявшийся на дороге булыжник. Удар! – и я стремительно вылетел из седла, несколько обогнав велосипед, и приземлился на асфальт, успев, по счастью, выставить перед лицом руки. Чёрт побери! Твою мать! Что происходит?! Куда смотрит дорожная служба?! Я приподнялся и оглянулся назад. Велосипед лежал на боку. Его заднее колесо продолжало вращаться. Я встал и оглядел себя. Ну, вот – джинсы были порваны, и сквозь прореху в них светилось колено с измазанной пылью ссадиной. Я потёр ушибленное место. В принципе, это была ерунда. Меня больше всего беспокоила целостность содержимого рюкзака. Я быстро высвободил рюкзачную лямку, поставил рюкзак на землю и ощупал его угловатые бока. Нет, вроде обошлось, слава Богу, всё было целым. Я подошел к велосипеду и сразу заметил, что что-то неладно. Я поставил двухколесное средство передвижения на заднее колесо, крутанул его переднего партнера и взглянул на просвет. Так и было – чёрт! – переднее колесо виляло восьмеркой. Восьмерка был небольшой, но всё равно обидно – велосипеду всего-то год! Всё-таки не смутившись этим маленьким катаклизмом, я продолжил свой путь и через полчаса уже был на озере. Здесь, выбрав место подальше от других рыбаков, вытащил складную удочку, распустил снасть, приготовил наживку. Потом вытащил из рюкзака свой небольшой ноутбук и включил новостной радиоканал. Поток новостей щебетал разными голосами – то женскими, то мужскими. Скоро, чего я уже ждал, раздался сигнал связи по Скайпу. Это снова был Билли Шексли. Я поправил экран ноутбука, чтобы я сам мог его видеть, и чтобы ему было видно меня. 
- Хай! Как дела? Что делаешь? Ты, вообще, где? Что-то я не пойму!
- Хай! На рыбалке. На озере, тут недалеко от города...
- Неплохо! А я уже с утра пораньше в офисе вялюсь... Так, Мэтью, я хотел бы несколько вопросов обсудить.
- Пожалуйста.
- Во-первых, ты что-нибудь надумал насчет мировоззренческого профиля?
- Ты, знаешь, Билли, - я мельком взглянул на экран, - я тут подумал немного и решил, что в принципе Дон Кихот – хороший парень. Я не вижу ничего в нём плохого. Ну, воевал с мельницами? Ну и что? Если сравнивать Дон Кихота и Гамлета, то это сравнение явно не в пользу последнего. В худшем случае Дон Кихот – безобидный придурок. А вот Гамлет – это уже опасный маньяк, убийца, который по внушению загадочного и явно демонического «призрака отца» оставил вокруг себя горы трупов. Он тот, кто довёл милую девушку до безумия и самоубийства, до этого убил её ни в чём неповинного отца. Он всё время действует по принципу: если мне плохо, то другим пусть будет еще хуже.  И  в итоге, сам плохо кончил. Гамлет – злобный и мстительный нелюдь, который, обидевшись на весь белый свет, искал смерти и закономерно нашёл её. Он нарциссически одержим собой. Если, он что и несет позитивное, то это исключительно тезис о том, что мир – театр, но и то только с тем, чтобы сыграть в этом театре роль режиссера! И вся трагичность Гамлета сводится к неудаче попытки стать таким режиссером. Единственное, что у него получилось – это срежиссировать свою смерть! Честно говоря, я никогда не видел в нём трагического героя.... В-общем, по мне Дон Кихот намного предпочтительней, чем Гамлет. И еще... Мне как убёжденному христианину как раз импонирует вот эта, как пишет Сэмсон, трансцендентность Дон Кихота. Этот герой, как и его автор, хоть и находится в преддверии и предвосхищении того модернистского сдвига, который постигнет католическую Европу в её переходе к Реформации, Дон Кихот тем не менее блюдет идеалы католицизма...
- Отлично, Мэтью, это то, что нужно. Особенно учитывая католический сегмент электората нашей партии...               
- Да. В отличие от Гамлета, который, вместе с самим Шекспиром, есть готовый протестант... или кальвинист – или кто они там в Англии? Не важно. То есть, для меня протестантская составляющая, по слову автора статьи, имманентного идеала проигрывает трансцендентности веры Дон Кихота. В-общем, я – за Дон Кихота... Я вот уже и копьем обзавёлся, - с улыбкой сказал я, сбавляя до этого немало взвинченный тон голоса, и помахал удочкой. 
- Ну, тогда слушай, Дон Кихот...
- Слушаю, Санчо...
Билли осёкся, потом стремительно встрепенулся:
- Хорошо, пусть будет Санчо... Тебе тут задание от нашей прекрасной дамы, от Барбары... Она хочет, чтобы ты прореферировал её выступление.  Вот в смысле вот этой, так скажем, уже нашей оппозиции. Оппозиции Гамлета и Дон Кихота. То есть, я так вкратце её пересказал содержание всей этой полемики...
- Ты что, Билли, какой полемики?! – Уже с тревогой вскричал я. – Мы едва начали это обсуждать! И я еще не принял никакого решения!
- Да успокойся ты! Ничего страшного. Последние решения здесь всё равно принимаешь не ты. – Билли говорил спокойно, с тоном увещевания. – Честно говоря, мы еще раньше с Барбарой всё это обсудили. И, в-общем, приняли решение... как бы за тебя... – Билли тактично подбирал слова. – То есть, считай, что это твоя такая роль. Но ты пойми – так лучше для дела... В конце концов, политика – это большая игра, игрушка для взрослых дяденек. Поэтому тебе придется в неё тоже поиграть. Поиграть в такого Дон Кихота... Н никто лучше тебя с этой ролью не справится...
- Да ну, нахрен! – Вскричал я. – Так нельзя. Это – бессовестно!
- Ладно. Ладно. Успокойся! – Билли надавил голосом. – В конце концов, тебе за это деньги платят. – В его голосе зазвучал тон жёсткого напоминания.
- Хорошо. – Сразу вынужден был успокоиться я: это – железный аргумент, против него не попрёшь. – И всё равно. Это нечестно. – Продолжал возмущаться я, но уже гораздо более сдержано. – Вот так лишать человека права на выбор. Особенно на предмет его собственной идентичности. Это называется: без меня меня женили.
- Но ты ведь самостоятельно успел наговорить много хорошего про Дон Кихота...
- Да, успел. Но... Так вот и подождали бы, пока я сам как бы... дошёл до этого.
- А зачем ждать? Во-первых, у нас нет времени ждать. Мы итак дали тебе время подумать. А потом... итак всё с самого начала было ясно. Ладно. Но я вижу, ты уже успокоился. Это – хорошо. А то мы думали, что дольше будешь сопротивляться. И это еще сильней убеждает нас в нашей правоте.
- Ты уже вообще обнаглел! – Снова стал возмущаться я. – Мало того, что ты меня, по сути, обвёл вокруг пальца. Так мне же самому рассказываешь, почему это стало возможно...      
- Потому что это опять же нужно для дела, – убеждённо произнёс Билли, ни на мгновенье не поддавшись моёй критике. – Считай, что это мастер-класс по практической политике. Ты же у нас теоретик. А эта такая практика.
- Мг. – С иронией заговорил я. – А это такой практический прием, под названием «дать сопернику подойти поближе, чтобы нанести сокрушительный удар».
- Точно. Мотай на ус. – Без всякой иронии – и это было ужасней всего – проговорил шеф.
- Так, хорошо. И всё-таки, а зачем всё это? Зачем вам такой подопытный кролик? – Довольно злобно спросил я. 
- Ладно, Мэтью, хватит недооценивать нашу якобы переоцененную позицию. В такой недооценке высокомерия не меньше, чем в нашей, на твой взгляд, переоценке себя. Ты – не кролик. Ты – сингулярная модель коллективного поведения всего электората...
- Что?! То есть, я это как бы фокусный репрезентант совокупного поведения демократического электората? И вы на мне будете изучать, как ведет себя весь электорат в целом?    
- Нет. Ты ведь не только объект, но и субъект. Поэтому ты именно модель. И, кстати, не единственная. Мы в штабе в какой-то степени все такие модели. Но ты лучший. Ты такая топ-модель. Извини. – Билли самодовольно лыбился и щурился как мартовский кот.   
- Да пошёл ты!.. И всё равно это очень самонадеянно, – упорно возражал я. – И вы можете серьезно обмануться... со мной...
- Не боись. Со стороны видней... Ладно. Всё! Хватит лирических отступлений. Я и так уже заболтался. В-общем, сегодня тебе курьер доставит доклад Стоун на партийном съезде в Массачусетсе. Тебе нужно его прореферировать. И через два дня таким же образом отправить назад. Понятно?
- Да.
- И еще, Мэтью. Я хотел бы теперь уточнить схему нашего дальнейшего  сотрудничества. А она проста и сводится к четырем глаголам. Сначала мы смотрим, мы это все – и я, и штаб, и Барбара, и ты. Потом ты слушаешь нас, воспринимаешь, обдумываешь и говоришь нам. А потом уже Барбара что-то из этого, так сказать, показывает. То есть, получается такой квадрат: смотр – слух – говор – показ.
- Похоже на сигнальную систему второго уровня в рефлексологии Павлова, -скептически прокомментировал я.
- Возможно. А зачем завихряться мыслью? Чем проще – тем лучше...
- Да. А можно еще предположить, что по ту сторону такого двухстороннего экрана имеется точно такой же квадрат...
- Мг. Интересно. – Хмыкнул Билли.
- И тогда если свести эти квадрата воедино, то они сцепляются в восьмерку. – Произнеся это, я с досадой вспомнил о восьмерке на переднем колесе велосипеда. – А еще две половины этой восьмерки похожи на две шестеренки, что толкают друг друга...   
- Интересно, в чём соединяются эти две  половины? – С любопытством спросил шеф.
- Я думаю, в чём-то вроде фигуры президента и исходящих с противоположных сторон желаний его утвердить...
- Да, ну?! – Подивился Билли, потом с подобающей субординации солидностью подытожил. - Познавательно. Ты, Мэтью, молодец. Образовываешь меня неуча помаленьку. Спасибо. Ладно, на этом закончим. Пока.
Я попрощался. Порыбачил еще немного и скоро с неохотой отправился в Юджин, увозя скудный улов.
4
29 марта
Я попила кофе и села за компьютер, поставив рядом большую кружку с остатками тонизирующего напитка. Я стала читать материалы, полученные от Клариссы, и одновременно слушала телевизор, где транслировали выступление губернатора Скайворда на партийном съезде в Джорджии. На картинку я не смотрела, чтобы не перебивать вербальное восприятие визуальным рядом. Мне было важно со стороны оценить впечатление, производимое речью Скайворда, содержание которой определялось и моим вкладом. Поэтому я нуждалась в той специальной объективности, которую предоставляет зеркало телеэкрана. Но при условии, что в восприятии своего участия в чужом объекте я достигала бы той степени адекватности, что отфильтровала бы всю нарциссически ангажированную субъективность. Скайворд говорил хорошо, ясно и убедительно. Его спокойная речь пульсировала толково распределенным течением от одного ключевого слова к другому, что дополнительно отягощались суггестивными паузами. В некоторых случаях эти разрывы между словами сшивались аплодисментами. Губернатор говорил довольно медленно. Но эта была медлительность солидной весомости, которой не надо было суетливо забегать вперед, опережая воображаемые возражения со стороны возможного оппонента. И в то же время его речь продвигалась с упорством непреклонной воли. Свою речь кандидат от Республиканской партии начал с критики деятельности кабинета действующего президента. В своём содержании эта критика изобиловала стандартами полемики между двумя идеологическими полюсами американской политики. Но по форме она уже несла нечто новое. Речь Скайворда осуществляла топологическую локализацию идеологических крайностей, помещая их в координаты круга с его центрально-периферийной полярностью. В рамках этой локализации республиканская позиция центростремительно сгущалась к центру, обретая плотность и тяжесть ядра символического контекста. И одновременно с этим позиция демократов центробежно отодвигалась на периферию контекста. Конкретно эти разнонаправленные ходы осуществлялись за счёт использования Скайвордом речевых конструкций в жанре логического суждения, в которых акцент всегда стоит на определяющем объект субъекте. И использование этих конструкций в речи кандидата я могла смело записать на счёт своей работы.
В таких предложениях субъект, получая значение точки опоры, центростремительно возгонял себя к вершине вертикали доминирования над объектом. Тем самым они осуществляли необходимую функцию самоопределения собственной позиции, в которой политическая прибыль достигалась не за счет недооценки чужого, а, скорее, за счёт определенной переоценки себя. Но что делать? Как было сказано, в одном дурацком сериале - «человек способен совершать выдающиеся поступки, только переоценивая себя». В ситуации переоценки себя как по преимуществу сильной ситуации я видела мотив активности, самостоятельности и честности. В отличие от ситуации недооценки чужого как слабой ситуации по причине её пассивности, зависимости, вторичности. Эта ситуация несла в себе неблагородный мотив мстительного рессентимента. Переоценивающий себя, возможно, амбициозно ставит себя в центр мира, узурпирует всю власть над ним, но и зато всю ответственность за него он мужественно возлагает только на себя, не ища того, на кого он смог бы её переложить, особенно в случае неуспеха. Напротив, недооценивающий другого оказывается как бы на периферии, образованной инициативной позицией этого другого, и непрерывно критикуя эту позицию по причине неспособности её занять, он особенно ретив, когда инициатива оказывается ошибочной. В этом смысле вся диалектика переоценки своего и недооценки чужого сводится к полярности наказуемости рискующей инициативности и безошибочности созерцательного  критиканства. И для меня эта диалектика в точности характеризовала крайности идеологических позиций республиканцев и демократов. Используя термины из биржевой игры, можно было сказать, что республиканцы были такими политическими «быками», которые, переоценивая себя, взволакивали свою цену наверх. А демократы оказывались политическими «медведями», что, недооценивая другого, давили его цену вниз. По способу завышения цены на себя, представляя сторону автономной самоценности денег, республиканцы выступали с активной позиции покупателя, всегда обладающего преференцией оценщика. Напротив, по мотивам занижения цены оценивающих денег, демократам, представлявшим сторону подлежащего оценке товара, доставалась пассивная роль продавца, кого, как правило, характеризует зависимость от оценки покупателя. Таким образом, как, прежде всего, сообщество покупателей, обладающих властной активностью оценивания, республиканская партия была партией спроса. Тогда, как демократическая партия, обобщая интересы тех, кто находился в рабской зависимости оцениваемого объекта, скорее, была партией предложения. То есть, всю политическую систему образовывал донельзя примитивный закон баланса спроса и предложения. Товаром на этой политической бирже была публичная вещь власти, а деньгами – амбициозное желание её присвоить. Да. Вещь и желание – вот, пожалуй, два ключевых полюса жизни. В сущности, всё силовое поле жизни наполнено напряжением разности между этими полюсами. Да и еще. В той мере, в какой Республиканская партия была партией спроса оценивающего желания, её практика осуществлялась в направленности от субъекта к объекту. А в той мере, в какой Демократическая партия была партией предложения оцениваемого объекта, её деятельность характеризовалась противоположной направленностью от объекта к субъекту. И это диаметральное различие я и пыталась использовать в качестве политического консультанта.               
Уйдя с головой в рассуждения, краешком сознания я всё же заметила, что уже давно ничего не слышу и не вижу. Продолжавшаяся речь Скайворда звучала так глухо, словно телевизор незаметно отнесли в соседнюю комнату, а на экран ноутбука коварно из-за спины плеснули воды, и теперь вместе с ней с экрана стекали и буквы текста. Я снова вслушалась и вчиталась. Скайворд уже рисовал перспективы своей будущей деятельности на посту президента. Теперь интонация существенно изменилась. Из прежней тональности ворчащей разочарованности в критикуемом объекте голос губернатора набрал высоту бравурной очарованности своей же грядущей активностью на посту субъекта номер один. Мне стало несколько нехорошо. Немного подташнивало. Я чувствовала, что Скайворд несколько перебирает с пафосом. И тут же ловила себя на противоречии с самой собой. Дело в том, что пафос-то и был той ценой, мерой ценности, в которой субъект достигает необходимой переоценки себя. И пафос, выражая эмоциональное содержание субъективного желания, непосредственно манифестирует отношение к вожделенному объекту, и этим отношением назначает ему цену. Странный обмен, мельком подумала я, с одной стороны, реальный объект, а с другой – эфемерное отношение. Но, видимо, это такой закон жизни. И Бог с ним. Собственно, а что еще может предъявить человек, кроме пафоса? Да, ничего. Если так разобраться, человек – голодранец. Кто это Сартр что ли сказал «человек – это бесполезная страсть»? Бесполезная – то есть, лишенная материальной ценности, и вместе с тем – страсть, пафос. Главное, чтобы в выражении своего пафоса этот голодранец был искренним. Да, здесь проблема. Искренность – такая монета, перед которой фальшивомонетчик в бессилии разводит руками. И в этом, наверное, вся мера политического жеста, которым субъект предлагает себя своему объекту, чтобы тот признал его как имеющего на него право. И Скайворд предлагал. Как мог. Что ни говори, он был убедителен и страстен. Главной ценой, которую он платил, была вера. Вера в него, в Скайворда. А вместе с этим вера в лучшее. В хорошую будущность Америки. А с ней и мира. Да, вера – всегда достойная цена. И для покупателя, и для продавца. Поскольку не оставляет сомнений ни у того, ни у другого. Вот уж вожделенная цель: несомненность. За это можно всё отдать! Но что такое вера? Не есть ли она просто ипостась нашего субъективного желания? А если нет, то на каком основании она может претендовать на объективную общезначимость? Только на основании своей коллективности? По элементарной причине наличия разделяющего эту веру простого большинства? Но этого явно мало! Тем более, в условиях выбора. Особенно, если это не выбор между белым и чёрным, как однозначными добром и злом, а выбор, скорее, между одним оттенком серого и другим. В выборе между одним злом и другим вере как-то трудно проявиться. В таком выборе места вере вообще нет. Вера – это что-то по ту сторону выбора. И выборов тоже. Боже! – куда меня всё время уводят мысли?! Надо сосредоточиться.
Итак, значит, вера отличается от желания. Но где заканчивается субъективное желание и начинается объективная вера? Странно, я, кажется, совсем недавно задавала себе похожий вопрос! Вера вне выбора, потому что она вне обмена. Выбор имеет место там, где что-то на что-то меняют. И выбирают наиболее предпочтительное. Вера выбора не предоставляет. И не оставляет. Нельзя на выбор избрать веру. Вера безальтернативна. В отличие от желания. Вот у него избирательность работает бесперебойно. Что тогда избирает избиратель в условиях выборов? И чем он мотивируется? Верой, желанием или какой-то их загадочной смесью? Чёрт знает что! Ничего не понять! Как я еще с ума-то не сошла?! Ладно. Что это за странное место: политика? Где мы – то ли в храме, то ли в супермаркете? И что мы здесь делаем? То ли творим кумиров и приносим им жертвы, то ли покупаем кого-то наряду с пачкой овсяных хлопьев? То есть, спектр многоликой психологии электората широко простирается между иррациональным даром и разумным  обменом? Но ведь в даре есть что-то безумное, фанатичное, бессмысленное! А, значит, он несет в своей мистичности несвободу. Свобода – это что-то прозрачное, понятное. Свобода – это свобода выбора. И свободное полагание критерия выбора. И только! А выбор – это сравнение, сравнение одного и другого. Значит, свобода – там, где, как минимум, есть пара противоположностей. Свободный выбор возможен там, где есть хотя бы одна альтернатива. Банальность! Что ж, иногда надо вернуться к азам. Свобода – это контраст между оппонирующими полюсами. Самой капитальной оппозицией является контрастность центра и периферии. И свобода сбывается в наполнении напряжением контраста между ними. И если центр всегда имманентен, а периферия – трансцендентна, и одно – всегда своё, а другое – это чужое, то свобода как свобода выбора осуществляется в предпочтении своего чужому. То есть, по сути, свобода осуществляется во властном подчинении чужой периферии своему центру. И, значит, свобода – это власть. Кто бы сомневался?! Это был предсказуемый вывод. Но что меня всё-таки смущало. Уже смущало. Еще год назад или даже месяц назад я была согласна так думать. Потому что я так и думала. Когда, например, писала статью для «Нью Йорк Таймс». Но теперь у меня в душе копошился червячок сомнения. И мне от этого было неприятно. Чтобы отвлечься от этой неприятности, я снова прислушалась к телевизионному звукоряду. Выступление Скайворда близилось к завершению. По всем правилам риторики тон его речи поднимался всё выше и выше и, наконец, прозвучал финальным аккордом, зарядившим заключительное высказывание: «В ситуации выбора между своим и чужим альтернативы не бывает!». Это фразу придумала я. Пафосной высотой нот, с которой Скайворд её произнес, она должна была, по-видимому, воспарить в самые небеса, будучи дополнительно поддержана взрывом оглушительных аплодисментов. Испытав приступ тошнотворного смущения, я быстро протянула пульт в сторону телевизора и нервно надавила на красную кнопку. В воцарившейся тишине кислотно-щелочной баланс души восстановился и сразу стало легче дышать. Охренеть! Что происходит?!

5
18 апреля   
Я купил в стекляшке газетного киоска свежий номер «Ю-Эс-Эй Тэдей». Дошёл до ближайшей скамейки, уселся и, развернув газету, принялся читать интервью с Барбарой Стоун. В тексте речь шла о балансе политических предпочтений в отношении Демократической партии, как по отдельным штатам, так и в стране в целом. Интервьюер спрашивал Стоун о предвыборной ситуации в стране, предлагал высказаться об особенностях выборной деятельности партии, оценить её успехи, поделиться своим представлением о стратегии конкурентов. Я едва вдавался в содержание её ответов. Меня больше интересовала их форма, лексика и грамматика построения высказывания с точки зрения осознания результатов своей работы. И в этом плане я с удовольствием фиксировал определенные сдвиги. Стоун уходила от прежней избыточной категоричности в суждениях. Её суждения уже были, скорее, гипотетическими и проблематическими. Она не столько утверждала, сколько предполагала. Не столько определяла нечто с позиций субъективности, сколько отражала объективное восприятие. Не давала однозначные ответы, но задавалась вопросами. Очевидно, вся эта трансформация носила характер мягкого, плавного дрейфа от определенной иллюзорности субъектности к естественной объектности. Высказывания Стоун уже определял перенос акцента с вертикали тотального доминирования центра над периферией на горизонталь их баланса. Общей характеристикой обновления риторики было оборачивание классического тезиса о том, что «форма – предел содержания», в антитезис, что, напротив, периферийное содержание – это граница пребывающей в центре формы. Конечно, за этот тезис еще нужно было побороться по причине его неопределенности и плохой доказательности. Главная слабость этого тезиса заключалась в том, что он был предметом веры, и, увы, не знания. Но где они в наше время эти рыцари веры?! В то же время там, где слабость, там и сила! И сила эта поддерживалась интуицией в фундаментальное различие между искусственностью рукотворной формы и естественностью нерукотворного содержания. И сама пара этих свойств назначала цену противоположным полюсам, вменяя первый в вымышленную искусственность денег, а второй – в реальную наличность товара. И, очевидно, по крайней мере, для меня, второй полюс обладал, хотя и неопределенным но, преимуществом перед первым. Это преимущество содержалось в возможности всё того же баланса, простого и подлинно демократического. Горизонталь такого баланса, уравнивая образующие его крайности идеальных денег и реального товара, преодолевала вертикальный, этакий аристократический разрыв доминирования первой над последней, редуцировала дистанцию элитарного превосходства оценивающей формы над оцениваемым содержанием. В этом преодолении происходило возвращение центральной точки формы в периферийную совокупность содержания.
Данное возвращение мотивировалось одной претензией. А именно тем, что своим доминированием форма подминала и безжалостно перемалывала нарочито тяжелыми жерновами ненарочную, естественную легкость содержания. Будучи зажатым между двух камней, вертикально сопряженных и вращающихся относительно друг друга в горизонтальной плоскости, содержание словно оказывалось на кресте пересечения двух этих осей. Такое крестообразное пересечение и составляло простейшую структуру формы. А то, в чём незамысловатое устройство статичной формы получало наличное выражение, являясь в виде перекрестья мельничных лопастей, было одновременно тем, что придавало форме динамику. А вместе с ней и весь смысл. И как раз проблематичным было игнорирование самого факта благоприобретения функциональности статичной  центральности формы, чья полезность была возможна только благодаря динамичной периферийности круговорота естественных обстоятельств. Собственно, возражение вызывала та невнимательность, с которой человек своим высокомерным, но таким близоруким взглядом промахивался мимо очевидности того, что только содержательность природной стихии ветра, приводящего ту же мельницу в движение, наполняет рукотворное устройство смыслом. Стоит перестать ветру дуть, и вся мельница превращается в бессмысленное сооружение циклопического размера. То есть, имманентный «принцип действия» всякой формы неотделим от той трансцендентной среды, благодаря которой возможно само действие этого принципа. Это имеет место даже несмотря на то, что вполне естественное содержание как будто пребывает в тотальной подчиненности начисто искусственной форме. И, конечно, решение проблемы было не в том, чтобы с примитивной симметричностью и в рамках той же логики, по определению, формальной, переподчинить форму содержанию, и тем самым опрокинуть одну крайность в другую. Речь шла о том, чтобы только сбалансировать их. Когда всё рассуждение совершилось, мое сознание молниеносно прошибла рефлексия: вот и мельница возникла! – чёрт побери, это точно работает, прав Билли! Я заметил, что уже давно отвлекся от вызвавшего эти рассуждения текста, хотя взгляд мой тыкался в последние строчки интервью с дежурными благодарностями и пожеланиями удач и побед.
Я взглянул на часы и засуетился. Надо было спешить. Вскоре должна была начаться трансляция выступления кандидата от Республиканской партии Скайворда на партийном съезде в Техасе. Меня интересовала позиция наших конкурентов по разным причинам. Собственно, анализ поведения оппонирующей стороны был моей профессиональной обязанностью. Но помимо разнообразных профессиональных мотивов такого интереса был и еще более существенная, глубинная, экзистенциальная причина. Ну, казалось бы, зачем принимать во внимание позицию враждебной стороны, интересоваться точкой зрения противника, неизменно вызывающей раздражение и озлобление, а то и нешуточное страдание? К чему этот мазохизм?! В моём понимании этот чисто психологический и весьма поверхностный аргумент легко перевешивал аргумент диалектический, по которому враждебная позиция противника тоже участвовала в деле определения собственной позиции. То отрицание, которая она осуществляла, было просто другой ипостасью полагания своей позиции. Я был не силен в понимании игры этих диалектических крайностей, хитросплетенья которой дотошно описаны, как я знал, в философии Гегеля. Но я интуитивно ощущал в этом сермяжную правду и упорно желал дойти в этой диалектике до самой сути. И по этой интуиции мне представлялось, что, абсолютно противоположные положительность и отрицательность – это, собственно, две стороны одной монеты. И, если положительность напрямую полагала, например, вещь в её видимости, материальности, то отрицательность, отрицая ту же вещь, то же определяла, но уже косвенно, исподволь. Делом отрицательности было проведение черты границы между вещью в её положительности и другой вещью. Такое очерчивание, ограничение, отделение одного от другого и было самим определением. Причём определением по способу отрицания того, чем вещь не является. Как говорится, determinatio est negatio.  Ограничение отрицательно и формально определяло вещь полаганием её противоположности. Эта противоположность так отрицательно определяла вещь, что вместе они составляли целостность. И отрицательная противоположность вещи была не просто иным вещи, но, по слову Гегелю, «своим иным». Своё иное – это «левое» по отношению к «правому», «низ» по отношению к «верху»: по отношению к каждой позиции существует своя противоположная оппозиция. Это – закон. Но между двумя противоположностями не непроходимая пропасть, но только граница. И задача определения позиции, положности, так сказать, всегда состоит в том, чтобы найти её противоположность. Соотносясь как своё иное, оппонирующие полюса располагаются на полярных краях одной и той же оси, уравновешивая её своим взаимным отрицанием до состояния целостности. И в той мере, в какой позиция конкурента не является пустой риторической диффамацией, она полагает именно это «своё иное» по отношению к своей противоположности. Таким образом, где-то в глубине сознания я носил представление о том, что обе позиции, наша и позиция наших соперников, пребывают в системном взаимодействии, в котором изменения поведения одной стороны сразу отражаются в зеркале поведения другой.               
Когда я включил телевизор и пока выбирал нужный канал, выступление Скайворда уже началось и шло. В данный момент он выражал сожаления и соболезнования. Я понял, что речь идет о позавчерашней перестрелке в школе на юге Алабамы. К этому времени было известно о девяти погибших и четырнадцати раненых подростках. Эта трагедия была главной темой всех масс-медиа. После сердобольных восклицаний и краткой молитвы Скайворд, как-то быстро изменив интонацию, перешёл к животрепещущей теме огнестрельного оружия, придав ей жанр полемики с гипотетическим оппонентом. Республиканский кандидат разумно предположил закономерное возбуждение противоположного лагеря демократов, выступающих с позиций ограничения продажи оружия, а в некоторых, особенно, радикальных случаях – и вовсе полного его прекращения и даже изъятия (!) имеющегося. Предъявляя себя как убежденного противника этой точки зрения, Скайворд принялся рассуждать на предмет того, что такое оружие для Америки. После дежурного воспроизведения программной максимы об изобретении Кольта как главном средстве уравнивания всех со всеми, эдаком правовом эквалайзере, Скайворд страстно наименовал оружие наряду с долларом символом свободы каждого американца. Он говорил, что оружие подлинно освобождает его носителя, внушая  ощущение силы и уверенности и избавляя от страха перед себе подобным, а с ним и от страха смерти. Услышав это, я тут же распознал то самое формальное определение свободы, когда свобода определяется не в отношении положительной презумпции лучшего, что может быть, но в отношении только недопущения возможного худшего. Развивая тему милитаристского обоснования свободы, республиканский кандидат заговорил, видимо, делясь своими личными впечатлениями, что вместе с ощущением особенного освобождающего бесстрашия оружие внушает и чувство ответственности, а если этого еще пока по каким-то причинам нет, то оно должно быть воспитано. Причём изнутри самого индивида. То есть, Скайворд выдвигал некий моральный императив в отношении вооруженного индивида. По его мнению, свободный индивид не то, чтобы может, но просто должен возлагать на себя всю ответственность в отношении всех своих возможностей, зачастую самых смертоносных. И только в этой ответственности может сбыться та исключительная самостоятельность, что вменяет человека в соразмерного государству субъекта.
«Человек с оружием – сам себе государство!», страстно делал вывод Скайворд. «Оружие и право его применения делает каждого гражданина равным государству, выводя его из-под власти зависимости от смертельно опасных внешних обстоятельств. И замыкая человека на свою собственную волю, оружие делает его своей собственной политической целью. Поэтому право свободного приобретения и ношения оружия – один из краеугольных камней американского образа жизни. Но это право осуществляется наряду с вменением себя и в обязанность. Только в том случае, когда внутренняя вертикаль возможности применения смертоносной силы уравновешивается с внешней горизонталью внушающего ответственность осознания страха перед симметрией ответного применения оружия со стороны другого, рождается свободный индивид. Человеческая свобода осуществляется в том, чтобы быть возможной причиной смерти другого. Человек свободен только потому, что обладает смертоносностью. Потому что может убить другого человека. Конечно, полагание такой свободы делает человека субъектом особого произвола. Да, свобода – это смертоносный произвол, но это ответственный произвол! И нет такой инстанции, которая могла сказать этому произволу: «Нет!». Контраргументы наших противников выглядели бы очень смешными, если бы не звучали так ужасно! Давайте запретим электричество, если от него гибнут люди! А, может быть, нужно провести массовую стерилизацию, если есть сексуальные маньяки и насильники?! В конце концов, простая вилка и столовый нож в руках психопата может стать грозным оружием. И что же? Нам надо начать есть руками?! Это путь в никуда! А есть только один путь – путь воспитания и культивирования ответственности на долгой дороге проб и ошибок и нейтрализации тех самых маньяков и психопатов...».
Услышав про «ответственный произвол», я сразу напрягся. В этом напряжении вибрировало понимание того, кто стоял за этой концепцией. Позиция ответственного произвола – это и есть позиция Гамлета, и я ни секунды не сомневался в том, что её автором была та самая Мэри Сэмсон. Мой прямой оппонент. Мне стало немного не по себе. Честно говоря, я не люблю соперничества. Мне от него становиться тоскливо. В соперничестве всегда ощущается чувство какой-то метафизической потери, как будто ты теряешь потенциального друга, а с ним и саму возможность жить с ним в одном мире. В любом соперничестве и торге мир безжалостно делиться пополам. Да, Билли снова оказался прав: всё очень серьезно! Сэмсон била точно в цель. Концепция «ответственного произвола» покрывала собой всё! Ни единой лазейки! Как всё выверено и сбалансировано. Красиво! Хотя я тут же ловил себя на мысли, что немного преувеличиваю, малость переоцениваю её. Но так я был устроен: я люблю восхищаться другими, и иногда там, где для этого оснований не очень много. Ну что ж, надо было разбираться.
Итак. Во-первых, «произвол» по определению безответственен, иначе у этого слова не было бы таких отрицательных коннотаций. Ответственный произвол – это деревянное железо. Во-вторых, сравнение оружия с электричеством, с тем, что можно стерилизовать, и со столовыми приборами крайне неуместно. Просто потому, что эти вещи изначально не были предназначены для насилия и убийства. В отличие от пистолета, который покупают не для того, чтобы колоть им грецкие орехи. А теперь, в-третьих. И здесь было самое главное. Определение свободы через её смертоносность было формальным определением. Дело в том, что понятие такой свободы достигалось посредством взаимной нейтрализации двух смертоносных произволов, двух возможных причин смерти – своей и чужой. И понятие такой свободы в точности приходилось на нулевой центр тяжести весов балансировки смертоносных возможностей соперничающих сторон. Ввиду бесконечной перспективы милитаризации возможности для каждой из сторон в недостижимую бесконечность уходило и само понятие свободы. То есть, по сути, такое понятие упиралось в воображаемый ноль потенциальной бесконечности стяжания безопасности. И существенной характеристикой этого свободного произвола являлась внешняя ограниченность страхом перед другим. В этом случае свобода измерялась лишь отодвинутостью пограничной линии горизонта опасности от себя как его имманентного  источника. И коль скоро само превосходство как мера свободы было здесь недостижимо – чисто физически, то этой самой свободы попросту здесь не было. А был только страх, сила которого в качестве «идеи смерти» поддерживала и источала этот самый «ответственный» произвол. И отрицая это совершенно пустое понятие свободы как смертоносности, должно было предположить, что свобода сводится не к самопроизвольной возможности убить другого, а – к благодатному отсутствию страха быть убитым другим, коль скоро человек, итак, смертен. И для достижения такого бесстрашия не нужно покупать пистолет. Он оказывается не только бесполезен, но и вреден.
Свобода заключается не в имманентно мотивированной смертоносности, но в открывающей трансцендентное измерение смертности. В моём христианском понимании свобода полагается не в отношении бесконечно расширяющего свои возможности человеческого тела, но, прежде всего, в отношении человеческой души, среди чудесных свойств которой самым главным является её бессмертие. Свобода или переживается в преодолевающем все телесные страхи и немощи мистическом ощущении благодати бессмертия. Или, если человек находится исключительно внутри нигде непрерывающегося закона, если человек только принужден вращаться в кругу беспощадно определяющих человеческое существо логических, юридических, физических и проч закономерностей, если человек лишь заложник рациональности, с маниакальным упорством ищущей во всём причинно-следственную детерминацию, то никакой свободы не существует вообще. Без наполненности благодатным содержанием пустая рамка закона превращается во зло и грех, ибо, как сказано апостолом Павлом, «законом познается грех». Либо человеческая свобода сбывается в бессмертии души, либо, становясь заложницей страха конечного тела, она в этом страхе растворяется и уничтожается.      

6
18 апреля
Сегодня я оказалась в Вашингтоне по делам предвыборной кампании. После недолгого посещения штаб-квартиры партии я отправилась в Национальную галерею искусств, решив побывать в Восточном здании. Там я бродила по узким коридорам и широким залам, созерцала любимых французских импрессионистов и одновременно слушала в наушниках выступление Барбары Стоун на партийном съезде в Калифорнии; - за оппонентами надо следить, надо знать, что они там делают, какие шаги предпринимают. Демократический кандидат последовательно раскрывала содержание пунктов своей политической программы. В данном случае речь шла о налоговой политике государства. Причем Стоун стремилась рассматривать фискальную тему в целостности контекста взаимоотношений государства и бизнеса. В этом смысле она высказала интересный тезис о том, что налоги и вся налоговая система – это институт извлечения прибыли, где субъектом выступает государство, а объектом – бизнес в целом. И здесь действует единый для экономики закон формирования прибыли, что, будучи мерой  положительной разницы между расходами и доходами в их денежном выражении, выступает ключевой целью всякой хозяйственной деятельности. И как прибыль возникает в результате переоценки спроса и недооценки предложения, недооценки товара, который всегда дешевле денег, и переоценки денег, которые всегда дороже товара, так государство, переоценивая себя, недооценивает бизнес, по праву присваивая эту разницу оценок себя и другого в виде налогов. Собственно, прибыль – это разница между переоценкой себя и недооценкой другого, разница между своим избытком и чужим недостатком. Словом, прибыль – это лихо. Мерой избыточной самооценки государства, продолжала рассуждать демократический кандидат, выступает коллективность тех целей, преследование которых составляет основные функции государства. То есть, простое количественное преобладание национального интереса над частным мотивом ставит и оценивает коллективное государство выше любого из его индивидуальных граждан. Само несение целей, что вменяют разрозненную совокупность индивидов в демократическое единство гражданского общества, заставляя преодолевать свою собственную дисперсию, с конституционной закономерностью заставляет государство переоценивать себя и  недооценивать всякую единичность индивидуального мотива. Потому что единство больше, важнее и ценней единичности. Единственным гарантом адекватности неизбежно произвольной переоценки государством себя, конечно, является его легитимность, обеспечиваемая прозрачностью демократических процедур. Только форма демократической процедуры в своей количественной коллективности обладает качеством оправдания содержания произвольной деятельности государства как автономного субъекта. Этот принцип распространяется на всё вплоть до того, что только авторитет демократической легитимности узаконивает определенный произвол той же эмиссионной политики финансовых властей. Более того, только учреждаемый и признаваемый коллективным договором гражданского общества авторитет легитимности внушает ценность эмитируемой государством валютной формы.
В напоре озвучивавшей эти выводы речи Стоун я расслышала нотки некоторого шантажа. Соперничающими сторонами этого навязчивого торга, как я понимала, была эфемерность формы коллективно конституируемой легитимности и реальное содержание политической субъектности государства. Навязчивым уже было противопоставление формы и содержания, и без того набившую изрядную оскомину. Оно само стало таким формальным, что лишилось всякого содержания. Вызывающим было и столкновение коллективной легитимности как только формы и субъектности государства как некоего содержания. Зачем их так однозначно и диаметрально разводить по разным углам?! Это было, как минимум, странно. Стоун продолжала рассуждать, раскрывая содержание своего понимания выводимого наружу конфликта. По её словам, волевая субъектность государства нуждается в замкнутости элитарной корпоративности. Таково условие её эффективности. Но у института политической воли всегда есть соблазн принять свою замкнутость и автономность за содержание. То есть, принять только форму за целое содержание. В этом неприятном для всего остального общества случае политическая воля самопроизвольно включает в себя границу между собой как корпоративным и потому формальным выражением и содержанием коллективно создаваемой легитимности. В ситуации воплощения волей границы между собой как определенной формой и неопределенным содержанием она ставит этому содержанию формальный предел и в качестве такой границы становится своим собственным содержанием. То есть, по способу такого включения формой внутрь себя границы между собой и содержанием как чем-то иным форма в итоге из только средства превращается в цель самой себя. В выявлении механизма обращения формального средства в цель, как я понимала, Стоун выстраивала целую парадигму. И в этой парадигме мне трудно было не расслышать критику республиканской идеологии элитарной корпоративности. Набравшая за последнее время существенные обороты эта критика стала договариваться до того, что в Америке вообще нет никакой демократии, а имеет место олигархия как некая злокозненная власть замкнутой корпорации промышленных и финансовых магнатов. Еще недавно это было маргинальное мнение, оттиравшееся на периферии общественного сознания. Но теперь оно явно устремилось в самый его центр. Конечно, я чувствовала, что Стоун весьма осторожна в апологии подобных тезисов, очевидно, просто не могши быть их ярой сторонницей. Причиной этой осторожности была очевидная определенность хода данного рассуждения. Дело в том, что в своём итоге это рассуждение прямо упиралось в утверждение, что вся Америка в целом выступает такой замкнутой элитарной корпорацией по отношению ко всему остальному миру, является этаким олигархическим центром в отношении к эгалитарной периферии мира. Этот тезис особенно любили внушать всякого рода медийные интеллектуалы типа Славоя Жижека. Причём они всегда высказывали эти тезисы с пафосом разоблачения некой страшной тайны, словно они изобличали этим высказыванием корень всех зол.
Я же абсолютно не видела в этом никакого зла. Я видела в этом только факт мироустройства. И он был безальтернативен. Как безальтернативна структура атома, где вокруг его ядра по своим периферийным орбитам вращаются электроны. Как вокруг Солнца вращаются планеты Солнечной системы. Так устроен мир. И другого мироустройства у нас нет. Доминирование Америки над всем остальным миром – это космический закон. И он незыблем как какой-нибудь второй закон термодинамики, по которому вечный двигатель невозможен. И незыблема была та очевидность, с которой Стоун противоречила самой себе и рубила сук, на котором сама и сидела. С одной стороны она утверждала, что замкнутость организационного ядра – условие оптимального функционирования всей системы. И это было совершенно разумно. И одновременно с этим она утверждала, такого рода замыкание – это только соблазнительная иллюзия включения границы между формой и содержанием внутрь самой формы, в результате чего форма становится своим собственным содержанием. Утверждение иллюзорности такого переноса было чем-то нелепым. Это было нелепым и с точки зрения отношений человека и мира, или одного человека и другого. Это было нелепо так же, как если бы кто-нибудь утверждал, что человеческое Я находится не внутри самого человека, а где-то между одним и другим. Удивительной была и та трансформация, которую Стоун умудрилась провернуть в ходе своего рассуждения. Она начала с формальности устанавливаемой демократическими институтами легитимности и содержательности волевой субъектности государства, а закончила довольно изящной рокировкой этих акцентов, отнеся границу организационного ядра государственности уже к форме, а коллективную легитимность вменила в её содержание. В этой рокировке было нечто вызывающее. Для меня, по крайней мере. Это вызов звучал в использовании оппозиции «внутреннее – внешнее», выражений типа «замкнутость» или «включение внутрь». И что-то меня в это вызове уже раздражало. И вообще вся эта школьная диалектика формы и содержания – это какая-то дремучая метафизика и схоластика! Нет никакой полярности формы и содержания! Потому что нет никакого содержания! Форма и есть граница, истина и идея всякого содержания! Содержание – это непознанная форма. Пока непознанная. Содержание – это простая количественная совокупность качественных форм. Еще учась в университете, из лекций профессора Берклитца я отлично усвоила философию Иммануила Канта, утверждавшего априорность формы по отношению к содержанию. Вначале была форма, и только потом появилось и её содержание. Иначе никакое познание вообще было невозможно. Поэтому все эти разговоры про отношения формы и содержания – это сфера шарлатанствующей мистики!               
После этих молниеносных выводов, продуманных с избыточной страстью, раздражение отпустило меня, но что-то осталось. Какое-то непонятное смущение. Ощущение легкой виноватости после нечаянного наступления на ногу. Меня теперь смущало, прежде всего, то, почему я поддалась раздражению. Выступление Стоун уже  закончилось, и я давно покинула Восточное здание Национальной галереи и шла по парку по направлению к вокзалу. Я шла и думала, если я разозлилась, значит, в чём-то Стоун была права – глупость или ложь не может злить так сильно. Я вспомнила, что сама в своей давешней статье противопоставила гамлетовскую имманентность и донкихотовскую трансцендентность. И, очевидно, в этой оппозиции тоже фигурирует эта самая полярность формы как чего-то имманентного и содержания как чего-то трансцендентного. Мне сразу стало понятно, что вызвало у меня такое раздражение. Своим диалектическим вывертом Стоун оспаривала именно эту мою контроверзу, оспаривала тем, что прямо отождествляла гамлетовскую позицию с ситуацией принятия своей имманентной формы за содержание, а в поведение Дон Кихота вписывала апелляцию к иллюзорной трансцендентности. Следом я вспомнила информацию Клариссы о Мэтью Джонсе, и её комментарии по поводу его донкихотства. Вот значит, кто, скорее всего, за всем этим стоит! Значит, игра началась! Привет, мой невидимый конкурент Мэтью! Что ж, поиграем! Меня охватило возбуждение азарта. Ничего не поделаешь, сколько себя помню, я всегда была азартной. На волне этого возбуждения и с высоты этой несколько изменившейся точки зрения я стала памятно восстанавливать на экране воображения ход недавно отзвучавшего рассуждения Стоун. Что-то я там явно пропустила. Что-то очень важное... А вот вспомнила. Стоун сказала, что только авторитет легитимности внушает ценность валютной формы. Да, именно в этом тезисе произошла та самая рокировка, когда то, что вначале было названо формой, в итоге оказалось содержанием. То есть, в понимании Стоун ценность единичной формы задается единством всего коммуникативного поля, что коллективным масштабом своей признательности легитимизирует эту форму как свой собственный центр. И только периферийное признание наполняет центральную форму ценностным содержанием.
Итак, Стоун предлагала простое до безобразия оборачивание как будто крайности доминирования центральной формы над периферийным содержанием в действительную крайность уже доминирования содержания над формой. Очевидно, что в этом оборачивании, если что и содержалось, то только – абсурд. По этой логике получалось, что, например, золото не обладает никакой ценностью самой по себе. И по этой же совершено дурацкой логике получалось, что вообще никакой абсолютной ценности не существует, всякая ценность – относительна, будучи результатом межчеловеческой договоренности, социальной конвенции. Значит, нет никакого абсолютного добра и абсолютного зла. И если провести качественную пиар-компанию и зомбировать ею максимальное количество людей, то можно было и Гитлера представить в качестве добродетельного героя. Если бы это действительно было так, то человек шагу ступить бы не смог, и даже слова сказать. Ошибочность этой парадигмы была очевидной. Она опровергалась ясным, как день, принципом, что, если бы форма объекта не предшествовала восприятию данного объекта, то его нельзя воспринять в единстве упорядочивающего отождествления. Как говаривал еще Платон, чтобы было единичное в своей различенности, надо чтобы было общее в свойстве отождествлять одно с другим. Отождествляющая общность – первична, различенная единичность – вторична. А всякое общее может быть только формой, которая, будучи основой тождественности и   центральной универсальностью, соотносит одну периферийную единичность с другой. И по этой крайне простой причине форма со всей существующей в мире закономерностью доминирует над содержанием. Иначе никак! Эй! Кто теперь на меня?! Особенно, если я буду с самим Кантом?! А?! По итогам этого потока мысли я так возбудилась, что только однообразная тряска поезда дала возможность успокоиться, а потом с легкостью забыться сном.

7
5 мая
После обеда я отправился пройтись по городу. Я взял с собой ноутбук, зная, что на связь должен выйти Билли. И через некоторое время, сидя на лавочке, я переговаривался с ним так, как если бы он находился не в Вашингтоне, а в двух шагах от меня. 
- Привет, Мэтью! Как дела!
- Так себе.
- Что не так? Чем ты не доволен?
- Своей работой.
- А что такое?
- Да – что? Что-то плохо у нас плохо получается наше взаимодействие. Я вроде говорю одно, а на выходе получается совсем другое. Всё – как в кривом зеркале. Я едва узнаю свои слова...
- Что ты имеешь в виду конкретно?
- Одно выступление Барбары. Недели две уже, наверное, прошло. Она там говорила что-то про взаимоотношения государства и общества, противопоставляя их как форму и содержание, о том, как одно замещается другим и так далее. Так вот, насколько я помню, изначально речь шла о другом. В своих тезисах к её выступлению я говорил о возможности нахождения баланса между политической элитарной формой и общественным эгалитарным содержанием. И я ни в коем случае не предполагал этими тезисами вот такой лобовой прямолинейности, с какой выступила Барбара. Она подошла к критике политического формализма слишком формально. Извиняюсь за каламбур. И в итоге прозвучали довольно бессмысленные вещи. Например, то, что та или иная символическая форма не обладает характером самоценности и имеет лишь относительный и конвенциальный характер. Это – неправда. Потом...
- Подожди, подожди, Мэтью. – Резко перебивая меня, заговорил Билли. – Во-первых, ты должен понимать, что мы намеренно упрощаем все те теоретические конструкции, которые ты выдумываешь. Всё это масштабируется в максимальном коммуникативном пространстве, и мы просто обязаны низводить твои абстрактные построения на язык, доступный большинству электората. Мы же демократы и должны быть демократичными и в отношении понимания нас...
- Но хорошо, чтобы такая демократизация не равнялась профанации...
- Да, хорошо бы. Но это не всегда получается. А, во-вторых, ты мог бы мне лично в двух словах растолковать, в чём тут проблема. Ты же понимаешь, мне как человеку практическому и конкретному все эти твои абстракции трудно воспринять. У меня просто мозги по-другому устроены. Поэтому, пожалуйста, Мэтью, ты как-нибудь поконкретней это различие формы и содержания изобрази. А?
- Хорошо, я попробую. Хотя это будет изображение простое до непристойности.
Я помолчал, собираясь с мыслями, и продолжил:
- Собственно, оппозиция формы и содержания – это и есть самая простая и конкретная оппозиция. Её упрощать дальше некуда. Поскольку всякая форма – разумна, а содержание по причине своей чувственной наполненности – телесно, то мы имеем полярность генерирующего формы разума, сознания и исполненного чувствами, переживаниями тела. Таким образом, имеются два полюса – полюс сознательной формы и полюс такого бессознательного телесного содержания. При этом спрашивается, что определяет другое, то есть, что – первично, а что – вторично. Были два таких мыслителя – Кант и Фрейд. Знаешь их?
- Да что-то слыхивал, - с ухмылкой отреагировал руководитель предвыборного штаба.
- Так вот каждый из них создал по онтологии субъетивности, в которой каждая из двух крайностей формы и содержания ставится  в самый центр человеческого существа, а значит и в центр соразмерного человеку миру. Ведь другого-то мира помимо существующего в восприятии человека нет. Поэтому, что центрирует человека, центрирует и мир. – Последние слова я произнёс с интонацией, своей  ироничностью оспаривающей произносимое. – Итак. Для Канта первична форма. Он первична, прежде всего, как мысль, что определяет своими рамками всякое содержание как только чувство. Первичность мыслительной формы Кант называет априорностью. Эта априорность означает, что человек заранее, до всякого познания обладает набором установок, способностей, благодаря которым он способен чувствовать, познавать и желать. По словам Канта, мысленная форма, будучи замкнутой, имманентной и свободной от чувственного содержания, безусловно господствует над ним. В системе отношений между тремя выше назваными способностями более безусловным приоритетом обладает именно способность желания...
- Почему? – Быстро спросил Билли.
По заинтересованности, с какой он задал вопрос, я с удовлетворением заметил, что он понимает, о чём идет речь.
- Дело в том, что чувственность и рассудок избыточно ангажированы трансцендентной реальностью. Так, чувственность зависима от природных объектов, восприятием которых и наполнена. Рассудочность испытывает зависимость от логических форм, формальной логики и понятий, всеобщность и необходимость которых и делает их объективными. И только одна способность обладает тотальной свободой независимости от внешних порядков чувственной природы и сверхчувственного языка, имеющего, прежде всего, логическую структуру связи субъекта и предиката. А именно способность желания. Это способность, определяя всю сферу нравственности, находится посередине между сферами чувственности и рассудка. И, как находящаяся между ними, желание – это свободный, а, точнее, автономный центр тяжести весов, на одной чашей которой чувственное содержание природного предмета, а на другой – рассудочная форма логического понятия. То есть, в онтологии Канта только свободное, абсолютно субъективное и поэтому «чистое» желание уравновешивает две объективные, эмпирические и поэтому «нечистые» крайности понятия и предмета. Поскольку «чистота» желания, а точнее его формы гарантируется замкнутостью, независимостью от природного или языкового объекта, поскольку, тем самым, центральным желанием субъекта является желание себя, то кантовский субъект вменяется самим собой в свою собственную цель как «цель природы». Только на этом основании форма желания себя автономно наделяется характеристикой нравственного закона, того самого категорического императива. По способу монологичной нацеленности на самого себя кантовский субъект действительно обращает формальную границу между собой и всем остальным миром в своё содержание. И, конечно, сам становится эдакой «вещью-в-себе».               
- Хорошо. Понятно. Пока. А что там с Фрейдом?
- В отличие от Канта, для которого мыслительная форма первична, для Фрейда первичным является неразумное, телесное, бессознательное желание как ключевое содержание человеческого существа. Для Фрейда любая символическая форма, разумная, сознательная имеет характер «надстройки» над «базисом» телесной потребности. В этом смысле очевидна близость Фрейда и Маркса. Итак, содержание потребности полностью определяет любую символическую форму как сознательную...
- Подожди, я правильно понимаю, по Канту, сознание определяет тело, а, по Фрейду, напротив, тело определяет сознание?
- Да, примерно. Но дело тут не столько в этом прямолинейном противопоставлении сознания и тела. Тут важно, что, имеющая безусловный приоритет кантовская форма желания – автономна, имманентна и поэтому свободна. Монологичность такой формы наделяет субъекта свойством гамлетовского одиночества. А во фрейдизме желание принципиально диалогично. Желание возникает не внутри субъекта, а как бы извне,  между двумя субъектами. Для Фрейда желание имеет характер направленности, оно – интерсубъективно. Поэтому фрейдовский субъект – это всегда парный субъект. Человек у Фрейда сбывается не по-кантовски в одиночку, но в паре. По-видимому, в этом сказывается, образы жизни этих двух диаметрально противоположных теоретиков – бессемейного аскета Канта и многодетного семьянина Фрейда. Но это так, некое эмпирическое наблюдение. По причине своей парности фрейдовский субъект – это персонаж, который не автономно, «свободно» определяет себя как свою собственную цель и желает себя. Его определяет желание другого. То есть, он нацелен, скорее, не на свободу, понятую как автономность, а на справедливость, всегда имеющую договорной, компромиссный, символический характер. Для фрейдовского субъекта закон как форма имеет свойство чего-то, что устанавливается не изнутри, а извне – между мной и другим. Только в случае, когда моё желание получает признание со стороны другого, оно получает право на существование и становится легитимным. Если желание не получает такого признания, оно вытесняется обратно, образуя сферу так называемого Оно. Таким образом, кантовский субъект – это персонаж, который особенно не нуждается в признании, сам будучи субъектом признания и оценки на основании шизоидного господства своего желания. А фрейдовский субъект – персонаж, кто, будучи нацелен на признание, является только объектом признания и оценки, всё время пребывая в пассивной зависимости от чужого признания. Если уже совсем упрощать полярность двух этих позиций, то их психологическую мотивацию можно свести к диаметральности двух вопросов. Так, кантовский субъект отвечает на вопрос: «Каким я хочу быть, чтобы должным образом нравиться самому себе?», а фрейдовский субъект мотивируется вопросом: «Каким я должен быть, чтобы быть желанным для другого?». В кантовском случае имманентное, внутреннее желание определяет и задает трансцендентный, внешний закон. А во фрейдовском случае – трансцендентный закон как символический порядок задает имманентное, воображаемое желание. То есть, вся диалектика сводится к простой полярности: или внутреннее желание в своей автономной самоценности и центральности создает периферию внешнего закона, или, наоборот, сам круг внешнего закона определяет, в том числе, и желание как своей собственный центр, имея его внутри себя. Выражаясь в  геометрической метафоре: имманентный центр ли, предшествуя периферии, делает возможным и её появление, или, напротив, трансцендентная периферия, будучи раньше, делает возможным свой центр. Этот же самый вопрос можно задать, используя монетную метафору: что внушает ценность монете – тот факт, что она ценна сама по себе, в своей внутренней ценности или ценна, потому что признается такой теми, в чьем обращении находится.
- Так, так, Мэтью, это всё хорошо, и про геометрию и монету, но мне надо бы извлечь более конкретные выводы. Ты сказал, что в кантовском случае мы имеем доминирование имманентности над трансцендентностью, а во фрейдовском имеется доминирование трансцендентности над имманентностью. Правильно?
- Да.
- Тогда нельзя ли сказать, что Республиканская партия – это партия имманентных  кантианцев, а Демократическая партия – это партия трансцендентных фрейдистов? – С нешуточным возбуждением заключил Билли.
- Конечно. Собственно, я к этому и вёл всё рассуждение, - спокойно согласился я.
- Ух, ты! Интересно...
- Но мне кажется, здесь должна смущать некая схематичность. Такие совокупности людей, идей, событий... и всего два полюса, - смущено посетовал я. 
- Так это-то и интересно! – Легко отмахнулся от моего смущения шеф. – В нашем деле схематичность – это главное. Она как прибыль, что мотивирует любое коммерческое предприятие... М-м-м, значит, для республиканцев ключевым является полюс имманентного желания, а для демократов таковым выступает трансцендентный закон. А почему они не совпадают?
- Наверное просто потому, что есть Я и Другой, своё и чужое, и оба свободно желают разного, и поэтому должны согласовывать свои желания друг с другом.
- А желают все разного потому, что у каждого что-то есть, а чего-то нет?
- Ну, да. Причём желание уже само по себе, будучи самоценным достоинством, вменяет субъекта в имманентную позицию господства. Желающий, свободно и активно желающий – это всегда господин и субъект. Другой стороной монеты является страх – страх потерять что-либо, или уже страх от потери чего-то, или просто страх перед отсутствием, словом, страх. И страх, будучи недостатком, очевидно, смещает человека в трансцендентную позицию периферийного пассивного объекта. И тот, кто пребывает в недостаточности, в недостаточности страха требует равенства справедливого распределения наличной вещи, то есть требует признания своих интересов, требует закона. То есть, сама эта требовательность закона пребывает на стороне рабской, пассивной, периферийной  недостаточности.               
- Имея в виду гендерную различенность внутри пары господина и раба можно предположить, что Республиканская партия – это по преимуществу мужская партия, а Демократическая партия – женская.
- Да. Но это очень условно.         
- Понятно.               
- Но я хотел бы досказать еще один вывод.
- Валяй!
- Если с различием этих позиций, двух онтологий и... идеологий всё вроде бы понятно, то спрашивается, в чём они тождественны. И как мне кажется, они тождественны в самом факте доминирования одной крайности над другой. Не важно – желание ли доминирует над законом, закон ли – над желанием, главное, что есть доминирование. И это доминирование явно указывает на приоритет формы, и мы в любом случае имеем доминирование формы над содержанием. По-видимому, дело в том, что сама форма расщеплена на имманентный и трансцендентный полюсы. И, по-видимому, само содержание не знает этого расщепления. Поэтому речь должна идти о балансе формы и содержания, в котором форма как раз преодолевает свою расщепленность, спасаясь из своей ущербной исключительности в отношении содержания.
- Хорошо. Что ж, будем пытаться искать такой баланс. Если он еще возможен. Ладно, Мэтью, хватит на сегодня.

8
10 мая
Я сидела в концертном зале и слушала фортепианные сочинения Баха. Под величавыми и светлыми сводами стройной архитектуры баховской музыки моя мысль всегда кружилась легко и свободно. Из памяти мерно выплывали строчки из статьи Барбары Стоун в только что вышедшем номере «Тайм», где она продолжала развивать свою довольно замысловатую философию новейшей истории отношений американских государства и общества. Свою статью сенатор от штата Орегон начала с критики формализма представительной демократии. Основным пафосом её статьи было тезис о том, что американская демократия за последние лет двадцать-двадцать пять перестала развиваться. Стоун настаивала на утрате склонности политической системы США к самокритике, когда-то бывшей главной динамической пружиной её становления, а теперь словно выработавшей весь свой завод. Описывая обстоятельства печальных явлений застоя в развитии демократических институтов, Стоун прямо указывала на период начала 90-х годов прошлого столетия, когда распад СССР косвенно спровоцировал скоропалительный вывод о «конце истории», который зафиксировал триумф американской демократии как якобы оптимальной формы политического устройства. Здесь Стоун употребила, на мой взгляд, мало уместное выражение «головокружение от успехов». Анализируя это, она сказала, что «мы поторопились воспринять чужую неудачу как свой успех, отнесли естественную спонтанность смерти объекта на счет смертоносной активности субъекта: охотник выстрелил и попал в зверя, умершего за секунду до выстрела». Далее Стоун перешла к анализу механизмов развития демократических институтов. Сначала в качестве структурного принципа она закономерно выделила принцип конкурентности. Так, благодаря конкурентности два различных интереса, входя в контраст противоречия, рано или поздно, достигают оптимума обоюдовыгодного баланса. Но наряду с этой конкурентностью, которую Стоун назвала имманентной, она высказала важность наличия и другой конкурентности, а именно трансцендентной. По довольно шокирующим выводам Стоун выходило, что американская демократия развивалась не только и не столько в силу имманентной конкурентности, сколько по причине именно этой трансцендентной конкуренции, где главным конкурентом политической системы США был политический режим Советского Союза на всём протяжении эпохи холодной войны. Она заявляла, что советский тоталитаризм был тем злом, по отношению к которому формировалось добро американской демократии. Но в данном случае зло было не просто отрицанием или недостаточностью добра. Советское зло – было границей, выгодно выделявшей добро американской демократии. Используя евангельскую риторику, Стоун выразилась в том смысле, что свет американской демократии был особенно ярок на контрастном фоне пустотной тьмы советского режима.
В продолжение рассуждения о новейшей политической истории Америки сенатор с жалостью указывала на то, что исчезновение СССР равнялось упразднению внешней границы самих США. Вместе с утратой этой границы страна как будто утратила чувство меры: «начав претендовать на чужое, мы перестали нормально ощущать своё». Предприняв  глобальную трансформацию мира в «новый мировой порядок», затеяв потенциально безграничную экспансию в отношении мировой среды, сама американская система словно заморозилась, окоченела, окаменела, и в итоге перестала развиваться и начала деградировать. Та пассивность, с которой остальной мир отдавался безудержной экспансии США за последние двадцать пять лет, сыграла с американской демократией злую шутку. Утрата или, по крайней мере, ослабление внешней границы, демобилизовали напряжение внутри самой системы, расслабили её внутреннюю границу. Как сталь закаляется лишь в условиях агрессивной среды, так имманентная структура напрягается под давлением внешних обстоятельств. Таким образом, тихой сапой Стоун выводила незамысловатую закономерность, по которой только трансцендентная граница определяет параметры и характеристики имманентной границы. Причём, как я понимала,  под такой трансцендентностью Стоун понимала не простую враждебную чужеродность, от лица которой, например, выступила агрессия террористической атаки 11 сентября 2001 года. Для Стоун трансцендентность была некой сложной, не подотчетной разумному пониманию инаковостью, иномирностью. Она подчёркивала, что эта трансцендентность справедливо притязает на уважительное отношение к ней, требует симметрии равноправного партнерства. Более того, подобная трансцендентность закономерно настаивает на уважении и пиетете в отношении своих цивилизационных оснований. И если, например, в некоторых странах за долгие столетия их существования сложились традиции автократического или авторитарного правления, будь то Китай, Россия или страны Ближнего Востока, США не должны пытаться менять традиции, и не должны они их менять просто потому, что они не могут их изменить. «Мы должны признать», заявляла Стоун, «что американская цивилизация как евроатлантический мир в целом, «свободный мир»  – не единственно возможная цивилизация в мире». «Пусть цивилизаций будет много», благодушно допускала демократический кандидат. И далее она стала развивать тезис о том, что американцы – может быть и выдающаяся, но не единственная форма человеческой экзистенции. «Нам нужно уходить от представления об американце как об образце человечности, в отношении которого все неамериканцы предстают какими-то недочеловеками. Всё это крайне неполиткорректно. Мы хорошо помним, чем однажды это закончилось в истории, когда одна нация возомнила такую свою исключительность, противопоставив свою «сверхчеловечность» чужой «недочеловечности». А закончилось это Холокостом».
Когда в сознании возникли именно эти строчки, я встрепенулась. Ну, всё, в ход пошла тяжелая артиллерия: фашизм, Холокост. Про Холокост это она напрасно заговорила. Не эта ли самая трансцендентность в версии самого мракобесного мистицизма обосновала антисемитские представления в отношении некой злосчастной роли евреев в мировой истории? Разве шовинистический пыл всей германской философии от Фихте, Гегеля и Ницше до горе-идеологов Третьего Рейха не вдохновлялся трансцендентностью христианской мистики? И не обстоят ли дела так, что именно сама мистическая трансцендентность, противопоставляя себя рациональной имманентности, не в силах одолеть её трезвые, разумные мотивы, в конце концов, решается на самые безумные деяния? И не ставит ли, в конце концов, Холокост на всей трансцендентности окончательный крест? Разволновавшись, я отвлеклась от музыки, но несколько сильных и громких аккордов вернули моё сознание в прежние пределы храма божественного Иоганна Себастьяна. Я вспомнила еще несколько тезисов, которыми Стоун завершала статью в «Тайм». В них звучала одна совокупная мысль, что, чтобы вернуться к себе, глубже ощутить своё, необходимо допустить существование чужого, иного. Человек, утверждала сенатор, становится самим собой только наряду с другим, осознает себя, только когда видит другое, другого. Она предлагала метафорическую аналогию. «Вот, представьте, что все люди, которые вас окружают, только отражают нас. Всё, что видите, это только наше отражение, копии нас самих. И тогда, перестав отличаться от других, мы прекращаем различаться внутри самих себя. Наша внутренняя граница невольно растворяется в этой внешней неотличимости от других. И тем самым, в нас самих упраздняется знание своёго отличия от других, мы перестаем нести свою особенность». А вот эти мысли Стоун мне уже понравились. Глубоко и в то же время просто. И я даже была готова присовокупить к ним личные самонаблюдения. Действительно, когда смотришься в зеркало, то есть смотришь на себя как бы извне, одновременно с этим происходит исчезновение внутреннего ощущения себя. В ситуации перед зеркалом срабатывает странный механизм, под действием которого внешнее, визуальное впечатление от себя поглощает, элиминирует чувство себя. Словно, и вправду, зеркало похищает душу и, переводя её из внутреннего во внешнее, отчуждает её в пользу объективного символа. Дело обстоит так, что, будто, зеркало представляет зазор, дыру, пустоту, сквозь которое само существование в качестве исключительно субъективного чувства перетекает и трансформируется в наличность объективного символа. Ценностное значение такого символа в доступности восприятию другого, поскольку его можно разделить и обменяться. Например, я могу разделить с другим взгляд на своё отражение в зеркале. А вот своё самоощущение я разделить с другим, увы, не могу. Таким образом, зеркало конвертирует имманентное и неделимое бытие человека в символический и общий знак-знаменатель.
А, значит, и здесь мы имеем дело с фактом априорности, по которой имманентность внутреннего самоощущения причиняет трансцендентность наличной внешности. И этим фактом полностью опровергается противоречивая теория Стоун, что как будто трансцендентная граница определяет имманентную границу, как если бы в данном случае совокупность внешних очертаний человеческого облика внушали ощущение человеческой экзистенции. Будучи доведена до своего полного заключения, эта теория иллюстрируется комичной ситуацией, в которой человек констатирует факт своёго существования исключительно на основании обнаружения своёго отражения в зеркале. Так, подходит к зеркалу, смотрит, а потом восклицает: «Ух, ты! А я-то существую!». Хотя кто его знает?! Может с некоторыми людьми так и происходит. А может и мир создан по мотивам, по которым Создателю просто понадобилось доказать самому себе своё собственное существование?! Интересно, нравится ли Ему теперь Его отражение? Вряд ли. Если Бог сотворил мир, сотворил Себе на радость, такую нарциссическую, значит, мир с необходимостью является Его частью. Такая причастность равняется отраженности субъекта отражения в пассивном объекте: глиняный горшок запечатлевает в пассивности  податливой глины суверенное бытие сотворившего его горшечника. Отражающий субъекта объект, будучи копией, пребывает в прямой зависимости от своего оригинала и тем самым упрочивает своей несамостоятельной причастностью к нему самостоятельное существование субъекта: горшечник, обставленный произведенными им горшками, окружен наличным горизонтом своего присутствия. Разве нет? Только так. Помнится, еще Платон то ли в «Софисте», то ли в «Теэтете» ставил в один ряд глину, воду, медь, отождествлял их по способу пассивно впечатляться тем или иным активным воздействием. То есть, уже сам Платон разделил мир на два полюса – полюс активно впечатляющей формы и пассивно впечатляемой материи. И, в сущности, вся диалектика человеческой жизни сводится к простейшей контраверзе между тем, чтобы активно и по-господски впечатлять собой, или тем, чтобы быть пассивным и рабским впечатлением другого, имманентно отражаться в другом или быть отражением трансцендентного другого. Вот оно онтологическое наполнение гамлетовского «быть или не быть?»: активно воздействовать на мир, исходя из своих имманентных оснований, и тем самым быть, или пребывать в пассивном воздействии на себя трансцендентного мира, и, влача это зависимое, рабское существование, не быть! Ответ ясен. Хотя бы потому, что, внешний объект, отражая внутреннее бытие субъекта, только причастен и зависим по отношению к господской позиции субъекта, а значит и всякая объектная трансцендентность только вторична и симулятивна по отношению к субъектной имманентности! Уфф! На какие только мысли не вдохновит музыка великого Баха!   

9.
2 июня
Я бродил по опушке парка, широко окружившего город, и слушал по «айфону» интернет-трансляцию выступления Скайворда на торжественном заседании обеих палат Конгресса, посвященного предстоящему празднованию 240-летия дня принятия Декларации Независимости. Речь кандидата в президенты от Республиканской партии дебютировала с бравурных восклицаний в отношении грядущего национального юбилея даты, которая стала точкой исторического отсчета не только самих США, но и всего мира, последний отрезок истории которого губернатор с пафосом и без обиняков назвал «американской эпохой». Далее Скайворд сообщил, что хотел бы предложить своё понимание итогов продолжавшихся эти самые 240 лет не самых простых, а порой и драматичных отношений Америки и всего остального мира. Само событие круглой даты, буквально закругляя многолетний исторический цикл, настоятельно требует определить и выявить всемирно-историческое значение страны, давшей этому циклу своё имя. Потом Скайворд кратко очеркнул обстоятельства образования США. Совпав в своём возникновении с эпохой Просвещения, Америка с необходимостью воплотила и её идеалы,  которые своими рациональными принципами оспаривали европейские  традиции, что сложились под тиранической властью обскурантистских иллюзий эпохи средневековья.
«Научная картина мира и технический прогресс, свобода предпринимательства и рыночная экономика, республиканское устройство, представительная демократия и независимое судопроизводство, автономный субъект и идеология либерализма – всё это звенья одной цепи, элементы единой системы, в центре которой пребывает независимый, свободный индивид. И вот эта-то человеческая независимость и автономность тотально воплотилась в явлении США всему миру. США – это воплощение в масштабе огромного коллектива сути человеческой свободы. Америка – всемирно-исторический итог движения человечества по пути к своей свободе. Как пребывающее в земле цветочное семя, не содержа вначале ни малейшего намека на то, чем оно собирается стать в будущем, тонким стеблем упорно прорастает сквозь землю, упрямо набирает рост, выпрастывает листья, образует бутон и, в конце концов, распускается прекрасным цветком, суммирующего все предшествующие этапы вызревания растения, так и Америка, вобрав в себе лучшее из почвы предшествующих опытов человеческого освобождения, расцвела ярким цветом восхитительного цветка на радость всему миру. Америка – это та цель, которую коллективное движение человеческого мира несло в себе с самого начала. Поведанный Библией исход евреев из египетского плена и архаичная демократия в полисах Древней Греции, Английская и Французская революции – всё это вехи на пути освобождения человеческого духа, который окончательно оформился и воплотился здесь, в США. Американский тренд мирового освобождения прочертил ось, которая встала вертикалью маяка, освятившего дальнейший путь всему человечеству. В истории развития человечества имеются две тенденции – имманентная и трансцендентная. Первая представляет собой прогрессивную нацеленность человека на свободу, бесстрашие перед агрессивным окружением природы и комфортную жизнь, центростремительно  концентрируя в своём образе жизни всё лучшее, что создано руками людей. Другая тенденция осуществляется как центробежное смещение на периферию под властью мракобесных иллюзий, по которым человек почему-то должен оставаться заложником неведомой внешней силы. Находясь под властью этого иллюзорного нечто, человек приговорен к тому, чтобы непрерывно страдать, мазохистски терпеть нужду и пассивно пребывать в дискомфорте естественных обстоятельств. Такие люди любят говорить о Боге, но как надо Его не любить, чтобы представлять совершенным тираном и садистом! Это – безумие! В настоящее время вся эта пресловутая трансцендентность локализуется в отдельных маргинальных режимах, наиболее представительным из которых, пожалуй, является режим Северной Кореи. Мы знаем, в каком аду там живут люди! У меня вообще складывается такое ощущение, что Северная Корея существует в назидание всему миру того, вот до чего доводит отклонение от генеральной линии человеческого прогресса. И вся эта тенденция трансцендентности ведет человечество прямо в ад! Америка как лидер царства имманентности не может и не должна этого допустить!»
Выслушав последние фразы, высказанные низким и раскатистым голосом Скайворда, я отвлекся на свои мысли, в которых мелькнуло предположение, что в основе речи губернатора лежит текст Иммануила Канта «Предполагаемое начало человеческой истории» 1786 года. Здесь Кант характеризует историю человечества напряжением разности между двумя экономически ангажированными тенденциями – номократической оседлостью и теократическим кочевничеством. Для иллюстрации этого напряжения Кант использовал библейский сюжет противостояния земледельца Каина и пастуха Авеля. В драме их смертельного конфликта были различены основания их мировоззрений, оказавшиеся диаметрально противоположными. Так, Каин в силу привязанности к локальному месту участка земли, служащего источником его существования, вменил в священную нормативность незыблемость границы частной собственности. Но, совершенно пренебрёгши наличием такой границы, Авель попускал своё стадо пастись, где скоту угодно и вольготно. То есть, Авель мотивировался некой правовой (и не только) целомудренностью, в соответствие с которой вся земля, принадлежа Богу, принадлежит, так или иначе, всем. В рамках навязанной разумом демистификации религиозно-ревностной коллизии между призрением и непризрением Богом жертвенных даров со стороны двух братьев Кант довольно цинично оправдывает братоубийственный поступок Каина его желанием мстительно восстановить жизненно важную для себя границу частной собственности. То есть, в данном случае Каин оказался агентом весьма произвольно установленного Закона, жестко противопоставляющего своё и чужое, а Авель выступил адептом Благодати, мера которой, напротив, в безразличности своего и чужого. Но Благодать отнюдь не сводится к пустоте беззаконного отсутствия всяких границ. Сама Благодать является Священной Границей, но нерукотворной границей, и в силу своей трансцендентной естественности подлинно незыблемой. В отличие от всех имманентных и искусственных границ, что по этой причине вполне себе зыблемы и рушимы, что и происходит сплошь да рядом. Я снова прислушался к словам Скайворда. Тот продолжал рассуждать о мировоззренческих основаниях двух основных трендов развития человечества, и, словно угадывая мои мысли, Скайворд заговорил о законе как фундаменте цивилизованного мира.   
«Только закон – источник благодатного процветания цивилизованного мира. И главным среди всех нормативных установлений, конечно, является священное право частной собственности. Это право – царь царей среди всех остальных прав. Право частной собственности – благой источник и высшая точка всей пирамиды человеческого  законодательства. Это тот оригинал и образец, по отношению к которому другие права – только его копии. Какое бы право бы не рассмотрели, каждое из прав сводится к нерушимости границы между своим и чужим – будь то сначала жизнь, потом свобода, и, наконец, собственность. От законов Хаммурапи до законов Тутанхамона, от Моисеева законодательства до Римского права, от Великой хартии вольностей до Декларации Независимости и Конституции США единой осью сквозь все эти тексты, связывая их в единое целое, утверждается право частной собственности. В чём же великое значение этого права? Его высшая ценность, а, по сути, бесценность неразрывно связана с не менее священным понятием свободы. Собственно, частная собственность и свобода – это одно и то же. Проводя границу между своей и чужой частной собственностью, мы полагаем границы своей свободы. Я свободен там, где нечто принадлежит мне, где я выступаю собственником, сначала, конечно, своей жизни, которая, прежде всего, сосредоточена в    теле, своей семьи, своих вещей, дома, земли, средств производства и так далее. Действительно, человек может быть свободен там, где чувствует себя в безопасности. Свободы нет там, где есть страх. И для обеспечения этой безопасности, избавляющей от страха и нужды, полагается округа собственности. Первой собственностью человека является, конечно, тело. И первой несвободой, собственно, рабством оказывается непринадлежность человеку своего тела. Человеческое тело несет центр определения и образования круга собственности. Еда, одежда, кров – это азы высвобождающего возобладания над непрерывно угрожающим человеческому существованию миром. Но потребление – это только одна и положительная сторона жизненного дела. Другой его  стороной с необходимостью является труд, с которым неразрывно связано наличие средств производства, среди которых эпифеноменом владения является земля, а с ней и орудий её обработки. Высваивая землю как меру обеспечения безопасности жизни, проводя границы земельных наделов, долей, люди уже входят в напряжение конфронтации, в рамках которой с целью избавить себя от необходимости вести войну они обязаны заключать соглашения и договоры. От разделения земли и средств производства неизбежно через пару опосредующих звеньев происходит переход к разделению труда. А далее и к обмену плодами труда, в процессе которого формируется институт денег как товара всех товаров. И здесь в переходе от владения нерукотворной собственностью к владению собственностью рукотворной институт частной собственности становится наиболее очевидным. Если факт владения землей не столь достоверен, то вот уже собственность денег – бесспорна. Неочевидность владения землей выражается в отсутствии естественных границ между земными наделами, – очевидного различия между моей землей и землей соседа нет, если между этими землями нет забора. А вот деньги легко различаются в своей принадлежности или непринадлежности субъекту. Деньги специально и сотворены, чтобы максимально точно разделить своё и чужое. В рукотворности денег уже нельзя ошибиться в том, где – своё, а где – чужое».
На этом месте я снова отвлекся от довольно глубокого рассуждения Скайворда. За время, пока я всё это выслушивал, у меня накопился ряд возражений, которые мне хотелось скомпоновать в целостные суждения. Во-первых, я окончательно убедился в том, что без Канта тут не обошлось. Потом мне показалось, что он как-то вскользь упомянул тело как начало частной собственности. Тело – это естественная рамка законнической ограниченности. Где еще человек может так близко воспринять реальность круговой границы закона, как не в своей телесной ограниченности? Контур смертного тела образует тот первый круг, от которого закон начинает своё спиральное расширение по миру. Но телесная ограниченность сразу провоцирует и первый импульс нарушения этой телесной границы в виде трансгрессии желания. Человек изначально несет в себе противоречие между своим беспредельным и в чём-то благим желанием совпадать с целым миром и определенностью своей телесной частности. То есть, дело обстоит так, что желание и закон провоцируют и обусловливают друга. В рациональной сущности желание и закон соотносятся так же, как соотносятся крайности в описанной апостолом Павлом в «Послании к Римлянам» диалектике закона и его греховного преступления. По блаженной  мысли Павла преступного пожелания нет там, где нет воспрещающего его закона, «ибо я не понимал бы  пожелания, если бы закон не говорил: «не пожелай» и «грех, взяв повод от заповеди, произвел во мне всякое пожелание». Закон, отрицая линией границы нечто как чужое и то, что желать запрещено, той же самой линией полагает своё. Но это своё закон определяет не со стороны бессмертной души, благодатно не ведающей различия своего и чужого, а со стороны тела, непрерывно пребывающего в статусе границы между ними. То есть, закон уже переносит акцент с нерукотворной границы Благодати на свою границу как рукотворную. В этом переносе сбывается главная полярность человеческой экзистенции – различие бессмертной души и смертного тела – и сбывается оно пресечением их безразличия. Поскольку закон полагает своё в отношении телесной границы, то своё заключается внутрь пределов собственного тела, а душа, таким образом, оказывается по ту сторону от тела. Но испарение души не проходит для тела бесследно. Ровно там, где изначально и священно пребывала нерукотворная по способу божественной внушенности  душа, встает рукотворная и заканчивающее тело граница, его за-конный кон-ец, законец. В точке, где трансцендентное начало периферийной души становится имманентным концом центрального тела, окончательно замыкается круг закона.
Закон как центростремительный вектор отграничивающего оконечивания, окончания, изначально нацелен на смертный конец, и со своей собственной, имманентной необходимостью, отделяя своё от чужого, выделяет и концентрирует полюс трансгрессии, нарушения самого закона. Закон, будучи основан на противоречии своёго и чужого, в конце концов, должен дойти до отрицания себя в качестве нарушения самого закона. То, от чего отталкивается вертикаль греховного пожелания, одновременно есть то, вокруг чего обводится горизонтальная черта закона. И та сила, с которой закон запрещает нарушение границы между своим и чужим, оборачивается силой греховного желания нарушить эту же границу. То есть, та сила, с которой закон отрицает своё в отношении неприкосновенности чужого, следом опрокидывается в силу желания иметь и пользоваться чужим как своим. Сила закона в отрицании своёго – та же, что и сила желания в отрицании чужого: и то, и другое – это одна и та же сила, оба полюса используют одну и ту же энергию – энергию отрицания. Между законнической отрицательностью в отношении своёго и желающей отрицательностью в отношении чужого нет никакой разницы. То есть, такая отрицательность выступает общим знаменателем внутреннего желания чужого как своего и внешнего закона различия своёго и чужого. Эту-то отрицательность Павел и называет «поводом». Повод – это пограничная кромка между желанием и законом. Эта кромка и связывает, и разделяет сферы желания и закона, и в этом своём свойстве одинокий полюс отрицательности, негативности как «идея смерти» пребывает в самом центре между ними: «грех – жало смерти». Но если связывает кромка отрицательности две эти сферы скорее формально, то вот разделение вполне содержательно. И полюс формального и имманентного единства другой стороной этой монеты имеет полюс реального и трансцендентного различия. Собственно, разделение, расщепление, поляризация – это и есть главное дело отрицательности. Там, где различают, прежде всего, отрицают. И отрицают, главным образом, единство. И даже там, где потом торопливо синтезируют формальный полюс единства, всё равно продолжают отрицать. Отрицательность такого синтетического полюса проявляется, например, в искусственной заданности центра тяжести весов. Предзаданным наличием такого центра тяжести уже вменяется некая различенность. И вся кантовская априорность родом из этой предзаданности центра тяжести, могущей существовать только заранее. В этой онтологической парадигме различие заранее предшествует всякому возможному единству. То есть, сначала - различие, а потом – единство. Но очевидно, что это абсурд! Различия не бывает без единства. Различить можно только, что изначально едино. Единство – это и есть само Начало, благодатное Начало. Тогда как различие – это Конец, законный Конец. И, как конец, законное различие случается в конце предшествующего ему и изначального благодатного единства. Всё человеческое существование поляризовано напряжением между Началом и Концом. Жизнь полагается либо в отношении начала, либо в отношении конца. И она движется или от начала к концу, или, напротив, от конца к началу. Но они смешаны, как смешаны два этих порядка в послесонной реконструкции сновидческого нарратива. Единственная разница в том, что Начало еще верно ищет сбыться, а конец заведомо, уже ведом. Нам ведь всем хорошо известно, чем всё закончится; знаем, например, что умрём. А раз знаем, то, значит, конец уже случился, – он всегда в прошлом, а Начало всегда в будущем. И дело в том, чтобы или знать давно случившийся конец, или верить в событие грядущего Начала.               
Различие начала и конца опять же в полной мере относится к устройству весов, где   периферия изначального равновесия оппонирует оконечивающему законному центру тяжести. Прежде, чем мы можем с рукотворной произвольностью установить различающую вертикаль центра тяжести, мы должны иметь единую горизонталь оси весов. На горизонтали деревянного коромысла или железного стержня нет естественной метки-точки, указывающей на наличие некоего абсолютного центра тяжести. Всякий центр конституируется произвольно и только следом, задним числом, в отражающей рефлексии. Благодатная данность горизонтального единства существует прежде законной заданности вертикального различия. То, как дается горизонталь Благодати, есть Круг, не ведающий различия центра и периферии, – это та мера мира, центр которого, по словам христианского мистика эпохи Ренессанса Николая Кузанского, «везде и нигде». А то, чем задается закон, есть Крест. Оконечивающий крест закона возникает из перекручивания начального круга Благодати. Крест закона стоит на месте круга Благодати. Крест, который закон ставит на Благодати, есть крест пересечения и разделения круга на две противоположные части, каждая из которых стремится отныне возобладать над другой. Круг благодатной гармонии и мира оборачивается крестообразной восьмеркой смертоносного противостояния, конфликта и войны. Но главное, что помимо возникновения на месте единого круга двух пребывающих в смертельном соперничестве половин случается эфемерная точка их пересечения – центральная точка «повода». До перекручивания круга Благодати в крест закона этой точки не было. Таким образом, круг Благодати – ни внешний, ни внутренний – распадается на три элемента: имманентную сферу-форму субъективного желания, трансцендентную сферу-форму объективного закона и пограничного между ними «повода» как полюса отрицательного различия двух форм. Движение по системному контуру противоречивости желания и закона представляет собой ритмичность затухающих колебаний маятника. Объективно не принадлежа ни одной из сторон, отрицательность центра различия имманентного желания и трансцендентного закона всё время настаивает на самом этом различии как единственном условии своего иллюзорного существования.
Ключевым обстоятельством отрицательной центральности «повода» является сама конфронтация, вражда, спор сторон, каждая из которых, будучи противопоставлена другой, стремится возобладать над своей противоположностью. Именно распря сторон в своей анонимности и безличности является режиссером театра тотальной и повсеместной войны. А существо и цель распри заключается в противопоставлении интересов, реализующего твердокаменную незыблемость принципа «Разделяй и властвуй». Навязанным способом достижения доминирования является присваивающий захват и удерживающее включение иллюзорной, эмпирически недостижимой точки отрицательной центральности внутрь своей сферы. Математическим выражением этой центральности выступает нулевой символ, в котором указанная иллюзорность предстает со всей очевидностью. Кант и Фрейд в своих теоретических изысканиях попытались уловить этот нулевой полюс в отнесении к одному из полюсов: или желания – в случае с Кантом, или закона – в случае с Фрейдом. В итоге один получил нулевую форму самоценной автономности индивидуального желания, уходящего в бесконечность законодательного  возгосподствования над миром в лице совершенного человекобога. Другой – нулевую форму «бессознательного» закона интерсубъективного желания как «инстинкта смерти», разворачивающегося в бесконечности продолжения коллективного рода. Но оба были вынуждены констатировать недостижимость полноты человеческого бытия в отношении этого накоротко замкнутого на ноль контура торга желания и закона. Онтологическим выражением законного различия, разделения, расщепления круга Благодати выступает поляризация имманентного субъекта и трансцендентного объекта. А первичной сценой фиксации спора имманентности и трансцендентности является брачный компромисс мужского желания и женского закона, что достигают определенного баланса в синтезе бинарного ядра сексуальной расщепленности. Но поскольку не все потребности удовлетворяются в кругу семьи, малая экономика разделения семейного труда, где мужской спрос уравновешивается с женским предложением, становится большой экономикой разделения труда и торговли в масштабе данного сообщества. Внутренняя монета семейного обмена конвертируется во внешнюю монету товарно-денежного обмена, то есть в монету как таковую. Воплощая в жизнь универсальный полюс произвольно синтезированного центра обмена, монета конституирует кон общечеловеческой коммуникации по образу и подобию своей расщепленности. То, что воплощает монета, это всё та же нулевая отрицательность «повода», противопоставляющего желание и закон, как уже господский спрос-потребление и рабское предложение-производство. Завершающим эффектом поляризации  экономическо-обменного  сообщества  становится возникновение юридическо-договорной сферы политики, – «базис» экономических обменов уравновешивается «надстройкой» политических договоров. Призванием последней сферы оказывается воплощение компромисса между разнонаправленными интересами элитариев, имущих средства производства, и не имущих их эгалитариев, собственников и тружеников, богатых и бедных. Этот центр персонифицируется в фигуре правителя, короля, президента. И президент, вочеловечивая компромисс между полюсами элитарного желания и эгалитарного закона, одновременно несет в себе отрицательность их полярности. Таким образом, мы имеем прямую как полет стрелы последовательность: от знаменателя семейного обмена к монетному центру экономической коммуникации, и от монеты – к главе государства как символу политического компромисса всего общества...

10
2 июня
Я немного приболела и вынуждена была сидеть дома. В едва освещенной зашторенными окнами комнате мерцал экран компьютера, по которому транслировалось выступление Скайворда в Конгрессе по поводу предстоящего празднования юбилейного Дня Независимости. Я пропускала мимо ушей все полагающиеся по торжественному поводу дежурные славословия, исторические экскурсы, другие «всемирно-исторические» обобщения, с нетерпением ожидая, когда он заговорит на тему, к которой я тоже приложила руку. Особой нужды выслушивать это, конечно, не было. В основном, весь доклад республиканского кандидата был повторением пройденного. И, тем не менее, что-то мне там не давало покоя. И в опыте восприятия того же самого со стороны мне хотелось понять причину беспокойства, чтобы, по возможности, его утолить. Скайворд последовательно развивал своё рассуждение. Он говорил про собственность, про закон, про деньги. Каждый шаг его анализа на пути перехода от одного института человеческого мира к другому жёстко блюл закономерность центрально-периферийной полярности своего и чужого. Наконец, он заговорил о возникновения политических институтов. Именно здесь был для меня камень преткновения и точка некой неразрешимой онтологической коллизии. В качестве основы различения имманентной субъектности и трансцендентной объектности Скайворд избрал экономический институт собственности. Из слов губернатора следовало, что только экономическая мера собственности в её материально-телесной протяженности выступала опорной точкой генезиса сначала индивидуальной, а потом и коллективной субъектности в рамках политической жизни общества. Честно говоря, по мне это бы какой-то голый материализм и чуть ли не марксизм. И всё это мне претило. Я твердо считала себя идеалисткой и была уверена, что та самая имманентная субъектность должна корениться в идеальности разума и духа, но ни как не в материальности тела. Что-то явно здесь было не так. Безусловно, в отношении вещи всякая форма носит характер следа и отпечатка. Но в отношении самой себя форма должна обладать характером самостоятельности, какой она обладает, прежде всего, в модусе желания. В этом ключевое свойство формы как самой безусловности, – форма ничем не обусловлена, но лишь самой собой. Конечно, безусловной формы субъектного желания вне тела не существует, и, тем не менее, имманентная абсолютность формы желания должна господствовать над объектным телом, столь богатого на многообразность своих чувствований. А иначе никакой свободы не существует, а сам свободный дух человека – это, действительно, только поздняя рефлексивная надстройка на базисе его телесного бытия в его изначальности и начальстве.
В крайнем случае речь здесь должна идти о некой одновременности формы и её материального носителя. Ярким выражением этой одновременности и выступает та самая монета, где имманентно-формальный реверс неотделим от трансцендентно-содержательного аверса. И всё равно меня и это не устраивало. Я настойчиво полагала, желала и даже верила, нет, именно что страстно желала, чтобы форма безусловно доминировала над содержанием. Этим свободно-произвольным императивом направлялись все мои мыслительные усилия. Иначе думать я просто отказывалась. То есть, я твердо, как я саму себя понимала, стояла на кантианских позициях. И по этим позициям должно было быть так, чтобы чеканке внешней монеты предшествовало запечатление монеты внутренней: иначе ей не было бы, откуда взяться. Мерой же этой внутренней монеты должна была быть и была инстанция моёго Я. Именно от имени моёго Я начинается отсчёт того или иного присвоения, коль скоро всякое присвоение есть введение вещи в округу собственности. Внешняя, объективная вещь становится своей: моей, твоей, его в том случае, если изначально имеется это личное место-имение, имение личного, собственного места: Я, Ты, Он. И это личное местоимение может иметь и имеет только идеальный, а с ним и безусловный характер. Эти личные местоимения подобны числам как математическим формам. Как известно, чистых чисел: 1,2,3 в природе не существует. Нет, там, скажем, двойки, тройки самих по себе, нельзя увидеть двойку как таковую. Есть два яблока или три дерева. Уделом существования математических форм является исключительно сфера человеческого воображения. Вот здесь они обретаются в чистом виде. То же самое относится и к местоимениям. В своих ипостасях первого, второго, третьего лиц они соотносятся как числа. Мы же так и говорим: личное местоимение первого лица: Я. Я – это первое и единица, и, как таковое, оно – мера-шаг счёта, качественная единица измерения и одновременно точка-источник количественного отсчёта. Я – это то, от чего и чем меряют другое. Восприятие – это такое деление мира на своё Я. А само восприятие – это именно что вос-принятие, принятие и присвоение. Когда я воспринимаю, я присваиваю, и я присваиваю, когда делю нечто на Я, Моё. Дело Я, прежде всего, в делении мира на моё и чужое. Первым шагом отнесения мира к себе оказывается деление мира на себя и весь остальной мир. И его первым эффектом является разделение мира на Я и другое. Но, в сущности, разве не в этом и заключается призвание человеческой экзистенции – в жесткой демаркации, отделении, вычитании своего существа из окружения чужеродного мира? Но это не примитивность высваивающего захвата части мира в отнесении к себе. Это смысл самой человеческой культуры. Вычитание человеческого Я, души, духа из мира – это, прежде всего, окультуривание этого немого, хаотичного, дикого пространства вокруг человека, внушающего ему тоску и ужас.
Итак, форма Я – это центральный полюс имманентного упорядочивания мира в отношении трансцендентного хаоса как бытийной «вещи-в-себе». Форма Я – это и есть сама форма форм, нулевая идея и, в сущности, бог. Это такой личный, приватный, имманентный господь бог. Как говорил Гераклит, кажется, «личность человека – его божество». И мир как мой мир творится только таким господом богом. Да, конечно, так сотворенный мир может быть миром сознания, миром конвенции, миром символических форм и договорных институтов. Еще бы. А чем же еще?! Всё остальное – хаос. И что касается этого всего остального, то пусть оно остается той самой неведомой «вещью в себе», о которой мы ничего не знаем. Мир – это человеческий мир, созданный, сотворенный по образу и подобию человеческого Я. Только в нём и можно жить. И я думаю, что сама идея сотворённости во многом связана с актом соразмерной человеку рукотворности. Мир – это спонтанность природы плюс разумность человека. Всё остальное – языческие сказки и поповские выдумки. Но спонтанна не только природа. Прежде всего, спонтанен сам разум. И как мы могли бы заключить к спонтанности природы, кроме как не из своей собственной спонтанности? Источником, очагом, причиной отношения человека к миру может быть только та форма, чьей изначальной характеристикой выступает самопроизвольность, самопричинность. По свойству спонтанности форма обладает свободой, а с ней она обладает преимуществом по отношению к содержанию. А высшей свободой и максимальным превосходством обладает форма человеческого Я. Поскольку первейшим способом отношения Я к миру выступает деление и разделение на себя и остальной чужой мир, то это значит, что форма Я структурирована как форма деления, форма получения из одного двух, трёх и далее по числовому порядку, словом, Я структурировано как число. Форма Я несет все родовые признаки этой математической формы измерения-исчисления. И к таким признакам относятся качество и количество. Число – это парадоксальный синтез расщепленности качества и количества. Как качество, число – это интенсивный параметр измерения, измеряющая единица измерения, что возгоняется по вертикали сгущения-сжатия. Как количество, число – это экстенсивный параметр, сама числовая мера-объем измеряемого. Будучи самим количеством как таковым, число разрежается по горизонтали смещения-расширения. Число составлено крестом пересечения вертикали качества и горизонтали количества. Крестообразность числа явлена в самой графеме 1. Как крест сочетает в себе три элемента – горизонталь, вертикаль и центральную точку их пересечения, так и число несет в себе эту трёхэлементность – количество, качество и пограничную точку их соотнесенности, отношения. Только из этих трёх элементов выстраивается та или иная система мировоззрения. Имея, как минимум, три элемента, мы можем выстроить любую теоретическую конструкцию. Все философские диалектики от учений Платона и Аристотеля до систем Канта и Гегеля базируются на такой диалектической триадичности. Так, будучи парадоксальным синтезом качественной наполненности и количественной опустошенности, Я целиком совпадает с формой гегелевского Концепта, которым зачинается спекулятивная вселенная «мирового духа».
Итак, Я структурировано как число. Как качество, Я – это содержательный знаменатель в полноте единицы измерения. Как количество, Я – объемный числитель в  пустоте нуля. Как отношение, Я – граница их отношения. И в целом, форма Я – это само отношение знаменателя к числителю, 0/1. Я – это перманентность отношения мира к себе за счет его разделения-различения мира на имманентный центр и трансцендентную периферию. В результате этого деления Я непрерывно уточняет свою позицию в качестве универсального знаменателя, онтологического центра тяжести, центра мировой периферии. Вектор разделяющего мир Я всё время вдвигается в центр, смещается к нулевому ядру, стремясь синтезировать абсолютную точку отсчёта. Есть прямая связь между математическим исчислением мира за счет отнесения того или иного объекта к универсальному знаменателю как таковому и экономическим вычислением, производящему оценку вещи в товар посредством экономического общего знаменателя как доллара. Единица измерения в математике – то же, что и доллар в экономике. Прав был Ницше, говоривший, что «нам нужны единицы, чтобы считать». И я считаю, что без счета человек не смог бы прожить. Собственно, как представляется, математическая сфера счёта и возникла в целях, прежде всего, учета именно что собственности. Что еще так нуждается в контролирующем учёте? Конечно, собственность. Да, еще деньги любят счёт. «Я считаю, следовательно, я существую». Вот как надо понимать Декарта. Но это не я считаю, это само Я считает. И в каком-то смысле оно существует отдельно от меня, а я ему только подчиняюсь, работаю на него и служу ему. Итак, мне совершено понятно, что форма абсолютно свободна, свободна, потому что активна, а активна, потому что самопроизвольна. Форму ничто не обусловливает. Форма безусловна, и, как безусловная, форма обладает абсолютной властью. И есть только один модус свободы – власть. Всё остальное – прекраснодушие и мечтательность. И опять же прав был Ницше: «Человек – это воля к власти и больше ничего». Так просто надо честно это признать. Человек хочет власти. Так он устроен. По природе или по чьей-либо иной инициативе – не важно. Важно, что он таков. Нет человека, не желающего власти! Есть только люди, не желающие себе в этом признаваться! Все от грудного ребенка до древней старушки хотят получить толику властных полномочий. Ничто так не воодушевляет, как возможность властно определять горизонт своего присутствия. Что там говорить – это доставляет самое большое удовольствие. И на мой вкус даже большее, чем всё остальное, там, деньги или удовольствие от своей красивой внешности. И я с удовольствием себе признавалась в том, что вижу смысл своей жизни в том, чтобы, находясь на своём консультационном  поприще, влиять на политический курс страны, а с ней и всего мира.            
Итак, если всякая форма мотивирована желанием власти, значит, само желание и есть абсолютная форма, обладающая господством по отношению ко всякому содержанию. Это означает, что самопроизвольное желание первично по отношению к закону. Закон – это только объектное отражение субъектного желания. Закон – это вторичный и объектный компромисс двух субъектных желаний. Закон создан самим желанием. Желание рождает закон. Как спрос рождает предложение. Хотя эта экономическая формула вторична по отношению к предыдущему тезису. Она есть производное от него. И спрос – это только экономический извод желания, а предложение – экономический извод закона. Но спрос выше предложения, потому что первее. Спрос – это «отец» своего «ребенка» как предложения. А пресловутый «баланс спроса и предложения» – это миф для сентиментальных лопухов. В основе экономического (и не только) развития и улучшения благосостояния коренится дисбаланс доминирования спроса над предложением, капитала над трудом, желания над законом. И, вообще, честно сказать, закон – это прикрытие, ширма самопроизвольности, спонтанности желания. В сущности, никакого абсолютного закона не существует. Всякий закон – это только интерсубъективный договор ad hoc и не более того. И вообще сильному закон не нужен. В законе нуждаются слабые. Те, кто не могут выносить непосильное бремя своего свободного желания. Они просто боятся своих, как они полагают, греховных желаний. И чтобы спрятаться от них, спасаются, как трусливые зайцы, под стены закона. Желание – самостоятельно, а подотчетность закону – нет. И это звучит для подотчётному закону, как приговор. И если ты только несамостоятельное содержание, то ты должен отдать себя под власть формы. В общем, ось мира, axis mundis, так сказать  – это вертикаль доминирования формы над содержанием. И в той же экономике это очевидней более всего. Экономический обмен, чей кон обведен чертой закона, не смог бы состояться, не предшествуй ему тот монетный центр, которым этот кон образован. Кону обмена предшествует центральная инстанция общего эквивалента, признаваемого таковым обоими участниками обмена. Это предшествование желающего центра круговому кону обмена – безусловное условие его осуществимости. Если бы не было такого центра, то и сам обмен не состоялся. Правда, конечно, люди могут одаривать друг друга плодами своего труда. Но это опять же прекраснодушная мечтательность. Это бывает только в детских сказках. А мы люди взрослые – в сказки не верим.
Итак, существованию горизонта повсеместно идущих экономических обменов с необходимостью предшествует вертикаль политического центра. И всё дело в том, что этот центр устанавливается произвольно. В основе мира лежит первичная наглость. Наглость – «отец всего, царь всего». Именно такую наглость имеет ввиду Кант, когда говорит о «субъективном принципе воления». Оно, это субъективное воление и есть сама наглость. Здесь можно говорить, про «наглыю смерть», про «злой дух», как где-то иронизирует Кант, про дьявола с сатаной, про тому подобную религиозную ерунду. Но факт остается фактом: мир, человеческий мир зачат единичным произволом, и только потом, задним числом, чтобы как-то оправдать случившееся, под него был подверстан подходящий закон. И доднесь миром правит это раз и навсегда случившийся произвол. Да, здесь у каких-нибудь религиозных ригористов есть повод поговорить о «первородном грехе», о том, что «мир во зле лежит». Но я думаю, что здесь интеллектуальная честность заключается не в том, чтобы критиковать и опровергать такой порядок, а мужественно его принять. Ладно. Продолжим. Итак, содержательности горизонта экономического обмена априорна формальность вертикали политической конституции менового центра. А в самом учреждении такого центра сбывается воля-произвол первичного политического жеста. Без этого волевого произвола, силой которого отпечатывается первый по времени чекан как чекан Я, отпечатывается «небесным» молотом по «земной» наковальне, законный кон общечеловеческой коммуникации не был бы возможен. В самый центр человеческого мира впечатано Я. Этот незыблемый и абсолютный центр есть идеальная, несомая языком монета всех человеческих обменов. И сам человек, прежде всего, это печать, чекан, монета, которой он покупает других и в качестве которой он продает себя им же. Да, человек раздвоен, расщеплен. Это нормально. Он расщеплен в себе на покупателя и продавца. И он не может быть и тем, и другим одновременно. Он – то покупатель, то – продавец. И когда он продает себя или покупает другого, он должен, основываясь исключительно на своих представлениях, без оглядки на другого, назначать цену. И здесь нет другого способа как субъективного произвола, как действования на свой страх и риск. Другого способа не существует. Конечно, свободно беря на себя право оценивать другого, человек немедленно вменяется в ответственность оценивать справедливо. Но – и тут ничего не поделаешь! – справедливость всегда запаздывает. Свобода всегда на шаг впереди по отношению к справедливости. Как вызываемой инфляцией рост цен опережает рост заработной платы. Между центральной, априорной свободой и периферийной, апостериорной справедливостью есть неустранимый зазор. И без этого зазора нельзя. Этот зазор – то же закон. Но закон самого желания, это его чисто имманентный закон. Назначая цену, человек реализует свою свободу. Причём реализует он эту свободу только тогда, когда действует с выгодой для себя. Выгода – это другое слово для вышеупомянутого зазора между свободой и справедливостью. То есть, свобода потому и важнее, чем справедливость, потому что важнее, ценнее как выгода.
В выгодности сбывается сокровенное существо человека, то, что он и именует свободой. А выгодность сбывается только двумя путями: либо переоценкой себя, либо недооценкой другого. На первый взгляд – это одно и то же, ведь одно предполагает другое и одно без другого не существует. Но нет – между двумя этими сторонами одной монеты есть разница: Я раньше, чем другой. И переоценка себя предшествует недооценке другого. И Я переоценивает себя раньше, чем оно же уже потом недооценивает Другое. Но это же и так очевидно, что Я раньше, чем другой и другое. Понятно, что такое предшествование – темпоральное выражение априорности формы, на основе которой апостериорно уравновешивается форма и содержание. Всё точно по Канту! И я не могу апостериорно уравновеситься с другим, кроме как не в а соотнесении с априорностью самого себя. Моя априорность – безусловное условие апостериорности другого. А моё желание – условие отношений с другим как закона. Это означает, что закон существует только потому, что я его желаю. Не было бы моего желания, не было бы и закона. И дело в том, что я могу желать закон. А если я могу желать закон, то я и должен его желать. И снова всё – по Канту! Понятно, что перекос симметрии законнического баланса в пользу асимметричности волюнтаристского дисбаланса, чреват разными нехорошими вещами. Но на то Кант нам и завещал бесконечно стремиться к недостижимому идеалу. Да, так и говорил, что идеал недостижим, но надо бесконечно к нему приближаться. И, пожалуй, самой нехорошей вещью является расслоение, демаркация между элитой, мотивированной порядком желания, и детерминированной законом эгалитой. Тут ничего не поделаешь! Должна быть замкнутая корпорация правящей элиты. Должен быть такой коллективный субъект по отношению к коллективному объекту. Зазор между элитарным центром и эгалитарной периферией – системное ядро организации отправления власти. Элитарность возможна только с суперпозиции, с позиций возвышенной над объектом снобистской дистанции, да, с возвышения переоцененной в своей высокомерности субъектности. И, прежде всего, потому что сама элитарность произвольно вменяет себя в право выступать субъектом оценки. Быть субъектом значит быть, прежде всего, субъектом оценки по отношению к объекту оценки. А первой и ключевой формой оценки оказывается желание. Желание – это то, что делает меня субъектом. А значит, оно и есть сама ценность, цена и монета объекта желания. И как таковое желание – это та сила, которая высвобождает субъекта от зависимости от объекта.
Вертикаль оценивающего желания – это вертикаль возвышающего дистанцирования от объекта в стремлении господства над ним. Желание – это тот произвол, который автономно синтезирует центр тяжести тех законных весов обмена, взвешиванием на которых он самостоятельно присваивает объект. Другими словами, желание автономно эмитирует монету обмена и покупки-присвоения объекта. Всякое желание – само себе эмитент, самопроизвольно изводящее из себя центр кона обмена. Произвольное вменение себя в центр эмиссии обменных монет и есть свобода! Правда имеется одно обстоятельство и одно ограничение. Обстоятельство таково, что у субъекта должен быть объект. Дело в том, что объект без субъекта возможен, а вот субъект без объекта – нет. Одиноко пасущаяся корова без пастушьего присмотра – милое дело, а вот пастух без коровы – смешная нелепость. Ограничение же в том, что, если объектов может быть сколь угодно много, до бесконечности, но вот количество субъектов может иметь определенный характер. Стадо коров можно расширять бесконечно, но пастухов не может быть больше, чем коров. Это то же, что единичность центральной точки по отношению к множественности точек периферии. Поэтому замкнутая корпорация элитариев – это всегда узкий круг лиц, меньшинство, объединенное свободным желанием. А периферия эгалитарного большинства, объединенного законом, может опять же расширяться до бесконечности. Периферия – разомкнута и разомкнута она только в отношении центра, центр – замкнут и замкнут он только в отношении себя. Да, неравенство. Да, доминирование. Но так устроен мир. Элитарно-эгалитарная дифференциация пронизывает весь универсум от земли до неба, характеризует отношения как внутри государства, так и снаружи его. Центральная элита и  периферийная эгалита живут в двух разных мирах, на разных планетах. Элита дружна, господа – друзья, и этим друзьям из известной поговорки «всё», то есть, абсолютная свобода желаний, а остальным, чужим как «врагам» – закон. Сокровенное существо элитарного дела правящего меньшинства – в произвольном синтезе центра законного кона всей совокупной эгалитарной периферии человеческих обменов. И по способу этого лежащего в основе человеческого мира монетного символа, весь мир подобен монете, в которой имманентно-формальный реверс противопоставлен содержательно-трансцендентному аверсу. Но в отличие от обычной монеты, в которой между её сторонами практически нет никакой разницы, кроме разве что только наглядной, в монете мира реверс политической формы однозначно доминирует над аверсом экономического содержания менового кона. «Орёл» формы политического желания, паря в недостижимой вышине, своей самостоятельностью вменяет в несамостоятельность «решку» всеобщего кона человеческих обменов и договоров...